Толпа юношей в военных мундирах кричала, обступив нас, нескольких новичков:
— А! Звери, звери! Привели зверей! Диких!
Я невольно обернулся и подбежал даже к окну, думая, что ведут каких-то зверей по улице.
Сзади меня раздался неистовый хохот.
— Вот зверь-то! Совсем дикий, сугубый!
Я вновь обернулся, но уже от окна, и увидел сзади себя группу юнкеров, они смеялись во всю глотку и указывали друг другу прямо на меня.
Теперь я понял — и удивляюсь, как не понял этого раньше, — что ‘диким зверем’ был именно я и ещё десятка два молодых людей, поступивших со мною в училище. Я, конечно, и раньше слышал, что тех, кого в других учебных заведениях называют ‘новичками’, у нас величают ‘зверьми’ и ‘дикими’, но, несмотря на всю мою подготовленность, возглас этот показался мне таким неожиданным, таким необыкновенным, что я кинулся к окну… смотреть зверей. Я покраснел. Но меня уже обступили.
— Зверь, вы откуда?
— То есть как это ‘откуда’? — переспросил я, невольно конфузясь.
— Ну, из каких дебрей сюда забежали?
— Я не из дебрей, я из гимназии.
— У-у! Сугубый! Тоже ещё рассуждает!..
И вдруг все они затянули хором:
Пора начать нам Звериаду.
Здорово, звери, всей толпой!
Бессмысленных баранов стадо,
Подтянет вас корнет лихой.
Затем следовал припев:
Звери, авары,
Скифы, сарматы!
Я слушал с изумлением.
Вдруг кто-то вновь крикнул:
— Зверь!
И так как я не отзывался, то этот маленький, коренастый и курчавый как араб юнкер продолжал:
— Зверь, вам говорят! — и дёрнул меня за рукав.
— Что вам от меня угодно?
— Не рычать! Эге, да он совсем, как видно, дикий… Вас спрашивают — вы откуда? Откуда вы, зверь?
— Из гимназии, я уже сказал вам.
— Почему вы к нам поступили?
— Так, просто поступил… Брат мой здесь кончил курс… Ну, и я тоже… — бормотал я в смущении.
— Брат?.. А как ваша фамилия, зверь?
Я молчал.
— Как ваша фамилия, зверь? — закричал всё тот же ‘араб’ над самым моим ухом.
Я сказал.
— А-а! — заголосили все юнкера разом. — Так вы брат того Долинова, что так хорошо рисовал?
— Того самого.
— Где же он теперь?
— В уланском полку.
— А вы умеете рисовать?
— Немножко умею.
Мало-помалу разговор завязался, а затем меня оставили в покое, только ‘араб’ на прощанье сказал мне:
— А вы всё-таки, зверь, не огрызайтесь в другой раз.
Меня в глубине души оскорбляло это название. Кровь приливала к голове, и я начинал ненавидеть эту толпу.
— Ваша фамилия, зверь? — приставала уже толпа к другому новичку, в другом конце дортуара, новичок этот, с миловидным, женоподобным лицом, без признаков усов, краснел и ёжился около своей кровати, как-то совершенно по-женски.
— Карпинский, — робко ответил он.
— Какой там Карпинский!..
— А вы не девица? — приставал другой.
У юноши показались на глазах слёзы.
Вокруг раздавались крики, но в это время нас всех оглушили призывные звуки сигнальной трубы. Мы, новички или ‘звери’, заметались, не понимая, что именно означают эти звуки.
— Звери, не беситься! Смирно, звери! У-у-у! Сугубые вандалы!!
Между тем, все посыпались из дортуаров врозь. Я стоял и не знал, куда идти и зачем идти. Вдруг вошёл в комнату юнкер невысокого роста, с золотой нашивкой на погонах. Он оглядел меня и, хотя сдержанно, но довольно строго, проговорил:
— Что же вы не идёте?
— Куда? — переспросил я.
Он саркастически улыбнулся.
— Ступайте на среднюю площадку.
Это был вахмистр. Я пошёл. Там уже построились все юнкера, и вахмистр, обращаясь к юнкерам старшего курса, сказал:
— Господа корнеты, вы можете разойтись, эта труба для зверей, — прибавил он вполголоса. — Их поведут на телесный смотр.
— А, на… парад! — заголосили корнеты.
— Смирна-а! — раздалась команда.
На площадку вышел щёгольски одетый гусар-офицер, подошёл к нам, новичкам, и, сделав нарочито зверское лицо, проревел диким голосом:
— Асс… спа! — что должно было означать: ‘Здравствуйте, господа!’
Кто из новичков расшаркался, кто ответил: ‘Честь имею кланяться’, а кто и просто промолчал.
Гусар окончательно освирепел.
— Как!! — заорал он. — Отвечать не умеют? Отвечать не нау… научились! Скандал!.. Князь Зурабов! — обратился он к вахмистру. — Научите этих… этих… — он не мог тотчас подыскать нужного выражения, но я чувствовал, что ему тоже хотелось сказать ‘зверей’ или ‘вандалов’: его положение офицера, очевидно, мешало ему сделать это, — этих господ, — наконец, выговорил он. — Сегодня же и немедленно.
— Слушаю, господин штаб-ротмистр! — ответил вытянувшийся в струнку вахмистр.
— На-пра-во! Шагом марш!
Новички, кто как умел, повернулись и пошли в лазарет.
Там уже был командир, доктор — высокий старик с вензелями на погонах, дежурные офицеры, фельдшер. Посреди комнаты стоял стол, покрытый сукном, против стола десятичные весы. Каждого из нас раздевали, ставили на весы, осматривали, шептались и делали в списке отметки. Я был смущён. К тому же ‘корнеты’, как называли себя юнкера старшего курса, стояли тут же и делали почти громко, мало стеснясь командира и офицеров, замечания относительно каждого из нас…
Ночь
Опять резкие звуки трубы, резкие, но на этот раз приятные… Приятные потому, что возвещают покой, отдохновение. Вечерний чай — жидкий и несладкий, с получерствой французской булкой — отпит, и тяжёлый, томительный и гнетущий для нас, новичков-зверей, день окончен.
Теперь можно идти спать. Скоро 9 часов вечера.
С каким облегчением вздохнул я! Все вышли из-за стола и врассыпную отправились в зал, узкий, длинный и холодный, в котором юнкера прогуливались, составляли группы, разговаривая друг с другом: ‘корнеты’ независимо и без стеснения, громко хохоча и жестикулируя, ‘звери’ — робко и тихо, где-нибудь прижавшись в углу, спрашивая и знакомясь (‘снюхиваясь’, по выражению корнетов) друг с другом. Некоторые из новичков принимали какого-нибудь другого новичка за юнкера старшего курса или наоборот — юнкера старшего курса — за ‘зверя’. Вследствие этого происходили иногда забавные qui-pro-quo [Путаница, недоразумение, один вместо другого (букв.: кто вместо кого). Прим. ред.].
— Послушайте, — робко обращался маленький юнкер заискивающим голосом к другому, — позвольте спросить, теперь что будут… молитву читать?..
При первых звуках вопрошающего голоса, тот, к кому обращались, вздрагивал, но, увидя робкий взгляд собеседника, ободрялся и, понимая, что его принимают за ‘корнета’, самодовольно хорохорился.
— Видите ли, — мямлил он, не желая сразу открывать своего звания, — как вам сказать… вероятно, теперь…
Но вопрошающий уже по одному тому, что его не обрывают и не ругают, а удостаивают ответом, видел, что это не ‘корнет’, а такой же обыкновенный смертный как и он.
— А! Да и вы… только что поступивший?
— Видите ли… положим, да… тоже, но я из приготовительного пансиона к нашему училищу.
Этот пансион был учреждён при училище, имел с ним в форме и в традициях много общего, а потому воспитанники его пользовались при поступлении лучшим обращением со стороны старшекурсников.
Но вот, в другом углу, высокий молодой человек, приняв ‘корнета’ за своего, фамильярно обращается к нему:
— Когда-то мы с вами будем корнетами? — вздыхает он. — Ох, нескоро ещё…
— Что-о-о-с? — рычит на него мгновенно осатаневший корнет. — Зверь!! Сугубый! Дикий! Да как вы осмеливаетесь вашу пасть разевать?!
— Станови-и-сь! — раздаётся вдруг команда вахмистра.
Всё моментально стихает, все бегут, становятся ‘по ранжиру’, то есть по расту, согласно тому, как их расставили раз навсегда, утром накануне, и приказали становиться таким образом всегда на перекличку. И счастлив тот новичок, который попадал между двумя своими же новичками, и сколько мук претерпевал тот, кто попадал между корнетами!
— Смирна-а! — кричал вахмистр и принимался читать наряд, то есть имена назначаемых на следующий день дежурных и дневальных юнкеров, затем начиналась перекличка.
— Абрамов, Адуев, Богуславский, Вент! — выкрикивал он по алфавиту, и каждый отвечал громко: ‘Я!’, или кто-либо кричал: ‘В отпуску. В лазарете. Не прибыл!’
За последней фамилией на последнюю букву раздавалась команда:
— На-пра-во!
Все повёртывались к образу, и юнкера стройно хором пели молитву. Потом ещё несколько команд, и, наконец, все строем шли в спальни, кто спать, кто отправлялся на ‘вечернюю перевязку’ в лазарет, кто шёл в аудиторию со своей свечкой заниматься или читать. Что касается меня, я отправился спать, усталый физически и нравственно разбитый.
В нескольких газовых лампах огни были уже приспущены, и постели в громадном дортуаре приготовлены. Полумрак приятно и успокоительно действовал на возбуждённые за день нервы.
Но нет, не суждено было мне уснуть!
Не успел я улечься, как начались ‘обходы’. Сперва прошёл дневальный, потом дежурный, потом офицер. Обход офицера как-то особенно действовал на нервы: впереди, в каске, во всеоружии шёл офицер, тот самый свирепый гусар, о котором я уже упоминал, сзади, в касках же, два дневальных и дежурный, с ними вахмистр, за ними целая ватага служителей. Всё это шествие, при опущенных газовых рожках, имело какой-то таинственный вид.
Вдруг офицер остановился около моей ‘койки’.
— Это что такое? Кто здесь спит? — неистово закричал он.
‘Господи! — подумал я, притворяясь глубоко заснувшим. — Ну, что этому ещё надо? И когда они, наконец, оставят меня в покое?’
— Беспорядок! — неистовствовал гусар. — Дежурный! Кто здесь спит?
Тот нагнулся над моей койкой и прочитал надпись на доске.
— Это вандал, господин штаб-ротмистр.
— А!.. Разбудить и велеть сложить в порядке платье.
Он ушёл. По удалявшимся звукам шагов я услышал, что он, окончив обход, ушёл, наконец, совсем в дежурную комнату.
Вдруг свет озарил спальню… Рожки были мгновенно подняты, и газ резал глаза.
— Вандалы, вставать! — кричал дежурный юнкер.
— Господи! Что случилось?
Перепуганные вскакивали вандалы с ошалевшими лицами.
— Вставать!
Мы все вскочили, босые, дрожащие, заспанные.
— Складывать бельё и вещи в порядке.
— Как, в порядке? Кажется, они в порядке лежат.
— Молчать, не рассуждать, зверрри! Сорочку в круг! Носки треугольником!!
Наконец, достаточно поиздевавшись над нами, все они удалились.
Но не успел я вновь задремать, как звуки хора из нескольких мужских голосов коснулись моего слуха.
Хор пел:
Прощайте вы, учителя,
Предметы общей нашей скуки:
Уж не заставите вы нас
Приняться снова за науки!
Прощайте иксы, плюсы, зеты,
Научных формул миллион,
Прощайте траверсы, барбеты
И прочей дребедени сонм.
Из коридора нёсся совсем иной мотив, иная песня:
Без сюртука, в одной рубахе,
Шинель одета в рукава,
В фуражке тёплой и на вате, —
Чтоб не болела голова, —
Сидя на тройке, полупьяный, —
Я буду вспоминать о вас,
И по щеке моей румяной
Слеза скатится каждый раз.
Я пью и с радости, и с горя,
Забыв весь мир, забыв себя…
Дремота проходила, и заунывный мотив последней песни стоял в моих ушах ещё долго после того, как он замолк. Это пели корнеты, почему-либо не ушедшие в отпуск, в нашем общем клубе-курилке и в том месте, куда вообще все пешком ходят. Этот кабинет был любимым местом сборищ… Певцам не хотелось ни читать, ни заниматься, а в отпуск они не шли: кто был ‘без отпуска’, кому просто некуда было идти, и вот они развлекались пением. Наконец, и оно смолкло. Я вновь пытался задремать и только что начал успевать в этом, как над самым ухом раздалось пение:
И будешь ты царицей ми-и-ира!..
Это возвращались юнкера, отпущенные до ‘поздних часов’, очевидно, из театра, под живым впечатлением оперы ‘Демон’.
На воздушном океане
Без руля и без ветрил
Тихо плавают в тумане
Хоры стройные светил… —
пел тот же голос, и очень хорошо.
В другом конце, хотя полушёпотом, но всё-таки довольно громко, один юнкер рассказывал другому:
— Берта, очевидно, сегодня ждала кого-то, представь себе, она при моём входе как-то смутилась и всё чего-то металась… Я у неё допытывался и так, и сяк. Нет! — Ничего не добьёшься.
— Что ни говори, — слышалось в другом углу, — а никогда я не сравню шампанского, которое нам подали у Донона… Знаешь ли, совсем другой вкус.
— Хотя она говорила, — продолжал свой рассказ о Берте прежний голос, — что сегодня нездорова…
— Нет, отчего же, — шла снова речь о шампанском, — я не нахожу, чтобы у Медведя Pommery-Sec [сорт шампанского — ред.] было хуже.
— Ну, что ты? Я ещё прошлый раз заметил…
Клянусь я первым днём творенья,
Клянусь его последним днём!..
— выводил впечатлительный посетитель оперы.
— Чего вы, Ишимов, орёте? — закричал ему один из знатоков шампанского.
— А что?
— Идите лучше я вам расскажу, как Стефани сегодня пела, — мы с князем ужинали в отдельном кабинете у татар, — вскользь вставил он, — она пела: ‘Пей шампанское вино!’ Это прелесть! Невозможно хорошо… Сколько огня, силы, чувства! Что ‘Демон?’ Ничего в нём хорошего…
— Ну, что вы понимаете в музыке? А эта фраза: ‘Не плачь дитя, не плачь напрасно’…
— Что ж в ней хорошего?
— Ну, если не понимаете, так не о чём и говорить… Речитатив, а ведь как музыкально!
Затем возвратились из аудитории юнкера, занимавшиеся лекциями. Тут уже разговор был другой.
— Хоть ты тресни, не понимаю одной фразы о траектории полёта снаряда. Что за чертовщина?
— Эх, вздор! Я, брат, эту фразу вызубрил да так и ответил на репетиции, а при этом сделал самую глубокомысленную и понимающую физиономию: ничего, сошло!
— Вот ещё эта проклятая реставрация или революция, — чёрт её знает, — ничего не помню, а завтра ‘сдавать’ надо Николаю Николаевичу. Ну, ничего, причешусь получше, надушусь, прифранчусь, сойдёт!.. Он ведь это любит.
— У Николая Николаевича сойдёт, пожалуй, а вот меня так смущает наш батя.
— Ну, нашёл кого бояться!
— Да, будешь бояться. Он меня преследует ещё со вступительного экзамена.
— Воображение!
— Нисколько не воображение.
— Да за что же?
— А вот за что: экзаменовал он меня из Священной Истории. ‘Расскажите, — говорит, — что вы знаете об Авессаломе’. — ‘Авессалом,— говорю, — находился… в незаконной связи с своей сестрой, однажды’… — ‘Нет, — говорит, — это уж лучше оставьте… Расскажите-ка лучше про Иосифа, проданного братьями’… — ‘Иосиф, — говорю, — был продан в Египет и находился в связи с женою Пентефрия’… — Разозлился. ‘Вы, — говорит, — из Священной Истории одни скандалы только знаете. Садитесь’. Влепил единицу. Насилу дали переэкзаменовку. С тех пор преследует…
И эти, наконец, улеглись.
Теперь возвращались из дежурной комнаты юнкера, бывшие у офицера ‘в гостях’. Чтобы ему не скучно было сидеть ночью одному в комнате, офицер приглашал нескольких ‘корнетов’ к себе, поил их чаем и болтал с ними чуть не до рассвета.
Был уже пятый час утра, когда в дортуар ворвались целой ватагой служители — брать в чистку сапоги и платье, затем трубачи — чистить амуницию и медные вещи, затем истопники — топить печи, наливать воду в умывальники. Затем всё смолкло, и я уснул. Но — увы! — было уже поздно, или, лучше сказать, слишком рано, мне показалось, что я спал не больше часа, когда раздался резкий звук трубы — вставать. Тревожная ночь, от которой я ждал успокоения и сна, прошла, и начинался не менее, а ещё более тревожный день.
На лекциях
Снова труба, и вслед затем крики:
— Вставать, не валяться!
Снова ‘обход’, дежурный юнкер идёт и тычет своей шашкой в спящие тела ‘вандалов’, приговаривая:
— Вставать, не валяться, звери!
Мы встаём после беспокойно проведённой ночи с красными глазами, с заспанными лицами.
В ‘умывальне’ просторно, потому что юнкера старшего курса встают поздно, перед первой лекцией, позволяя себе валяться на койках и не внимая усовещеваниям даже офицера.
После умывания опять следует тот же жидкий чай, после которого лекции.
О лекциях на младшем курсе говорить не стоит: ‘вандалы’, забитые и запуганные, сидят в аудитории чинно и благородно, жадно внимая новым наукам, о которых в гимназии ходили лишь неопределённые слухи.
Преподаватели читают лекции, ‘вандалы’ слушают их, кто записывает в тетрадь, кто дремлет, но всё это спокойно и прилично. Вся разница между этой лекцией и гимназическим уроком состоит в том, что лектор не задаёт уроков и никого не спрашивает, а, отчитав, уходит из класса, уступая место другому.
Иное дело на старшем курсе. ‘Вандалы’ из ‘зверей’ превратились в ‘корнетов’. За лето отдохнули, в лагерях приобрели много военного апломба, а за время отпуска успели отвыкнуть от позорного прозвища ‘зверя’ и достаточно привыкнуть к почётному званию ‘корнета’. Они уже относятся свысока к лекциям, чуть ли не видя в них нарушение своих прав. Сначала исподволь, потом всё более осмеливаясь, пробуют они ‘изводить’ новых ‘зверей’, а потом и самих преподавателей.
Особенным нападкам подвергаются статские преподаватели и некоторые из наиболее скромных военных. Есть, впрочем, и любимые преподаватели, но, конечно, более нелюбимых, и этим сильно достаётся.
Чуть ли не самым нелюбимым был у нас преподаватель русской словесности, который однажды, войдя в аудиторию после нового года, ‘позволил себе’ поздравить юнкеров.
С тех пор они не давали ему прохода и, при появлений его на лекции, хором кричали до самого окончания учебного года:
— С новым годом! С новым годом!
Он конфузился и пытался протестовать.
— Господа, господа! — укоризненно говорил он.
— Господин, господин! — хором отвечали ему.
— Ведь пора же заняться делом, — продолжал он, — время идёт, а вы…
— Время идёт, время идёт! — вторили ему.
Это называлось ‘изводить’ преподавателя: тогда ещё не знали слова ‘обструкция’.
Он пожимал плечами и начинал свою лекцию, стараясь перекричать вопивших корнетов, и, понятно, в конце концов, стал относиться к исполнению своих обязанностей как к чему-то в высшей степени неприятному и тяжёлому. Когда, наконец, юнкерам надоело поздравлять его с новым годом, то они выдумали новую ‘изводку’ и кричали при его входе в аудиторию:
— С новым… фраком!
Один из преподавателей, военный инженер-полковник, в очках, солидного вида, никогда не смотревший по сторонам и, по-видимому, не замечавший даже юнкеров, которым читал свой предмет, имел обыкновение, входя в класс, тотчас же, чуть не из дверей, ни с кем не здороваясь, ничего не видя, начинать лекцию. Всегда сосредоточенный, с насупленными бровями и глядя вперёд через очки, читал он ровным голосом свой предмет.
Однажды, только что он вошёл и начал ещё из дверей: ‘Что касается курса так называемой долговременной фортификации’… — встаёт юнкер с котлообразной головой, получивший у нас прозвище ‘головы Руслана’, общий потешник и забавник всего курса, и говорит:
— Позвольте предложить частный вопрос?
Преподаватель прерывает свою фразу на полуслове и, как бы не отдавая себе отчёта, что именно могло помешать ему, — недоумевающе спрашивает:
— Что вы изволите говорить?
— Позвольте предложить частный вопрос?
Полковник вновь задумывается.
— Если это вопрос основательный и насущный — извольте…
— Основательный и насущный.
— Выйдите на середину и предложите.
Юнкер мерным шагом идёт к доске, вытягивается в струнку, и по военному, поворотив одну только голову к преподавателю, выпаливает как из пушки:
— Будет ли война с Германией?
Преподаватель, не изменяя ни на минуту своего тона, отвечает:
— На вопрос не последует ответа.
— Почему?
— Потому что он не идёт к делу.
— Вопрос основательный и насущный, — возражает полковнику юнкер.
— Садитесь! Что касается курса так называемой долговременной фортификации…
И прерванная лекция продолжается своим порядком.
Но юнкер не унимается: в конце лекции он вновь поднимается со своего места и вновь прерывает преподавателя.
— Позвольте предложить другой частный вопрос?
Нисколько не повышая тона, полковник отвечает ему:
— Предложите после лекции.
— Я хотел бы теперь.
— Теперь нельзя.
— Я хотел только спросить, — не унимается юнкер, — почему инженеры не носят шпор?
Дребезжащий электрический звонок прерывает эту сцену.
С преподавателем артиллерии, которого за его короткую и круглую фигурку прозвали ‘мортиркой’, проделывали другие штуки. Он требовал от юнкеров записывания своих лекций, чтобы на репетициях, по отделам его предмета, ответы были все одинаковы и согласны с его лекциями.
Юнкера не любили этого обязательного записывания, и та же ‘голова Руслана’ после нескольких слов, продиктованных ‘мортиркой’, обыкновенно, вставал и говорил:
— Меня давно мучает один вопрос, господин полковник.
— Что же вас именно мучает, господин? — передразнивал его тот.
— Я не понимаю одной фразы из вашей лекции.
— Какой же это фразы, господин?
— Что значит: ‘вес, приходящийся на единицу площади поперечного сечения снаряда?’
— У, господин, господин, какой же вы непонятливый. Пожалуйте к доске-с.
‘Мортирка’ начинал рисовать, объяснял, топал ногами, чертил, но юнкер превращался в истукана и делал вид, что ровно ничего не понимает.
— Вот поперечное сечение снаряда. Неужто и этого не понимаете, господин? — кипятился ‘мортирка’.
— И этого не понимаю.
— Как же вы в таком случае сюда попали?
— Через двери, господин полковник.
— Не столь остроумно, сколь глупо, господин, а потому извольте садиться.
Большая часть лекции проходила в подобных разговорах.
С законоучителем, который преподавал чуть не с основания училища, проделывались и не такие ещё штуки. Это был ветхий старец, беззубый, но с тёмными ещё и живыми глазами.
Он неизменно начинал свою лекцию со слов:
— Святый апостол Павел говорит… да, да, говорит… — и силился при этом припомнить, что именно говорит святой апостол Павел.