Личность и творчество Владимира Соловьева в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. Т. I
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 2000
С Владимиром Сергеевичем Соловьевым мне пришлось познакомиться в 1876 г. До знакомства с ним я его видел мельком, один раз, и эта первая встреча носила характер положительно юмористический (равно как и последняя моя встреча с ним, летом 1893 г., после которой мне с ним не доводилось видеться). Вообще, надо сказать, что все мои воспоминания об этом выдающемся человеке, по странному стечению обстоятельств относятся именно к ‘несерьезной’ его стороне. Но так как и последняя имеет свою цену для характеристики человека, то я и постараюсь изложить свои воспоминания о Владимире Сергеевиче возможно подробно. В июле 1876 г., только что оправившись от тифа, я шел с покойной матерью по проезжей дороге, пролегавшей около парка нашего подмосковного имения ‘Троицкое’ (Подольского уезда Московской губернии), я был еще настолько слаб, что мать водила меня под руку, и приходилось частенько присаживаться для отдыха. В один из таких отдыхов наше внимание было привлечено грохотом экипажа и конским топотом. Оказалось, что от старой калужской дороги несется кавалькада, а за ней ‘долгуша’, запряженная тройкой. Впереди кавалькады, на бойкой серой лошади, несся красивый брюнет с развевающимися по плечам волосами, пятки его, плотно прижатые к лошади, ‘придавали’ последней ходу, и она неслась вовсю. А красивый всадник мрачного вида глядел куда-то вдаль и, ничтоже сумняшеся, летел дальше, размахивая локтями. Ясно было из всей его повадки, что езда верхом ему была не в привычку. ‘Ядро’ кавалькады составляли наши соседки, дочери Николая Васильевича Калачова1, (с которым я в то время еще не был знаком), оказался знакомым один из кавалеров (ехавший на ‘долгушке’ и, видимо, уступивший свою лошадь незнакомому мне всаднику) — С. Н. Деконский, с которым я раньше встречался в Москве. <,’Незнакомый всадник’ — Вл. С. Соловьев.>,
Спустя несколько недель я познакомился с Калачовыми, имение которых — Воскресенское — находилось в 5 верстах от имения матери. И в ту же осень встретился я с Вл. С. Соловьевым у них в Москве — в Хамовниках, где у Н. В. Калачова был свой деревянный особнячок для временных наездов его самого и его семьи. И теперь, вспоминая эту первую встречу с Вл. С., живо чувствую то ‘неожиданное впечатление’, какое он на меня произвел: впереди него, если можно так выразиться, ‘катился его неистовый смех’. ‘Философ, ученый, такая серьезная (чтобы не сказать — мрачная) наружность… и такой смех’ — вот первое ‘недоуменное’ впечатление, какое я от него вынес. А потом — недоумение исчезло, но бока болели. И неожиданностей, чисто мальчишеского характера, в нем была масса. В числе молодых людей, бывавших в Хамовниках у Калачовых, был Павел Иванович Аристов — кажется, очень добрый и хороший человек, он был одержим страстью читать стихи. А читал он стихи гнусно. Помню, попалась ему под руку книжка ‘Русского вестника’, в которой печатались (не помню — чьи) переводы из Гафиза: вот Павел Иванович и начинает читать с массою чувства (по-своему): ‘О, если б розой ты была, а я кустом, тебя носящим’ и т. д., а Владимир Сергеевич, к которому он питал чувство вроде институтского обожания (между прочим, он удачно определил глаза Соловьева: ‘ У Владимира Сергеевича такие чудные глаза — мохнатые такие’, действительно, ресниц и бровей Соловьеву была отпущена ‘двойная порция’), мрачно ‘выбивает’ в воздухе такт обеими руками над головой чтеца, зрители долго крепились, но наконец не выдержали и дружно фыркнули. Аристов поднял голову, а Соловьев в это время, ‘широким размахом’, опустил обе руки, из которых одна пришлась аккуратно по темени Павлу Ивановичу. ‘Ах, Владимир Сергеевич, вы все шутите!’ — а в ответ мрачно: ‘Зачем вы голову не вовремя подняли?’. В другой раз Аристов что-то разглагольствовал (а надо сказать: не речист он был!) и порядком-таки ‘запутался’ в аргументации: вдруг раздается ‘замогильный’ голос Соловьева: ‘Знаете, Павел Иванович, вы мне подчас страшно напоминаете моего брата Мишу’. ‘Чем, Владимир Сергеевич?’ — радостно вопрошает польщенный Аристов. — ‘Он ужасно любит говорить глупости’. И это ‘сочное’ ужасно было сказано с таким чувством, с таким вкусом, что все, не исключая и Аристова, умирают от смеха. Надо отдать справедливость покойному: и сам он любил говорить ‘глупости’. Тому же П. И. Аристову, когда он ‘терзал’ нас чтением ‘из Гафиза’, он преподнес прутковскую басню: ‘Пастух, молоко и читатель’2, к немалому восторгу слушателей. Вообще, он любил цитировать Пруткова и декламировал его ‘бессмертные’ произведения с таким комическим чувством, что у слушателей после этого долго болели ‘подвздохи’. И как он смеялся — этого себе представить не может тот, кто сам не слышал этого стихийного, заразительного смеха! Этому смеху я обязан и последней встречей с Владимиром Сергеевичем. Летом 1893 г., когда я служил в Москве, я как-то (помнится мне — в июне) возвращался с одним из последних вечерних поездов со станции Быково. Только что мы отъехали от станции, как слух мой поразил необыкновенный смех в соседнем отделении, у меня сразу явилась уверенность, что источником его может быть только Соловьев (хотя мне перед этим уже много лет не приходилось с ним встречаться). Заглядываю в отделение и вижу — в серой накидке, с седой гривой и седою бородой, в углу сидит Владимир Сергеевич. Поздоровался я с ним, но он меня не узнал, а когда я себя назвал, он сразу перенесся в воспоминания о наших прошлых встречах. А так как нас связывали воспоминания — как я уже говорил выше — исключительно веселого характера, то мы и прохохотали весь остаток пути до Москвы (к немалому ‘соблазну’ наших случайных спутников). На вокзале Соловьев меня спрашивает: ‘А вам в какую сторону, Павел Гаврилович?’ — ‘На Пречистенский бульвар (я служил тогда помощником управляющего Московского удельного округа), ближе к храму Спасителя’. — ‘Великолепно — мне по пути с вами до Арбатских ворот, едемте вместе’. ‘Ванька’ нам попался необыкновенный: замученный, сонный возница, с таковою же лошадью. Вез он нас без конца, буквально натыкаясь на тумбы, фонари и рогатки, а мы с Владимиром Сергеевичем вспоминали былые годы и смеялись до того, что наш возница временами выходил из своего состояния апатии и с недоумением оглядывался на нас. Оглядывались на нас и блюстители порядка, вероятно думавшие, что такое шумное веселье едва ли может быть почитаемо ‘безалкогольным’. Такова была моя последняя встреча с этим человеком. И если мои воспоминания о нем касаются только одной ‘веселой’ стороны его облика, то как-то удивительно ярко вызывают в моем воображении того ‘живого’ Соловьева, которого я знал. Еще из соловьевских ‘неожиданностей’. Пристает к нему хорошенькая барышня, чтобы он сказал экспромт. Соловьев долго отмалчивается, а затем с обычным ‘мрачным’ видом докладывает ей: ‘Глаза имеет и коза (пауза — барышня недоумевает и как будто начинает конфузиться и чувствовать неудовольствие), коза — чтобы траву щипать, а вы — чтобы сердца пленять’. Сидит против него милая и красивая, но очень конфузливая барышня, у которой, когда она конфузится, привычка ‘перебирать губами’. Соловьев в одном из своих приступов задумчивости уперся в нее глазами, не говоря ни слова, барышня конфузится и все сильнее начинает ‘перебирать губами’. Вдруг Соловьев отверзает уста и мрачно вопрошает: ‘Зачем вы — имярек — мордоплясничаете?’ И сам первый ‘грохочет’ по поводу сего ‘несалонного’ вопроса (хотя и обращенного к сестре близкого друга). Чтение стихов ‘из Гафиза’, о котором я говорил выше. У слушателей начинают тосковать ноги, вдруг из угла, где ‘мрачно’ восседает Соловьев, раздается: ‘Если у тебя есть фонтан, заткни его, дай отдохнуть и фонтану’ [Козьма Прутков]. В результате чтение ‘из Гафиза’ оказывается ‘гальотинизированным’, что и требовалось. Пристали к нему как-то, чтобы он продекламировал что-нибудь ‘серьезное’, Владимир Сергеевич с чувством (и с серьезным видом) начинает: ‘Тихо над Альгамброй, / Дремлет вся натура, / Дремлет замок Памбра, / Спит Эстремадура’3 (впрочем, он изменял, помнится, расположение стихов так: ‘Тихо над Альгамброй, / Спит Эстремадура, / Дремлет замок Памбра, / Вся молчит натура’). Сначала слушают внимательно и серьезно, потом с недоумением, а уже как дело дошло до унылого кавальеро (‘Страсть кипит унылая / В вашем кавальеро’), недоумение переходит в широкие улыбки и кончается ‘серьезная декламация’ всеобщим безудержным хохотом. Козьма Прутков никому из нас в те времена известен не был, познакомил нас с ним Владимир Сергеевич, преподносивший нам его стихи, мысли и афоризмы с такою неожиданностью, с таким ‘а ргопо’, что долго после того пробирал смех при воспоминании о них. Приходилось много слышать разговоров о нем и от покойного Александра Николаевича Калачова (брата моей жены), который с ним встретился и сошелся зимою 1875/76 г. за границей (сначала они жили вместе на Капри, а затем в Италии4, — а может быть, сначала в Италии, а потом на Капри, наверно не помню). Но и эти воспоминания носили характер веселый или, во всяком случае, несерьезный… К сожалению, нет никаких следов переписки Соловьева с А. Калачовым.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по первопубликации: Лукьянов С. М. О Вл. С. Соловьеве в его молодые годы: Материалы к биографии. М., 1990. Кн. III. Вып. 1. С. 364—365, Там же. Кн. III. Вып. 2. С. 15—18. Сообщение С. М. Лукьянову сделано бароном П. Г. Черкасовым в декабре 1914 г.
Черкасов Павел Гаврилович — барон, знакомый Вл. С. Соловьева.
1Калачов Николай Васильевич (1819—1885) — историк, юрист, сенатор, академик.
2‘Пастух, молоко и читатель’ — Козьме Пруткову Соловьев посвятил небольшую словарную статью, в которой он приводит басню ‘Пастух, молоко и читатель’ ‘как удобный по краткости образчик прутковских басен’.
3‘Тихо над Альгамброй… Спит Эстремадура’. — Стихотворение Козьмы Пруткова ‘Желание быть испанцем’. См.: Полное собрание сочинений Козьмы Пруткова. 12-е изд. Пг., 1916. С. 70—72.
4…сначала они жили вместе на Капри, а затем в Италии…— Вл. Соловьев встретился с А. Н. Калачовым сначала на Капри, а затем уже они пребывали в Италии.