Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах
Том двадцать седьмой. Дневник писателя за 1877 год. Сентябрь—декабрь. 1880. Август
Л., ‘Наука’, 1984
ИЗ ТЕКУЩЕЙ ЖИЗНИ
Как-то на праздниках навестил меня один давнишний знакомый, причисляющий себя, с некоторой гордостью, к ‘людям сороковых годов’. Усевшись у стола, забросанного кой-какими повременными листками, он обратил внимание на залежавшийся между ними нумер ‘С.-Петербургских ведомостей’ от 23 декабря’
— Читали этот фельетон? — спрашивает он меня.
— Мельком. А что?
— Изображен субъект из наших времен, да не совсем для меня понятный. Субъекту, видимо, угрожает, в ‘близком будущем’, delirium tremens: {белая горячка (лат.).} у него уже начинается какой-то дикий литературный бред. Наружность его очень живописна: ‘растерзанные панталоны’, и ‘опорки’ на ногах, и ‘сизоватый нос’, и ‘щетинистая, небритая борода’, и ‘затекшие глаза с кровяными жилками на белках’,— всё как следует. Но сколько ни напрягал я мое воображение, чтобы восстановить эту личность в ее первобытном виде, то есть в виде еще не спившегося и молодого человека,— не могу и не понимаю! Не понимаю, из какого мира мог выйти такой субъект. А бред его вертится около 1848 года… Вам, может быть, кажется странным или смешным, что я так привязался к этому фельетонно-фантастическому образу? Но на это есть причина: этот фантастический образ оживил в моей памяти другой, действительный образ, он напомнил мне одно ‘погибшее, но милое созданье’, шедшее довольно долго со мной рядом, а потом удалившееся и скрывшееся от меня… под верстак.
— Под какой верстак? — спросил я.
— Подождите. Вы знаете, может быть, мой обычай сохранять все приятельские письма и даже записочки, у меня они наполняют целый объемный ящик. Этот фельетон, этот ‘Жан Провиантов’ заставил меня углубиться в ящик и отрыть там несколько писем моего погибшего, теперь уже не существующего даже под верстаком Родиоши. Прочел я письма, и он ожил передо мною весь: как теперь вижу его небольшие, карие, блестящие и бегающие глазки, его остренький нос, его губы, всегда освещенные танкой усмешкой и как будто каждую минуту готовящиеся что-то сказать, его живые, юркливые движения, слышу его бойкую, своеобразную, полную юмора речь и, главное, его мастерское чтение. У меня бережется подаренный им в одну игривую минуту экземпляр басен Крылова, с надписью на заглавном листке: ‘С хорошим человеком мы всегда свои люди, тонкие приятели… Р. Ш.’. Вы, конечно, помните, что это изречение принадлежит кучеру Павла Ивановича Чичикова, Селифану. Гоголя особенно умел читать Родиоша. Помню, раз… всё это было между свежей молодежью,— прочел он нам вечером ‘Вия’, и я почти всю ночь не мог заснуть: всё слышался страшно всхлипывающий голос: ‘Приведите Вия! Ступайте за Вием!’ Да и не одного Гоголя. Басни Крылова он подарил мне по случаю моего признания, что когда он читает стихи:
Неблагодарная! — примолвил Дуб ей тут,—
Когда бы вверх могла поднять ты рыло,
Тебе бы видно было,
Что эти желуди на мне растут,—
тогда Дуб непременно представляется живым существом с определенной и необыкновенно благородной физиономией… Удивительно восприимчивая и чуткая душа был этот Родиоша. Вот хоть бы это, например: знаете, в ту пору, именно в половине сороковых годов, итальянская опера только что успела проникнуть в самую массу петербургской публики, избранные, то есть люди более или менее достаточные, года за три пред тем не брезгавшие верхами, спустились пониже, а на верхи хлынул пролетариат. Мы тогда считали верхом наслаждения 80-ти копеечные боковые места в галерее 5-го яруса: сидя в них, мы упивались сладкими звуками, забывали весь мир и не только не завидовали партеру, но даже с своей 80-ти копеечной высоты взирали на него с некоторым пренебрежением. Вот раз я увлек туда нашего Родиошу. Сидим. Давали теперь уже давно выброшенную из репертуара чувствительную оперку Беллини ‘Беатриче ди Тенда’. На половине первой выходной арии Фреццолини… Не знаю, застали ли вы эту певицу, у самого, правду сказать, к ней, несмотря на многие ее достоинства и страстность, как-то не очень лежала душа… На половине, говорю, ее арии слышу — под самым моим ухом что-то слабо пискнуло, как будто подавленный крик слегка раненного человека. Я оглянулся — мой Родиоша закусил нижнюю губу, подбородок дрожит и на ресницах висят слезы. — ‘Что с вами, Родион Васильевич?’ — ‘Не знаю, что со мной,— отвечал он, тихо засмеявшись и опустив голову к борту. — Что-то за сердце схватило’. В другой раз он уж не хотел идти слушать Фреццолини… Да постойте: мне хочется рассказать вам его краткую биографию. Родиоша родился ‘на брегах Невы’, рос и воспитывался дома, готовясь в университет под надзором сурового отца, почему-то его гнавшего, и был нередко укрываем от его свирепости под теплым крылышком чадолюбивой и чрезвычайно чувствительной матери. Поступил в университет, но и там всё как-то ежился, чувствуя на себе грозные родительские взоры, поэтому, протянув кое-как два курса и ухватившись за нечаянно представившийся случай, вышел из университета и уехал на юг, в Малороссию, в качестве домашнего секретаря и компаньона некоего большого барина. Пробыв там два года и вернувшись в Петербург, сбирался он готовиться к экзамену на кандидата, готовился, но экзамена не держал, а занялся писательством, прильнув к одному из тогдашних молодых литературных кружков. Некоторое время печатались его небольшие, но живые библиографические статейки. Случайное распадение кружка сбило его и с этой дороги, задумал он тогда прочесть пробную лекцию на право преподавателя в военно-учебных заведениях, взял тему, приготовил лекцию, но… не читал ее, а занялся частными уроками, внеся в них всю бойкость и одушевленность своей речи и всю свою юркость. Между тем родитель его, уже давно отказавший в своем лицезрении гонимому сыну, умер. Родиоша почувствовал себя свободнее, засуетился и развернулся. Тут скоро я потерял его из вида, потому что он вдруг скрылся из Петербурга — кажется, в Москву. Прошло несколько лет. Раз, как-то летом, я неожиданно встречаю его на Адмиралтейской площади. На нем светло-серенькое пальто, и сам он весь светло-серенький, гладко выбритый, прилизанный.
— Родион Васильич! Где скрывались и где обретаетесь?
— Обретаюсь, батенька, в самом пекле.
— Что значит?
— Служу в канцелярии полицмейстера, трудимся рук не по-кладывая. А чего насмотрелся!.. Увидимся — расскажу.
Я шел не один, и мы расстались… расстались опять лет на пять. Лет через пять вдруг явился он ко мне уже совершенно в ином виде: весь зарос бородой, нос и скулы изукрашены тонкими красными жилками, на плечах было что-то бывшее некогда драповым пальто с талией и с пуговицами назади, от которых теперь остались только ниточки, одежда ярко лоснилась, дополняемая ‘растерзанными’ панталонами и неопределенной, стоптанной обувью. Съежившись пуще прежнего, он пришел просить помочь ему достать работы. Достали мы с ним кой-какую работу, на которой он держался… месяца три, и в продолжение их развалины драпового пальто заменились приличным сюртучком, а на ногах появились сапоги немецкой работы, которые, по его выражению, заимствованному у Макара Алексеевича Девушкина (героя ‘Бедных людей’), он ‘надевал с некоторым сладострастием’. Через три месяца работа повалилась из рук, уже заметно дрожавших, Родиоша скрылся, и затем начал я получать от него, чрез небольшие промежутки времени, те письма и записочки, писанные все на одну и ту же болезненно-тяжелую тему, из которых кое-что отрыл я в моем ящике и ношу теперь в кармане. Не хотите ли послушать?..
Гость мой вынул из кармана несколько лоскутков и стал читать. ’26-е февраля. Человек, от крайности, продал свои волосы и бороду, остригся и обрился, la Louis Napolon, чуть не давши в том подписку капризному благодетелю… Это добровольное обезображение себя отзовется получением работы, довольно хорошо оплачиваемой, кой-какой одежонки и, зачастую, питательным обедом. Вчера, совершив пострижение и обритие, я обращался к оным милостивцам, был хорошо принят, обнадежен, но — просили обождать денька три. А в эти ‘три денька’ в том положении, как я нахожусь, не спасется никакая тварь… В занимаемом мною углу, под чужим, впрочем, комодом, лежит сверток моей рукописи: оригинальный труд, за который дали бы, не торгуясь, рублей 200, но его надо прочесть добрым людям, нужно прибавить одну главу… а я принужден изворачиваться для снискания куска хлеба и подчас просить милостыньки… После восьми годов нищеты, христарадничанья, больничного страдания и странствия по петербургским углам — помогите мне, убогому ныне, но когда-то довольно свеженькой личности, продержаться денька три-четыре, пока мой капризный благодетель, откупивший у меня бороду, не поставит меня на ‘задельную’.
Le pain est cher et la misè,re est grande, {Хлеб дорог, а нищета велика (франц.).} — знаю, но такой недостаток в хлебе, такую бедность, как у меня,— вряд ли где встретите. В полном уповании, что на эти, с страшной душевной болью написанные строки не воспоследует энергического ответа ‘Бог пошлет’, остаюсь и проч.’.
‘4-го октября, 5 час. веч... В больницу не попал. Сначала препятствием явился совершенный недостаток верхней одежды и такая слабость, что невозможно было отважиться ехать в больницу, без уверенности, примут ли, и, если нет, то на чем тогда тащиться в другую, может быть, в третью… А на третий день стало полегче, опухоль опала, и теперь я сижу в кухне на полатях весь обмотанный разным тряпьем. До сих пор острая боль — ломота в суставах — осиливала самый голод, а теперь он подступает, и что со мною будет — ума не приложу. Около меня тоже народ полуголодный, полуодетый и частию пьяный: не только помощи попросить, но даже послать эти строки, с условием вознаграждения, не предвижу возможности. Самому выйти на мороз з одном ветхом сюртучонке, летней фуражке и сквозящих сапогах — значит подготовить себе потерю ног или рук… Будьте так зобры, ассигнуйте нечто на продовольствие в течение 3—4-х суток… Повторяю: голод подступает, всё продовольствие мое сегодня состояло из 1/3 фунта хлеба, на что издержана последняя копейка…
P. S. Пишу почти совсем впотьмах: ни свечи, ни масла, ни керосину нет’.
— И так-то корреспонденция длилась у нас с ним года четыре. При личных встречах сколько ни пытался я поднять падшего — ничего не мог сделать, он всё толковал о задавившей его нужде,— которую, конечно, он сам себе создал и которой покорился безвозвратно. ‘Ведь чего я не испытал и до чего не доходил! — говорил он мне однажды. — Вот хоть бы нынешним летом что случилось. Есть у меня, видите ли, должничок, из промышленников… писал я ему кое-что, хлопотал по его делам, обязался заплатить хорошо. Наведался я,— говорит: в красносельском лагере торгует. Как быть? подошло так, что перекусить нечего и в виду ничего нет. Решился идти в Краснов Село. Собрался пораньше, пошел. День выдался жаркий, пекло, пекло меня, однако доплелся, спрашиваю, Говорят: в город уехал sa товаром, вернется через день. Ну, знаете, эти слова прослушал я почти как смертный приговор. Что буду делать — измученный, голодный? Уж не знаю, вид ли мой был очень жалок или паши солдатики вообще зорки к нужде и горю, только приняли участие. ‘Отдохни, говорят, добрый человек, войди в палатку’. Ввели, покормили, позволили полежать. Отдохнул я, а к вечеру надо было пуститься в обратный путь. Шагал всю ночь и часам к шести утра прибыл в столицу, но каким прибыл — не спрашивайте! Что было под подошвами и с частью собственных подошв,— всё осталось на шоссе, рубашка на мне — это была не рубашка, а какая-то дохлая кошка. Перемениться нечем. Прошу хозяйку… Я, видите ли, живу в столярной под верстаком... то есть мне там позволяют ночевать… Прошу хозяйку, нельзя ли простирнуть рубашку. Согласилась. Я снял, надел пальтишко на голое тело, отдал рубашку. Ну, думаю, что же теперь буду есть,— потому что голоден. Есть у меня тут, в Кирпичном переулке, знакомая мясная лавка… тоже кой-какие послуги оказывал… пойти бы, не уделят ли фунтик мяса, да как без рубашки? Однако запахнул я пальтишко поплотнее, чтоб не видно было моей наготы, и пошел. Заглянул в лавку, покупатели всё чистые — повара, кухарки из богатых домов. Суета, молодцы едва успевают отпускать товар. Я вошел да и остановился в сторонке у дверей: думаю — пережду, пусть поуменьшится публика, будет посвободнее, а то им теперь не до меня. Однако вижу — всё входят новые лица, долго не дождаться. Что же мне тут торчать? Зайду лучше через часок — и вышел тихонько. Только что успел я притворить за собой дверь, кто-то меня сзади за плечо… Оглянулся — городовой. ‘Что, говорю, угодно?’ — ‘Пожалуйте в участок’. — ‘За что, позвольте спросить?’ — ‘За прошение милостыни’. — ‘Да я, смею вас уверить, не просил’. — ‘Всё равно, пожалуйте, там разберут’. Пошли… Участковый тут. ‘Кто вы?’ — спрашивает. Я стал объяснять, да как-то не спохватившись пораскрыл пальто,— он и заметил, что на мне ничего нет. Его передернуло. ‘Подите, говорит, сюда’. Отвел в другую комнату, дверь притворил. ‘В каком вы, говорит, положении? Что довело?’ Я рассказал что мог. ‘Подождите, говорит, здесь, принесут белье — наденьте’. Вышел. Принес мне солдатик белье,— я надел. Стакан чаю принесли мне, с хлебом,— выпил. Входит участковый. ‘Ступайте, говорит, а дня через два зайдите: я, может быть, что-нибудь для вас сделаю’. Я кланяюсь и благодарю, а через два дня зашел по приказанию. ‘Идите,— говорит участковый,— к книгопродавцу-издателю: я говорил о вас, он дает работу’. Я еще поблагодарил. Да что ж? ведь я знаю книгопродавца-издателя, и он меня знает. Как я пойду?’
— Это было одно из моих последних свиданий с Родиошей,— заключил мой гость. — Скоро — и это было года три назад — из-под верстака переселился он, одержимый каким-то воспалением, в знакомую уже ему больницу, а из нее — прямо на кладбище, и память об нем не знаю осталась ли где, кроме моего ящика. Так-то погибла ‘свеженькая личность’, жертва собственной слабости. И я всё это к тому рассказал вам, что из наших сверстников вот какого рода субъекты, при неудачной постановке жизни, облекались в ‘растерзанные’ панталоны, а таких, как ‘Жан Провиантов’, я не знавал и не помню. Впрочем, может быть, были где-нибудь и такие…
Я понял, что мой добрый знакомый затем только и навестил меня, чтобы излить огорчение, причиненное ему личностью ‘Жана Провиантова’, затесавшегося в общество ‘людей сороковых годов’.
Из этой, недавно минувшей жизни, в которую я непростительно позволил приятелю увести меня, спешу, по долгу, возвратиться в жизнь ныне текущую, в которой найдутся своего рода любопытные субъекты и явления.
Во-первых, не далее, как накануне сего нового года, петербургский столичный мировой съезд рассматривал дело о действительном статском советнике бароне Франкенштейне... Любопытнейшее дело и любопытнейшее явление,— г-н действительный статский советник барон Франкенштейн! При существовании мировых судей и съездов, он не страшится гласного суда и бьет 18-летнюю девицу, крестьянку Иванову, в первый раз прибывшую в Петербург и, по неопытности, поступившую к нему в услужение,— бьет и не соглашается ни за что освободить ее от услужения, приговаривая: ‘Нет, ты будешь служить, мы напишем матери письмо, чтоб она приехала и выдрала тебя хорошенько’, а так как девица продолжает упорствовать в желании освободиться, то его превосходительство, не ожидая матери и дранья, делает экстренное заключение: ‘У тебя волоса большие, следовательно, тебя нужно таскать’, и таскает девицу, бия ее головой о плиту до бесчувствия, когда же дворник с городовым, показавшие себя, вопреки просвещенной воле барона, людьми настойчивыми, проникли в храмину, где лежала на полу лишенная чувств девица, то им представилось зрелище умилительное: его превосходительство, являя знак своего нежного сердца, оказывал девице ‘первоначальное медицинское пособие’, посредством возлияния на ее голову холодной воды, а незваным посетителям, обязанным, по своему званию, безусловно верить баронскому слову, с твердостию возвестил, что — девица в припадке. Всё это было в виду мирового судьи, но он, судья, не оценил нежного сердца барона, забыв его ранг и достоинство, приговорив его превосходительство к 14-дневному заключению в тюрьме! Можете представить, с каким негодованием должен был выслушать барон сей приговор! Конечно, он апеллировал в съезд, и съезд, проникшись чувством уважения к рангу и достоинству, постановил: подвергнуть подсудимого (!) аресту при тюрьме (так не заключению же!) на 14 дней. По крайней мере! Арест, конечно, не унижает так, как заключение, но всё же, барон,— вам ли выносить такой порядок вещей, при котором вас называют ‘подсудимым’ и делают ‘осужденным’ — за что? Ведь мог же суд удостовериться, что у девицы Ивановой действительно большие волоса, а какую другую цель могла иметь природа, снабжая ее такими волосами, как не вящее удобство для благородных рук, долженствующих таскать ее? Нет! бегите лучше из мест, населенных мировыми и их съездами, и прах от ног ваших отрясите, спешите туда, ‘в тот мир идеальный’, где цветут наиудобнейшие ‘герихты’, которые наверное не пригласят вас в тюрьму за какое-нибудь ничтожное тасканье длинноволосой крестьянки!..
Знаете ли вы слово о том человеке, ‘кем в мир соблазн входит’? Духовенство села Мыта (Гороховецкого уезда Владимирской губернии), которое, сотворив совет, порешило сдать на 1874 год усадебную церковную землю для открытия на ней питейного заведения, каковое решение, говорят, сельскому обществу не понравилось, и оно просило священника винной торговли не открывать, а священник, будто бы, на ту просьбу обиделся... Да! горе тому человеку, кем соблазн входит… Тяжел также и камень жерновый…
Но довольно о всяких соблазнах! Ведь не защитить нам от них свет и не унять творимых чрез них безобразий, пока сами творящие не сознают в душе логической и нравственной невозможности творимого. Полюбуйтесь лучше на лицедействующих ребятишек, это — любопытное явление совсем в другом роде,— веселенькое, смягчающее. В Звенигородском уезде, в селе Покровском, дан, на третий день праздника, благотворительный спектакль в пользу самарцев. Играли ‘ребятишки’ — ученики и ученицы местной народной школы. Поставлено было несколько живых картин из сказок Пушкина и разыгран шутка-водевиль, написанный для этого спектакля г-жою Голохвастовой. Плата за вход была — 10 коп., сбор составил 50 р., следовательно, зрителей было 500. Спектакль, говорят, имел полный успех. Если так, то почему бы, кажется, ему не повториться хотя бы, например, на масленице? Ведь это увеселение, в случае настоящего успеха, действует отрезвительно: а если еще и актеры и зрители знают, какое назначение имеет сбор, то оно — для одних наставительно, для других успокоительно. Г-жа Голохвастова, вероятно, не откажет для доброго дела еще сочинить — не только шутку-водевиль, но даже комедийку, хоть крошечную, и сказок Пушкина (именно их) хватит на много живых картин.
КОММЕНТАРИИ
Автограф неизвестен.
Впервые напечатано: Гр, 1874, 14 января, No 2, стр. 55—58, без подписи.
В собрание сочинений включается впервые.
Печатается по тексту первой публикации.
1
Приписано Достоевскому по стилистическим признакам В. В. Виноградовым в книге: Виноградов, Проблема авторства, стр. 585—611. Тем не менее, по мнению редакции, достаточных оснований для включения данной хроники в корпус сочинений Достоевского у нас нет, так как автором ее мог быть и А. У. Порецкий. Именно он постоянно вел данный отдел в ‘Гражданине’, и ему, судя по материалам архива ‘Гражданина’, принадлежит значительная часть других (аналогичных по типу и построению) материалов отдела ‘Из текущей жизни’. Ярких индивидуальных примет стиля Достоевского, отпечатка его творческой индивидуальности, характерного для него стремления связать анализ единичных, ‘частных’ явлений с более широкими по смыслу, общими вопросами русской жизни в очерке нет. Отдельные же стилистические параллели, отмеченные Виноградовым, вопроса не решают, так как в своих хрониках Порецкий, сотрудник не только ‘Гражданина’, но и ‘Времени’ и ‘Эпохи’, подражал стилю Достоевского.
2
Начальная, наиболее значительная по объему и композиционно завершенная заметка условно может быть названа очерком о Родиоше. Построена она как полемический отклик на повесть В. П. Буренина (Псевдоним ‘Маститый беллетрист’) ‘Недавняя история’, где обрисован в фельетонно-сатирических тонах образ опустившегося и спившегося ‘поэта’ и враля Жана Провиантова. Живущий на содержании дочери, он рассказывает о своей молодости, когда, по его словам, ‘вспыхнул волкан революции’ 1848 г., от которого он был отвлечен ‘другим волканом’, ‘лавой-волканом любви огнедышащей Цицилии’, воспетой им в полубезумно-романтической поэме ‘Пеликан на развалинах мира’ (см.: СПбВед, 1873, 23 декабря, No 353). Кончает Провиантов тем, что в пьяном виде падает из окна третьего этажа и разбивается (там же, 28 декабря, No 358). По ассоциации с этим ‘фантастическим образом’ и возникает ‘другой, действительный образ’ человека сороковых годов в очерке о Родиоше.
В очерке кроме повествователя (‘я’) фигурируют два персонажа — герой и ‘давнишний знакомый’ обоих, причисляющий себя с некоторой гордостью к ‘людям сороковых годов’. Прототип первого — Роман Романович Штрандман (1822—1869?), а второго — друг Достоевского и Порецкого поэт А. Н. Майков. Штрандман — петрашевец, один из составителей ‘Карманного словаря иностранных слов’ (ч. I, 1855), привлекавшийся к расследованию, но ‘не подвергшийся взысканиям’, критик и публицист, печатавшийся анонимно в конце 40-х годов, начиная с 1847 г., в ‘Современнике’ и ‘Отечественных записках’, а возможно, и в других менее значительных изданиях, {Штрандманом написаны ряд разделов ‘Современных заметок’ для журнала ‘Современник’ за 1847 г. (в No 3 — раздел I, в No 4 — заметка ‘По поводу статьи ‘О средствах к уменьшению преступлений», в No 10 — раздел II) и ‘Внутренние известия’ в No 3 ‘Отечественных записок’ за 1847 г., из более поздних известна только статья ‘Лирическая поэзия последователей Пушкина’ (о H. M. Языкове) в No 2 ‘Московского обозрения’ за 1859 г., также анонимная.} умерший в нищете и безвестности, с поэтом А. Н. Майковым Достоевский сблизился в середине 40-х годов. Ряд моментов жизни Штрандмана, воспроизведенных без существенных изменений в довольно детальной биографической канве Родиоши (выход из Петербургского университета до его окончания, поездка в Малороссию, участие в кружках Белинского и Петрашевского — в очерке оба кружка слиты в один, а в словах о ‘случайном распадении кружка’ скрыт намек на процесс петрашевцев,— и кратковременное появление в печати в этот период и т. д.), мог быть известен писателю еще в молодости. Штрандман был посетителем пятниц Петрашевского в 1846 г. Некоторые собрания происходили на дому у самого Штрандмана. Многие из петрашевцев знали его и как одного из вкладчиков, способствующих устройству коллективной библиотеки (совещание по ее организации состоялось у Штрандмана). Правда, в начале 1847 г., когда Достоевский начал бывать у Петрашевского, Штрандман, В. А. Милютин, В. В. Стасов, M. E. Салтыков сгруппировались вокруг В. Н. Майкова, образовав особый кружок, члены которого виделись несколько раз в неделю и знали всё друг о друге с ‘изумительной подробностью’ (см. об этом: С. Макашин. Салтыков-Щедрин. Биография. М., 1949, стр. 183). Достоевский, стало быть, мог слышать о Штрандмане и, в частности, о его связях с петрашевцами как от прежних участников пятниц, так и от В. Н. Майкова, товарища Штрандмана еще по университету, через которого Достоевский, скорей всего, и познакомился с прототипом очерка и узнал об обстоятельствах его жизни. В эту пору Достоевский близок со всей семьей Майковых, часто их навещает и, по всей вероятности, не раз встречается у них со Штрандманом. Из письма Достоевского к А. У. Порецкому от января 1847 г. известно, что Достоевский был у Майковых, когда были получены и ‘сообщены’ ему пришедшие одна sa другой две записки от Штрандмана о билетах на итальянскую оперу (бенефис с участием Д. Бореи), и что на них всех была записана общая ложа. Интересно отметить, что аналогичное событие — совместное посещение итальянской оперы — играет важную роль в обрисовке образа Родиоши и подано в очерке как драматизированная сценка, несущая на себе след живых впечатлений.
Соприкасался Достоевский со Штрандманом и как с сотрудником ‘Отечественных записок’ и ‘Современника’, тоже замеченным в литературной среде (см. письма 1847 г. И. И. Панаева к Тургеневу и Белинского к В. П. Боткину: Тургенев и круг ‘Современника’. М.—Л., 1930, стр. 12 и Белинский, т. XII, стр. 357), к которому весьма небезразлично относились в редакции вновь открытого демократического органа (см. свидетельство о взволнованном споре издателей ‘Современника’ с его официальным редактором А. В. Никитенко по поводу исключения одной из статей Штрандмана: А. В. Никитенко. Дневник, т. I. Л., 1955, стр. 301—302). Достоевский, сам недавно примыкавший к кругу Белинского и знающий лиц, о ним связанных, тогда же печатался в ‘Отечественных записках’ и ‘Современнике’, постоянно следил за этими журналами, порой даже заранее был осведомлен, что в них будет опубликовано (см., например, письмо его М. М. Достоевскому от 17 декабря 1846 г.), и, безусловно, читал ‘небольшие, но живые библиографические статейки’ Штрандмана: написанные им разделы ‘Современных заметок’, которые касались тем экономической, юридической, научной жизни России и несли в освещении их отпечаток обсуждения этих вопросов в среде петрашевцев, и выпуск ‘Внутренних известий’, включающий кроме подобных же информации обозрение литературных и журнальных событий, в котором трижды сочувственно упоминался Достоевский как писатель, наиболее достойный внимания ‘из всех явлений литературы 1846 года’, защищаемый Штрандманом от нападок фельетониста ‘С.-Петербургских ведомостей’ (ОЗ,1847, отд. VIII, стр. 74, 75, 82). В 1861 г. Штрандман был привлечен к участию в журнале ‘Время’ (No 2) в качестве переводчика ‘Процесса Ласенера’ (см.: Нечаева, ‘Время’, стр. 112), в записных тетрадях Достоевского среди заметок 1862 г. в перечне лиц, кому надо ‘написать’, значится и Штрандман (ЛИ, т. 83, стр. 155).
В свете близких многолетних связей Достоевского со Штрандманом и А. Н. Майковым может быть рассмотрена история создания очерка. Навестивший автора его ‘давнишний знакомый’, напомнив о своем обычае хранить ‘все приятельские письма и даже записочки’, говорит о том, что у него осталось несколько посланий его умершего сверстника, переписка с которым длилась ‘года четыре’. Сопоставление сохранившихся в архиве Пушкинского Дома 6 писем Р. Р. Штрандмана к А. Н. Майкову за 1865 — самое начало 1869 г. (ИРЛИ, No 16981) и очерка свидетельствует, что автор не только по их образцу воспроизвел два типовых письма Родиоши (сообщение о своих невзгодах в сочетании с общими заключениями о бедности, французскими изречениями), но и ряд мотивов их (крайняя нужда, голод, безуспешные большей частью поиски работы и еще более безнадежные попытки напечататься, скитания, болезнь, просьбы о минимальной помощи), отдельных выражений и образов (слова о страшной жизни ‘в углах’, известие об имеющемся неопубликованном ‘труде’, о съедаемой в день ’74 фунта хлеба’ — в очерке ‘Vs’, о том, как его ‘приодели’ и повели устраиваться на работу, описание последнего пристанища в доме раскольника, где он спал на полу в какой-то гладильной, сравниваемой им с ‘кузницей’,— в очерке ‘под верстаком’ и т. п.) ввел в ткань своего повествования, художественно их развив или видоизменив. Аналогия между письмом Штрандмана к брату А. Н. Майкова Л. Н. Майкову, в котором заключается просьба уделить ‘несколько копеек’ в связи с необходимостью ‘отправиться пешком верст за 30 по делу’ (ИРЛИ, No 8892), и рассказом Родиоши о своем походе в Красное Село к промышленнику за долгом позволяет предположить, что воссоздание подобного эпизода в очерке — уже результат устной беседы между редактором журнала и его гостем, т. е. что между Достоевским и А. Н. Майковым действительно состоялся какой-то разговор о их бывшем общем знакомом, из которого писатель узнал ряд подробностей о последних годах мытарств Штрандмана и вследствие которого, возможно, у него и возник замысел написать очерк, воспользовавшись явно предоставленными ему Майковым письмами (более подробно о Штрандмане, его литературной деятельности и письмах к А. Н. Майкову см.: Материалы и исследования, т. V. стр. 194—204).
Рассказ о любви Родиоши к Гоголю и о мастерском чтении им ‘Вия’ находит аналогию в январском выпуске ‘Дневника писателя’ за 1877 г. (гл. II, 4), где говорится, что чтение Гоголя — иногда всю ночь напролет — было любимым занятием молодежи того времени, и рассказывается об одной такой ночи, проведенной Достоевским. Сам Достоевский, производивший как чтец сильное впечатление, в молодости любил произносить наизусть целые страницы из ‘Мертвых душ’ (Биография, стр. 49). К басне Крылова ‘Свинья под Дубом’, читаемой Родиошей и цитируемой в очерке, Достоевский обратится в январском выпуске ‘Дневника писателя’ за 1881 г. в связи с вопросом ‘об оздоровлении корней народной жизни’, так и назвав главку ‘Старая басня Крылова об одной свинье’ (гл. II, 2).
Как типичное явление духовной жизни поколения в очерке описано увлечение итальянской оперой. Молодой Достоевский часто бывал в ней и именно ‘в галерее 5-го яруса’ (ср. письмо его M. M. Достоевскому от 17 декабря 1846 г.). Описание спектакля в целом, неприятие рассказчиком виртуозного пения Эр. Фреццолини, которое так потрясло Родиопгу, близко вкусам Достоевского, отдававшего свои симпатии ‘гражданскому, героическому направлению’ исполнительского искусства итальянской оперы во главе с Дж. Бореи (см. об этом: Гозенпуд, стр. 29—33 и наст. изд., т. II, стр. 62 и 481).
Сквозным мотивом очерка является тема ‘петербургских углов’. ‘Верстак’, под который герой в конце концов скрылся,— деталь, восходящая к подлинным письмам Штрандмана. Подчеркиваются рассказчиком такие черты натуры Родиоши, как мягкость, беззащитность, робость, которые, усиленные воспитанием (грозный отец, ‘крылышко чадолюбивой матери’), не позволили ему, несмотря на внутреннюю одаренность, найти себя, заставили его отступить перед неудачами, смириться с нуждою и скрыться ‘под верстак’. В общем воссоздается образ человека, не реализовавшего своих возможностей, отчасти родственный героям ‘Слабого сердца’, ‘Белых ночей’, ‘мечтателям’ из ‘Петербургской летописи’. Особо надо выделить и роль драматически насыщенного портрета героя очерка (см.: Виноградов, Проблема авторства, стр. 601—603), функцию костюма, с которым связано его внутреннее самоощущение,— ср., например, употребление метафоры ‘ежился’ в описании Родиоши (дважды) и в ‘Бедных людях’, где она служит для передачи внешнего поведения и душевного состояния бедного, ‘дурно’ одетого, неуверенного в себе чиновника Покровского (см. наст. изд., т. I, стр. 24). В то же время при изображении судьбы ‘человека 40-х годов’, противостоящем его буренинскому гротескно-сатирическому развенчанию, мотивы ‘слабого сердца’, неприспособленности к жизненной борьбе, одинокой жизни в жестоких и заброшенных ‘петербургских углах’ оттеняются нотами осуждения и иронии по отношению к отдельным чертам психологического склада, характерного, по мысли писателя 70-х годов, для широкого ряда представителей той эпохи.
Три другие примыкающие к очерку о Родиоше заметки, которые, по словам повествователя, возвращают от ‘недавно минувшей жизни <...> в жизнь ныне текущую’,— также примечательны: в них рассказано о решении суда по ‘делу’ об избиении девушки-служанки, о церковных ‘пастырях’, которые вместо выполнения своей миссии поощряют пьянство, о детском спектакле в пользу голодающих Самарской губернии, т. е. фактах, близких тем, которые привлекали в эпоху ‘Гражданина’ внимание Достоевского (ср., например, ‘Дневник писателя’, 1873 г.: наст. изд., т. XXI, стр. 19-23, 91, 94—96).
Стилистические доводы В. В. Виноградова в пользу авторства Достоевского можно дополнить указанием на присутствие в языке этих заметок библейских образов (например, ‘камень жерновый’) и цитат, что также напоминает стиль Достоевского 70-х годов.
Стр. 167. … ‘погибшее, но милое созданье’... — Стих из маленькой трагедии ‘Пир во время чумы’ (1831) А. С. Пушкина.
Стр. 168. … Неблагодарная!— примолвил Дуб ~ Что эти желуди на мне растут... — Отрывок из басни И. А. Крылова ‘Свинья под Дубом’ (1825).
Стр. 168. … оперку Беллини ‘Беатриче ди Тенда’. — Опера Винченцо Беллини (1801—1835) ‘Беатриче ди Тенда’ была впервые поставлена в Венеции в театре ‘Фениче’.
Стр. 168. … арии Фреццолини… — Известная итальянская певица Эрминия Фреццолини (1818—1884) гастролировала в Петербурге в 1847— 1849 гг. Особенно близки ей были лирико-драматические партии в операх В. Беллини, Г. Доницетти, Дж. Верди.
Стр. 168. …родился ‘на брегах Невы’... — Цитата из гл. I ‘Евгения Онегина’ А. С. Пушкина.
Стр. 169. …сапоги немецкой работы, которые, по его выражению ~ он ‘надевал с некоторым сладострастием’. — Макар Девушкин по поводу обидевшей его ‘Шинели’ Гоголя пишет Вареньке Доброселовой: ‘Конечно, правда, иногда сошьешь себе что-нибудь новое,— радуешься, не спишь, а радуешься, сапоги новые, например, с таким сладострастием надеваешь — это правда, я ощущал <...> это верно описано!’ (см. наст. изд. т. I, стр. 62).
Стр. 172. … дело о ~ бароне Франкенштейне... — ‘Дело’ это, в связи с поданной Франкенштейном жалобой на решение мирового судьи (от конца сентября 1873 г.), рассматривалось С.-Петербургским мировым съездом 31 декабря 1873 г. Было решено: ‘… подвергнуть обвиняемого аресту при тюрьме на 14 дней, апелляционный же отзыв оставить без последствий’ (см.: Г, 1874, 5 (17) января, No 5).
Стр. 173. …и прах от ног ваших отрясите… — Выражение восходит к словам Евангелия: ‘Если кто не примет вас и не послушает слов ваших, то, выходя из дома или города того, отрясите прах ног ваших’ (см.: Евангелие от Матфея, гл. 10, ст. 14, Евангелие от Марка, гл. 6, ст. И, Евангелие от Луки, гл. 9, ст. 5, Деяния Апостолов, гл. 13, ст. 51).
Стр. 173. … ‘герихты’… — От кем. Gericht — суд, употребляется еще в значении Страшного (или Небесного) суда.
Стр. 173. Знаете ли вы слово о том человеке, ‘кем в мир соблазн входит’? — Имеется в виду ‘слово’ из Евангелия: ‘Горе миру от соблазнов, ибо надобно прийти соблазнам, но горе тому человеку, через которого соблазн приходит’ (см.: Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 7, ср.: Евангелие от Луки, гл. 17, ст. 1).
Стр. 173. Тяжел также и камень жерновый… — Евангельский образ: ‘А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской’ (см.: Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 6, ср. также: Евангелие от Луки, гл. 17, ст. 2). Достоевский обращался к первой части этого текста в главе ‘У Тихона’, не вошедшей в состав опубликованного романа ‘Бесы’ (см. наст. изд., т. XI, стр. 28).
Стр. 173. … шутка-водевиль, написанный для этого спектакля г-жою Голохвастовой. — О. А. Голохвастова (ум. в 1897 г.) — писательница, близкая к славянофильским кругам, автор повести ‘За себя и за многих’ (М., 1869), драм ‘Чья правда’ (‘Беседа’, 1871, No 4), ‘Две невесты’ (М., 1877), ‘Лихому — лихое’ (М., 1881), ее другая ‘шутка-быль’ ‘Назвался груздем, полезай в кузов’ вскоре после этого упоминания о ее водевиле была напечатана в ‘Гражданине’ (1874, No 6). О. А., как и ее муж П. Д. Голохвастов, сын двоюродного брата Герцена, были большими почитателями Достоевского. В библиотеке ИРЛИ сохранился экземпляр ее драмы ‘Две невесты’, посланный Достоевскому с дарственной надписью (Бр 262/14). В письме его А. Г. Достоевской от 7 июня 1880 г. Голохвастова упоминается среди женщин, преподнесших ему в начале пушкинских торжеств цветы и узнанных им ‘по фамилии’. Поставленный ‘ребятишками’ спектакль с ‘живыми картинами’ из сказок Пушкина и шуткой-водевилем Голохвастовой мог привлечь внимание Достоевского, с интересом, например, отнесшегося и к участию собственных детей в инсценировке басен Крылова (см. его письмо А. Г. Достоевской от 16 (28) августа 1879 г.), прежде всего потому, что средства от этого спектакля (см. сообщение о нем: Г, 1874, 7 (19) января, No 7) шли для борьбы с голодом.