Избранные рассказы, Верга Джованни, Год: 1881

Время на прочтение: 32 минут(ы)

Библиотека начинающего читателя

Джованни Верга

Избранные рассказы

Перевод с итальянского

Государственное издательство
‘Художественная литература’
Москва
1935

Предисловие

Джованни Верга, выдающийся итальянский писатель, родился в 1840 году в городе Катания на острове Сицилия [Сицилия — самый большой остров в Средиземном море, принадлежит Италии, отделен от Апеннинского полуострова (на котором расположена Италия) небольшим Мессинским проливом]. Происходил он из буржуазной семьи. Им было записано много романов и рассказов. Лучшими произведениями Джованни Верга считаются рассказы, появившиеся в 80-х годах прошлого столетия. Большинство из них посвящено жизни сицилийской деревни.
Джованни Верга с огромным мастерством дает картины быта помещиков, кулаков, малоземельных крестьян, батраков, духовенства и сельских чиновников. Яркими красками рисует он тяжелую жизнь бедняка-крестьянина под гнетом помещика и кулака. Зло и остроумно высмеивает он сельское духовенство, пользующееся невежеством и суеверием крестьян. Точно так же подвергаются его насмешке представители сельский власти, защищающие всегда интересы имущих.
Из четырех рассказов, включенных в этот сборник, три посвящены деревне (‘Свобода’, ‘Драка святых’, ‘Дон Личчу Папа’). В рассказе ‘Клейменый Рыжий’ автор показывает безотрадную жизнь рабочего-шахтера, еще не научившегося бороться за лучшее существование.
Несмотря на свою малочисленность, рассказы, собранные в этом сборнике, все же дадут читателю некоторой представление о Сицилии XIX века, а также о большом таланта их автора.
Умер Джованни Верга в 1922 году, восьмидесяти двух лет от роду.

Клейменый Рыжий

Его звали так потому, что его волосы, были рыжие, а рыжими они были, дескать, потому, что он скверный мальчишка и вырастет негодяем. В копи, где добывался красный песок [Серные копи Сицилии — одна из главных отраслей местной промышленности], все его называли Клейменым, и даже родная мать так привыкла к этому прозвищу, что, кажется, забыла его настоящее имя.
Впрочем, она видела сына только по субботам, когда вечером он приходил домой с несколькими грошами, заработанными за неделю. Но так как он был Клейменым, то подозревали, не утаивает ли он деньги, и старшая сестра на всякий случай угощала его пинками.
Однако хозяин утверждал, что Клейменый получает ровно столько, сколько приносит домой, но что, по правде сказать, он и того не заслуживает, потому, что этого мальчишку никто подпускать к себе не хочет, как паршивую собаку, и отгоняют его все пинками, если он подвернется.
Действительно, это был некрасивый, угрюмый, ворчливый и дикий мальчуган. В полдень, когда все другие рабочие, собравшись в кружок, ели похлебку, а потом немного отдыхали, он забивался в угол, ставил между ногами корзинку, и глодал свою черствую корку, точно звереныш. Каждый насмехался над ним или бросал в него, камнями, пока смотритель пинком не прогонял его на работу. Он равнодушно сносил побои и безропотно таскал большие тяжести. Клейменый всегда ходил в лохмотьях, вымазанных красным песком, особенно с того времени, как, его сестра собралась замуж и ей было не до него. Однако в Монсеррато и в Карване все его отлично знали, и ту, шахту, где он работал, называли ‘шахтой Клейменого’, его хозяина это очень злило. Вообще паренька держали только из милости и из-за того, что мастер Мишу, его отец, умер в шахте.
Он погиб, когда спешил окончить к воскресенью сдельную работу: срывал столб песку, который был оставлен в шахте вместо подпорки и в котором теперь не было надобности. Хозяин на глаз определил, что за столб нужно будет заплатить как за сорок тачек песку.
Между тем Мишу рыл уже три дня, а на понедельник оставалось еще по крайней мере на полдня работы. Сделка была невыгодная, и хозяин мог провести только такого простака, как мастер Мишу, которого прозвали Дурачиной и которым все помыкали. А он, бедняга, молчал, не лез в драку и не затевал ссор. Клейменый же, когда подшучивали над его отцом, строил свирепые рожи, и как он ни был мал, он иногда взглядывал так, что окружающие говорили: ‘Ты, брат, далеко пойдешь и не умрешь в постели, как твой отец’.
Но и его отец не умер в постели, несмотря на то, что был покорным Дурачиной. Хромой дядя Момму говорил, что ни за какие деньги не взялся бы: срывать этот столб, потому что он ненадежен, но ведь, с другой стороны, в рудниках все опасно, и если бояться каждой малости, то лучше пойти в адвокаты.
Итак, в субботу вечером мастер Мишу еще работал над этим столбом. Прозвонили к вечерне, и все его товарищи, закурив трубки, расходились по домам, посмеиваясь на прощанье, что он ‘пролеживает брюхо’ из уважения к хозяину, и предостерегая, чтобы он не умер ‘мышиной смертью’. Он привык к насмешкам и не обращал на них внимания, в ответ слышались только сильные удары его лома, покрякивая, он приговаривал: ‘Это — на хлеб! Это — на вино! Это — на юбку Нунциаге!’ Работал и высчитывал, как он распорядится деньгами, которые получит за свой ‘подряд’.
Небо над шахтой сияло звездами, а там, внизу, фонарь коптил и мерцал. Толстый красный столб, пробитый в середине ударом лома, корчился и сгибался в три погибели, точно у него живот болел. Клейменый убирал с полу песок и отставлял в сторону кирку, пустой мешок или бутылку вина. Отец, любивший его, то и дело говорил: ‘Отойди подальше’, или: ‘Будь осторожнее, если сверху посыплются камешки и глыбы песку’. Но вдруг он замолчал, и Клейменый, который отвернулся, чтобы положить в корзинку инструменты, услышал глухой, сдавленный шум, какой бывает при обвалах песку. Свет сразу погас.
Впопыхах побежали за инженером, который заведовал работами в шахте. Инженера окружили все женщины из Монсеррато: они голосили и били себя в грудь, рассказывая о несчастье, постигшем Санту, и только она, бедная, молчала, а зубы у нее стучали, как в крещенский мороз. Когда инженеру сообщили, что несчастье произошло четыре часа назад, то он спросил, почему же за ним пришли так поздно. Однако он поехал в шахту, захватив лестницы и факелы, но тем временем прошло еще два часа, то есть всего шесть, и сделать ничего не сделали. Хромой Момму сказал, что нужна, по крайней мере, неделя, чтобы очистить шахту от обвала.
— Вот-те и сорок тачек песку! Свалилась целая гора! Есть чем наполнять тачки! Вот так повезло мастеру Дурачине!
Инженер и рудокопы, пожав плечами, один за другим разошлись по домам. Среди общего шума и давки никто не обращал внимания на ребенка, который кричал не своим голосом:
— Ройте! Ройте здесь! Скорее!
— Гляди-ка, — сказал Хромой, — да ведь это Клейменый.
— Как же Клейменый выбрался оттуда?
— Не будь ты Клейменым, не спастись бы тебе, пет!
Одни смеялись, другие говорили, что в Клейменом сам черт сидит, а кто-то заметил, что он живуч, как кошка. Клейменый не отвечал, не плакал, но руками разгребал песок в яме, и никто не заметил, что он там остался, когда же подошли с огнем, то увидели его искаженное лицо со стеклянными глазами и с пеной у рта, а на его окровавленных руках болтались сорванные ногти. Его хотели увести, но это было нелегко: он не мог царапаться, зато кусался, как бешеная собака, и пришлось схватить его за волосы, чтобы насильно оттащить.
Однако через несколько дней он возвратился в шахту: мать, всхлипывая, привела его за руку, ведь заработок на улице не валяется. Он даже не хотел уйти из ‘той’ галереи и работал с ожесточением, словно каждую корзину песку снимал с груди мертвого. По временам он останавливался с угрюмым лицом и вытаращенными глазами и опускал лом. Казалось, что он прислушивается к звукам из-под груды песку. В такие дни он бывал грустнее и злее обыкновенного, не ел почти ничего и бросал свой хлеб собаке, которая сильно полюбила его за это, — собаки ведь смотрят только на руку, которая кормит их. Зато весь запас злобы Клейменый изливал на жалкого, худого и кривоногого серого осла, он безжалостно колотил его рукояткой лома и приговаривал:
— Так ты скорее издохнешь!
Казалось, что после смерти отца у него силы удесятерились: он работал, как вол. Но если случалось какое-нибудь несчастье — пропадали ли инструменты у рудокопа, ломал ли осел ногу, обваливалась ли часть галерей, — виновным всегда считали его. И он безропотно принимал колотушки, как ослы, которые гнут спину, но продолжают делать по-своему. С другими мальчиками в шахте он был жесток и, казалось, хотел выместить на них все то зло, которое, по его мнению, причинили ему и его отцу-. А когда он оставался один, то бормотал: ‘Со мной тоже так поступают, а моего отца называли Дурачиной, потому что он так не делал’. Однажды, когда хозяин проходил мимо, Клейменый бросил на него злобный взгляд и сказал: ‘Вот кто погубил его!’. А в другой раз за спиной Хромого он проворчал: ‘И этот тоже! Он смеялся в тот вечер, я сам слышал’.
Он прицепился к одному, мальчику, который с некоторых пор работал в шахте. Мальчик был раньше каменщиком, но, упав с постройки, вывихнул бедро и поэтому не мог заниматься прежним ремеслом. Когда он нес на спине корзину песку, то так приседал, как будто плясал тарантеллу [итальянский народный танец]. Рудокопы хохотали и прозвали его Лягушкой. Но, хотя и Лягушка, этот калека все-таки зарабатывал свой хлеб, да и Клейменый делился с ним пищей, для того, как говорили иные, чтобы сильнее мучить его.
Действительно, он его мучил на тысячу ладов. Он бил его беспощадно и без всякой причины, а если Лягушка не защищался, то колотил его ‘ще сильнее с остервенением, и приговаривал: ‘Вот тебе! Если у тебя не хватает духу защищаться, — я-то тебе зла не желаю-то, значит, всякий может тебе плевать в рожу’.
Работая ломом или киркой, Клейменый так ожесточенно замахивался, как будто: песок был его злейшим врагом, он разбивал его, стиснув зубы, такими же ударами и так же покрякивая, как покойный отец. ‘Песок обманывает, — говорил он вполголоса Лягушке — ‘Он такой же, как люди: если ты слабее, тебя давят, а если сильнее или если ты не один, то твое поддаются, как тот Хромой’. Мой отец всегда разбивал песок, но никого другого, не бил, вот песок и поглотил отца, потому что был сильнее его’.
Каждый раз, когда Лягушке доставалась слишком тяжелая работа и он плакал, как девочка. Клейменый бил его по спине и приговаривал: ‘Молчи цыпленок!’ Если же Лягушка не унимался, то он помогал ему, заявляя с некоторой гордостью: ‘Пусти- ка, я сильнее тебя’. Кроме того, отдавал ему, свою луковицу, а сам ел сухой хлеб и говорил, пожимая: ‘Я к этому привык’.
Клейменый ко всему привык: к побоям, к толчкам, к пинкам, к ударам лопатой или бичом, привык, чтобы все его ругали и издевались над ним, привык спать на камнях, хотя руки и спину ему ломило после четырнадцатичасовой работы, привык даже голодать потому что хозяин, в наказание, часто лишал его хлеба или похлебки. Клейменый говорил, что хозяин зато никогда не лишает его порции побоев, потому что побои ничего не стоят. Он, однако, не жаловался, но мстил исподтишка, выкидывая какую-нибудь дьявольскую штуку, поэтому ему доставалось даже тогда, когда он не был виноват: если он не провинился, то мог бы провиниться. Он никогда не оправдывался, впрочем, это ни к чему и не привело бы. Иногда испуганный Лягушка со слезами умолял его выяснить дело и оправдаться, но он говорил: ‘Зачем? Ведь я — ‘Клейменый’. Глядя на него, никто не мог бы сказать, от чего согнулись эти плечи и поникла голова: от злобы или покорности, никто также не знал, дичился ли он, или стеснялся. Достоверно было только то, что он даже к родной матери ни разу не приласкался, — и она никогда не ласкала его.
В субботу вечером он возвращался домой оборванным, и его веснущатое лицо всегда было вымазано красным песком. Если он останавливался на пороге, то сестра хватала швабру и гнала его прочь, опасаясь, чтобы ее жених не сбежал при виде будущего шурина. Мать в это время всегда бывала в гостях у какой-нибудь соседки, и он, как больная собака, забивался в угол, на свой соломенный тюфяк. В воскресенье, когда соседские мальчики надевали чистые рубашки и играли во дворе, он крался за огородами, гоняя безобидных ящериц, или портил фиговые деревья. Насмешки и колотушки мальчишек приходились ему не по нраву.
Вдова Мишу была в отчаянии, что ее сын негодяй, как ей все говорили. И Клейменый дошел до состояния тех собак, которые так привыкли, к ударам и пинкам, что ходят всегда, поджав хвост, бегают от каждого встречного и дичают, становясь похожими на волков. Казалось, что он создан для шахты. К темноте и красному песку были приспособлены даже по цвету его волосы и его кошачьи глаза, моргающие на солнце. Есть ослы, которые в течение многих лет работают род землей и никогда оттуда не выходят. Их спускают на веревках через отвесную шахту, и они там остаются до самой смерти. Клейменьщ, в сущности, немногим отличался от них, и по субботам выходил из шахты только потому, что мог на руках подниматься по веревке, и еще потому, что относил матери свой недельный заработок.
Конечно, он предпочел бы работать у каменщика, как прежде работал Лягушка, под лазурным небом, на постройке, распевать песни и греть спину на солнышке, или быть извозчиком, как кум Гаспаре, который с трубкой в зубах приезжал: за песком и, покачиваясь на козлах, дремал, разъезжая целый день по проселочным дорогам, но больше всего он желал бы быть крестьянином, который проводит всю жизнь в поле среди зелени или в чаще деревьев, слышит пение птичек над головой и видит синее море. Однако отец его был рудокопом, и он стал рудокопом. Думая обо всем этом, он показывал Лягушке столб, обрушившийся на его отца, от этого столба еще оставался мелкий пережженный песок, за которым приезжал извозчик с трубкой в зубах, дремля и козлах. Извозчик говорил, что когда они, все отроют, то найдут отца, на котором были новые бумазейные, шаровары.
Однажды, наполняя песком корзины, нашли башмак мастера Мишу, тогда на Клейменого напала такая дрожь, что пришлось его вытащить на веревках, как вытаскивали брыкающихся ослов. Однако не могли найти ни новых шаровар, ни каких-либо других следов мастера Мишу, хотя опытные люди уверяли, что именно в месте столб обрушился на него.
С тех пор, как нашли башмак, Клейменый стал так бояться, чтобы в песке не показалась босая нога отца, что не хотел больше работать ломом. Его поколотили и перевели в другую часть галереи. А через два-три дня нашли шаровары и Мишу, который лежи ничком и так хорошо сохранился, как будто был набальзамирован [Бальзамирование — способ предохранения трупа от разложения и гниения]. Дядя Мому, говорил, что он, по-видимому, умер не сразу, так как столб лег на него дугою и заживо похоронил его, видно было даже, что он старался выбраться, раскапывая песок, кожа на руках у него была содрана, и ногти, сломаны.
— Совсем так же, как Клейменый, — твердил Хромой. — Отец рыл с этой стороны, а сын в то же время с другой.
Извозчик забрал труп из подземелья, как забирал песок и дохлых ослов. Вдова перешила Клейменому рубашку и шаровары, так что он первый раз в жизни получил почти новое платье, а башмаки отложили до тех пор, пока он подрастет, потому, что их нельзя было переделать, а жених сестры не захотел башмаков с покойника.
Клейменый разглаживал свои бумазейные шаровары, мягкие, как руки отца, ласкавшие его жесткие рыжие волосы. Башмаки он повесил на гвоздь над своим матрацем, и по воскресеньям снимал их, чистил и примерял, потом он их ставил рядышком на пол и долго, по целым часам, смотрел на них, уткнувшись локтями: в колени и подперев лицо руками. Кто знает, какие мысли роились тогда в его мозгу?
А странные мысли бывали у Клейменого. В наследство от отца ему достались также кирка и лом, которыми он стал работать, хотя для его лет они были слишком тяжелы. Ему давали цену за них, как за новые, но он не продавая их, потому что отец работал ими, и от этого они сделались гладкими и блестящими, и не надо ему было других, хотя бы они были глаже и блестящей этих.
Тем временем серый осел околел от старости и непосильных трудов. Извозчик отвез его далеко, на пустырь. ‘Так всегда бывает, — ворчал Клейменый, — негодное старье надо выбрасывать’. Он ходил навещать кости Серого на дне оврага и насильно водил с собой Лягушку, которому не хотелось идти. Клейменый говорил ему, что в жизни надо знать все — и хорошее и плохое. С жадным любопытством следил он за собаками, которые сбегались со всех постоялых дворов и грызлись за труп Серого. При приближении мальчиков собаки с визгом расступались и выли над обрывом, но Клейменый не позволял Лягушке отгонять их камнями,
— Посмотри-ка на эту черную собаку, — говорил он — она твоих камней не боится, потому, что она голоднее всех. Гляди, у нее можно ребра пересчитать. Серый осел теперь не страдает и спокойно лежит с растопыренными ногами, а собаки выедают ему глаза и обгладывают его белые кости. Его спина больше не сгибается даже оттого, что собаки разрывают его внутренности, а прежде он корчился от простого удара лопатой, когда поднимался по крутой тропинке. Прежде Серого били, и вьюк натирал ему раны на спине, если же его нагружали через силу и он, задыхаясь, не мог идти, а его все-таки хлестали, то он бросал такие взгляды, как будто хотел сказать: ‘Не надо больше. Не надо!’ А теперь собаки выедают ему глаза, и он оскаленными зубами на обнаженных челюстях смеется над ударами и ранами. И лучше было бы ему вовсе не родиться.
Мрачный пустырь тянулся, насколько глазу было видно на нем чередовались холмы и овраги, но хоть бы где-нибудь кузнечик застрекотал или птичка чирикнула. Нигде ничего не было слышно, и даже стук ломов из-под земли не доносился наверх. Каждый раз Клейменый повторял, что под ними, в земле, пробиты ходы по всем направлениям: и к горе и к долине, что раз один рудокоп вошел в шахту черноволосым, а вышел седым, что у другого рудокопа потух фонарь, и он тщетно звал на помощь: никто не мог его услышать. ‘Только сам он слышал свои крики’, — прибавлял Клейменый и при этой мысли содрогался, хотя и говорили, что у него сердце черствое, как камень.
— Хозяин часто посылает меня туда, куда другие боятся идти, но я ведь Клейменый. Если я не возвращусь, никто меня не станет искать.
Однако в чудные летние ночи звезды ярко сияли п над пустырем, а соседние места казались такими же черными, как и пустырь. Клейменый, утомившись после длинного рабочего дня, растягивался на своей, подстилке лицом кверху и наслаждался тишиной и темнотой. Лунных ночей он не любил, потому, что тогда море сверкает и искрится, очертания местности смутно видны и пустырь кажется обнаженным и печальным. ‘Нашему брату суждено жить под землей, — думал Клейменый, — и нам нужно, чтобы всегда и везде было темно’. Если сова с пронзительным криком пролетала над пустырем, то он думал: ‘Сова чует, что здесь, под землею, есть мертвецы, и горюет о том, что не может да них добраться’.
Лягушка боялся сов и летучих мышей, но Рыжий внушал ему, что беднякам не надо ничего бояться, вон и Серый теперь не боится собак, обгладывающих его кости.
— Ты привык прежде лазить по крышам, как кошка, — говорил он Лягушке, — но тогда было совсем другое дело. А теперь ты должен жить в земле, как мышь, поэтому не нужно бояться ни простых мышей, ни летучих: ведь это те же мыши, только с крыльями.
Лягушка зато с увлечением рассказывал Клейменому, зачем на небе звезды: там, наверху, находится рай, куда попадают те из умерших, которые были хорошими и не огорчали своих родителей.
— Кто тебе сказал это? — спросил Клейменый.
Лягушка ответил, что ему, сказала мама. Тогда Клейменый, почесывая затылок и улыбаясь, состроил хитрую рожу, как мальчишка, которого не проведешь.
— Твоя мать так говорит тебе, потому что тебе по-настоящему надо носить не штаны, а юбку.
А потом, подумав, прибавил:
— Мой отец был добрый и безответный, его за это даже прозвали Дурачиной. А между тем он остался внизу, его нашли в песке.
Лягушка с некоторых пор покашливал и, наконец так расхворался, что однажды пришлось увезти его из шахты на осле, он лежал между, корзинами и дрожал от лихорадки, как осиновый лист. Один из рабочих сказал, что Лягушка не может закалиться в их ремесле, и только те рудокопы, которые созданы для этой работы, не складывают костей в копях. Клейменый при этом с гордостью подумал, что он очевидно, рожден для ремесла рудокопа, так как оставался сильным и крепким, несмотря на нездоровый воздух и тяжелый труд. Он взваливал Лягушку на плечи и по-своему подбадривал его, то есть ругал и поколачивал. Но как-то раз, когда он ударил Лягушку по спине, у того хлынула кровь горлом. Испуганный Клейменый с тревогой осматривал у него рот и нос. Он клялся и божился, что своим ударом не мог причинить Лягушке вреда, и в доказательство всех сил колотил себя в грудь и в спину большими камнями. Рабочий, стоявший рядом тоже хватил его по спине да так звонко, словно в барабан ударил. Клейменый даже не сморгнул и только, когда рабочий ушел, сказал:
— Видишь? Со мной ничего не сделалось. А он меня куда сильнее хватил, ей-богу.
Лягушка не поправился и продолжал харкать кровью, каждый день его лихорадило. Клейменый урывал гроши из своего заработка, чтобы покупать ему вино и теплую похлебку, даже отдал Лягушке свои новые шаровары, чтобы ему было теплее. Но Лягушка задыхался от кашля, а по вечерам, его так сильно знобило, что его укрывали мешками или соломой и клали около костра, да и то не помогало. Клейменый сидел неподвижно, упираясь локтями в колени, и пристально смотрел на Лягушку своими вытаращенными глазами, как будто хотел списать с него портрет. Лягушка глухо стонал и лежал с измученным лицом и с таким же неподвижным, потухшим взором, какой бывал у Серого, когда тот поднимался по тропинке, задыхаясь под тяжелым грузом. При виде этого Клейменый бормотал:
— Хоть бы ты скорее издох. Чем так мучиться, лучше сразу околеть.
Хозяин говорил, что Рыжий способен размозжить мальчику голову, и что надо следить за ним.
Наконец, в один понедельник Лягушка не явился на работу. Хозяину, это даже было на руку, потому что Лягушка последнее время не столько работал, сколько мешал другим. Клейменый расспросил, где он живет, и в субботу, вечером пошел навестить его. Бедный мальчик уже был одной ногой в могиле, а его мать плакала и убивалась так, как будто ее сын зарабатывал десять лир в неделю.
Этого Клейменый никак не мог понять и спрашивал Лягушку, отчего его мать так плачет, когда он за последние месяцы не зарабатывал даже себе на хлеб. Но бедный Лягушка не обращал на него внимания и смотрел вверх, как будто считал балки на потолке.
Вскоре в копи пришла весть о смерти Лягушки. Клейменый думал, что сова, кричавшая по ночам, теперь чуяла и его труп, и пошел проведать кости Серого в овраге, куда он обыкновенно ходил вместе с Лягушкой. От Серого остался только белый скелет. То же останется и от Лягушки, а его мать утрет слезы и утешится, как мать Клейменого утешилась после смерти мастера Мишу, она даже вышла замуж во второй раз и поселилась в другой деревне. Сестра тоже вышла замуж, и домишко теперь заколочен. Отныне, если Клейменого будут бить, для них это безразлично, да и для него тоже, а когда он сделается таким, как Серый или как Лягушка, то ничего не будет чувствовать.
В то же время в шахте появился новый рабочий, которого никто раньше не знал и который держался в стороне от всех.
Рудокопы говорили между собой, что он убежал из тюрьмы, и что, если его теперь схватят, то опять посадят на много лет. При этом Клейменый узнал, что тюрьмой называется то место, куда сажают воров и таких негодяев, как он, и где их держат взаперти и под надзором.
С этой поры он присматривался с болезненным любопытством к человеку:, который побывал в тюрьме и убежал оттуда. Однако через несколько недель беглый коротко и ясно заявил, что ему надоела эта кротовая жизнь, что в сравнении с шахтой тюрьма — рай, и он охотно сам туда вернется.
— Так почему же все рудокопы не устроят, чтобы их взяли в тюрьму? — спросил Клейменый.
— Потому: что не все — ‘клейменые’, как ты, — ответил Хромой. — Но не беспокойся, и ты туда попадешь и оставишь там свою шкуру!
Однако шкуру свою Рыжий оставил в руднике, как и его отец, хотя иным образом.
Однажды понадобилось исследовать ход, который, как думали, сообщался с главной шахтой слева, со стороны долины. Если бы это подтвердилось, то было бы вдвое ближе вывозить песок. Но при исследовании смельчаку грозила опасность заблудиться ‘и погибнуть. Вследствие этого ни один семейный рудокоп не хотел рискнуть жизнью, и никто из близких не пустил бы его ни за какие блага в мире.
Но у Клейменого не было никого, кто польстился бы на все блага мира за его шкуру, если бы даже она того стоила. У него ничего не оставалось, кроме отцовских башмаков, висевших на гвозде. Поэтому ему всегда поручали самые рискованные исследования: если он сам не берегся, то другие и подавно за него не боялись. Когда его послали на этот осмотр, он вспомнил о рудокопе, который много лет тому назад заблудился и звал на помощь, и никто его не слыхал, он вспомнил, но ничего не сказал. Да и к чему бы это повело? Он взял отцовские инструменты, лом, кирку, фонарь, мешок с хлебом и фляжку с вином и пошел. Только его и видели.
Затерялись даже кости Клейменого. Мальчишки в копях понижают голос, вспоминая о нем, так как боятся, чтобы он со своей рыжей щетиной и серыми глазищами не появился перед ними.

Свобода[*]

[*] — В рассказе ‘Свобода’ описывается восстание сицилийских крестьян, доведенных до отчаяния эксплуатацией помещиков. Оно закончилось жестокой расправой с повстанцами. Такие неорганизованные восстания происходили неоднократно в Сицилии в 70-х — 80-х годах прошлого столетия.
Над колокольней взвился трехцветный флаг, громко зазвонили колокола, на площадях кричали:
— Да здравствует свобода!
Как море в бурю, толпа запенилась и заволновалась перед клубом ‘благородных’, перед мэрией [здание, в котором находится местное самоуправление], на церковных ступенях, море белых беретов, засверкали топоры и косы. Потом все ринулись в узкие улички поселка.
— Тебе первого, барон! [бароны были владельцами крупных земельных участков] Ты хлестал плетьми своих батраков!
Впереди толпы—старая ведьма с растрепавшимися седыми волосами, вооруженная только ногтями.
— Тебя, чертов поп! Ты высасывал из нас душу! Тебя, богатый кутила! Ты даже не можешь бежать, так разжирел ты от крови бедняков. Тебя, сыщик! Ты преследовал тех, у, кого ничего нет. Тебя, лесничий! Ты продавал себя и своих близких за два тари [мелкая серебряная монета] в день.
— Благородных! Шляпы! Бей их! Смерть шляпам!
Уличный мальчишка поднял смятую шляпу и плюнул в .нее.
— Долой шляпы! Да здравствует свобода! И тебя! Тебя тоже! Его преподобие!
Он грозил адскими муками тем, кто воровал хлеб.
— Не убивайте меня, вы совершаете смертный трех! — раздался голос.
— Лючия, смертный грех!
Отец продал ему Лючию в голодную зиму, когда ей было четырнадцать лет, и с тех пор она наплодила целую кучу, голодных ребят, бегавших по улицам и дорогам округи.
Если бы это собачье мясо было на что-нибудь годно, теперь можно было бы насытиться им, когда ударами топоров его рвали на куски у дверей домов и на булыжниках мостовой. Даже голодный волк, попадая в облаву, забывает свой голод и режет овец от злости.
Баронесса распорядилась забаррикадировать свои ворота, навалив позади них повозки, балки, полные бочки. И слуги стреляли из окон: они хотели дорого продать свою шкуру.
Толпа попятилась перед выстрелами: не было оружия, чтобы ответить. Но ненависть заменила огнестрельное оружие. Мощный крик: ‘Да здравствует свобода!’ потряс воздух.
И они выломали ворота. Потом, во дворе, на лестницах, оттеснили раненых. Прежде всего хотели мяса баронессы, .откормленной куропатками и дорогими винами. Она бегала из комнаты в комнату, прижав и груди ребенка, растрепанная, а комнат было много.
Толпа ревела, приближаясь, похожая на разлившуюся реку. Кто-то схватил баронессу за волосы, другой — за руки, еще один — за платье, и подняли ее над перилами балкона…
И в яростном июльском карнавале [карнавал — празднование масленицы в католических странах, сопровождаемое уличными процессиями и переряживанием] колокола продолжали бушевать, как буря, до самого вечера, — но к вечерне не звонили. Толпа редела. Когда наступила ночь, все двери были заперты, и в каждом доме горел свет. В узких уличках слышно было только, как с сухим хрустом собаки гложут кости. А лунный свет омывает все, показывая раскрытые ворота и окна пустынных домов.
Наступил день.
Воскресенье без людей на площади, без призывающего к мессе [месса — католическая обедня] звона. На колокольне все еще висела трехцветная тряпка, жалко болтаясь в желтом июльском зное.
И так как тень на площади делалась все меньше, толпа собралась с одной стороны. Между! двумя домиками, позади тропинки, спускавшейся к пропасти, виднелись желтоватые поля, равнины и угрюмые леса на склонах Этны [Этна — самая высокая гора (вулкан) в Сицилии. Вулканами называются огнедышащие горы, извергающие постоянно или время от времени горячие газы, пары и так называемую лаву — расплавленную массу горных пород] Теперь предстояло делить эти леса и эти поля.
И богатые уже заранее старались оттягать себе побольше.
На другой день прослышали, что идет устанавливать порядок генерал, тот самый, который приводил всех в трепет. Видны были красные рубашки его солдат, медленно поднимавшихся по обрыву, направляясь к поселку. Достаточно было свалить сверху, несколько крупных камней, и от солдат ничего ни осталось бы.
Но никто на это не решился. Женщины плакали, и рвали на себе волосы. Мужчины, черные и длиннобородые, сидели на пригорках, держа руки между колен, и смотрели, как приближаются эти усталые юнцы, сгибаясь под тяжестью заржавленных ружей, и этот маленький генерал на большой черной лошади, один, верхом, впереди всех.
Генерал приказал принести в церковь соломы и устроил там привал для солдат. Утром, еще до зари, если они не поднимались при звуках трубы, он въезжал на лошади в церковь, ругаясь, как турок. Да, это был человек! Он сразу распорядился расстрелять у кладбищенской стены пятерых или шестерых: Пиппо, Каротина, Пицанелло и первых попавшихся. Повсюду, в самых отдаленных переулках, были слышны залпы, похожие на праздничные салюты.
Потом прибыли настоящие судьи, дворяне в очках, восседая на мулах [мул — домашнее животное—помесь лошади и осла. Мулами пользуются большей частью в горных странах, так как они обладают и выносливостью и твердой походкой], утомленные путешествием, они жаловались на дорожные мучения, допрашивая обвиняемых в трапезной монастыря, где они бочком сидели на стульях и то и дело вскрикивали: ‘Ай!’, пытаясь примоститься поудобнее. Процесс тянулся долго, казалось, он никогда не кончится. Обвиняемых отправили в город, пешком, связанных попарно, между двумя рядами солдат со взведенными курками. Женщины шли за ними по извилистым проселкам, среди вспаханных полей, среди виноградников, среди золотах созревших хлебов, запыхавшиеся, хромающие, окликая своих близких каждый раз, когда изгибы дороги позволяли им взглянуть в лицо арестованным…
В городе их посадили в большую, тюрьму, высокую и огромную, как монастырь, с решетчатыми окнами, и женщины могли видеться со своими мужьями и сыновьями только по понедельникам, в присутствии стражников, через железную решетку. Бедняги становились с каждым днем желтее, лишенные солнца в вечном сумраке тюрьмы. От понедельника к понедельнику они делались все мрачнее, едва отвечали на вопросы, жаловались все меньше. В другие дни, если женщины бродили по площадкам вокруг тюрьмы, часовые грозили им ружьями. Женщины не знали, что им делать, где найти работу в городе, как добыть пропитание. Постель на постоялом дворе стоила два сольди [итальянская медная монета, равная копейке (до войны)] за ночь, белый хлеб быстро съедался, не наполняя желудка, если они устраивались провести ночь на паперти церкви, их забирала полиция.
Мало помалу все возвратились на родину, — скачала жены, потом матери. Несколько молодых женщин затерялось в городе, и о них больше не слыхали. Остальные вернулись к своим прежним занятиям. Сын убитого аптекаря взял к себе жену Нели Пирру, убийцы его отца, это показалось ему прекрасной местью. Женщине, приходившей иногда в суеверный ужас при мысли, что муж изуродует ее, вернувшись из тюрьмы, он повторял: ‘Успокойся, он никогда не выйдет оттуда’.
Теперь никто не думал о возвращении арестованных, только какая-нибудь старуха или старик, глядя в сторону равнины, где находился город, или слушая, как другие мирно разговаривают о своих делах с ‘благородными’ с беретом в руках, где-нибудь на задворках воображали, что в воздухе носятся камни.
Процесс длился три года.
Три года обвиняемые провели в тюрьме, не видя солнца. Так что они казались вставшими из гроба мертвецами, когда конвойные вели их на допрос в трибунал. Все, кто мог, сбежались из деревень, свидетели, родственники, просто любопытные шли, как на праздник, посмотреть на земляков, столько времени проведших в ‘курятнике’, — действительно, какими ‘каплунами’ делались они там, внутри! И Нели Пирру должен был увидеть рожу того, кто изменнически породнился с ним. Их заставляли вставать одного за другим. Как вас зовут? И каждый говорил свое имя, фамилию и что он сделал. Адвокаты состязались в уменье красноречиво болтать с пеной у рта и вытирали ее белым платочком, доставая себе понюшку табаку. Судьи дремали за замораживающими душу стеклами очков. Впереди сидели в ряд двенадцать усталых, скучающих ‘благородных’ [Здесь речь идет о присяжных заседателях] они зевали, чесали себе бороды и болтали. Конечно, в душе они .радовались, что им так хорошо удалось избежать казни в суматохе того дальнего поселка, когда там объявили свободу. А эти бедняки старались прочесть на их лицах свою судьбу.
Потом они пошли потолковать между, собой, и подсудимые ждали, бледные, устремив взгляд на закрытую дверь.
Когда они вернулись, их глава, тот, который говорил, держа руку на животе, был почти так же бледен, как осужденные, он сказал:
— По чести и по совести…
Когда к угольщику подошли надеть наручники, он пробормотал:
— Куда меня ведут?
— На галеры [галера — деревянное гребное судно. Работа на галерах была настолько тяжелой, что на нее отправляли преступников, осужденных на каторжные работы].
—За что? Мне не досталось ни клочка земли.

Драка святых

Внезапно, в то время как святой Рокко спокойно шествовал своей дорогой под балдахином [навес из материи] окруженный горящими свечами, со сворой собак, с оркестром, крестным ходом и толпой прихожан, вдруг произошла дьявольская суматоха, попы мчались в развевающихся рясах, трубы и кларнеты смешались, женщины вопили, струилась кровь, и палочные удары сыпались у самого носа святого Рокко. Прибежали мировой судья, городской голова, карабинеры [полицейские], пострадавших понесли в больницу, самых задорных отправили ночевать в тюрьму, возвращение святого в церковь было больше похоже на галоп, чем на крестный ход, и церковный праздник кончился словно арлекинада [веселая пьеса].
И все это из-за зависти тех, кто из прихода святого Паскуале. В этом году прихожане святого Рокко не пожалели крупных жертв, чтобы устроить все в больших размерах: из города приехал оркестр, в день крестного хода произведено было более двух тысяч выстрелов, и появилась даже новая хоругвь, вся вышитая золотом, весившая, как говорили, более квинтала [мера веса, равная 100 килограммам], блестевшая ярко над головами толпы. К несчастью, она-то и мозолила глаза прихожанам святого Паскуале. Наконец один из них, бледный, как смерть, не выдержал и принялся кричать: ‘Славься, святой Паскуале!’ Тогда началась свалка.
Потому что кричать: ‘Славься, святой Паскуале!’ под самым носом у святого Рокко — это просто наглость, все равно, что плеваться в чужом доме или щипать даму, с которой другой идет под руку, в таких случаях не разбираешь ни черта, ни бога, и люди забывают даже ту небольшую долю уважения, которая была у них к другим святым, а ведь в конце концов все святые — друг другу ровня. Если дело происходит в церкви — в воздух летят скамейки, в крестном ходу: носятся, как нетопыри, обломки факелов, за столом — опрокидываются суповые миски.
— Ах, чертов святой! — ревел кум Нино, помятый и избитый. — Хотел бы я посмотреть, у кого хватит духу закричать еще раз: ‘Славься, святой Паскуале!’
— У меня! — ответил разъяренный Тури, кожевник. Он должен был стать шурином Нино. Теперь его вывел из себя полученный в схватке удар кулаком, из-за которого он потом окривел, потеряв навсегда один глаз.
— Ради бога, ради бога! — вопила его сестра Саридда, бросаясь между братом и женихом, которые до этой минуты жили в мире и согласии.
Кум Нино, жених, кричал во всю глотку:
— Да здравствуют мои сапоги! Славься, святой сапог!
— Ты! — зарычал Тури с пеной у рта и со вспухшим и залитым кровью глазом. — Вот тебе за твоего Рокко, ты, сапожник! Получай.
Тут пошли в ход кулаки, способные свалить с ног здорового быка, и друзьям едва удалось разнять сцепившихся Нино и Тури. Саридда тоже разгорячилась, визжала: ‘Славься, святой Паскуале!’, и под конец угостила жениха такими пощечинами, словно он уже был ее мужем.
В таких случаях дети вцепляются в волосы родителям, жены уходят от мужей, если, по несчастью, женщина из прихода Паскуале взяла себе мужа из прихода Рокко.
— Слышать больше не хочу о таком христианине — уперши кулаки в бока, орала Саридда, когда соседки спрашивали ее, — скоро ли свадьба. — Даже, если его приведут ко мне в золоте и серебре, слышите!
— Мне все равно, пускай Саридда хоть сгниет! — говорил в свою очередь кум Нино, когда в трактире ему смывали кровь с лица. — Шайка нищих и трусов, этот приход кожемяк! Я, наверно, был пьян, когда мне взбрело в башку, идти туда искать себе невесту!
Дальше события приняли еще более бурный характер, потому что епископ [высшее духовное лицо] дал право носить пелерину священникам прихода святого Паскуале. Прихожане святого Рокко доходили до самого Рима, крутились у носа святого отца [‘Святой отец’ — здесь означает папа римский — глава католической церкви] с документами, с покрытыми печатями бумаги в руках и так далее, но все оказалось напрасно, потому: что их противники из нижнего квартала, которые совсем недавно были босыми и голыми, разбогатели, как свиньи, благодаря дубильному промыслу, а известно, что на этом свете справедливость продажна.
В приходе святого Паскуале ожидали делегата от монсиньора [Монсиньор — титул епископа] — важного человека, носившего две серебряных пряжки на башмаках, каждая в полфунта весом, он должен был доставить пелерину: священникам, поэтому они пригласили оркестр, чтобы встретить посланца от монсиньора за три мили от города: Говорили, что вечером на площади будет иллюминация и множество надписей крупными буквами: ‘Славься, святой Паскуале!’
Обитатели верхнего квартала волновались, и некоторые, наиболее беспокойные, стругали длинные, как жерди, грушевые или черешневые палки, ворча себе под нос: .
— Если будет музыка, придется отбивать такт.
Делегат епископа подвергался большому риску — выйти из торжественной встречи с переломанными костями. Но его преподобие оказался большим хитрецом: он незаметно ускользнул от оркестра за городом и пешком, кратчайшим путем, потихоньку добрался до дома приходского священника, где собрал вожаков обеих партий.
Когда они очутились лицом к лицу у после того как столько времени ссорились,, злобно смотрели исподлобья, испытывая непреодолимое желание разорвать друг друга в клочки, и нужная была находчивость его преподобия, одевшегося ради такого случая в новый суконный плащ, чтобы за мороженым и прохладительными напитками не возникло скандала.
— Вот это дело! — одобрил городской голова, уткнувшись носом в стакан. — Когда я нужен для дела мира, я всегда к вашим услугам.!
Делегат сказал, что он действительно пришел для примирения, с оливковой ветвью во рту, как голубка Ноя, и, расточая улыбки, поучения и рукопожатия, он ходил по комнате и говорил:
— Синьоры, пожалуйте в ризницу, выпейте в праздничный день шоколада.
— Мы запретим праздник, — сказал помощник судьи, — мы не допустим новых недоразумений.
— Недоразумения будут, если у вас хватит нахальства запрещать людям праздновать и тратить собственные деньги, как им нравится! — воскликнул Бруно-Каретник.
— Я умываю руки. Распоряжения правительства ясны. Если устроите праздник, я вызову, карабинеров. Я хочу порядка.
— За порядок отвечаю я! — заметил городской голова, постукивая по земле зонтиком и оглядываясь по сторонам.
— Браво! Будто мы не знаем, что в совете вас дергает за веревочку, ваш зять Бруно! — ответил помощник судьи.
— А вы противитесь, потому: что вам не по душе запрещение вывешивать белье, чего вы не можете отменить.
— Синьоры! Синьоры! — ходил по комнате делегат. — Так мы ровно ничего не сделаем.
— Сделаем, сделаем, — такое сделаем, что небу, жарко будет! — рычал Бруно, размахивая руками.
К счастью, приходский священник успел припрятать потихоньку чашки и стаканы, а пономарь побежал сломя голову распустить оркестр, который, узнав о приезде делегата, спешил приветствовать его, трубя во все рола и кларнеты.
— Так ничего не сделаешь! — ворчал делегат.
Ему надоела вся эта история, и ему хотелось, чтобы кум Бруно и помощник судьи поскорей уходили и не отнимали у него времени, заставляя выслушивать их бесконечную ругань.
— Просто наглость. Теперь нельзя повесить носовой платок на окошко, чтобы с тебя не содрали штраф. Жена помощника судьи, которая, кажется, могла бы рассчитывать на некоторое уважение, — все-таки ее муж должностное лицо, — каждую неделю вывешивала на солнышке на террасе свое белье… Ну, а теперь, с новым законом, это — смертный грех. И, кроме того, зачем-то изгнаны с улиц кошки и собаки и другие животные. Они чистоту наводили на улицах, а теперь при первом дожде дай бог нам всем не потонуть в грязи и отбросах. И все, по правде говоря, из-за того, что Бруно, заседатель, зол на помощника судьи за один приговор.
Делегат, чтобы успокоить души, целыми днями! сидел, словно сова, в темноте исповедальни, и все женщины хотели исповедоваться у представителя епископа, — ведь он давал отпущение за любые грехи, как сам монсиньор.
— Отец! — говорила ему через решетку исповедальни Саридда. — Кум Нино каждое воскресенье заставляет меня грешить в церкви!
— Каким образом, дочь моя?
— Он хотел жениться на мне до всей этой историй, и теперь, когда помолвка расторгнута, он становится каждый раз поближе к алтарю, смотрит на меня и издевается со своими товарищами надо, мной до самого конца мессы.
А когда его преподобие пытался затронуть сердце кума Нино, крестьянин отвечал:
— Это она повертывается ко мне спиной каждый раз, когда увидит меня, словно я нищий какой.
Он, в свою очередь, когда Саридда проходила по площади в воскресенье, делал вид, что поглощен беседой с бригадиром или еще с какой-нибудь важной персоной и что ему нет никакого дела до Саридды. А она была ужасно занята изготовлением фонариков из цветной бумаги и расставляла их будто бы для просушки на подоконнике так, чтобы он их заметил. Однажды, встретившись на одних крестинах, они даже не поздоровались, словно никогда не знали друг друга, и Саридда кокетничала с кумом, крестившим девочку.
— Кум сумасшедший! — язвил Нино. — Кум девчонки! Когда рождается женщина, на потолке трещат балки.
А Саридда делала вид, что разговаривает с роженицей.
— Никогда не знаешь, откуда придет беда. Часто думаешь, что потеряла бог весть какое сокровище, а на самом деле нужно благодарить бога и святого Паскуале, потому что раньше, чем узнать человека как следует, нужно съесть с ним пуд соли.
— Когда приходят несчастья, нужно сразу избавляться от них, нечего зря портить себе кровь. Один папа умер — другой будет [итальянская народная пословица].
— Незачем портить жизнь своим детям, думать нужно до свадьбы, и лучше выйти за бедняка, который тебя любит, чем за того, кто женится не по любви.
На площади били в большой барабан.
— Городской голова говорит, что праздник разрешат, — шептались в толпе.
— Буду спорить до светопреставления! Нищим останусь, в одной рубашке, но этих пяти лир [лира — итальянская серебряная монета стоимостью в 371/2. копеек (до войны)] им с меня не получить!
— Какой тут праздник, когда этим летом все мы с голода подохнем! — кричал Нино.
С марта не упало с неба ни одной капли, и желтые посевы, сухие, как солома, умирали от жажды. Бруно- каретник говорил, что, когда святой Паскуале ходил с крестным ходом, после всегда был дождь. Но какое дело было ему, каретнику, и всем кожевникам его партии до дождя! Святого Паскуале носили теперь с крестным ходом на восходе и на закате и выставляли на пригорок, чтобы он благословил поля.
Это было в знойный майский день, когда все небо затянулось мглой, — в один из тех дней, когда крестьяне рвут на себе волосы, глядя на сожженные поля, и когда колосья уклоняются к земле, как мертвые.
— Проклятый святой Паскуале!!! — кричал Нино и плевался и бежал, как безумный, в поле. — Вы разорили меня, святой Паскуале! Теперь мне остается только перерезать себе горло косой.
В верхнем квартале сгущалось отчаяние. То был один из тех годов, когда голод начинается с июня, и женщины стоят целыми днями, ничего не делая, дверей, растрепанные, неподвижно глядящие в одну, точку. Саридда услыхала, что на площади кум Нино: продает своего мула, чтобы заплатить аренду за землю с погибшим урожаем. Мгновенно закипел в ней гнев, и она потребовала, чтобы Тури сейчас же снес Нино те немногие сольди, которые были отложены них на черный день.
Нино стоял на площади, рассеянно смотря по сторонам, засунув руки в карманы, в то время как покупатели оглядывали его мула, разукрашенного и в новой уздечке.
— Ничего не хочу, — мрачно ответил он. — У меня еще остались руки! Хорош святой ваш Паскуале, да!
Тури, не желая кончать ссорой, повернулся к нему спиной и ушел. Народ дошел до крайнего раздражения, теперь, когда святого Паскуале ежедневно на восходе и на закате носили с крестным ходом и все без толку. Хуже всего было то, что многие из прихода святого Рокко поддались уговорам и тоже, разок-другой ходили с крестным ходом, — в терновых венках, ударяя себя в грудь, — так хотелось им спасти урожай. А теперь они так ругались, чтобы отвести душу, что делегату монсиньора пришлось в конце концов удирать пешком и без оркестра.
Помощник судьи, желая отомстить каретнику, телеграфировал, что народ волнуется и общественный порядок в опасности, и в один прекрасный день разнесся слух, что ночью прибыл о гряд солдат и что каждый мог пойти посмотреть на них.
— А вон уже бегут от холеры, — говорили кое о -ком. — Там внизу, в городе, люди мрут, как мухи.
Аптекарь повесил замок на свою лавчонку, а доктор сбежал первый, опасаясь, что его растерзают.
— Ничего не будет,— говорили немногие оставшиеся, те, кто не мог убежать куда-нибудь в деревню. — Святой Рокко благословенный не оставит свою страну, а мы спустим шкуру с первого, кто попробует явиться сюда ночью.
И даже те, из нижнего квартала, прибежали босиком в церковь святого Рокко. Скоро появились первые случаи смерти, — как первые большие капли перед надвигающимся ливнем. Об одном говорили, что он, как свинья, объелся винных ягод и умер, о другом, — что он ночью пришел из деревни. Но так или иначе, холера проникла в город, несмотря на стражу и на зло святому Рокко, хотя сам святой Рокко явился во сне одной святой старушке и сказал ей:
— Холеры не бойтесь, об этом позабочусь я, а я не похож на этого негодяя, святого Паскуале.
После истории с мулом Нино и Тури ни разу не виделись, но когда крестьянин услышал, что оба — и брат и сестра — свалились больные, он примчался в их дом. Саридда бежала черная и безобразная, в глубине комнаты, прижавшись к брату. Тури было легче, но он в отчаянии рвал на себе волосы, не зная, что делать и как помочь сестре.
— Ах, негодяй, святой Рокко! — застонал Нино.- Этого я не ожидал. О, Саридда, вы меня не узнаете! Нино, тот самый, помните?
— Ах, святой Рокко! — говорил он. — Ты, шельма, сделал мне большую гадость, чем святой Паскуале!
Потом Саридда выздоровела и однажды пришла к Нино, с платочком на голове, желтая, как свежий воск, и сказала, стоя в дверях:
— Святой Рокко, должно быть, сотворил чудо…
Нино с тяжелым сердцем утвердительно кивал. Он тоже заболел и ждал смерти. Тогда Саридда расцарапала себе лицо и сказала, что умрет вместе с ним или обрежет себе волосы и положит ему на гроб, и никто никогда больше не увидит ее лица, пока она жива.
— Нет, нет! — ответил Нино, и лицо его перекосилось. — Волосы вырастут снова, но кто тебя не увидит, так это я, потому что я умру.
— Хорошее чудо сотворил твой святой Рокко! — говорил ему в утешение Тури.
Потом оба, выздоравливая, грелись на солнышке и, прислонившись к стене, с вытянувшимися лицами смотрели друг на друга, как ‘святой Рокко’ и ‘святой Паскуале’.
— Мы устроим большой праздник, — говорил Тури. — Возблагодарим святого Паскуале, спасшего нас от холеры. И дольше не будет ни крикунов, ни противников — теперь, когда помощник судьи умер и оставил тяжбу в завещание своим наследникам.
— Да, праздник для мертвецов! — съязвил Нино.
— А! ты, ты, что же, благодаря святому Рокко остался жив, что ли?
— Кончите ли вы наконец? — вскочила Саридда, а то вам, видно, нужно еще раз холеру, — иначе вы не успокоитесь!

Дон Личчу Папа

(Сельское правосудие)

Бабы пряли на солнышке, куры рылись возле порогов — тишь да гладь, да божья благодать.
И вдруг все бросились врассыпную, завидя издали дядю Мази, городского сторожа, с арканом наготове.
Куры разбежались по курятникам, словно поняли, что метит он и на них.
Надо сказать, что дядя Мази получал от муничипьо [название городского или сельского управления в Италии] пятьдесят чентезимо [итальянская мелкая монета, равная одной сотой лиры] за каждую беззаконно роющуюся на улице курицу и три лиры за свинью.
Конечно, он предпочитал свиней, и как только завидел поросенка кумы Сайты, растянувшегося вверх пятачком на солнышке перед дверьми, закинув аркан — и готово дело.
— Владычица-заступница! Да что вы делаете, кум Мази, креста на вас, что ли, нет!.. — завопила кума Сайта. — Ради Христа, не штрафуйте меня, дядя Мази! Не разоряйте бедную женщину! Чем я вам платить буду?..
— Что поделаешь, родная моя! Я — подневольный человек: такой приказ вышел от головы. Не хочет он больше, чтобы свиньи по улицам валялись. Если оставлю вам поросенка — сам без хлеба останусь…
Кума Санта бежала за ним следом, как безумная, рвала на себе волосы и причитала:
— Ах, дядя Мази! Дядя Мази! Вы не знаете, верно, что я за него четырнадцать тари дала на ярмарке в Иванов день и берегла его, как зеницу ока. Оставьте мне поросенка, за упокой души ваших папаши с мамашей! Ведь на новый год за него два золотых дадут!
А дядя Мази, наклонив голову, как бык, только об одном думал, осторожно ступая по рытвинам с поросенком за плечами: ‘Не угодить бы ненароком в канаву!’
Тогда кума Сайта, видя, что дело дрянь, здоровым пинком в зад свалила его с ног.
Как увидели его бабы барахтающимся в грязи, так каждая из них расплатилась и за себя и за всех пойманных свиней вместе, — швыряли камнями и таких тумаков ему надавай, не приведи бог!
Но вовремя подоспел с саблей через плечо дон Личчу Папа!
— Именем закона!..
Закон присудил куму Санта к штрафу и уплате судебных издержек. В тюрьме бы еще насиделась баба, если бы не ‘вступился’ барон, который видел всю эту кутерьму из окошка своей кухни.
Он уверил судей, что тут не может и речи быть о сопротивлении властям, потому что в этот день у дона Личчу Папа не было на голове форменной фуражки с золотым галуном. Но все-таки барон в конце концов соглашался с головой и говорил%-
— Всех этих кур и свиней, конечно, следует убрать подальше от жилья, — противно глядеть: улицы превратились в сущий хлев.
А когда прислуга ‘заступника’-барона лила из окошек помои на головы, прохожих, никто пикнуть не смел.
Только горевали, что куры, запертые в курятниках, чахли, а свиньи, которых теперь за ноги привязывали к кроватям, исхудали, словно побывали в чистилище, кроме того, прежде они пожирали всякую пакость, валявшуюся по улицам, а теперь куда ее девать?
— Был бы у меня мул, собственными руками бы все сгреб и увез к себе в усадьбу: дороже золота мне этот навоз! — так вздыхал дядя Вито, у которого недавно свел со двора за долги, последнего мула сам Личчу Папа… Он отлично знал, что думскому сторожу — одному кум Вито мула ни за что не отдаст. Нос откусить скорее даст, чем позволит забрать мула. И Личчу, Папа пришел со сторожем вместе, а потом сидел перед судьями за отдельным столиком.
Когда кум Венерандо стал высчитывать, сколько должен ему за аренду Вито Грилли, у бедного кума Вито язык прилип к гортани.
— Если ваша земля никуда не годится, и вернулись вы с поля с пустыми руками, никто не виноват.
И Венерандо, желая, чтобы должник заплатил ему без всяких разговоров, привел еще с собой адвоката. А когда дело кончилось в его пользу, пошел, ковыляя как утка, в своих сапожищах — довольный-предовольный.
Кум Вито спросил было, правда ли, что теперь у него так и отнимут .последнего мула, — да куда тут…
— Молчать! — закричал судья, который в это время, сморкаясь, переходил к другому делу.
— Если бы и вы пришли с адвокатом, вам бы позволили говорить, — утешал беднягу: Вито кум Орацио.
…На площади перед думой злосчастного мула продавали с публичного торга.
—. Пятнадцать тари, — кричал пристав, — за мула Вито Грилли! Кто больше?
Кум Вито стоял тут же на ступеньках лестницы и молчал. Что мог он сказать? Что мул старый — ни для кого не новость, что служил он хозяину верой и правдой шестнадцать лет… Но когда мула, наконец, куили и повели прочь, у кума Вито помутилось в глазах.
— Что же теперь будет?! И так аренда все до копейки пожирает… А без мула-то! Куда я без мула-то пойду!?..
И он принялся орать, как оглашенный, на кума Венерандо:
— Негодяй! Человека по миру с сумой пускаете!.
И затеялось бы новое дело, если бы не подоспел дон Личчу: Папа, с саблей на боку, в фуражке с золотым галуном.
— Молчать! Именем закона! Молчать!
—Закон для богачей одних! — кричал, как пьяный, потрясая уздечкой, кум Вито, направляясь домой.
Что закон для богачей — это узнал и кум Арканджело с тех пор, как поссорился с попом из-за своего же собственного домишки, который тот хотел купить у него насильно.
— С ума сошли, — с попом ссориться, кум Арканджело! — говорили люди. — Разорит он вас и по миру пустит.
Поп, когда разбогател, стал делать к своему: дому, пристройки со всех сторон. Теперь расширил он окно, которое выходило на крышу: к куму Арканджело, и говорил, что желает купить его дом, чтобы выстроить здесь новую кухню и превратить окно в дверь.
— Сами видите, дорогой кум Арканджело, не могу же я без кухни. Подумайте хорошенько.
Но кум Арканджело желал жить и помереть где родился и домишки не продавал. Хоть и ночевал- то он тут только по субботам, работая в другой деревне, но эти камни, его знали и любили, и когда он вспоминал родное гнездо, сгибая спину на полях Каррамоне, оно и виделось ему: только так: окошки без стекол, покосившаяся дверь.
— Ладно! Ладно! — думал поп. — Не хочешь добром, дубовая голова, будем действовать по-другому.
И на крышу кума Арканджело рекой долились помои, посыпалась дождем всякая дрянь.
Стала крыша хуже всякой сточной канавы. Когда кум Арканджело начинал кричать и ругаться, поп орал еще громче его.
— Горшка герани из-за тебя не могу держать, что ли, на подоконнике? Цветка полить не смею!..
Но у кума Арканджело голова была упрямее ослиной, и он решился прибегнуть к закону.
Пришли судья, писарь и дон Личчу Папа посмотреть, как поп поливает свою герань, которой уже на окошке не было… С тех пор у попа была только одна забота: убирать цветы, когда по зову кума Арканджело приходили представители закона. Судья не мог ведь целый день сторожить, его посещения, к тому же, обходились недешево куму Арканджело. А поп посмеивался…
Бились над вопросом: нужно ли приделывать к подоконнику попа железный жолоб с трубами для стока? Все глядели на окошко и на крышу, с очками на носу мерили, примеряли, словно дело шло о баронской крыше.
Но поп разыскал какой-то старый и непонятный никому закон об окошках, выходящих на чужие крыши, и обратил его в свою пользу! Кум Арканджело стоял, открыв рот, и никак не мог сообразить, чем провинилась его крыша перед попом. Сна лишился бедняга, кровью платил судебные издержки и вдобавок должен был взять работника, потому что сам только и знал теперь, что бегал за хвостом судьи.
Как на грех, зимой стали падать одна за другой его овцы, и люди перешептывались:
— Бог наказывает! Не лезь в ссору, со служителем святого престола.
— Берите дом! — сказал наконец кум Арканджело попу.
И так обнищал он, что веревку — повеситься — не на что было купить бедняге! Хотел уж вскинуть суму: на плечи, и айда с дочкой пасти овец в Каррамоне, — так опротивел ему проклятый домишко.
Но тут прицепился еще барон — другой сосед кума Арканджело. Его окошки тоже выходили на злосчастную крышу, поп хотел перестроить кухню, а барон кладовую, и бедный Арканджело уже не знал, кто же теперь возьмет его дом.
Но те миром поделили домишко, и барон получил львиную долю, потому что был ‘родовитее’ и его окружала орава прислуги.
Нина, дочка кума Арканджело, разливалась рекой, словно, сердце ее было гвоздями приколочено к этим камням.
Отец утешал, что в пещерах Каррамоне — без соседей, без попа, они будут жить, как князья.
Ну, а от баб ничего не укроется, — они знали хорошо, о чем плачет бедная Нина, и, подмигивая друг другу, перешептывались:
— В Каррамоне-то, когда будет стеречь овец кум Арканджело, вечером далеконько будет ходить сынку барона.
Когда дошло это до ушей отца, кричал он, как полоумный:
— Бесстыжая! Кто тебя после этого, замуж возьмет!
А Нина в ответ отрезала:
— Идите куда знаете, а я остаюсь в деревне!
Барчук обещал ее содержать…
Кум Арканджело счел такой хлеб для дочери за позор и хотел позвать дона Личчу, чтобы увести ее насильно.
Но судья, пожимая плечами, сказал:
— Она совершеннолетняя и может распоряжаться своей жизнью, как хочет.
— Ах, может распоряжаться! — закричал отец. — И тоже могу ! — И тут же, встретив неподалеку гулявшего с папироской в зубах барчука, хватил его по башке своей пастушьей дубиной.
На этот раз он получил от суда бесплатного адвоката.
— Хоть один раз мне правосудие гроша не будет стоить! — сказал кум Арканджело.
Адвокат пытался доказать, как дважды два — пять, что куму Арканджело и в голову не приходило убивать барчука, а ударил он барчука по голове той самой дубиной, которой ‘учил’ непослушных баранов, — и по таким же соображениям.
Поэтому и осудили его всего на пять лет. Нина осталась со своим барчуком, барон перестроил кладовые, а поп поставил на место лачуги Арканджело дом на загляденье — с балконом, с зелеными ставнями.

—————————————————————-

Распознание из скана РГБ: В. Г. Есаулов, май 2014. http://az.lib.ru/
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека