В храме Терпсихоры, Светлов Валериан Яковлевич, Год: 1904

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Валериан Светлов

В храме Терпсихоры

Эскиз

До репетиции остаётся не более получаса, и жрицы Терпсихоры, грациознейшей из муз, собираются к театру. День стоит мрачный, туманный, глубоко-тоскливый. Огромное здание театра кажется окутанным жёлто-грязной ватой, которая заволакивает и площадь, и прилегающие к ней улицы.
Казённые зелёные рыдваны, элегантные собственные каретки, ободранные извозчичьи дрожки съезжаются к маленькому подъезду, двери которого ведут с улицы на сцену и в уборные. Танцовщицы выходят из экипажей, здороваются друг с другом, перекидываются весёлыми словечками и, видимо спеша, исчезают за дверьми. Только немногие из них, ‘бедненькие’, пробираются по грязным улицам пешком и стараются не попадаться на глаза тем, которые подъезжают в собственных экипажах.
Все спешат в уборные, перегоняя друг друга по лестнице, чтобы успеть переодеться из тяжёлых, модных платьев в лёгкие как мечта, газовые тюники. Сегодня репетиция в танцевальных, а не в носильных костюмах.
Несмотря на всю поспешность, с которою жрицы легкокрылой богини торопятся облачиться в традиционные одежды, в уборных стоит необыкновенный шум, смех и говор: балет — искусство немое, и танцовщицы, принуждённые сдерживать свои язычки на сцене, дают себе волю в уборных. Смех, шутки, остроты и колкости льются точно вода из прорванной плотины.
В одной из более обширных уборных, в которой помещаются до десяти корифеек, идёт особенно оживлённый разговор. Только одна из присутствующих, маленькая, воздушная брюнеточка, с матовым цветом лица и такими огромными чёрными глазами, что они кажутся чужими на её изящном тонком личике, не принимает никакого участия в болтовне и пересудах подруг. Торопливо натягивает она на свои красивые, точно выточенные ножки розовое шёлковое трико и только изредка взглядывает большими грустными глазами то на одну, то на другую соседку. И во взоре её мелькает что-то тревожное и пугливое.
Её подруги ‘кумят’:
— У Лиды Успенской новые серьги, и что за великолепные серьги…
— А знаешь, кто ей подарил?
— Ах, убила! Кто же этого не знает? Подумаешь, какую Америку открыла…
— Надоела страшно! Ты думаешь, что знаешь! Ты думаешь — Пронский? Ведь да? А вот и ошиблась… Дубенский.
— Да что ты?! Я поражена, я ужасно поражена…
В другом углу происходит бурная сцена с портнихой:
— Как вы смеете мне давать этот ‘тургеневский дым’? — кричит корифейка портнихе, тыча ей чуть не в нос грязными тюниками. — Разве это тюники?
— Да ведь только на репетицию.
— Ах, Леночка, надоели, разве я могу одеть такие тюники! Я ни за что не одену таких тюник.
В уборной наступает мгновенная тишина. Все знают, что ‘Леночка’ — зубастая и в обиду себя не даст, но и корифейка, которой дали ‘тургеневский дым’, ещё зубастее и ещё менее даст себя в обиду. И при том, обе ненавидят друг друга с давних времён. Но сегодня ничего серьёзного не выходит. Корифейка ограничивается тем, что обзывает Леночку ‘дрянью’, а Леночка довольно осторожно обещается пожаловаться режиссёру. Тем всё и кончается, потому что все очень торопятся.
Но маленькая брюнетка ни на что не обращает внимания, она сегодня так же безмолвна как и её искусство. Изредка, украдкой от подруг, вытирает она набегающие на глаза слёзы и старается одеться скорее, чтобы юркнуть на сцену.
На лестнице догоняет её хорошенькая, полненькая корифейка, с задорным личиком и вздёрнутым носиком.
— Лили, что с тобой сегодня? — спрашивает она подругу.
— Ничего, — холодно отвечает Лили.
— Однако?
— Отстань.
— Ты сегодня похожа на бутылку замороженного шампанского.
— А ты на бутылку сельтерской, из которой выскочила пробка, — сердито говорит Лили и уходит в первую кулису.
Сцена освещена, а там, за рампой, зияющая бездна. Лили подходит к рампе и всматривается в тёмный зал, она знает, что никого не увидит там во время репетиции, но такая уж у неё образовалась привычка за последнее время… Перед каждым спектаклем подходит она к занавеси и смотрит сквозь дырку в зал. Быстрым и беспокойным взглядом оглядывает она ряды пустых ещё кресел и ждёт с замиранием сердца, когда одно заветное кресло, слева, в первом ряду, будет занято им. И он приходил, не пропуская ни одного спектакля, и покорно ‘отсиживал’ в десятый раз ‘Дочь фараона’ или ‘Лебединое озеро’. И когда она убеждалась, что он сидит на своём месте, ей начинало казаться, что электричество светит ярче, что режиссёр и балетмейстер становятся добрее, что оркестр играет стройнее, и что она сама танцует с такой силой и лёгкостью, что, пожалуй, могла бы попробовать танцевать и не в последних рядах кордебалета, а ‘в восьми’ и даже… кто знает? и ‘в четырёх’.
Но вот настал день, когда он не пришёл, и кресло осталось пустым. Она думала, что он ждёт её, по обыкновению, на подъезде, что он как всегда встретить её нежно и ласково, проводит домой и объяснит, что его задержали, что он не мог поспеть к спектаклю. Но на подъезде его не было. Тогда сердце Лили упало, и она уже почуяла что-то недоброе.
Он не пришёл и в следующий раз и перестал бывать в театре. Ей сделалось грустно, так грустно, что она заплакала, и с тех пор плакала ежедневно. Он написал письмо, что должен был уехать на несколько месяцев по делам, а когда вернётся, то снова увидит её, и ‘всё опять пойдёт по-прежнему’. Но у неё было чуткое сердце, и этим сердцем она поняла, что это обещание — ложь. Если бы он не разлюбил её, разве бы он уехал так, не простившись, точно бежал, спасаясь от преследования?
И вот Лили стоит перед тёмным залом, и ей кажется, что она видит кресло, а на нём того, кого, в смутной надежде, она всё ещё не переставала ждать… И она вспоминает, что курьер Александр принёс ей сегодня утром письмо, в котором он просил её подождать его после репетиций на подъезде. Вернулся, вернулся! Но отчего же сердце её не забилось радостно, не замерло от восторга? Отчего? Оттого, что письмо это было так холодно-вежливо, так официально-корректно. И вместо улыбки оно вызвало у неё лишь новые слёзы.
Окрик режиссёра возвращает её к действительности. Репетиция началась, нужно очистить сцену, и Лили уходит в кулису.
Серый угрюмый день действует на всех, туман как будто заползает с площади в театр и на сцену. Первый балетмейстер прислал сказать, чтобы начинали репетицию без него и поставили бы в первом акте какое-нибудь вставное па, ко второму он приедет сам. Второй балетмейстер сидит в кулисе и о чём-то мечтает, смотря поверх низко надетого pince-nez [пенсне — фр.] на сцену, ему лень ставить новое па, и он решает остановиться на неизбежном pas des manteaux, которое служит ему издавна выходом во всяких затруднительных случаях. Это па всем набило оскомину, и режиссёр морщится.
— Сергей Иванович, — говорит он балетмейстеру, — не придумать ли нам что-нибудь другое? Ведь это уж надоело… Право, скучно.
Сергей Иванович, не выходя из своего ничем ненарушимого спокойствия, смотрит на него поверх pince-nez.
— Скучно? — с неподдельным изумлением говорит он. — Кому скучно? Тебе?.. Почему скучно? Электричество светит, музыка играет, люди танцуют, а тебе скучно?.. Ставь pas des manteaux, — решительно и бесповоротно заканчивает он.
Все смеются.
В кулисе стоит чиновник театрального ведомства в вицмундире и внимательно слушает солистку, которая читает ему стихи собственного сочинения. Он рассыпается в похвалах. Танцовщица краснеет от радости и конфузится. Лили приходит в ещё более грустное настроение от грустных слов стихотворения, в котором говорится об ‘осени жизни’ и о ‘промчавшейся как вихрь любви’. Вдруг целая полоса электрических лампочек гаснет в кулисе. Начинается визг и хохот. Режиссёр появляется как deus ex machina [(букв. Бог из машины) — Неожиданная развязка запутанного дела. Прим. ред.] и просит вести себя потише.
Так как он обращается к Лили, первой попавшейся ему на глаза, то она говорит ему, оправдываясь:
— Электричество тухнет, Егор Егорыч.
— Электричество не тухнет, а гаснет, г-жа Осецкая, — шутливо возражает он. — Тухнуть могут пищевые продукты, а не электричество.
И он проходит дальше, чтобы распорядиться о восстановлении освещения. Танцовщицы смеются, Лили от обиды и досады готова заплакать. Она и так сегодня расстроена, а тут ещё её подымают на смех. И она решается отомстить режиссёру.
Репетиция продолжается. Кончается первый акт. Режиссёр собирает танцовщиц для второго акта.
— Pas des indiennes! — кричит он, проходя снова мимо Лили. — Кто в индейках? Г-жа Осецкая, пожалуйте.
— Я не в индейках, — возражает она, — а в индианках. Индейки продаются на Сенной…
Режиссёр бледнеет. Его душит злоба. Балетмейстер смеётся и смотрит поверх pince-nez. И все кругом смеются.
— А… — шипит режиссёр, — очень хорошо, очень хорошо…
Лили уже раскаивается. Она чувствует, что в этом ‘очень хорошо’ таится угроза. Она начинает беспокоиться: пожалуй, ещё ‘отставит’ её, а она так дорожит этим па, и столько трудов ей стоило добиться быть поставленной ‘в индейках’.
Приезжает первый балетмейстер. Сергей Иванович, обрадованный, точно освобождённый от плена, поправляет pince-nez и куда-то бесследно исчезает. К первому балетмейстеру подходит Егор Егорович и что-то ему говорит, указывая на Лиду Успенскую. Лили чувствует, что речь идёт о ней, что режиссёр приводит балетмейстеру какие-то веские основания, по которым выходить совершенно неизбежным замена Лили — Успенской. Балетмейстер сначала возражает, потом соглашается и кивает головой. У Егора Егоровича появляется на лице торжествующее выражение.
— Allons, mesdames! — кричит балетмейстер, собираясь ставить па.
Лили с упавшим сердцем спешит на своё место, но Егор Егорович останавливает её.
— Г-жа Осецкая, балетмейстер вас отставил от этого pas. Здесь всё большие. Вы маленького роста, — говорит он, ехидно улыбаясь.
Лили начинает тихо всхлипывать. Нервы её напряжены, она больше не может сдерживаться.
— Я так и знала! — говорит она. — За что вы ко мне пристаёте? Что я вам сделала? За эту осень решительно никуда меня не ставили… Единственное pas, и то отымаете… Это… это подло! — внезапно разражается она.
— Выражайтесь приличнее. Да, наконец, я-то при чём? Я не при чём! Идите, объясняйтесь с ним… Наконец, можете жаловаться…
— Это подло, это подло, — шепчет Лили уже вне себя, и огромные глаза её делаются ещё больше от гнева и огорчения.
Слёзы душат её и переходят в рыдания. Она скрывается в кулисе. Подруги утешают её и начинают ‘кумить’ про Лиду Успенскую.
— Этого надо было ожидать! — говорит пикантная шатенка с вздёрнутым носиком. — Недаром Дубенский подарил ей серьги. Дубенский — сила и каждый раз ни к селу, ни к городу упоминает о ней в своих рецензиях…
— Пойди, жалуйся… — говорит другая, высокая блондинка, enfant terrible [несносный ребенок — фр.] кулис и первая зачинщица всяких ‘историй’, всегда страшно возмущающаяся ‘несправедливостями’ и ‘подлостями’ начальства.
И она подталкивает Лили к балетмейстеру.
Лили, сквозь слёзы, начинает излагать тому свою жалобу.
Балетмейстер отрицательно качает головой.
— Ma belle [моя дорогая — фр.], — говорит он, мешая русские слова с французскими, — вы toujours [всегда — фр.] нишего не знай. Молодой danseuse [танцор — фр.] не кочь работ, а кочь, чтоб ставь… Кордебале нет, все кочь danseuse… нельзя ставь бале! Я — балетмейс, а danseuse нет… Ни грас, ни элевас… а все кочь premire ligne [первую роль — фр.].
— Вот, видите, я здесь не при чём! — повторяет свою излюбленную фразу Егор Егорович, который ужасно любит, заварив кашу, остаться в стороне и сохранить добрые отношения со всеми.
— Иезуит! — шепчет ему в лицо Лили, и Егор Егорович мгновенно исчезает как вьюн.
— Теперь он тебя наверно, при первом случае, поставит на выход ‘в дамы’, — говорит Лили одна из подруг.
И Лили заливается неутешными слезами. Кордебалетной танцовщице быть в ‘придворных дамах’ — это такой позор, которого она не может переварить даже в мыслях. В кулисе она сталкивается с Сергеем Ивановичем, который уже в пальто, шапке и калошах спешит удрать из театра. Она его останавливает и жалуется ему, так как больше некому.
— Душечка, бросьте! — утешает он её, глядя на её личико поверх своего pince-nez. — Бросьте, душечка! Ну, не всё равно, право… Ну, и чёрт с ними, с индианками. Охота, право? Да просто, чёрт с ними, вот и всё!..
И хотя в этих словах ничего утешительного для Лили не заключается, но она чувствует, как её огорчение улегается, как слёзы высыхают, и как сердце её начинает биться ровнее. Таково свойство этого превосходного человека, которого все они так искренно любят, и который за всю свою долголетнюю службу не сделал ни одной ‘подлости’, ни одной несправедливости.
Репетиция кончается. Толкаясь и перегоняя друг друга, танцовщицы спешат по лестнице в уборные. Лили торопливо снимает с себя тюники и трико и укладывает их в огромный неуклюжий ларь. Её лицо бледно как воск, а глаза горят, точно уголья.
— Правда, что у тебя с Георгием Николаевичем кончено? — вдруг спрашивает её одна из подруг.
Лили вздрагивает и ещё более бледнеет.
— Какой подлец! — горячо говорит подруга, не дожидаясь ответа.
Танцовщицы спешат домой.
На подъезде стоит несколько студентов и два солидных балетомана, поджидая танцовщиц. Студенты шепчутся и курят. Балетоманы разговаривают громко, не стесняясь.
— Много вы понимаете, молодёжь! — говорит один из них постарше. — Разве это — спина? У Цукки — вот спина… И потом вам гимнастика, акробатство нужно, а не пластика. А у меня глаз… тонкий глаз, да я, батюшка, и в балете-то недаром третий десяток лет высиживаю.
— Я не спорю, но разве у Анны Петровны… — робко вставляет его собеседник.
— Да что вы ко мне пристали с Анной Петровной? У Анны Петровны разве носок?
— Золотой носок! — восторженно говорит балетоман помоложе.
— Именно, именно, золотой, потому и мягкий. Я, батюшка, состарился в балете, я из всех знаменитых туфель шампанское пил… а вы ко мне лезете с Анной Петровной…
Лили, спеша и волнуясь, пробирается мимо студентов и балетоманов. Студенты кланяются выходящим танцовщицам и целуют им руки, когда те на лету здороваются с ними.
— Здравствуйте, Лили! — говорит старший балетоман и хочет остановить её.
Но она ему спешно протягивает руку и спешит уйти, нервы её напряжены до крайности, и она слышит, как старый балетоман говорит другому шёпотом:
— А ведь Дубенский женится — ездил в Москву к невесте.
— Да что вы?! — удивляется младший. — А как же Осецкая?
— Finis! [конец — фр.]
Сердце Лили сжимается от боли.
Недалеко от подъезда, у самого фонаря, она видит Дубенского, очевидно поджидающего её, вероятно, для последнего объяснения. Но зачем ей это объяснение, когда она уже всё знает, чего так всегда боялась?
Она издали взглядывает на него при свете электрического фонаря, и ей кажется теперь, что он олицетворяет для неё осень, с её седыми туманами, с её умирающей, чахлой природой, с унылым шёпотом её листопада. На его губах лежит грустная складка, и в его глазах догорает меланхолический огонёк печали, и он кажется ей видением, случайно явившимся в её жизни, в ранний час утра, когда в тусклом свете утренних сумерек нельзя проследить за прохожим, который так внезапно вырастает перед глазами и так же внезапно бесследно исчезает.
Она поднимает воротник своего манто и проходит мимо него, не останавливаясь. И он не узнаёт её.
Её обгоняет роскошное ландо, в котором сидит Лида Успенская с офицером. Сзади них плетётся казённый рыдван, заключающий в себе врага Лили — Егора Егоровича. Он едет один в четырёхместной карете, a танцовщицы плетутся пешком по грязным тротуарам, под мелкой сетью осеннего дождя.
И Лили кажется, что всё кругом неё вдруг темнеет, и в душу её закрадывается глубокая, тяжёлая тоска о погибшей любви и о погибшей карьере.
Источник: Светлов В. Я. Все цвета радуги. — СПб.: Типография А. С. Суворина, 1904. — С. 366.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, апрель 2012 г.
Оригинал здесь: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека