Щекотливый вопрос, Достоевский Федор Михайлович, Год: 1862

Время на прочтение: 49 минут(ы)
Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах
Том двадцатый. Статьи и заметки. 1862—1865
Л., ‘Наука’, 1980

ЩЕКОТЛИВЫЙ ВОПРОС
СТАТЬЯ СО СВИСТОМ, С ПРЕВРАЩЕНИЯМИ И ПЕРЕОДЕВАНЬЯМИ

В нашей литературе раздался недавно очень щекотливый вопрос, именно: ‘кто виноват?’. Это ‘кто виноват?’ крикнуло недавно ‘Современное слово’, и его крик немедленно слился с бесчисленным хором тех голосов, которые давно уже спрашивают и справляются, кстати и некстати: ‘Кто виноват?’ Кто ж, наконец, виноват? Статья ‘Современного слова’ продолжалась четыре номера, {‘Современное слово’, NoNo 99, 100, 101, 102.} ее многие читали с жадностию, мы тоже с крайним любопытством прочли ее и все-таки не узнали, кто виноват. Мало того, нам показалось, что вопрос поставлен сбивчиво и что дело затемнено. Оговоримся: мы вовсе не хотели нападать на ‘Современное слово’. Вопрос, конечно, поставлен неточно, но нам понятна и цель, с которой он так поставлен. Тут точность сознательно была пожертвована известному результату. Собственно, с этой точки зрения всё ясно. Но вопрос в том: можно ли таким способом достигать известных и заранее поставленных результатов? Достигает ли, наконец, статья какого-нибудь результата? Такой вопрос показался нам в своем роде любопытным. Мы соображали, подводили, решали и некоторую часть наших выводов хотим теперь сообщить нашим читателям. Но прежде всего изложим содержание статьи ‘Современного слова’.
В последнее время раздавались повсеместно крики, обвинявшие нашу молодежь, раздаются и теперь. Худо то, что рядом с дельными, заботливыми вопросами нередко раздавались и предположения опасные, нелепые, вредные, которые были даже гораздо вреднее для самих обвинителей, чем для обвиненных. Нелепица подобных обвинений падает каждую минуту и со временем падет окончательно, а нелепость иных обвинителей перейдет в историю. Это хоть бы и ничего, в историю-то, но ведь и современное мнение высказывается. Оно есть и теперь. Некоторые даже рады были приписать всё зло молодежи и, конечно, на этом одном не успокоились. Естественно, что тотчас же и сам собою, во всем обществе, возник вопрос: ‘Кто ж виноват? Кто наущал молодежь и с пути ее совращал?’ Эти вопросы раздались и в литературе, посыпались яростные обвинения и обличения. Но замечательно, что из всех яростных особенною яростию отличались именно те, которые чувствовали, что у них самих рыльце наиболее в пушку. Они искали виновных всюду, и вблизи и вдали, ругались, из себя выходили и кричали таким голосом, что их чуть не в Париже было слышно. К ним приставало всё более и более литературного народу (что ж делать, мода!), и еще недавно Николай Филиппович Павлов бросил всему этому народу, всему этому новому направлению и новому слову свое горькое слово проклятия, свой стих,
Облитый горечью и злостью,
то есть хоть и не стих, а прозу, но эта проза стоит стиха. Он говорит в своем объявлении об издании газеты ‘Наше время’ в 63 году следующее: ‘В литературе и в настроении общества произошла перемена. Разные общественные вопросы выяснились. Теперь в нашем смысле говорят столько голосов, что мы боимся остаться назади и уступить им в рвении’.
Такая филиппика от Николая Филипповича многознаменательна. Его обвиняют, что он ретроград. Нам кажется, что к Николаю Филипповичу такое слово как-то нейдет: не по носу табак. Впрочем, положим, что он и действительно ретроград, если судить его теперь сравнительно с его прежней деятельностью в то молодое прогрессивное время лет пять тому назад, когда роль прогрессиста сулила почет и выгоду. Но к обвинениям в ретроградстве он, кажется, совершенно равнодушен. Есть такие люди, которые не только не жмутся от иных обвинений, но от этого цвет лица у них становится лучше. По крайней мере, обвинения сходили с него, как с гуся вода. Разумеется, защита его одна, как и у всех в таких случаях: ‘говорю, дескать, по убеждению’. Мы не спорим и о том, что г-н Павлов был убежден, даже обходим вопрос: чем именно он был убежден? Ведь нам лично никакого и дела-то нет собственно до г-на Павлова и его убеждений. Заинтересовало нас только теперешнее интересное его положение: вдруг такой человек, как он, начинает замечать, что многие, даже из тех самых, которые еще так недавно смотрели на него свысока, которые подчас изливали на него свою желчь, свой яд и насмешки, что те самые рвутся теперь взапуски, чтоб говорить и писать в том же тоне и духе, как он. Мало того, рвутся до такой степени, что он уже опасается, чтоб эта накинувшаяся вдруг толпа не оттерла его совсем от тех благ и плодов, которые он завоевал своим литературным талантом. Он боится за свою литературную идею, за свою литературную собственность, ею пользуются, ее расхищают, и вот, с горьким смехом он принужден свидетельствовать, что он, он сам, боится отстать от новых литературных талантов, он! отстать!!! Разве это не стоит стиха, облитого горечью и злостью? разве это не демонический хохот из Москвы? разве это не монолог московского в некотором роде Гамлета над черепом Йорика, королевского шута:
‘Ах бедный Йорик! Знал я его, Горацио, он был весельчак и умница…’
Шут Йорик, разумеется, представляет в этом случае русскую литературу. Весельчак! Умница! Даже сам г-н Краевский, наиневиннейший г-н Краевский, который вовсе никогда не бывал ни весельчаком, ни… ну и так далее, {В своей литературной деятельности, разумеется, никогда не позволим мы себе коснуться частной жизни литературных деятелей наших, ибо она для нас священна.} даже и г-н Краевский и тот кричит в своем пискливом объявлении о ‘Голосе’, что отказывается от республики, что он не хочет вторично впасть в ошибку, которую уже до него сделала Франция. Морген-фри, дескать, теперь уж не надуешь Андрея Александровича. Как будто он был надут и прежде! Как будто и прежде-то кто-нибудь стоял собственно за республику! Как будто собственно республики искала и добивалась Франция в сорок восьмом году? Как будто республики желает кто-нибудь и теперь! О невинность! о рутина рутин! Но… это всё покамест в сторону. Мы остановились на том, что повсеместно у нас раздались вопросы: кто виноват? Затем стали искать виноватых. Затем стали намекать, указывать, обличать. Ярость распространялась всё сильнее и сильнее, иных и не спрашивали, но они лезли сами. Иных обвиняемых, особенно таких, которые почему-либо не могли защищаться, окричали наиболее, даже с ругательствами. Всех злее в этом смысле работал профессор от литературы ‘Русский вестник’ и его редактор г-н Катков. И вот теперь ‘Современное слово’, занявшись окончательно формулированием и решением этого вопроса, выводит презабавную вещь: именно что г-н-то Катков и был родоначальником всех наших злокачественных увлечений, что он, он — главнейший преследователь виновных, так сказать, Немезида всех неблагомыслящих, сыщик и изобличитель преступников, совлекавших нашу молодежь с пути истинного, что он, этот самый г-н Катков и есть этот самый главный преступник, что он начал первый, что примером своим он расплодил и последних, что от него весь сыр-бор загорелся, что, наконец, и так далее, и так далее, и так далее. Надо отдать справедливость ‘Современному слову’: процесс г-на Каткова изложен чрезвычайно ясно, удовлетворительно, изобличительно и поразительно. С поразительною ясностию выводится, как еще в древние времена, во времена баснословные, тотчас же после осады Трои — виноват — Севастополя, начался ‘Русский вестник’ в Москве. Общий дух всех русских был тогда настроен и расстроен в высочайшей степени! Требовали реформ, заговорили о злоупотреблениях, решали колоссальные вопросы в один присест, преследовали г-на Владимира Зотова, решались докопаться до корня, откопать этот корень, и ничего не выкопали. Чтоб откопать этот корень, и начался ‘Русский вестник’, с английским началом и пробором, в Москве
…Как правозвестник
Московских дум и английских начал.
‘Современное слово’ с необыкновенною последовательностию повествует, как ‘Русский вестник’ соблазнил сначала всё поколение и всю молодежь развратной картиной английских начал, а уж потом начал проповедовать и московские думы. Затем ‘Современное слово’ приступает к истории московских дум и проникает при сем даже в самую таинственную сущность вещей. Мало того, пускается в археологические изыскания, стряхая пыль с древнейших хартий, и цитует древнейших мудрецов, так сказать Гостомыслов ‘Русского вестника’, а именно Николая Филипповича Павлова, г-на Леонтьева, г-на Байбороду и проч., и проч. Стряхнули даже пыль с мирно почивающих, но незабвенных статей г-на Громеки ‘О полиции вне полиции’. Привели цитаты из ‘Биографа-ориенталиста’ и ‘Чиновника’ — статей драгоценных и наполнивших в свое время весь мир изумлением. Как жаль, что ничего не цитировали при сем удобном случае из замечательной статьи того же автора о дерзости и нелепости посыпанья песком московских тротуаров в июле месяце. Уж всё бы одно к одному! Наконец, к довершению картины, изображено было пространно и тоже с поразительной ясностью, как г-н Катков, столь заботящийся о сохранении невинности и нравственного целомудрия учащихся юношей, заботящийся об укоренении в их сердцах почтительности к профессорам и авторитетам и обличающий всех тех, которые лишь подозреваемы были в соблазне невинности этих отроков, — как этот же самый г-н Катков, единственно из удовольствия повредить профессору Крылову, помещал, допускал и поощрял в своем журнале статьи, которые именно вели к возбуждению юношества против их наставников и учителей, и тем самым зарождал скептицизм, цинизм и нигилизм в их сердцах, достойных лучшей участи. И так далее, и так далее, всего не пересчитаешь, одним словом, из четырех номеров ‘Современного слова’ выходит ясно как день, что г-н Катков, выдающий теперь себя в некотором смысле за гения-хранителя нашего, грешнее того козла, на котором исповедывались древние евреи, а потом навьюченного грехами своими пускали в степь. Родоначальником всех вин и провинностей, всех прогрессистов и нигилистов наших, ‘Современное слово’ выставляет г-на Каткова, великодушно щадя при сем случае товарища и сотрудника его, г-на Леонтьева. После всего этого ответ на вопрос становится ясен! Вопр. Кто виноват? Отв. Катков.
Вот беспристрастное и по возможности полное извлечение статьи ‘Современного слова’.
Какой же вопрос зародился у нас после этой статьи? Мы упомянули, что и мы начали соблазняться многоразличными вопросами и привели один из этих вопросов: достигает ли такая статья хоть какого-нибудь результата? В самом деле: что руководило публициста? К какой цели стремился он? Неужели к одному только скандалу? Но ведь это всё равно, что искусство для искусства. А уж выше позора, как служить искусству для искусства, в наше время не существует.
Заметим, что мы уже не станем теперь распространяться о том, что сам по себе вопрос неясен и поставлен сбивчиво, хотя мы и упомянули об этом вскользь на первой странице и хотя матерья эта очень интересная. В самом деле, если уже сказано ‘кто виноват?’, значит, несомненно признается существование ‘вины’, а если признается существование ‘вины’, значит, допускается и виновник как отдельное лицо, как единица. Так и делает ‘Современное слово’, называя и допуская виновника. А это невозможно. Виновника при такой постановке вопроса найти трудно, тут можно еще, пожалуй, допустить зло, но не вину, следовательно, нельзя найти и первоначального виновника. В этом смысле г-н Катков в виновники не годится, — ни г-н Катков, ни Белинский, ни кто бы то ни был. В этом столько же, как и они, виноваты и Пушкин, и Фонвизин, и Кантемир, и Ломоносов. Пойдем дальше: столько же, именно столько же, если не больше, виноваты и Лаплас, и Галилей, и Коперник. Это дело — клубок. Тут, действительно, можно добраться до Аргонавтов, или по крайней мере до призвания трех князей варяжских, до сих пор неизвестно откудова.
Нам, может быть, и очень бы хотелось распространиться на эту тему побольше, но разные обстоятельства мешают на этот раз. К тому же нас особенно завлекает вышепоставленный вопрос о цели статьи ‘Современного слова’, о чем мы уже и начали говорить. Мы упомянули о скандале, но мы первые и отвергаем эту причину. Статья слишком серьезно и горячо написана. Тут цель была другая. Какая же? Неужели ‘Современное слово’ имело в виду подействовать на самого г-на Каткова лично, на его сознание, совесть, упрекнуть его, убедить его и вывесть на путь истинный? Нет, и такая цель была бы нелепою. Такие господа, как г-н Катков, не выводятся такими путями на путь истинный. Прием совершенно не тот. Но если и это не так, то не имело ли в виду ‘Современное слово’ подействовать своими доводами на иных специалистов, чтоб им помочь и направить их при решении иных вопросов? Но, сколько мы можем судить, специалисты таких извещений в руководство не принимают и ими никогда не стесняются. Одним словом, чтоб не перебирать всех наших догадок, скажем одно: мы остановились на единственно возможной причине, а именно: цель ‘Современного слова’ была — донос публике. Так-таки формальный донос, для настоящего и полного обличения настоящих виновников дела, виновников, разумеется, в смысле ‘Современного слова’. Такие доносы и извещения, разумеется, сами по себе допускаются, потому что представляются всей публике. Они — гласность, обличенье, они даже иногда необходимы. Представляется характер и образ деятельности известных лиц, верно рисуется эта деятельность, выводится абсурд и зазор этой деятельности и всё это, по возможности, освещается бенгальским огнем, для удобства рассматриванья.
Но если и так, что же выходит и из этого? Неужели в самом деле ‘Современное слово’ работало только для того, чтоб изобличить г-на Каткова лично и выставить всю его суть. Но если так, то, по-нашему, оно оказало г-ну Каткову даже услугу. Вопрос теперь именно так поставлен, что г-н Катков имеет превосходный предлог отвечать на него со всеми выгодами на своей стороне, между прочим и потому, что вопрос задан ему в самом крайнем виде:
— Ты виноват? признавайся.
— Кто, я виноват? — может опросить г-н Катков. — В чем? в том, что от меня сыр-бор загорелся? — Хорошо, пусть, но ведь я раскаялся. В том ли, что я преследую теперь моих же последователей? Но чем же другим мог бы я сильнее заявить мое раскаяние, заявить поворот в моих убеждениях? Преследую зло — значит, ненавижу его, преследую моих же последователей — значит, преследую самого себя за прежнюю деятельность. В том ли, что я переменил убеждения, но…
Но тут нам внезапно представилась другая картина. Это было виденье, сон, мечта, что угодно, но факт тот, что она нам представилась. Пред нами явилась величественной архитектуры комната, блистательно освещенная огнями. Что это: клуб, манеж, парламент? Нет, это не парламент, пьют и едят, а в парламенте только говорят. Длинные столы тянутся через всю комнату, а за столами сотни гостей. Это, верно, какой-нибудь обед по подписке, что-то торжественное, клубное, пахнет митингом. Кушать кончили, но по британскому обычаю всё еще пьют. Вдруг подымается издатель журнала и просит слова. Он желает сам перед почтенным собранием изложить свое дело, он хочет объясниться, он говорит, что его принуждают к тому его обвинители (слушайте, слушайте!), он присовокупляет, что их находится немало и в числе гостей… (шум), что вся Москва, а следовательно, и вся планета интересуются решением вопроса. (Слушайте, слушайте!) Он хочет сказать речь… (браво, bis!) Раздаются вопли одобрения и радости. Поспешно назначается президент (лицо без речей и занимающееся римскими древностями), воздвигается трибуна. Оратор всходит на нее с торжественною важностью. Он бодр, в лице его сияет самоуверенность, несколько насмешливая, но чрезвычайно идущая к делу улыбка бродит на губах его. Он прилично щурит глаза, пытливо обводит взглядом всё общество и несколько минут наблюдает молчание. В это время усилиями президента и нескольких джентльменов, его помощников, молчание и тишина восстанавливаются. Взоры всех жадно устремлены на оратора. Он начинает:

‘Милорды и господа!

Я намерен говорить о себе. Меня побуждают к тому мои обвинители. Не думайте, впрочем, что я хочу защищаться, оправдываться. О нет! Я просто хочу поговорить о своих делах, так, после обеда, так сказать, за бокалом вина. Очень приятно говорить о себе в таком почтенном собрании. Но не думайте, однако же, что я особенно люблю говорить о себе. Не скрою, я самолюбив и очень люблю помечтать иногда о своем значении и о своей славе. Но говорить, — о, я говорю только в редких случаях, когда надо, так сказать, выпалить из пушки, когда надо раздавить, скосить, уничтожить. И я раздавливаю, скашиваю и уничтожаю. Но к чему скрывать? Признаюсь вполне: если я взошел теперь на эту трибуну и объявил, что начну говорить о делах моих и о себе лично, то единственно в том убеждении, что таким разговором доставлю необыкновенное удовольствие всему почтенному собранью. (Шум.) Скажу более: я уверен, что с тех пор, как стали существовать на свете собранья, клубы, парламенты, митинги и проч., не было и не будет предмета более интересного, любопытного, важного и благородного, как тот, о котором я намерен сейчас повести речь перед почтенным собраньем.
(Начинается страшный шум. Несколько сот членов собранья ревут во всё горло. Президент тщетно звонит в колокольчик. Шум не умолкает. Во всё это время оратор гордо стоит в благородной позе и снисходительно улыбается. Он не сердится за шум и как бы любуется им, он уверен в победе. Левая рука его опирается на стол, правая заложена за жилет. Но в собраньи чрезвычайно много приверженцев и обожателей оратора. Мало-помалу они одерживают верх, и шум затихает. Несколько ярых прогрессистов с левой стороны еще долго не могут успокоиться. Особенно отличается своим волнением один джентльмен из нигилистов, с растрепанными волосами, крайний левый. Он решительно не может успокоиться. Оратор прикладывает к глазу стеклышко и минуты две его рассматривает как букашку. По-видимому, это выводит противников его из последнего терпения. Раздаются возгласы: ‘Ретроград! отступник! милорд!’ Но молчание все-таки наконец восстановляется, и оратор продолжает, уже уверенный в победе.)
Милорды и господа! Я совершенно был уверен, что вы затеете из-за моих слов шум, и вовсе не сержусь за него. Не думаю, решительно не думаю, чтоб я хоть чем-нибудь мог нарушить законы парламентских форм. Они для меня священны. Прошу вникнуть в дело: я признаюсь, что очень уважаю себя и считаю свои интересы выше всего на свете. Но разве найдется здесь хоть один нобльмен, из всего почтенного собранья, который бы не уважал себя и не считал своих интересов выше всего на свете? Что же, если я, сверх того, признаюсь, что не только люблю и уважаю, но даже несколько обожаю себя? Скажу более: я даже желаю, чтоб все обожали меня, и считаю, что это только мне должное. Обращаюсь опять к почтенному собранью: есть ли здесь хоть один нобльмен, который бы не желал себе того же самого? Вся разница в том, что я говорю об этом публично, а другие нет, потому что не умеют говорить о себе публично. Но, во-первых, почему же не говорить об этом публично? Всякий британец имеет привилегию оригинальности. Я хочу говорить то, что думаю, и уверен, что, выражая мнение о важности моей особы и моих интересов, не только не манкирую перед почтенным собранием, но даже делаю ему честь моею снисходительною откровенностью’.
Голос с правой стороны (сквозь зубы). Остроумно и… и… и забавно.
Другой голос. Чувства настоящего британца.
(Лицо оратора выражает ощущение удовлетворенного самолюбия. Собранье, очевидно, склоняется, в огромном большинстве, в его пользу, а на левой стороне ропот усиливается. Начинают кричать: ‘Без лишних слов, без фразерства! к вопросу, к вопросу!’)
Оратор. Начну с необходимых объяснений. Я даже занимался литературой. Я перевел ‘Ромео и Джульетту’, я написал еще одну статью, кажется о Пушкине. Я писал еще… но, право, я уже забыл, об чем я писал. Тем не менее мне очень хотелось быть известным. К чему ложная деликатность: я откровенно считал себя и считаю выше всех моих современников. Надеюсь, что никого не оскорбляю в почтенном собраньи. Но случая для меня не было. Он наступил во время нашего всеобщего обновления. Я затеял тогда мой удивительный журнал и пустил в ход английские начала. Само собою, что я тотчас же завоевал значение, деньги и бессмертную славу. И вдруг, теперь, несколько странных джентльменов (не скажу жалких, хотя и сожалею о них) объявляют… намекают… одним словом, вздумали нафискалить на меня публике и доносят, что я веду дела свои по последним вопросам не совсем… как бы это выразиться понятнее… одним словом, будто бы не совсем честно.
Разъяренный нигилист с левой стороны (громким голосом): Совсем нечестно!
(Ропот пробегает по собранью. Оратор несколько смущается от такого прямого и громкого восклицания. Улыбка, впрочем, не сходит с уст его. Разъяренный член, чувствуя, что совершил подвиг, смотрит на него отчаянно, прямо в упор. Воцаряется глубокое молчанье. Все ждут с напряжением, чем разрешится ссора.)
Оратор (сдержанным, но глубоко внушительным голосом). Я не вслушался и желаю, чтоб почтенный член повторил слова свои.
Нигилист (громовым и страшно внушительным голосом). На вашу уклончивую фразу: ‘Не совсем честно’ — я возразил, что совсем нечестно! Ну, что вы на это скажете?
Оратор. В таком случае я принужден обратиться к нашему почтенному спикеру и препоручить ему спросить у почтенного члена, в обидном или не в обидном для меня смысле сказаны слова его?
Нигилист. Пусть понимает как хочет, в каком угодно смысле.
Оратор. При всем уважении к почтенному члену, я не могу удовлетвориться его ответом и потому принужден снова утруждать высокородного спикера. Я желаю положительно знать: в обидном или не в обидном смысле сказаны были слова почтенного оппонента?
Нигилист (сверкая глазами и стукнув кулаком об стол). В обидном! и жалею, что не могу еще сильнее выразиться.
(Сильный шум. Нигилист вскакивает с места, как бы не помня себя от ужаса. Оратор, хотя несколько бледный, еще раз спокойно обращается к спикеру.)
Оратор. В таком случае я должен особенно просить уважаемого друга моего передать почтенному оппоненту, что я, к величайшему моему сожалению, должен буду немедленно упомянуть о четвертаке, внезапно пропавшем со стола редакции.
(Неистовый шум. Оппонент в высшей степени ярости. Его успокаивают всеми средствами. Кричат со всех сторон, что он мешает, что чрез него может прекратиться речь, чтоб он убирался вон. ‘Вон его, вон!’ Прогрессисты на этот раз уступают. Оратор пытливо и с достоинством оглядывает собранье.)
Нигилист (в волнении с видимым отвращением). Я говорил не в обидном, а во всеобщем смысле.
Оратор (с поспешностью). В таком случае я объявляю почтенному члену, что, с своей стороны, готов взять назад вопрос о внезапно пропавшем четвертаке.
Нигилист. Отвяжитесь с вашим четвертаком!.. Я говорил не в обидном, а во всеобщем смысле и… и довольно с вас!
Оратор торжествует и объявляет, что он совершенно доволен, он предлагает даже выпить с почтенным оппонентом рюмку вина. Оппонент что-то рычит про себя в знак согласия. Подымают бокалы, выпивается вино. Спокойствие восстановляется совершенно. Оратор продолжает внушительным голосом, ударяя на каждом слове:
— Итак, я говорил, что несколько странных, скажу более, — жалких (язвительно смотря на нигилиста), вредных, сумасшедших крикунов (надеюсь, что слова мои не могут быть приняты за личную обиду почтенным оппонентом) вздумали стоять на том, что будто бы я поступаю теперь не совсем честно. Да, не совсем честно, я стою на выражении, хотя, может быть, оно всё еще не имеет счастья правиться почтенному джентльмену. Но на чем же основываются их обвинения? Во-первых, если я и проповедывал английские начала, то кто же уверил их, что и поступать буду по этим началам? (Смех.) Но это в сторону. Это только вопрос о свободе личности и действий. Признаюсь, я до такой степени презираю всех моих обвинителей, настоящих и будущих, что никогда не соглашусь сделать им честь защищаться перед ними. И если говорю теперь перед таким почтенным собраньем, то единственно для того, что сам хочу позабавиться. Наш митинг дело семейное, и я уверен, что ни одно слово, произнесенное здесь, не перейдет за эти двери. А впрочем, мне всё равно… (Кое-где раздаются крики одобрения: ‘Слушайте! Слушайте!’)
Нигилист ворчит заглушённым голосом: ‘Да ведь это маскарад… Мы не в Англии… шутовство!’
Оратор. Продолжаю со всем достоинством, которым я обязан самому себе. Во-первых: утверждают, что будто бы я изложением английских начал развратил общество и особенно юную часть его, что я возбуждал… и проч., и проч. Это мне просто смешно. Обхожу на время вопрос о возбуждении общества и займусь его ‘юною частию’, то есть школьниками. Точно никто не знает эту юную часть, точно никто сам из них не был юным и не помнит, как развивается юношество, особенно на нашей почве! Но разве можно что-нибудь скрыть от нашего юношества, от этих не сформировавшихся, но вострых, пытливых, скептических умов? Замечательно, что всё наше юношество полно скептицизма и недоверия к авторитетам. Это, кажется, закон нашей почвы. Но кому они вверятся, кто заслужит их уважение, за тем они идут с энтузиазмом. Признаюсь, мне некогда было заслуживать их энтузиазм к моей персоне. К тому же пришлось бы, пожалуй, заслуживать средствами неприличными моей особе, моему значению в свете, моему достоинству. Фамильярности и всего этого прочего я не терплю, а все эти нравственные равенства, духовные братства и проч., и проч. — всё это уже фамильярность. Тем не менее я желал поклонения, хотя бы и от этих бестяглых мальчишек. Я вообще люблю поклонение. Я люблю его даже от тех, которых в высшей степени не уважаю и презираю. Я слишком горд, чтоб скрывать что-нибудь в этом случае перед почтенным собранием.
Нигилист. Да мы не в Англии! что вы? Вы просто заигрались.
Оратор (с презрительным взглядом на нигилиста и делая намеренно вид, что подавляет насмешливую улыбку). Продолжаю: я надеялся, что у меня достанет ума, чтоб овладеть нашими юношами без большого труда. Но они увлеклись в другую сторону и пошли за моими последователями. Так и должно было быть, я тотчас же увидел, что этот труд потерянный да и, собственно, выгоды приносит немного. Школьниками можно всегда овладеть, хоть бы и розгой. (Браво, браво!) Кажется, моему почтенному оппоненту розги не нравятся? (Язвительно смотрит на нигилиста, тот отвечает ему тем же). Итак, я предпочел заняться самим обществом, о чем и поведу теперь речь перед почтенным собранием. Положим, я и действовал на него английскими началами. Но, во-первых, я остановился на известном пункте. Разумеется, я во всё время поступал и поступаю чрезвычайно ловко, так что сначала все думали, что я никогда не остановлюсь в прогрессивном движении, но вольно ж им думать! Тогда поднялись разные общественные вопросы. Мы разрешили их в известной степени и в известном виде представляли свой идеал. Мы знали, что мы могли это делать, и пользовались обстоятельствами! О том, о чем мы говорили, можно всегда говорить, и мы это знали. Иначе надо уничтожить и математику, и железные дороги, и инженеров, и всё. Ну, я и трактовал до известной степени об известных матерьях. Кто ж виноват, что они сунулись дальше? Чем в этом случае я зачинщик? Я остановился на известной точке и знать ничего не хочу. (Браво!) Кто мне велел идти дальше? Какое мне дело? Мы в стороне. Мало того, мы должны преследовать их, обвинять их для нашей же пользы, для нашего самосохранения. Это вообще выгодно, даже во всех отношениях. А я люблю выгоду во всяком случае и прежде всего придерживаюсь практической стороны во всех обстоятельствах. (Страшные аплодисменты. Левая сторона выражает сильное беспокойство.)
Оратор (продолжая с наслаждением). Сейчас я сослался на практицизм. Практицизм — свойство всякого истинного британца. Но сознаюсь с гордостью: есть один пункт, на котором я страшный идеалист, и даже, при случае, готов пожертвовать и практической стороной дела. Этот пункт — собственное мое самолюбие. Не советую в этом случае раздражать меня. Тут уж я не смотрю на выгоды, и рука моя, готовая всегда пожать дружески руку моего обожателя, — рука моя всегда и везде найдет непочтительного к моим достоинствам. Будь он хоть под землей, за морями, я достану его везде и задам ему такой бокс, что до новых веников не забудет! Вот этим-то самолюбием и объясняется вся моя литературная деятельность. Из самолюбия я и журнал основал. Я хотел первенствовать, блистать и покорять.
Я ввел английские начала. Расскажу вам откровенно, как было дело: английские начала для нас тем хороши, что тут и то, и другое, и третье, и парламент, и пресса, и присяжные и т. д., и т. д., а тогда, с непривычки, всё это было как-то особенно соблазнительно, все этим бредили, начинали с азов, я очень хорошо знал, до чего дойдут.
Николай Филиппович (с своего места). Или лучше ни до чего не дойдут.
Оратор. Я совершенно согласен с высокородным баронетом и очень благодарен за его замечание… Итак, я очень хорошо знал, до чего дойдут, но как же было не воспользоваться случаем? К тому же английские начала — это для нас, не совсем приготовленных (то есть я, разумеется, говорю о публике, я-то приготовлен), ну-с, это для нас есть до такой степени что-то неуловимое, растяжимое — и свободой пахнет, и аристократическим элементам льстит, — до такой степени способное, в крайнем случае (то есть когда припрут к стене), к переливанию из пустого в порожнее, что невозможно было упустить случай и не схватиться за них. Наконец, и то, что эти начала способны вполне отвлечь общество от начала народного, национального, а я его терпеть не могу (браво, браво, yes, yes! {да, да (англ.).}). Скажу более: я ненавижу его. Я уже объявил раз, что даже самой народности не признаю, и очень был рад, когда петербургские передовые ревели со мною заодно во всё горло и называли ретроградами тех, которые стоят за народ и признают его самостоятельность, то есть желают освободить его от будущего, вторичного, нравственного крепостного состояния, от будущей опеки иностранных книжек, от всех говорунов, желающих его осчастливить, отняв у него наперед самостоятельность и свободу. Все эти крошечные Петры Великие возбуждали во мне ужасный смех, но я рад был за них: пусть идут вперед, думал я, пусть идут, пусть идут! (Смех и крики одобрения.)
Нигилист. Вздор! болтовня!
Оратор (сияя самодовольством и намеренно не замечая нигилиста). Но я отвлекся. Я сказал, что в России английские начала вообще имеют нечто обаятельное. В Москве же они популярны. Не помнит ли кто из почтенных джентльменов князя Григория, того самого, о котором упоминает поэт в своей комедии, в разговоре Репетилова с этим бестолковым Чацким (впрочем, превосходным и истинным джентльменом)
Во-первых, князь Григорий,
Век с англичанами, вся английская складка,
И так же он сквозь зубы говорит,
И так же коротко обстрижен для порядка.
Я знал этого превосходного и незабвенного нобльмена, князя Григория. Он даже занял у меня книгу, которую и забыл отдать, но я уже давно простил ему это. Он тоже стоял на английских началах. Те же, которые шли далее его, ушли потом очень далеко. (Смех, браво, браво!) Князь Григорий испугался и уехал в свою деревню. Помню, я видел его потом в деревне, в его развалившемся деревянном замке. Он разорился и носил стеганый ватный халатишка, хандрил, кис и расправлялся на конюшне с своим камердинером Сенькой, ходившим в сюртуке с продранными локтями. От английских начал почти ничего не осталось. Вся английская складка исчезла безвозвратно. И после этого обвиняют меня, что я развращал общество? Я очень хорошо знал, что английская складка у нас в Москве, когда доходит до дела, исчезает тотчас же и безвозвратно. Разумеется, я сам смотрю на дело неизмеримо серьезнее… гм… да, я всегда уважал Великобританию… (браво, браво, yes, yes!) Я только в том смысле сейчас говорил, что за нее уж никак нельзя обвинять в развращении. Почему ж не позабавиться этой складкой, когда она так невинна и прилична? Конечно, общество требовало обновления серьезного. Но на первых порах и англомания могла послужить. Я и употребил ее в дело. В англомании есть и еще одно драгоценное свойство (о боже, сколько в ней драгоценных свойств!) именно: она — дело готовое, устроенное, оконченное. Говоришь, проповедуешь и, разумеется, ни одной йоты не уступаешь из своих убеждений (именно потому, что ничего уступить нельзя, ничего изменить, потому что всё без нас уже сделано, а мы-то форсим и куражимся над готовым! одним словом, дело цельное и устроенное). А тем самым вы тотчас же достигаете двух выгод. Во-первых, прослываете крепко убежденным и стойким, потому что ничего не уступаете, а во-вторых, можно проповедывать без конца, а на деле…
Нигилист (с левой стороны). Ни с места!
Оратор. Именно ни с места! я совершенно согласен с джентльменом.
Нигилист. А еще лучше два шага вперед, а три назад.
Оратор (с некоторой злобой). Я вдвойне согласен с почтенным джентльменом, который любит так часто меня прерывать, и благодарю его за его замечание.
Почтенный нобльмен (с правой стороны). Два шага вперед и три назад, это значит ровно один шаг назад.
Оратор (нетерпеливо и не без иронии). Я совершенно согласен с высокородным маркизом и нахожу догадку его чрезвычайно остроумною. Но продолжаю…
Президент (прерывая оратора). Так как пошло на перерывы, то и я осмелюсь позволить себе одно замечание. Высокородный лорд и почтенный друг мой, вероятно, позволит ему заметить, что он отчасти на себя клевещет. Теперь он выпил несколько бокалов вина и увлекается некоторыми великосветскими замашками. Он, видимо, форсит перед нами и ставит себя гораздо хуже, чем он есть на самом деле. Надеюсь, благородный друг мой не рассердится за мое замечание. Подымаю этот бокал за его здоровье и считаю за честь во всеуслышание провозгласить, что благородный лорд искал истинной пользы при основании своего журнала и уже многократно заявлял себя самой разнообразной полезной деятельностью. (Хнычет от умиления.)
Николай Филиппович (с своего места). Мне хочется сделать одно сравнение по вопросу о полезной общественной деятельности. В нашем детстве, я думаю, мы все любили играть с котятами. Если привязать бумажку к ниточке и дергать ее перед котенком, он начинает ловить ее. Потом раздражается, увлекается игрой и наконец совершенно принимает ее за настоящую мышь, ловит ее, грызет, теребит лапками. Вот точно так же бывает и с нами по поводу этой общественной пользы. Мы большею частью эгоисты (и это прекрасно), люди положительные и самолюбивые. Я не про нас одних говорю, я говорю про весь свет, про всех без исключения, даже про самых передовых наших прогрессистов. Ну кто из нас, в самом деле, способен увлечься общественной пользой? Что до меня, так я даже убежден, что заботы об общественной пользе и быть не может ни у кого на свете, да никогда и не было, всё это обман и надуванье, но надуванье превосходное и необходимое, оно закон природы. Но несмотря на это, при случае, мы, действительно, можем увлечься игрой, как и тот котенок. При всех начинаниях наших мы уверяем публику, что стремимся к ее пользе и даже готовы за нее свою жизнь отдать. Так как у нас бывают всегда и конкуренты, то мы до того иногда раздражаемся и увлекаемся этой игрой, что наконец даже самих себя уверяем, что служим общественной пользе, что хлопочем только о ней и что она-то и есть венец всех наших желаний. Так ли я говорю? Обращаюсь к совести всего почтенного собрания и спрашиваю: есть ли хоть один джентльмен на свете, который поступал бы иначе? Впрочем, предупреждаю, мне даже приятнее будет, если вслух со мной никто не согласится. Это будет гораздо приличнее. А формы приличия — это всё, самое главное. Все мы ведь такая дрянь (я говорю про всех, то есть, пожалуй, хоть про всё человечество), что не будь этих спасительных форм, мы бы тотчас же передрались и перекусались. И потому блаженно общество, которое выжило себе эти формы, остановилось на них и умеет их отстоять. Я за формы. Но вся беда, что мы, русские, еще до них не доросли. Что же касается до мнения моего об общественной пользе, то я в нем убежден совершенно.
(Громкий крик одобрения. Но прогрессисты вскакивают с мест своих и неистово протестуют. Многие кричат, что готовы сейчас на костер за свои убеждения. Им отвечают с правой стороны: ‘Что костер! и костер из самолюбия, всё из самолюбия!’ Шум продолжается долго, наконец мало-помалу стараниями президента видимое спокойствие возобновляется.)
Оратор. Милорды и господа! Я торжественно объявляю, что совершенно согласен с высокородным баронетом, сделавшим свое остроумное замечание о бумажке и котенке. Да, в основание всеобщей пользы полагается всегда наша собственная. Это совершенно согласно с личным началом, то есть началом западным, а следственно, и британским, в противоположность началу стадному, общинному, которого я никогда не пойму. Кстати, по поводу чисто личной выгоды: припоминаю теперь одно бессмысленное обвинение, которое воздвигают на меня мои оппоненты. Говорят, что будто бы я, когда-то преследуя моим гневом и сарказмами одного профессора, старался повредить его авторитету даже в стенах аудитории и тем самым нарушал в студентах уважение к профессору. Но это дичь, совершенная дичь! Разве я того именно добивался, чтоб искоренить в студентах уважение к профессору и вообще к авторитету наставника? Я просто был увлечен самолюбием, положим раздражительным, мелким (я слишком горд, чтоб скрывать это), но мне надо было излить свой гнев на профессора, и я не остановился даже и перед аудиторией, потому что в таких случаях не останавливаюсь ни перед чем. Я не пощадил юношей, говорят мне. Но что значат для меня юноши, когда меня самого задевают? Зачем они сами подвернулись мне на дороге! (yes, yes, браво! браво!) Развращал, возбуждал, возмущал! Но это смешно и противно. Кроме того, что вы уже знаете мой взгляд на юношество и мое мнение, что они и без наших возбуждений и развращений всё видят и понимают насквозь, кроме этого, спрашиваю вас окончательно: хотел ли я их возбуждать? У меня было в виду только доконать профессора, и я доконал его! (Вторичные аплодисменты).
Голоса с левой стороны. Это, наконец, несносно! всё только о себе! К делу, к делу!
Оратор. Кстати, насчет возбуждений. Вот уже более месяца как высокородный маркиз Андрью выпустил свое объявление о новой газете ‘Умеренный басок’. Но после этого и этот почтенный нобльмен возбуждает общество? Посмотрите, в объявлении сказано:
‘Мы верим, что хорошие учреждения способствуют к развитию в обществе гражданских доблестей, но вместе с тем убеждены, что даже наилучшие учреждения останутся мертвою буквою, если само общество будет равнодушно к делам общественным. Деятельная инициатива самого общества необходима.
Вследствие этого, мы, с своей стороны, постараемся постоянно и настойчиво возбуждать деятельность общества на таких предметах, которые указаны ей законом’ и т. д., и т. д.
— Слышали? Он хочет, да еще постоянно и настойчиво возбуждать общество к деятельности и когда же? Теперь, теперь, когда мы не знаем, куда деваться от деятелей и от жажды деятельности? А он еще возбуждать хочет? (Смех.) Положим, уважаемый маркиз написал это от невинности…
Голос с правой стороны. Позвольте! Высокородный лорд, очевидно, забывает, что высокородный и уважаемый маркиз говорит о деятельности, указанной законом. Следственно, тут возбуждение иного рода.
Оратор. Я ничего не забываю. Но все-таки не могу понять объявления.
Николай Филиппович. Я совершенно его понимаю. Маркиз, конечно, говорит о гражданских и военных чиновниках и хочет их возбуждать к лучшей деятельности, то есть чтоб они служили верно и прилежно и т. д., и т. д. Одним словом, это тирада из прописей, чтоб чем-нибудь наполнить объявление. Впрочем, иначе и понять нельзя.
Оратор. Во всяком случае, я хотел только поставить на вид, как легко можно злоупотреблять словом ‘возбуждение’. Но оставим это. Я…
Гневные голоса с левой стороны. Да кончите ли вы наконец! всё я да я! Это несносно! к вопросу! к вопросу!
Оратор. Джентльмены, я полагаю, что нахожусь в самой сущности вопроса. Я защищаюсь, или, лучше сказать, забавляюсь анализированием всех способов, которыми могу защищаться. Это, так сказать, игра… И так как, собственно, меня она забавляет, то надеюсь, что и почтенное собрание с удовольствием меня слушает (Yes! yes!). Я именно хочу рассмотреть тотчас же еще один способ к моей защите. Неловкие враги мои оборачивают на меня теперь мое же оружие и хотят меня добить упреками в неблагонамеренности. Но уж если на то пошло, то с этой точки зрения мои способы к защите великолепны: вы доказываете, друзья мои, что я теперь то и то, но что я сам был неблагонамерен и возбуждал… Но, боже мой, ведь это было, да сплыло. Теперь я благонамерен и не возбуждаю. Я одумался, я воротился (хотя я никогда не возвращался, а всегда стоял на той же точке, как и теперь. Вольно ж было им самим еще сначала меня выпихнуть на такой пьедестал. Но это только способ защиты). Я принес, наконец, богатые и сладкие плоды:
С плодами сладкими принес кошницу Тавр.
Наконец я…
Николай Филиппович. Я тоже принес плоды, но за мой десерт рассчитываю на весь обед.
Оратор. Кричат: зачем я не объявил, что изменяю убеждения? Смешной вопрос. Но если вы и без того заметили, что я их изменил, к чему ж объявлять? И однако же, в чем и когда я их изменил? повторяю, я точно таков же, как и был в самом начале. Но положим еще раз, что я изменился. Кричат, что я преследую тех, которые пошли дальше меня. Но, во-первых, чем же иначе я бы мог заявить мои новые убеждения? А во-вторых, я именно преследую их за то, что они пошли дальше меня.
Голоса. Браво, браво, ловко, хорошо!
Оратор. Но я всё насчет этих убеждений, милорды. Признаюсь, подчас меня это даже начинает бесить: все с убеждениями! у всех какая-то мода, какая-то ярость убеждений. И всё это шарлатанство и вздор!
С левой стороны. Не вздор! не вздор.
Нигилист (с левой стороны). Нет! здесь невозможно сидеть, я уйду!
Оратор. Кстати, я намерен еще раз повеселить почтенное собрание. Тот же самый высокородный маркиз, о котором мы сейчас говорили, подписался и под другим объявлением вместе с одним чрезвычайно почтенным и уважаемым нобльменом. Они оба издавали и продолжают издавать вместе один известный своею древностию толстый журнал ‘Старухины записки’. Вот слово в слово тирада из объявленья об издании этого журнала в будущем году. Всё это по поводу убеждений:
‘Вопросы общественные, политика внешняя и интересы литературные и исторические — вот главные предметы, которым обыкновенно посвящены все периодические издания, ежемесячные, точно так же, как и ежедневные. Если газета преимущественно следит за интересами дня и летучими известиями, то журнал, по нашему глубокому убеждению, должен быть преимущественно посвящен более подробному, менее торопливому рассмотрению вопросов, возникающих в жизни. Иначе какая же его цель при существованип ежедневных газет, гораздо раньше овладевающих событиями, фактами?’
— Что ж и это убеждение, что ли? Оба думали целый год и выдумали удивительную новость: что газета говорит только про ежедневные новости, а журнал за весь месяц. Да еще уверяют, что это их глубокое убеждение. (Смех.) Это какая-то мода на убеждения, мания…
Николай Филиппович. А я так просто думаю, что это сатира. Оба нобльмена хотели написать пародию на современные объявления.
Почтенный нобльмен (с правой стороны). Непременно… Высокородный маркиз очень остроумен… когда захочет.
Оратор. Совершенно готов согласиться с высокородным нобльменом, сделавшим это замечание, но уж если пошло на примеры, то я приведу сейчас один из замечательнейших примеров неловкости врагов наших. В журнальном мире существует один джентльмен…
Голоса с левой стороны. Но вы злоупотребляете терпением нашим! К вопросу, к вопросу!
Оратор (с досадою). Джентльмены, я убежден, что я нахожусь в самом центре вопроса и продолжаю…
Голоса с правой стороны. Yes, yes, всё это очень забавно.
Оратор. Я знаю, что это забавно. Случай, который я хочу рассказать, имеет даже некоторое сходство с моими собственными обстоятельствами (браво! браво!). Итак: в журнальном мире существует один, впрочем весьма почтенный джентльмен, издающий один журпал с весьма мрачным направлением. Человек он ловкий, а потому выезжает на благонамеренности. Враги его отыскали, что когда-то у него была какая-то Лурлея, полногрудая Лурлея, к которой он писал в свое время стишки…
Один голос. Ах это тот… как его… из кувыркателей.
Оратор. Совсем не из кувыркателей. Почтенные члены ошибаются положительно: вовсе не из кувыркателей и трясучек. Именно на благонравии он и основал свою защиту. Я хочу показать, на какую подходящую для него же самого точку опоры его ставят враги его. Откопали они эту Лурлею и ужасно обрадовались. ‘А! так вот как! Толкуешь о благонравии, а у тебя Лурлея была полногрудая’. — ‘Да что ж такое, — мог бы отвечать им издатель мрачной газеты, — что ж такое, что была. Она была, а теперь и нет. Чем же может такой случай поколебать направление моего мрачного журнала? Да тем паче (я увлекаюсь и говорю даже слогом почтенного журналиста), тем паче, что она была. Тем явственнее спасение мое, ибо утопал в смрадной нечистоте, а теперь прозрел и просиял. Тем внушительнее обращение мое. и тем паче оправдалось то, что обратило меня. Что тычете вы мне теперь сию Лурлею? О моего окаянства! О смрада бесовского! Да пусть я похотствовал с Лурлеей за ее полпо-грудие. Но теперь ее нет, и неужели вы, окаянные невегласи, не видите, что тем паче слава спасения моего объявляется?..’ Голос с правой стороны. Да, пожалуй… Дряхлый, козлиный голос (оттуда же, от дряхлого джентльмена с вставными зубами). И… и… пол-но-грудая?
Оратор. На этот счет, к сожаленью, я не могу доставить почтенному виконту точнейших сведений. Но однако же, милорды и джентльмены, не похож ли хоть отчасти этот случай на мой? Я тоже могу защищаться в этом же роде. Что упрекаете вы меня за прежнее, скажу я им всем: прежнее давно прошло, и теперь я не только принес плоды, но даже сами вы замечаете, что пробиваюсь статьями ‘о сухих туманах’. В портфеле редакции…
Нигилист (с левой стороны). Просто в шкапу. Какой там еще портфель редакции!
Оратор (несколько язвительным тоном). Мне кажется, почтенный член еще не привык к парламентским формам выражений.
Нигилист. И слава богу, если они только в этом и состоят! Какие тут формы! По-моему, и в парламенте режь правду.
Оратор. Правду? А четвертак?
Нигилист (в исступлении). Послушайте, если вы еще раз скажете слово об этом проклятом четвертаке, то я… я…
Оратор. Что?
Нигилист. Я… я уж и не знаю, что тогда сделаю! Николай Филиппович (язвительно). Почтенный член хоть и не любит парламентских форм, но, очевидно, наблюдает их… в крайних случаях…
Нигилист. Вздор! Я ничего не наблюдаю… Я… я… я требую, положительно требую, чтоб оратор немедленно объяснился об этом проклятом четвертаке! Он до меня не касается! ни до кого из наших!.. Вся моя жизнь на виду… Я требую, я настаиваю! Я обращаюсь к президенту!..
(Начинается чрезвычайный шум, но оппоненты поднялись все вместе и на этот раз не хотят уступить. Президент, по их требованию, принужден формально поднять вопрос о пропавшем четвертаке. Оратор отделывается сначала парламентскими формами, но оппоненты на этот раз не хотят парламентских форм. Оратор утверждает, что сказал не в обидном смысле. ‘Вздор! — кричат оппоненты, — это всё формы, а нам надо правду. Правду! правду!’ Оратор сознается наконец, что он сам не знает, про что говорил, и что четвертак надо принимать в каком-то аллегорическом смысле, а что прямое значение придали ему крикуны. Прогрессисты удовлетворены. Обиженный, но удовлетворенный нигилист громко говорит: ‘Это сон! Это невыносимо! Прочь из этого зверинца!’ И с негодованием выходит из залы. Собранье взволновано. Члены, очевидно, перессорились. Оратор чувствует себя почти обиженным.)
Оратор (язвительно). Это всё от убеждений… вот пример… Мы были в таком прекрасном, джентльменском настроении духа, так свободно, так легко говорили… и что же!..
Крики слева. Нет, нет, не отвертитесь. Вы нападаете на убеждения! Вы смеете не признавать убеждений!
Оратор. Напротив, я именно требую к ним уважения, и если я переменил их, то можете не уважать моих новых убеждений, но свободу перемены их не ставьте в порок.
Крики слева. Свободу так. Но разве всякое убеждение почтенно? И разве вы свободно меняете их?
Оратор. Джентльмены, я даже не понимаю, чего вы хотите. Игнорирую совершенно. Говорю окончательно, я убежден только в одном: было б мне хорошо, а если и другим, то, пожалуй, хоть и другим, но только в таком случае, когда это лично мне не мешает.
Крики справа. Yes, yes, браво, урре! урре! Это чувства настоящего британца.
Крики слева. Вздор! вздор!.. Это не так…
Николай Филиппович. Но, джентльмены, я убежден, совершенно убежден, что вы то же самое исповедуете, подумайте!
Крики слева. Вздор! Только честные убеждения почтенны! Прочь, прочь! мы довольно наслушались!.. assez caus. {достаточно (франц.).}
(Подымается шум, какого еще не было. Президент принужден прекратить заседание, джентльмены и нобльмены, после многих препинаний, схватываются наконец за палки…)
Николай Филиппович. Вот этого-то я и боялся! Драка за убежденья, беда! Нет уж давай бог ноги!
Москва, России дочь любима,
Где равную тебе сыскать!
(Цитуя эти стихи, он тихонько пробирается между сражающимися и выходит, коварно улыбаясь.)
Оратор (в смущении наблюдавший с трибуны всю кашу). Не дозрели до форм, не доросли! Это противно, это абструзно! А можно бы было так хорошо, так сладко проболтать, хоть до утра! (Печально сходит с трибуны).
Затем начинается страшная нелепость, которую можно только увидеть во сне. Это наводит меня на мысль, что я, может быть, действительно, вижу сон. Палки, президенты, парламентские формы, высокородные маркизы, лурлеи и милорды бледнеют, переменяют лица, стушевываются и исчезают сами собой, усилие с моей стороны, и я просыпаюсь окончательно. Уже час за полночь, свечи догорают, на столе начатая статья и 102 номер ‘Современного слова’ с вопросом: кто виноват?
Невозможно, чтоб я заснул от статьи ‘Современного слова’, статья чрезвычайно любопытная, нет, это был сон магнетический. Но не явись в ‘Современном слове’ эта статья, я бы не видал и такого сна, то есть нет, хоть и увидел бы, но, может быть, не записал бы его.

ПРИМЕЧАНИЯ

Автограф неизвестен.
Впервые напечатано: Вр, 1862, No 10, отд. II, стр. 141—163, без подписи (ценз. раз.— 27 октября 1862 г.).
В собрание сочинений включено впервые в издании: 1918, т. XXIII, стр. 320—354.
Принадлежность статьи Достоевскому засвидетельствована H. H. Страховым (см.: наст. изд., т. XVIII, стр. 209).
Печатается по тексту первой публикации.
В статье ‘Щекотливый вопрос’ полемика Достоевского с M. H. Катковым достигает кульминационной точки. Годом раньше писатель отмечал и положительные качества ‘Русского вестника’. Теперь же этот журнал становится в его изображении похож на ‘притон’ беспринципных шутов, готовых, в зависимости от той или иной общественной конъюнктуры, жонглировать любыми идеями и убеждениями. Сменив оружие и без того жесткой критики на оружие пародии, Достоевский при оценке едва ли не всей литературно-критической и обличительной продукции ‘Русского вестника’ за семилетний период его существования склонен к порицанию и насмешке. Нельзя сказать, чтобы этот переход к пародии был случайным. Уже в статье ‘Ответ ‘Русскому вестнику» (Вр, 1861, No 5) Достоевский писал о Каткове: ‘Подумаешь, что ему приятнее всего, собственно, процесс, манера наставлений и болтовни’ (наст. изд., т. XIX, стр. 129). Это явная наметка, как бы заблаговременная подготовка к изображению целого комплекса черт, определяющих важнейшие особенности портретного и нравственного облика ‘оратора’ — Каткова в ‘Щекотливом вопросе’. Точно так же безусловно Каткову, пользовавшемуся репутацией завзятого англомана, адресованы были сарказмы объявления об издании журнала ‘Время’ в 1862 г. ‘Третьи хотят, — отмечал здесь Достоевский, характеризуя различные направления журналистики, — выписывать русскую народность из Англии, так как уж принято, что английский товар самый лучший <...> Перед авторитетами мы не преклонились. Фразерства, эгоизма, самодовольства и самолюбия, доходящего до пожертвования истиной, мы не щадили в других и даже, может быть, увлекались до ненависти’ (см.: наст. изд., т. XIX, стр. 149).
Задача Достоевского-пародиста значительно облегчалась в данном случае появлением в газете ‘Современное слово’ статьи ‘Кто виноват?’. Анонимный автор этой статьи утверждал, что Катков, якобы злонамеренно сплотивший некогда вокруг ‘Русского вестника’ литераторов, зараженных духом крайнего отрицания, — главный, а может быть и единственный, виновник зарождения и пышного расцвета в журналистике разрушительных идей нигилизма. Аноним ‘Современного слова’ никак не мог постичь, что при всех их претензиях на резкость и правдивость тона сочинения публициста С. С. Громеки и писателей Н. Ф. Павлова и П. И. Мельникова-Печерского, обильно цитировавшиеся и до наивности тенденциозно комментировавшиеся им в подтверждение своего заключения, отнюдь не возвышались до уровня обличений, посягающих на основы существующего строя. Что у них было только одно преимущество перед массой обличений благонамеренного толка — они были талантливы. Нередко указания автора статьи ‘Кто виноват?’ на разрушительное воздействие ранней публицистики ‘Русского вестника’ граничили просто с абсурдом. Достаточно сказать, что студенческие волнения, вспыхнувшие осенью 1861 г., он считал логическим следствием полемики Каткова с профессором Крыловым (см. ниже, стр. 287).
Не заблуждаясь насчет истинного значения обобщений этой статьи, Достоевский остроумно воспользовался многими ее данными для собственной своей полемики с Катковым и его сотрудниками. Особенно это заметно во вступительной части ‘Щекотливого вопроса’, предваряющей собственно пародию. Важную роль сыграла статья анонима ‘Современного слова’ в формально-сюжетном построении пародии Достоевского.
‘Уличив’ Каткова в потворстве нигилизму уже в первые годы после падения Севастополя и вместе с тем с удовлетворением констатируя его переход на прямо противоположные позиции, автор статьи ‘Кто виноват?’ сетовал: ‘Но возбудить движение и потом противу него же ратовать по меньшей мере неблаговидно. Прикрываться же заявлением, что редакция не принадлежат теперь ни к какой партии, что она держится абсолютной истины, еще не значит оправдать свою прошедшую деятельность и объяснить настоящую и будущую. <...> Вот почему мы думаем, что общество имеет полное право требовать от ‘Русского вестника’ отчета и объяснения его прошедшего способа действий, так прямо противоречащего настоящему’ (ССл, 1862, 6 октября, No 102). Нетрудно заметить, что именно этот ‘отчет’ занимает центральное положение в сюжете пародии.
Несомненна определенная зависимость приемов построения, а отчасти и содержания настоящей пародии от традиций сатирических обличений ‘Свистка’ и ‘Искры’. Кроме подзаголовка, прямо указывающего на эту связь, таковы применяемый вслед за Добролюбовым выпад против ученого академизма ‘Русского вестника’, выраженный в форме кокетливо-самокритичного признания его редактора (‘пробиваюсь статьями о ‘сухих туманах») и хлесткая перелицовка искровской характеристики либеральной прессы в характеристику прессы главным образом охранительной (‘два шага вперед, а три назад’). См. ниже соответствующие примечания.
Наконец, особого внимания в описании ‘магнетического сна’ заслуживают штрихи, свидетельствующие об удачном использовании в целях пародирования взглядов Каткова некоторых мотивов творчества Тургенева. В речах англоманствующего ‘оратора’ иногда весьма явственны отзвуки речей джентльмена с ‘душистыми усами’ — Павла Петровича Кирсанова из романа ‘Отцы и дети’, незадолго перед этим прочитанного Достоевским с восторгом (см. ниже, примеч. к стр. 42). С другой стороны, небезынтересно отметить, что такие черты ‘оратора’, как непомерная болтливость, самолюбование, тщеславие, манерно охорашивающийся эгоизм, являются как бы дальним апрошем к знаменитым пародийным сценам романа ‘Бесы’, в которых в очень неприглядном свете будет выставлен уже сам Тургенев. Таким образом, Катков и Тургенев, изображаемые в различные периоды обращения Достоевского к пародии, оказываются кое в чем неожиданно похожими друг на друга. Если в 1862 г. Тургенев образами своего романа ‘помогает’ Достоевскому в создании пародии на Каткова, то примерно через десять лет редактор ‘Русского вестника’ не помешает Достоевскому поступить аналогичным образом с Тургеневым. Перед нами в данном случае одно из многочисленных свидетельств очень характерной для Достоевского широкой амплитуды колебаний в отношении к своим современникам.
Стр. 31. …Облитый горечью и злостью... — Цитата из стихотворения М. Ю. Лермонтова ‘1-е января’.
Стр. 31. … в своем объявлении об издании газеты ‘Наше время’… — Далее приводится цитата из объявления, напечатанного в газете ‘Наше время’ (1862, 4 октября, No 212).
Стр. 31. Его обвиняют, что он ретроград. — Многочисленные обвинения такого рода выдвигались ‘Современником’, сатирической периодикой во главе с ‘Искрой’, герценовским ‘Колоколом’ и даже ‘Русским вестником’. Они были обусловлены тем, что с конца 1861 г. под влиянием официального поворота к реакции либерал Н. Ф. Павлов перекрасился в охранителя. С этого периода его газета ‘Наше время’ приобретает полуофициозный характер и пользуется регулярной финансовой поддержкой со стороны правительства как привилегированное издание, включившееся в активную борьбу с революционно-демократической идеологией. ‘Ретроградство’ Павлова оттенялось и еще одним, по-видимому, общеизвестным в то время обстоятельством. Так как расходы на издание газеты не окупались ввиду неуклонного сокращения и без того небольшого числа подписчиков, Н. Ф. Павлов надоедал министру внутренних дел П. А. Валуеву назойливыми просьбами об увеличении денежного вспомоществования (см.: П. А. Валуев. Дневник, т. I. Изд. АН СССР, М., 1961, стр. 157, Мих. Лемке. Очерки по истории русской цензуры и журналистики XIX ст. СПб., 1904, cip. 107—109, В. П. Вильчинский. Николай Филиппович Павлов. Л., 1970, стр. 153—160). Сокращение подписки на ‘Наше время’ и платные услуги Павлова правительству были постоянной мишенью насмешек прежде всего ‘Искры’. Так, в стихотворной пародии ‘Лорд и маркиз, или Жертва казенных объявлений’ ‘Искра’ доводила до сведения широкого читателя следующее признание ‘маркиза’ Павлова ‘лорду’ Каткову (И, 1862, 16 ноября, No 44):
Я, собственно, подпиской
Не озабочен, сэр… Times, Si&egrave,cle, Dbats и Presse
Не от подписчиков имеют интерес…
Подписчик! Фи, милорд!.. как тривиально это!
Без них обходится хорошая газета.
И лучший журналист, по-моему, есть тот,
Кто не для чтения газету издает,
А больше для других, возвышенных стремлений..,
Л. П. Гроссман полагает, что иронические титулы ‘лорд’ и < маркизу которыми Достоевский наделил Каткова и Павлова, заимствованы им из этой пародии 'Искры' (см.: 1918, т. XXIII, стр. 319). Такому заключению противоречат установленные Б. В. Томашевским даты цензурного разрешения десятой книжки ‘Времени’ (27 октября 1862 г.) и объявлений в петербургских газетах о выходе ее в свет (1 ноября 1862 г.). При этом В. В. Томашевский отмечает: ‘Более показательны даты газетных объявлений, появляющиеся дней через 5 после выхода книги’ (1926, т. XIII, стр. 562). Следовательно, ‘Щекотливый вопрос’ появился в печати по крайней мере на две недели раньше стихотворной пародии (дата 44-го No ‘Искры’ —16 ноября 1862 г.), и можно смело говорить о заимствовании у Достоевского, а не Достоевским.
Враждебное отношение к Павлову безусловно разделялось и Достоевским, всегда очень чутко реагировавшим на несоблюдение этических норм. В своей антипатии к Н. Ф. Павлову Достоевский руководствовался также специфически идеологическими, почвенническими соображениями, обусловленными различным подходом его журнала и газеты ‘Наше время’ к дворянскому вопросу. Ряд статей Б. Н. Чичерина, печатавшихся в газете Павлова и представлявших собою реакционно-аристократическую апологию дворянства как единственной серьезной руководящей силы в государстве, вызвал, еще за несколько месяцев до опубликования статьи ‘Щекотливый вопрос’, самую резкую критику журнала братьев Достоевских (см.: Нечаева, ‘Время’, стр. 84—86).
Стр. 31. …он и действительно ретрограду если судить его теперь ~ роль прогрессиста сулила почет и выгоду. — Брезгливое чувство, сквозящее здесь и ниже в оценках пореформенной публицистики Н. Ф. Павлова, сказывается и на отношении Достоевского к литературно-критической деятельности последнего в годы его сотрудничества в ‘Русском вестнике’. И эта деятельность, имевшая в основном все-таки прогрессивное значение, оценивается Достоевским чрезвычайно низко, что уже не совсем справедливо (см. ниже примеч. к стр. 33, о статьях Павлова ‘Чиновник’, ‘Биограф-ориенталист’ и др.).
Стр. 32. ...г-н Краевский, который вовсе никогда не бывал ни весельчаком, ни… ну и так далее… — Типичная для публицистики 1860-хгодов насмешка над Краевским. В связи с такого рода выпадами против издателя ‘Отечественных записок’ ‘Искра’ отмечала в своей ‘Хронике прогресса’: ‘… А. А. Краевский до того потерял свой ученый и литературный кредит в общем мнении, что сделался развлечением даже для ‘Развлечения» (И, 1862, 31 августа, No 33, стр. 430). Наиболее полное выражение антипатия Достоевского к Краевскому получила несколько позже (см. статью ‘Каламбуры в жизни и литературе’ и комментарий к ней). Впрочем, из дальнейшего контекста ‘Щекотливого вопроса’ видно, что уже и здесь, издеваясь над Катковым, Павловым, Леонтьевым и другими публицистами, все более склонявшимися после крестьянской реформы к правой общественно-политической ориентации, Достоевский ставит по существу в один ряд с ними и Краевского (см. след. примеч.).
Стр. 32. ...кричит в своем пискливом объявлении о ‘Голосе’ ~ до него сделала Франция. — Это объявление было напечатано в газете ‘С.-Петербургские ведомости’ (1862, 30 августа, No 189). Называя его ‘пискливым’, Достоевский ядовито подчеркивает отчетливо сказавшееся в нем своекорыстие умеренного либерала Краевского, заявившего о своей готовности беспрекословно служить властям предержащим, то есть ‘держать нос по ветру’. Краевский, например, с неодобрением констатировал в своем объявлении, явно солидаризируясь при этом и с Катковым и с Павловым, что ‘давно уже, но с особенною силою после Севастополя, дух отрицания овладел’ русской литературой и журналистикой сверх всякой меры и до сих пор ‘не встречает надлежащего отпора’. Всегда отличавшийся осторожностью и расчетливой предусмотрительностью, Краевский тем не менее с ханжеским сожалением заявлял о том, что именно ‘осторожность не была нашею добродетелью’. Сущность направления будущего ‘Голоса’ Краевский определял следующим образом: ‘… будучи твердо убеждены, что время отрицания и разлада проходит, мы радостно приветствуем наступление новой эпохи — эпохи согласного действия сверху и снизу, для сооружения нового на месте разрушенного, для укрепления того, что, по-видимому, поколеблено. Водворению и упрочению этого согласия, от которого только и можно ожидать прочного, действительного прогресса, — будет преимущественно посвящена наша газета…’ Достоевский уже здесь не без основания подозревает предпринимателя Краевского в равнодушии к критическому реализму большой русской литературы. Дальнейшие события, в частности предпочтение, отданное Краевским и некоторыми его сотрудниками ежедневной печати, и обнаружившийся при этом недостаток уважения к таким писателям, как Тургенев и даже Гоголь, полностью подтвердили эти подозрения (см. наст. том, стр. 147 и примечания к ней).
Что касается отказа ‘от республики’, Достоевский имеет в виду следующую декларацию из объявления Краевского: ‘Относительно иностранной политики наше полнейшее сочувствие принадлежит ныне повсюду укрепляющемуся в Европе общественному порядку. При настоящей степени развития общества во всех значительных государствах Европы мы не верим успеху там республиканской формы правления. Франция представляет яркую картину тех результатов, до которых доходит общество, когда оно, подчиняясь влиянию энтузиастов, провозглашает республику, не сделавшись наперед республиканским по мысли и чувству’ (СПбВед, 1862, 30 августа, No 189).
Стр. 32. Как будто и прежде-то кто-нибудь стоял собственно за республику! ~ Как будто республики желает кто-нибудь и теперь! — Характерный для Достоевского выпад против нагло преуспевающих буржуа (к которым он относит и Краевского), лицемерно маскирующих свои материально-эгоистические интересы громкими словами о свободе, всеобщем благоденствии. В мартовском выпуске ‘Дневника писателя’ за 1877 г. Достоевский писал: ‘… человек всегда и во все времена боготворил матерьялизм и наклонен был видеть и понимать свободу лишь в обеспечении себя накопленными изо всех сил и запасенными всеми средствами деньгами. Но никогда эти стремления не возводились так откровенно и так поучительно в высший принцип, как в нашем девятнадцатом веке. ‘Всяк за себя, и только за себя, и всякое общение между людьми единственно для себя’ — вот нравственный принцип большинства теперешних людей…’ Эта характеристика века подкреплялась Достоевским следующим примечанием под строкой: ‘Основная идея буржуазии, заместившей собою в конце прошлого столетия прежний мировой строй, и ставшая главной идеей всего нынешнего столетия во всем европейском мире’.
Стр. 32. Иных обвиняемых, особенно таких, которые почему-либо не могли защищаться ~ ‘Русский вестник’ и его редактор г-н Катков. — Под ‘обвиняемыми’ подразумеваются Герцен и отчасти Огарев. В период возникновения петербургских пожаров и появления прокламации ‘Молодая Россия’, призывавшей к свержению самодержавия и немедленному повсеместному физическому уничтожению ‘императорской партии’ (вторая половина мая 1862 г.), в реакционно-либеральных кругах русского общества господствовало убеждение в том, что эти события — прямое следствие провокационных указаний из Лондона. В связи с этим, а также задетый рядом статей Герцена, в особенности же статьею ‘Молодая и старая Россия’, защищавшей авторов упомянутой прокламации, как людей по молодости лет излишне горячих, но безусловно честных и благородных, Катков выступил в своем журнале с пространной ‘Заметкой для издателя ‘Колокола», отличавшейся беспримерной резкостью тона. В этой ‘заметке’ такие определения личности Герцена, как ‘фразеолог’, ‘бездушный фразер’, ‘жалкий ломака’, ‘шутовской папа’, были еще не самыми грубыми. Возлагая на Герцена всю тяжесть ответственности за происходящее в России, Катков называл его человеком, променявшим ‘совесть’ на дешевую популярность, тщеславным ‘генералом от революции’, который ‘сам сидит в безопасности, а других посылает на подвиги, ведущие их в казематы и в Сибирь’ (PB, 1862, No 6, стр. 834, 844, 845). Катков писал о том, что ‘Молодую и старую Россию’ он прочел ‘с несравненно большим омерзением, чем прокламацию. Там просто дикое сумасбродство, — утверждал он, — а тут видите вы старую блудницу, которая вышла плясать перед публикой’ (там же, стр. 848). Откровенной ненавистью была проникнута катковская характеристика деятельности Герцена в целом. ‘В то время, когда он начал действовать, — писал Катков о руководителе русской революционной эмиграции, — Россия действительно вступала в новую эпоху. Но он оставался все тот же, он продолжал жеманиться, как и в то время, когда писал записки доктора Крупова, статьи об изучении природы и социалистические бредни с того берега. Он остался всё тот же <...> кипящий раздражением пленной мысли, бесспорно утвердивший за собою только одно качество, — качество бойкого остряка и кривляки’ (там же, стр. 837). Осуждая редактора ‘Русского вестника’ и в данном случае (‘… таких, которые почему-либо не могли защищаться, окричали наиболее…’), Достоевский находится под определенным воздействием анонимного автора ‘Современной хроники России’ в журнале ‘Отечественные записки’, который следующим образом отзывался о полемике Каткова с Герценом: ‘Тут хладнокровие наконец изменило почтенному журналу: он стал раздражителен, сварлив и начал браниться так, как никогда не бранились его противники. В последней книжке, в ответе своем издателю ‘Колокола’, он дошел до такого ругательства, что становится грустно за человека, который дозволяет своему раздраженному самолюбию низводить себя на такую ступень <...> Получив возможность бороться с мнением Колокола, он поспешил сейчас же сорвать сердце, дать волю накопившейся желчи, заняться личными счетами <...> По поводу прокламации ‘Молодая Россия’ ‘Русский вестник’ сообщает нам, что г-н Герцен не нашел в этой прокламации ничего оскорбительного для русского самолюбия, за исключением несвоевременного ее появления, да небольшой доли подражания Бабёфу. Он совершенно оправдывает эту прокламацию и складывает вину на правительство, на общество <...> Хотелось бы нам сказать кое-что по этому случаю г-ну Герцену, но удерживаемся только потому, что не хотим воспользоваться односторонним правом открыто нападать на те мнения, которые нельзя защищать так же открыто…’ (ОЗ, 1862, No 8, стр. 47—48, курсив наш, — ред.).
Стр. 33. …преследовали г-на Владимира Зотова… — Подразумевается вспыхнувшая во второй половине 1858 г. бурная полемика ряда периодических изданий с знакомым Достоевскому, вероятно, еще по кругу петрашевцев В. Р. Зотовым, потворствовавшим появлению на страницах редактируемой им еженедельной газеты ‘Иллюстрация’ нескольких анонимных антисемитских фельетонов под общим названием ‘Дневник знакомого человека’, вызвавших негодование всей передовой русской печати. Уже первый из этих фельетонов, рассказывавший о поведении белорусского еврея ‘г-на N’, неожиданно разбогатевшего в результате темных коммерческих махинаций, пестрил сентенциями вроде следующей: ‘Мильонер — значит великий человек. Долой ермолку, пейсы, балахон, нарядился во фрак — просто цымес! <...> Оставалось съездить в Париж, чтоб сделаться гениальным человеком. И поехал…’ (Илл, 1858, 26 июня, No 25). Это антисемитское зубоскальство встретило отпор со стороны газеты ‘Русский инвалид’ (1858, No 168), на что ‘Иллюстрация’ не замедлила ответить новым фельетоном (с характерным подзаголовком: ‘Западнорусские жиды и их современное положение’), в котором плутни, самодовольство и хвастовство ‘г-на N’ квалифицировались уже как типичные черты нравственного облика всего еврейского населения западнорусских губерний (см.: Илл, 1858, 4 сентября, No 35). После этого со статьями, осуждавшими ‘Иллюстрацию’ и поднимавшими вопрос о гражданских правах для евреев, выступили М. И. Горвпц (‘Атепей’, 1858, No 42) и И. А. Чацкий (PB, 1858, No 9). Тогда анонимный сотрудник В. Р. Зотова пустил в ход клевету. ‘Статья наша в No 35 ‘Иллюстрации’, — писал он, — вызвала оппозицию со стороны иудофилов, без всякого сомнения, агентов знаменитого г-на N, который, как видно, не жалеет золота для славы своего имени, и вот явились в печати два еврейские литератора — некто Ребе-Чацкин и Ребе-Горвиц’ (Илл, 1858, No 43, 30 октября).
Включившийся в полемику Н. А. Добролюбов писал по поводу процитированного заявления автора ‘Дневника’: ‘Смысл этой фразы ясен <...> Передаем этот факт без всяких пояснений, которые считаем в этом случае излишними и даже унизительными для нравственного чувства как своего собственного, так и наших читателей, не нуждающихся, конечно, ни в каких возгласах для оценки подобных явлений. Впрочем, многие уважаемые литераторы и ученые торжественно протестовали против ‘Иллюстрации’ в ‘СПб ведомостях’, ‘Русском вестнике’ и ‘Московских ведомостях» (Добролюбов, т. III, стр. 471). ‘С.-Петербургские ведомости’ (1858, 25 ноября, No 258) напечатали литературный протест, подписанный несколькими десятками имен, в том числе Чернышевским, Тургеневым, К. Д. Кавелиным, А. Д. Галаховым, А. А. Краевским, В. Д. Спасовичем и др. С ‘Иллюстрацией’ полемизировали также не только ‘Московские ведомости’ (1858, NoNo 140, 149), но и ‘Северная пчела’ (1858, No 262). Но самую обширную подборку обличительно-полемических материалов, среди которых видное место занимали статья Н. Ф. Павлова ‘Вопрос о евреях и ‘Иллюстрация» и новые списки протестующих (среди них Марко Вовчок (М. А. Маркович), П. А. Кулиш, Н. И. Костомаров и Т. Г. Шевченко) поместил на страницах своей ‘Современной летописи’ ‘Русский вестник’ (1858, No 11).
Отвечая на этот поток писем, статей и протестов, В. Р. Зотов оправдывался тем, что, как редактор, он физически не в состоянии уследить за каждым неосторожным или бестактным словом своих сотрудников. Тем не менее он не назвал автора ‘Дневника’, укрывшегося под псевдонимом ‘Знакомый человек’ (см.: Илл, 1858, 27 ноября и 11 декабря, NoNo 47 и 49). Недавно установлено, что им был публицист П. М. Шпилевский (см.: ‘Ученые записки Тартуского ун-та’, 1959, No 78, стр. 120).
Сопоставляя полемические суждения Достоевского в данной статье с позднейшими главами ‘Дневника писателя’ за 1877 г, (март), посвященными положению евреев в тогдашней России, мы находим в них много общего. Так, статья ’19 нумер ‘Дня» (Вр, 1862, No 2) четко противопоставляется одной из передовиц И. С. Аксакова, настойчиво возражавшего против уравнения гражданских прав евреев с правами других инородцев. Аксаков недвусмысленно обвинялся здесь в антигуманном отношении к евреям, недостойном истинного христианина и вообще любого образованного человека. Даже в том случае, если эта статья была написана не Достоевским, а кем-нибудь из его сотрудников, она несомненно отражала принципиальную позицию журнала, а значит, и позицию его редактора. Венцом суждений Достоевского по еврейскому вопросу в 1877 г. явилась, как известно, формула: ‘Но да здравствует братство’. О трудных поисках этой универсальной формулы свидетельствуют в конце концов и некоторые моменты его ранней публицистики, связанные прямо или косвенно с охарактеризованной выше полемикой с зотовской ‘Иллюстрацией’.
Стр. 33….Как провозвестник // Московских дум и английских начал. — Неточная цитата из сатирического стихотворения ‘Дружеская переписка Москвы с Петербургом’, написанного Н. А. Некрасовым совместно с Н. А. Добролюбовым и напечатанного анонимно в четвертом номере ‘Свистка’ (С, 1860, No 3). У Некрасова:
Тот мудрый гряд, где смелый провозвестник
Московских дум и английских начал,
Как водопад, бушует ‘Русский вестник’,
Где ‘Атеней’, как ручеек, журчал…
За несколько месяцев до написания Достоевским статьи ‘Щекотливый вопрос’ эти же строки из стихотворения Некрасова и Добролюбова цитировались ‘Искрой’, обращавшей внимание читателей на единомыслие между Катковым и Н. Ф. Павловым, а также на то, что публицистика этих журналистов приобретает с течением времени все более откровенный охранительный характер. ‘Когда ближе поприглядишься к ‘Русскому вестнику’, — отмечалось в ‘Хронике прогресса’ ‘Искры’, — оказывается запах его положительно один и тот же с ‘Нашим временем’, хотя как
Смелый провозвестник
Московских дум и английских начал,
Как водопад, давно бушует ‘Вестник’
о самоуправлении, а ‘Наше время’, подобно трудолюбивой пчеле … собирает соты с цветов централизации’ (И, 1862, 17 августа, No 31).
Стр. 33. ...цитует древнейших мудрецов, так сказать Гостомыслов ‘Русского вестника’... — Ироническая квалификация сотрудников журнала Каткова, сочинения которых цитировались или упоминались в статье ‘Кто виноват?’ (см. выше, стр. 279). Многие из них подвизались в ‘Русском вестнике’ с начала его существования. Гостомысл — легендарный славянский князь, отличавшийся необыкновенной мудростью. С его именем в русских летописях связывается сказание о призвании на Русь варягов.
Стр. 33. Стряхнули даже пыль с мирно почивающих, но незабвенных статей г-на Громеки ‘О полиции вне полиции’. — В предшествующей полемике с Катковым Достоевский склонен отвергать обвинение в издевательском и даже мало-мальски пренебрежительном отношении к деятельности С. С. Громеки в ‘Русском вестнике’ (см.: наст., изд., т. XIX, стр. 108, 121, 303). Между тем ближайшее знакомство со статьями этого публициста, напечатанными в журнале Каткова, убеждает в том, что отношение к ним со стороны Достоевского пи в коем случае не могло быть вполне лояльным. Дело в том, что, критикуя в целом ряде статей неуважение к законам и произвол, бумажную волокиту и безграничный бюрократизм, царящие в русском судебно-полицейском аппарате, Громека в то же время неумеренно восхищался эффективной и в высшей степени общественно полезной, по его мнению, деятельностью лондонской полиции и английского суда присяжных и пропагандировал их в качестве образца для подражания в русских условиях (см.: ‘Два слова о полиции’. PB, 1857, No 6, ‘Пределы полицейской власти’. PB, 1858, No 5, ‘Полицейское делопроизводство’. PB, 1858, No 7, ‘О полиции вне полиции’. PB, 1858, No 10, ‘Последнее слово о полиции’. PB, 1859, No 4). Такая точка зрения на судебно-полицейские порядки в России и Англии вряд ли могла импонировать Достоевскому, сурово разоблачавшему впоследствии (‘Дневник писателя’ и роман ‘Братья Карамазовы’) беспринципность русской адвокатуры и несправедливость русского суда присяжных, устроенных по западному образцу.
Стр. 33. Привели цитаты из ‘Биографа-ориенталиста’ и ‘Чиновника’ статей драгоценных и наполнивших в свое время весь мир изумлением. — Статья Н. Ф. Павлова ‘Чиновник’, посвященная анализу одноименной комедии графа Соллогуба, была напечатана в ‘Русском вестнике’ (1856, NoNo. 6 и 7). Остроумная и дельная, она снискала одобрение многих литераторов того времени, в том числе таких авторитетных, как Чернышевский и И. С. Тургенев (краткую сводку положительных отзывов о ней см. в кн.: В. П. Вильчинский. Н. Ф. Павлов. Л., 1970, стр. 120—121). H. Ф. Павлов разоблачал пустую болтовню не знающего действительности главного героя комедии Надимова — неправдоподобно безупречного чиновника, высокопарно толкующего о любви к отечеству и предлагающего рецепт молниеносного искоренения взяточничества путем административного замещения низкооплачиваемых чиновников людьми честными и богатыми. Что касается Достоевского, его, по-видимому, особенно неприятно ‘изумила’ некоторыми своими выводами вторая из названных статей Павлова — ‘Биограф-ориенталист’ (PB, 1857, No 3). Она представляла собою резкую отповедь на статью В. Григорьева ‘Т. Н. Грановский до его профессорства в Москве’ (‘Русская беседа’, 1856, кн. 3 и 4), в которой набрасывалась тень на нравственный облик Грановского и ставилось под сомнение значение его ученой деятельности и западнических убеждений. Отвергая узкий специализм претензий к Грановскому со стороны В. Григорьева, Н. Ф. Павлов писал: ‘Нам нужны еще не прихотливые произведения ограниченной специальности… а, напротив, деятели, подобные Грановскому, которых влияние на общество поднимает науку и в общественном мнении ставит самих специалистов на подобающее им почетное место’ (PB, 1857, No 3, стр. 250). И далее: ‘Григорьеву неизвестно, что покойный профессор остается и останется в воображении студентов каким-то идеальным образом, что имя его будет передаваться ими из поколения в поколение, что в Москве, в Петербурге, по другим краям России вспомнится не раз это благородное имя, что долго, долго не зарастет тропа, ведущая к его могиле и не завянут цветы, благоухающие над нею. Он писал мало, но много сделал…’ (там же, стр. 253). Эта апология Грановского во многом противоречила точке зрения Достоевского на людей сороковых годов, получившей через десяток лет художественное воплощение в центральных образах романа ‘Бесы’. Еще большее ‘изумление’ у почвенника Достоевского, граничившее наверняка с негодованием, должны были вызвать обобщающие суждения автора ‘Биографа-ориенталиста’ на тему о русской ‘самобытности’ и ‘пристрастии к иностранному’. ‘Россия оказала пристрастие к иностранцам и прекрасно сделала, — утверждал Павлов. — У славян иностранное является не историческою случайностью, не подмогой в исторических затруднениях, не временным оживлением, а законом, без которого немыслима их история <...> пристрастие к иностранному обнаруживается не в одних высших классах — это взгляд неверный и поверхностный, — продолжал далее Павлов, как бы авансом опровергая воззрения Достоевского на русскую историю послепетровского периода, неоднократно высказывавшиеся в его публицистике 1860—1870-х годов, — а во всех без изъятия, как только свет ученья озаряет в них ум и как только они сталкиваются на практике, в жизни, в домашнем обиходе с плодами иностранной образованности’ (PB, 1857, No 3, стр. 226, 227). Обращаясь к литературе, Павлов указывал на то, что русская ‘самобытность’ получила уничтожающе справедливую оценку в комедии Фонвизина ‘Недоросль’, в ‘Семейной хронике’ Аксакова и в ‘типических лицах Гоголя’ и что ‘попытки в другом роде <...> были совершенно неудачны. Когда <...> писатель желал во что бы то ни стало создать идеал добра, правды из стихий, неоскверненных прикосновением чуждых влияний, когда он погружался искренно в эту ложную самобытность <...> когда до такой степени отталкивал он всё иностранное, что даже в жаркий летний день не допускал у своего героя никаких прохладительных питий, кроме разных вкусных квасов, то выходили последствия странные <...> Под пером Гоголя являлись уже не живые люди, а куклы, поставленные на риторические ходули, напыщенные, безобразные, мертвые, как например жалкие фигуры Уленьки и Костанжогло’ (там же, стр. 228).
Стр. 33. Как жаль, что ничего не цифировали ~ посыпанъя песком московских тротуаров в июле месяце. — Достоевский вновь подтрунивает над Павловым, подчеркивая убогость сюжета его обличительной статьи ‘Из московских записок’ (PB, 1859, No 8), в которой метались громы и молнии на этот раз по явно ничтожному поводу. Возмутившись поведением дворника, тупо выполнявшего бессмысленный приказ ‘хожалого’ посыпать песком и без того удушливо пыльные в летний зной улицы Москвы, Павлов указывал затем еще на два-три факта, свидетельствовавшие о халатности и недостатке служебного рвения в действиях низшей городской администрации. Этим, по существу, исчерпывалось содержание его статьи.
Стр. 33. ...г-н Катков, единственно из удовольствия повредить профессору Крылову ~ статьи, которые именно вели к возбуждению юношества против их наставников и учителей… — Аналогичное обвинение Каткову выдвигалось Достоевским задолго до появления в печати статьи ‘Кто виноват?’ (см.: наст. изд., т. XIX, стр. 307). Речь идет о целом ряде статей из ‘Русского вестника’, в которых обличалось невежество профессора римского права Н. И. Крылова (‘Изобличительные письма’ и ‘Дополнительная заметка’ Байбороды, ‘Письмо к редактору’ П. М. Леонтьева, ‘Объяснение от редактора’ M. H. Каткова — PB, 1857, No 4). Все эти статьи компрометировали Н. И. Крылова в глазах студентов Московского университета, которым он читал лекции. Псевдонимом ‘Байборода’ пользовались М. Н. Катков, Ф. М. Дмитриев и П. М. Леонтьев.
Стр. 33…. грешнее того козла… — Подразумевается описанный ‘ Библии обряд возложения грехов еврейского народа на козла, отпускаемого затем в пустыню (Книга Левит, гл. 16, ст. 21—22). Отсюда крылатое выражение ‘козел отпущения’.
Стр. 34. …можно добраться до Аргонавтов… — То есть чуть ли не до начала ‘истории’ рода человеческого. Согласно античной мифологии, аргонавтами (моряками с корабля ‘Арго’) назывались греческие герои, отплывшие во главе с Язоном в далекую Колхиду, чтобы похитить там золотое руно.
Стр. 34. …или по крайней мере до призвания трех князей варяжских, до сих пор неизвестно откудова. — Отголосок журнальной полемики между сторонниками различных теорий происхождения Руси. Более популярная ‘норманская’ теория защищалась М. П. Погодиным, автором книги ‘О происхождении Руси’ (1825), ‘жмудская’ — Н. И. Костомаровым, выступившим со статьей ‘Начало Руси’ (С, 1860, No 1). 19 марта 1860 г. состоялся публичный диспут между Погодиным и Костомаровым, однако вопрос о происхождении Руси остался по-прежнему неясным. В полемике принимали участие Чернышевский и Добролюбов, считавшие концепцию Погодина научно не обоснованной (Чернышевский, т. VII, стр. 296—299, Добролюбов, т. VI, стр. 39—43). Три князя варяжских — легендарные Рюрик, Синеус и Трувор, которые пришли управлять Русью по приглашению славян, погрязших в неурядицах и междоусобицах. Касаясь впоследствии очередного спора между Погодиным и Костомаровым по поводу статьи Костомарова ‘Куликовская битва’ и собираясь написать об этом статью, Достоевский писал брату (5 марта 1864 г.): ‘… я не знаю историю так, как они оба, а между прочим, мне кажется, что есть что сказать и тому и другому’. По-видимому, уважением и к Погодину и к Костомарову, сочетавшимся у Достоевского с сомнением в основательности собственных исторических познаний, следует объяснить смысловую неопределенность концовки комментируемой фразы (‘до сих пор неизвестно откудова’).
Стр. 35. Поспешно назначается президент (лицо без речей и занимающееся римскими древностями)... — Намек на ближайшего единомышленника Каткова профессора римской словесности в Московском университете П. М. Леонтьева, издавшего в 1855—1857 гг. ‘Пропилеи. Сборник статей по классической древности’. Как соредактор и сотрудник Каткова по изданию ‘Русского вестника’ Леонтьев не отличался особой плодовитостью. Быть может, также и этим обстоятельством, а не только намерением пародировать ‘парламентские формы’ и преклонение перед ними русских англоманов катковского пошиба объясняется беглое замечание о нем Достоевского: ‘лицо без речей’,
Стр. 37. Я перевел ‘Ромео и Джульетту’...— Отрывки из пятого действия шекспировской трагедии в переводе M. H. Каткова были напечатаны в журнале ‘Московский наблюдатель’ (1839, No 1) под названием ‘Сцены из ‘Ромео и Юлии». Полный перевод трагедии был напечатан Катковым в следующем году.
Стр. 37. …я написал еще одну статью, кажется о Пушкине ~ я уже забыл, об чем я писал. — Речь идет о статье Каткова ‘Пушкин’ (PB, 1856, NoNo 1 и 3), написанной в связи с выходом в свет шеститомного собрания Сочинений Пушкина в издании П. В. Анненкова (СПб., 1855). Слова ‘кажется о Пушкине’ намекают на ‘забывчивость’ Каткова, резко изменившего к 1861 году свое былое положительное отношение к Пушкину. Полемизируя с редактором ‘Русского вестника’ в 1861 г., Достоевский порицал его за пренебрежение к русскому реализму послепушкинской поры и особенно за чрезмерную недооценку самобытности и народности творчества Пушкина, во многом аналогичную суждениям таких критиков, как С. С. Дудышкин и Гымалэ (Ю. А. Волков) (см.: наст. изд., т. XIX, стр. 298, 307). Между тем в статье ‘Пушкин’ Катков придерживался по существу еще прямо противоположной точки зрения, явно созвучной взглядам Достоевского. Он, например, писал: ‘Русское слово в лице Пушкина нашло путь к жизни и приобрело способность выражать действительность в ее внутренних источниках. До него поэзия была делом школы, после него она стала делом жизни, ее общественным сознанием. Потому-то Пушкина и назвали первым народным поэтом нашим. Он был действительно народным поэтом, хотя не в том смысле, что брал предметы для своих произведений из среды в теснейшем смысле народной. Пушкин, как известно, в этом смысле не народен. Общий инстинкт назвал его народным потому, что в нем с особенною силою почувствовалось живое и оригинальное движение мысли в русском слове’ (PB, 1856, No 3, стр. 284). Следует указать также на явную перекличку некоторых положений статьи ‘Пушкин’ с позднейшей аргументацией Достоевского в защиту ‘бесполезного’ искусства и свободы творчества, выдвинутой в ходе полемики с Добролюбовым (‘Г-н —бов и вопрос об искусстве’) и опять-таки самим же Катковым (‘Литературная истерика’. См. комментарий к этой статье — наст. изд., т. XIX, стр. 310). ‘Линии Рафаэля не решали никакого практического вопроса из современного ему быта, — отмечал Катков, — но великое благо и великую пользу принесли они с течением времени для жизни, они могущественно содействовали и ее очеловечению’ (PB, 1856, No 1, стр. 312). И далее: ‘Не заставляйте художника браться за ‘метлу’, как выразился Пушкин в стихотворении ‘Чернь’. Поверьте, тут-то и мало будет пользы от него. Пусть, напротив, он делает свое дело, оставьте ему его ‘вдохновение’, его ‘сладкие муки’, его ‘молитвы’. Если только вдохновение его будет истинно, он, не заботьтесь, будет полезен’ (там же, стр. 313). Однако наряду с этим в статье ‘Пушкин* выдвигался на передний план целый ряд суждений совсем другого рода. Именно на эти суждения нацелено в данном случае полемическое жало Достоевского. Из этих суждений Каткова следовало, что Пушкин был по преимуществу поэтом ‘мгновения’, неспособным к глубокому философскому постижению и художественному отражению действительности. Характеризуя все творчество Пушкина, он утверждал: ‘Везде отдельные моменты, изображения отдельных положений, нигде нет последовательного развития. Либо целое распадается на эпизоды, и повествование служит только нитью, на которой нанизывается великолепный ряд картин… Либо поэт, замыслив целое, остается при начале или при каком-нибудь отрывке из замышленного повествования, замысел не развивается, и поэт останавливается на каком-нибудь моменте… таковы все эти отрывки или начала поэм, которых так много у Пушкина’ (PB, 1856, No 3, стр. 292). Все это в известной степени уже предвосхищало четкое и грубо сформулированное Катковым впоследствии (и столь возмутившее Достоевского) заключение о ‘незрелости’ пушкинского гения, о фрагментарности его ‘Египетских ночей’ и т. п. (см.: наст. изд., т. XIX, стр. 132—133, 307).
Стр. 37. И затеял тогда мой удивительный журнал... — ‘Русский вестник’ под редакцией М. Н. Каткова начал издаваться с января 1856 г.
Стр. 38….упомянуть о четвертаке, внезапно пропавшем со стола редакции. — См. комментарий к статье ‘Литературная истерика’ (наст. изд., т. XIX, стр. 310-311).
Стр. 39. Кажется, моему почтенному оппоненту розги не нравятся?.. — Намек на непримиримую позицию, занятую ‘нигилистами’, то есть представителями разночинно-демократического лагеря, в полемике по вопросу о телесных наказаниях в средних учебных заведениях. Поводом для полемики явились ‘Правила о проступках и наказаниях учеников гимназий киевского учебного округа’, опубликованные известным педагогом-гуманистом Н. И. Пироговым (‘Журнал для воспитания’, 1859, No 11). Несмотря на то что Н. И. Пирогов занимал тогда важный пост попечителя киевского учебного округа, он не сумел противостоять реакционерам от педагогики, ратовавшим за телесные наказания, и это нашло отражение в изданных им ‘правилах’. С резкой отповедью Н. И. Пирогову выступил прежде всего Добролюбов в статье ‘Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами’ (С, 1860, No 1). О других отрицательных откликах демократической печати на упомянутые ‘Правила’ см.: Добролюбов, т. VI, стр. 473. Что касается Достоевского, он не согласился с чрезмерно суровым, по его мнению, отношением критиков-демократов к Н. И. Пирогову. В записной книжке, относящейся к 1860—1862 гг., он отмечал: ‘Вы набросились на г-на Пирогова как на человека, совершенно потерянного, забросав его грязью, и в лице Пирогова оскорбили всех. Общество благодарнее, чем вы думали. Оно может простить заблуждение. Вы не простили, то есть вы человека не цените, люди без гуманности’ (см. выше, стр. 161).
Стр. 41. Я уже объявил раз, что даже самой народности не признаю ~ ревели со мною заодно… — См. комментарий к статьям Достоевского »Свисток’ и ‘Русский вестник» и ‘По поводу элегической заметки ‘Русского вестника» (наст. изд., т. XIX, стр. 298, 331). ‘Петербургские передовые ревели со мною заодно’ — по всей вероятности, намек на С. С. Дудышкина и Гымалэ (Ю. А. Волкова), отрицавших народность творчества Пушкина. См. реальный комментарий к статье Достоевского »Свисток’ и ‘Русский вестник» (наст. изд., т. XIX, стр. 298).
Стр. 41. Те же, которые шли далее его, ушли потом очень далеко.— Намек на участь декабристов, отправленных Николаем I в ‘каторжные норы’ Сибири.
Стр. 42. В англомании есть и еще одно драгоценное свойство ~ ни одной йоты не уступаешь из своих убеждений ~ а мы-то форсим и куражимся над готовым!.. — Эта и некоторые другие выспренно-бранчливые тирады из перебранки англоманствующего ‘Оратора’-Каткова с ‘нигилистом’ и другими оппонентами ‘слева’ — результат пронзительно-пародийного преломления знаменитого эпизода романа Тургенева ‘Отцы и дети’ (1862), восторженно встреченного Достоевским. В десятой главе романа Павел Петрович Кирсанов говорит Базарову: ‘… я уважаю аристократов — настоящих. Вспомните, милостивый государь <...> английских аристократов. Они не уступают йоты от прав своих, и потому они уважают права других, они требуют исполнения обязанностей в отношении к ним, и потому они сами исполняют свои обязанности. Аристократия дала свободу Англии и поддерживает ее.
— Слыхали мы эту песню много раз, — возразил Базаров…’ Слова Павла Петровича Кирсанова: ‘… без чувства собственного достоинства, без уважения к самому себе, — а в аристократе эти чувства развиты, — нет никакого прочного основания общественному … bien public, общественному зданию. Личность, милостивый государь, — вот главное, человеческая личность должна быть крепка, как скала, ибо на ней все строится’ — также находят пародийное соответствие в заявлении ‘Оратора’-Каткова: ‘Да, в основании всеобщей пользы полагается всегда наша собственная. Это совершенно согласно с личным началом, то есть началом западным, и следовательно, и британским…’ Наконец, цинично-хвастливая фраза ‘Оратора’: ‘Во-первых, прослывете крепко убежденным и стойким, потому что ничего не уступаете, а во-вторых, можно проповедовать без конца, а на деле…’, прерываемая на полуслове резонно-издевательской подсказкой нигилиста: ‘Ни с места!’ — является пародийным вариантом базаровского резюме в той же беседе: ‘… вы вот уважаете себя и сидите сложа руки, какая ж от этого польза для bien public?’
Стр. 42. А еще лучше два шага вперед, а три назад. — Скрытая и, по-видимому, намеренно неточная цитата из разночинно-демократической ‘Искры’. Весь титульный лист ‘Искры’ от 19 октября 1862 г. (No 40) занимала карикатура, изображающая молоденькую женщину — ‘Идею’, вдохновенно парящую в воздухе по направлению к окну, забранному решеткой, и ковыляющую внизу с потухшим взором неряшливую старушку — ‘Прессу’, сгибающуюся под тяжестью растрепанных тюков с газетами. Карикатура сопровождалась подстрочником, высмеивающим чрезмерно осторожный способ либерального движения к прогрессу:
‘Идея. Мы уговорились ехать вместе?
Пресса. Извините — не могу… дала обет идти пешком: три шага вперед и два назад.
Идея. Ну, так конный пешему не товарищ — прощайте!’
Несколько видоизменяя формулировку ‘Искры’ и вкладывая ее в уста угрюмого нигилиста, Достоевский пользуется ею в качестве характеристики либерально-дворянской печати, цинично переходящей на охранительные позиции.
Стр. 44. Вот уже более месяца как высокородный маркиз Андрью выпустил свое объявление о новой газете ‘Умеренный басок’. — Маркиз Андрью — А. А. Краевский. ‘Умеренный басок’ — газета Краевского ‘Голос’, объявление об издании которой было напечатано в газете ‘С.-Петербургские ведомости’ (1862, 30 августа, No 189, см. выше примеч. к стр. 32).
Стр. 45. С плодами сладкими принес кхошницу Тавр. — Цитата из стихотворения Г. Р. Державина, включенного им в состав его ‘Описания торжества, бывшего по случаю взятия города Измаила’ (1791). Достоевский имеет в виду также и пояснение содержания этой строки, сделанное Н. Кошанским: ‘…как юный невольник, новой владычице своей’ (Н. Кошанский. Общая реторика. Изд. 2-е. СПб., 1830, стр. 18—19). Цитата из Державина и подразумеваемое разъяснение ее в общеизвестной реторике полемически указывали на переход Каткова в услужение ‘новой владычице’ — охранительной печати.
Стр. 45. Я тоже принес плоды, но за мой десерт рассчитываю на весь обед. — Очередной намек на материальную подоплеку перехода Н. Ф. Павлова в лагерь охранителей. Как издатель опекаемой правительством антидемократической газеты ‘Наше время’ Павлов с октября 1861 г. по апрель 1862 г. получил через Министерство внутренних дел 26 тысяч рублей и требовал добавки (П. А. Валуев. Дневник, т. I. М., 1961, стр. 157).
Стр. 45. …известный своею древностию толстый журнал ‘Старухины записки’. — Здесь в уста Каткова вложено пародийное название ‘Отечественных записок’ Краевского, часто встречающееся в полемических статьях и заметках Достоевского и Ап. Григорьева.
Стр. 46. Враги его отыскали ~ полногрудая Лурлея, к которой он писал в свое время стишки... — Подразумевается издатель мракобесной ‘Домашней беседы’ В. И. Аскоченский, опубликовавший в молодости сборник стихотворений с эротической окраской. Сборник осмеяли ‘враги’ Аскоченского, поместившие на страницах сатирического журнала ‘Искра’ серию пародийных стихов и карикатур под названием: ‘Амурные аккорды и скандалезные картинки, или Иллюстрированный Аскоченский. (Извлечено из собрания стихотворений Виктора Ипатьевича, изданного в Киеве в 1846 году)’ (И, 1861, 27 октября, No 41, стр. 596—597). В пародии были строчки:
В сладострастьи томно млея,
Слаще девственных сирен
Полногрудая Лурлея
Пела песенку свою.
Аскоченский-стихотворец высмеивался ‘Искрой’ также в статье ‘Газета ‘День’ и Иван Яковлевич Корейша’. В одном из подстрочных примечаний к этой статье указывалось: ‘Полногрудая Лурлея, обманутый Гименей и пр. заимствовано из книжки стихотворений г-на Аскоченского’ (И, 1861, 24 ноября, No 45, стр. 656).
Стр. 47. …пробиваюсь статьями ‘о сухих туманах’. — ‘Сухой туман’ — название компилятивной статьи Я. И. Вейнберга, трактовавшей вопрос о происхождении некоторых физических явлений в природе (‘Атеней’, 1858, часть пятая, сентябрь и октябрь, стр. 182—190, 258—267). Статья подвергалась насмешкам из-за явной незначительности своей темы и полного несоответствия ее содержания профилю ‘Атенея’, на обложке которого было указано: ‘Журнал критики, современной истории и литературы’. Употребляя название этой статьи в качестве характеристики содержания ‘Русского вестника’, нередко грешившего тяжеловесной ученостью и сухостью, академической удаленностью от текущей литературной и общественно-политической злобы дня, Достоевский-пародист идет по стопам Добролюбова, удачно заимствуя из его сатиры приемы борьбы с тем же противником. Еще до начала ожесточенной полемики ‘Русского вестника’ с ‘Современником’, высмеянной затем в статьях Достоевского (см.: наст. изд., т. XIX, стр. 297, 332, 333), иронически сетуя на ‘невнимание’ к нему и его ‘Свистку’ со стороны катковского журнала, Добролюбов писал: ‘До сих пор солидные люди нас знать не хотели, или, говоря любимым слогом некоторых ученых, ‘игнорировали’, и это чрезвычайно нас беспокоило. ‘Что же это в самом деле, — думали мы, — разве мы не стоим никакого внимания? Ну, положим, я дурен, так и скажи, что я дурен, а не молчи! Ведь писали же в ‘Атенее’ несколько статей о сухих туманах: что ж, мы разве хуже сухих туманов?» (Добролюбов, т. VII, стр. 395). Последующие выпады Добролюбова против ‘Русского вестника’ совсем уже отчетливо гармонируют со смыслом ядовитого намека Достоевского на присутствие ‘сухих туманов’ и прочего ‘академизма’ в содержании этого журнала. ‘Пренебрежение русских ученых нас очень беспокоило, — продолжал Добролюбов. — Мысль привлечь их внимание всё более овладевала нами, а один из наших сотрудников дошел даже до того, что заключил мечту всей своей жизни в том, чтобы увидеть о ‘Свистке’ печатный отзыв профессора Леонтьева! Как мы ни уверяли нашего сотрудника, что г-н Леонтьев по одним уже строгим и классическим отношениям своим к университету должен удалять от себя всякую мысль о свисте, — ничто не помогало <...> мы сознаемся, это уже была крайность, нечто болезненное — mania leonliana. Мы не доходили до такой степени и охотно бы удовольствовались, если б увидели, что заслужили внимание, например, хоть г-на Рачинского, столь знаменитого своею критикою стихотворений г-на Майкова (справьтесь, пожалуйства, в ‘Русском вестнике’, 1858, No 10). Если же заговорил бы о нас г-н Бунге, г-н Горлов и вообще кто-нибудь из ученой публики, дававшей недавно обед бельгийскому экономисту Густаву де Молинари, — нашему счастью пределов бы не было… Но нет, наши ученые решительно продолжали нас игнорировать’ (там же, стр. 396).
Стр. 48. Москва, России дочь любима, // Где равную тебе сыскать! — Цитата из стихотворения И. И. Дмитриева ‘Освобождение Москвы’, выбранная Пушкиным в качестве эпиграфа к 7-й главе ‘Евгения Онегина’. Стихотворение это цитируется в ‘Дружеской переписке Москвы с Петербургом’, привлекшей внимание Достоевского в связи с его полемикой с Катковым (см. выше примеч. к стр. 33).
Стр. 48. Это противно, это абструзно! — Пародия на стиль публицистики M. H. Каткова. Прилагательное ‘абструзный’ (вместо абстрактный), употребленное в ‘Элегической заметке’ Каткова, щедро цитируемой Достоевским в статье ‘По поводу элегической заметки ‘Русского вестника», уже тогда вызвало со стороны писателя град насмешек. ‘Эко словечко-то! — восклицал он. — Тридцать педантов, сойдясь вместе, не выдумают ничего лучше этого слова!’ И далее: ‘О милое словечко! Где это вы его достали? По делу виден художник’ (наст.- изд., т. XIX, стр. 174, 178).
Стр. 49. …стушевываются и исчезают сами собой…— Глагол ‘стушеваться’ впервые был употреблен Достоевским в повести ‘Двойник’, о чем напоминается в статье ‘История глагола ‘стушеваться», помещенной в ‘Дневнике писателя’ за 1877 год.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека