Из потонувшего мира, Клейнмихель Мария Эдуардовна, Год: 1923

Время на прочтение: 59 минут(ы)
М. Э. Клейнмихель

Из потонувшего мира

Содержание:
‘Священная лига’
Рассказ графа Витте
Яхт-клуб
Генерал Черевин
Дипломатическое событие
Великий князь Николай Константинович
Последние годы императора Александра II
Рассказ моей сестры
Любимец двора и столицы
Эрцгерцог Рудольф
Существовала ли в России германская партия
1905 год
Царица
Благотворительный базар императрицы
Имела ли я политический салон?
Костюмированный бал
19 июля 1914 года
Павел Владимирович Родзянко

‘Священная лига’

Свежо предание, а верится с трудом! Нынешнее поколение едва ли слыхало об этой организации, столь сильной в свое время и служащей доказательством человеческой глупости. Товарищем мужа, лучше сказать — одним из паразитов, постоянно сопутствовавших ему в его холостые времена по ресторанам, цыганам и живших на его счет, был некий Николич-Сербоградский. Серб по рождению, он служил в австрийской кавалерии, был весь в тех долгах, которые называются ‘долгами чести’, а на самом деле это — бесчестные долги. Затем он поступил на русскую службу и был в чине поручика Елисаветградского гусарского полка. Я его и теперь вижу пред собой, типичного гусара, с черными как смоль усами, с видом победителя, всегда готового выпить, рассказывающего бесконечные анекдоты о золотоношском гарнизоне и поющего на плохом французском языке следующие строки:
На австрийской службе
Воин не богат,
Это всем известно, —
единственная правда, вышедшая когда-либо из его уст. После смерти моего мужа я старалась держать его, насколько возможно, дальше от себя: вместо приглашений на обед я приглашала его только на завтраки и то чрезвычайно редко, но я жалела его за его бедность и давала ему взаймы одну сотенную бумажку за другой, пока в течение нескольких лет сумма не достигла 6000 рублей. Я стала колебаться, одолжать ли ему дальше. Николич обиделся и прекратил, к моему удовольствию, свои посещения. Однажды мне доложили о его приходе. Он казался помолодевшим на 10 лет, был хорошо одет, выбрит, с разноцветной кокардой в петлице. Он был настроен чрезвычайно торжественно и радостно и имел вид победителя. Целуя мне руку, он передал мне конверт со словами: ‘Я пришел поблагодарить вас за вашу доброту и вернуть вам 6000 рублей, которые я вам должен’. Я удивленно на него взглянула: ‘Что это, вы наследство получили или кого-нибудь ограбили?’ — невольно сорвался у меня нелестный вопрос. ‘Ни того, ни другого, но я нашел занятие, которое даст возможность, благодаря моим познаниям и опыту, приносить пользу обществу и обеспечить свое будущее’. Мое любопытство было возбуждено. Я, не колеблясь, приняла от него долг, на возвращение которого уже перестала рассчитывать, и попросила Николича остаться у меня на завтрак. Он был так же тронут моим великодушием, как я — его неожиданной честностью. Мы разговорились на этот раз довольно дружелюбно. Сначала, очень сдержанно, он стал мне рассказывать про то, что образовалось тайное общество вроде карбонариев, поддерживаемое правительством. Цель этого общества — розыск нигилистов, донос на них, их арест и смертная казнь. Председателем этого общества был граф Боби Шувалов, тайным министром иностранных дел — князь Константин Белосельский, он сам, Николич, состоит начальником большого отдела и делает ежедневно доклады тайному министру внутренних дел князю Демидову Сан-Донато. Все члены Яхт-клуба записались в это общество, большие капиталы к нему стекаются, и он, Николич, получает ежемесячно 3000 рублей, огромная сумма для того времени.
Немного спустя мой дядя Альфред фон Гроте, обер-гофмаршал двора, мне рассказывал, что у него есть латыш-лакей, очень услужливый, но глупый и неловкий малый. Когда однажды, потеряв терпение, мой дядя резко ему что-то заметил, латыш сказал ему с упреком: ‘Вы очень несправедливы по отношению ко мне, ваше сиятельство, и если я только подумаю, что я никогда не хотел на вас жаловаться…’ — ‘На меня жаловаться, как, почему, кому?’ — »Священной лиге’, — я бы получил за это много денег’. Гроте расспросил своего латыша и узнал от него, что ему давали бы определенную сумму ежемесячно, если бы он подслушивал и давал сведения о всех разговорах, ведущихся у Гроте. Дяде показалось смешным подозрение, возбуждаемое им, и он посоветовал своему слуге принять предложение и этим увеличить свое жалование и бдительность.
Наблюдать за графом Адлербергом было поручено одному фонарщику, и граф спокойно, по-философски это принял, но говорил об этом повсюду и вследствие этого впал в немилость, став жертвой злостных слухов, о нем распространяемых.
Брат мой, полковник и флигель-адъютант Александра II, был тогда командиром одного из гренадерских полков в Москве. Однажды появился посланный графом Шуваловым офицер, чтобы вербовать среди офицеров в Москве членов лиги, рассчитывая на поддержку начальника штаба. Брат мой попросил объяснить ему цель и средства этой организации и ответил, что он уже дал присягу и не должен ее снова повторять, а поэтому не может принять участие в такой организации. Офицер ушел. Брат мой официально известил об этом происшествии своих подчиненных. Он сообщил, что к нему явился офицер с предложением основать общество, которое будто должно было заниматься тайной охраной государя, но что, по его мнению, эта организация могла бы служить только деморализации офицерского корпуса, разрушить дисциплину и создать невозможное положение в войсках. Это сообщение дошло до великого князя Владимира, высочайшего покровителя ‘Священной лиги’, и вызвало его неблаговоление к моему брату, которое было поддержано и использовано другими, и брат всю жизнь чувствовал на себе последствия этого. Его очень поддерживал его друг князь Леонид Вяземский, также чрезвычайно отрицательно относившийся к деятельности ‘Священной лиги’. Этот благородный человек, тип офицера-рыцаря, был впоследствии обвинен в крайнем либерализме, оттого что во время одного восстания он хотел вырвать из рук казака истязаемую им женщину. Ему было запрещено присутствовать на заседаниях Государственного совета, членом которого он состоял.
Тщетно надеялись на то, что существование лиги останется в тайне. Члены лиги, из которых десять человек образовывали отделение, не должны были друг друга знать, а их, несмотря на это, знали все. Однажды у меня за чаем был некий Субков, известный член Яхт-клуба. Лакей пришел к нему с докладом: ‘Ваш охранник почувствовал себя плохо и просит разрешить ему уйти домой’. Всеобщее изумление. Субков очень смутился. Оказывается, что за членами лиги следили: они боялись мести нигилистов, а потому у каждого из них был свой охранник. Этот охранник повсюду следовал за ним и, пока его господин сидел у кого-нибудь с визитом, был на обеде или на вечере, ожидал его у прислуги дома, которая его угощала, и охранник с русской наивностью того времени передавал ей самые страшные тайны этой ужасной организации. Помню такой случай. Я послала срочное письмо князю Фердинанду Витгенштейну. После долгого отсутствия мой посланный вернулся с сообщением, что он не имел возможности передать это письмо. С трогательной откровенностью, о которой я уже упоминала, камердинер князя ему сказал: ‘Теперь князю передать письмо невозможно, у него сидят тайные агенты’.
При подобных условиях тайная организация, конечно, вскоре перестала быть тайной.
Еще один случай, увеселивший весь Петербург. Любимец Яхт-клуба и высшего света князь Г. принадлежал к ‘Священной лиге’, где вздумал испробовать свои полицейские способности. Внимание ‘Священной лиги’ было кем-то обращено на один загородный извозчичий трактир, где, по-видимому, происходили встречи нигилистов. Давшие ему поручение исследовать это дело ожидали, конечно, что он оденет подобающий случаю костюм, который даст ему возможность незамеченным проскользнуть в эту дыру. Но он не решился снять свою блестящую флигель-адъютантскую форму и в орденах и аксельбантах занял место у стола в трактире и, конечно, сейчас же привлек на себя внимание всех окружающих. Он заказывал один стакан чая за другим в надежде подслушать компрометирующие разговоры, раскрыть заговор. Ему становилось все жарче и жарче. Но никаких подозрительных разговоров он не услыхал. Наконец к нему подошел хозяин трактира и с большим почтением спросил его, не может ли он быть ему полезен, так как, по-видимому, он здесь кого-то ждет. Князь Г. растерялся, не знал, что ответить, и предпочел удалиться. Все присутствующие извозчики, встав со своих мест, низко эму поклонились, а хозяин проводил его с глубоким поклоном до саней. Князь Г. вернулся в Яхт-клуб и занял там снова свой наблюдательный пост у окна на Морскую с тем, очевидно, чтобы его больше не покидать.
Эта тайная организация просуществовала полтора года, наделала много бед, дискредитируя высший класс общества, разрушая воинскую честь в армии и открывая широкую дорогу интриганам и бесчестным людям для их темной деятельности.
Когда граф Дмитрий Андреевич Толстой был назначен министром внутренних дел, он согласился на принятие этого поста лишь после того, как ему предварительно было обещано уничтожить ‘Священную лигу’.

Рассказ графа Витте

За три года до войны я была в Биаррице, где часто встречалась с супругами Витте. Однажды, когда я обедала у них на прекрасной вилле на Рю де Франс (кроме меня присутствовала еще дочь Витте и ее муж, Нарышкин, со своей матерью), заговорили об одном слухе, распространяемом в городе, и один из присутствующих заметил: ‘Легковерию публики, поистине, нет границ’. — ‘Совершенно верно, — возразила я. — Знаете, Сергей Юльевич, ведь в свое время утверждали в Петербурге, что вы являлись изобретателем этой невероятной, бессмысленной ‘Священной лиги’, и находились достаточно глупые люди, поверившие этому’. Сколь же велико было мое изумление, когда я заметила, что граф Витте побледнел и на мгновение закрыл глаза, его лицо передергивалось, и он с трудом вымолвил:
— Ну, да, это — правда. Эта безумная, бессмысленная мысль зародилась впервые именно у меня. Теперь я невольно краснею, вспоминая об этом, но тогда я был очень молод и не знал ни жизни, ни людей. Я был маленьким, безвестным начальником станции Фастов. Это было в Киеве. 1 марта 1881 года, после тяжелого рабочего дня, пошел я в театр. Тщетно ждали начала представления. Наконец на сцене появился управляющий театром и прочитал телеграмму потрясающего содержания: ‘Император Александр II убит нигилистом, бросившим в него бомбу, оторвавшую ему обе ноги’. Невозможно передать то волнение и боль, которые вызвало у присутствующих это страшное известие. Александр II, царь-освободитель, был очень любим всеми слоями общества, и любовь эта была следствием целого ряда предпринятых государем либеральных мер, предшествовавших столь ожидаемой конституции. Я вернулся домой, дрожа, словно в лихорадке, и сел писать длинное письмо моему дяде, генералу Фадееву, военному корреспонденту ‘Голоса’, интимному другу графа Воронцова-Дашкова. Я описал ему мое душевное состояние, мое возмущение, мое страдание и выразил мнение, что все мои единомышленники должны были бы тесно окружить трон, составить дружный союз, чтобы бороться с нигилистами их же оружием: револьверами, бомбами и ядом. Что надо, подобно им, создать свою организацию, в которой, как у них, каждый член был бы обязан привлечь трех новых, и каждый из новых в свою очередь тоже трех и т.д. Тридцать членов составляют отделение с вожаком. Я писал страницу за страницей, не перечитывая написанного. В то время мне моя мысль казалась ясной, простой, легко исполнимой. На следующий день это письмо было мною отправлено. С большим подъемом духа принес я присягу новому монарху, посещал немало панихид по Александру II, а затем снова погрузился в свои ежедневные занятия, не вспоминая более о моем письме… Прошли месяцы. Вдруг я получаю от моего дяди Фадеева телеграмму: ‘Приезжай немедленно. Приказ о твоем отпуске послан твоему начальству’. Я не верил своим глазам, когда курьер принес мне приказ немедленно явиться к начальнику дистанции. Дрожа от волнения, зашел я в кабинет моего высшего начальства, доступа куда не было таким маленьким служащим, как я. Я заметил в чертах начальника некоторую неуверенность и замешательство: ‘Я получил от министра путей сообщения, адмирала Посьета, приказ дать вам отпуск и возможность поездки в Петербург. Знаете ли вы, зачем вас вызывают?’ — спросил он меня. Я откровенно ответил, что не имею никакого представления. ‘Странно… Нужны вам деньги на дорогу? Я готов вам дать сколько надо’. Я поблагодарил и отказался. ‘Ну, поезжайте. Счастливый путь, но все-таки все это странно’, — повторил он, измеряя меня недоверчивым взглядом. Мне это казалось еще более странным, чем ему.
На вокзале в Петербурге встретил меня мой дядя. Мы поехали к нему, и там, за самоваром, разрешилась эта загадка. Письмо мое, о котором я уже давно не думал, написанное мною в каком-то лихорадочном состоянии, было передано моим дядей графу Воронцову-Дашкову, очень ему понравилось, и он его вручил Александру III, которому тоже понравилась счастливая мысль образовать тайное общество охраны престола. Он отправил мое письмо своему брату, великому князю Владимиру, начальнику Петербургского военного округа, с предписанием испытать и разработать мой проект.
— Сегодня вечером я повезу тебя на Фонтанку, — сказал дядя, — к Павлу Шувалову (в петербургском обществе его знали под именем Боби). Он начальник нашего союза, и ты познакомишься там с главными членами ‘Священной лиги’.
Впервые переступил я порог одного из роскошных аристократических домов, что произвело на меня большое впечатление. Впервые также находился я в обществе тех высокопоставленных особ, с которыми впоследствии мне было суждено так часто встречаться. Там тогда находились великие князья Владимир и Алексей, начальник Генерального штаба князь Щербачев, кавалергард ротмистр Панчулидзев и хозяин дома. Меня приняли очень сердечно, чествовали меня за мою гениальную идею и сообщили мне, что мой проект разработан и составлен уже отдел (из десяти человек), что члены будут вербоваться как в России, так и за границей, и таким путем образуется мощная организация. Мне показали тайный знак этого союза и привели меня к присяге. Я должен был перед иконой клясться, что все свои силы, всю свою жизнь посвящу этому делу, и я, как и все другие члены, должен был дать обещание, в случае если это понадобится, не щадить ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев, ни жены, ни детей. Вся эта процедура, происходившая в роскошном кабинете, среди разукрашенных серебром и оружием стен, произвела на меня, провинциала, глубокое впечатление. Но я был окончательно наэлектризован, когда раскрылась дверь в столовую, — никогда раньше не видал я столько изысканных блюд. Вино лилось рекой, и я был слегка навеселе, когда великий князь Владимир мне сказал: ‘Милый Витте, мы все решили дать вам заслуженное вами почетное поручение. В настоящее время французское правительство отказывается выдать нам нигилиста Гартмана. Мы послали гвардии поручика Полянского в Париж с приказом уничтожить Гартмана. Поезжайте завтра наблюдать за Полянским, и если он не исполнит своей обязанности, то убейте его, но предварительно ждите нашего приказа. Вы всегда найдете возможность вступить с нами в сношения через нашего агента в Париже, агент этот пользуется нашим полным доверием и стоит во главе нашей организации за границей. Вы можете его ежедневно видеть у Дюрона, Бульвар де ла Маделен. Советуйтесь с ним во всех трудных случаях’. Когда я спросил его имя, великий князь сказал: ‘Дайте ему себя узнать нашим тайным знаком, и он сам назовет вам свое имя’. Мне дали 20 000 рублей. Никогда ранее не видал я столько денег.
На следующий день дядя доставил меня на вокзал. У меня сильно болела голова после выпитого накануне вина, и только в Вержболове пришел я окончательно в себя и начал разбираться в странном происшествии, в которое я был вовлечен. Я не мог себе представить в то время, когда я посылал дяде мое школьническое письмо, чтобы оно могло дать результат такого государственного значения. В то же время я был в ужасе от назначенной мне роли и от данной мною страшной, связывающей меня клятвы. Перспектива пролить человеческую кровь приводила меня в содрогание.
Наконец, я приехал в Париж и остановился в назначенной мне великим князем гостинице в Quartier Latin [Латинском квартале (фр.)]. Три дня сряду завтракал и обедал я за столом в близком соседстве с человеком, которого, быть может, должен был убить. На третий день вечером моя будущая жертва приблизилась и сказала: ‘Я — Полянский. Я получил от члена нашей организации извещение, что вы сюда посланы для того, чтобы меня убить, если я не убью Гартмана. Должен вам сообщить, что все, предпринятое мною в этом направлении, увенчалось успехом, — я нанял убийцу и жду распоряжений из Петербурга, но я их еще не получил и думаю, что будет лучше, если мы с вами поговорим откровенно. Я решил исполнить возложенное на меня поручение, и поэтому я не думаю, что паду вашей жертвой. Мы будем иметь время и возможность спастись’. Я был очень рад этой встрече, — я никого не знал в Париже, страшно скучал, и впервые провел приятный вечер в обществе товарища по ‘Священной лиге’, который, прежде чем убить или быть мною убитым, пошел со мной в театр, а затем в ресторан поужинать.
На следующее утро все было еще по-прежнему, и я вдруг вспомнил, что мне было приказано идти к Дюрану, где я должен встретить таинственную особу, которая мне даст необходимые указания. Я сел за маленький столик у Дюрана и делал каждому входящему наш таинственный знак, чтоб обратить на себя внимание. Одни проходили, не глядя на меня, мимо, другие, казалось, были несколько изумлены и, так как я довольно часто повторял эти знаки, думали, вероятно, что я страдаю эпилепсией. Я уже начинал терять всякую надежду, как вдруг один субъект с большими черными глазами и неприятной внешностью, проходя мимо моего стола и заметив мои знаки, ответил на них, — это был тот, кого я искал. Он подсел ко мне и назвал себя — Зографо. Затем он мне сказал, что, по его сведениям, усилия посольства увенчались успехом, удалось доказать, что нигилист Гартман — обыкновенный уголовный преступник и что вследствие этого он будет выдан французским правительством. Таким образом, нам не пришлось совершать убийства.
Приказы центрального комитета передавались в Париж через князя Фердинанда Витгенштейна, бывшего также членом этого тайного общества. Мы провели эту ночь в одном из увеселительных заведений Парижа. Я оставался в Париже еще неделю, весело тратя и свои, и ‘Священной лиги’ деньги. Когда я вернулся в Петербург, я заметил, что интерес ко мне сильно охладел. Меня уже не приглашали в высшие круги нашего тайного союза, и я возвратился на свое место начальника дистанции, где я оставался довольно долго.
Мне вспоминается другой случай на ту же тему, случай, доказывающий легкомыслие одних и безалаберность других. Много лет бывал я довольно часто на обеде у моего старого друга Дурново на Охте (вблизи Петербурга). Не помню как, но в разговоре мы коснулись ‘Священной лиги’. Дурново сказал мне: ‘Чтобы судить об этом предприятии, как и вообще обо всем на этом свете, нужно на него взглянуть с исторической точки зрения. Скажу вам, что эта лига, несмотря на ее несовершенные стороны и часто глупые промахи, которые я признаю, оказала государству большие услуги. Так, например, мы должны быть благодарны исключительно нашей лиге за раскрытие большого заговора, имевшего целью похищение наследника цесаревича Николая, ей только мы должны быть благодарны за спасение нашего будущего монарха. Впрочем, Рейтерн, который здесь присутствует, может вам об этом подробнее передать, если он к этому расположен’.
Полковник Рейтерн, флигель-адъютант государя, залился гомерическим смехом.
— Я расскажу вам эту темную историю. Однажды я ужинал с одним моим приятелем, судебным следователем. Стоял ноябрь, погода была отвратительная, меня лихорадило, и кроме того я проиграл много денег в Яхт-клубе. Приятель мой также жаловался на ревматизм. ‘Если только подумать, — воскликнул он, — что есть такие счастливцы, которые увидят завтра лазурное море, голубое небо в то время, как мы еще много месяцев обречены на сидение в этой слякоти’. И тут вдруг на меня снизошло как бы откровение. У меня не было денег, и поездка на юг была для меня совершенно недоступна. Что если бы я получил туда поручение, но каким образом? Сначала в шутку стали мы придумывать ‘широкий заговор’, который дал бы нам возможность получить назначение расследовать это дело и съездить в Италию. Но постепенно этот план стал принимать более реальные формы, и я, хорошо зная князя Белозерского, Павла Демидова и других, уверил моего собеседника, что их вполне возможно в этом убедить. Мы сочинили анонимные разоблачения с вымышленными подписями, и я очень забавлялся, видя, как все эти наши доморощенные Шерлоки Холмсы были нами одурачены. Боби Шувалов, человек неглупый, но морфинист, постоянно одержимый какой-нибудь навязчивой идеей, отвел меня однажды в Яхт-клубе в сторону и спросил, возьму ли я на себя поездку в Рим с тем, чтобы поговорить с итальянской полицией о заговоре, изобретенном моей фантазией. Шувалов находил, что я очень подхожу к этому поручению, и сказал, что он убежден в прекрасном исходе моей поездки. Я выразил ему свое согласие, но поставил условием, чтобы мне сопутствовал опытный следователь. Видите, как признаюсь я вам через 15 лет, что я вас всех водил за нос?

Яхт-клуб

Барон Бартольд Гюне, женатый на прелестной дочери бывшего американского посла в Петербурге, мисс Лотроп, рассказал мне следующее. Когда он в 1920 году находился в Париже, к нему обращалось много русских, принадлежащих к высшему обществу, с предложением принять участие в возобновлении Яхт-клуба под председательством Сазонова. Было уже подыскано помещение, велись переговоры с русским поваром, который должен был блинами, пирогами, битками и ухой укрепить патриотические и национальные чувства. Но отсутствие солидарности, явление обыкновенное у нас, русских, и тут сказалось, и из этого начинания ничего не вышло. И в этом решительно никого нельзя обвинить: ни союзников, ни неприятеля, ни масонов, ни даже немецкий генеральный штаб, так как никто из них в этом деле не принимал никакого участия,
Яхт-клуб — какое волшебное слово! Сколько людей, проходивших по Морской, бросали завистливые взгляды на эту святыню, на этот предмет их заветных желаний. Вспоминаю я и поныне, как члены Яхт-клуба сидели у окна и с важным видом превосходства и сознания собственного достоинства часами наблюдали за движением на Морской. Юноша, бывший перед баллотировкой скромным, застенчивым, немедля после избрания его в члены становился высокомерным и полным самомнения человеком. Он говорил о своем клубе, как о Сенате или Государственном совете, и когда в его присутствии говорили о политике — он в самых сложных даже для государственных умов вопросах важно произносил: ‘В Яхт-клубе говорят… в Яхт-клубе находят… в Яхт-клубе решили…’ Но это была правда: постоянное присутствие в клубе великих князей, в особенности всесильного Николая Николаевича, и общение с ними остальных членов послужило поводом для частого посещения многими министрами и другими влиятельными лицами этих собраний, и нередко случалось, что там начинали карьеру, создавали себе имена и, наоборот, свергали нежелательных лице их высоких постов. Приятная жизнь, возможность продвинуть в высшие сферы своих близких делали членов Яхт-клуба какими-то избранными существами.
В России было два рода близких к его величеству людей: одни, выдвинутые счастливым случаем, другие — члены Яхт-клуба, особые существа, которые всего достигли.
Оттуда именно в течение многих лет выбирались кандидаты на высокий административный или дипломатический пост, а также начальники гвардейских дивизий и корпусов. За членами Яхт-клуба ухаживали, заискивали, так как они могли легко оказать протекцию. Клуб обыкновенно утверждается для совместного времяпрепровождения, для более приятного и дешевого стола, но нигде никогда, за исключением клубов времен Французской революции (якобинцев, жирондистов и др.), не было такого единодушия и единомыслия, как в петербургском Яхт-клубе. Он был телом, одухотворенным высшими гвардейскими чинами. Видя в моем доме разные поколения наших военных — брат мой и муж были тоже военными, — я часто удивлялась военной этике, царившей среди них. Так, например, мне совершенно понятно, если обесчестившего военный мундир обязывают его снять. Но меня нередко поражало, что офицер, совершивший тот или иной поступок, обесчестивший мундир, менее был порицаем, чем тот, кто сообщил о его провинности. Против этого последнего направлялось все возмущение, вся злоба и месть как всей военной корпорации, так и отдельных ее членов или частей. Что касается самого виновника, то, задав ему головомойку, всеми силами старались загладить его преступление, клялись, что ничего подобного он не совершил, и тем делали невозможным существование того, кто сообщил о провинившемся.
Русский может быть плохим сыном, братом, отцом или мужем, но он всегда хороший товарищ. С детства в душе его чувство товарищества доминирует над всеми остальными чувствами. В школе, в гимназии, в кадетском корпусе развивается в нем это чувство. Впоследствии в полку он узнает, что разорить свою семью дело не важное, но преступно не помочь своему товарищу, поручившись за него не только своею, но, косвенно, и матери, и жены подписью на его векселе. В полку гвардейских гусар поручительство друг за друга требовалось совершенно открыто, официально. Я знала семьи, гордившиеся блестящей формой своих сыновей и братьев и затем проливавших горькие слезы при продаже своих домов, имений, драгоценностей для уплаты долгов, сделанных товарищами их сыновей или братьев. Так было, когда князь Павел Лобанов сделал долг в 800 000, — уплата этой суммы была принудительно распределена между его товарищами по полку, из которых многие должны были вследствие этого покинуть службу и прозябать в деревне.
Когда в октябре прошлого года я была в Мюнхене, я встретила там турка Азис Бея, которого я тридцать лет не видала и которого я знала молодым, элегантным адъютантом султана. Он был прикомандирован в качестве атташе к Кавалергардскому полку, и в течение пяти лет Азиса можно было встречать во всех элегантнейших салонах и ресторанах Петербурга, на бегах и на скачках. Красивый малый, безупречный кавалер, хороший танцор — он пользовался успехом, и, так как ко всему он был еще и смелым игроком, его очень любили в Яхт-клубе. Я встретила его старым, больным, без средств, он вел в Мюнхене жизнь, полную лишений, и изнемогал под бременем своих воспоминаний. С безразличием мусульманина-фаталиста он был равнодушен к гибели своей и нашей родины и только повторял без конца: ‘Все пропало… все пропало… мне все безразлично… мне все равно… меня больше ничто не интересует…’ Однажды он все-таки меня спросил, процветает ли по-прежнему Яхт-клуб? Я взглянула на него с изумлением: ‘Что за странный вопрос, Азис Бей, как вы можете предполагать, что при большевиках может существовать Яхт-клуб? Там теперь находится какое-то революционное учреждение. На том самом месте, откуда вы и остальные члены клуба часами наблюдали за движением на Морской, я видела пишущих на машинках женщин’.
Азис начал сильно волноваться, и какие-то странные, неожиданные звуки заклокотали в его горле. Он схватился за голову — казалось, фатализм его покинул — и вскрикнул: ‘Аллах, Аллах, возможно ли это, я не могу этому поверить. Как! эта изысканная, столь могучая организация, эти люди, все знавшие, всемогущие, эти избранные люди более не существуют? Что за несчастье, что за несчастье! Тогда Россия, конечно, погибла, все пропало, все. Но, ради бога, скажите мне, куда ходит теперь Сергей Белосельский? Где проводит вечера Влади Орлов? Где устраивает свои партии в покер князь Борис Васильчиков? Аллах, Аллах, какое несчастье’.
Я старалась его успокоить, говоря, что Сергей Белосельский нашел себе клуб в Лондоне, что Влади Орлов поселился в Париже, что князь Борис Васильчиков находится в Бадене, в санатории, и в настоящее время не играет в покер.
На следующий день побледневший и осунувшийся Азис мне сказал, что он всю ночь не мог уснуть, и я убедилась, что гибель Яхт-клуба была для него важнее и ужаснее гибели четырех государств.

Генерал Черевин

Недавно была я в обществе ярого антисемита, правдивого, уважаемого человека, но, подобно всем фанатикам, носящего шоры, считающего погромы законным и естественным явлением. Я много с ним спорила по этому поводу. Каждый человек свободен в выборе себе среды и имеет право избегать соприкосновения с неприятными для него элементами, но это еще не причина для сжигания евреев или для спокойного отношения к умерщвлению их детей. С детства относилась я отрицательно ко всяким притеснениям, и не признавала чувства ненависти и несправедливости.
Избранный председателем комиссии по еврейскому вопросу, граф Пален начал следующими словами свой доклад Александру III, самому антисемитскому из правителей: ‘Ваше величество. Евреи всегда обращались с нами так, как евреи обращаются с христианами, но христиане никогда не относились к евреям по-христиански’.
Приведу одно происшествие, имевшее свое начало в моем доме, происшествие, характеризующее наше правительство того времени. У Александра III был любимец — генерал Черевин, стоявший во главе охранного отделения. Он пользовался неограниченными полномочиями. Он соединял в себе всю автократическую власть, и никогда еще ни один азиатский деспот так широко ею не пользовался, как он. Он был другом моего мужа и жил против нас, на Сергиевской. Однажды, когда он пришел к нам на обед, у нас находился Никита Всеволожский, а также Лубков. Едва мы вошли в столовую, лакей сообщил, что флигель-адъютант полковник Б. желает видеть генерала Черевина. Прошло довольно много времени, пока Черевин вернулся к нам и приказал лакею немедленно привести начальника его канцелярии, жандармского полковника.
— Что случилось? — обратились мы к нему с вопросом.
Черевин, выпив несколько рюмок вина и придя в хорошее настроение, рассказал нам как нечто совершенно обыденное, что друг его явился к нему за помощью по следующему делу. Г-жа С. вела процесс с Т. Процессом этим руководил адвокат-еврей, который должен был вскоре произнести свою защитительную речь, и было очевидно, что Т. выиграет процесс. Г-жа С, предвидя это, обратилась своевременно к Черевину. ‘Я не стану ломать себе голову и очень просто помогу г-же С. Этой же ночью я велю арестовать проклятого жида как политически неблагонадежного, и он отправится на прогулку в Сибирь, когда же здесь сумеют очнуться и доказать его невинность, я верну его обратно’, — сказал Черевин. ‘Но ведь это низость, — воскликнула я, — я думаю, что вы шутите, умоляю вас, скажите мне, что это только шутка’. — ‘Нет, я вовсе не шучу: не могу же я ставить на одни и те же весы моих друзей и какого-то грязного жида, если сегодня и невиновного, то бывшего вчера или будущего завтра виновным’.
— Во всяком случае весы ваши — не весы справедливости, — сказала я и стала просить Лубкова и Белопольского меня поддержать. Оба они смутились, так как оба трепетали перед всесильным Череви-ным, часто и ранее отказывавшим им в их не менее законных просьбах.
Я была подавлена этим скверным поступком, имевшим место в моем доме, и казалась себе самой причастной к нему. Я все старалась вернуться к этому вопросу, но Черевина это разозлило. Он много пил и встал полупьяным из-за стола. В это мгновение было доложено о прибытии жандармского полковника. Черевин уединился с ним, прося бумагу и чернила. И таким образом была решена судьба несчастного Б. С этого дня Черевин стал относиться ко мне с предубеждением.
Что касается несчастного адвоката Б., то я впоследствии слыхала следующее: жена его в день ареста мужа от волнения выкинула и умерла, три месяца спустя Б. вернулся из ссылки.
Вскоре после этого он уехал в Париж, где и поныне живет.

Дипломатическое событие

Те, которым редко приходится бывать у послов, министров, вообще сильных мира сего, принимают на веру все, что касается этих господ, и придают большое значение их словам и делам. Если бы только знали, сколько ребячества кроется часто за этими хловами и делами! Вспоминаю я очень интересную историю, о которой много говорилось в Петербурге и которую я лишь впоследствии узнала.
В царствование Александра III директором государственного банка был Ламанский, считавшийся хорошим финансистом. К несчастью, он был женат на мало привлекательной женщине. Она была чрезвычайно поверхностна и имела страстное желание проникнуть в высшие сферы, питавшие к ней мало симпатии и энергично противившиеся всем ее попыткам. Эта супружеская пара страдала манией давать великолепные обеды, к которым обыкновенно приглашалось несколько министров и послов. Последние обыкновенно отказывали и посылали вместо себя каких-либо заместителей, и бедные Ламанские, таким образом, вводили себя постоянно в расход для людей, которых они не приглашали и которые являлись в последний момент занимать места не явившихся сильных мира сего. Однажды на один из своих званых обедов они пригласили французского посла маркиза де Монтебелло и немецкого — генерала фон Вердера. В числе других, менее высокопоставленных гостей находился и граф Рекс, секретарь немецкого посольства, и многие посланники и секретари различных иностранных миссий. Маркиз де Монтебелло, не принявший бесчисленного количества приглашений в этот дом, на этот раз решил прийти. Но так как ему хотелось как можно скорее оттуда убраться, он попросил секретаря французского посольства графа Бовине, чтобы он к концу обеда прислал ему несколько слов, на основании которых он мог бы, сославшись на важные безотлагательные дела, покинуть дом. Генерал Вердер тоже получал от Ламанских много приглашений, но и на этот раз он решил не пойти. Простосердечный и прямой, он недолго подыскивал предлог к отказу, а просто послал своего лейб-егеря сказать, что он экстренно вызван в Гатчину к императору. Затем он преспокойно поехал к г-же П., в чьем доме он большей частью проводил свои вечера. Французского посла Ламанский встретил уже в передней. В то время Александр III вел очень замкнутую жизнь в Гатчине, редко приезжал в город и почти не видался с послами. Поэтому вызов генерала Вердера мог бы послужить поводом для толков в каком-то важном политическом событии. Задумавшись над этим, граф Монтебелло стал очень молчаливым и озабоченным, не произнес в продолжение всего обеда ни слова, ел и пил мало, и, когда он встал из-за стола, ему передали условленную записку от графа Бовине, призывающую его немедленно в здание посольства. Ламанский его проводил до двери, и когда он вернулся обратно, то увидел замешательство на лицах присутствующих. Образовались перешептывающиеся группы, сопоставлялся вызов Вердера в Гатчину с внезапным уходом французского посла. Предвидели европейский конфликт. Мужчины и женщины окружили Ламанского, прося у него совета, какие бумаги им купить, какие продать. Постепенно гости один за другим исчезали с тем, чтобы поскорее поделиться в клубе или в своих семьях назревающими событиями, и артисты и певцы, приглашенные для увеселения общества, нашли пустой зал и г-жу Ламанскую всю в слезах.
Граф Рекс направился в Яхт-клуб, где нашел графа Бовине спокойно играющим в безик. Он его окликнул и сказал ему торжественно: ‘Я не имею права вам много рассказать — это профессиональная тайна, но как старый товарищ я позволю себе дать вам совет: не оставайтесь здесь, идите немедленно в посольство, — ваше присутствие там необходимо’. — ‘В чем дело?’ — спросил Бовине. Рекс, приняв таинственный вид, произнес: ‘Профессиональная тайна’. Бовине, совершенно забыв о своем послании к Ламанскому, поспешно направился в посольство, где ему сообщили, что посол о нем справлялся и уехал весьма раздраженный, дав кучеру адрес г-жи Кутузовой-Толстой.
Я была там в то время с графом де Вилла Копсало, испанским послом. Дверь раскрылась, и вошел с чрезвычайно озабоченным видом Бовине, не хотел садиться и спросил, не был еще здесь посол. Пять минут спустя появился маркиз де Монтебелло и спросил, не был ли здесь Бовине. В полночь вернулся из Яхт-клуба Кутузов-Толстой и сообщил об обеде у Ламанских. Не было никакого сомнения: политический горизонт заволакивался тучами.
После бессонной ночи утром маркиз де Монтебелло вспомнил, что барон Марохети, итальянский посол, друг его детства, должен быть предупрежден о шагах, предпринимаемых его коллегами и их немецкими союзниками. Как он впоследствии весьма остроумно нам рассказывал, он вошел к Марохети, когда тот лежал еще в постели, и сказал ему: ‘Милый, прекрасный друг мой Марок, политика разрознила наши страны, но я уверен, что наши сердца не могут быть разделены. Я взываю к нашей старой дружбе. Скажите мне, для чего генерал Вердер ездил в Гатчину?’ Марохети, ужинавший до поздней ночи в обществе прекрасных дам, был еще спросонок и, протирая глаза, ответил: ‘Уверяю вас, я об этом ничего не знаю’. — ‘Марок, милый друг, скажите мне хоть то, что можете, дайте хоть намек’. — ‘Но клянусь, что ничего не знаю по этому поводу’. — ‘Как, от вас все скрыли? Так и должно было случиться с вашими новыми союзниками, пруссаками’. И он холодно оставил комнату.
Марохети пришел в себя. Неужто действительно с ним сыграли такую игру? Что от него скрывают? И, желая все это разъяснить, он решил лично отправиться к генералу Вердеру. Немецкий посол принял весьма радушно своего итальянского коллегу. Марохети, будучи из рода Макиавелли, не коснулся прямо вопроса, а хотел дипломатическим образом вызвать Вердера на откровенность. Он подошел к письменному столу, на котором стоял портрет Александра III, и сказал: ‘Какой великолепный портрет императора, какое симпатичное лицо. Давно ли вы его видели в последний раз?’ Прямодушный Вердер стал припоминать, желая быть точным: ‘Кажется, месяцев пять тому назад, но, погодите, я справлюсь по моему календарю, где я все записываю. Вот здесь помечено: как раз пять месяцев и четыре дня’. ‘И это действительно было в последний раз, что вы его видели?’ — спросил Марохети, испытующе на него глядя. Вердер задумался. Марохети ликовал — вот, наконец он все узнает. ‘Не совсем, — произнес, колеблясь, Вердер, — я…’ ‘Ах так!’ — воскликнул Марохети. ‘Да, вы правы, я его еще раз после этого видел, но только издали на улице, когда он проезжал с вокзала в Зимний дворец, — это я забыл занести в мой календарь’.
Наконец, был брошен луч света на эту темную историю, маркизу де Монтебелло не составило особенного затруднения открыть источники и при посредстве их узнать, что генерала Вердера в тот вечер в Гатчине вовсе и не было.
Достойны сожаления во всей этой истории лишь жертвы биржи, потерпевшие большие убытки.

Великий князь Николай Константинович

‘Таинственные личности XVIII века’, — так звучит заглавие книги Карповича. В этой книге говорится о людях, о делах которых мнения разделяются и личности коих еще не вполне выяснены, как, например, Калиостро, Лжедмитрий, шевалье Эон, княжна Тараканова и другие. Я в свою очередь хотела бы поговорить об одной личности, которую я хорошо знала с дней ее юности и которой будущий историк скорее предоставит место в царстве легенд, чем в истории. Я говорю о великом князе Николае Константиновиче, который, после тридцатилетней ссылки в Сибири и в Бухаре, умер в прошлом году. Об этом великом князе существуют разноречивые мнения: одни считают его жертвой своих либеральных идей, другие приписывают ему самые страшные преступления, третьи считают его филантропом и ученым. Во всяком случае — факт, что сарты чтили в нем благотворителя их страны, так как он затратил большую часть своего состояния на устройство скромных водяных бассейнов, которыми он пустынную почву Ферганы обратил в плодородную.
Он был старшим сыном великого князя Константина, я уже говорила о нем в моих мемуарах и знала его еще мальчиком. Как-то летом 1865 года в Павловске, когда я только впервые появилась при дворе, я проснулась утром от ужасного лая собак, сквозь который мне слышалось жалостное блеяние. Я подбежала к окну и увидела следующее: несчастная маленькая овечка была привязана к одному из деревьев в парке, а великий князь Николай Константинович травил трех огромных бульдогов на несчастное животное. Вся дрожа, побежала я к моей старшей подруге, графине Комаровской. Она была так же, как я, возмущена, бросилась к полковнику Мирковичу, воспитателю великого князя. Когда он появился на месте происшествия, бедная овечка лежала вся в крови, а великий князь казался очень доволен своим делом. В ответ на упреки своего воспитателя он только пожал плечами. Великий князь Николай Константинович был тогда очень красивым юношей, с прекрасными манерами, он был хорошим музыкантом и обладал прекрасным голосом. Он хорошо учился. Родители его баловали, особенно его мать, чрезвычайно им гордившаяся.
Проходили годы. Великая княгиня попыталась устроить брак своего сына с прелестной принцессой Фредерикой Ганноверской, но последняя была влюблена в адъютанта своего отца барона Павла фон Рамингена, за которого она впоследствии вышла замуж.
Я вышла замуж за графа Николая Клейнмихеля, бывшего полковником Преображенского гвардейского полка, и редко встречалась с великим князем Николаем Константиновичем. Он стал меценатом и, под руководством директора музея Григоровича, давал большие суммы на закупку картин и антикварных вещей. Много говорили об его связи с американкой, кокоткой Фанни Леар, написавшей очень интересную книгу об этом времени.
После моего замужества моя сестра заняла мое положение при великой княгине и собиралась с нею ехать в Штутгарт на свадьбу великой княжны Веры, выходившей замуж за принца Вюртембергского. Когда сестра пришла со мной проститься, она рассказала мне, что в Мраморном дворце похищены при помощи какого-то острого орудия три крупных бриллианта с иконы, подаренной императором Николаем I своей невестке. Придворные и слуги были чрезвычайно этим взволнованы. Никого и всех подозревали, полиция непрерывно пребывала во дворце. Была назначена большая награда за поимку преступника. Икона эта находилась в комнате великой княгини, куда имели доступ только врачи, придворные дамы и два главных камердинера. Великая княгиня уехала в Штутгарт, после чего вскоре разыгралась драма. Во главе департамента полиции была тогда одна из выдающихся личностей России — граф Петр Шувалов, принимавший участие в Берлинском конгрессе. Это был приятный человек, чрезвычайно зоркий, притом очень благожелательный и справедливый. Я никогда не слыхала, чтобы он к кому-нибудь был несправедлив. Но, вследствие разногласий на политической почве, между ним и великим князем Константином Николаевичем установились неблагожелательные отношения. Граф Шувалов был за необходимость союза с Германией, великий князь, будучи славянофилом, ненавидел высшие слои общества, был демократом, как это часто бывает с принцами, желающими равенства для всех, под условием, чтобы за ними все-таки оставались данные им преимущества. Я вспоминаю об одном столкновении этих двух государственных деятелей в Государственном совете. Речь шла о балтийских провинциях. Великий князь поддерживал русификацию их до крайности, Шувалов придерживался противоположного мнения. По окончании заседания великий князь ядовито сказал: ‘До свидания, господин барон’. Граф Шувалов низко поклонился и ответил, не менее ядовито, по-польски: ‘До свидания, ясновельможный пан’, что служило намеком на ту политическую роль, которую молва несправедливо приписывала великому князю в 1862 году, в бытность его в Польше.
После кражи в Мраморном дворце Шувалов прибыл к великому князю. Как он мне лично передавал, его намерения были самые благожелательные. Он хорошо знал, что ему придется разбить сердце отца, и душа его была исполнена сочувствия. Весьма бережно сообщил он великому князю, что полиция уверена в том, что бриллианты похищены Николаем Константиновичем. Он прибавил, что это обстоятельство должно во что бы то ни стало быть заглажено и что он нашел лицо, согласившееся за большую сумму денег взять на себя вину. Он умолял великого князя исполниться к нему доверия и содействовать ему для избежания скандала. Великий князь не понял добрых намерений Шувалова и, обругав его, сказал: ‘Вы все это изобрели лишь для того, чтобы распространять клевету о моем сыне, ваша жажда мести хочет его обесчестить. Я позову Николая, и посмейте в его присутствии повторить ваши обвинения’. Шувалов стал тоже резок и повторил перед великим князем Николаем свои обвинения. Последний разыграл роль возмущенного, стал очень дерзким с графом Шуваловым, и тот покинул кабинет великого князя, чтобы никогда уже туда не возвращаться.
Почти в то же время арестовали капитана Ворпоховского, адъютанта и неразлучного спутника Николая Константиновича, человека распутного, развратившего великого князя. После недолгих уверток он сообщил, что великий князь передал ему бриллианты с поручением отвезти их в тот же вечер в Париж. Александру II было доложено об этом происшествии, так как далее скрывать его было невозможно. Была назначена комиссия под председательством графа Адлерберга, на которой было решено признать великого князя душевнобольным и одновременно — совершенно непоследовательно — лишить его воинских отличий и звания почетного шефа полка. Много врачей и офицеров было к нему приставлено для надзора за ним и, так как они были материально очень обеспечены, в их интересах было не желать никаких изменений в положении вещей.
Я имела случай прочитать несколько слов, написанных обвиняемым и оставленных им на письменном столе. Эта записка переходила из комиссии в комиссию, и в ней хотели видеть доказательство его умопомрачения. Это было незаконченное прошение, начинавшееся следующими словами: ‘Безумен я, или я преступник? Если я преступник, судите и осудите меня, если я безумен, то лечите меня, но только дайте мне луч надежды на то, что я снова когда-нибудь увижу жизнь и свободу. То, что вы делаете, — жестоко и бесчеловечно’. Но над его челом собирались темные тучи. Неосторожные слова, произнесенные им, дошли до императора Александра II, который в них увидел доказательство наличия революционных идей. Было решено сослать его в Сибирь, и охрана его была усилена. Все чаще приходили жалобы и тревожные вести. Говорят, будто во время одного разговора Николай Константинович сказал: ‘Я надену Андреевский орден, выйду к народу, и народ восстанет и меня защитит’. У него тотчас отняли Андреевский орден и сослали в Центральную Азию. В 1881 году император Александр II скончался, и Александр III, всегда питавший антипатию к своему кузену, вступил на престол. Великая княгиня, супруга Константина, получила письмо от сына, к которому было приложено письмо к новому императору. Письмо это гласило: ‘Ваше императорское величество, разрешите мне, закованному в кандалы, коленопреклоненно помолиться праху обожаемого мною монарха и просить у него прощения за мое преступление. Затем я немедленно безропотно вернусь на место моего заточения. Умоляю ваше величество не отказать в этой милости несчастному Николаю’.
Великая княгиня, часто звавшая меня к себе поболтать, со слезами на глазах показывала мне это письмо и ответ на него императора Александра III своему кузену: ‘Ты недостоин поклониться праху моего отца, которого ты так глубоко огорчил. Не забывай того, что ты покрыл нас всех позором. Сколько я живу, ты не увидишь Петербурга’. Затем великая княгиня показала мне еще записку на французском языке, посланную ей Александром III:
‘Милая тетя Санни, я знаю, что вы назовете меня жестоким, но вы не знаете, за кого вы хлопочете. Вы послужили причиной моего гнева на Николая. Целую вашу ручку. Вас любящий племянник Саша’.
‘Можешь ли ты догадаться, что он этим хотел сказать?’ Я не имела об этом ни малейшего представления, и лишь много времени спустя получила по этому поводу разъяснение от министра народного просвещения, статс-секретаря Головнина, большого друга великого князя Константина. Непоколебимая строгость Александра III была вызвана сообщением ему из Ташкента (где великий князь Николай был интернирован), в котором говорилось — быть может, совершенно несправедливо, — будто Николай Константинович чрезвычайно грубо отзывался о своей матери. Впоследствии я узнала, что он женился на дочери ташкентского полицмейстера, приняв имя полковника Волынского. Никто не понимал, почему он избрал это имя, я же вспомнила времена нашей молодости и ‘Ледяной дом’ Лажечникова.
Артемий Волынский, преследуемым Бироном государственный деятель, был любимым героем Николая.
Мое предположение впоследствии оправдалось.
С непоследовательностью, отличавшей все мероприятия, предпринимаемые по отношению к великому князю, император, не признав брака, тем не менее разрешил это сожитие. Значительно позднее узнала я в Париже от принца Альберта фон Альтенбурга, что император возмущен поведением Николая Константиновича, все ниже нравственно падающего: так, например, он хотел заставить свою жену назначить свидание А.П. с намерением, застав их вместе, потребовать у А.П. большую сумму денег за свое молчание. Но жена его не пошла на такую низость, а, отыскав генерал-губернатора Розенгофа, сообщила ему обо всем и просила защиты от мужа. После этого положение великого князя еще более ухудшилось. Когда вступил на престол Николай II, положение Николая Константиновича улучшилось, и он даже получил право распоряжаться своим имуществом. Как я уже сообщила, Николай Константинович был очень любим туземцами за то, что он устроил им водопровод.
Под именем Искандера вступил он во второй брак, от которого у него было несколько детей.
Когда вспыхнула революция, он послал восторженную телеграмму Керенскому с выражением радости по поводу наступления свободы.
Эта телеграмма была воспроизведена во всех газетах.
Это было последнее, что я о нем слыхала.

Последние годы императора Александра II

Петербург гремел победою — взятием Карса, и генерал Лорис-Меликов за взятие этой крепости был возведен в графское достоинство. Эта победа считалась в 1877 — 1878 годах весьма значительной, и граф был героем дня. Я была тогда уже год вдовою и вследствие траура не делала никому визитов, но в интимных кругах я встречалась со многими моими друзьями, и у графини Адлерберг, жены министра двора Александра II, я часто встречалась с кавказским генералом. Он часто меня посещал и вскоре стал постоянным участником наших обедов, партий в вист, ужинов. И любезный, и грубоватый в одно и то же время, не лишенный хитрости, он умел по отношению мужчин и женщин, чтобы им понравиться, применять приемы, всегда имевшие успех: сначала он противоречил своему собеседнику, затем позволял себя переубедить, говоря: ‘Ваша логика, действительно, поразительна. Да, да, вы несомненно правы. Я совершенно с вами согласен после того, как вы мне этот вопрос показали в ином освещении’. Конечно, он разнообразил свои выражения и не так скоро позволял себя переубедить, но цель им всегда достигалась: он оставлял своему собеседнику гордое и приятное сознание своего превосходства. Будучи человеком без эрудиции, Лорис-Меликов умел это прекрасно скрывать. Начиная разговор на политическую или литературную тему, он вдруг, сразу, умолкал, предоставляя говорить другим, а сам лишь зло усмехался, чтобы показать, что в нем заключен целый мир познаний. В клубах, в салонах только и было разговору, что о прекрасном армянине. У г-жи Нелидовой он познакомился и сблизился с министром финансов Абазой, либеральные мнения которого он льстиво поощрял. С графом Адлербергом и с министром внутренних дел Тимашевым он был консерватором, с великим князем Константином — славянофилом, с немецким послом генералом Вердером — германофилом, ярым приверженцем английской политики — с лордом Дуссерином, а с генералом Шанси — восторгался французской армией, таким образом он каждому нравился. Но медовый месяц, как в политике, так и в любви, скоро проходит. Будучи по натуре своей либералом, он тем не менее не имел никаких убеждений. Чтобы подтвердить примером шаткость его воззрений, я приведу его мнение об английской политике. Он говорил, что превосходство английского политического строя заключается в том, что министры назначаются там по выборам. В Царицыне, на Волге, тогда свирепствовала чума, что вызвало там крупные беспорядки (тогда решено было отправить туда кого-либо с чрезвычайными полномочиями). Имя Лорис-Меликова было на устах у всех. Император назначил его для этой миссии, и он выехал в сопровождении профессора медицины Эйхвальда в Царицын, взяв с собою предупредительно в виде большой свиты военную молодежь тех влиятельных семей, которые еще находились вне сферы его влияния. Так, он дал очень высокое назначение молодому графу Орлову-Денисову, пасынку графа Петра Шувалова, этим он обеспечил себе благорасположение и высокий пост всесильного фаворита Александра II. Все эти молодые графы, князья, блестящие гвардейские офицеры отправились на борьбу с чумой с порывом крестоносцев, шедших для освобождения гроба Господня. И те, и другие были объяты эгоистическими желаниями — крестоносцы хотели добыть золото и драгоценности, свита Лорис-Меликова ждала чинов и орденов. Само собою разумеется, Лорис-Меликов по приезде на место своего назначения поспешил сообщить обер-гофмейстерине графине Протасовой, что ее племянник служит примером доблести для всех, графине Бобринской — что ее племянник поразил всех своей храбростью, а похвала его молодому Орлову-Денисову была безгранична. Он говорил, что Денисов его правая рука, и он не знает, что бы он стал делать без него. Узнав содержание того письма, император назначил Р. Орлова-Денисова за его ум и самопожертвование своим адъютантом.
Благодаря мудрым мероприятиям профессора Эйхвальда чума пошла на убыль. Когда на обратном пути из Царицына Лорис-Меликов проезжал Харьков, в честь его там была воздвигнута триумфальная арка, золотая надпись на которой гласила: ‘Победителю Карса, чумы и всех сердец’. В Петербурге во всех салонах его чествовали как героя. Вскоре после этого было несколько покушений на жизнь императора Александра II: на закате дней своих влюбившийся, подвергавшийся покушениям на него, он встречал в своей семье недружелюбное отношение к себе, бывшее следствием его тайного брака. Нервы его были натянуты до крайности, и он думал: ‘Как бы нашелся кто-нибудь, кто взял бы на себя охрану моей личности, чтобы я мог немного отдохнуть’, и его усталый взор остановился вдруг на Лорис-Меликове, который после воскресного парада в манеже беседовал с окружавшими его генералами. Император его подозвал и сказал ему приблизительно следующее: ‘Я крайне устал. Ты пользуешься повсюду успехом. Спаси меня. Я передам тебе свою власть. Вели приготовить для тебя широчайшие полномочия, я их еще сегодня же подпишу. Возьми все в свои руки’. Лорис-Меликов был назначен, неофициально, диктатором для пресечения все чаще повторяющихся покушений на жизнь Александра II. У Лорис-Меликова, в бытность его в Царицыне, был управляющий канцелярии некий Скальковский — сын профессора и брат известного журналиста. Это был идеалист, полный свободолюбивых идей, энтузиаст. Кроме того, Лорис-Меликов был даже в хороших отношениях с Мечниковым, подобно почти всем тогдашним прокурорам, поборником гуманитарных наук. Связь с этими двумя вышеназванными лицами сильно повлияла на ориентацию Лорис-Меликова, которая, благодаря его уступчивости, в иных условиях могла бы принять совершенно другое направление. Было выпущено трогательное воззвание к общественной совести. Тогда было в ходу выражение ‘диктатура сердца’. Одно из первых мероприятий, проведенных в жизнь по совету Абазы (хотя оно впоследствии приписывалось Лорис-Меликову), было уничтожение налога на соль — отзвук Французской революции. Все газеты праздновали это мероприятие как одну из величайших реформ того века. Два выдающихся человека взяли тогда всю власть в свои руки — Абаза и Милютин, Лорис-Меликову же осталась лишь призрачная власть, чем, казалось, он был вполне удовлетворен. Он ранее жил в Зимнем дворце, затем для него был нанят дворец Карамзина, в котором на него было произведено покушение студентом-нигилистом, и Лорис-Меликов, расхваленный во всех газетах как либеральнейшая личность, как враг всякого насилия, подготовляющий широкую конституцию, защитник прав человеческих, этот Лорис-Меликов без суда и следствия распорядился о повешении в 24 часа покушавшегося на его жизнь. Палач был тогда болен, и казнь хотели отсрочить, но Лорис-Меликов сказал: ‘Зачем, нечего долго искать, мои кавказцы с удовольствием исполнят это дело’. Так просто смотрел он на вещи.
В тот же день был найден каторжник, взявший на себя роль палача, и казнь была совершена. На следующий день газеты всех направлений славили ‘диктатуру сердца’.
Я встречала Лорис-Меликова каждый вторник у г-жи Нелидовой, у которой собирались в то время все сильные мира сего: граф Адлерберг с женой, Мельхиор де Вогюе с женой, кавказский генерал-губернатор князь Дондуков, военный министр Милютин, посланник в Берлине Убриль, начальник штаба лейб-гвардии князь Имеретинский, министр финансов Абаза и другие. Частым гостем там был также и граф Нигри. Играли в вист до часу ночи, а затем все приглашались к изысканному ужину.
Генерал Анненков, брат хозяйки дома, увеселял мужское общество свободными анекдотами. Одними делалась там карьера, другие там же видели закат своей счастливой звезды.
Чем выше росло положение Лорис-Меликова, тем меньше становилась его личность. Он был интимным другом и покорным слугою княгини Юрьевской, расчищал пути к ее коронованию, поощрял ее планы, также как и планы великой интриганки, столь использованной княгиней Юрьевской и Александром II, М. Шебеко. Лорис-Меликов совершенно погряз в мелких придворных сплетнях и интригах. В семейной жизни он был редким отцом и прекрасным семьянином. Что касается его государственных дел, то он стал очень уступчивым в руках Милютина и Абазы, преподнесших государю весьма либеральный проект конституции, который Александр II утвердил и подписал, так как его доверие к Лорис-Меликову было до того безгранично, что он соглашался со всем тем, что от него исходило.
Когда Лорис-Меликов заходил ко мне, он всегда приносил с собою целый ворох газет с похвальными, на разный лад, отзывами о нем. Он был опьянен всеми этими похвалами и принимал их за чистую монету. Однажды на одном из вторников у г-жи Нелидовой объявил он мне о своем визите ко мне на следующий день, прибавив: ‘Я принесу вам целый ворох очень интересных газетных статей’. У меня находился русский перевод сочинения Лабрюйера ‘Характер’. Я вырвала из книги страницу с описанием отрицательных черт честолюбца и держала ее перед ним. ‘Взгляните, — сказал он, — как восторженно все они обо мне отзываются’, — и, говоря это, он передал мне весь ворох газет. Я серьезно ему сказала: ‘Не все вас хвалят. У меня есть номер газеты с критической статьей о вас’. — ‘О, какая газета, когда?’ — ‘Я не знаю, мне прислали эту статью сегодня утром’. — ‘И статья эта подписана?’ — ‘Да’, — ответила я и стала ему читать о честолюбце, повсюду вставляя его имя. Он освирепел: ‘Вот мерзавец, вот каналья, как звать этого несчастного?’ — ‘Лабрюйер’, — ответила я. Он записал в свою записную книжку это имя и сказал мне, что этот негодяй будет в этот же день выслан из Петербурга. ‘Этого вы сделать не можете’, — возразила я. — ‘Хотел бы я знать, кто может мне в этом помешать. Еще сегодня поставлю на ноги всю тайную полицию’. — ‘Это вам не поможет’, — сказала я ему с убеждением. Он все более и более волновался. ‘Откуда у вас эта уверенность, что я не сумею его найти?’ — ‘Оттого, что он умер более двухсот лет тому назад’, — и тут я ему призналась в том, что я позволила себе с ним сыграть маленькую шутку, что нет причин для его волнений и что я прошу его извинения. Он был так обрадован тем обстоятельством, что хор расточаемых в его адрес похвал не был ничем нарушен, что великодушно простил мне мою выходку.
Вскоре после этого настало 1 марта 1881 года.

Рассказ моей сестры

После обручения Александра II все члены императорского дома получили от него извещение о его бракосочетании с княжной Екатериной Долгоруковой с объяснением причин, по каким он так поспешно, не дождавшись конца траурного года, решился на этот шаг. Его побудили к этому частые покушения на его жизнь. В этом же извещении он выражал свою волю — представить свою супругу великим княгиням. Великая княгиня Александра Иосифовна решительно отказалась от знакомства со своей новой невесткой и заявила, что она всю зиму проведет не в Петербурге, а в своем дворце, в Стрельне. Ее супруг, великий князь Константин Николаевич, неоднократно старался убедить ее изменить свое решение, так как брат его, император Александр II, был чрезвычайно этим недоволен. Вскоре старшая дочь императора и княгини Юрьевской (это звание она получила при своем обручении) заболела тяжелой формой тифа. Чтобы смягчить своего зятя, великая княгиня послала меня к княгине Юрьевской справиться о состоянии здоровья ее дочери. Когда я пришла к княгине Юрьевской, отворилась дверь, и на пороге ее появился император Александр II. Он вышел и сел со мною рядом. Крупные слезы текли по его щекам, когда он мне говорил, что дитя его умрет, так как никогда он не возвращался с таким тяжелым сердцем в Петербург, и что по пути между Ялтой и Москвой он сказал своей супруге: ‘Я чувствую, что что-то ужасное ожидает меня в Петербурге. Я имею предчувствие, что надо мною витает смерть. И вот умирает мой ребенок’. Затем он рассказал мне все детали болезни его дочери и сказал, что он чрезвычайно тронут сочувствием своей невестки к его глубокому горю. ‘Поблагодарите ее за то, что она вас прислала’, — прибавил он и быстро встал. Его красивые, обыкновенно такие добрые глаза получили вдруг иное выражение. Он строго на меня посмотрел и сказал: ‘Я желаю, чтобы моя невестка как можно скорее сюда переехала. Понимаете, графиня, вы ей передайте этот приказ, тотчас же. В Стрельну я ехать не могу. Я хочу ей представить мою жену’. Когда я в тот же вечер передала великой княгине слова императора, она гневно воскликнула: ‘Он не имеет права требовать этого от меня. Я с места не тронусь’. Но тем не менее на следующее утро в 10 часов [она] переехала в город, а в час дня император прибыл в Мраморный дворец, чтобы представить своей невестке княгиню Юрьевскую. Другие великие княгини последовали примеру своей тетки. Месяц спустя император был убит, если бы он остался жив — княгиня Юрьевская была бы коронована. Проект коронации был разработан Лорис-Меликовым.

Любимец двора и столицы

Это было весною 1873 года. Я заехала в моем экипаже за моей подругой, княгиней Лизой Куракиной, чтобы с ней прокатиться по Петербургу. На Морской на наш экипаж наскочила сзади чья-то коляска, и сидевший в ней молодой кавалергард вместо извинений обрушился на нашего ни в чем не повинного кучера и грозил как ему, так и нам кулаком. Возмущенная, вернулась я домой и рассказала о происшедшем моему брату, адъютанту Кавалергардского полка. Он сделал распоряжение, и оказалось, что это был юный кавалергард Николаев, бывший воспитанник кавалергардского училища. В свое извинение он привел то обстоятельство, что он от 12 до 4 завтракал и потому во время этого происшествия был навеселе. Впоследствии мне не раз приходилось встречаться с этим маловоспитанным офицером, так как он был любимец столичного общества и смерть его оплакивалась значительно более, чем смерть какого-нибудь великого полководца. Мне кажется, что такой молодой человек не мог бы нигде за границей пользоваться каким бы то ни было успехом. Не обладая ни умом, ни средствами, темного происхождения, без всяких познаний, он не пользовался ничьей поддержкой и никто не знал ни одного из членов его семьи. Ходили смутные слухи об его отце, инженер-генерале, приобретшем некоторые средства бог весть какими путями. Дядя его был исправником в каком-то уезде Тульской губернии. Тогда еще Николаев был здоровым, красивым, с густой шевелюрой, слегка неповоротливым и грубым в обращении мальчиком, едва говорившим по-французски, но добрым товарищем, всегда готовым опорожнить в приятном обществе не одну бутылку вина или прокатиться ночью на тройке к цыганам.
Первой, обратившей на него внимание, была княгиня Барятинская. Николаев стал еженедельным посетителем их дома. Мой двоюродный брат, Александр Барятинский, был полковником Кавалергардского полка. Он вел открытый дом, который посещало не только высшее общество, но и двор, в особенности двор великого князя Владимира. Николаев особенно выделялся в таком обществе, смеялись над его скверным французским говором, над его необразованностью. Его некультурность послужила основой его успехам, что нередко случалось в нашей полной противоречий жизни. Он вступил в Яхт-клуб и начал играть. Играл он счастливо, и выигранные им там деньги послужили началом его состояния. Всегда хорошо настроенный, не отзываясь никогда ни о ком дурно — что было следствием расчета, а не благодушия, — он сблизился в Яхт-клубе с влиятельными лицами, собутыльником и увеселителем которых он сумел стать без особых усилий. Он умел принимать независимый и даже покровительственный вид по отношению к тем, кого он объедал и опивал.
Зараженная модой на Николаева, великая княгиня Мария Павловна пригласила его к себе. Тогда было признаком хорошего тона иметь у себя Николаева за завтраком и обедом. Его видели во всех общественных местах, в балете — в первом ряду, на скачках — на барьере всегда с сигарой во рту, всегда навеселе, беспрерывно повторяющим одно и то же слово ‘шикарно’. Единственная неудача постигла этого баловня судьбы, когда он однажды в день полкового праздника кавалергардов ожидал флигель-адъютантские аксельбанты, о которых хлопотала за него перед Александром II Мария Павловна, но император, видимо, не разделяя общих симпатий, назначил своим флигель-адъютантом не Николаева, а Михаила Пашкова. Николаев же удостоился этой чести значительно позднее, протанцевав котильон с царицей.
Время шло, и после командования им в течение 18 месяцев драгунским полком в Ковно получил он наконец в командование Кавалергардский полк, и с тех пор можно о жизни его сказать в нескольких словах: завтраки, счастливая игра, обеды, ужины, завтраки, обеды, ужины, игра. Никакие события, ничьи страдания не могли нарушить его покой. Николаев был знаком исключительно с богатыми или влиятельными лицами, лето он проводил в их дворцах, питался на их счет и таким образом жил на такую широкую ногу, как будто имел тысяч двести годового дохода. Этот всеобщий любимец никогда никому не поднес цветка, никого никогда не пригласил к обеду, никому не нанес визита и, получая приглашения, являлся туда, куда ему было интереснее и выгоднее являться. Даже смерть его пришла для него счастливо. Угрожаемый страшной болезнью — раком, он умер внезапно, без сомнения, сожалеемый всеми, очевидно, благодарными ему за поглощенные им у них завтраки и обеды. Похороны его отличались большой пышностью, и, если бы он мог говорить, он, вероятно бы, сказал: ‘Очень шикарно, очень шикарно’, — слова, которые он так охотно повторял при жизни.

Эрцгерцог Рудольф

В одну из моих поездок в Рим я задержалась на пару часов в Варшаве, в доме маркиза Сигизмунда Велепольского, пригласившего меня на обед. Его жена, урожденная Монтенуово, была внучкой Марии Луизы, супруги Наполеона I, от ее второго брака с графом Непером, получившим впоследствии титул графа Монтенуово. Велепольские мне сообщили, что они только что получили ужасную весть об убийстве Рудольфа. В телеграмме, посланной им, подробности отсутствовали. Все были ошеломлены. В 10 часов вечера я уехала дальше, переехав границу, я наблюдала, как масса австрийских военных всех рангов брали в поезде с бою места, спеша в Вену. Волнение достигло кульминационного пункта. Одни толки противоречили другим, но ни разу не было произнесено слово ‘самоубийство’. ‘Это политическое убийство’, — говорили одни, ‘это дело рук масонов’, — утверждали другие, третьи же говорили, ввиду того, что эрцгерцог был постоянно окружен преимущественно евреями и журналистами, что это совершил фанатик, желавший освободить католическую монархию от атеиста. Четвертые говорили о ревнивом муже, иные же утверждали, что это нечаянное убийство на охоте.
По прибытии в ‘Гранд-Отель’ в Вене я тотчас же отыскала графиню Софию Бенкендорф, жившую там же. Я встретила у нее ее супруга, графа Палена и барона Теодера Будберга. Все они были подавлены этим страшным происшествием. Они сказали мне, что тут, несомненно, произошло самоубийство, подробности которого пока еще, вследствие охватившего всех большого волнения, не выяснены. На следующий день я ясно видела, что никто не знал в точности, что произошло. Это произошло так внезапно, так неожиданно, казалось таким невероятным, что не было возможности так скоро выпустить официальное извещение. Волнение охватило все население, все общество, все доискивались правды. Лакей, приносивший нам утром кофе, продавец фруктов на углу улицы, извозчик, парикмахер — все на свой лад передавали то, что они слыхали, а затем спрашивали у вас, что вам известно по этому поводу. В тот же день я обедала у нашего посла, князя Лобанова. Весь персонал посольства, а также генеральный консул Губастов, были налицо. В течение дня меня посетил барон Эренталь (бывший тогда секретарем у графа Кальноки, а впоследствии ставший министром иностранных дел) и рассказал мне следующее:
‘Эрцгерцог отправился в замок Мейерлинг, чтобы встретиться с госпожой Вечера, которая его там ожидала. Под утро, после проведенной там вместе ночи, Рудольф убил Вечеру и затем лишил себя жизни. Не была лишь выяснена причина’.
Десять дней провела я в Вене, и почти ежедневно встречалась с лицами, посещавшими меня в моем доме в Петербурге. Все они, благодаря своему положению, могли постепенно доискиваться правды, и, благодаря их совершенно объективным сообщениям, я, как мне кажется, могу некоторым образам правдиво осветить это происшествие.
Среди лиц, встреченных мною, были: наш посол князь Лобанов и члены посольства, бывшие в венском обществе как у себя дома, принц Генрих VII, фон Рейс с супругой, еще накануне обедавший у Франца Иосифа, граф Нигри, один из лучших моих друзей, прочитавший в моем присутствии Лобанову телеграмму о смерти эрцгерцога, князь Карл Ховенгюлер, друг Рудольфа, граф Кальноки и его секретарь Эренталь — все эти имена говорят за правдивость сообщения, которое я здесь передаю.
Эрцгерцог Рудольф, неврастеничный, с извращенными вкусами, был все-таки по отношению к женщинам джентльменом. Он влюбился в Вечеру, которая, в свою очередь, его глубоко полюбила. Ввиду того что он не хотел это чувство низвести до обыкновенной интрижки и чувствовал себя ответственным перед любимой им девушкой, которую он скомпрометировал, он решил на ней жениться. Ввиду того что он был чрезвычайно несчастен в своем браке с принцессой Стефанией Бельгийской, он обратился к своему крестному отцу, папе Пию IX, с душевной исповедью, в которой он описывал ему всю драму своей жизни и молил его дать ему развод, пусть даже ценою отречения от престола, что могло бы облегчить святому отцу исполнить его просьбу. Папа долго не отвечал, и, когда наконец прибыл ответ, он был отрицательным. Эрцгерцог счел себя оскорбленным и обесчещенным, и предложил Вечере вместе умереть. Посвященный в дела эрцгерцога камердинер доставил Вечеру в замок Мейерлинг.
Извозчик Братфиш, известный народный певец, привез эрцгерцога. Целую ночь напролет там пили. Принц Филипп Кобургский, знавший роман Рудольфа, но не бывший посвященным в тайные планы эрцгерцога, находился в их обществе. Братфиш исполнил весь репертуар своих песен, и, когда в 4 часа утра эрцгерцог его отпустил, он ему сказал: ‘Приготовьте все на завтра — я пойду на охоту’. Это точные слова Рудольфа, как утверждает Братфиш. Затем Рудольф и Вечера остались одни. Расследованиями приблизительно установлено, что Рудольф, после ночи любви, застрелил Вечеру, привел в порядок постель, уложил на нее труп, покрыл его шелковым покрывалом, по которому разбросал цветы. Прежде чем лечь рядом с покойницей, он позвонил камердинеру и передал ему через дверь приказ принести черный кофе и поставить его на стол в соседней комнате. Когда Рудольф услыхал, что слуга, принесший кофе, удалился, он выпил чашку кофе, найденную впоследствии пустой у его ложа. Затем он взял маленькое зеркальце, найденное в его застывшей руке.
У него зияла большая рана на голове. Кальноки рассказал следующие подробности: мать Вечера была в отчаянии, не находя нигде своей дочери. Узнав, что она бежала к эрцгерцогу во дворец, она на следующий день проникла к придворной даме императрицы с требованием, чтоб ей вернули ее дочь. Фрейлина пошла доложить об этом императрице, которая вышла навстречу к госпоже Вечера и, протянув ей руку, сказала: ‘Руди мертв, ваша дочь тоже мертва — мы две несчастные матери’. Причина, почему после моего отъезда из Вены шло по поводу этой драмы столько разноречивых слухов, следующая: эрцгерцог был повинен в двойном преступлении — в убийстве и самоубийстве, почему и подлежал как позорное пятно апостолической династии Габсбургов исключению из нее. Кроме того, он не мог быть погребен в церкви Капуцинов, где покоились все его предки. Было ясно, что истина должна быть скрыта, и надо было изобрести легенду, чтоб сохранить незапятнанной память об усопшем наследнике престола. Ввиду того что официальное извещение последовало не сразу, истина начала постепенно выясняться, но воображение многих работало полным ходом и давало повод не к одной, а к десяткам легенд. Много лет спустя я имела случай в Карлсбаде говорить об этой ужасной драме с князем Карлом Ховенгюллером и в Париже с его братом Рудольфом, и оба они грустно повторяли: ‘Да, это именно так произошло’.

Существовала ли в России германская партия

Во многих странах слыхала я разговоры о германофильской партии в России, читала о ней статьи на разных языках. Спокойный наблюдатель мог бы заметить, что со времени Александра II в России не было германофильской партии. Высшие военные круги, особенно офицерство Генерального штаба, происходившее из демократических кругов общества, стремились к лаврам и считали, что это легко достижимо при условии союза с Францией (это мнение усилилось после несчастной японской войны). Интеллигенция симпатизировала республике и была счастлива возможностью петь марсельезу, что ранее строго каралось и из-за чего не один уже был сослан в Сибирь. Купцы видели в Германии сильного конкурента. Рабочие на фабриках не любили аккуратного, требовательного мастера-немца. Мужики считали себя вправе жаловаться на немца-управляющего, наказывающего пьяниц и лентяев, а состоятельный класс, тративший большие деньги в Париже, выражал, конечно, свои симпатии французам — их ресторанам, бульварам, театрам, портным, кокоткам, полагая, что в этих симпатиях и заключается любовь к Франции.
Приезд юной прекрасной принцессы Дагмары содействовал укреплению антипатии к Германии, так как опечаленная вместе со своей родиной потерею Шлезвиг-Гольштинии она передала свое чувство недовольства наследнику и его окружающим и вскоре оказалось, что все молодые гвардейцы возмущены тем, что Шлезвиг-Гольштиния не принадлежит более Дании. Это возмущение усилилось, когда стало ясно, что со времени Александра III лишь противники немцев делали карьеру подобно тому, как в царствование Александра II успевали германофилы. И при дворе лишь старый великий князь Михаил Николаевич (дядя царя), последний из Романовых, остался верен дружбе, соединявшей две царские династии — русскую и германскую. Сыновья же его, наоборот, питали к Германии антипатию: старший, великий князь Николай Михайлович, ныне убитый, был известен своими историческими работами, представлявшими большой интерес, он много занимался историческими исследованиями, в которых его особенно интересовали скандальные происшествия, он любил интриги XVIII столетия, что не мешало ему интересоваться таковыми и XIX, и XX веков.
Так, он был счастлив, открыв, что сестра его бабушки, императрица Елизавета Алексеевна, супруга императора Александра I, считавшаяся в России святой, имела любовника. С любовью тщательно расследовал он все, что касалось этого обстоятельства. Еще более обрадовало его, когда он узнал, что великий князь Константин Павлович нанял людей для убийства своего соперника — молодого офицера.
Свободное от занятий по истории время он употреблял на сеяние розни между людьми, устраивая всегда поводы к раздорам. Он искренне радовался всегда, когда ему удавалось рассорить старых друзей или супружескую чету. Ежегодно посещал он в Париже французские литературные круги, чрезвычайно ценившие его ученые познания, разыгрывал ‘левого’, отзывался часто пренебрежительно о государе и с ненавистью об императрице, избегавшей его общества. В 1917 году он вышел из своего дворца, украшенный красной лентой в петлице своего военного пальто, он пожимал руки революционным военным, говоря, что он всегда был на их стороне. Впрочем, это лицемерие не помогло ему — после долгого заточения он был казнен, как и другие.
Конечно, находились люди, дававшие себе отчет в том, что политика страны, державшаяся в течение многих столетий известного направления, не могла быть так легко заменена противоположной, но это были единичные лица, не составляющие никакой партии. У них не было вожака, как, например, у славянофилов — Воронцов-Дашков, впоследствии ставший министром двора. Между ними были люди европейски образованные: граф Александр Адлерберг, владевший шестью языками, граф Валуев, граф Пален, министр юстиции, граф Петр Шувалов — посол в Лондоне, барон Роман Розен — один из подписавших Портсмутский договор, и Петр Дурново — министр внутренних дел, который имел смелость перед войной 1914 года передать Николаю II свой доклад о том, что России необходимо не нарушать дружеских отношений со своими западными соседями. Он описывал государю последствия, к которым могла бы привести агрессивная политика. Витте также предвидел последствия политики Сазонова и Извольского. Он сделал все, чтобы избежать того водоворота, который грозил нам катастрофой. Но, резкий в своих выражениях — почему его и считали энергичным, — он был на самом деле нерешительным, колеблющимся, к чему обязывало его положение в обществе — щадить друга и недруга.
Германия была у нас тогда так нелюбима, что ее защитники, приводя свои доказательства, обыкновенно начинали так: ‘Немцев я никогда не любил и симпатизировал всегда французам, но я нахожу, что и т.д.’
Во время воины произошло чудо: не оказалось более никого, кто был бы немецкого происхождения. В течение часа я встретилась с обоими генералами Гартунг: один из них с убеждением говорил, что он шотландского происхождения, как всем известно, — другой же с таким же убеждением утверждал, что он, как всем известно, голландского происхождения.
Однажды я беседовала в Сальцбадене у Стокгольма с великой княгиней Елизаветой Маврикиевной, этой несчастной матерью, потерявшей одного сына на войне и трех в Сибири. Я спросила ее, почему, кроме Гавриила, всегда к ней нежно относившегося, все ее остальные сыновья под предлогом, что она немка, скверно с ней обращались. ‘Каким образом ни вы, ни великий князь не могли сдержать политические безобразия ваших сыновей, так как убеждением я этого назвать не могу?’ — ‘Что делать, — ответила она, — мы были оба бессильны — это было такое поветрие’.

1905 год

В июле 1905 года я впервые убедилась, что возможность революции в России вероятна. Это было в имении, в Курской губернии. Я писала письмо в моем кабинете. Вошел слуга, ездивший за покупками в губернский город. С искаженным лицом рассказал он мне, какой возмутительной сцены он был свидетелем. Когда он ждал на вокзале поезд, он увидал там направляющийся в Манчжурию военный отряд. Полковник с женой и двумя детьми устроился в купе, как вдруг вошел унтер-офицер и, очень волнуясь, доложил, что в вагон, в котором могут поместиться сорок человек, вдавили сто человек, так что им невозможно было ни лечь, ни сесть. Унтер-офицер просил у полковника содействия. Полковник сказал: ‘Хорошо, я сейчас приду’. Затем он закурил папироску и спокойно продолжал разговор с окружающими. Немного спустя унтер-офицер снова появился в купе. Его глаза налились кровью и, не отдавая чести, он доложил полковнику, что солдаты взволнованы его бездействием, прибавив резко: ‘Вам хорошо сидеть спокойно в вашем купе, в то время как нас везут, как скот на убой’. Полковник, вне себя, приказал станционным жандармам арестовать унтер-офицера и посадить его в тюремный вагон. Собралась толпа. Пришел фельдфебель доложить, что крики и проклятия заключенного привлекают много публики и раздражают собравшихся рабочих. Полковник направился к вагону, где находился заключенный, который, увидя его, разразился бранью. Вышедший из себя полковник ударом сабли тяжело ранил буяна в шею. Удар был так силен, что артерия оказалась разрезанной и голова склонилась набок. Свидетели этой ужасной сцены, потеряв самообладание, бросились на полковника, облили его керосином, смолой и насильно потащили его в вагон. Кто-то, более разумный, удалил из купе вовремя его жену и детей, и на глазах у всех несчастный полковник был подожжен и сгорел живьем. Никто даже не попытался его спасти.
Впоследствии я узнала, что из Петербурга пришел приказ не давать этому делу хода, но об этом все-таки все узнали. Печать, находившаяся тогда почти сплошь в руках правительства, была принуждена хранить молчание. Что особенно привлекало мое внимание в этом трагическом происшествии, это то, что никто не исполнил в нем своего долга — преступное попустительство со стороны всех. Прежде всего железнодорожное начальство не должно было помещать солдат, как сельдей в бочку, во-вторых, солдат не был вправе оскорблять свое начальство, полковник виноват в том, что не заботился о своих солдатах и тяжело ранил беззащитного человека, затем виновна была и толпа в том, что она заживо сожгла человека, затем жандарм и начальник станции, со всем своим персоналом спрятавшийся куда-то в критический момент вместо того, чтобы попытаться вразумить и сдержать обезумевшую толпу, и за сим виноваты были и те, которые не предали гласности это дело.
Всегда одно и то же: либо слабость, либо безграничный произвол нашей администрации, что и повлекло за собой революцию.
Я помню еще одно место из моего письма к так рано похищенной смертью подруге моей Вере де Тайлеран. Я описывала ей всю жизнь в имении, говорила о моих служащих, управляющих, моих сахарных заводах, техниках и других, составлявших тогда мое общество. Большинство из них — писала я моей подруге — хорошо воспитаны, дети же их ужасны. В каждой их семье вижу я маленького 14-летнего будущего Марата и маленькую 13-летнюю подрастающую Тардань де Мерикур, и это было печально. Я не знала тогда, как близка была я от истины.

Царица

Когда государь был в первый раз в Париже, я гостила там у моей дочери Ольги, жены русского посла барона фон Корфа. Со мной находилась также моя младшая дочь, недавно получившая назначение фрейлины императрицы. На следующий день, после торжественного въезда в Париж Николая И, который мы наблюдали из окон владельца ‘Нью-Йорк Геральд’ Гордона Беннета в Елисейских Полях, пошла я с дочерью моей к госпоже де Тэб. Она, любезно меня приняв, сказала: ‘К сожалению, у меня такая мигрень, что я не в состоянии гадать ни по картам, ни на кофейной гуще’. Я простилась с нею, прося ее принять меня на следующий день. ‘Вы русская, — сказала она, провожая меня, — думаете ли вы, что мне возможно будет получить фотографический снимок линий руки царя? Я бы многое дала, чтобы получить такой снимок’. — ‘Я попытаюсь это сделать. Дама, сопутствующая царице, княгиня Барятинская, моя кузина, я попробую к ней обратиться. Думаю, что государю было бы интересно иметь от вас его гороскоп’. — ‘Вы мне этим окажете большое одолжение, — сказала госпожа де Тэб. — Я с удовольствием проконтролировала бы то впечатление, которое государь произвел на меня вчера. Сколько несчастья прочитала я на лице этого молодого человека. Это — ужасно.
Несчастье, большое несчастье’, — повторила она. Эти слова так меня испугали, что, выйдя на улицу, я сказала моей дочери, что не предприму никаких шагов для получения снимка руки государя. Я боялась быть посредницей в доставлении ему плохих предсказаний и решила более не посещать госпожу де Тэб, о чем дочь моя сожалела, так как ей хотелось узнать свою судьбу. Я рада, что не пошла навстречу ее желанию. Г-жа де Тэб прочла бы по линии руки моей дочери ожидавшую ее печальную судьбу, — я потеряла несколько лет спустя мою горячо любимую дочь, что и поныне отравляет мне мои дни и служит причиной бессонный ночей.
Часто думала я о словах г-жи де Тэб ‘несчастье, большое несчастье’.
Во время коронации Николая II его сравнивали с Людовиком XVI. Как с прибытием Марии Антуанетты в Париж праздник обратился в траур, так и московские торжества ознаменовались большой катастрофой, повлекшей за собой много жертв. Обещана была раздача народу царских подарков. Толпы женщин и детей потянулись из разных деревень в Москву на Ходынское поле. Не было принято никаких мер предосторожности, и, когда началась раздача подарков, вся толпа беспорядочно хлынула вперед, спотыкаясь, падая в ямы, толкая и топча друг друга. Ходынка стала гигантской гекатомбой, символом постоянно царившего в России беспорядка. Число жертв составляло от 8 до 10 тысяч человек. Когда я на следующий день поехала на парад, я увидела сотни телег, везущих целые горы трупов с торчащими руками и ногами, так как не сочли даже нужным чем-нибудь их прикрыть. Назначено было следствие для отыскания виновных.
В то время власть в Москве была разделена между генерал-губернатором, великим князем Сергеем Александровичем, и министром двора, во главе которым был граф Воронцов-Дашков. Оба они друг друга обвиняли в происшедшем. Граф фон дер Пален, бывший министр юстиции, обер-церемониймейстер во время коронации, был избран судьей. Он попросил позволения прочитать свой отчет перед царем и царской семьей. Он начал так: ‘Катастрофы, подобные происшедшей, могут до тех пор повторяться, пока ваше величество будет назначать на ответственные посты таких безответственных людей, как их высочества, великие князья’. Эти ставшие историческими бесстрашные слова правильно освещают тогдашнее положение. Эта безответственная, самодержавная и, в то же время, бессильная власть привела нас, как я уже неоднократно говорила, к той ужасной катастрофе, жертвою которой мы стали. Ознаменовавшееся пролитием крови начало царствования положило печать скорби и на государыню. Она была горда и застенчива в одно и то же время и совсем не похожа на свою приветливую свекровь, вдовствующую императрицу Марию Федоровну, чья улыбка всех очаровывала. Ввиду того что молодая императрица в юные годы не подготовлялась к своей будущей роли и никогда не должна была подчинять свою волю высшей воле другого, она не знала людей и, несмотря на это, считала свои убеждения безупречными. При полном незнании жизни она судила всех и все очень строго. Мне кажется, что она, так же как и сестра ее, супруга великого князя Сергея Александровича, освоилась бы с требованиями и нравами русского общества, если бы в самом начале царствования Николая II на нее не обрушился бы со стороны царской семьи целый ряд унижений и даже преследований. После первого же визита в Петербург, куда принцесса Алиса Гессенская сопровождала своего отца и когда еще были далеки от мысли, что она когда-нибудь станет царицей, встретили ее, особенно жена Владимира Александровича, снисходительно покровительственно, как маленькую, ничего не значащую принцессу, что доставило ей немало огорчений. Когда принцесса Алиса стала супругой Николая II, ее тетушка, великая княгиня, собралась было делать ей наставнические замечания, но царица не забыла ее отношения к себе и дала почувствовать своей высокопоставленной родственнице, кто теперь госпожа. Великая княгиня никогда не могла простить ей этого и, воспользовавшись своим влиянием, делала в петербургском обществе все, что могло бы повредить государыне. Она уговаривала высокопоставленных дам давать императрице советы, затем расхваливала смелость этих дам и передавала на все лады содержание этих устных и письменных советов царице.
Однажды императрица ответила настаивавшему на том, что она должна давать званые завтраки и обеды, Фредериксу: ‘Зачем вы хотите, чтобы я приглашала к себе лиц, дающих мне разные советы, могущие мне принести только вред, и давала этим лицам повод к разным разговорам’. Эти слова мне переданы самим графом Фредериксом.
Вместо того чтобы искать сближения и привлечь к себе сердца, царица избегала разговоров и встреч, и стена, отделявшая ее от общества, все росла.
После смерти Александра II царская семья лишилась всякой дисциплины. Царь был робок и неприветлив по отношению к своим дядьям и кузенам, бывшим старше его и привыкшим смотреть на него как на ребенка и поэтому не оказывавшим ему должного почтения. Пользуясь слабостью Николая II, царская семья не признавала никакой дисциплины, в то время как при Александре III никто из членов ее не смел противиться строгим приказам министра двора графа Воронцова-Дашкова. Императрица понимала опасность, грозившую императорской фамилии, и, пользуясь своим влиянием на Николая II, советовала ему пресечь со всей строгостью злоупотребления своим положением некоторых членов семьи. Советы ее принимались, но за ее спиной царь давал свое согласие на все требования великих князей, требования, часто оскорблявшие достоинство императорского дома. Все это привело к тому, что царица имела много врагов среди родственников своего мужа, врагов, ненавидящих ее и делавших все, что могло бы ей повредить и сделать ее нелюбимой. Исключением был лишь великий князь Павел Александрович, ум и такт которого удерживали его от какого бы то ни было участия в деяниях, направленных против государыни. Таким же был и великий князь Константин Константинович. Рано вступивший на престол император, проведший всю жизнь в кругу семьи, которая даже, для охраны здоровья, выбирала ему метресс, не был вожаком и, благодаря своей молодости, окружал себя юными офицерами, своими бывшими сослуживцами.
Неудачи следовали одна за другой. Царь желал иметь сына. Россия ждала наследника. Четыре дочери принесли четыре разочарования — государыней были недовольны, будто это произошло по ее вине. Наконец родился сын. Велико было ликование. Но стали говорить, что ребенок слаб и недолговечен. Говорили, что у ребенка отсутствует покров кожи, что должно вызывать постоянные кровоизлияния, так что жизнь его могла угаснуть от самого незначительного недомогания.
‘Кровь, все кровь’, — говорила государыня. Благодаря тщательному уходу ребенок выжил, стал поправляться, хорошеть, был умен, но долго не мог ходить, и вид этого маленького существа, постоянно на руках у здоровенного казака, производил на парадах удручающее впечатление. Как, это их будущий император? Этот маленький калека — в нем грядущее великой России?..
Иногда говорили, что он уже начал ходить, но что он хромает будто оттого, что, влезши на стол, упал с него, чем вызвал новое кровоизлияние, угрожавшее его жизни. К тому времени именно великая княгиня Анастасия Николаевна и великая княгиня Милица Николаевна, черногорские принцессы, доставили к наследнику для его спасения пресловутого Распутина, ставшего впоследствии злым духом царской семьи. Этот Распутин, как говорили, умел останавливать кровотечение. Случайно ли, но, во всяком случае, с приездом Распутина наследник стал поправляться и вера в Распутина с этого момента стала безгранична.

Благотворительный базар императрицы

Императрица, много занимавшаяся благотворительностью, пожелала в 1910 году устроить большой благотворительный базар в пользу тех учреждений, покровительницей которых она была. Однажды она уже устроила такой базар в Эрмитаже, одном из красивейших дворцов Петербурга. К сожалению, столько было тогда попорчено посетителями этого базара редких вещей времен императрицы Екатерины II, которыми были украшены залы Эрмитажа, что было решено никогда более там таких базаров не устраивать. Ввиду же того, что министр двора не хотел предоставить для этой цели ни одного из других дворцов, можно было лицезреть, как супруга величайшего в мире властителя была занята поисками подходящего для базара помещения. Обращались по этому поводу ко многим министрам, но каждый старался освободиться от подобных хлопот. Во время одного разговора с императрицей Николай II вспомнил, что, будучи еще наследником, он посещал мой дом во время балов и приемов. Он вспомнил, что обедал в большом зале, в котором помещалось много столов. Меня посетила княгиня Голицына, тогдашняя обер-гофмейстерина императрицы, и попросила у меня фотографические снимки моей квартиры, чтоб предъявить их государю, а несколько дней спустя императрица обратилась ко мне с просьбой устроить у меня базар. Это событие имело для меня неприятные последствия. Оно создало вокруг меня много завистников, видевших в просьбе императрицы милость ко мне, чего на самом деле не было. В течение недели все углы моего дома были полны дамами патронессами, их помощниками и их прислугой. Каждая великая княгиня имела свой стол, ее кавалеры и дамы ссорились из-за мест, меня делали за все ответственной. Все артисты предложили свои услуги на эти вечера, и мои залы имели честь принимать Сару Бернар, великую Сару, находившуюся тогда в Петрограде. Мы окружили ее большим почетом. Граф Александр Зубов, потомок знаменитого фаворита Екатерины Великой, заехал за нею в гостиницу в сопровождении одетого в красную ливрею придворного лакея. Ей была сделана при ее появлении у нас большая овация. Все руки протянулись к ней навстречу, ей аплодировали и кричали: ‘Ура, Сара Бернар’. На следующий день она была принята в Царском Селе, так как императрица хотела лично выразить ей свою благодарность. Я не знаю, какое впечатление произвело это посещение на Сару Бернар, — я ее никогда после этого не встречала. Лично я мало знала государыню. За всю мою жизнь я имела у нее только три аудиенции — одну, между прочим, после базара. Часто я ее видела на театральных представлениях в Эрмитаже и в Зимнем дворце. Между прочим, великий князь Константин Константинович играл там Гамлета, прекрасно им переведенного на русский язык. Дочь моя играла Офелию. Царица приходила часто на репетиции. Всегда холодная и равнодушная, она, казалось, была только тем занята, чтобы в шекспировском тексте не было ничего, могущего показаться ей оскорбительным. Ни к кому не обращалась она с приветствием. Как лед, распространяла она вокруг себя холод. Император, наоборот, был очень приветлив и очень интересовался игрою артистов, всех ему известных гвардейских офицеров. Постановка ‘Гамлета’ стала почти официальным событием — на нее была потрачена большая сумма денег из личных средств государя. Трудно описать роскошь этой постановки. Я уверена, что ни мать Гамлета, ни король, ее супруг, никогда не имели такой блестящей свиты, какую им устроил русский двор. Даже пажи королевы были настоящие пажи императрицы, сыновья лучших русских фамилий.
Этот спектакль был повторен три раза — в первый раз он был дан для двора и для дипломатического корпуса, во второй — для родственников исполнителей и в третий — великий князь Константин Константинович, бывший прекрасным артистом, получил разрешение выступить в роли Гамлета перед артистами императорских театров — русского, французского и итальянского. Я хотела бы подчеркнуть, что ни при каком режиме искусство и артисты не пользовались таким почетом и не играли такой роли, как во времена монархии. Кроме госпожи Вольнис, так часто бывшей, и великой княгини Елены, Шарль Андрие, Петри, госпожи Паска и многие другие были для всех желанными гостями.
Я часто встречала государыню у великого князя Константина, в его прекрасном дворце в Павловске, в те вечера, когда его дети устраивали концерты и живые картины. Она сидела, держа на коленях наследника, молчаливая, грустная, совершенно равнодушная к происходящему вокруг нее. Время от времени она ласкала своего сына, сдерживая его подвижность. Затем она вдруг встала, говоря государю: ‘Ники, теперь время уходить’. Государь старался ее удержать, но обыкновенно это кончалось тем, что он следовал за нею. Доказательством тому, как мало государыня понимала психологию людей, может служить то, что она добровольно отказалась от права раздавать молодым девушкам царский шифр, предоставив это вдовствующей императрице. Шифр для фрейлин считался большим отличием, дающим чин, равный чину супруги генерал-майора.
Не любившая общества, часто болевшая, императрица после волнений, перенесенных ею во время первой революции, совершенно перестала давать балы. Вследствие этого многие совсем утратили интерес ко двору, так как не могли более давать волю своему честолюбию, которое ранее питали и ласкали приглашения на придворные торжества. Одни в этих приглашениях доискивались материальных благ, другие — отличий и орденов. Нет боли сильнее, чем боль уязвленного самолюбия. Кто часто встречается с людьми, кто многих принимает, — в особенности женщина, имеющая людный салон, — знает, сколько низости проявляется перед ее званым вечером, сколько злобы шипит после него. Многие записались в либералы лишь потому, что им не на что было надеяться, ввиду невозможности попасть в список приглашенных ко двору.
Царицу порицали повсюду, в особенности там, где ее не видали. Ее отношение к Распутину, которое, по моему мнению, носило совершенно невинный характер и было лишь последствием страха за состояние здоровья наследника, ей ставили в укор и раздули в нечто подобное истории с колье Марии Антуанетты. Антипатия и даже ненависть к государыне росли. Распространились слухи, что через этого фаворита-мужика можно при дворе всего достигнуть. Ходили по рукам безграмотные записки Распутина, в которых он просил то за одного, то за другого. Все были возмущены, но никому не приходило в голову, что протекция Распутина имела лишь потому успех, что те, к кому с нею обращались, желая угодить высшим сферам, малодушно исполняли его просьбы. Я знаю в этом смысле два исключения: Александр Григорьевич Булыгин и граф Фредерикс не приняли посланных к ним с рекомендацией Распутина и оставили его просьбу без внимания. Ни государь, ни государыня не выразили этим двум государственным деятелям своего неудовольствия, а, напротив, остались к ним всегда благосклонными. Списки с циничных писем, которые будто бы царица писала к Распутину, ходили по рукам в салонах, а также и в низших слоях общества. Эти письма были вымышленными, но когда это стало известным, они уже сделали свое дело, и цель была достигнута. Немецкое происхождение императрицы также служило причиной для недружелюбного к ней отношения, хотя она получила совершенно английское воспитание. Она гордилась тем, что она внучка королевы Виктории, и говорила постоянно с мужем и детьми по-английски.
Будь она замужем за англичанином, она была бы счастлива и уважаема всеми. Но судьба, на ее и других несчастье, посадила ее на величайший в мире трон именно в то время, когда трон этот стал шататься.
Повторяю, я знала государыню очень мало. Моя же невестка графиня Клейнмихель и ее дочери пользовались благосклонностью императрицы, племянницы мои бывали часто в Крыму и в Царском Селе у великих княжон и говорили мне, что они никогда не видели Распутина. Это доказывает ложность слухов, будто Распутин имел доступ даже в опочивальню великих княжон и что он постоянно бывал во дворце.

Имела ли я политический салон?

Имела ли я политический салон? Я утверждаю, что не имела. Одни поздравляли меня с этим салоном, будто бы пользовавшимся европейской славой, другие говорили о нем с возмущением. На самом же деле этого салона никогда не существовало, — существовал он только в воображении тех, которые у меня не бывали и лишь читали в газетах о моих приемах, где перечислялись среди других многих гостей послы и министры. Они считали эти, чисто светские, приемы политическими. Летом совершалось много поездок на острова. Многие на обратном пути заезжали ко мне на чашку чая и партию бриджа. Призывая в свидетели всех бывавших у меня государственных деятелей, я уверена, что они при чтении этих строк вспомнят, что у меня чрезвычайно редко слыхали разговоры на политические темы. Во всяком случае они могут засвидетельствовать, что я никогда не старалась повлиять на кого-либо, навязывать ему мое мнение, разузнавать о ком-либо.
Эти слухи о моем ‘политическом’ салоне главным образом базировались на том, что непосвященным кажется, что каждый министр или посол, посещающий частное лицо, обязательно имеет в кармане какой-нибудь тайный документ, содержание которого он должен сообщить с глазу на глаз где-либо в уголке, военный же атташе, играющий с какой-нибудь дамой в бридж, посвящает ее между двумя робберами в план мобилизации.
Когда граф Григорий Бобринский, адъютант военного министра Ванновского, привел ко мне депутацию офицеров Скоте-Грейс, к которым он был прикомандирован и которые принадлежали к полку, почетным шефом которого был Николай II, и я была рада преподнести этим офицерам по бокалу шампанского, а также и тогда, когда датский посол Скавениус привел ко мне своего кузена, министра иностранных дел, и когда турецкий посол, Турхан-паша, просил меня пригласить к себе гостившего у него великого визиря, — находились, вероятно, люди, думавшие, что с одним из вышеназванных я заключала военный договор, с другим — подписывала тайный трактат, с третьим — обсуждала государственную тайну.
Когда моторная лодка Столыпина стояла у окон моей столовой, а экипаж Извольского останавливался у моих ворот, люди, проезжавшие мимо в лодках, вероятно, говорили: ‘Здесь совещаются министры за и против Государственной думы’. Один договор, действительно, имел место: договор между глупостью и злобой людей, распространявших подобные слухи.
В прелестном дворце принцессы Елены Альтенбургской, на Каменноостровском, жили также военный министр и начальник штаба. Министр иностранных дел, министр финансов и представитель совета министров жили на Елагином острове. Министр внутренних дел жил на Аптекарском острове. Все эти сановники жили на дачах, предоставленных им двором. Все были знакомы и посещали друг друга. Любя общество и привыкнув видеть у себя много гостей, я принимала сердечно также и моих соседей, не заботясь о политических взглядах того или другого и об их ориентации (слово, известное у нас до войны). Моя стоявшая на берегу Невы и окруженная красивым садом дача была на виду у всех проходивших и гуляющих. Я жила словно в стеклянном доме, и, так как мне нечего было скрывать, мне не приходило в голову отделиться от мира каменной стеной. Но зависть и недоброжелательность сделали свое дело.
В более молодые годы я страстно любила верховую езду, проводила много часов на лошади, ездила по соседним паркам и рощам и моими спутниками были: три австрийских посла — граф Кальноки, граф Волькенштейн и барон фон Эренталь, затем лорд Дюферин со своим сыном лордом Кландибоем, потом сэр Роберт Морис, Жан Полемин, Луи де Монтебелло и многие другие. На этих прогулках со мною постоянно бывали мои дочери с молодыми Сашей и Грицко Витгенштейнами, их кузеном Димой Волконским, Петром Клейнмихелем и Андреем Крейцем. Увы, из всей этой молодежи теперь никого не осталось. Тогда никто не упрекал меня в занятиях политикой и, конечно, не политикой занимались мы, галопируя на лошадях, обедая в Шувалове или в Озерках, куда я заблаговременно посылала моего повара. Хотя я абсолютно не принимала никакого участия в восстановлении бразильского престола, несмотря на то что дон Луи и дон Антонио Орлеанский Браганца оказывали мне честь, обедая у меня, и не поддерживала карлистов в их заговоре против правительства Альфонса XIII, невзирая на то что дон Хаиме Бурбонский у меня ужинал, нашлись газеты, имевшие смелость печатать всякий вздор обо мне.
Не могу припомнить, чтоб хоть раз создавались в моем доме положения, которые можно было бы назвать ‘политическими’, по крайней мере я лично об этом ничего не знаю.
Между прочим вспоминается мне интересная встреча. Однажды у меня на обеде были сэр Артур Никольсон, его супруга и сэр Дональд Мекензи Валлас, английский посол между прочим сказал, что он, к величайшему сожалению, никогда не встречался с бывшим посланником в Константинополе Николаем Игнатьевым. Он занимал разные посты в Китае и в Турции, но их дороги никогда не скрещивались. Я сказала английскому послу, что он, должно быть, никогда не увидит Игнатьева, так как этот последний несколько лет тому назад уединился в деревню и никогда не бывает в Петербурге. Он стар, утомлен политикой и живет в кругу своей семьи. После обеда мы перешли в гостиную, где были приготовлены столы для бриджа, и вдруг мне показалось, что я брежу, когда я увидала перед собой даму в черной вуали и узнала графиню Игнатьеву, а рядом с нею и графа.
Они прибыли утром того же дня, совершили прогулку на острова подышать свежим воздухом и, увидя свет в окнах моей дачи, зашли ко мне. Граф и английский посол провели весь вечер вместе, мы не слыхали, о чем они говорили, но, может быть, в этот вечер политика не была исключена из моего салона.
Но и на этот раз я стояла совершенно в стороне. Это была моя последняя встреча с графом Игнатьевым. Он умер задолго до войны. Что касается сэра Никольсона и его жены, то я их видела впоследствии в Лондоне, где бывала в их гостеприимном доме.

Костюмированный бал

1914 год моя невестка, графиня Клейнмихель, провела в Петербурге, чтобы ввести в свет своих дочерей. В честь моих племянниц я устроила у себя костюмированный вечер, который стал происшествием в петербургском большом свете. Александр Половцов вызвался мне помочь и внес, как и в каждое дело, за которое он брался, много умения, энергии и такта в устройство этого вечера. Была устроена кадриль, в которой участвовали мои три племянницы и молодая княжна Кантакузен, внучка великого князя Николая Николаевича старшего (верховного главнокомандующего в русско-турецкую кампанию 1877 — 1878 гг.). Затем ими был исполнен классический менуэт под прелестную музыку Моцарта. Известная своим умением танцевать графиня Марианна Зарнекау, дочь графини Палей, исполнила египетский танец с лейтенантом Владимиром Лазаревым. Баронесса Врангель, ее подруга, и Охотникова, сестра красивой графини Игнатьевой, ныне супруги генерала Половцова, танцевали имевший огромный успех венгерский танец, партнерами были граф Роман Подони и Жак дес Лалайг. Князь Константин Багратион, зять великого князя Константина Константиновича, исполнил кавказские танцы, а княжна Кочубей и брат ее Виктор, граф Мусин-Пушкин и Григорий Шебеко танцевали малороссийскую кадриль. Наконец, великая княгиня Виктория Федоровна, супруга великого князя Кирилла Владимировича, вместе с великим князем Борисом Владимировичем стала во главе восточной кадрили. Всех красивейших, изящнейших женщин Петербурга великая княгиня просила принять участие в этом танце. Среди них назову княжну Ольгу Орлову, графиню Марию Кутузову, мисс Муриель Бьюкенен, княгиню Наталию Горчакову, мистрисс Джаспер Ридлей (дочь нашего посла в Париже, графа Бенкендорфа) и многих других. Супруги Франсис де Круасе не могли быть ввиду необходимости уехать в Париж. Из мужчин были: принц Александр Баттенбергский, несколько молодых секретарей английского посольства, офицеры Кавалергардского и Конногвардейского полков, много красивой молодежи, ныне уже погибшей, то в Карпатах, то на литовских равнинах, жертвой озверевших солдат.
Приглашений на этот бал очень доискивались. Я разослала более 300 приглашений — большее количество гостей не вместилось бы в моих залах — и ввиду того, что по русскому обычаю каждый ждет ужина и каждый должен иметь свое место, то в этом смысле и кухня моя не могла бы удовлетворить большее количество приглашенных. Меня засыпали просьбами. Интерес, возбужденный царской кадрилью, был чрезвычаен. Но так как я при всем моем желании не была в силах раздвинуть стены моего помещения, я не могла удовлетворить желание всех. Каждый оставлявший у меня свою визитную карточку рассчитывал на приглашение и, не получив такового, становился моим врагом, кроме того, по крайней мере 100 человек просили через знакомых допустить их в качестве зрителей на лестницу посмотреть царскую кадриль. Не хотели понимать, что это было для меня совершенно невозможно — такая толпа людей нарушила бы красоту этого вечера.
Произошел случай, казавшийся тогда незначительным, но имевший для меня трагические последствия и едва не стоивший мне жизни.
Каждый знал тогда в Петербурге Павла Владимировича Родзянко, брата председателя Государственной думы. Он был женат на княгине Марии Голицыной, умной и доброй женщине, бывшей с юности подругой моей, сестры моей и брата. У Родзянко было пять сыновей, один из них был моряком, двое других — талантливыми кавалерийскими генералами и оба младших — офицерами, единственная дочь княгини Маруся Трубецкая была очень дружна с моей второй дочерью. Этот Павел Родзянко был видный мужчина, бывший кавалергард, всегда находившийся навеселе. Он был известен своими скандалами во всех ресторанах. Это был настоящий самодур, затеявший процесс со своей женой, бывшей ему преданнейшей супругой, процесс, имевший денежную подкладку. Он публично оскорблял своих сыновей, рыцарски державших сторону своей матери. Сыновья были совершенно беззащитны перед ним и должны были молча переносить все его оскорбления. Наконец суд чести Кавалергардского полка был вынужден закрыть Павлу Родзянко вход в военное собрание. У него было также столкновение с павшим на войне князем Багратионом. Багратион вызвал Родзянко на дуэль, и Родзянко попросил графа Фредерикса довести об этом до сведения государя и получить от него разрешение на этот поединок. Граф Фредерикс, смеясь, говорил нам в тот день, что он сказал Родзянке: ‘Ввиду того что вы лично вызваны на поединок, вы должны самостоятельно решить — как велит вам ваша совесть в данном случае поступить. Но обращаться через министра двора с официальной просьбой к царю — по меньшей мере странно’. И дуэль не состоялась.
Со всех сторон мне сообщали, что Родзянко повсюду говорит, что он хочет воспользоваться моим костюмированным балом для того, чтобы сыновья его принимали участие в кадрили, а также чтобы иметь возможность публично оскорбить Багратиона. При этих условиях, зная, что он способен на самые невероятные вещи, я решила не допускать его на мой вечер, тем более что ко мне взволнованно прибыла Олимпиада Андреевна, секретарь одного благотворительного управления, и сообщила, что Родзянко в то же утро, входя в зал комитета благотворительного общества имени св. Сергия, членом которого и я состояла, в резких выражениях поклялся перед всем комитетом, что он рано или поздно мне отомстит и заставит меня проливать кровавые слезы, если я посмею его оскорбить, не прислав приглашения или вычеркнув его имя из списка приглашенных.
Олимпиада Андреевна заплакала при мысли, что меня ожидает, так как она была большого мнения о сильных связях Родзянко. В тот же день живущий в моем доме князь Куракин хлопотал у меня за Родзянко. Я объяснила ему причину моего отказа, и Куракин сказал мне в присутствии своей жены: ‘Берегитесь, он грозит вам большим скандалом, если вы его не пригласите’. — ‘Теперь или позже, — ответила я, — он мне сделает скандал, но я предпочитаю его именно теперь не иметь. Из двух зол я выбираю наименьшее’. Вечер мой прошел без малейших неприятностей. На следующий день такой же бал был повторен супругой великого князя Владимира Александровича, а несколько дней спустя я покинула Петербург, уехав в Рим, и не думала больше о Родзянко. Все это происходило в последних числах января 1914 года.

19 июля 1914 года

Вспыхнула война. Я находилась на моей даче на островах, когда мой знакомый привел ко мне корреспондента ‘Русского слова’ Руманова. Руманов мне сообщил, что Павел Родзянко уже в течение 24 часов телефонирует по редакциям всех газет с вопросом: ‘Вы тоже слыхали, что графиня Клейнмихель послала императору Вильгельму, в коробке от шоколада, план мобилизации и что она была арестована и теперь уже повешена?’.
Это, конечно, делалось с целью меня дискредитировать, и Родзянко, не утверждая, а лишь вопрошая, совершенно не боялся привлечения к обвинению в клевете.
Руманов, доброжелательный и умный человек, счел своим долгом меня об этом предупредить и предотвратить грозившую мне опасность и вместе со мною искал способа прекратить эту клевету. А, вот она, месть Родзянко! Он выбрал подходящий момент. Сознаюсь, я сразу не оценила могущих из этого произойти последствий, тем более что у меня не было ни мужа, ни сына, ни брата, которые могли бы выступить на мою защиту. История с пересылкой в коробке от шоколада казалась мне смешной, так как я не знала психологии масс того времени, когда разум смолк и бушевали только страсти. Во время нашего разговора раздавались непрерывные запросы по телефону: дома ли я. Друзья, знакомые, редакции газет и совершенно незнакомые люди справлялись обо мне. Эти слухи приняли такие размеры, что даже в присутствии одного англичанина, мистера Р., в кругу его знакомых один жандармский полковник рассказывал со всеми подробностями, что он лично, в качестве правительственного делегата, присутствовал на моей казни, а также и на казни генерала Драчевского (столь ненавидимого и впутанного в эту фантастическую историю Родзянкой): ‘Я должен, — сказал этот жандармский полковник, — отдать справедливость графине Клейнмихель, что она очень храбро умирала, в то время как Драчевский дрожал от страха и молил о пощаде’.
На следующее утро об этом сообщалось во многих газетах, и за утренним кофе я имела странное ощущение, читая подробности моего трагического конца и казни моего соучастника генерала Драчевского (которого я почти не знала), обвиненного в том, что он помогал мне при упаковке мобилизационного плана в коробку от шоколада. В тот же день отправилась я в Зимний дворец, как и все остальные, и присутствовала, когда царь произносил перед народом свою речь по поводу объявления войны.
Проходя мимо меня, государь подал мне руку. Итак, нельзя было уже сомневаться, что я жива и здорова. Случайно приблизилась я к помощнику Фредерикса генералу Максимовичу. Он беседовал с профессором Раухфусом. Когда он меня увидел, он сделал такое изумленное лицо, будто перед ним стояло привидение, и сказал мне: ‘Профессор только что мне рассказывал, что вас вчера повесили’. На следующий день несколько моих друзей пригласили меня к Кюба на обед, и я имела случай слышать собственными ушами, как не заметивший меня Родзянко, подойдя к столу генерала Серебрякова, спросил: ‘Слыхал ли ты, что графиня Клейнмихель послала в коробке от шоколада план нашей мобилизации германскому императору и вчера повешена?’ Серебряков ему ответил: ‘Перестань молоть вздор’, и повернулся к нему спиной. Родзянко растерянно от него отошел. Когда он меня увидал в кругу моих друзей, он изменился в лице и исчез из ресторана.
Если к этим слухам в Петербурге относились с недоверием, то они тем не менее проникли за границу и в самые отдаленные места. Даже шах персидский обратился с телеграфным запросом по этому поводу к своему послу. Во всяком случае я не должна питать никакой благодарности к Родзянко за то, что я на самом деле осталась жива.
Однажды лакей мне доложил, что Павел Владимирович Родзянко перед своим отъездом на войну, откуда он, может быть, и не вернется, спрашивает графиню Клейнмихель, когда она может его принять. Очевидно, он убедился, что он играл смешную роль, хотел со мною объясниться и сделать попытку к примирению. Я почти никогда не говорю по телефону, но на этот раз я сама подошла к аппарату и лично ответила, что после того, как меня повесили, я чувствую себя очень усталой, такой усталой, что боюсь, что я никогда не буду в состоянии отдохнуть настолько, чтобы иметь честь принять у себя полковника Родзянко. Так окончилось это происшествие, но в нем можно найти причину того, что чернь в начале революции хотела меня арестовать.

Павел Владимирович Родзянко

Я не могу не упомянуть о той роли, которую сыграл Павел Родзянко немного спустя при взятии немцами островов Эзель и Даго. Он командовал дружиной в Пернове, маленьком городке, находящемся на границе Эстляндии и Лифляндии. Ввиду того что он горел нетерпением быть увенчанным военными лаврами, он принял потопленные в гавани для закрытия доступа немецкому флоту старые барки за немецкий флот. Он встревожил весь спавший город, солдаты его бросились грабить дом предводителя дворянства барона фон Пилара, разбили его прекрасную коллекцию фарфора и уничтожили всю его прекрасную обстановку. После этого Родзянко приказал своим солдатам поджечь находившиеся в Пилау большие склады дров и затем побросать в море огромное множество мешков с солью, потеря которых была потом очень чувствительна для нашей северной армии. Все это было сделано под тем предлогом, чтобы ничего из всех запасов не попало в руки неприятеля, после этого, как разумный начальник, он отступил от Пилау на 12 верст, предпочитая неравному бою спасение своих людей. С рассветом патрули его стали с большой осторожностью приближаться к городу с тем, чтобы высмотреть неприятеля, но не нашли никого в этом разрушенном по приказу их начальника маленьком мирном городке. Родзянко не думал скрывать своего поступка, а наоборот, имел даже смелость телеграфировать своему брату, председателю Государственной думы, что им одержана большая победа над немцами. Михаил Родзянко с доверием прочитал перед членами Думы это лживое сообщение своего брата, вызвавшее бурю аплодисментов.
Приехавшие в тот же день из Ревеля и Пернова описывали происшедшее в его действительном виде, но столичные газеты уже успели распространить радостную весть о великой победе, и затем уже было невозможно осветить истину.
Должна сказать, что комендант порта в Ревеле адмирал Герасимов был достаточно смел, чтобы выразить свое возмущение по поводу этой лжи, могущей принести вред русской армии. Он издал приказ, в котором он категорически уличал Родзянко во лжи.
С Родзянко я никогда более не встречалась, знаю лишь, что он показывал моему знакомому графу де Е., как последний мне сам рассказывал, усыпанную алмазами саблю, подаренную ему, по его словам, царем за одержанную им при Пилау победу. Не надо прибавлять, что Родзянко сам приобрел этот ‘знак отличия’.
Опубликовано: Графиня М. Клейнмихель. Из потонувшего мира: Мемуары. — Пг., М., 1923.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/kleynmihel/kleynmihel_iz_potonuvshego_proshlogo.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека