Из рассказов охотника-переселенца, Бунин Николай Григорьевич, Год: 1900

Время на прочтение: 50 минут(ы)

Н. Г. Бунин

Рассказы

Русский охотничий рассказ / Сост., авт. предисл. и примеч. М. М. Одесская.— М.: Советская Россия, 1991.

СОДЕРЖАНИЕ

Старый знакомый. Из рассказов охотника-переселенца
Вихряй. Из рассказов охотника-переселенца

Старый знакомый
Из рассказов охотника-переселенца

I

Долго, нескончаемо долго тянулась непривычная для меня северная зима…
Морозов трескотня и вой снежных метелей вместе с плакучим стоном знакомого филина на башнях соседнего монастыря до того пробирали меня в собственной моей квартире, в особенности по ночам, что какое-то непоседство дома развилось во мне до степени неодолимой потребности ездить и ездить… Куда? Зачем?— это было для меня безразлично, лишь бы не сидеть дома с глазу на глаз с томительною скукой и постоянным одиночеством.
Процедура сборов и езды, сокращая время, наполняла мою жизнь. Как новинка, мне было по душе это добровольное скитанье по лесным дебрям сурового севера, охотничьи стоянки в убогих деревушках редкого населения и всегда простодушно-милая долгая беседа с местными мужичками, промышлявшими охотой. Словом, я скоро вошел во вкус бродячей жизни и, не разбирая ни состояния погоды, ни расстояния местностей, постоянно метался по разъездам и рыскал по всевозможным зимним охотам за птицей и зверем. Бывало, едва успеешь возвратиться с какой-нибудь из этих экспедиций, как ко мне уже является один из моих летних приятелей с предложением ехать на новую. Там — лоси обстоялись, и их обошли, там — сгонного медведя обложили. Все это было, как говорится, ‘нашему козырю под масть’, и я без отказа катил вновь за добрую сотню, а иной раз и больше верст.
Так коротая тяжелое время холодной зимы, промаячился я до конца марта. И вот в одно солнечное морозное утро вместе с благовестом монастырского колокола к обедне будил меня мой старик Данилыч с докладом, что какой-то незнакомый мужичок приехал издалека и ждет меня с письмом на кухне.
— Спроси письмо и подай, пожалуйста, сюда!— поручаю я ему, не желая слишком скоро покидать всегда под утро особенно приятную постель. Но мой Данилыч возвращается с объявлением, что мужичок ему письма не отдает, а требует непременно повидать меня самого.
Основательно предположив из этого о важности дела, я попросил позвать крестьянина в комнату и, наскоро одевшись, вышел к нему в сопровождении своей лягавой собаки, по обыкновению вместе спавшей и в одно время просыпавшейся со мною.
У дверей прихожей комнаты, переминаясь от долгой дороги, в засаленном полушубке и стареньком армячке стоял невзрачный с виду мужичок с белобрысой жиденькой бородкой и такими же волосами на голове, но с черными и необыкновенно юркими глазами, слегка вздернутый кверху нос и тонкие угловатые губы придавали его лицу какое-то плутовато-задорное выражение. В одной руке он держал свой капелюх из оленевой шкуры шерстью вверх чрезвычайно безобразного покроя, а другою, глубоко запустив за пазуху полу шубка, доискивался чего-то спрятанного там.
Зорко окинув мое лицо при появлении, он хриповатым голосом произнес какое-то короткое приветствие и тут же выстрелил глазами в сторону моей собаки, которая в это время любознательно обнюхивала заскорузлую полу его кафтана, затем снова взглянув на меня и, наконец, вероятно, удовлетворившись своим обзором, он вслух проговорил и свое об этом впечатление: ‘Должно, тот самый и есть, и собака — желтая…’ И только тогда вытащил из-за пазухи толстый сверток грязной ситцевой тряпицы, в котором бережно было завернуто письмо без всякого адреса.
— На-ко, погляди, туда попал аль нет?..— развертывая тряпицу и подавая мне послание, значительно промолвил он. Потом этой самою тряпицей он кокетливо утер нос и бороду и снова препроводил ее за пазуху, оставив, кстати, там и свою руку, в таком положении, поглядывая с боку на меня, оставался он в ожидании ответа, пока я читал письмо.
В письме заключалось короткое предложение приехать на медвежью охоту по указанию посылаемого крестьянина. Почерк бойкий, орфография правильная, подписано ‘Ваш старый знакомый’ — и только.
— От кого это?— спрашивал я.
— Да от Ивана Тимофеича, самый ён послал и бесприменно наказывал, чтобы ты приехал.
Не зная ни одного из знакомых под таким именем, я был немало удивлен приглашением и для разъяснения дела снова обратился к посланцу:
— Да кто он такой?..
— Ивана-то Тимофеича не знаешь?..— в свою очередь с некоторым сомнением переспросил меня мужичок.
— Не знаю.
— Да наш писарь молодой, Скобин Иван Тимофеич!.. Може, забыл?..— вразумительно стал толковать он мне и для вящего убеждения добавил:— И прочие господа наши съезжаются туда же, все будут тебя ждать…
— А ехать далеко?
— Не, не горазде далече! Я бы еще вечор на своей поспел, да, признаться, притомилась за дорогу, бросил в Варгольском селе, да уж так кой с кем сюда и Добежал…
Я, должно быть, невольно поморщился при этих сведениях о расстоянии, потому что внимательно следивший за моим выражением мужик очень уж заискивающим тоном поспешил прибавить:
— Да уж я доведу до места вашу честь — абы только поезжай!.. Низко просят, вочень кланяются,— закончил он свое посольство.
Из дальнейших вопросов и ответов, последовавших с обеих сторон, я мог уразуметь только одно, что какие-то господа Из местных жителей соседней губернии пограничного уезда непременно желают, чтобы я участвовал в их охоте на медведя, и при этом выходило как-то так, что без меня и самая охота у них состояться не может. Но кто именно были эти господа, я все-таки не добился, хотя и узнал, что главным образом орудует в этом деле неизвестный мне, но якобы хорошо знающий меня Иван Тимофеич, по-видимому, весьма важное лицо, состоящее в должности главного волостного писаря очень большой волости, откуда, собственно, им и был командирован этот посланный за мною.
Но все эти обстоятельства не так озадачивали меня, как дальность расстояния, выразившаяся в многозначительном ‘негоразд’, ибо этот ‘негоразд’ в настоящем случае тянулся наверняка на двести верст…
Однако, несмотря на это, любезное приглашение незнакомых мне людей показалось для меня настолько лестным, а главное, моя собственная страсть к шатанью была в ту пору настолько сильна, что результатом всего воспоследовало мое не менее любезное соглашение. Спустя несколько часов мы вместе с посланцем и милой лайкой Жучком, поступившим ко мне в услужение от друга Нестора, поспешно катили на паре почтовых по большой О…..ой дороге.

II

На здешних почтовых станциях нередко случается встречать лошадей с замечательно резвой побежкой, напоминающих по виду лошадей, известных под именем шведок, искалеченные от непосильного труда и значительно измельчавшие от постоянной бескормицы, они все-таки легко везут путника верст по пятнадцати в час по здешним дорогам, благодаря этому езда здесь, невзирая на стужу и подчас непогодь, иногда имеет свою прелесть. Обыкновенно только при выезде со станции ‘гусевая’ запряжка лошадей немного осложняет дело тем, что передняя лошаденка, почти всякая, неохотно покидая свое стойло, непременно пробует сунуться то в одни, то в другие ворота соседних дворов, где ее встречают с боков выразительные крики ямщиков, а сзади вместе со зловещим свистом длинного кнута гремит грозный голос самого хозяина: ‘Ку-у-да ты, животина?!’ В силу этого наконец животина, волей-неволей, выметывается на надлежащую дорогу, и тут, как бы стакнувшись заодно с коренником, вдруг оба разом подхватывают в полный карьер версты на две, на три, а иногда и более до тех пор, пока бесчеловечно передернутый коренник устанавливается на крупную размашистую рысь, а уносная — на широкий спорый галоп, которыми и продолжают оба отчеканивать уже во всю остальную часть дороги. Хорошая это и веселая езда!.. Не успеешь порядком вдуматься во что-нибудь, как уже тебя подкатят к фонарным столбам следующей станции. ‘Вот и добежали!..’ — говорит вам весь белый, запушенный морозом ямщик, бойко спрыгивая со своего сиденья на облучке. И тут как-то даже неохотно вылезаешь из саней и из-под сугробов заметавшего тебя снега и всегда невольно обернешься посмотреть, как стоят эти животинки, словно курящиеся в густом дыму от собственного Пота: широкий коренник, задравши на бок кудлатую голову, ухищряется стереть об оглоблю ледяную сосульку, образовавшуюся под его ноздрями, а понурившаяся до земли уносная жадно скребет у крыльца дорогу, доставая зубами обледенелый утоптанный снег.
А вид здешних лесов зимою чего стоит?!. Конечно, кто долго жил или много ездил по снежному пути нашего севера, тому не в диковинку его зимние красы. Но кто никогда не видал этих громадных лесных пространств с вечно зеленеющими иглами под густым инеем 20R-ного мороза, тот не может вообразить себе всей прелести этой, подчас Дивной и постоянно своеобразной красоты.
После двухчасовой езды мы подъехали к станции того села, где накануне была оставлена притомившаяся лошадь моего проводника, и порешили с ним на том, что отсюда, сколько будет можно, он поедет на своей, а потом опять оставит лошадь и пересядет ко мне уже до конца дороги.
Пока ладилась запряжка лошадей в мои сани, сидя под окном почтовой станции, я видел, как мой спутник, вывернувшись из ворот соседнего двора на своей буренькой лошаденке в длинных пошевнях, крупной рысью прокатил околицей вперед по нашей дороге. Скоро и мне запрягли лошадей. Место проводника, сидевшего со мною, заменила моя лайка, соскучившись во всю дорогу лежать в ногах под одеялом, Жучок с радостью выбрался на свободу и, торжественно поместившись рядом со мною, преважно водил носом по сторонам и молча скалил зубы на своих собратьев, отчаянным брехом провожавших нас по деревне.
По ровной лесной просеке скоро завиднелась впереди нас темная точка, но нескоро, едва только на половине станции мы поравнялись с нею: это ехал мой Терентий Иванов на своем буром. Обгоняя его по дороге, я хотя и крикнул ему ‘поспешай’, но был вполне уверен, что мне долгонько придется поджидать его на станции, однако ж, к удивлению моему, только что мне приготовили лошадей, как знакомый капелюх моего спутника по-прежнему мелькнул мимо станционного дома, ходовитым шагом, свежо и бойко шел его слегка замылившийся и весь заиндевевший конь… За околицей он дал себя объехать и, приладившись в упор за моею парой, уже не отставал во всю дорогу, о чем мне постоянно напоминал шорох санных полозьев сзади и изредка конское пофыркивание за моей спиною.
Судя по усердию, с которым мой проводник отправлял свою обязанность в отношении моей персоны, я начал опасаться за бедное животное, чтобы оно не пало жертвою его исполнительной натуры, и потому предположил остаться переночевать на одной из следующих станций.
В душной, жарко натопленной и по обыкновению нестерпимо вонючей избе нам подали самовар, поставили на стол большую крынку молока, рядом положили подобие какой-то снеди в образе кольцеобразных камней (известных и здесь под именем баранок), и мы, поглощая чашку за чашкой горячую воду, завели с новым приятелем долгую беседу на тему, оправдывающую поговорку: ‘У кого что болит, тот о том и говорит’.
Происходя по прямой линии от соседних иноверцев — зырян, мой Терентий Иванович в числе прочих качеств унаследовал от своих предков и самую нежнейшую любовь ко всевозможным капканам, петлям и силкам, почему очень сильно возмущался против распространения огнестрельного оружия в их местности.
— Шуму уж оченно много от этого самого пороха бывает,— говорил он под конец нашей беседы,— и опять же чует его зверь далеко, ну, известно, и торопится уходить в спокойные места, все дальше да глубже. А у нас, значит, с кажинным годом что зверя, что птицы — все меньше да меньше… В старину-то, бывало, птицу всякую — петлей, а зверя — железами, а не то так и на рогатину добывали. Оно и милое дело выходило!.. Поборятся себе тишком, по-любезному: спорол мужичок медведя, надрал с его пудов пять сала — жги всю зиму некупленный свет, а шкуру на Торжок свезет, выручит золотой на подати — оно и ладно… Дело тихое, никому невдомек — значит, при этом и осурочить тебя некому. Да и зверь-то — иной, поди, тут же, только что не рядышком лежит, а и не почует, что с товарища, значит, шубу на базар снесли… Потому лежит ён в спокойствии и сам, пожалуй, дождется свово череду… Вот таким-то побытом и промышляли… А ныне с этими фузеями коли-то коли какого подужают, а шуму-то, шуму на целый лесь подымут…— закончил свою речь мой собеседник, вставая из-за стола и опрокидывая кверху донышком последнюю чашку. Он покрестился на икону, поблагодарил меня за угощение и пОлез спать на печку, откуда немедленно послышался храп во всю носовую завертку.
На дворе шумела метель, в трубе завывал ветер…

III

Сделавшаяся с утра оттепель обратилась к вечеру в хмару, и сырая, тонкая изморозь поползла в воздухе. Уже темные сумерки были на дворе, когда мы добрались до места и остановились у широкого крыльца большого дома казенной архитектуры с вывеской во всю длину карниза: ‘Волостное Правление такой-то волости’.
Изнутри дома сквозь оттаявшие окна бил яркий свет на улицу и, длинными полосами разрезая в тумане вечернюю мглу, освещал местами красные прутья и краснопегие стволы больших берез, росших в виде украшения под самыми окнами, несколько человеческих фигур зачем-то копошились у крыльца.
— Здесь стоят приезжие охотники?— почти уверенный, заранее в ответе, без всякой надобности спросил я, вылезая из саней.
— Здеся-тка, здеся, проходи в сенцы, ваша милость,— разом заговорили эти темные тени, и руки их почтительно потянулись к головам за шапками.
Из сеней пахнуло на меня обыкновенным запахом деревенского жилья: какой-то кислоты, дегтя и свежей соломы. Черною глубокой дырой встретила нас с Жучком кромешная тьма из-за сенной двери, и только по звуку голосов, гомонивших где-то в доме, я начал осторожно двигаться вперед, стараясь впотьмах нащупать дверь в комнату, но вместо дверей скоро наткнулся на чужую собаку. По недружелюбному тону густой собачьей октавы, послышавшейся под моими ногами, и по шелесту соломы я безошибочно мог догадаться, что обеспокоенный мною пес поднимается со своего ложа и уж, конечно, не благодарить же меня хочет… Предположив, что это мог быть один из бульдогов,— быть может, даже не в единственном числе — расположенных здесь в ожидании охоты, я подхватил на руки свою лайку и остановился в самом глупом положении человека, готового немедленно заорать о помощи в ожидании еще невидимой опасности.
По счастию, кем-то отворенная в эту минуту дверь спасла меня от конфуза, а моего Жучка от зубов (как впоследствии оказалось) действительно громадного меделяна, и, вваливая за собой густые облака холодного пара, я, наконец, попал в большую освещенную комнату, нечто вроде прихожей, куда уж явственно доносился шумный говор многочисленной публики, расположившейся по всему дому.
Освободившись от дохи и башлыка, на которых пушистыми слоями держался во многих местах наметанный за дорогу снег, я с приятным ощущением комнатной теплоты и телесной свободы присоединился к обществу.
Тут сидела и ходила перемешанная вкупе разнообразнейшая смесь одежд и лиц: оленевый ергак, романовский полушубок, драповое пальто и прочие костюмы менее определенных форм и названий, совершенно мне неизвестных. Костюмы завершались, конечно, лицами, из которых в первый момент для меня мелькали только самые рельефные их части: носы, усы и бороды самых разнообразных цветов и размеров, только один какой-то военный в форменном сюртуке светился сзади почтенной лысиной, а с боков блистал бритой округлостию своих щек. Все это гудело вместе, разговаривая, вдруг и также вместе приступило ко мне с своими возгласами, вопросами и рассказами, так что некоторое время я изображал собою волка среди собачьей стаи, окружившей его, однако с миролюбивыми намерениями (если только когда-нибудь бывают подобные намерения при встрече волков с собаками?..).
Не зная в лицо ни одного из этих людей, я решительно недоумевал, чему я обязан своим присутствием в их обществе, но тоже раскланивался насколько мог по-светски и бормотал какие помнились приветствия или, вернее говоря, огрызался приличными ответами и с понятным нетерпением желал поскорее увидеть часто упоминаемую и теперь личность Ивана Тимофеева, который должен был наконец разрешить мое загадочное здесь появление.
Окинув взглядом комнату, мне прежде всего бросился в глаза стоявший на середине ее деревянный выкрашенный стол с листом белой бумаги, приклеенным к нему по углам сургучом. На этой бумаге в знакомой форме столбцов и длинных клеточек пестрели карандашом написанные цифры: курочек, ремизов и вистов, лежащие тут же две колоды карт вразумительно доказывали своим потускневшим и распухшим видом, что седьмая по счету, а может быть и более, пулька еще не окончена и любимое развлечение скучающей без дела публики еще продолжается. Синеватые облака табачного дыма, не совсем безукоризненного достоинства, тихо колеблясь, широкими слоями плавали во всей комнатной атмосфере. Сивушный букет русского рома и (известной своей популярностию) французской водки резко шибанули мне в нос, выдавая свое обильное присутствие в углу на круглом столе под образами, лохматые куски оборванной колбасы и обнаженный остов копченого сига, как неразлучные спутники этой жидкости, стояли там же рядом, в числе прочей снеди.
По углам комнаты и кое-где в простенках между стульями тускло светились разнокалиберные ружья, чернели лакированные кобуры револьверов и блистали рукоятки охотничьих ножей, даже одна черкесская шашка зачем-то попала сюда же и предательски белелась своею костяною змееобразною головкой.
‘Ну, лишь бы было по чем, а то есть чем’,— подумал я, не без внутреннего удовольствия озирая и собравшуюся братию, и весь этот разнохарактерный арсенал, свезенный ими на ратное дело…
Успевшая между тем вдоволь осмотреть меня публика не замедлила показать и себя мне как новому собрату. Физиономии начали вытыкаться ко мне ближе и обращаться прямо с добродушными укорами вроде следующих:
— Пора, батенька, пора!— с хрипом басила одна из бород над самым моим ухом.
— Совсем заждались вас,— наддавал рядом с нею другой голос.
— Если бы не подъехали сегодня, завтра уж хотели одни брать…— заговорил какой-то хохлатый юнец.
— Да, хотели!— грубо перебивают юношу неизвестно откуда подвернувшиеся щетинистые усы.— Хотели-то еще вчера, да брать-то нечего. Тебе ведь сказал Скобин, что до них (причем усы мотнули головой на меня) не покажет зверя, так, стало быть, что ж бы ты брать-то пошел?.. Да где же это он сам? Иван Тимофеич? А Иван Тимофеич?— кричат усы и улетучиваются.
— Позвольте с вами познакомиться,— протягивается ко мне белая, мясистая лапа с октавистым баритоном и ощутительным запахом перегорелого алкоголя, и предо мною вместо исчезнувших усов вырастает гладко выбритое круглое лицо с погонами на плечах форменного вицмундира. — Местный становой пристав здешнего уезда,— говорит оно и быстро переходит в ласково-игривый тон.— Вот, батенька, какие времена настали, в своем кутке власти нет… Скобин говорит: ‘Не дам вам зверя, пока не подъедет мой знакомый,— и кончено’. Вот мы вас и ждем, третий день ждем… я уж сегодня пять пулек сыграл… Что с ним поделаешь? Такой он у нас набалованный парень — либерал! Просто либерал Тимофеич? Я его так и величаю,— сострил вицмундир и сам, обрадовавшись своей остроте, залился добродушным хохотом.

IV

В это время ко мне подошел очень красивый мужчина с светло-русыми волосами, подрезанными в скобку, разделявшуюся посредине лба в обе стороны крупными кольцами красивых кудрей, свеженькаая, темная бородка только что запушила края его щек, а верхняя губа начала оттеняться густыми, мягкими усами. На нем была синяя суконная поддевка и щегольские козловые сапоги, в которые мягкими складками уходили широкие плисовые шаровары. Розовая рубаха с высоким косым воротом, видневшаяся из-под распахнутой поддевки, довершала костюм. Вообще, вся его мужественная и замечательно стройная фигура вполне Представляла образцовый тип чисто русской красоты и молодецкой силы.
Ко мне он подошел как хозяин и, радушно приветствуя меня, предложил, указывая на стол с закуской: ‘Погреться с дороги, чем бог послал…’
При одном взгляде на эти синие умные глаза, а главное, при первом звуке его голоса я без всякой рекомендации сейчас же узнал давно и далеко случайно встреченного мною одного из охотников, замечательно дельного в охоте по перу и до дерзости смелого по зверю… Этому охотнику и тогда еще очень хотелось побывать со мною на медвежьей охоте, но не удалось, и он тогда же, шутя, дал мне слово, что рано или поздно, а уж мы с ним сходим на медведя… Вскоре затем я потерял его из вида, а впоследствии совсем забыл и о самой нашей встрече.
И вот, точно сбывшийся сон, стоял здесь передо мною этот действительно мой старый знакомый, но уже не молодой парень, а вполне сложившийся мужчина, по-своему деловой человек — волостной писарь, на которого за его письменную удаль и солидную жизнь богатый и почтенный волостной старшина, как говорится, не надышится.
— Ба! Иван Тимофеич!.. Какими судьбами?.. Вот не ожидал… Ну, здравствуй, милый человек!.. Как поживаешь?..— заговорил я, здороваясь с ним, столько же удивленный, столько и обрадованный этой встречей.
— Да вот-с, как сами видите, помаленьку, живем, пока бог грехам терпит…
— Верен же ты, друг, как я вижу, на своем слове, верен… Позвал же на медведя, да еще с каким сюрпризом… Ну, спасибо тебе за добрую память…
— Помилуйте, не за что. Много вам благодарны, что не отказались… ведь проехали неблизко!..— И его красивое лицо выразило неподдельную улыбку полнейшего удовольствия, затем, припоминая подробности нашей первой с ним встречи, мы весело разговорились.
В комнате появилось новое для меня лицо, сам хозяин — волостной старшина Дмитрий Савелич по прозванию Закат — высокий, благообразный старик с библейским выражением на лице и с длинной окладистой бородою, совсем белою на концах. Осанистый без важности и почтительный без унижения, он очень радушно принимал своих гостей и, услыша мой отказ от выпивки, немедленно распорядился, чтобы мне подали чаю.
Между тем прерванная моим появлением игра и беседа вскоре завязались вновь. Вновь послышались отрывочные возгласы игроков, добивающих бесконечную пульку: ‘Семь бубны’… ‘вист один’… ‘прошу втемную’… и тому подобные. Кто не участвовал в игре, толковал об охоте, комические и трагические анекдоты и действительные случаи из полевой жизни так и сыпались кругом с приличными комментариями каждого. Каждому хотелось говорить, рассказывать на известную тему: если не о своих собственных деяниях, то хоть о подвигах знакомой собаки… Но в то же время почти все не забывали частенько навещать передний угол с вдохновляющею влагой. В комнатке становилось шумно и жарко.
Незаметно отделившись от общества, мы с Иваном Тимофеевичем уселись в сторонке, и я принялся за чай, которым меня угощала родная дочка Дмитрия Савелича, Аленушка.
Как сейчас гляжу на это живое олицетворение народной похвалы: ‘кровь с молоком’… и в самой поре девического возраста. Яркая брюнетка с большими темно-серыми глазами и густыми, необыкновенно подвижными бровями. Стройно держится на ней цветистый русский сарафан с широкими и высоко подобранными рукавами кисейной рубахи, на голове алеет шелковая косыночка, заколотая у подбородка, а из-под этой косыночки ползут назад ее роскошные черные косы, и только пониже пояса оканчиваются они затейливыми бантиками из красной ленточки.
С поклоном деревенской грации и с едва слышным ‘пожалуйте-с’ всякий раз становилась она передо мной, держа в руках поднос, на котором даровал горячий чай, стояли сливки, лежала кучка свежих баранок и лимон, и я поневоле как-то дольше обычного принимал от нее стакан (вероятно, все размышляя, чего бы захватить к чаю).
— Вам не угодно ли варенья?— спросила она меня.— У нас есть брусника в сахаре и малина есть, я сейчас подам…— Но тут же, взглянув на моего соседа, зарделась и сама что твоя ягодка под росою… а, вследствие этого, воспользовавшись предлогом, она так быстро скользнула за дверь, что я уже вслед поблагодарил ее за предложение и, не любя ничего сладкого, однако ж, попросил зачем-то малины.
— Петька! ей!! Петька!..— раздается между прочим веселый голос из-за карточного стола.— Слышал историю-то? Семь, без трех отладил — вот ты и восчувствуй, моя дорогая.
— Валяй, Федя!— откликается кто-то из угла, занятый там поглощением французской водки.— Валяй, дружище, в мою голову, все свезем — на то у нас с тобой и компания.
И затем этот компаньон, покрякивая от выпивки и утирая бороду, -направляется к нам и начинает убедительно приставать к моему собеседнику.
— Иван Тимофеич, спой хоть одну за весь вечер, а? Разуважь, друг! Хвати тройку серо-пегих!.. Я гитарку подам, а?..
Но Иван Тимофеич не слышит или только притворяется, что не слышит этой просьбы, и заводит со мною деловую речь о применении в действие (тогда еще нового) устава о воинской повинности.
— Да ну ее к богу, эту повинность, сказано — нас не возьмут, и шабаш! Голубчик, одолжи! Хоть одну-то за вечер,— подвигаясь к нам и подсовывая гитару, пристает подгулявший господин, называемый Петькой.
— Нет, уж увольте, пожалуйста,— степенно отнекивался Иван Тимофеич, которому, надо полагать, успели вдоволь надоесть вся эта компания и всякие песни на их потеху,
— Друг, облагодетельствуй! Только одну: серо-пегих на заре — и кончено… Больше и просить не стану…
— Хорошо-с, я после, — отделывается отсрочкой Иван Тимофеич, и довольный проситель успокоивается обещанием.
В таком порядке и идет весь вечер.
Под конец совсем уже осоловевший любитель пения снова лезет к Ивану Тимофеичу и на этот раз, поддержанный прочей братией, добивается своего. Иван Тимофеич взял гитару и, удалившись в угол комнаты, поместился на стуле, слегка попробовал строй, переложил ногу на ногу и, встряхнув своими кудрями, взял несколько бойких цыганских аккордов.
Аккорды стройно прозвучали и затихли… Петька с ожесточением зашикал на публику, те послушно начали смолкать, в дверях появилась Аленушка.
Послышалась тихая музыка, и вместе с ней сначала тоже тихо, словно подневольно, нехотя полилась одна из заунывных песен наших старинных ямщиков: ‘Не вечерняя то, братцы, заря спотухать рано стала…’
Пленительно хорошо и вместе как-то сразу грустно обхватила всех эта песня. Обхватила, понесла и закачала слух и душу каждого на волнах своих заветных звуков… Скоро прижукнувшиеся слушатели совсем поникли, а песня, постепенно разливаясь, все сильнее и сильнее давила их своим впечатлением вместе с словами прощальной тоски умирающего ямщика, как он посылает своим малым детушкам ‘благословеньице’, молодой жене — ‘бракоразрешеньице’! Всем было невыразимо хорошо, но жутко, тяжело, и плакать всем хотелось…
Последние слова песни певец ловко закончил переливистым, настоящим россейским подголоском и, как будто далеко-далеко отделившись, тихо замер со всеми своими звуками где-то там, в неведомой дали… Очарование вышло полное! Все общество задыхалось от душевного волнения и в самых разнообразных позах надолго окаменело в немой картине. Но замечательнее всех из этой группы обрисовались две фигуры в стороне: это пробравшийся на цыпочках во время пения к столу с закуской становой и перед ним сам старшина — Дмитрий Савелич. Первый, с налитою рюмкой в одной руке и многозначительно поднявши вверх другую, неподвижно стоял, склонивши набок голову, и всем своим видом как бы спрашивал у остального общества: ‘Каков голосок?..’ А последний, безмолвно ответствуя на этот вызов, совсем закрыл глаза от удовольствия и, придерживая сложенными на животе перстами свой халат, только равномерно покачивал головою и словно бы тянул свое бесконечное: н-н-да-с, ра-зу-ва-жил-с!!.
На полу сидел Петька и, крепко запустивши руки в свои волосы, заливался горькими слезами…

V

Прихвативший за ночь легонький морозец поднастил талый снежок, и образовавшаяся на верхнем его слое корка представляла удобную ходьбу на лыжах. Охотники очень дорожат этим ‘черепком’ и всегда спешат воспользоваться им до солнечного пригрева, легко его растопляющего, а потому компания поднялась очень рано и под предводительством окладчика Терентия двинулась в лес в самую пору, когда на небе еще и не брезжилась утренняя зорька, только я сверх обыкновения, заспавшись с дороги, опоздал настолько, что приходилось одному догонять охоту уже на пути, для меня задержался и Иван Тимофеич.
Хлебнувши наскоро чайку и не внимая его успокоительным ‘успеем’ и ‘догоним’, я суетливо собирался и скоро был готов. Когда мы с ним выходили на крыльцо, чтобы садиться ехать, на дворе все еще было темно, так что, проходя сенями, я едва мог рассмотреть женскую фигуру в меховой шубейке, наскоро накинутой в один рукав, и в большом платке, покрытом с головою. Фигура, прижавшись, стояла у притолоки сенной двери, и, когда мы поравнялись с нею, чуть слышно раздались слова: ‘Что же вы, Иван Тимофеич, так и поедете, ничего с собой не взявши?’ Я узнал голос Аленушки… Иван Тимофеич тоже полушепотом что-то весело ответил на ее вопрос и на несколько мгновений задержался с нею.
У крыльца, неспокойно переминаясь в ожидании седоков, стояла большая раскормленная лошадь, запряженная в сани с затейливо расписанным задком, а перед ней, запустив руки под мышки своего дырявого армяка, почесывался всем телом полусонный, взъерошенный работник, и, громко зевая, он как-то в одно время и молитву творил, крестя свой рот, и принимался ругаться с лошадью за ее нетерпеливые движения.
Вырвавшись из темноты сеней, Иван проворно вскочил в сани и сам взялся за вожжи.
— Что же ты ружье-то не взял?— спросил я у него.
— На что оно мне? Там и без меня будет кому палить.
— Ну, хоть бы рогатину про случай захватил.
— А рогатину, если понадобится, и там найдем…
— Ну как знаешь…
Лошадь начала переходить на крупную рысь. Резкий утренничек, окончательно сгоняя ночную дремоту, пронизывал нас своею прохладой и слегка похватывал за открытые уши. По деревне тянуло горьким дымом сжигаемой соломы, перекликались знакомые петухи, и кое-где на задворках начинали поскрипывать ворота, в высоте над нами ярко горели звезды…
Когда мы немного отъехали, я, как бы размышляя про себя, заговорил:
— А молодец девушка эта, Алена Дмитриевна… Промолчал Иван, словно не слышал моего голоса.
— Славная из нее будет хозяйка и добрая жена,— продолжал я в том же тоне.
Отмолчался й на этот раз мой спутник, только закашлялся как-то подозрительно, точно ему табак в горло попал.
‘Эк тебя пришибло…’ — подумал я, и почему-то мне непременно захотелось допытаться от него ответа.
— Правду я говорю, Иван Тимофеич, или нет?
— Это насчет чего-с?— притворился он, наконец отзываясь.
— Да вот насчет Алены Дмитриевны! Милый она, на мой взгляд, человек.
— Это без сомнения-с… И сам Дмитрий Савелич об этом ведает не хуже нашего, потому и цену им полагает настоящую, высокую цену.
— Как цену?.. Для кого же это?
— Да уж известно, не для нашего брата, пустоцвета… А вот в Петрозаводске у него приятель есть, лесом промышляет, сказывают, тысяч на сто в год обороту ведет, так за него дочку-то сплавить норовит нынешней весной — даром что тот ему в ровесники годится и с полдюжины своих ребят имеет.
— Да как же это!.. А ты-то? — сорвалось у меня.
— Что ж я-то? Я тут ни при чем… Нужный я Закату человек, вот он меня и поблажает, для своей же пользы дорожит мною. А ежели что — так он без горя распрощается со мною.
— Ну а она-то как же?
— А что же она может поделать, против отцовской власти нешто кто пойдет? Так и ее дело,..
Разговор прекратился, Иван задумался, а лошадь все бежала машистой рысью, и мы споро подвигались вперед.
— Велик зверь-то в обкладе?— спросил я, желая отвлечь его от горьких дум.
— Медведица крупная и с тремя детками.
— Почему же известно, что с тремя?
— Да уж вылезать начинают теперь — дело к весне идет,— около берлоги пображивают. Терентий на проверку ходил, так по следам сосчитал.
Проехав версты две по бойкой дороге, мы свернули в лес на неторный следок, проложенный нашими охотниками. Тяжелая лошадь начала просовываться в рыхлый снег, глубоко грузла в нем всеми ногами и, выбиваясь, оборвала на себе шлею… Перед нами занималась заря, и недалеко впереди уже виднелась растянувшаяся процессия наших.
Вдруг там что-то случилось, все заметались, загомонили, и общая тишина сразу нарушилась.
Охотники, выправляя на ходу свои ружья, суетливо рассыпались по разным сторонам. Впереди громыхнул дуб летный выстрел, и ему в ответ по высокому лесу гулко прокатился свирепый медвежий рев.
— Вот ведь, так и думал, что переполошат раньше времени… Эх вы, черти болухманные!!!— неизвестно кого выругал Иван Тимофеевич, сдавая к общему обозу свою лошадь, и, наскоро пристроив лыжи, мы с ним кинулись влево по густому мелколесью.
— Как думаешь, уйдет? — спросил я, стараясь не отставать от него на ходу.
— Навряд бы ей уйти, деток не должна сразу бросить, надо поспевать…
Впереди нас через молодой низкий ельник высились огромные, раскидистые сосны, и оттуда доносился людской оживленный говор вместе с заливистым собачьим лаем. Казалось, и недалеко, но на берложных охотах в этой лесистой и обильной снегом местности чаще: всего случается попадать в такое положение, что отчетливо слышишь все голоса и прочие звуки общей тревоги, а самого тебя не допускает какой-нибудь ненавистный взлобок и неприменимые на нем лыжи — ни видеть дела и ни участвовать в нем… Самое это мучительное состояние для охотника, и как раз в таком положении были мы с Иваном, стараясь как можно скорее пробиться к желанному месту.
Вскоре навстречу нам попался запыхавшийся бегущий мужичок в распоясанном армяке и без шапки. Он шибко улепетывал назад, таща за собою длинную рогатину, его взмокший под всклокоченными волосами лоб, побелевшее лицо и как-то странно, сама собою трясущаяся борода выражали крайнюю степень его отчасти комического, но вместе и очень сильного испуга.
— Эй!.. Андрюха, что там случилось?— окликнул его Иван.
— Ох, чутоньку не съела, Иван Тимофеич, да спасибо, скоро ушла. Упустили самоё-то, только детки застались… Ах, ох, ох!..
— Так, это есть за что благодарить,—проворчал Иван Тимофеич.— А ты-то куда удираешь?
— Да вот шапку потерял, провались она совсем…— очевидно, сбрехал мужичок и задвигался было своим следом.
— Андрей, дай-ка мне рогатину-то, ты с своей шапкой, може, и без нее справишься.
Мужик нехотя вернулся и, конфузливо отдавая рогатину, опять было затянул свое: ‘Да упустили, Иван Тимофеич, как есть, совсем ушла’.
— Ну, ладно, поспешай к обозу-то, а то, неровен час — догонит…— И мужичок, расшатываясь на лыжах, покатился действительно к тому месту, где стояли наши лошади.
Наконец мы выбились на редколесье и скоро очутились в середине разбросанной группы мужиков и охотников. Все они шумно потешались над тем, как молодой, еще совсем серый медвежонок, одуревший от общего гама, пугливо совался в разные стороны по чистине и, неловко перетраивая своею словно спутанной побежкой, наискивал местечка, как бы юркнуть хоть под снеговой субой. За ним с самым уморительным видом ныряла по снегу моя лайка: то, цепляясь за пальцы его задних ног, она тащилась в таком положении, усиливаясь остановить зверя, то перекувыркиваясь вместе, они оба по уши зарывались снегом и все-таки продолжали свое дело. Медвежонок по временам вырывался, садился и грозно фурскал на собаку, а безотвязная лайка взвизгивала от злости и снова кидалась к нему…
— В жмурки, в жмурки играют!.. Эх! чертенок — опять вырвался!!. — ревели людские голоса. И действительно, тут выходило что-то очень похожее на эту детскую игру. Немного далее с другим братишкой этого младенца, накрывая его всею своей тяжестью, кончал озлобившийся меделян, а в стороне лежал уже бездыханный труп третьего… Вполне довольная публика гоготала от удовольствия.
Однако эта всех потешающая сцена не вызвала даже и Улыбки на лицо истинного охотника Ивана. Едва удостоив взглядом эту ребячью потеху, он только спросил, не обращаясь ни к кому в особенности: ‘Где же сама-то пролезла?’
В ответ загалдело по обыкновению разом несколько голосов, из которых только с трудом можно было разобрать, что медведица, раненная общим залпом при первом появлении, ушла ‘вон туда’, проломившись прямиком ‘вон там по чащуге’,— причем по воздуху махалось несколько рук и указывалось несколько совсем различных направлений.
— А где Терентий?— поинтересовался Иван, и ему по-прежнему целым хором отвечали, что Терентий увязался за ней и больше уж не показывался.
— Не пойдет от детей, здесь запала…— вслух размышлял про себя Иван Тимофеич и, вскинув на плечо рогатину, молча направился проследить звериный лаз.
Я, разумеется, потянулся за ним же, а за мной на посвист сначала подвалилась моя лайка, а потом пришел и меделян, уставшие от возни собаки, высунув языки, тяжело носили боками и постоянно похватывали на ходу снег.
Немного пройдя, нам стали попадаться кровавые капли на следу зверя, и вскоре этот след вывел нас на чистую котловину мшарного болота, по которому из-под густых наносов снежной массы изредка виднелись небольшие куржастые верхушки чахлых сосенок и местами торчали громадные пни давно сгнившего леса. Небольшое болотце кругом, как в рамке, окаймлялось густой зарослью молодого ельника, а за ним далее высоким темным бором.
По напутанным следам было очевидно, что зверь не один раз вывертывался на эту чистину и, судя по крови, сильно раненный проходил тут в разных направлениях.
Пока мы разбирали петли, стараясь определить из щх последний выход, в недальнем расстоянии от нас протянулся тихий сигнальный свист, которым обыкновенно перекликаются охотники, находясь в близком присутствии зверя,— и на лесной опушке показалась тщедушная фигура Терентия. Должно быть, чересчур согревшись от ходьбы, он раскидался по дороге и теперь стоял на лыжах только в одной холщовой синей рубашке и шерстяной фуфайке, натянутой на нем в обхват, как трико на акробате. Стоя на месте, он хотя и знаками, но совершенно ясно показывал нам, что, сделав обход, не нашел выхода зверя и что зверь должен быть здесь. Эта пантомима вдруг прервалась самым отчаянным лаем наших собак, недалеко от нас, в чаще наткнувшихся взрячь на зверя, а вслед затем, с треском и ревом ломая по пути сухой валежник, выкатилась из леса лохматая темная масса и в виду нашем припала на брюхо у снегового субоя.
На светлом поле чистого снега отчетливо выказались темные формы огромной медведицы во всей ее свирепой, страшной красоте… Около нее, как сама воплощенная ярость, в полнейшем азарте вертелись наши собаки.
Терентий, как ближе нас стоявший, первый покатился к зверю, держа наперевес свою рогатину, при этом мне послышалось, что он даже взвизгнул: надо полагать, что и на него нашел азарт не хуже собачьего… Но тут за быстротою действий я не мог хорошо рассмотреть, как случилось такое обстоятельство: почти в один момент рогатина Терентия, описывая дугу в воздухе, полетела в одну сторону, а сам он, зарываясь снегом, буквально катком покатился в другую. Свирепый рев барахтавшейся по снегу медведицы и неистовый вопль лезущих на нее собак завершили достойным хором всю эту быструю сцену.
— Вот как ловко перебирает,— похвалил Иван Тимофеич зверя, без малейшего смущения вглядываясь в эту схватку.
— Поберегите-ка заряд, может, я один с ней управлюсь,— проговорил он мне и ровными, неторопливыми шагами двинулся вперед, мелькая передо мною широкою спиной своей новенькой дубленки.
Но не успел он пройти и половины расстояния, отделявшего его от места боя, как навстречу ему, оскалив свою страшную пасть и выставляя блестящие, вершковые зубы, со вздыбленною шерстью и плотно прижатыми ушами, свертываясь клубом, кинулась медведица — сама… И тут мне впервые довелось воочию увидеть, как люди в одиночку принимают медведя на рогатину.
Заметя наступательное движение зверя, охотник остановился и, подавшись в сторону, слегка прислонился к ближайшему пню, соскочил с лыж, выправил рогатину и, по-видимому, спокойно ожидал напора.
Не добежав нескольких шагов на четвереньках, медведица с ужасающим ревом поднялась на задние лапы и, с пеной у рта простирая объятия, полезла на охотника, но, ловко (по месту {В левую сторону груди, снизу вверх под третье ребро. (Примеч. автора.)}) встреченная рогатиной, наткнулась на острие железа, рявкнула, навалилась еще сильнее, и вслед за тем оба, охотник и зверь, начали вместе опускаться вниз, словно стоя тонули в снегу… Какой-то черный лоскут взметнулся вверх над ними…
Хотя все это происходило не далее тридцати шагов перед моими глазами, но в первый момент мне представилось, что она уже смяла охотника и сидит на нем, и я едва удержался от рискованного выстрела по зверю в этой почти слившейся группе. Только подойдя ближе, я рассмотрел, что Иван опу стился на одно колено и крепко нажимает этим коленом древко рогатины, не допуская его еще глубже уходить в рыхлый снег, а наткнувшийся на рогатину зверь налегает всем передом на оружие, стараясь через него достать когтями охотника.
Держа обеими руками рогатину, Иван всем корпусом откинулся назад и, сколько мог, отворачивал в сторону свое лицо, спасая его от когтей зверя, справа от него лежала на снегу сбитая шапка, а из левой щеки его каплями струилась по полушубку кровь.
Темная, пенистая кровь из широкой раны в груди зверя толстой струей бежала по древку рогатины и обливала руки охотника, зверь хрипел и захлебывался, но все еще продолжал наседать на рогатину… ‘В ухо…’ — не сводя своих глаз с потухающих зрачков зверя, проговорил мне Иван, но таким каким-то странно беззвучным голосом, что я невольно в это мгновение взглянул на его лицо: очень красивое и всегда с милым выражением, теперь оно страшно искривилось какою-то неестественной улыбкой, жестокой, нехорошей…
Мой выстрел в упор по голове зверя покончил эту драму, голова, качнувшись от удара в бок, тихо склонилась книзу, а Вытянутые вперед лапы, точно сразу пересеченные, бессильно повисли. Иван выпустил из рук рогатину и быстро отскочил в сторону с словами: ‘Ух!.. тяжелый черт какой!!!’ Зверь медленно рухнулся ничком в снег, и по его спине волнообразно зашевелилась шерсть — несомненный признак агонии…
К нам подскочил успевший оправиться Терентий и с умилением глядел поочередно то на издыхающего медведя, то на самого Ивана Тимофеича, поднял его шапку и, заботливо отряхая с нее снег, с какой-то совсем уж блаженною улыбкой приговаривал:
— Важно! Иван Тимофеич, ей-богу — важно!!.
Ух! Да какой же тяжелый,— все повторял Иван, вытирая снегом свои окровавленные руки. И только теперь заметив кровь на груди своего полушубка, он провел рукою себя по лицу, с удивлением посмотрел на испачканную ладонь, снова приложил ее к лицу и вопросительно взглянул на нас, дескать: аль достал?..
— Ничего… Не совсем испортил,— успокоил я его насчет физиономии, по которой, однако ж, резко обозначались три кровавые полосы.
Терентий же тем временем с задором, весьма простительным для потерпевшего человека, повествовал о себе: как ён — к ему, а тот — зараз цап!— за палку, да и метнул, нечистая его сила! так что, ты — туды, а ён — себе, вон куды… Да котом, котом, словно кто с крутого порога в шею поднес.
Прочие охотники поспешно стягивались к нам. Пошел осмотр, говор, откуда-то появилась неизбежная бутылка, и над трупом пошла круговая в поминовение.
— Поедемте домой,— шепнул мне Иван Тимофеич, и, попросивши господ охотников не опаздывать ко щам, мы с ним по-прежнему отправились вдвоем, я правил лошадью, а он придерживал у лица мокрый платок. На крыльце в числе прочих встретила нас Аленушка, бедненькая, она так рыбкой и затрепетала, когда увидела своего дружка раненым.
— Ваня, желанный мой! Что же это с тобой,— вырвалось у неё при всех.
— Ничего, Алена Дмитриевна! Как есть — ничего… Маленько зубы заболели,— успокоил он ее, улыбнулся ей по-своему тепло таково и поспешил пройти в комнаты.
Часа через два прибыла остальная охота и привезли зверей. Пошли общие рассказы, началась безобразная выпивка, веселый говор, приятельский шум… я стал собираться домой, обещая Ивану приехать к нему в августе на стрельбу тетеревей.

VI

Спустя месяцев пять, в самый развал тетеревиной стрельбы по выводкам вспомнил я свое обещание навестить Ивана Тимофеича и направился охотой в его сторону с ружьем и собакой, но, по обыкновению, мелочами да лядинами, яровыми, да болотцами, и на третий день подбились мы с Гризеткой до того, что не только ходить, но даже и ехать дальше не хотелось, не хотелось и домой возвращаться, не повидавшись с старым знакомым. Расположился я передневать в деревушке по пути и завернул в первый попавшийся двор.
Время стояло рабочее, весь народ выбрался в поле, в жилье — безлюдье, тишь… Одни только малые ребятишки от скуки дерутся между собой, да они же и горланят с голода… Изредка кое-где в роли хозяйки ворчит на них почти недвижимая от хворобы баба или умирающая от дряхлости старуха. Масса мух всюду носится докучными роями и безотвязно липнет ко всему — жар, пекло… Сухой, горячий воздух нестерпимо давит на дворе, несносные мухи и горластые ребятишки не дают возможности взойти в хозяйскую избу, пришлось убраться под навес сарая.
С горем пополам добился я самовара, разостлал свою безответную верблюжью чуйку и при температуре в 25R тепла принялся прохлаждаться над горячим кипятком… Тут же подле меня крепко заснула моя утомившаяся собака и громко бредила во сне, судорожно подергивая передними ногами. Начинают слышаться голоса.
— Так собака желтая, ты говоришь? — спрашивает мужской голос.
— Желтая, желтая…— отвечает закашлявшаяся баба.
— Что же ён так один там и сидит себе?
— Один, как есть, один, чай хлебает… Подь к ему, коли знакомый, подь, кормилец.
— Ну, коли желтая собака, так бесприменно ён и есть…— рассуждает уже в одиночестве голос мужика и направляется в мою сторону.
— Чай и сахар, чести вашей!..— приветствует он, останавливаясь передо мною и снимая шляпу, глядит, ухмыляется.— Что, небось не взгадаешь?..
— Нет, брат, что-то запамятовал,— сознаюсь я, не в состоянии будучи сразу сообразить, где бы я видел эту курносую рожу, но, как во сне, мне припоминается, что именно эта самая рожа когда-то уже глядела на меня и именно так же нахально, плутовато, как и теперь.
— А помнишь, медведку-то брали с Иваном Тимофеичем в амшарном болоте?
— Терентий!!.
— Самый я и есть…— осклабился мужик и преважно протянул мне свою растопыренную пятерню.
— Какими путями? Ах, милый человек! Рассказывай, как меня нашел?
— Да по делу был тутотка, недалеко (он назвал местность). Вечор заехал на Торжок, там мужики и сказывают, что видали какой-то барин-лесовик проехал, охотой займается, желтая собака с им… и по обличию-то, как показывали, так ено выходит на тебя схоже… Вот я и страфил: не ён ли?..— мекаю себе… А зараз завернул на деревню лошадь попоить, мне и двор ребятенки указали, где ты приставши, ну, вот я и зашел доглядеть: человек-то, мол, знакомый…
— Ну, спасибо, теплая душа, спасибо, что не забыл, садись, чайку попьем, да расскажи, как там ваши поживают, Иван Тимофеич что поделывает? Алена Дмитриевна здорова ли?
Терентий бережно опустил на землю свою черную поярковую шляпу с неизменною тряпицею внутри, вальяжно распахнул полы своего нового армяка, чем предъявил мне чистую белую рубаху и новые нестерпимо вонявшие дегтем сапоги, и умостился передо мною. Вообще, он имел вид праздничный и находился, как мне показалось, маленько в подпитии.
— Иван Тимофеич наш — ф-фю-ить…— начал он, вы разительно свистнув и махнувши рукой в пространство.
— Как, что такое?.. А Алена-то Дмитриевна, жива ли?
— Это Закатова дочка-то? Ах! уж не говори! Той доля еще хуже выпала…
— Да рассказывай толком, что там произошло!
— Да вот видишь, в Петровский мясоед ее выдали замуж, За богача ее приладил Закат, за петрозаводского торговца…. У нас на селе и свадьбу играли. Веселая была… И боже мой! какая веселая… Ден, почитай, шесть хороводились, все село скружилось от Закатовой водки… И счету нет, сколько этого самого винища сокрушили… Всякий подходи, пей, сколько влезет, так бочонки с корцами и стояли без запрету…
— Иван-то был на этой свадьбе? — перебиваю я розовые воспоминания моего рассказчика.
— Как же, во все время был. И такой это веселый: песнями заливается, что твоя пташка певчая звенит… На музыку примется гостей потешать — так вокруг его все и не отходят, горазд веселый был… Да однова утром хватились, а его след простыл… Туда, сюда, как,— мол, где? Шабаш! Как в воду канул — и по се два дни…
— Да, может, он и в самом деле того…
— Чего?.. Думаешь, взаправду пропал?..
— Помилуй бог! Такому ли молодцу без время пропадать… Пущай его живет, господь с им!
— Да ты-то почему знаешь, слух, что ли, какой о нем был?
— Нет, братец мой, зачем там слух, отколь ему и быть, а сам ён, значит, такое завещание оставил!..
— Как завещание?.. Кому?..
— А так, всем нам… На другой день опосля его полез, вишь, старшина-то в казенный сундук, ан — там шиш ночевал: двух тысячев — как и не бывало. Только наместо денег лежит расписочка от Ивана Тимофеича, его собственная расписочка… И повиняется он в этой самой расписочке всему нашему миру в своем деле. ‘Так и так,— говорит,— вы,— говорит,— крещеные, не обижайтесь на меня за это, потому не на вас эта беда рушиться должна, а что творю я ее ради кровопивца вашего — Заката, чтоб ему за погибель своей дочки и в доме так же было пусто, как в этом сундуке… Опять же насчет розысков обо мне,— тоже наказывает,— не затруждайтесь… Потому — не изловить вам меня, что вольного ветра в чистом поле’… С тем, значит, он всех и покинул… Галды-то галды что поднялось в ту пору и на селе и в Закатовой хате,— страсть!.. Да ведь что поделаешь?.. Погалдели, погалдели — да на том и съехали… Боле всех был разлютовавшись новый зятек Закатов, слышно, все кричал: ‘Своих двадцать тысячев дам, абы этого супостата поймать да в кандалы засадить’… Поглядел Закат в те поры на своего зятька, покачал головой да и говорит ему: ‘Нет, сватушка желанный, не казнить нам с тобой и не наказывать этого человека, потому удаль у негоя во всех делах есть необыкновенная, даже не людская’… С тем тот и спокойствие принял, а деньги, известно, Закат из своей мошны положил в казенный ящик… Вот он им какие похмелки справил, Иван-то Тимофеич…— злорадно засмеявшись, закончил Терентий и тут же почему-то вставил свое замечание:— А и певал же он хорошо… уж таково ли хорошо, что иной раз слушаешь, а самого тебя так вот слезой и прошибает.
— Ну, а с Аленушкой-то что же случилось?— спросил я.
— А вот что с ней приключилось: отыгравши это у нас свадебку честным манером, поехали молодые домой. Ну, она, известно, с воли-то заскучала, дня два, вишь, без просухи все плакала там, дома-то, да на третий пошла бытко за ягодой в лес и по сей час не вернулась… Искали, искали… по болотам да по борам, кажись, все и мышиные-то норочки перерыли, а ее и звания нет, и признаку никакого не осталось, словно как в огне сгорел человек!..
— Сам же Закат жив?
— А что же ему подеется, нашему Дмитрию Савеличу? Богу не нужен, а черт его и сам не возьмет,— сострил мужик, глубоко ненавидевший своего мироеда-старшину.
— Небойсь жалеет о дочке-то?
— Еще бы не жалеть… Наши бабы балакали, по слухам от матушки попадьи, что он отцу Василию признавался сам: ‘Всего бы, говорит, имущества решился, коли б можно было вернуть Аленушку’,— да и Ваню, сказывают, ему жаль… Они, видишь, у него благословенья просили, так не захотел в те-то поры, а теперь каится… Да ведь сказано: близок свой локоть, да укусить не достанешь — так и это дело. Сгубил старый Закат их обеих… А люди-то какие были!! На всем свете подобия такой парочки не встретишь…— заключил свое повествование мой собеседник и полюбопытствовал узнать, не в их ли стороны я думаю отсюда ехать.
— Нет, душевный человек, мне туда теперь не по дороге,— ответил я ему и на тот же день повернул оглобли кдому.
Безлунная северная ночь назойливо светила мне в дороге и как-то болезненно раздражала мое и без того невеселое настроение — в ушах у меня заливались Ивановы песни, а перед глазами шевелилась Аленушкина черная бровь…
1876 г.
г. Кирилов

ВИХРЯЙ

Из рассказов охотника-переселенца

I

Солнечные ясные дни, стоявшие в половине августа, надолго предвещали неизменчиво хорошую погоду, мне было скучно, и как охотника меня тянуло в поле.
Невольная, но тяжелая тоска но оставленной стороне и милым дорогим мне людям уже крепко начинала въедаться в мою одинокую здесь жизнь… и я ради развлечения с особенным усердием принялся за службу. Разъезжая неразлучно с ружьем и собакой и увлекаемый новизною местности и любимой страстью к охоте, я лесами и болотами пробирался по границам соседних губерний: Вологодской и Олонецкой.
Много погубил я птичьих душ в этой экспедиции и, вволю натешив собственную душу ощущениями охоты, на десятый только день повернул домой тоже глухими проселками, продолжая по дороге захватывать с собакой притаманные местечки лесной дичи.
Дни держались жаркие, сухие, зори теплые, росистые, а вечерами почти постоянно поигрывала зарница.
В один особенно жаркий день бродившие с полудня в форме комковой ваты белые облачка под вечер сплотились темными слоями, задвинули полнеба, и из-за них густая сине-лиловая туча полезла кверху черною стеной. Начала поблескивать молния, и вдали, точно под землею, отдавались зловещие перекаты глухого гула… Узкая дорога болотистой почвой пролегала по огромному лесу сплошных елей и сосен словно по густой аллее старинного господского сада, и хотя до ближайших станций или селения мне осталось верст 15, но, зная по опыту, что таскающие ‘по делам службы’ нашего брата мелкого чиновника вечно тощие обывательские животы ни перед какою катастрофой в мире не прибавят резвости, я равнодушно относился к своему положению в ожидании дождевой ванны на открытой телеге.
Стемнело ранее обыкновенного и как-то очень быстро. Стемнело и притихло ненадолго… Вскоре налетел легкий ветерок и колыхнул сначала только верхи самых высоких дерев, потом другой, словно ему в подмогу, прошумел пониже, усилился, порывисто и гулко пронесся в вышине и забушевал по всему лесу. По листве и сухой дороге, как просыпавшиеся орехи, защелкали крупные капли дождевой воды, и под ними, словно дымом, закурилась лежавшая на всем толстым слоем пыль. Блеск молнии становился сильнее и чаще, трескучие удары грома делались ощутительнее и вследствие лесистой местности почти не умолкали в своих перекатах… Страшная северная гроза разразилась с таким обильным ливнем, каких я не запомню во всю мою жизнь на. нашем юге… Это просто перепрокинулась какая-то кадушка величиною во весь видимый горизонт и сплошною массой воды непрерывно поливала сверху так, что становилось чувствительно тяжело от одного ее давления. А электричество, так кажется, со всего света собралось собственно на этот пункт для своего разряжения: постоянно освещаемый лес стонал и точно как бы вздрагивал под этим шумом, какая-то трескотня ревела в нем неумолкаемою канонадой, и только особенно сильные удары по временам резко отдавались среди общего гула, как заряды бомбандических орудий среди непрерывной штуцерной стрельбы… Иногда вслед за этими отдельными ударами ярко вспыхивало пламя загоравшихся деревьев, но следом же и погасало заливаемое сверху обильным дождем. Кругом явственно слышался удушливый запах горючей серы…
Продолжать какое бы то ни было движение под этой стихийной сумятицей, конечно, и думать было нечего. Да к тому же догадливый возница еще с первых приемов этого шквала предложил мне выпрячь лошадей и опрокинуть телегу для возможной защиты от дождя — все, дескать, ‘покрышка будет, а через нее и на нас не каждая капля канет’…
Вследствие этого мудрого предложения в скором времени наша телега, перевернутая кверху колесами и подпертая с одного бока колом, представляла вид настороженной западни для ловли жаворонков, но вместе с тем и образовала действительно некоторое убежище от воды, так что, завернувшись в кожаную чуйку, я довольно комфортабельно умостился со своею собакой под ее навесом, заботливо спасая от воды только сумку с порохом да ящик с ружьем.
Ямщик попался мне болтливый, добродушный малый средних лет. Сначала все повествовал он об охотничьих подвигах соседских зырян, как они чуть ли не голыми руками за куцые хвосты медведей ловят, потом совсем неожиданно завел было речь о нечистой силе, да скоро смекнувши, что это не подходит к настоящим обстоятельствам, оробел сам от своих рассказов, как-то сразу оборвался и затих, тяжело вздыхая и бормоча вслух какую-то молитву. А дождь, не переставая, накрывал нас водяною массой… Сильнее прежнего треща и раскатываясь, стучал сердитый гром, электрический огонь светил не прерываясь, и какой-то особенный шум стоял над лесом, так что по временам в самом деле представлялось, будто вся местность сама ходила кругом.
Отбивая зубами сыпучую дробь, моя собака тряслась от страха и постоянно жалась под меня, да и вместе нам приходилось жутко, смутно.
Вода сделала свое дело. Побывши часа два под этой блокадой, на нас не осталось буквально сухой нитки, и тонкие стройки холодной влаги, просачиваясь местами через одежду, неприятно лазали, в особенности за спиной, от чего неудержимая дрожь пробирала все тело.
Наконец туча заметно сдвинулась, гроза стала затихать, и необыкновенный ливень, принявши форму обыкновенного дождя, потянулся ровными толстыми струями. Кругом было темно, как на самом дне глубокой закрытой ямы. Так темно, что привязанные к телеге лошади совершенно сливались с окружающим мраком, и только шелест изредка побрякивавшей на них сбруи да тоскливые вздохи самих животных иногда напоминали об ихнем соседстве. С полчаса еще прождали мы отхода тучи, и не из того, чтобы спешить доехать, а только ради какого-нибудь движения, чтобы согреть свои коченеющие члены, мы с ямщиком принялись запрягать лошадей. Вода стояла до колен, и мы, как цапли, бродили по ней, распутывая ощупью проволочные снасти. Кое-как уладившись с этим делом, попробовали было тронуться вперед, но на пути по сплошному разливу воды, покрывавшему дорогу, стали попадаться сваленные деревья — обыкновенный след только что прошедшей бури,—и мы поневоле остановились вновь в ожидании рассвета.
Ветер упал совсем, дождь начал тоже переставать, и в лесу стала устанавливаться тишина, только по земле бурливо журчала кругом отливающаяся вода, да тяжело шлепали дождевые капли, постоянно катившиеся с дерев на мокрую землю, вдали гудела отошедшая туча… Мы молча стояли на дороге.
Еще немного раньше этого мне раза два послышались как будто отдаленные звуки какой-то песни, но теперь совершенно ясно начал доноситься мужской голос, певший где-то в глубине леса, к удивлению моему, известный романс: ‘Что ты, травушка, рано в поле пожелтела…’ И как же пел? В жизнь свою я не слыхивал даже на дорогих подмостках столичных сцен ничего более симпатического, как этот сильный и чистым серебром звенящий тенор: то безысходною тоской, то бесшабашной удалью заливался, этот голос, и чудно музыкальные звуки, таинственно стройно нарушая окружающую тишину ночного безмолвия, как-то особенно глубоко проникали в душу, словно своевольно перебирали в ней заветные струны давно пережитого горя и еще неизведанной, но сладкой грусти… Мы оба с ямщиком заслушались песни и, как заколдованные, не шевелясь, сидели до тех пор, пока продрогший и не сочувствующий нашему вниманию коренник перекочнул дугою и звякнул колоколом — голос немедленно затих…
— Что это такое?— спросил я.
— Этто-та,— протянул мужик и с видимым волнением в голосе не сразу ответил мне,— это Вихряй потешается.
— Что такое Вихряй?— переспросил я, ожидая по суеверному обычаю здешней стороны услыхать какое-нибудь легендарное повествование об этом певце.
Но сверх ожидания ямщик мне объяснил, что Ванька Вихряй — просто молодой парень, с нынешней весны появившийся в их местности — так, ‘благой человек’… Говорят, откель-то снизу с коноводами {Коноводами здесь называют погонщиков лошадей, на которых тянутся грузовые суда вверх по течению реки Шексны. (Примеч. автора.)} пришел да вот и приютился здесь. Птицу всякую страфляет, а иной раз и зверя попадет… Живет себе без всякой работы — так на слободе болтается, а человек ничего, смирный, обиды от его никому нет, ну, значит, и его не трогают. А к тому же он стариков наших в кабаке песнями тешит. Становому дичину всякую таскает. Вот и теперь, должно, за рябками ухаживал, припоздал…
— А уж ловок он насчет этой всякой птицы,— продолжал мой рассказчик,— так и кто его знает, как он может все по-ихнему потрафить? У его и ружья-то нет, а так руками берет, и шабаш!! Теперича, к примеру, заквохчет тетерька — зараз и ен по ее… али рябок там засвистит — в аккурате передразнит, сам к нему так и придет… Оно известно, должно, ‘не без чего’ такие дела приставляет…— многозначительно закончил он.
В это время, как будто в подтверждение рассказа моего собеседника, невдалеке от нас отчетливо и как нельзя более натурально затоковал, косач-тетерев… До того натурально горячо забормотал он и расчуфыкался, что мне даже и в голову не пришло о невозможности подобного явления в эту пору, а только обдало охотничьей лихорадкой от знакомых милых звуков… Но ямщик мой хотя, по-видимому, был не охотник, но, как местный житель, скоро сообразил, что эта птица и таким голосом кричит во всем году одно только время и то лишь раннею весною, а на исходе лета этого не бывает, почему тут же и пояснил мне:
— Ишь балуется, это он, значит, нас заслышал…
— Да почем же он мог нас заслышать?
— Вихряй-ат?! Хм! по духу… это уж такой дошлый человек, може, и подойдет.

II

Крепко занял меня рассказ ямщика об этом ‘дошлом’ человеке, да и голос его, давно затихший в воздухе, казалось, все еще звенел и переливался в моем свежем воспоминании. Мне очень захотелось непременно взглянуть в лицо самого певца и поближе рассмотреть его всего. Опасаясь, чтобы он не прошел, минуя нас лесом, я попробовал обратиться к ямщику За советом.
— Давай покличем?
— Хуже, не пойдет… Парень — натурный…— отвечал ямщик. После такой аттестации мне оставалось в этом деле рассчитывать только на милость самой судьбы, и я терпеливо замолчал.
Минут пять прошло в томительном положении, вдруг почти над нашими головами, как будто налетевшая птица, метнувшись в сторону, всплеснула крыльями, и вместе с этим тоскливо-скверный крик ночного филина, уныло огласив окрестность, диким хохотом раскололся по лесу.
— Ах ты, богом проклятая птица, чтоб тебя выворотило!!— набожно крестясь, с испугом вскрикнул мой ямщик. Моя собака приподнялась на телеге и злобно заворчала.
— Асинька?— отозвался ласковый голос, точно открывшийся клапан дорогой гармонии, и у самой телеги, чуть не между нами, точно из земли, выросла какая-то темная фигура.
— Тьфу! Вихряй, чертов сын! Чего балуешь, проклятый шатун…— громко сплюнул и оприветствовал фигуру мой ямщик.
— Асинька! Почто лаешь?— еще нежнее протянул тот же голос.
— Вот барина спужал,— свернул на меня сконфуженный возница и принялся всячески укорять прибывшего за ночное баловство.
— Кова, бацька, барина — нацальник?— осторожно спросил Вихряй.
— Известно, начальник, коли парой едет, а ты тут сычом рыкаешь,— внушительно продолжал тот.
— Не знал, бацька, бог побей, не знал, чал, так-кой знамый опинился {Знакомый остановился. (Примеч. автора.)},— оправдывался самым туземным полудиким наречием, и по некоторым ноткам, выражавшим неподдельный испуг в его голосе, мне показалось, что он хочет оставить нас — уйти, а между тем меня сильнее прежнего тянуло к этому человеку, я заговорил с ним сам.
— Все это, Иван, неправда, никого ты не напугал, и я не начальник, а просто охотник, вот даже с собакой езжу, и ружье со мной есть. Ты лучше расскажи-ка мне, нет ли у вас тут поблизости тетеревиных выводков или мощных глухарей. Хотелось бы за ними поохотиться.
— Тетерь много, бацька, в лесе,— отвечал Вихряй,— крупок много на болоте, а рябков и того боле скопляется везде тутотка… Да вы как путиной-ать (т. е. куда едете)? Честь ваша!— Ямщик назвал ему следующую станцию.
— И — их!! А тамо-тка, тамо! Что рябка, тетерьки…— с добродушием детского восторга воскликнул он.
— Поедем со мной,— предложил я ему,— поводишь по хорошим местам — денег заплачу.
— Асинька-с?!
— Слышь, барин те денег даст, коли птицу всякую ему покажешь,— пояснил ямщик.
— Птицу ништо, показать можно,— соглашается наконец понявший в чем дело Вихряй и после некоторого раздумья взмащивается по указанию ямщика на передок телеги.
По его команде: ‘Кряни {Значит — трогай. (Примеч. автора.)}, желанный’,— мы снова двинулись по черной прогалине темного леса. Зашлепали некованые лошади по размокшей глине, зашумела вода под колесами и, ныряя по колеям дороги, телега поплыла по жидкой грязи…
— Ну, теперенька запевай, Вихряй, песню,— обратился к нему мой возница, дружески подталкивая его локтем.
— Спой, говорю, какую ни на есть: потешь барина-то…— ямщик повторяет. Но тот отмалчивается и на этот раз как будто не слышит.
— Слышь, повесели, говорят тебе…— приставал к нему возница.
— Асинька-те?!— послышался наконец вместо песни его отзыв, и снова молчок.
Я понял, что он дожидается моей просьбы об этом, и действительно, на первое же мое предложение охотно ответил: ‘Для че не порыкать’,— и вскоре затянул какую-то дикую бессмыслицу местного сочинения.
По мере рассветающей зари стали выясняться окружающие предметы, и я начал всматриваться в фигуру моего случайного спутника. Толстая мокрая рубаха плотно облегала его широкие плечи и мускулистую спину, перетянутую, как у благочестивого бернардинца, обрывком посконной веревки. Шапки не было на голове, и ее заменяли родимые космы торчащих вверх волос, космы эти, как запрокинувшаяся шерсть, стояли дыбом толстыми вихрами и придавали всей его голове странный вид какого-то дикого растения. На ногах хотя болтались обрывки обуви наподобие зырянских пим, сшитых из оленьей кожи шерстью вверх, но голые пальцы, храбро выглядывавшие на белый свет из-под лохматых дыр этой покрышки, ясно доказывали, что эта часть его костюма носится только для вида. В руках он держал недлинную рогатину и небольшой, чем-то наполненный мешочек.
‘По шерсти и кличка дана’,— невольно подумал я, любуясь своей находкой и в то же время напрасно стараясь объяснить себе эту странную растительность волос на голове моего нового знакомого.
Скоро весь восток загорелся утренней зарею. По зубчатым верхам угрюмого леса ярко брызнули первые лучи восходящего солнца, тепло и мягко разлился их свет по мшистым стволам вековой хвои, и приветливо весело таково зарделось надо всем тихое, теплое утро… Проснулся лес, горячим паром задымились попадавшиеся на пути болота, и в них зашевелилась дневная жизнь… Сотни звуков и разнородных голосов послышались кругом, как бы приветствуя эту тишь после ночной бури.
Непреодолимая дремота овладела мной с восходом солнца. Докучная воркотня воды, однообразно плескавшейся под колесами телеги, еще больше клонила ко сну, располагала к грезам. По временам я бессознательно открывал глаза и тупо оглядывал местность: кругом и перед нами виднелся лес и лес, угрюмый, темный, с неподвижными верхушками еловых дерев, с неизменным запахом смолистой хвои… А мнe почему-то вспоминались давно прошедшие, но вечно милые годы ранней молодости, мерещится тихая тамбовская степь с шумным привалом псовой охоты и встают знакомые типы родной стороны: сытые помещики с их дворовой челядью, поджарые скакуны под высокими седлами, тощие псы в цветных ошейниках — и стоном стоит над этой пестрою картиной общий говор, громкий смех, молодецкий посвист и безобидно выразительная русская брань…
Под этими сладкими видениями, полусонный, я дотянулся, наконец, до желанных жилья и станции. Покой и сон мне представлялись высшими благами, и на мои упавшие силы даже животворящий коньяк не производил своего спасительного действия и как-то совсем на душу не шел. Попробовал я предложить этого снадобья моему спутнику Вихряю, но, к удивлению, дикарь отказался от водки, я назвал коньяк виноградным вином и повторил ему предложенье, но он отказался положительно с простодушным увереньем, что во всю свою жизнь, кроме простой воды, он ничего не пробовал и пить не умеет.
— Да оно известно,— поддержал его плутоватый с виду мужичок — тут же стоящий хозяин — где, дескать, ему, Вихряю, знать такое ангельское кушанье, коли он и в церкви-то божьей едва ли когда бывал…
Последний тихо улыбнулся на эту остроту и уж совершенно по-детски попросил меня отдать его долю догадливому хозяину.
Мужик слегка сконфузился, но выпил с удовольствием и, значительно крякнув, проговорил с сожалением:
— Глупый… не понимаешь ты смаку в этаком добре.
Далеко за полдень стояло солнце, когда после долгого сна в сеновале на мягкой постилке из свежей душистой травы меня разбудил легкий скрип ворот, в которые протискивался Вихряй, держа обеими руками большую крынку с молоком для моей собаки.
Не показывая признаков пробуждения, я принялся рассматривать этого человека. Войдя в сарай, он поставил на пол свою ношу и, тихо подманив собаку к корму, опустился и сам на сено рядом с нею. Облокотись на одну руку, лежал он ко мне боком и от нечего делать заигрывал с моей Гризеткой. Та усердно уплетала поставленную ей снедь, а он былинкою травы потихоньку пошевеливал у ней за ухом, докучное прикосновение беспокоило собаку, и она по временам отрывалась от еды и ляскала по сторонам зубами, стараясь поймать воображаемую муху, но мухи, конечно, не оказывалось, и она, щелкнув по воздуху, принималась снова за еду, а он, снова за свою поделку.
Во все это время детски игривая и вполне довольная улыбка не сходила с его симпатичного и замечательно красивого лица, в особенности же заразительно приятно смеялись его большие синеватые глаза, в которых так много светилось спокойного разума и душевной силы, что, несмотря на все старания этого человека постоянно изображать собою юродствующего дурака, сейчас же делалось подозрительным его настоящее положение. Даже самый убор на его голове в образе стоячих вихров показался мне теперь не более как искусственным произведением его же собственного парикмахерского таланта (может быть, с участием просто древесной смолы). А тут еще этот чудный вчерашний голос, который, не подозревая присутствия людей, поёт романсы цивилизованного содержания, а при людях только может бормотать неясные звуки полудикого наречия.
Все это вместе взятое, то есть внешний вид и, так сказать, внутреннее содержание этого субъекта, озарило в моих глазах совершенно новым светом всю фигуру моего случайного знакомца, и почему-то эта фигура живо тут напомнила мне статного коршуна с перешибленным крылом, на которого я часто засматривался в детстве, встречая его на широком дворе нашего соседа. Во всяком случае для меня сделалось теперь несомненным одно, что встреченный мною экземпляр — суть ‘птица’ и птица, как надо полагать, ‘высокого полета’, но попавшая сюда, очевидно, уже с обрезанными крыльями, вот и живет себе смиренно, живет, конечно, до тех пор, пока не отрастут ее подрезанные маховые перья…
— Пойдем-ка поищем зорькой тетеревиных выводков или мошников,— предложил я ему, покидая свою лежку.
— Ништо, спытать удачи можно, — с веселой готовностью ответил он и тут же по-своему объяснил мне, что рядом за деревней начинались амшары и еловый бор, в котором водилось много тетеревей, и в том же бору у него, Вихряя, даже и теперь стояли силки на эту птицу.
— Оно и ладно, пойдем, кстати, и снасти осмотрим.
Часу в пятом вечера, собравшись наскоро, Вихряй с неизменной рогатиной в руках, а я с своей двустволкой за плечами перелезли деревенскую изгородь и врезались в большой, высокий бор, до того заросший густой порослью молодой хвои, что с трудом можно было продираться друг за другом. Несмотря на жаркий день, в лесу было прохладно и темно от густой тени, и лишь изредка кое-где между верхушками сплошных дерев пробивался голубой свет чистого безоблачного неба — кругом ^было сыро и даже как-то мрачно.
Долго тянулись мы таким порядком, перебрасываясь изредка короткими речами, в смысле и выражении которых я скоро подметил, что мой дикарь сделался как будто доверчивее, заговорил проще, отвечал умнее. На ходу мы не раз натыкались на выводки рябчиков, но в такой сплошной чаще, что только слушали, как эта пестрая семья, с треском взрываясь, звенела крыльями и перемещалась куда-то далее.
Я начинал уже утомляться и скучать бесплодною ходьбою, как в это время выбравшийся на маленькую полянку редколесья мой замысловатый спутник остановился и с уверенностью проговорил: ‘А рябки-то здеся можно побить’. Почему рябки были именно в этом месте и как их можно было побить, я решительно не понимал, совершенно не зная до того времени этой охоты, но тем не менее послушно остановился, ожидая его дальнейших указаний. Вихряй начал посвистывать… и скоро снявшийся из глубины леса молодой рябчик с разлету ткнулся в вершину елки, под которой мы стояли, и немедленно слился с ее древесиной так искусно, что рассмотреть мне его не удавалось при всем моем старании и указаниях товарища, вглядываясь же по направлению его руки и собственной памяти в то место, куда действительно на моих глазах засел рябчик, я отчетливо видел корявый ствол дерева с его правильно расположенными сучками, видел висячие ветки мелкой хвои на этих сучках и даже тонкую на них паутину, но птицы не различал… Наконец, это мне надоело, и я, отступаясь, проговорил: ‘Да ну его к черту! Возьми, коли хочешь, ружье — убей сам!’
Товарищ мой, видимо, обрадовался этому предложению, он с заметным удовольствием принял от меня широкую двустволку и моментально расплющил несчастный предмет моих тщетных поисков. Почти вслед за выстрелом другой рябчик, шлепнув крылышками, вцепился в полдерева соседней ели и, хитро растянувшись по ее стволу, затаился — этого видел даже и я. Но Вихряй, поднимая убитого, лаконически-деликатно спросил у меня: ‘Можно?’
‘Валяй!’ И, подобно первому, как разорванная тряпка, скатился и этот под его рукою.
Таким образом, в течение часа, преспокойно лежа под деревом, я только любовался, как этот, по-видимому, неопытный дикарь шлепал рябчиков и тут же уверял меня, что он отродясь впервой осмелился взять в руки эту ‘страшную фузею’ и боится этого снаряда не менее нечистой силы, из чего я, конечно, не верил ни единому слову — и, наконец, тут же случившийся пассаж убедил меня окончательно в его вранье.
Во время этой стрельбы молодые (уже ставшие на крыло) утки выводками сновали над лесом, размещаясь к вечеру по своим знакомым озерам. Вихряй давно завистливо поглядывал на эти вереницы свистящих комков. Давно ему крепко хотелось полохнуть в какую-нибудь из этих стай, но птицы, держась не в меру выстрела, продолжали мелькать стороною по верхушкам высокого леса, и он только по-прежнему провожал их глазами.
Но вот звенящий шелест от шума крыльев послышался к нам ближе, и из-за верхов громадной сосны вытянулась над нашими головами станица кряковых, на одно только мгновение появились утки на чистой прогалине лесных вершин, суетливо шарахнулись в сторону от нас, но этого мгновенья оказалось вполне достаточно для того, чтобы выстрел, брызнувший вослед исчезающей стае, догнал свою жертву уже снова над лесною чащей, и свернувшийся кряковень, тяжело кувыркаясь в воздухе, безжизненно повис на сучках раскидистой березы,.. Быстрота и меткость этого удара сделали бы честь любому артисту в охотничьем деле.
Не говоря ни слова, я только крякнул от удовольствия, глядя на этот молодецкий выстрел, но, надо полагать, что мое безмолвное удивление вышло уже слишком многозначительно, потому что я сейчас же увидел перед собой невинно улыбающуюся рожу стрелка с его любимым окликом: ‘Асинька-с?!’
— Ничего-с! Угодил как быть следует…— как-то невольно в его тоне сорвался у меня ответ.
Вскоре мы оставили поляну, чтобы засветло дойти проведать его снасти.
Между дремучим бором угрюмых елей и сосен и небольшим взгорьем мелкого разнолесья нешироким коридором простлалось мшарное болотце, в средине его мочевинка, вокруг потная кайма с зеленой сочною травою. Болотце это примкнуло к взгорью, на котором по боровому вереску рассыпался брусничный ягодник, морошка и можжевельные кусты.
Вблизи этого-то притаманного местечка и таились на погибель пернатых лакомок зырянские снаряды моего приятеля — петли и слопцы.
Крупные перья кем-то съеденного мошника и кругом пестревший пух еще какой-то птицы вместе с разрытой кучкой муравейника и глубоко примятою травой сразу указали нам на посещение этой местности, кроме птиц, и еще какими-то животными.
— Ишь, проклятый лончак {Перегодовалое животное.} опять приходил, вот и глухаря в силках слопал,— ворчит Вихряй, рассматривая поличные улики посетителя, и предлагает мне остаться здесь на нынешнюю ночь:— Може, и опять припрется шатун лохматый…
Предложение было принято, в охотничьей сумке у меня нашлась пара пуль, пригнанных по гладкоствольному ружью, и я закатил эти шарики в стволы вместо дроби, расположившись ожидать шатуна тут же, на самом месте содеянной им покражи.
С горизонта давно уже свалилось солнце, и розовый фон его следов картинно просвечивался между темными силуэтами могучих сосен и вековых пирамидальных елей, стоявших перед нами густою стеною. Заревой туман, тихо всплывая, забелелся, и в тонком вечернем воздухе отчетливо послышались разнообразные голоса окрестных обитателей. В болоте начали отзываться молодые журавли, и вскоре, родительски покурлыкивая им в ответ, из-за леса появился старый, мерно взмахивая своими огромными крыльями, он низко протянул над нами и, спиралью обогнув болото, спустился в его крепях… Где-то вдалеке голодный переярок затянул мудреное соло из печальной арии на свое проклятое житье в стороне от нас, как в порожнюю бочку бухнул выпь, а над нашими головами назойливо чирикала какая-то птичка.
Опрокинутый рог молодого месяца показался на чистом небе, и кое-где чуть видно замерцали звезды, одна из них скатилась — мой товарищ мечтательно заговорил по этому поводу.
— Вон звездочка погасла, видно, чья-нибудь безгрешная душенька богу понадобилась…
— Почему так?— полюбопытствовал я, поддерживая разговор.
— Да уж это всегда так: умрет святой человек, и непременно в это время одна звездочка погаснет на небе.
— Ну, а когда умирают грешные, что бывает?
— Грешные? Ничего не бывает, разве только дежурный чертенок в кремень постучит, ну, где-нибудь в глухом месте и блеснет искорка, да и то редко, больше все так, ничего не бывает.
— А ты, Иван, чертей боишься?— спросил я у него, зная общую наклонность здешних жителей к суеверию.
— Нет, что же их бояться? Заживо не тронут, а умрешь, и сам к ним попадешь.
— Почем же ты знаешь, что после смерти попадешь куда-нибудь?
— Я-то доподлинно не знаю, а старики по кабакам за выпивкой болтают, что, как умрешь, так сейчас тебя с чертями по этапу и отправят на тот свет… А там уж, известно, и жди своего решения — либо самого тебя на вечные времена в огонь посадят, или, того еще хуже, к каторжной работе приставят — друзей поджаривать велят,— поясняет он мне с самым простодушнейшим выражением в лице и голосе, только в глубине его глаз при этом светятся искорки, умные такие, плутоватые.
— Ну, а насчет себя-то ты как полагаешь, по своим делам — в каторжную или на поселенье угодишь туда?..
Улыбнулся он над моим наивным вопросом и, не отвечая, как-то странно посмотрел на меня, точно в свою очередь хотел мне задать вопрос вроде следующего: ‘Уж не из полицейских ли ты, дескать, будешь, что тебя так очень уж забирает?..’ И мне сделалось как-то неловко, просто совестно перед этим человеком, точно я его и в самом деле чем-нибудь обидел. Разговор прекратился.
Я сидел под нависшими ветвями старой ели и внимательно вглядывался в постепенно темневшую передо мной лесную глубь и в узкую полоску за ней потухающей зари, а в голове у меня роились невеселые думы о судьбе моего загадочного товарища, и преобладающей из этих дум все-таки было крайнее желание разгадать его настоящее положение.
Успокаиваясь и затихая, постепенно замолкала дневная жизнь, и кругом делалось тихо, неподвижно-тихо, как-то пустынно-сонливо, дремота почудилась даже в самом воздухе… Один только неугомонный пугач тоскливо ухал в глубине леса, и то как-то лениво, изредка, словно и он засыпал… Вдруг за моей спиной сначала потихоньку, робко таково, раз, другой свистнул, потом сильнее и громче защелкал соловей, сделал какое-то милое коленце с переломом и раскатился своей забористой трелью… Я обернулся с понятным удивлением и вместо птицы увидал красивое лицо Вихряя с его детскою улыбкой, он, видимо, наслаждался созерцанием природы в ее ночном безмолвии и как нельзя более гармонично нарушал теперь это безмолвие пленительными звуками ее вольного певца.
— Где это ты слышал такого дорогого соловья?— спросил я у него, думая застать врасплох этого великого артиста в своем роде, но он, нисколько на этот раз не стесняясь, ответил мне просто:
— В Курской губернии есть Обоянский уезд, так там они самые лучшие живут.
— А ты там давно был?
— Давно и не помню когда.
— Что же ты там делал?
— Да вот у певчих пташек песенкам учился,— ответил он с такой улыбкой, от которой я по-прежнему почувствовал себя как-то неловко и, чтобы выйти из этого состояния, обратился к нему с прямою просьбой:
— Иван, голубчик! Скажи мне, кто ты такой?
— Асинька-с?— недослышал он моего вопроса, и мне показалось, что выразительные глаза его затуманились в эту минуту не то тревогою сомнения, не то желанием откровенной людской беседы. Вот, думаю себе, еще один удачный людской вопрос — и передо мной польется живая повесть загадочной жизни этого интересного человека, но он по-прежнему стоял молча и не то во что-то вслушивался, не то о чем-то вспоминал, я был уверен, что в эти моменты перед ним проходит его лучшее былое время, его прежняя далеко не такая жизнь, и как-то невольно у меня сорвалось вновь:
— Слышишь, расскажи, Иван…
Но в эту минуту ночной тревожный крик случайно испуганной вороны пронесся из глубины болота и заставил вздрогнуть нас обоих.
— Слушай туда, что-то лезет,— почти беззвучно проговорил Иван, указывая мне по направлению крика и припадая к земле у меня за спиною.
Эти слова имели на меня магическое действие. В один миг всякие расспросы и даже самый герой меня интересовавшего романа были забыты, обычный восторг охотника обхватил меня всего, и я, как говорится, замер на месте, окаменел в чуткой неподвижности.
Вскоре действительно послышался какой-то шорох впереди нас, вот хрустнула сухая ветка, и от этого ничтожного звука затрепетало сердце, сдавленное приливом сладостных надежд, а в висках громко застучали жилки.
Но совсем потухшая заря и густой сумрак окружающего леса, несмотря на лунный полусвет, слабо освещавший верхи дерев, внизу стушевали все, не допуская различать предметы далее шагов десяти перед глазами, а желанный гость все подвигался в нашу сторону привычною ему тропою. Отчетливо доносились его осторожно неуклюжие шаги, с легким треском ломавшие сухие ветки под своей тяжелою стопою, и по временам, точно тяжелые вздохи, даже показывали, как подозрительно он обнюхивал воздух,— и нетерпеливое воображение охотника рисует мне хорошо знакомую круглую морду, ее темный оскал с блестящими вершковыми зубами и изумленно злобный взгляд. Но темень! Ненавистная темень скрывает эту живую картину, и снова обхватывает всего жгучий трепет желанной встречи, а в мыслях носится усердная о ней мольба.
Кто из охотников не переживал этих невыразимо приятных, но вместе и мучительно тяжелых минут страстного выжидания своего выстрела на слуху или на виду осторожного зверя? Эх!— хороши, дороги, но и долги же эти минуты бывают охотнику!! Перещупают они и пошевелят в нем каждую жилочку своим опасением за какую-нибудь проклятую случайность лишиться этого выстрела в данную минуту… В такой-то момент моя собака зачуяла близость зверя и, прижимаясь ко мне, боязливо заворчала… О, проклятие!
Заставляя ее молчать, я придавил ее коленом, но было уже поздно: зверь понял засаду. Его движенья вдруг затихли, раздалось два-три медвежьих плевка, и, покряхтывая с испуга, он торопливо начал удаляться в сторону от нас.
Только истые — именно по этому зверю искусившиеся — охотники в состоянии понять и достойно оценить всю тяжесть обиды моего положения в ту минуту. Помню, что мне на всем просторе ночной свежести вдруг сделалось сразу почему-то душно и я в первый раз в жизни вознегодовал тогда на излишнее чутье моей доброй собаки, так не вовремя проявленное ею… Скрипя зубами и изрыгая плодовитую русскую ругню, Иван кинулся в сторону болота наперед пути уходившего медведя, конечно, это была попытка более чем бесполезная, но удержаться от нее он, видимо, не мог и надолго пропал от меня, вероятно, по слуху преследуя в болоте зверя.
Тихий ветерок, тянувший из лесной чащи, вместе с наркотическим запахом хвойной растительности так через час времени донес мне мелодические звуки Иванова голоса. Он возвращался с другой уже стороны и по своему обыкновению на ходу напевал песню. Задушевная ‘Лучина-лучинушка’, как дорогая свирель, переливалась, словно таяла в воздухе, и волшебно выговаривала мило знакомые слова народной поэзии: ‘Что же ты, березовая, не ярко горишь, не вспыхиваешь…’ Горесть и досада на неудавшееся дело стали у меня отходить под этими звуками, и я заслушался песни до какого-то забвения. Так что голос подошедшего товарища, раздавшийся над моим ухом, разбудил меня не то от легкого забытья не то от тяжелых дум.
— Домой, что ли, пойдешь, аль здесь поспим? Я пажок {Пажок — называется костер. (Примеч. автора.)} разведу,— проговорил он, и мы остались в лесу ночевать.
Скоро вспыхнул костер сухого валежника, набранного тут же привычною рукой Ивана, трепеща и разливаясь ярким пламенем, быстро прогорел смолистый сушняк и тихо задымился, потухая, захрапел мой товарищ, подсунувшись К самой грудке горящих головней, задремал и я.
Над лесом повис сплошною массою густой туман — предвестник ясного утра — и мягко затопил своей молочной пеленою верхи высоких дерев, когда мы, тронувшись с своей ночевки, пролезли немного краем болота, пересекли напрямик густо заросшую молодым березняком гривку и выбрались на опушку. На востоке забелелась полоска утренней зари, а перед нами открылась заманчивая площадь зеленой луговины с своими мягкими пожнями, мелким кочкарником и тощими кустиками редких березок — этими излюбленнейшими местечками благородной болотной дичи.
Соскучась бездействием, моя собака с неукротимым восторгом принялась обыскивать белую росистую зелень, водяные брызги сыпались из-под ее ног, и по мокрой траве прихотливыми узорами ложилась за ее следом темная полоса тонкой тропы. Вскоре она прихватила ‘в настоящую’ и, красиво рисуясь, солидно провела шагов тридцать, вытянулась, переступила еще шаг, другой и застыла, как мертвая, в одной из тех неподвижно-грациозных поз, на которые даже не охотники с удовольствием засматриваются на картинах, а мы, ружейники, чуть ли не каждый день радуемся на самый оригинал в натуре.
Зашедши под перед, я по обыкновению сам вытоптал птицу. Тяжелый дупель лениво снялся из травы и, керкнув на подъеме, неторопливо, ровно, как по струнке, потянул вдоль луговины… Раздался выстрел, и свернувшийся долгоносик комочком скатился в мокрую траву.
Место было хорошее, настоящее дупелиное, жировое. Смышленый мой пес то карьером носился в кругах, то челноком пробирал площадку, находил и становился — стрельба шла удачная, без промахов. Не спуская глаз с собаки, Иван восхищался ее работой и вдруг останавливал меня словами: ‘Гляди-ка, упала, не встает’.
Но я знал, что обозначало это падение… Всегда, когда моей Гризетке приходилось при поиске ‘на всех духах’ натыкаться чутьем на дичь, она немедленно падала и крепко залегала на земле, в особенности же мило выполняла она это именно над дупелями и, испытанная не один раз, в таком положении могла оставаться целые часы… А потому (каюсь по совести) мне захотелось побравировать в глазах моего талантливого спутника, и я, притворяясь, что не слышу его указанья, потихоньку начал свертывать папироску, готовясь курить.
— Да пойдем же скорее к ней, после покуришь…— уже с нетерпением приступал он ко мне.
— Ничего, пусть полежит, дождется,— равнодушно отвечаю я и, преспокойно закуривая, опускаюсь отдохнуть на первую попавшуюся кочку.
Помучив его изрядной паузой, я, наконец, поднялся, и мы неспешно подошли к собаке. В небольшой впадинке между кочами болотца неподвижно лежала она, вытянувшись во всю свою длину, и даже жмурилась от удовольствия… С любовью погладив ее волнистую спину, я тихо промолвил обычныe слова своей команды: ‘Поди вперед, поди!’ Собака тронулась, немного пролезла на брюхе, вытянула и прижала свою голову между передними ногами… и снова замерла — ни с места…
Во все это время чуткий к делу охоты Вихряй, кажется, дрожал от волнения и сдавленным шепотом приговаривал над собакой:
‘Ох, да и сударушка же дорогая! Вот неоценимый-то дружок…’
Из-за ближайшей кочки одновременно снялись пара дупелей и сейчас же под прямым углом раскололись в разные стороны, я сделал дуплет по обоим, и, пока пороховой дым расстилался по мокрой траве, заслоняя для меня результат удара, душевный, всегда невольно крикливый возглас товарища приветствовал мой удачный выстрел.
Таким образом, потешаясь за милую душу, пар пять подобрали мы на этом месте, и уже высоко взошедшее солнышко и вполне обогревшийся денек как-то сразу сильно напомнили нам о законном времени серьезного подкрепления своих сил едой и долгим отдыхом.
Впереди нас, виляя кручью желтых обрывистых берегов, катилась какая-то река, на другой ее стороне снова темнела синяя гряда высокого леса, а за ним, по словам Ивана, была и та деревушка, из которой мы вышли накануне, но до переправы или брода нам приходилось пройти еще с десяток добрых верст, тогда как прямиком значительно можно было сократить дорогу и скорехонько добраться к месту. Усталые ноги, протестуя на дальнейшую работу, как-то самовольно начинали зацепляться чуть не за каждую кочку и в недалеком будущем угрожали совершенным ослушанием, ружье и сумка — эта привычная ноша охотника,— по обыкновению, вдруг ни с того ни с сего увеличились в своем удельном весе и теперь немилосердно тянули плечи, сверху давило жаркое солнце, и внутри болезненно хозяйничал мучительный голод, приходилось плохо…
— Эх, если бы попалась лодка,— вслух подумал я, смутно рассчитывая на помощь моего спутника в этом деле.
— А что ж, може, и набредем где-нибудь, тут бывают,— утешил он, и мы продолжали тянуться берегом реки вниз по ее течению.
Счастие послужило нам. В скором времени зоркий глаз Вихряя насмотрел едва заметную корму маленького ботика, искусно спрятанного на той стороне реки под нависшими лозами береговой ракиты.
— А-га! Вот она!!— радостно вскрикнул он, указывай мне свою находку.— Ложись тут — отдыхай пока…— А сам завернул за первый попавшийся куст и начал там снимать свое рубище, намереваясь вплавь отправиться за лодкой.
В ожидании этой дорогой услуги со стороны моего товарища я с удовольствием привалился на берегу и через минуту увидел, как разоблачившийся Вихряй со всего размаха шарахнулся с береговой кручи в речную глубь, исчез надолго под водою, и только на самой середине реки вновь показался его белый торс, и сильные руки твердо и быстро заработали над водною струею, он свободно и легко переплывал реку. Немного повозившись на той стороне, он разыскал по обычаю недалеко спрятанное весло и, вскочивши в челн, отпихнулся от берега, раза два взмахнул веслом — и утлая душегубка, судорожно покачиваясь, начала подвигаться к этому боку. Не доезжая берега, он бросил весло на дно лодки и, сильно толкнувши ее к отмели, сам снова погрузился в воду с головою и вышел только опять под тем же кустом, где и прежде раздевался, стыдливо прячась от меня. Но, накидывая на себя рубаху, он, должно быть, в забытьи повернулся ко мне спиною, и тут уж не знаю, был ли то обман моего зрения вследствие истомы и голода или ложное освещение слишком яркого солнца, но только мне ясно показалось, что бледно-красноватые рубцы бороздят белую спину Вихряя в форме той зловещей симметрии, которая напоминает собою неизгладимые следы сквозь стройного путешествия.
Обман ли это был или горькая правда? До сих пор объяснить не умею, как тоже не умею выразить тех странных ощущений, какие я почувствовал в первые минуты этого открытия или представленья…
Желая сократить последний путь, я пробовал на ходу заговорить с Иваном:, о чем-то спросил у него, но он вспомнил свое любимое ‘асинька’, протянул мне в ответ раза два это словечко, и я поневоле унялся с своими расспросами. Вообще, стало заметно, как по мере нашего приближения к жилью и людям он начинал впадать в тон своей вчерашней роли и глупого местного наречия.
Дотащились мы до деревни как раз в самую пору, когда вследствие усталости и голода каждый шаг еще становился для Меня мучительным страданием, да и пора было мне совсем убираться восвояси.
Часа через два пара разновидных кляч в лохматой сбруе, кое-как запряженные в невообразимо трескучую телегу, каким-то торжественным курц-галопом подкатились к окну избы, в которой я с своей собакой дохлебывал чуть ли уже не третий горшок перетопленного противного молока.
Прощаясь с Иваном, я подал ему трехрублевую бумажку с благодарностью за труд и компанию со мною.
— Не почто, бацька, горазд не почто,— отвечал он, низко кланяясь и конфузливо, не сразу принимая от меня деньги.
— Коли обойдешь на зиму медведя, подай весточку — приеду, непременно приеду и с тобой хоть на трех разом пойду.
— Можно, честь ваша! Этто-то можно, только не поленись приехать, а зверя тут будет…
Затем он поднял на руках мою собаку и, сажая в телегу, громко поцеловал ее в самое чутье, тихо промолвив при этом: ‘Ну, прощай и ты, умная…’
Крестьяне, бывшие тут праздными зрителями нашего расставанья, дружно загрохотали над этой нежностью, а глазевшая с крыльца хозяйская бабенка возмутилась этим до того, что громко плюнула на самого Вихряя и тут же обозвала его почему-то ‘паскудною мордой’…
Рассохшаяся тележонка, скрипя и подрыгивая всеми своими суставами, поползла со двора.

ПРИМЕЧАНИЯ

БУНИН НИКОЛАЙ ГРИГОРЬЕВИЧ (1834-1902) — автор книги ‘Рассказы охотника’ (1900, 1910). Сын винного пристава, служил акцизным надзирателем под началом М. А. Языкова, знакомого И. С. Тургенева по кругу Белинского. Заядлый охотник, Н. Г. Бунин пешком исходил ‘роскошные местности патриархальной Малороссии и северные земли Новгородского и Витебского краев’. Ружейную охоту Бунин любил, как писал в предисловии к своей книге, ‘за тишину ее наслаждения, как более других способствующую общению человека с природой’.
По воспоминаниям А. Н. Мошина ‘Новое о великих писателях’ (Спб., 1908), которым, однако, нельзя полностью доверять, так как в них имеются существенные фактические неточности, Н. Г. Бунин встречался в доме М. А. Языкова с Тургеневым, Достоевским, Некрасовым, Салтыковым-Щедриным. Сам Бунин в предисловии к своей книге писал: ‘Самым счастливым в жизни и, конечно же, самым драгоценным для меня было мое знакомство с незабвенным Иваном Сергеевичем Тургеневым’. Согласно версии А. Н. Мошина, Н. Г. Бунин послал оттиск рассказа ‘Наповал!!!’, посвященного И. С. Тургеневу, в Париж адресату. Тургенев якобы ответил автору письмом, которое сгорело во время пожара в квартире Бунина, погибло также и собрание сочинений Тургенева с дарственной надписью, присланное из Франции. Документов, подтверждающих такую версию, найти не удалось.
Во время охотничьих скитаний Н. Г. Бунин сдружился с художником-акварелистом П. П. Соколовым, известным своими иллюстрациями к ‘Запискам охотника’ Тургенева. Соколов посвятил Н. Г. Бунину стихотворное ‘Дружеское послание’, в котором обещал проиллюстрировать книгу своего товарища по охоте. К сожалению, эти иллюстрации (по воспоминаниям Л. И. Писарева — друга Н. Г. Бунина, в доме которого писатель жил два последних года перед смертью, рисунки Соколова к рассказам висели в комнате Бунина) найти не удалось. Заставки же к рассказам в книге Бунина, выполненные в виньеточной манере, не соответствуют стилю П. П. Соколова, по-видимому, это оттиски с немецких изданий. Текст поэмы ‘Дружеское послание’ Бунин, как и обещал, поместил в своей книге.
Охотничьи рассказы Н. Г. Бунин начал публиковать в журнале Л. П. Сабанеева ‘Природа и охота’ в 70-е гг. Отдельно был издан в виде брошюры ‘Из забытой тетради’ (Тула, 1895) рассказ ‘Лука Иванович Долбняков и его Букетка’, впоследствии включенный в сборник. В книгу также вошли изданные отдельными оттисками рассказы ‘Наповал!!!’ (Природа и охота. 1881) и ‘Захолустник в столице’ (Псовая и ружейная охота. 1896). Рассказ ‘Старый знакомый’, на который откликнулся Тургенев, впервые был напечатан в журнале ‘Природа и охота’ (1881. No 3). Высокую оценку рассказам Бунина дал библиофил Н. Ю. Анофриев (Охотничья библиография. Брест-Литовск, 1905).
В старинном русском городе Борисоглебске, на родине писателя, не осталось о нем никакой памяти, кроме записи в архиве: ‘Бывший старший надзиратель III округа акцизных сборов Витебской губернии надворный советник Н. Г. Бунин умер 5 октября 1902 года, похоронен 7 октября 1902 года’. Не сохранился и памятник на могиле писателя, сооруженный на средства от пожертвований, организованных по инициативе Московского общества охоты, как не сохранилось и само кладбище: город разросся, кладбище оказалось в центре, и совсем недавно было решено его снести. И только книга ‘Рассказы охотника’ спасла Николая Григорьевича Бунина от небытия.
Тексты печатаются по изд.: Бунин Н. Г. Рассказы охотника. Спб., 1900.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека