История второй русской революции, Милюков Павел Николаевич, Год: 1920

Время на прочтение: 824 минут(ы)

Павел Николаевич МИЛЮКОВ

ИСТОРИЯ ВТОРОЙ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

Предисловие

Первый том ‘Истории второй русской революции’ написан очень скоро после описываемых в нем событий. Автор начал работать над ним вскоре после Октябрьской революции, заставившей его покинуть Петроград, в конце ноября 1917 г. в Ростове-на-Дону. Первых три выпуска первого тома были закончены в августе 1918 г., перед переездом автора в Киев. В Киеве пересмотрена и дополнена глава о Корниловском движении на основании данных, сообщенных А. Ф. Керенским в его показании о ‘Деле Корнилова’. Из двух глав четвертого выпуска одна (международная борьба за мир) была первоначально написана для не вышедшего в свет очередного ‘Ежегодника’ газеты ‘Речь’, она пересмотрена и дополнена для издания уже во время пребывания автора в Лондоне. Другая глава — о распаде власти — написана в Киеве летом 1918 г. Предполагалось, что все четыре выпуска тогда же появятся в свет в Киеве, в издательстве ‘Летопись’. Но издательство успело отпечатать лишь первый выпуск без конца, когда (декабрь 1918 г.) Киев был занят петлюровскими войсками и типография подверглась разгрому. Конец набора первого выпуска и остальная рукопись были уничтожены петлюровцами, и издание было остановлено. Только осенью 1920 г. автор получил от издателя, переехавшего в Софию, сохраненную им копию рукописи, с пробелами, пополнение которых в Лондоне оказалось невозможным. Лишь в декабре 1920 г. автор получил доступ к обширной коллекции русских периодических изданий, хранящейся в Musee de la guerre в Париже. При помощи этого материала пропуски восстановлены и полный текст ‘Истории’ приготовлен к печати.
Автор назвал свой труд ‘Историей’, хотя он хорошо сознает, что для истории революции в строгом смысле слова время настанет не скоро.
Выбирая это заглавие, он хотел лишь сказать, что его цель в этой книге идет дальше личных ‘Воспоминаний’.
Для воспоминаний, предназначенных для немедленного опубликования, время также не наступило. Действующие лица описываемой эпохи еще не сошли со сцены, вызванные их деятельностью чувства еще далеко не улеглись, их интимные мотивы не сделались достоянием гласности. При этих условиях вводить читателя в интимную атмосферу событий, доступную только для их непосредственного участника, показалось бы и нескромно, и чересчур субъективно.
‘История’ ставит себе иную задачу, чем ‘Мемуары’. Она принципиально отказывается от субъективного освещения и заставляет говорить факты. Факты подлежат объективной проверке, и поскольку они верны, постольку же бесспорны и вытекающие из них выводы. Историк по профессии, автор не хотел и не мог подгонять факты к выводам, наоборот, он принимал выводы из фактов как нечто бесспорное, хотя бы эти выводы и противоречили настроению того момента, когда переживались события и писалась ‘История’.
Другой вопрос: насколько сами факты известны и насколько они собраны с надлежащей полнотой, чтобы позволить определенные выводы. Не может быть сомнения, конечно, что дальнейшее накопление и изучение фактов оставит далеко позади предлагаемый первый опыт их предварительной установки. Но автор льстит себя надеждой, что при этом не очень изменятся намечаемые им выводы. По сравнению со своими преемниками он находится в выгодном положении непосредственного наблюдателя и свидетеля событий. Он знает о них часто больше, чем говорят известные до сих пор факты, и в самой группировке фактов уже дает известный комментарий к событиям.
Вообще фактическое изложение не составляет главной задачи автора. Читатель не найдет в этой ‘Истории’ описания памятных ему, быть может, ‘великих дней’ революции. Он найдет здесь не столько картины и краски, сколько руководящие линии, основные штрихи рисунка. Анализ событий с точки зрения определенного их понимания был той основной целью, которая, собственно, и побудила автора взяться за написание ‘Истории’. Из рассказа, несомненно, вытекал определенный политический вывод.
Так же ли бесспорен этот вывод, как положенное в его основу фактическое описание? Три года, истекшие со времени описанных событий, уже дают возможность некоторой проверки. На первый взгляд может казаться, что ‘История’ этой проверки не выдержала. Тот же угол зрения, под которым произведен в ней анализ событий 1917 г., перенесенный на события 1918-1920 гг., оказался бы, несомненно, неверным и односторонним. ‘История’ проследила последствия коренных ошибок тактики, сделанных господствовавшими за этот промежуток умеренными социалистическими партиями. Более правые течения, сменившие их в период гражданской войны, несомненно, руководствовались уроками неудач 1917 г. И тем не менее их тактика, выведенная из этих уроков, кончилась, в свою очередь, катастрофой конца 1920 г. Сам собой возникает вопрос: не являются ли выводы из ошибок 1917 г. неверными и односторонними, если даже и противники этих ошибок, принявшие их во внимание, не спаслись от провала?
Ответ на этот вопрос довольно прост. В 1918-1920 гг. не только были избегнуты ошибки 1917 г., ошибки нашего левого ‘интеллигентского’ максимализма. Были сделаны новые ошибки, противоположные прежним, — ошибки правого максимализма. Указать на первые — вовсе не значит рекомендовать вторые. Таким образом, события 1918-1920 гг., приведшие к неудаче антибольшевистской военной борьбы, не могут служить нам доказательством. Анализ событий 1917 г., сводящихся к неудаче социалистической революционной тактики, был неверным.
Это просто два разных круга явлений, к объяснению которых должны быть приложены и две разные мерки. Во втором томе ‘Истории’, когда он будет написан, читатель встретится с анализом ошибок правого максимализма, который, однако, вовсе не будет исходить из предложения, что ошибки левого максимализма были указаны неправильно.
Один вывод, однако, несомненно вытекает из сопоставления одних ошибок с другими. Если ясное представление о старых ошибках не помешало людям, которые их прекрасно видели, впасть в новые ошибки противоположного характера, то это, очевидно, должно побудить их относиться вообще несколько скромнее к чужим ошибкам. Приходится вообще внести некоторую поправку в наше представление о пределах возможности для индивидуальной человеческой воли управлять такими массовыми явлениями, как народная революция. Мы указали в конце первой главы, что будущий историк отнесется к волевому элементу революции иначе, чем современный исторический деятель. На правах последнего мы отмечали ошибки буржуазных вождей ‘революционной демократии’ в первом томе ‘Истории’. Мы отметим с таким же правом ошибки наших военных вождей и их правительств во втором томе. Но с завершением того и другого циклов событий уже вступает в силу право ‘будущего историка’ искать объективные причины тех и других ‘ошибок’ и показать, почему при данных обстоятельствах те и другие оказались неизбежны.
Еще одна поправка вытекает из вывода, что революционный процесс вышел более стихийным и менее сознательным, чем хотелось бы непосредственным деятелям революционной эпохи. Если роль вождей в событиях оказывается менее активной, то зато должно быть сильно исправлено и расхожее представление о пассивной роли инертной массы. Масса русского населения, казалось, действительно только терпела. В первой главе мы указали на причины этой пассивности, заложенные в нашем прошлом. Но, обозревая теперь весь процесс в его разных фазисах, мы начинаем приходить к выводу, что терпение масс все же не было вполне пассивным. Массы принимали от революции то, что соответствовало их желаниям, но тотчас же противопоставляли железную стену пассивного сопротивления, как только начинали подозревать, что события клонятся не в сторону их интересов. Отойдя на известное расстояние от событий, мы только теперь начинаем разбирать, пока еще в неясных очертаниях, что в этом поведении масс, инертных, невежественных, забитых, сказалась коллективная народная мудрость. Пусть Россия разорена, отброшена из двадцатого столетия в семнадцатое, пусть разрушены промышленность, торговля, городская жизнь, высшая и средняя культура. Когда мы будем подводить актив и пассив громадного переворота, через который мы проходим, мы, весьма вероятно, увидим то же, что показало изучение Великой французской революции. Разрушились целые классы, оборвалась традиция культурного слоя, но народ перешел в новую жизнь, обогащенный запасом нового опыта и решивший для себя бесповоротно свой главный жизненный вопрос: вопрос о земле. Если из мрака небытия, в котором мы погребены под обломками великих руин, нам удастся зафиксировать эту светлую точку вдали, то это соображение поможет излечить самый упорный пессимизм и, быть может, внушить отчаявшимся и тонущим, каких теперь так много, желание жить дальше, чтобы работать для родного народа на новом пути, избранном им самим.
Лондон, 27 декабря 1920.

Часть I
Противоречия революции

I. Четвертая Гос. дума низлагает монархию
(27 февраля — 2 марта)

1. Корни второй революции

Корни в историческом прошлом. С чего начинать историю второй революции? Тот, кто будет писать философию русской революции, должен будет, конечно, искать ее корни глубоко в прошлом, в истории русской культуры. Ибо при всем ультрамодерном содержании выставленных в этой революции программ, призывов и лозунгов действительность русской революции вскрыла ее тесную и неразрывную связь со всем русским прошлым. Как могучий геологический переворот шутя сбрасывает тонкий покров позднейших культурных наслоений и выносит на поверхность давно покрытые ими пласты, напоминающие о седой старине, о давно минувших эпохах истории земли, так русская революция обнажила перед нами всю нашу историческую структуру, лишь слабо прикрытую поверхностным слоем недавних культурных приобретений. Изучение русской истории приобретает в наши дни новый своеобразный интерес, ибо по социальным и культурным пластам, оказавшимся на поверхности русского переворота, внимательный наблюдатель может наглядно проследить историю нашего прошлого. То, что поражает в современных событиях постороннего зрителя, что впервые является для него разгадкой векового молчания ‘сфинкса’, русского народа, то давно было известно социологу и исследователю русской исторической эволюции. Ленин и Троцкий для него возглавляют движение, гораздо более близкое к Пугачеву, к Разину, к Болотникову — к XVIII и XVII вв. нашей истории, чем к последним словам европейского анархо-синдикализма.
Слабость государственности. Слабость социальных прослоек. В самом деле, основная черта, проявленная нашим революционным процессом, составляющая и основную причину его печального исхода, есть слабость русской государственности и преобладание в стране безгосударственных и анархических элементов. Но разве не является эта черта неизбежным последствием такого хода исторического процесса, в котором пришедшая извне государственность постоянно, при Рюрике, как и при Петре Великом, как и в нашем ‘империализме’ XIX и XX вв., — опережала внутренний органический рост государственности? А другая характерная черта — слабость верхних социальных слоев, так легко уступивших место, а потом и отброшенных в сторону народным потоком? Разве не вытекает эта слабость из всей истории нашего ‘первенствующего сословия’, созданного властью для государственных нужд, как это практиковалось в деспотиях Востока, и сохранившего до самого последнего момента черты старого ‘служилого’ класса? Разве не связан с этим прошлым, перешедшим в настоящее, и традиционный взгляд русского крестьянства на землю, сохранившую в самом названии ‘помещичьей’ память о своем историческом предназначении? А почти полное отсутствие ‘буржуазии’ в истинном смысле этого слова, ее политическое бессилие, при всем широком применении революционной клички ‘буржуй’ ко всякому, кто носит крахмальный воротничок и ходит в котелке? Не напоминает ли оно нам о глубокой разнице в истории всей борьбы за политическую свободу между нами и европейским Западом, о громадном хронологическом расстоянии между началом этой борьбы там и у нас, о неизбежном последствии этой разницы, о слиянии у нас политического переворота с социальным, а в социальном перевороте — о смешении борьбы против непрочно сложившегося и быстро разрушившегося крепостничества с борьбой против совсем не успевшего сложиться ‘капитализма’? Читайте историю французской революции Тэна, и вы увидите, как с употреблением лозунга ‘буржуазии’ в нашей революции до мелочей повторяется все то, что в гражданской войне Великой революции применялось к ‘дворянству’. У нас, конечно, изменен только лозунг, содержание гражданской войны осталось то же. Да и как могло быть иначе, когда и развитие русской промышленности, и развитие городов явилось в сколько-нибудь серьезных размерах плодом последних десятилетий и когда еще 30 лет назад серьезные писатели глубокомысленно обсуждали вопрос о том, не может ли Россия вообще миновать ‘стадию капитализма’?
Максимализм интеллигенции. Незаконченность культурного типа. С двумя отмеченными чертами: слабостью русской государственности и с примитивностью русской социальной структуры — тесно связана и третья характерная черта нашего революционного процесса — идейная беспомощность и утопичность стремлений, ‘максимализм’ русской интеллигенции. Когда-то я взял эту интеллигенцию под защиту против П. Б. Струве и его ‘Вех’, но только в одном смысле: я защищал ее право не искать корней в нашем прошлом, где, как уже сказано, заложены лишь корни нашей слабости и нашего бессилия. Неорганичность нашего культурного развития есть неизбежное последствие его запоздалости. Как может быть иначе, когда вся наша новая культурная традиция (с Петра) создана всего лишь восемью поколениями наших предшественников и когда эта работа резко и безвозвратно отделена от бытовой культуры длинного периода национальной бессознательности: того периода, который у других культурных народов составляет его доисторическую эпоху? Стоя на плечах всего лишь восьми поколений, мы могли усвоить культурные приобретения Запада — и усвоили их с гибкостью и тонкостью восприимчивости, которая поражает иностранцев. Мы обогатили эти заимствования и нашими собственными национальными чертами, тоже поражающими иностранцев, как странная прививка утонченности к примитиву. Но мы не могли сделать одного: мы не могли еще выработать что-либо подобное устойчивому западному культурному типу. Эту западную культурную устойчивость мы еще склонны называть ‘ограниченностью’ и мы продолжаем предпочитать ту безграничную свободу славянской натуры, ‘самой свободной в мире’, о которой не то с умилением, не то с сокрушением говорил гениальный наблюдатель Герцен. В других своих произведениях я проследил, как на почве этой незаконченности культурного типа у нас легко прививался западный идеализм в его наиболее крайних и индивидуальных проявлениях и как туго и медленно вырастала серьезная государственная мысль. Я пытался проследить также и то, какие успехи сделали в направлении взаимного сближения и постепенного освобождения, с одной стороны, от утопических, с другой, от классовых элементов два главных течения нашей общественной мысли: течение социалистическое и течение либеральное при первых столкновениях с жизнью[1]. Мне казалось (в 1904 г.), что дальнейший ход политической борьбы должен привести к устранению целого ряда разногласий, называвшихся принципиальными, и установить возможность совместных действий обоих течений в борьбе с общим врагом, со старым режимом. Полтора десятка лет, прошедшие с тех пор, показали мне, что я оценивал возможность этого сближения слишком оптимистически. С тех пор сформировались действующие ныне политические партии, и вместо сотрудничества началась непримиримая взаимная борьба. В процессе этой борьбы воскресли многие из утопий, которые я считал похороненными, и политические круги, которые, по моим предположениям, должны были бы бороться с этими утопиями, оказались нечуждыми им идейно и не способными к стойкому сопротивлению. За это неполное приспособление русских политических партий к условиям и требованиям русской действительности Россия поплатилась неудачей двух своих революций и бесплодной растратой национальных ценностей, особенно дорогих в небогатой такими ценностями стране.
Неподготовленность масс. Конечно, несовершенство и незрелость политической мысли на почве безгосударственности, слабости социальных прослоек не могут явиться единственным объяснением неудач, постигавших до сих пор наше политическое движение. Другим фактором являются бессознательность и темнота русской народной массы, которые, собственно, и сделали утопичным применение к нашей действительности даже идей, являющихся вполне своевременными, а частью даже и осуществленными среди народов, более подготовленных к непосредственному участию в государственной деятельности. Народные массы — ‘народная душа’ — сами являлись объектом интеллигентских утопий в прошлом и едва ли перестали быть им в настоящем. Я лично был всегда далек от тех, кто готов был возвеличивать русский народ как народ избранный, ‘народ-богоносец’ и, преклоняясь перед ним, всячески принижать русскую интеллигенцию и новую русскую культурную традицию. На борьбу с этими тенденциями в разных их проявлениях я употребил немало усилий в течение первой половины моей общественной деятельности, когда эти тенденции выступали сильней и казались более опасными, чем теперь. Но я также далек и от тех, кто теперь, под влиянием пережитого ужасного опыта и тяжелых переживаний последних месяцев склонен говорить о ‘народе-звере’. Да, конечно, этот народ, сохранивший мировоззрение иных столетий, чем наше, а в последнее время старого режима умышленно удерживавшийся в темноте и невежестве сторонниками этого режима, этот народ действительно предстал перед наблюдателями его психоза почти как какая-то другая, низшая раса. Интернационалистическому социализму было легко провести на почве культурной розни глубокую социальную грань и раздуть в яркое пламя социальную вражду народа к ‘варягам’, ‘земщины’ к ‘дружине’, выражаясь славянофильскими терминами. Но элементы истинного, здорового интернационализма при этом оказались не внизу, а наверху — в культурных слоях, идеях и учреждениях. И рост интернациональной культуры с разрушением этих верхов оказался задержанным — не будем утверждать, что надолго. Как бы то ни было, исправление последствий нашей истории и ошибок переворота идет в том же направлении, что и раньше: в направлении восстановления нашего культурного слоя, так безжалостно уничтожавшегося революцией. В этом смысле должны быть пересмотрены все демократические программы, которые, ничего еще не дав народу, хотели ‘все’ создавать ‘через народ’. Неосновательное разочарование в народе после столь же неосновательного преклонения перед ним не должно, конечно, возвращать нас к той системе ‘недоверия к народу, ограниченного страхом’, которое, по меткому определению Гладстона, лежит в основе реакционной политики. Суть правильной политики, приспособленной к действительному уровню массы, должна, пользуясь выражением того же Гладстона, заключаться в ‘доверии к народу, ограниченном благоразумием’. Эта формула, разумеется, не мирится с формулой полного и неограниченного народовластия. Это надо ясно усвоить, определенно сказать себе и сделать отсюда надлежащие политические выводы. В политике не существует абсолютных рецептов, годных для всех времен и при всех обстоятельствах. Пора понять, что и демократическая политика не составляет исключения из этого правила. Пора усвоить, что и в ее лозунгах не заключается панацей и лекарств от всех болезней.
Еще одна оговорка в пределах того же вопроса о народных массах как политическом факторе. Есть люди, готовые искать в физиономии этих масс не только те изменяющиеся черты, в которых запечатлелся ход нашей исторической эволюции, но и того неизменного мистического ядра, которое германские метафизики, так же как и новейшие социологи типа ‘Густава Лебона’, называли ‘душой народа’, l’аmе ancestrale — ‘душой предков’. Наблюдая французскую психику времен войны, Лебон искал в этой ‘душе предков’ объяснения, почему недавняя ‘упадочная’ Франция вдруг превратилась перед лицом врага во Францию героическую. Увы, ход и исход русской революции до сих пор не уполномочивает нас искать подобных параллелей. Традиционное сравнение 1613 и 1813 гг. напоминает, правда, о моментах просветления национального сознания и о чрезвычайных народных усилиях, на которые способен был русский народ, когда в его сознании запечатлевалось представление об опасности, грозившей самому его существованию. Быть может, можно надеяться, что в 1919 г. такое просветление перед лицом великой национальной катастрофы примет более культурную форму — чего-либо вроде германского возрождения начала XIX в. Может быть, эта катастрофа послужит толчком, которым закончится доисторическое, подсознательное, так сказать, этнографическое существование народа и начнется исторический период связного самосознания и непрерывной социальной памяти. С очень большим опозданием мы и в этом случае пойдем по пути, уже давно пройденному культурными народами. Но в ожидании, пока все эти надежды осуществятся, мы должны признать, что сами надежды этого рода служат, так сказать, хронологической вехой. Наша русская mе ancestrale продолжает, очевидно, представлять ту плазму, на которой лишь слабо и отрывочно запечатлелись отметки истории. Основным ее свойством еще остается та всеобщая приспособляемость и пластичность, в которой Достоевский признал основное свойство русской души, идеализировав его как ‘всечеловечность’. В политическом же применении бесформенность этой души проявляется как тот натуральный, догосударственный ‘анархизм’, то ‘естественное состояние человека’, по выражению старой политической доктрины, которое так ярко и сильно выразил ‘великий писатель земли русской’, отразивший, как в зеркале, на удивление цивилизованному миру это состояние народной души.
Повторяем: философ истории русской революции не сможет обойти всех этих глубоких корней и нитей, связывающих вторую русскую революцию со всем ходом и результатом русского исторического процесса. Но наша задача гораздо проще. Мы ставим себе целью возможно точное и подробное фактическое описание совершившегося на наших глазах. Те недостатки описания, которые усмотрит в нем последующий историк, отчасти вознаградятся чертами, для будущего историка этой революции уже недоступными: элементом личного свидетельства очевидца-наблю-дателя и отчасти близкого участника совершившихся событий. Эта более близкая к наблюдаемым явлениям позиция обусловливает, конечно, и иной характер объяснений причин и мотивов. В этом порядке мыслей мы прежде всего должны коснуться тех более детальных объяснений второй русской революции, которые, как они ни важны сами по себе, тоже останутся за пределами настоящего изложения.
Мы подразумеваем громадное влияние фактора, до сих пор не упомянутого, но имевшего первостепенное отрицательное значение. Если общая физиономия русской революции определилась в значительной степени нашим прошлым, то ее характер именно как революции, как насильственного переворота определился наличием фактора, противодействовавшего мирному разрешению конфликтов и внутренних противоречий между старыми формами политической жизни и не вмещавшимся более в эти формы содержанием. Инстинкт самосохранения старого режима и его защитников — таков этот отрицательный фактор.
Упорство старого режима. Неискренность его уступок. В упомянутой выше работе 1903-1904 гг. я объяснил подробно, как этот инстинкт самосохранения с неизбежностью привел к политике все усиливавшихся репрессий и к разделению России на два лагеря: Россию официальную и всю остальную Россию, в которой культурные и народные элементы были одинаково непримиримо настроены по отношению к дореформенной государственности. Не только в эти годы, но уже гораздо раньше, с шестидесятых, с сороковых годов, с конца XVIII столетия, было очевидно, что конфликт старой государственности с новыми требованиями есть лишь вопрос времени. Под углом этого грядущего конфликта складывалось все мировоззрение русской интеллигенции, по крайней мере шести последних поколений. Немудрено, что это мировоззрение и вышло таким односторонним. Описывать всю историю этой борьбы — значило бы в сущности пересказывать всю историю русской культуры двух последних столетий. Естественно, подобная задача не может быть целью настоящего изложения. Мне достаточно сослаться на мои уже приведенные прежние сочинения, которые в предвидении грядущего конфликта посильно готовили к пониманию его русское и иностранное общественное мнение.
Может быть, следовало бы здесь остановиться лишь на последней стадии этого конфликта между старой государственностью и новой общественностью, на том последнем десятилетии, когда хронический конфликт перешел в стадию неискренних уступок власти общественным течениям. Это десятилетие знаменуется открытым началом политической жизни в России под знаменем первого политического народного представительства. Германские публицисты уже придумали для этого периода меткое название: эпоха ‘мнимого конституционализма’ (Scheinkonstitutionalismus). Если можно в одном слове сформулировать причину того, почему с первыми уступками власти конфликт не прекратился, а принял затяжной характер и в конце концов привел к настоящей катастрофе, то это объяснение дано в этом слове: Scheinkonstitutionalismus. Уступки власти не только потому не могли удовлетворить общество и народ, что они были недостаточны и неполны. Они были неискренни и лживы, и давшая их власть сама ни минуты не смотрела на них как на уступленные навсегда и окончательно. Я помню момент, когда граф Витте в ноябре 1905 г. после октябрьского манифеста, пригласил меня для политической беседы. Я сказал ему, что никакое общественное сотрудничество с правительством невозможно до тех пор, пока власть не произнесет открыто слова ‘конституция’. Пусть, говорил я, это будет конституция октроированная, но нужно, чтобы она была дана окончательно. Граф Витте не скрыл от меня, что он не может исполнить этого условия, ибо этого ‘не хочет царь’. Довольно известно, что даже манифест 17 октября император Николай II считал данным ‘в лихорадке’ и никогда не мирился даже с этими более чем скромными уступками. Не хотел, конечно, конституции и граф Витте, исходя из своих старых славянофильских взглядов, не хотели конституции даже такие общественные деятели, как Дм. Ник Шипов. Для защиты создавшейся, таким образом, двусмысленности была создана специальная партия — ‘Союз 17 октября’, и все последующее десятилетие прошло под знаком политического лицемерия. Так как страна не могла этим удовлетвориться, то и само существование представительных учреждений послужило лишь к расширению базиса для дальнейшей борьбы общественности с защитниками старого порядка. Если опорой для общественности служила при этом оппозиция Государственной думы, не смолкавшая даже в самые трудные минуты существования этого учреждения, то опорой для власти служил Государственный совет, принявший в себя все силы и сосредоточивший все усердие сановников старого режима.
В результате борьбы этих двух центров в России за десять лет в сущности вовсе не было законодательства. Все проекты реформ, даже самых умеренных, застревали под ‘пробкой’ Государственного совета, превратившегося с годами в настоящее кладбище благих начинаний Государственной думы. Проходили через законодательные учреждения лишь те меры, которых хотела власть в союзе с правящим сословием. Так прошла аграрная реформа Столыпина, так прошли постыдные для русского имени законы о Финляндии. Гибкость и услужливость октябристов казались власти уже недостаточными. Курс политики поворачивался все более вправо. ‘Конституционализм’ становился все более призрачным, и на очередь дня становился самый беззастенчивый ‘национализм’. Старая формула Уварова ‘православие, самодержавие и народность’ была выкопана из архивов, слегка подновлена и серьезно пущена в ход как платформа для выборов и как программа очередного политического курса. Желание императора Николая II сохранить самодержавие таким, каким оно было ‘встарь’, было принято к исполнению не только ‘Союзом русского народа’, вызвавшим это заявление царя, но и политическими деятелями, выдававшими себя за государственных мужей и, чем дальше, тем откровеннее предлагавшими себя наперебой в организаторы государственного переворота. Здесь нет надобности упоминать имен. Имена всем памятны, многие из лиц, их носившие, заплатили трагической кончиной за свою вину перед родиной и перед русским народом. Это их работа в связи со все усиливавшимся влиянием при дворе случайных людей и проходимцев создала в стране то состояние полнейшей неуверенности в завтрашнем дне, которое, собственно, и подготовило психологию переворота, изолировав двор и власть от всех слоев населения и от всех народностей Российского государства.
Для самых умных из этих прислужников старого режима было ясно, что при подобной напряженности общего настроения, при таком состоянии неустойчивого равновесия, с трудом поддерживаемого политикой репрессий и опирающегося на искусственно сорганизованное ничтожное меньшинство, Россия не выдержит никакого серьезного внешнего толчка или внутреннего потрясения. Опыт 1905 г., казалось, должен был служить уроком. Тогда с большим трудом удалось ликвидировать последствия неудачной войны и спасти власть от неизбежного ее результата — внутренней революции. Граф Витте был призван специально для выполнения этой миссии. Ошибки первой русской революции, поддержка Европы дали ему возможность выполнить ее блистательно. Но близорукая власть относилась с подозрением к самым лучшим и верным своим защитникам. Граф Витте едва выхлопотал себе право спасти эту власть, оставшись на своем посту до заключения займа во Франции и до возвращения русских войск из Маньчжурии. Далее его услуги были не нужны. Его соперникам поручили ликвидацию уступок, сделанных ‘в лихорадке’, уступок, которых никогда не могли простить графу Витте. И началась борьба с молодым народным представительством, приведшая к первому нарушению ‘мнимой конституции’, к изданию избирательного закона 3 июня 1907 г., окончательно изолировавшего власть от населения и передавшего народное представительство в руки случайных людей и случайных партий. Кое-как сколоченный государственный воз скрипел до первого толчка.
Можно ли было его предупредить? Сторонники старого режима считали, что можно и нужно в союзе с Германией. А жизнь повела русскую политику по иному направлению, в сторону держав ‘согласия’, и новорожденное русское представительство сыграло тут известную роль. Так или иначе при разделении Европы на два лагеря Россия не могла не быть втянута в международные конфликты. Она могла лишь избежать создания конфликтов по собственной вине, но для этого ее балканская политика была недостаточно умна и проницательна. Общая бестолковость управления привела к тому, что, идя более или менее сознательно на возможный конфликт, Россия оказалась к нему не подготовленной в военном смысле. Как во внешней политике, так и в вопросе об усилении военной мощи Государственная дума имела определенное влияние, и тем связала себя с патриотически настроенными политическими кругами. Этим она впервые приобрела известную независимость от веяний в ‘сферах’ и на случай внешнего конфликта приготовила себя к роли серьезного политического фактора — серьезного тем более, чем слабее, растеряннее и неподготовленнее оказалось бы само правительство. К Государственной думе в этом случае неизбежно должна была перейти роль идейного руководства нацией.
И вот она наступила, эта война: наступила в форме громадного мирового конфликта. В ряду факторов, определивших особую физиономию второй революции, войне 1914-1918 гг. принадлежит, конечно, первое место. Многие и многие из явлений, которые принято считать специфически революционными, фактически предшествовали революции и созданы именно обстоятельствами военного времени. Ввиду этого на влиянии войны на революцию надо остановиться несколько подробнее.

2. Война и революция

Общее действие войны на внутренний порядок. 1915 год. Прежде всего, конечно, при этом напрашивается параллель между 1905 и 1917 гг. Тогда, как и теперь, война произвела все те разрушения во внутренней жизни страны, в строе чувств и мысли, которые она всегда производит. Изменения народной психологии в моменты войны станут понятны, если принять во внимание, что война поощряет как раз те качества и создает те привычки, которые во всем противоположны привычкам и качествам, одобряемым в нормальной жизни. Все обычные понятия при этом оказываются перевернутыми. Нечего и говорить уже о сохранении политических прав и свобод, которые даже в странах глубоко демократических, как Англия, в значительной степени были принесены в жертву сильной, почти диктаторской власти правительства военного времени. Но и элементарные понятия — о собственности, даже о человеческой жизни — оказываются затемненными. Военное законодательство воюющих стран само идет навстречу этим изменениям и помогает создавать их, вовлекая в государственный оборот и подчиняя государственному руководству такие стороны жизни, которые обычно остаются предоставленными свободной частной инициативе. В условиях русской жизни этот ‘военный социализм’ сверху встретил не менее препятствий и сопротивления, чем на Западе, тем более что наряду со стеснениями для одних общественных групп он сопровождался значительными материальными преимуществами для других. Свободный торговый оборот был почти разрушен расширением сферы государственной монополии, зато расцвела спекуляция и создались хищнические цены на предметы военного производства. Нормальное функционирование капиталов прекратилось, но рабочая плата росла беспредельно. При огромных чрезвычайных государственных расходах на войну обычный бюджет настолько отстал, что на него вообще перестали обращать внимание. Как неоплатный должник, который все равно не может свести концов с концами, государство стало расточительно за чужой счет. Неограниченный внешний кредит и печатный станок, выпускавший каждый день бумажек на десятки миллионов, из которых складывались миллиарды, совершенно устранили всякое понятие о необходимости быть бережливым. Широкие общественные слои один за другим переходили на содержание государства. Деревня не платила налогов и получала пайки. Рабочие не работали и получали быстро возраставшие оклады заработной платы. Фабрикантам эта плата возмещалась в столь же быстро возраставшей цене казенных заказов. Громадная армия тыла, содержавшаяся на казенный счет, приучала народ к праздности и к извлечению чрезвычайных доходов из народных бедствий, расстройства торговли и транспорта.
Среди этого показного благополучия страдали как раз те элементы, против которых направлялась вся ненависть ‘революционной демократии’: служащая ‘буржуазная’ интеллигенция и чиновничество. Но и в среде последнего могущественные союзы, как железнодорожный, почтово-телеграфный и т. д., умели извлекать из казначейства многие сотни миллионов добавочного вознаграждения.
Чтобы справиться со всеми этими явлениями ненормального времени, нужна была действительно военная диктатура, в которую мало-помалу и превратилось управление таких демократических стран, как Англия и Франция. У нас, наоборот, эти же самые явления создали для власти и закона обстановку полного бессилия. Это бессилие власти чувствовалось уже при монархии. Оно и было причиной того, что умеренные элементы, понимавшие значение усиления власти для благополучного исхода войны, пошли на революционный переворот. Переворот этот в сущности был поставлен на очередь тогда, когда весной 1915 г. стало общеизвестно, что уже с первых месяцев войны русские войска терпят неудачи и обречены на них впредь вследствие полнейшей нашей неподготовленности, вследствие отсутствия в армии достаточного количества ружей, патронов, снарядов. Не одна Россия очутилась в этом положении. Но в других странах, как ее союзников, так и ее противников, недостатки были быстро замечены и в согласии с народным представительством приняты энергичные меры к усилению военной производительности и к поднятию военной техники. В то время как там, на Западе, получались поистине чудодейственные результаты этого дружного сотрудничества всей страны с властью, у нас весь пыл и энтузиазм народного представительства, проявленный с самого начала войны, пропадал даром. После однодневной сессии 26 июля 1914 г., обнаружившей общее патриотическое единодушие партий в деле обороны страны, правительство решило было не собирать Государственную думу до ноября следующего года. И только настойчивые заявления депутатов привели к тому, что оно согласилось созвать Думу ‘не позже 1 февраля’. В промежутке разнеслись слухи о записке правых, которая настаивала на скорейшем заключении мира с Германией во избежание внутренних осложнений. Правительство явно не хотело соблюдать условий молчаливого ‘перемирия’, на которое шли партии в своем стремлении к единению. При таком уже испортившемся настроении состоялось закрытое совещание членов Государственной думы с правительством (25 января 1915 г.), в котором народные представители впервые отдали себе ясный отчет в том, что правительство или скрывает действительное положение дел в стране и армии и, следовательно, ‘обманывает Государственную думу’, или само не понимает серьезности этого положения и, следовательно, органически не способно его улучшить.
Конфликт между законодательными учреждениями и правительством на почве военной неподготовленности. Уступки в частностях и расхождение в главном. С этого дня начался конфликт между законодательными учреждениями и правительством. В заседании 27 января Государственная дума возобновила обет ‘свято хранить духовное единство, залог победы’. Но, во-первых, правительство само себя исключило из этого единства, а во-вторых, в речах крайних правых и крайних левых, профессора Левашова и Керенского, уже появились ноты, существенно нарушавшие это духовное единство. Оратор левых уже стал на точку зрения социалистов-интернационалистов и требовал скорого мира.
Отступление русских войск из Галиции во второй половине апреля 1915 г. подтвердило худшие опасения Государственной думы и заставило правительство пойти на некоторые уступки. Члены Государственной думы были введены в особый правительственный комитет, которому были поручены дела по распределению и выполнению военных заказов. Общественные круги добивались большего. Они требовали привлечения общественных сил к обслуживанию нужд войны и сосредоточения этих дел в особом министерстве ‘снабжения’ с известным и пользующимся доверием армии деятелем во главе, по примеру Англии и Франции. Они требовали далее созыва Государственной думы не на короткую однодневную, а на длительную сессию и, наконец, создания правительства, которое могло бы пользоваться общественным доверием. 5 июня 1915 г. эти пожелания были высказаны князем Г. Е. Львовым на совещании уполномоченных от губернских земств и Н. И. Астровым в совещании городских голов, более радикально настроенных. Земский и городской союзы выделили из себя отделы, преобразованные в июле в ‘главный комитет по снабжению армий’.
После упорных настояний общественных кругов и столь же упорного сопротивления правительства Государственная дума 19 июля, наконец, была созвана на длительную сессию. Правительство понимало, что, после всего случившегося оно не может встретиться с Государственной думой в прежнем составе. Правительство ‘почистилось’. Ушел военный министр В. А. Сухомлинов, которого вся страна обвиняла в военных неудачах, ушел министр внутренних дел Н. А. Маклаков, которого обвиняли в возбуждении внутренней розни. Их места заняли выдвинутые думскими кругами А. А. Поливанов и доброжелательный, но слабый князь Щербатов. Перед самым открытием сессии ушли Щегловитов и Саблер, замененные кандидатами правых А. А. Хвостовым и А. Д. Самариным. Но Горемыкин остался в качестве доверенного лица государя, а с ним осталось и недоверие общества к власти.
При открытии Государственной думы в речах ораторов послышались новые тона. Даже националист граф В. А. Бобринский требовал проявления ‘патриотического скептицизма ко всему, что предъявит правительство’. Внесенная им формула перехода требовала ‘единения со всей страной правительства, пользующегося ее полным доверием’. То же требование варьировалось в речах В. Н. Львова и Н. В. Савича. А И. Н. Ефремов от имени партии прогрессистов уже выдвинул лозунг ‘ответственного перед народным представительством’ министерства. Пишущий эти строки настоял на сохранении более скромной, но зато объединявшей более широкий фронт формулы: ‘министерства, пользующегося доверием страны’, и перечислил те реформы, которые необходимо было провести немедленно вопреки заявлению И. Л. Горемыкина, желавшего ограничить деятельность Государственной думы ‘только законопроектами, вызванными потребностями войны’, в узком смысле.
В первой половине августа все эти стремления, одновременно в Москве и в Петрограде, приняли определенную форму. В Петрограде высказанные думскими ораторами мнения легли в основу платформы ‘прогрессивного блока’. Четвертая Дума — Дума без определенного большинства — была игралищем власти. Война дала Государственной думе большинство, и тем самым на твердую почву был поставлен вопрос об ‘ответственности’ правительства перед этим большинством. Вот почему, когда программа ‘прогрессивного блока’ после долгих обсуждений и споров была, наконец, опубликована 21 августа, более прогрессивные члены правительства сразу поняли, что самое меньшее, что нужно, — это войти со вновь образовавшимся большинством в определенные отношения.
Момент был решительный. Если бы власть сумела воспользоваться предоставленным ей шансом, то дальнейшего разъединения между правительством и обществом можно было бы надолго избегнуть. Понял это даже И. Л. Горемыкин и поспешил забежать вперед, пригласив к себе 15 августа лидеров правой части блока, чтобы с их помощью перехватить идею создания большинства и использовать эту идею для поддержки существующего правительства.
Неловкий эксперимент не удался. После этого в заседании Совета министров мнения разделились. Правое меньшинство поддерживало Горемыкина во мнении, что Государственную думу надо поскорее распустить. Большинство опасалось осложнений в случае роспуска и решило войти в контакт с представителями блока. Обсудив с ними 27 августа программу ‘прогрессивного блока’, эти министры во главе с Харитоновым пришли к заключению, что ‘программа не встречает возражений, но Совет министров в нынешнем составе не может ее проводить’. Намек был достаточно ясен. Через день, 29 августа, И. Л. Горемыкин выехал в Ставку к государю. Еще через день (31 августа) он вернулся и… сообщил коллегам, что Государственная дума 3 сентября должна быть распущена…
Протянутую руку оттолкнули. Конфликт власти с народным представительством и с обществом отныне превращался в открытый разрыв. Испытав безрезультатно все мирные пути, общественная мысль получила толчок в ином направлении. Вначале тайно, а потом все более открыто начала обсуждаться мысль о необходимости и неизбежности революционного исхода.
‘Мнимый конституционализм’ распадается на свои противоречия: большинство Думы идет к парламентаризму, власть — к восстановлению самодержавия. Со своей стороны не молчали и противники ‘мнимого конституционализма’ с правой стороны. С роспуском Думы они подняли голову и начали тоже действовать открыто. На заседании Совета Министров в ставке 17 сентября под председательством государя были приняты решения в духе правого курса. Министра Щербатова сменил А. Н. Хвостов, кандидат крайних правых организаций. В тот же день в очень резкой форме был уволен обер-прокурор А. Д. Самарин, не поладивший с придворными фаворитами из духовных и не соглашавшийся в угоду им нарушить церковные каноны. Через месяц ушел А. В. Кривошеин, противник спешного роспуска Государственной думы. Намечены были к отставке и другие сторонники сближения с прогрессивным блоком. Напротив, снова выдвинулся Щегловитов, на съезде крайних правых (21 ноября) открыто заявивший о своих симпатиях к самодержавию и объявивший манифест 17 октября ‘потерянной грамотой’. Обломки провинциальных отделов ‘Союза русского народа’ были восстановлены и принялись за ту же работу, которой занимались в 1905-1907 гг.: они резко нападали на прогрессивный блок, на городской и земский союзы, видя в оживившейся деятельности общественных организаций подготовку революционного выступления. Под их влиянием назначенная ‘не позднее 15 ноября’ сессия Государственной думы была отсрочена без точного указания срока созыва: первый случай за время существования законодательных учреждений. Съезды городского и земского союзов, назначенные на 5 декабря, были запрещены. Депутация этих союзов с жалобами на роспуск Государственной думы и с требованиями ‘министерства доверия’ не была принята государем.
Настроение Николая Второго характеризуется тем, что еще 23 августа он принял на себя командование всеми сухопутными и морскими силами. Все попытки (в том числе письмо, подписанное восемью министрами) отговорить царя указанием на опасность и риск занятия этой должности не помогли. Распутин убедил императрицу и императора, что принятие командования в момент, ‘когда враг углубился в пределы империи’, есть религиозный долг самодержца. Мистический взгляд на свое призвание, поддерживаемый сплотившимся придворным кружком, окончательно парализовал все другие влияния. Отныне все попытки извне указать царю на возрастающую опасность народного недовольства наталкивались на пассивное сопротивление человека, подчинившегося чужой воле и потерявшего способность и желание прислушиваться к новым доводам. Ходили слухи, что это состояние умственной и моральной апатии поддерживается в царе усиленным употреблением алкоголя. Отъезд царя на жительство в ставку выдвинул оставшуюся в Петрограде императрицу, посредницу и средоточие всех ‘безответственных’ влияний. Министры, желавшие укрепить свое положение, начали ездить к императрице с докладами. Шайка крупных и мелких мошенников и аферистов окружила царицу и пользовалась своим влиянием, чтобы за денежную мзду обходить закон и доставлять частные изъятия и льготы: назначение на должности, освобождение от суда, от воинской повинности и т. д. Слухи об этих сделках распространились в обществе и совершенно уронили уважение ко двору. Постоянно слышалось историческое сравнение с ‘ожерельем королевы Марии Антуанетты’.
1916 год. Разрыв и позиционная война. 1916 год, последний перед революцией, не представляет того драматизма политической борьбы, как 1915 г. Но это только потому, что парламентская борьба уже использовала все свои возможности и остановилась перед тупиком, из которого не было выхода. Позиции были заняты окончательно, и для обеих сторон стало ясно, что примирение невозможно. Общественные круги, которые сдерживались в 1915 г. в ожидании возможного компромисса, теперь окончательно потеряли надежду на мирный исход. Вместе с тем и основное требование ‘министерства доверия’ уступило место более решительному требованию ‘ответственного министерства’, то есть требованию парламентаризма. Мы видели, что в это же время придворным кругам даже ‘мнимый конституционализм’ начинал казаться опасным опытом, от которого надо отказаться и вернуться к самодержавию.
Кое у кого при дворе, однако, сохранились проблески понимания, что с Государственной думой нельзя просто расстаться во время войны, не опасаясь взрыва и ослабления боеспособности армии. Настроение высшего командования, несомненно, склонялось в пользу умеренных уступок, которых требовало большинство Государственной думы в программе ‘прогрессивного блока’. И под влиянием этих фактов в течение года было сделано несколько попыток как-нибудь наладить хотя бы внешне приличные отношения с Государственной думой. И. Л. Горемыкин после своего разрыва с министрами, поддерживавшими блок, и после небывалого и противоконституционного акта отсрочки сессии Государственной думы стал невозможен. Поэтому, когда вопрос о созыве Государственной думы после Рождественских каникул был вновь поднят и когда Горемыкин вновь повел борьбу против ее созыва, на этом сыграли новые любимцы двора. Преемником Горемыкина оказался… Б. В. Штюрмер. Одного этого назначения было достаточно, чтобы охарактеризовать пропасть, существовавшую между двором и общественными кругами. Для двора Штюрмер был приемлем, потому что его лично знали и ему лично верили. Кроме того, он получил необходимую санкцию: поддержку Распутина и императрицы. Для общественных кругов Штюрмер был типом старого губернатора, усмирителем Тверского земства. Его личной особенностью была любовь к деньгам, и из провинции следом за ним тащился длинный хвост пикантных анекдотов о его темных и скандальных способах стяжания. Но… Штюрмер явился в неожиданной роли защитника законодательных учреждений. Через А. Н. Хвостова, нового министра внутренних дел, он вошел в переговоры с отдельными членами Государственной думы (в том числе и с пишущим эти строки). В переговорах этих для созыва Думы ставилось одно условие: не говорить о Распутине! Конечно, Штюрмер получил ответ, что Государственная дума интересуется не придворными сплетнями, а политическим курсом правительства, что в Государственной думе есть хозяин — ее большинство, что у этого хозяина есть определенное мнение о том, что нужно делать для пользы России и что вместо тайных переговоров, которые ничего гарантировать не могут, нужно прежде всего определить свое отношение к ‘прогрессивному блоку’ и его программе.
Но это как раз и было то, чего правительство не хотело. Сессия Думы открылась без всякого соглашения между большинством и правительством. Первое выступление Штюрмера с невнятной, никому не слышной и никого не интересовавшей речью было и его окончательным политическим провалом. Единственный план примирения с Думой, выдвинутый бывшим церемониймейстером, — устройство раута у премьера — провалился еще прежде этого выступления: Штюрмеру дали знать, что к нему не пойдут. А других политических средств в распоряжении этих людей не имелось. Единственное, что могло подействовать, — их уход, конечно, не входило в их виды. Штюрмер не ушел, он остался. Но он сократил до минимума свои контакты с Государственной думой. Обе стороны засели в своих окопах и перешли к позиционной войне.
В роли политического протагониста фигурировал некоторое время ставленник ‘Союза русского народа’ А. Н. Хвостов, речистый и шумный депутат, не лишенный житейской ловкости и проявивший вкус к демагогии. Но и эта политическая карьера скоро померкла: Хвостов стал жертвой не своего политического курса — за это не оставляли, а той неловкости, с которой он исполнял придворные поручения. Посылка им известного проходимца Манасевича-Мануйлова в Христианию к Илиодору для покупки рукописи его книги, содержавшей скандальные разоблачения об отношении Распутина к царской семье, кончилась неудачей. Зато стала известна посылка им туда же другого проходимца, некоего газетного сотрудника Ржевского, предлагавшего Илиодору устроить убийство Распутина. Илиодор испугался появления темных людей в своей близости и бежал от русских агентов в Америку, где и издал свою книгу. А о проделке с Ржевским стало известно, когда министр поссорился со своим товарищем, опытным полицейским Белецким, и когда оба стали наперебой обличать друг друга печатно в причастности к миссии Ржевского. Вот та ‘политика’, которая теперь велась в России ее руководящими кругами, возбуждая негодование во всех остальных.
С уходом Горемыкина и Хвостова министерские назначения все более теряли политическое значение в широком смысле. Началась, по меткому выражению Пуришкевича, ‘политическая чехарда’. Один за другим появлялись, пройдя через переднюю Распутина, или ‘бывшие’, или никому не ведомые политически люди, проходили, как тени, на своих постах… и уступали место таким же, как они, очередным фаворитам придворной шайки. При этих сменах прежде всего, конечно, были удалены последние министры, подписавшие коллективное письмо государю о непринятии им должности главнокомандующего. Ушел (17 марта) А. А. Поливанов, замененный честным, но необразованным и совершенно непригодным для этого поста рамоликом Д. С. Шуваевым. А. Н. Хвостова заменил сам Штюрмер, но 10 июля, к общему изумлению, Штюрмер заменил министра иностранных дел С. Д. Сазонова, к великому ущербу для влияния России в союзных странах. Должность ‘церемониймейстера’, которую он занимал когда-то, при полном невежестве не только в дипломатии, но даже и в географии воюющих стран была его единственным правом на занятие этой должности. Не владея ни предметом, ни дипломатическим языком, он ограничил свою дипломатическую роль молчаливым присутствием при беседах своего товарища Нератова с иностранными послами. После такого назначения не оставалось ничего невозможного. В публике вспоминали про назначение Калигулой своего любимого коня сенатором.
Хуже было то, что, кроме смешной стороны, тут была и трагическая. Пишущему эти строки пришлось услышать осенью того же 1916 г. от покойного графа Бенкендорфа, нашего посла в Лондоне, что, с тех пор как Штюрмер стал во главе ведомства, англичане стали с нами гораздо сдержаннее и перестали делать его участником своих секретов. Ходили слухи о германофильских связях Штюрмера и каких-то тайных сношениях его агентов помимо послов за границей. Все это при общеизвестной склонности правых кругов к сближению с Германией и к возможно скорому выходу из войны из страха перед грядущей революцией сообщало правдоподобие слухам и вызывало усиленное внимание к ним во все более широких кругах общества. Слово ‘измена’ стало передаваться из уст в уста, и об этом было громко заявлено с кафедры Государственной думы. Новую пищу эти слухи получили, когда возвращавшийся в Россию председатель русской парламентской делегации, посетившей летом этого года союзные страны, октябрист Протопопов свиделся в Стокгольме с представителем банкирского дома ‘Варбург и Ко‘, обслуживавшего германские интересы, вел с ним разговоры о мире и завел потом через Стокгольм шифрованную переписку. Как-то так случилось, что именно после этого обстоятельства на Протопопова было обращено внимание двора. Через тибетского знахаря Бадмаева он нашел путь к Распутину и к императрице, в то же время он основывал большую либерально-буржуазную газету ‘Русская воля’. Вот был самый желательный кандидат в министры, опробованный общественными кругами и Думой и в то же время дававший двору всяческие гарантии верности и благонадежности, ‘полюбивший государя’, по его словам, с первого же свидания. Он-то знал закулисье Государственной думы и импонировал двору своими личными связями с ее влиятельными членами. Дума была, так сказать, у него в кармане. А что касается народного недовольства, то, уверял Белецкий, оно не так страшно, как кажется, и что даже в случае восстания в столице с ним справиться будет нетрудно, разделив Петроград на кварталы, обучив полицию пулеметной стрельбе и расставив пулеметы на крышах зданий, расположенных в стратегически важных местах.
Думские круги были поражены состоявшимся в сентябре назначением Протопопова на пост министра внутренних дел. Это был обход с тыла и измена в собственной среде. Конечно, влияния в этих кругах Протопопов никогда не имел и личным доверием и уважением не пользовался. По-дворянски ласковый и обходительный, по-дворянски задолженный, потом получивший на руки большое промышленное дело, он привык вести мелкую политику личных услуг и постоянно становился в положения, при которых правдивость была бы серьезным недостатком и помехой. На вторых ролях и при хорошем руководстве он мог прилично играть роль внешнего представительства: так это и было в заграничной парламентской делегации.
Предоставленный же самому себе и брошенный друзьями, которые от него отшатнулись, он скоро обнаружил все свои отрицательные стороны: свой карьеризм, легкомыслие, лживость и умственную ограниченность.
Назначение Протопопова имело, очевидно, целью перебросить мостик между двором и Государственной думой. На деле оно лишь резче подчеркнуло существовавшую между властью и обществом пропасть и еще более обострило и отравило взаимные отношения. На место ничтожеств и открытых врагов, говоривших на разных языках и совершенно чуждых общественным кругам по всему своему мировоззрению, тут явился ренегат, понимавший язык общественности, но готовый воспользоваться этим пониманием во вред ей. Естественно, что пренебрежение и презрение к бывшему товарищу быстро перешло в ненависть, и то, к чему уже привыкли от других, возбуждало особое негодование, когда исходило от своего.
Накопление противоречий и взрыв 1 ноября. Начало открытой революции. Все элементы взрыва были теперь готовы. Общественное напряжение и нервность достигли крайней степени, когда 1 ноября собралась Государственная дума. Летняя сессия Государственной думы носила деловой характер: Дума обсуждала в комиссиях и в пленуме самые невинные из законопроектов, введенных в программу блока. Обществу эта ‘органическая работа’ не без основания казалась толчением воды в ступе. И было совершенно ясно, что зимняя сессия Государственной думы будет носить совершенно иной, интенсивно политический характер. Но Дума и правительство уже настолько разошлись, что на этот раз не было сделано никаких приготовлений, чтобы они могли встретиться сколько-нибудь миролюбиво. Штюрмера не убрали до Думы, как в январе убрали Горемыкина. Таким образом, Дума получила мишень, в которую могла направлять свои удары.
Но теперь бить только по Штюрмеру представлялось уже совершенно недостаточным. Штюрмер был лишь жалкий фигурант, приспособлявшийся, как и остальные субъекты ‘министерской чехарды’, к тому, что делалось и диктовалось за кулисами. Туда, за эти кулисы, и должен был быть направлен очередной удар. Это было то, чего не понимали ни император, ни Протопопов.
Имена членов придворного кружка с именем императрицы во главе были произнесены 1 ноября с думской трибуны пишущим эти строки. Перечисляя один за другим все главнейшие шаги правительства, возбуждавшие общественное недовольство, оратор при каждом случае спрашивал аудиторию: ‘глупость это или измена?’. И хотя оратор скорее склонялся к первой альтернативе, аудитория своим одобрением поддерживала вторую. В. В. Шульгин в яркой и ядовитой по обычаю речи поддерживал П. Н. Милюкова и сделал практический вывод из его обличений. Речи ораторов этого дня были запрещены для печати, и это обеспечило им самую широкую рекламу. Не было министерства и штаба в тылу и на фронте, в котором не переписывались бы эти речи, разлетевшиеся по стране в миллионах экземпляров. Этот громадный отзвук сам по себе превращал парламентское слово в штурмовой сигнал и являлся красноречивым показателем настроения, охватившего всю страну. Теперь у этого настроения был лозунг, и общественное мнение единодушно признало 1 ноября 1916 г. началом русской революции.
Как будто правительство начало, наконец, кое-что понимать. Штюрмер после второго заседания Думы, в котором окончились выступления фракционных ораторов, был уволен после назначения ему преемника. Заседания Думы были приостановлены на неделю, для того чтобы новое правительство могло осмотреться и сделать выводы из сложившегося положения. Наученное опытом общество уже ничего не ожидало, и было право. Преемником Штюрмера явился А. Ф. Трепов, и этот выбор подтверждал, что власть не хочет искать своих представителей вне тесной среды старых сановников, надежных для нее, но не способных вызвать к себе никакого общественного доверия. Вслед за другими Трепов делал попытки найти себе поддержку в Думе и в печати. Но, не располагая, подобно другим, ничем, что могло бы гарантировать серьезную перемену курса, он скоро увидел, что не может рассчитывать на хороший прием. Его даже предостерегали вообще против появления в Думе при этих условиях. Трепов все-таки пришел. Он наткнулся со стороны социалистических депутатов на прием, который вся Дума готовила Протопопову в случае его появления. Три раза он пытался начать свою речь, и трижды она была заглушена криками со скамей социалистов и трудовиков (19 ноября). Не помог Трепову даже и такой козырь, как оглашение факта, что союзники по договору обязались уступить России Константинополь и проливы.
Правительство давно перестало внушать к себе уважение. Но встреча Трепова показала всей стране, что оно перестало внушать и страх. Не могли внушить страха и новые репрессии Протопопова. Общество притаилось и чего-то ждало. В день окончания сессии, 17 декабря, предостерегая в последний раз правительство, пишущий эти строки говорил, что ‘атмосфера насыщена электричеством, все чувствуют приближение грозы, и никто не знает, куда падет удар’.
Убийство Распутина и планы дворцового переворота. В тот же день, 17 декабря, гром разразился. Он поразил лицо, которое все считали одним из главных виновников маразма, разъедавшего двор. Странным образом, когда это лицо было устранено, все сразу почувствовали, что совсем не в этом дело, что устранен лишь яркий показатель положения, тогда как зло вовсе не в нем и вообще не в отдельных лицах. Был убит
Григорий Распутин. Это убийство, несомненно, скорее смутило, чем удовлетворило общество. Публика не знала тогда во всех подробностях кошмарной сцены в особняке князя Юсупова, рассказанной потом Пуришкевичем, одним из непосредственных участников убийства. Но она как бы предчувствовала, что здесь случилось нечто принижающее, а не возвышающее, нечто такое, что стояло вне всякой пропорции с величием задач текущего момента. И убийцы не принадлежали к числу представителей русской общественности. Напротив, они вышли из среды, создавшей ту самую атмосферу, в какой расцветали Распутины. Это был скорее протест лучшей части этой среды против самих себя, выражение охватившего эту среду страха, что вместе с собой Распутины погубят и их. Вся царская семья давно уже порывалась объединиться и объяснить царю, что он ведет Россию и всех своих к гибели. Увы, отдельные объяснения и тут не привели ни к чему, кроме личного разрыва. Теми же пустыми, ничего не говорящими глазами царь встречал августейших, как и простых советчиков.
По крайней мере этот удар разбудит ли спящих? Поймут ли они, что это после 1 ноября уже второе предостережение и что третьего, быть может, не будет? Общество задавало себе эти вопросы и с возраставшим нетерпением ждало. Оно ничего не дождалось. Рождественские праздники прошли, начался 1917 г., и все с недоумением спрашивали себя: что же дальше? Неужели все этим и ограничится? И что же нужно более сильное, чем то, что уже было? Впечатление, что страна живет на вулкане, было у всех. Но кто же возьмет на себя почин, кто поднесет фитиль и взорвет опасную мину?
В обществе широко распространилось убеждение, что следующим шагом, который предстоит в ближайшем будущем, будет дворцовый переворот при содействии офицеров и войска. Мало-помалу сложилось представление и о том, в чью пользу будет произведен этот переворот. Наследником Николая II называли его сына Алексея, а регентом на время его малолетства — в. к. Михаила Александровича. Из сообщения М. И. Терещенко после самоубийства ген. Крымова стало известно, что этот ‘сподвижник Корнилова’ был самоотверженным патриотом, который в начале 1917 г. обсуждал в тесном кружке подробности предстоящего переворота. Его осуществление намечалось уже в феврале. В то же время другой кружок, ядро которого составили некоторые члены бюро ‘прогрессивного блока’ с участием некоторых земских и городских деятелей, ввиду очевидной возможности переворота, хотя и не будучи точно осведомлен о приготовлениях к нему, обсуждал вопрос о том, какую роль должна сыграть после переворота Государственная дума. Обсудив различные возможности, этот кружок также остановился на регентстве в. к. Михаила Александровича как на лучшем способе осуществить в России конституционную монархию. Значительная часть членов первого состава Временного правительства участвовала в совещаниях этого второго кружка, некоторые, как сказано выше, знали и о существовании первого…
Тайные источники рабочего движения. Однако перевороту не суждено было совершиться так, как он ожидался довольно широкими кругами. Раньше, чем осуществился план кружка, в котором участвовал ген. Крымов, переворот произошел не сверху, а снизу, не планомерно, а стихийно… Некоторым предвестием переворота было глухое брожение в рабочих массах, источник которого остается неясен, хотя этим источником наверняка не были вожди социалистических партий, представленных в Государственной думе. Здесь мы касаемся самого темного момента в истории русской революции. Будущий историк, наверное, прольет свет и на эту сторону дела, но современнику, далекому от этого фокуса общественного движения, остаются только догадки.
Мы видели, какими побуждениями руководствовались парламентские круги, составлявшие оппозицию правительству. Их главным мотивом было желание довести войну до успешного конца в согласии с союзниками, а причиной их оппозиции — все возраставшая уверенность, что с данным правительством и при данном режиме эта цель достигнута быть не могла. Эти круга начали с утверждения, что ‘во время переправы лошадей не перепрягают’. Мало-помалу, упираясь и сдерживая более нетерпеливых, они пришли к сознанию необходимости требовать введения общественных элементов в правительство ‘общественного доверия’. Неуступчивость власти дала перевес над ними тем течениям в обществе, которые требовали формальной ‘ответственности’ правительства перед народным представительством. Против идеи достигнуть этой цели революционным путем парламентское большинство боролось до самого конца. Но, видя, что насильственный путь будет все равно избран и помимо Государственной думы, оно стало готовиться к тому, чтобы ввести в спокойное русло переворот, который предпочитало получить не снизу, а сверху.
Но рядом с парламентским течением общественной мысли было и другое, социалистическое. На социалистические круги уже с самого начала войны воздействовали извне представители социалистического интернационализма за границей. Уже с ноября 1914 г. жертвой этих воздействий сделалась социал-демократическая фракция Государственной думы в лице своих членов-‘большевиков’ Петровского, Бадаева, Муранова, Самойлова и Шагова. В середине февраля 1915 г. происходил открытый суд над ними: в числе материалов для обвинения фигурировал присланный из-за границы проект резолюции, в котором была сформулирована ‘пораженческая’ точка зрения Ленина. Правда, Петровский заменил резкую фразу ленинского проекта (‘с точки зрения рабочего класса и трудовых масс всех народов России наименьшим злом было бы поражение царской монархии и ее войск‘) более мягкими выражениями (‘с точки зрения’ и т. д. ‘особенно опасно усиление победоносной царской монархии’). Затем Петровский исключил из резолюции центральную мысль всей большевистской тактики (о пропаганде в войсках ‘социалистической революции’ и о направлении оружия ‘не против своих братьев, наемных рабов других стран, а против реакции буржуазных правительств’). Для первого года войны эти идеи были еще слишком преждевременны. Они привились только значительно позже. Но тем не менее среди русских рабочих прививались именно эти идеи. ‘Социал-патриотическое’ направление большинства европейского социализма пользовалось симпатией среди старшего поколения русских эмигрантов, таких как Плеханов, Дейч, Бурцев и другие. Но среди рабочих масс, а затем и среди войск несравненно больше успеха имели сторонники Ленина.
Как проникали пораженческие влияния на русскую фабрику и в русскую армию? Для ответа на этот вопрос весьма поучителен один документ от 23 февраля 1915 г., напечатанный в начале 1918 г. в русских газетах и представляющий собой циркулярное обращение отдела печати при германском министерстве иностранных дел всем послам, посланникам и консульским чинам в нейтральных государствах. Вот текст этого документа: ‘Доводится до вашего сведения, что на территории страны, в которой вы аккредитованы, основаны специальные конторы для организации пропаганды в государствах, воюющих с германской коалицией. Пропаганда коснется возбуждения социального движения и связанных с последним забастовок, революционных вспышек, сепаратизма составных частей государства и гражданской войны, а также агитации в пользу разоружения и прекращения кровавой войны. Предлагаем вам оказывать всемерное покровительство и содействие руководителям означенных пропагандистских контор’. Этот документ — один в ряду многих подобных — лишь подтверждает тот германский план воздействия на общественные движения враждебных стран, который был составлен еще до войны и опубликован во французской ‘Желтой Книге’.
Нужно, впрочем, сказать, что в общественном мнении более распространено было другое объяснение таинственного источника, из которого шло руководство рабочим движением. Этим источником считалась полиция, и притом специально полиция А. Д. Протопопова. Общество было убеждено, что, вместо того чтобы ожидать революцию, правительство предпочтет, как это сделал министр внутренних дел Дурново в декабре 1905 г. в Москве, вызвать ее искусственно и расстрелять ее на улице. Рука департамента полиции, несомненно, замечалась в забастовках, не прекращавшихся на петроградских фабриках, и даже в студенческих волнениях.
Как бы то ни было, откуда бы ни шли директивы, извне или изнутри, из объективных фактов с бесспорностью вытекает, что подготовка к революционной вспышке весьма деятельно велась — особенно с начала 1917 г. — в рабочей среде и в казармах Петроградского гарнизона. Застрельщиками должны были выступить рабочие. Внешним поводом для выступления рабочих на улицу был намечен день предполагавшегося открытия Государственной думы, 14 февраля. Подойдя процессией к Государственной думе, рабочие должны были выставить определенные требования, в том числе и требование ответственного министерства. В одном частном совещании общественных деятелей этот проект обсуждался подробно, причем самым горячим его сторонником оказался рабочий Абросимов, оказавшийся провокатором на службе охранки. На провокацию указывалось и в предостерегающем письме к рабочим П. Н. Милюкова.
Уличное движение переходит в революцию. Предостережение рабочих относительно возможной провокации на первый раз достигло своей цели. В назначенный первоначально день (14 февраля) выступление рабочих не состоялось. Однако оно оказалось отложенным ненадолго. Уже 23 февраля появились первые признаки народных волнений. 24-го мирные митинги уступили место первым вооруженным столкновениям с полицией, сопровождавшимся и первыми жертвами. 25-го работа фабрик и занятия в учебных заведениях прекратились: весь Петроград вышел на улицу. У городской думы произошло крупное столкновение народа с полицией, а на Знаменской площади при таком же столкновении казаки приняли сторону народа, бросились на конную полицию и обратили ее в бегство. Толпа приветствовала казаков, происходили трогательные сцены братания. 26 февраля, в воскресенье, правительство приготовилось к решительному бою. Центр столицы был оцеплен патрулями, были установлены пулеметы, проведены провода военных телефонов. Это, однако, не устрашило толпу. В громадном количестве, со знаменами, она ходила по улицам, собиралась на митинги, вызывала столкновения, при которых правительством были пущены в ход пулеметы. Чтобы усилить полицию, часть солдат была переодета в полицейские шинели, что вызвало в полках гарнизона чрезвычайное негодование и дало толчок к переходу их на сторону народа. Но движение продолжало быть бесформенным и беспредметным. Вмешательство Государственной думы дало уличному и военному движению центр, дало ему знамя и лозунг и тем превратило восстание в революцию, которая кончилась свержением старого режима и династии.

3. Пять дней революции (27 февраля — 3 марта)

Роспуск Государственной думы. Восстание солдат и образование Временного комитета членов Государственной думы. Комитет берет в руки власть. Сигнал к началу революции дало опять-таки само правительство. Вечером 26 февраля председатель Государственной думы получил указ об отсрочке сессии, которая должна была открыться 27-го. Члены Государственной думы, собравшись утром этого дня на заседание, узнали, что они распущены. В непосредственной близости от Таврического дворца в то же время уже начиналось форменное восстание в казармах Волынского и Литовского полков. Движение началось среди солдат и застало офицеров совершенно неподготовленными: их одиночные попытки воспротивиться движению привели к кровавым жертвам. Солдаты в беспорядке пошли к Таврическому дворцу. Одновременно с этим смешанные толпы отправились к арсеналу, заняли его и, захватив оружие, бросились к тюрьмам освобождать арестованных — не только политических, но и уголовных, подожгли Литовский замок, окружной суд, охранное отделение на Тверской улице и т. д.
‘Кто вызвал солдат на улицу?’ — спрашивает В. Б. Станкевич, наблюдавший снизу начало революционного движения. Мы видели, что предварительная агитация на фабриках и в казармах могла бы дать указания для ответа на этот вопрос. Но во всяком случае закулисная работа по подготовке революции так и осталась за кулисами. Можно согласиться поэтому с наблюдением Станкевича: ‘Масса двинулась сама, повинуясь какому-то безотчетному внутреннему порыву… Ни одна партия при всем желании присвоить себе эту честь не могла дать на это ответа. Кто мог предвидеть выступление? Как раз накануне него было собрание представителей левых партий, и большинству казалось, что движение идет на убыль и что правительство победило. С каким лозунгом вышли солдаты? Они шли, повинуясь какому-то тайному голосу, и с видимым равнодушием и холодностью позволили потом навешивать на себя всевозможные лозунги. Кто вел их, когда они завоевывали Петроград, когда жгли окружной суд? Не политическая мысль, не революционный лозунг, не заговор и не бунт. А стихийное движение, сразу испепелившее всю старую власть без остатка’.
Это и верно, и неверно. Верно как общая характеристика движения 27 февраля. Неверно как отрицание всякой руководящей руки в перевороте. Руководящая рука, несомненно, была, только она исходила, очевидно, не от организованных левых политических партий!
Правительство пыталось направить на восставших войска, оставшиеся верными ему, и на улицах столицы дело грозило дойти до настоящих сражений. Таково было положение, когда около полудня была сделана двоякая попытка ввести движение в определенное русло. С одной стороны, социалистические партии, подготовлявшие революционные кружки среди солдат, попытались взять на себя руководство движением. С другой стороны, решились стать во главе движения члены Государственной думы. Государственная дума как таковая, как законодательное учреждение старого порядка, координированная ‘основными законами’ с остатками самодержавной власти, явно обреченной теперь на слом, была этой старой властью распущена. Она и не пыталась, несмотря на требование депутата М. А. Караулова, открыть формальное заседание. Вместо зала заседаний Таврического дворца члены Государственной думы перешли в соседний полуциркульный зал (за председательской трибуной) и там обсудили создавшееся положение. После ряда горячих речей там было вынесено постановление не разъезжаться из Петрограда (а не постановление ‘не расходиться’ Государственной думе как учреждению, как о том сложилась легенда). Частное совещание членов Думы поручило вместе с тем своему совету старейшин выбрать Временный комитет членов Думы и определить дальнейшую ее роль в начавшихся событиях. В третьем часу дня совет старейшин выполнил это поручение, выбрав в состав Временного комитета М. В. Родзянко (октябриста), В. В. Шульгина (националиста), В. Н. Львова (‘центр’), И. И. Дмитрюкова (октябрист), С. И. Шидлов-ского (Союз 17 октября), М. А. Караулова, А. И. Коновалова (труд. гр.),
В. А. Ржевского (проф.), П. Н. Милюкова (к.-д.), Н. В. Некрасова (к.-д.), А. Ф. Керенского (труд.) и Н. С. Чхеидзе (с.-д.). В основу этого выбора, отчасти предопределившего и состав будущего министерства, было положено представительство партий, объединенных в ‘прогрессивном блоке’. К нему были прибавлены представители левых партий, частью вышедших из блока (прогрессисты), частью вовсе в нем не участвовавших (трудовики и с.-д.), а также президиум Государственной думы. Ближайшей задачей комитета было поставлено ‘восстановление порядка и сношение с учреждениями и лицами’, имевшими отношение к движению. Решение совета старейшин было затем обсуждено по фракциям и утверждено новым совещанием членов Думы в полуциркульном зале. Предложения, шедшие дальше этого, как-то: немедленно взять всю власть в свои руки и организовать министерство из членов Думы или даже объявить Думу Учредительным собранием, были отвергнуты отчасти как несвоевременные, отчасти как принципиально неправильные. Из намеченного состава Временного комитета участвовать в нем отказался Н. С. Чхеидзе и с оговорками согласился А. Ф. Керенский. Дело в том, что параллельно с решениями совета старейшин социалистическими партиями было решено немедленно возродить к деятельности Совет рабочих депутатов, памятный по событиям 1905 г. Первое заседание Совета было назначено в тот же вечер, в 7 часов, 27 февраля, причем помещением выбран без предварительных сношений с президиумом Государственной думы зал заседаний Таврического дворца. Помещение Таврического дворца после полудня вообще уже было занято солдатами, рабочими и случайной публикой, и в воззвании 27 февраля, приглашавшем на первое заседание, ‘временный исполнительный комитет Совета рабочих депутатов’ (анонимный) говорил от имени ‘заседающих в Думе представителей рабочих, солдат и населения Петрограда’. Чтобы урегулировать свой состав, то же воззвание предлагало ‘всем перешедшим на сторону народа войскам немедленно избрать своих представителей, по одному на каждую роту, заводам избрать своих депутатов по одному на каждую тысячу’.
К вечеру 27 февраля, когда выяснился весь размер революционного движения, Временный комитет Государственной думы решил сделать дальнейший шаг и взять в свои руки власть, выпадавшую из рук правительства. Решение это было принято после продолжительного обсуждения, в полном сознании ответственности, которую оно налагало на принявших его. Все ясно сознавали, что от участия или неучастия Думы в руководстве движением зависит его успех или неудача. До успеха было еще далеко: позиция войск не только вне Петрограда и на фронте, но даже и внутри Петрограда и в ближайших его окрестностях далеко еще не выяснилась. Но была уже ясна вся глубина и серьезность переворота, неизбежность которого сознавалась, как мы видели, и ранее, и сознавалось, что для успеха этого движения Государственная дума уже много сделала своей деятельностью во время войны и специально со времени образования ‘прогрессивного блока’. Никто из руководителей Думы не думал отрицать большой доли ее участия в подготовке переворота. Вывод отсюда был тем более ясен, что, как упомянуто выше, кружок руководителей уже заранее обсудил меры, которые должны были быть приняты на случай переворота. Намечен был даже и состав будущего правительства. Из этого намеченного состава кн. Г. Е. Львов не находился в Петрограде, и за ним было немедленно послано. Именно эта необходимость ввести в состав первого революционного правительства руководителя общественного движения, происходившего вне Думы, сделала невозможным образование министерства в первый же день переворота. В ожидании, когда наступит момент образования правительства, Временный комитет ограничился лишь немедленным назначением комиссаров из членов Государственной думы во все высшие правительственные учреждения, для того чтобы немедленно восстановить правильный ход административного аппарата. Необходимые меры по обеспечению столицы продовольствием были приняты особой комиссией, организованной исполнительным комитетом Совета рабочих депутатов, но под председательством приглашенного Временным комитетом Государственной думы одного из лидеров кадетов А. И. Шингарева. Руководство военным отделом взял на себя также член Государственной думы, введенный в состав Временного комитета ночью 27 февраля при окончательном выяснении его функций, полк. Б. Энгельгардт. Личный состав министров старого порядка был ликвидирован их арестом по мере обнаружения их местонахождения. Собранные в министерском павильоне Государственной думы, они были в следующие дни перевезены в Петропавловскую крепость.
Формальный переход власти к Временному комитету Государственной думы с ее председателем во главе и ликвидация старого правительства чрезвычайно ускорили и упростили дальнейший ход переворота. Одна за другой воинские части, расположенные в Петрограде и в его ближайших окрестностях, уже в полном составе, с офицерами, и в полном порядке переходили на сторону Государственной думы. Члены Государственной думы разъезжали по казармам, уведомляя гарнизон о совершившемся, и части войск в течение следующих дней беспрерывно подходили к Государственной думе, приветствуемые председателем и членами Временного комитета. Государственная дума стала центром паломничества. Она сохранила эту роль и после того, как правительство через несколько дней перенесло свои заседания в Мариинский дворец, предоставив Таврический дворец в распоряжение Совета рабочих и солдатских депутатов.
Первые четыре-пять дней работа вновь созданной власти велась день и ночь среди суматохи и толкотни Таврического дворца. Ближайшей задачей Временного комитета и образуемого им правительства было выяснить свои отношения к образовавшемуся рядом с ним представительству социалистических партий, заявивших с самого начала претензию представлять демократические классы населения, рабочих, солдат, а затем и крестьянство. С самого же начала Совет рабочих и солдатских депутатов поставил и свои особые задачи совершившемуся перевороту. Уже в воззвании 28 февраля он заявил, что ‘борьба еще продолжается, она должна быть доведена до конца, старая власть должна быть окончательно низвергнута и уступить место народному правлению‘, ‘для успешного завершения борьбы в интересах демократии народ должен создать свою собственную властную организацию‘.
Совет рабочих депутатов и его лозунги. Временный комитет назначает министерство. Переговоры Совета рабочих депутатов с Временным комитетом об условиях поддержки кабинета. Декларации Временного правительства и Совета. В то время как Временный комитет Государственной думы овладевал аппаратом высшего управления государством, Совет рабочих и солдатских депутатов более интересовался тем, чтобы взять в свои руки управление столицей. Тем же воззванием назначались ‘районные комиссары для установления народной власти в районах Петрограда’, и население приглашалось ‘немедленно сплотиться вокруг Совета, организовать местные комитеты в районах и взять в свои руки управление всеми местными делами’. Так было положено начало осуществлению ‘основной задачи’ Совета: организации народных сил для борьбы ‘за окончательное упрочение политической свободы и народного правления в России’. Воззвание упоминало также о ‘созыве Учредительного собрания, избранного на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права’.
Брошенные таким образом, независимо от Государственной думы, лозунги были быстро усвоены рабочими и солдатскими массами столицы. Только левая часть Временного комитета, начиная от к.-д., могла примкнуть к ним, оставаясь верной своим партийным взглядам. Однако же и со стороны представителей более правых партий возражений не последовало. Скоро оказалось, что они даже готовы были быстрее и дальше идти на уступки, требовавшиеся моментом, чем некоторые представители к.-д. Как бы то ни было, нельзя было медлить с выяснением отношений Временного комитета к демократическим лозунгам. Необходимо было ускорить и окончательное формирование власти. Ввиду этого уже 1 марта Временный комитет наметил состав министерства, которому должен был передать свою власть. Во главе первого революционного правительства, согласно состоявшемуся еще до переворота уговору, было поставлено лицо, выдвинутое на этот пост своим положением в российском земстве, — кн. Г. Е. Львов, мало известный лично большинству членов Временного комитета. П. Н. Милюков и А. И. Гучков в соответствии с их прежней деятельностью в Государственной думе были выдвинуты на посты министров иностранных дел и военного (а также морского, для которого в эту минуту не нашлось подходящего кандидата). Два портфеля — министерства юстиции и труда — были намечены для представителей социалистических партий. Но из них лишь А. Ф. Керенский 2 марта дал свое согласие на первый пост. Н. С. Чхеидзе, предполагавшийся для министерства труда, предпочел остаться председателем Совета рабочих депутатов (он фактически не принимал с самого начала участия и во Временном комитете). Н. В. Некрасов и М. И. Терещенко, два министра, которым суждено было потом играть особую роль в революционных кабинетах как по их непосредственной личной близости с А. Ф. Керенским, так и по их особой близости к конспиративным кружкам, готовившим революцию, получили министерства путей сообщения и финансов. Выбор этот остался непонятным для широких кругов. А. И. Шингарев, только что облеченный тяжелой обязанностью обеспечения столицы продовольствием, получил министерство земледелия, а в нем не менее тяжелую задачу — столковаться с левыми течениями в аграрном вопросе. А. И. Коновалов и А. А. Мануйлов получили посты, соответствующие социальному положению первого и профессиональным занятиям второго, министерство торговли и министерство народного просвещения. Наконец, участие правых фракций ‘прогрессивного блока’ в правительстве было обеспечено введением И. В. Годнева и В. Н. Львова, думские выступления которых сделали их бесспорными кандидатами на посты государственного контролера и обер-прокурора Синода. Самый правый из блока, В. В. Шульгин, мог бы войти в правительство, если бы захотел, но он отказался и предпочел остаться в трудную для родины минуту при своей профессии публициста.
Вечером 1 марта на объединенное заседание Временного комитета Думы и Временного правительства явились представители исполнительного комитета Совета рабочих депутатов: Н. С. Чхеидзе, Ю. М. Стеклов (Нахамкес), Н. Суханов (Гиммер), Н. Д. Соколов, Филипповский и другие — с предложением обсудить те условия, принятие которых могло бы обеспечить вновь образовавшемуся правительству поддержку демократических организаций. Временное правительство охотно приняло это предложение и вошло в обсуждение прочтенных делегатами пунктов. Прения затянулись далеко за полночь. По настоянию П. Н. Милюкова, делегаты Совета согласились отказаться от пункта, согласно которому ‘вопрос о форме правления оставался открытым’ (в ту минуту в такой скромной форме обеспечивалась возможность разрешения этого вопроса в смысле республики, тогда как Временное правительство принимало меры к обеспечению регентства Михаила). По его же требованию, после продолжительных споров они согласились вычеркнуть требование о выборности офицеров, то есть отказались от введения в число условий своей поддержки того самого принципа, который уже утром 2 марта они положили в основу знаменитого ‘приказа No 1’. После этих и некоторых других изменений и дополнений предложенный делегатами текст принял следующую форму: ‘В своей деятельности кабинет будет руководствоваться следующими основаниями: 1. Полная и немедленная амнистия по всем делам политическим и религиозным, в том числе террористическим покушениям, военным восстаниям, аграрным преступлениям и т. д. 2. Свобода слова, печати, союзов, собраний и стачек с распространением политических свобод на военнослужащих в пределах, допускаемых военно-техническими условиями. 3. Отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений. 4. Немедленная подготовка к созыву на началах всеобщего, равного, прямого и тайного голосования Учредительного собрания, которое установит форму правления и конституцию страны. 5. Замена полиции народной милицией с выборным начальством, подчиненным органам местного самоуправления. 6. Выборы в органы местного самоуправления на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. 7. Неразоружение и невывод из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революционном движении. 8. При сохранении строгой воинской дисциплины в строю и при несении военной службы устранение для солдат всех ограничений в пользовании общественными правами, предоставленными всем остальным гражданам’. За исключением п. 7, имевшего, очевидно, временный характер, и применения начала выбора к начальству милиции в п. 5, все остальное в этом проекте заявления не только было вполне приемлемо или допускало приемлемое толкование, но и прямо вытекало из собственных взглядов вновь сформированного правительства на его задачи. С другой стороны, необходимо отметить, что здесь не заключалось ничего такого, что впоследствии было внесено социалистическими партиями в понимание задачи революционной власти и что послужило предметом долгих прений и неоднократных разрывов между социалистической и несоциалистической частью ‘коалиционных’ кабинетов следующих составов.
Со своей стороны П. Н. Милюков настоял, чтобы и делегаты Совета приняли на себя определенные обязательства, а именно, чтобы они осудили уже обнаружившееся тогда враждебное отношение солдат к офицерству и все виды саботажа революции вроде незаконных обысков в частных квартирах, грабежа имущества и т. д. и чтобы это осуждение было изложено в декларации Совета вместе с обещанием поддержки правительству в восстановлении порядка и в проведении начал нового строя. Оба заявления правительства и Совета должны были быть напечатаны рядом, второе после первого, чтобы тем рельефнее подчеркнуть их взаимную связь. Исполняя это желание Временного комитета, Н. Д. Соколов написал проект заявления. Этот проект, однако, мог быть истолкован в смысле, обратном условленному, и поэтому не удовлетворил комитет. П. Н. Милюков написал тогда другой проект, который с некоторыми изменениями и был принят в следующих словах окончательной декларации Совета: ‘…нельзя допускать разъединения и анархии. Нужно немедленно пресекать все бесчинства, грабежи, врывание в частные квартиры, расхищение и порчу всякого рода имущества, бесцельные захваты общественных учреждений. Упадок дисциплины и анархия губят революцию и народную свободу. Не устранена еще опасность военного движения против революции. Чтобы предупредить ее, весьма важно обеспечить дружную согласованную работу солдат с офицерами. Офицеры, которым дороги интересы свободы и прогрессивного развития родины, должны употребить все усилия, чтобы наладить совместную деятельность с солдатами. Они будут уважать в солдате его личное и гражданское достоинство, будут бережно обращаться с чувством чести солдата. Со своей стороны солдаты будут помнить, что армия сильна лишь союзом солдат и офицеров, что нельзя за дурное поведение отдельных офицеров клеймить всю офицерскую корпорацию’.
Когда все эти переговоры уже были закончены, поздно ночью на 2 марта в комитет приехал А. И. Гучков, проведший весь день в сношениях с военными частями и в подготовке обороны столицы на случай ожидавшегося еще прихода войск, посланных в Петроград по приказанию Николая II. Возражения по поводу уже состоявшегося соглашения побудили оставить весь вопрос открытым. Только утром следующего дня, по настоянию М. В. Родзянко, П. Н. Милюков возобновил переговоры. В течение дня соглашение было обсуждено и принято в Совете, и вечером 2 марта делегация Совета вновь явилась к П. Н. Милюкову с предложением выработать окончательный текст. Кроме уже принятых пунктов, делегаты настояли на включении фразы: ‘Временное правительство считает своим долгом присовокупить, что оно отнюдь не намерено воспользоваться военными обстоятельствами для какого-либо промедления по осуществлению вышеизложенных реформ и мероприятий’. Подозрительность, проявленная в этих словах, сказалась также и в тех более чем сдержанных выражениях, в которых декларация Совета давала правительству обещанную поддержку. К приведенной выше части декларации с этой целью была присоединена следующая вступительная часть: ‘Товарищи и граждане, новая власть, создавшаяся из общественно умеренных слоев общества, объявила сегодня обо всех тех реформах, которые она обязуется осуществить частью еще в процессе борьбы со старым режимом, частью по окончании этой борьбы. Среди этих реформ некоторые должны приветствоваться широкими демократическими кругами: политическая амнистия, обязательство принять на себя подготовку Учредительного собрания, осуществление гражданских свобод и устранение национальных ограничений. И мы полагаем, что в той мере, в какой нарождающаяся власть будет действовать в направлении осуществления этих обязательств и решительной борьбы со старой властью, демократия должна оказать ей свою поддержку’. Здесь, как видим, не только не отразился тот факт, что текст правительственных ‘обязательств’ в основе своей составлен самими делегатами Совета, а текст их декларации — Временным комитетом Государственной думы, но и впервые принята та знаменитая формула ‘постольку-поскольку’, которая заранее ослабляла авторитет первой революционной власти среди населения. Хотя Совет и санкционировал post factum вступление А. Ф. Керенского в правительство, но он и тут продолжал подчеркивать, что правительство принадлежит к ‘общественно умеренным’ слоям, то есть заранее бросал на него подозрение в классовой односторонности. Зародыши будущих затруднений и осложнений уже сказались в этой исходной формулировке взаимных отношений правительства и первой из организаций ‘революционной демократии’.
Поездка Гучкова и Шульгина к царю и его отречение от престола. Еще не покончив с этими переговорами, Временный комитет принялся за свою главнейшую очередную задачу — ликвидацию старой власти. Ни у кого не было сомнения, что Николай II более царствовать не может. Еще 26 февраля в своей телеграмме к царю М. В. Родзянко требовал только ‘немедленного поручения лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство’, то есть употреблял прежнюю формулу ‘прогрессивного блока’. Он прибавлял при этом, что ‘медлить нельзя’ и что ‘всякое промедление смерти подобно’, и ‘молил Бога, чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца’. Но уже 27-го утром тон второй телеграммы был иной: ‘Положение ухудшается. Надо принять немедленно меры, ибо завтра будет уже поздно. Настал последний час, когда решается судьба родины и династии‘. На просьбы, обращенные к главнокомандующим фронтами, — поддержать перед царем обращение председателя Думы, Родзянко получил от генералов Брусилова и Рузского ответные телеграммы, что его просьба исполнена. Генерал Алексеев также настаивал, вместе с в. к. Николаем Николаевичем на ‘принятии решения, признаваемого нами единственным выходом при создавшихся роковых условиях’, то есть на составлении ответственного министерства. В том же смысле составлено было заявление, подписанное великими князьями и доставленное во Временный комитет Государственной думы. Но действительно было уже поздно думать только об ответственном министерстве. Нужно было полное и немедленное отречение царя. С целью настоять на нем Временный комитет в ту же ночь, с 1 на 2 марта, решил отправить к Николаю II делегацию из А. И. Гучкова и В. В. Шульгина. Царь, правда, вызывал М. В. Родзянко, но отъезд из Петрограда председателя Думы в то время, когда только что формировалась новая, революционная власть, был признан небезопасным. По мысли комитета, отказ Николая II должен был последовать в пользу наследника при регентстве Михаила.
Выехав в 3 часа дня 2 марта, А. И. Гучков и В. В. Шульгин в 10 часов вечера прибыли в Псков и немедленно были приглашены в салон-вагон Николая II. Здесь после речи А. И. Гучкова о необходимости отречения в пользу сына (сидевший рядом с Шульгиным генерал Рузский сказал ему при этом: ‘это уже дело решенное’) бывший государь ответил спокойно и не волнуясь, со своим обычным видом вежливой непроницаемости: ‘Я вчера и сегодня целый день обдумывал и принял решение отречься от престола. До 3 часов дня я был готов пойти на отречение в пользу моего сына. Но затем я понял, что расстаться с моим сыном я не способен. Вы это, я надеюсь, поймете. Поэтому я решил отречься в пользу моего брата’. Ссылка на отцовские чувства закрыла уста делегатов, хотя позволено думать, что в решении царя была и известная политическая задняя мысль. Николай II не хотел рисковать сыном, предпочитая рисковать братом и Россией в ожидании неизвестного будущего. Думая, как всегда, прежде всего о себе и о своих, даже и в эту критическую минуту, и отказываясь от решения, хотя и трудного, но до известной степени подготовленного, он вновь открывал весь вопрос о монархии в такую минуту, когда этот вопрос только и мог быть решен отрицательно. Такова была последняя услуга Николая II родине.
Спросив делегатов, думают ли они, что акт отречения действительно успокоит страну и не вызовет осложнений, и не получив утвердительного ответа, Николай II удалился и в 11? вечера возвратился в вагон с готовым документом. В. В. Шульгин попросил царя внести в текст фразу о ‘принесении всенародной присяги’ Михаилом Александровичем в том, что он будет править в ‘ненарушимом единении с представителями народа’, как это было уже сказано в документе. Царь тотчас же согласился, заменив лишь слово ‘всенародная’ словом ‘ненарушимая’. Без 10 минут в полночь на 3 марта отречение было подписано.
Речь П. Н. Милюкова и агитация против монархии. Влияние назначения Михаила вместо Алексея. За этот день 2 марта, однако же, политическое положение в Петрограде еще раз успело измениться. Изменение это впервые сказалось, когда около 3 часов дня П. Н. Милюков в Екатерининском зале Таврического дворца произносил свою речь о вновь образовавшемся правительстве. Речь эта была встречена многочисленными слушателями, переполнившими зал, с энтузиазмом, и оратор по ее окончании вынесен на руках. Но среди шумных криков одобрения слышались и ноты недовольства и даже протеста. ‘Кто вас выбрал?’ — спрашивали оратора. Ответ был: ‘Нас выбрала русская революция’, но ‘мы не сохраним этой власти ни минуты после того, как свободно избранные народом представители скажут нам, что они хотят видеть на наших местах людей, более заслуживающих их доверия’. Так устанавливалась идея преемственности власти, созданной революцией, до Учредительного собрания. При словах оратора: ‘Во главе мы поставили человека, имя которого означает организованную русскую общественность, так непримиримо преследовавшуюся старым правительством’, те же голоса дважды прерывали речь криками: ‘Цензовую‘. П. Н. Милюков ответил им: ‘Да, но единственно организованную, которая даст потом возможность организоваться и другим слоям русской общественности’. Наконец, на самый существенный вопрос — о судьбе династии — оратор ответил: ‘Я знаю наперед, что мой ответ не всех вас удовлетворит. Но я скажу его. Старый деспот, доведший Россию до полной разрухи, добровольно откажется от престола или будет низложен. Власть перейдет к регенту, в. к. Михаилу Александровичу. Наследником будет Алексей (шум и крики: ‘Это старая династия’). Да, господа, это старая династия, которую, может быть, не любите вы, и, может быть, не люблю и я. Но дело сейчас не в том, кто что любит. Мы не можем оставить без ответа и без разрешения вопрос о форме государственного строя. Мы предоставляем его себе как парламентарную и конституционную монархию. Быть может, другие представляют иначе. Но если мы будем спорить об этом сейчас, вместо того чтобы сразу решить вопрос, то Россия очутится в состоянии гражданской войны и возродится только что разрушенный режим. Этого сделать мы не имеем права… Но, как только пройдет опасность и установится прочный мир, мы приступим к подготовке созыва Учредительного собрания на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования. Свободно избранное народное представительство решит, кто вернее выразил общее мнение России: мы или наши противники’.
К концу дня волнение, вызванное сообщением П. Н. Милюкова о регентстве в. к. Михаила Александровича, значительно усилилось. Поздно вечером в здание Таврического дворца проникла большая толпа чрезвычайно возбужденных офицеров, которые заявляли, что не могут вернуться к своим частям, если П. Н. Милюков не откажется от своих слов. Не желая связывать других членов правительства, П. Н. Милюков дал требуемое заявление в той форме, что ‘его слова о временном регентстве в. к. Михаила Александровича и о наследовании Алексея являются его личным мнением’. Это было, конечно, неверно, ибо во всех предшествовавших обсуждениях вопрос этот считался решенным сообща в том именно смысле, как это излагал П. Н. Милюков. Но напуганный нараставшей волной возбуждения Временный комитет молчаливо отрекся от прежнего мнения.
Как раз в то время, когда происходил этот сдвиг в Петрограде, в Пскове Николай II изменил свое первоначальное решение отречься в пользу сына и ‘решил отречься в пользу брата’. Такая перемена делала защиту конституционной монархии еще более трудной, ибо отпадал расчет на малолетство нового государя, составлявшее естественный переход к укреплению строго конституционного строя. Те, кто уже согласился на Алексея, вовсе не были обязаны соглашаться на Михаила. И когда около 3 часов ночи на 3 марта до членов правительства, остававшихся в Таврическом дворце, дошли первые слухи об отречении Николая II в пользу Михаила, все почувствовали, что этим снова открыт вопрос о династии. Немедленно были уведомлены М. В. Родзянко и кн. Г. Е. Львов. Оба они отправились к прямому проводу в военное министерство, чтобы тотчас по расшифровании узнать точный текст акта об отречении и выяснить возможность его изменения. В то же время были приняты меры, чтобы до окончательного решения вопроса акт об отречении Николая II не был опубликован. На рассвете министры уведомили в. к. Михаила Александровича, ничего не подозревавшего и крайне удивленного случившейся переменой, что через несколько часов они его посетят. Отсутствие Родзянко и Львова, с одной стороны, и ожидание возвращения Гучкова и Шульгина — с другой, задержали эту встречу. Возвратившегося Шульгина пишущий эти строки успел на станции уведомить по телефону о совершившейся в Петрограде перемене настроения. Но А. И. Гучков уже сообщил железнодорожным рабочим о назначении Михаила и лично стал свидетелем возбуждения, вызванного этим известием.
Позиция П. Н. Милюкова. Текст отречения. Под этими предрассветными впечатлениями состоялось предварительное совещание членов правительства и Временного комитета о том, что и как говорить великому князю. А. Ф. Керенский еще накануне вечером в Совете рабочих депутатов объявил себя республиканцем и сообщил о своем особом положении в министерстве как представителя демократии и об особенном весе своих мнений. Правда, принятая на конференции петроградских социалистов-революционеров 2 марта резолюция говорила еще только о ‘подготовке Учредительного собрания пропагандой республиканского образа правления’ и санкционировала вступление Керенского как способ ‘необходимого контроля над деятельностью Временного правительства со стороны трудящихся масс’. Но на утреннем совещании 3 марта его мнение о необходимости убедить великого князя отречься возымело решающее влияние. Н. В. Некрасов уже успел набросать и проект отречения. На стороне обратного мнения, что надо сохранить конституционную монархию до Учредительного собрания, оказался один П. Н. Милюков. После страстных споров было решено, что обе стороны мотивируют перед великим князем свои противоположные мнения и, не входя в дальнейшие прения, предоставят решение самому великому князю. Около полудня у последнего на Миллионной собрались члены правительства: кн. Г. Е. Львов, П. Н. Милюков, А. Ф. Керенский, Н. В. Некрасов, М. И. Терещенко, И. В. Годнев, В. Н. Львов и несколько позже приехавший А. И. Гучков, а также члены Временного комитета М. В. Родзянко, В. В. Шульгин, И. Н. Ефремов и М. А. Караулов. Необходимость отказа пространно мотивировали М. В. Родзянко и А. Ф. Керенский. После них П. Н. Милюков развил свое мнение, что сильная власть, необходимая для укрепления нового порядка, нуждается в опоре привычного для масс символа власти. Временное правительство одно, без монарха, говорил он, является ‘утлой ладьей’, которая может потонуть в океане народных волнений, стране при этих условиях может грозить потеря всякого сознания государственности и полная анархия, раньше чем соберется Учредительное собрание, Временное правительство одно до него не доживет и т. д. За этой речью вопреки соглашению последовал ряд других речей в полемическом тоне. Тогда П. Н. Милюков просил и получил вопреки страстному противодействию Керенского слово для второй речи. В ней он указывал, что хотя и правы утверждающие, что принятие власти грозит риском для личной безопасности великого князя и самих министров, но на риск этот надо идти в интересах родины, ибо только таким образом с данного состава лиц может быть снята ответственность за будущее. К тому же вне Петрограда есть полная возможность собрать военную силу, необходимую для защиты великого князя. Поддержал П. Н. Милюкова один А. И. Гучков. Обе стороны заявили, что в случае решения, не согласного с их мнением, они не будут оказывать препятствия и поддержат правительство, хотя участвовать в нем не будут.
По окончании речей великий князь, все время молчавший, попросил себе некоторое время на размышление. Удалившись в другую комнату, он пригласил к себе М. В. Родзянко, чтобы побеседовать с ним наедине. Выйдя после этой беседы к ожидавшим его депутатам, он довольно твердо сообщил им, что его окончательный выбор склонился на сторону мнения, защищавшегося председателем Государственной думы. Тогда А. Ф. Керенский патетически заявил: ‘Ваше Высочество, Вы — благородный человек!’ Он прибавил, что отныне будет всюду заявлять это. Пафос Керенского плохо гармонировал с прозой принятого решения. За ним не чувствовалось любви и боли за Россию, а только страх за себя…
Проект отречения, набросанный Н. В. Некрасовым, был очень слаб и неудачен. Решено было пригласить юристов-государствоведов В. Д. Набокова и Б. Э. Нольде, которые и внесли в текст отречения изменения, возможные в рамках состоявшегося решения. Главное место отречения гласило: ‘Принял я твердое решение в том лишь случае воспринять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому и надлежит всенародным голосованием своим через представителей своих в Учредительном собрании установить образ правления и новые основные законы государства Российского. Призывая благословение Божие, прошу всех граждан державы российской подчиниться Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему и облеченному всей полнотой власти, впредь до того, как созванное в возможно кратчайший срок на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования Учредительное собрание своим решением об образе правления выразит волю народа’. Чтобы легче понять, что нового внесено этим актом, приведем главное место отречения имп. Николая: ‘Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом согласии с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу во имя горячо любимой родины. Призываю всех верных сынов отечества к исполнению своего святого долга перед ним повиновением царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ему вместе с представителями народа вести государство Российское на путь победы, благоденствия и славы’.
Первая капитуляция и дальнейший ход революции. Так совершилась первая капитуляция русской революции. Представители Государственной думы, ‘Думы третьего июня’, в сущности решили вопрос о судьбе монархии. Они создали положение, дефективное в самом источнике, положение, из которого должны были развиться все последующие ошибки революции. В общем сознании современников этого первого момента новая власть, созданная революцией, вела свое преемство не от актов 2 и 3 марта, а от событий 27 февраля. В этом была ее сила, чувствовавшаяся тогда, и ее слабость, обнаружившаяся впоследствии.
Были ли тяжелые последствия революции 27 февраля, развернувшиеся в дальнейшем, неизбежны? Или, напротив, их можно было бы избежать, если бы тактика нового правительства оказалась иной? Будущему историку предстоит выяснить неизбежный характер последовавших событий, выведя его из трудностей войны и хозяйственной разрухи, из неподготовленности населения к практике народовластия, из запоздалости социальных и национальных реформ, из малокультурности и неорганизованности населения и т. п. Ближайший участник событий, развертывавшихся в центре, естественно, будет смотреть на события и оценивать их с точки зрения менее фаталистической. В ряде факторов неизменных, действовавших с неизбежными последствиями, он введет фактор, изменяющийся в зависимости от степени сознательности и волевой силы непосредственных руководителей. Ему трудно будет отказаться от убеждения, что все могло бы пойти иначе, если бы степень самосознательности и степень волевого напряжения у руководителей были иные. Русская революция была ‘мирная и бескровная’ в своем начале главным образом вследствие двух причин: бесспорного для всех слоев и всех политических течений отрицательного отношения к старой самодержавной власти, не нашедшей в решительную минуту ни одного защитника, и столь же бесспорного в те первые минуты положительного отношения к Государственной думе и к ее деятелям, взявшим в свои руки руководство переворотом. Но бессилие старой власти перед недисциплинированностью и отсталостью страны перешло по наследству и к новой власти. Данная этой властью свобода была использована крайними элементами для систематической организации острой классовой борьбы, перешедшей мало-помалу в открытую гражданскую войну под лозунгом немедленного мира и немедленного введения социализма. В результате разрушительным началом революции легко было получить перевес над созидательным, стихии — получить перевес над сознательностью, распаду — над единством. Среди постепенно прогрессировавшего хаоса и анархии два элемента сохранили и усилили свой характер планомерных волевых факторов: во-первых, утопия всемирной социалистической революции, долженствовавшей из Петрограда перекинуться на Берлин, Париж, Лондон и т. д, утопия, уже погубившая нашу первую революцию 1905 г. отчасти при посредстве тех же самых идеологов-фанатиков, во-вторых, искусство германского генерального штаба, сумевшего организовать измену внутри неприятельской страны и заставить русских сражаться за Германию в Петрограде, Москве и многих других городах России.
Стихийный ход русской революции вел ее от переворота к перевороту, причем каждый новый переворот ослаблял революционную власть и все шире открывал путь явлениям распада. Можно даже подметить известную ритмичность в этом повторении новых и новых крушений власти. Два месяца — вот почти точно тот срок, на который каждому вновь организовавшемуся правительству удавалось удержать над страной власть, становившуюся все более и более номинальной и фиктивной. Сам переход от власти низвергаемой к власти, ее заменявшей, становился с каждым разом все более и более длительным и болезненным.
Сообразно этому общему ритму событий русской революции их можно разделить на следующие четыре периода: 1. Первое революционное правительство (2 марта — 2 мая). 2. Первое правительство коалиционного состава (2 мая — 2 июля). 3. Первый кризис власти и вторая коалиция (3 июля — 28 августа). 4. Второй кризис власти и третья коалиция (28 августа — 25 октября). Таково деление по внешнему признаку — последовательно меняющихся кабинетов. Но есть в нем и внутренний признак — постоянно прогрессирующий распад власти. За первым внутренним противоречием революции, которое мы уже отметили, при первом революционном правительстве следует второе. Государственная дума сдала революции идею монархии. Кабинет князя Г. Е. Львова сдал позицию буржуазной революции, подчинившись требованиям и формулам социалистических партий. Третье противоречие развернулось при следующем кабинете, первом коалиционном. Выпущенный ‘буржуазией’ из рук принцип буржуазной революции приняли под свою защиту умеренные социалисты. Как и можно было ожидать, эта двусмысленная позиция погубила их во мнении рабочего класса и чрезвычайно усилила левый фланг русского социализма — ‘большевизм’. Второму коалиционному кабинету уже пришлось стать перед фактом бессилия социалистического центра лицом к лицу с двумя боровшимися флангами: буржуазной диктатурой, стремившейся спасти, что можно, для достижения внешней победы и для сохранения внутреннего мира, и социалистической утопией, увлекавшей массы чисто демагогическими лозунгами. Двусмысленное положение, занятое Керенским в борьбе между этими двумя флангами, — между Корниловым и Лениным, лишило его союзников и выдало его противникам. В выяснении этого последнего обстоятельства — одиночества власти — и заключается политический смысл периода третьей коалиции: того, который мы назвали ‘агонией буржуазной республики’. Исходом агонии явилась победа большевиков, составляющая хронологическую грань, на которой останавливается первый том истории второй революции.

II. Буржуазная власть подчиняется целям социализма (2 марта — 6 мая)

1. Мероприятия Временного правительства и намерения Совета рабочих и солдатских депутатов

Первое Временное правительство. Его программа. 6 марта Временное правительство опубликовало воззвание к гражданам, в котором излагалась программа его деятельности. Необходимость государственного переворота объяснялась в этом воззвании не одними только обстоятельствами военного времени, но и всей той десятилетней борьбой против народных прав, которая систематически велась верховной властью со времени роспуска первых Государственных дум и нарушения конституции положением о выборах 3 июня 1907 г. В отличие от последующих деклараций воззвание 6 марта первой своей задачей ставило ‘доведение войны до победного конца‘ и заявляло при этом, что оно ‘будет свято хранить связывающие нас с другими державами союзы и неуклонно исполнит заключенные с союзниками соглашения’. Союзникам и эта фраза показалась тогда слишком сухой. Далее правительство обязывалось: 1) ‘созвать в возможно кратчайший срок Учредительное собрание.., обеспечив участие в выборах и доблестным защитникам родины’, 2) ‘немедленно обеспечить страну твердыми нормами, ограждающими гражданскую свободу и гражданское равенство’, 3) ‘озаботиться установлением норм, обеспечивающих всем гражданам равное, на основе всеобщего избирательного права, участие в выборах органов местного самоуправления’, 4) ‘вернуть с почетом из мест ссылки и заточения всех страдальцев за благо родины’.
Заявление Временного правительства об отношении его к войне и к союзникам все же закрепило за границей то благоприятное впечатление, которое было создано руководящей ролью Государственной думы в перевороте. Послы и посланники союзных держав в ожидании официального признания переворота их правительствами немедленно вошли в сношения с образовавшимся Временным правительством. Первым государством, поспешившим официально признать новую власть, была Америка, посол которой Френсис уже 9 марта был принят Временным правительством на торжественной аудиенции. За ним последовали 11 марта официальные заявления перед Временным правительством Франции, Англии и Италии, 22 марта — Бельгии, Сербии, Румынии, Японии и Португалии.
Первые мероприятия: гражданское равноправие, манифест о Финляндии, воззвание к полякам. В ближайшие же дни после принятия власти правительство энергично принялось за осуществление объявленной им программы. 6 марта датирован указ о самой полной амнистии, исключавшей лишь должностные преступления старого порядка, и немедленно же сделаны распоряжения о возвращении за государственный счет всех политических ссыльных и эмигрантов. 12 марта датировано постановление (опубликовано 18 марта) об отмене смертной казни. Труднее оказалось сформулировать отмену вероисповедных и национальных ограничений — необходимый шаг к установлению гражданского равенства и свободы. Можно было опубликовать общее постановление, но оно имело бы только декларативный характер. Можно было опубликовать перечень отмененных статей действующего законодательства, но это потребовало бы долгой и кропотливой работы. Временное правительство избрало средний путь, перечислив главные категории отменяемых ограничений и указав важнейшие отменяемые статьи. Таким образом, законом, подписанным 20 марта (издан 22 марта), отменялись национальные и вероисповедные ограничения, связанные со: 1) свободой передвижения и жительства, 2) приобретением прав собственности, 3) занятием ремеслом, торговлей и промышленностью, 4) участием в торгово-промышленных обществах, 5) наймом прислуги, 6) поступлением на государственную и общественную службы и участием в выборах, 7) поступлением в учебные заведения, 8) исполнением обязанностей опекунов, попечителей, присяжных поверенных и 9) употреблением языков в частных обществах и учебных заведениях. Таким образом, было снято темное пятно, лежавшее на русской общественности по отношению к евреям, которые получили по этому закону полное гражданское равноправие. Еще раньше Временное правительство поспешило исправить грех старой власти по отношению к двум народностям, особенно страдавшим от капризов самодержавной политики: финляндцам и полякам. Манифест о Финляндии был подписан уже 6 марта: им отменялись все нарушения финляндской конституции, совершенные с самого начала русификаторской политики Бобрикова (то есть с 1892 г.), даровалась полная амнистия лицам, боровшимся с русским правительством за права Финляндии, и давалось обещание в возможно краткий срок созвать сейм, которому ‘будут переданы проекты новой формы правления для Великого княжества Финляндского и, если того потребуют обстоятельства, предварительно будут переданы проекты отдельных основных законоположений в развитие конституции Финляндии’, а именно: в них ‘будут выяснены и расширены права сейма в отношении права обложения и определения доходов и расходов казны, а также и в том смысле, чтобы исконное право самообложения финляндского народа было распространено и на таможенное обложение и чтобы обеспечено было своевременное движение подлежащих утверждению законов, принятых сеймом’. Далее будут внесены проекты ‘о предоставлении сейму права поверять служебные распоряжения членов финляндского правительства’, о ‘независимом высшем суде, о свободе печати и о союзах’. Финляндскому народу торжественно подтверждалось ‘на основе его конституции сохранение его внутренней самостоятельности, прав его национальных — культуры и языков’ и высказывалась ‘твердая уверенность, что Россия и Финляндия отныне будут связаны уважением к закону ради взаимной дружбы и благоденствия обоих свободных народов’. Уверенность эта основывалась как на самом существе манифеста, которым полностью осуществлялись стремления финляндских конституционалистов-патриотов, составлявшие предмет борьбы в течение многих десятилетий, так и на том обстоятельстве, что акт был издан по предварительному соглашению с представителями финляндских политических партий. Архаический, полный пробелов и умолчаний государственный строй Финляндии превращался манифестом в конституционное государство новейшего типа, связанное с Россией единством высшей власти и важнейшими общеимперскими делами. К сожалению, уже во время первого Временного правительства желания финляндцев пошли дальше. Даже с нарушением строго конституционных отношений между сеймом и сенатом они стали добиваться расширения власти последнего учреждения, хозяйственное отделение которого заменяло в Финляндии министерство. При этом они очень тонко подмечали все моменты колебаний или слабости революционной власти, чтобы то выдвигать вперед свои требования, то вновь переходить к тактике выжидания. Созыв сейма был назначен на 22 марта, и появление его, как увидим, еще более осложнило ход разрешения финляндского вопроса.
В польском вопросе, по почину П. Н. Милюкова, Временное правительство сразу стало на определенную точку зрения полной независимости объединенной из трех частей этнографической Польши. Ввиду германско-австрийской оккупации Русской Польши революционная власть не могла, конечно, осуществить свое намерение непосредственно. Вместо манифеста о независимости Польши пришлось издать воззвание к полякам, которое говорило не точным юридическим языком финляндского документа, а словами одушевленного и горячего призыва — бороться за общее дело, ‘плечом к плечу и рука с рукою за нашу и вашу свободу’, как гласили старые польские знамена 30-х гг. Временное правительство оговаривало лишь право российского Учредительного собрания. Основное место воззвания гласило так: ‘Сбросивший иго русский народ признает и за братским польским народом всю полноту права собственной волей определить судьбу свою. Верное соглашениям с союзниками, верное общему с ними плану борьбы с воинствующим германизмом, Временное правительство считает создание независимого Польского государства, образованного из всех земель, населенных в большинстве польским народом, надежным залогом прочного мира в будущей — обновленной — Европе. Соединенное с Россией свободным военным союзом, польское государство будет твердым оплотом против напора срединных держав на славянство. Освобожденный и объединенный польский народ сам определит государственный строй свой, высказав волю свою через Учредительное собрание, созванное в столице Польши и избранное всеобщим голосованием. Россия верит, что связанные с Польшей веками совместной жизни народы получат при этом прочное обеспечение своего гражданского и национального существования. Российскому Учредительному собранию предстоит скрепить окончательно новый братский союз и дать свое согласие на те изменения государственной территории России, которые необходимы для образования свободной Польши из всех трех, ныне разрозненных, частей ее’.
Желания других национальностей. Энтузиазм, вызванный опубликованием финляндского и польского актов Временного правительства, отозвался повышением ожиданий среди других национальностей России, в особенности народностей, пограничных с театром военных действий. Издавая оба документа до Учредительного собрания, Временное правительство руководствовалось как идейным их значением и бесспорностью притязаний обеих народностей в тех рамках, в которые ввело их правительство, так и совершенно особым положением Финляндии и Польши вообще и в особенности в связи с военными операциями. В частности, в оккупированной Польше воззвание революционного правительства укрепляло надежды поляков и помогло им оказать противодействие германо-австрийцам в попытках последних создать полумиллионную польскую армию и закрепить за собой Польшу узами новой государственности, полученной из рук срединных империй. Распространение тех же прав на другие народности России не вызывалось такими же настоятельными причинами, предрешало бы будущее устройство России и уже поэтому должно было быть отложено до Учредительного собрания. Однако уже в то время и эти народности предъявили Временному правительству свои притязания. 18 марта князя Г. Е. Львова посетила литовская депутация в составе М. М. Ичаса, П. С. Янушкевича и В. М. Бельского и вручила ему постановление вновь образованного из представителей политических партий ‘Литовского национального совета’, что ‘в этнографическом, культурном и экономическом отношениях Литва представляет единое политическое целое‘, что ‘при устроении жизни Литвы все населяющие ее народности должны пользоваться равными правами, и всем им должно быть гарантировано свободное развитие и участие в управлении Литвой’ и что ‘Литва должна быть выделена в самостоятельную административную единицу, причем управление Литвой должно быть поручено органам и лицам из среды самого населения Литвы’. Смысл этих заявлений, очевидно, шел дальше тех осторожных выражений, в которые они были на первый раз облечены. Тогда же князь Г. Е. Львов принял и украинскую депутацию в лице петроградских представителей: А. И. Лотоцкого, М. А. Корчинского, М. А. Славинского, Гогеля, Т. Гайдара и Лободы. Требования депутации были еще сравнительно умеренны и ограничивались мероприятиями, необходимыми до созыва Учредительного собрания. Такими мерами депутация считала назначение в украинские губернии лиц, знакомых с краем и с его языком, назначение губернских украинских комиссаров и учреждение при Временном правительстве комиссара по украинским делам, немедленное введение украинского языка в практику и делопроизводство судебных установлений, в начальную и среднюю школу, украинизация и открытие новых учительских семинарий с особой местной программой и т. д. В результате приема в Петрограде 19 марта образовался ‘Украинский национальный совет’. Временное правительство приняло меры для удовлетворения украинских стремлений по ведомству народного просвещения. Кроме того, оно решительно порвало с политикой старой власти в Галиции, постепенно освободило и вернуло так называемых ‘заложников’ и арестованных за украинскую национальную пропаганду и в конце существования первого министерства назначило особого комиссара Д. И. Дорошенко для управления оккупированными местностями Галиции в строгом согласии с предписаниями Гаагской конвенции, при помощи имеющего быть восстановленным на расширенных началах местного самоуправления. В том же духе и в то же время были приняты меры для организации управления оккупированными областями Малой Азии (Армении).
Взгляд князя Г. Е. Львова на управление Россией. Гораздо более сложным и трудным вопросом, от решения которого зависел весь дальнейший ход революции, был вопрос о переустройстве всего управления Россией. Мирный и быстрый успех революции в Петрограде отразился на таком же мирном и быстром усвоении ее результатов всей страной. Везде в провинции представители старой власти устранились сами или были устранены без всякого сопротивления. На смену администрации старого порядка повсюду в первые же дни революции возникли местные ‘комитеты’, ‘советы’ и другие организации из представителей общественных элементов. Никакого единообразия и никакой иерархической связи между этими местными организациями и центром не существовало. В первые же дни деятельности Временного правительства функции губернаторов и уездных представителей власти были переданы председателям губернских и уездных управ. Так как по своему составу эти председатели часто не соответствовали настроению момента, то эта суммарная мера на местах вызвала трения и недовольство. Когда из провинции в Петроград приезжали старые и новые представители администрации и требовали однообразных директив от министерства внутренних дел, они неизменно получали от кн. Г. Е. Львова тот же отказ, который он дал представителям печати в своем интервью 7 марта: ‘Это вопрос старой психологии. Временное правительство сместило старых губернаторов, а назначать никого не будет. В местах выберут. Такие вопросы должны разрешаться не из центра, а самим населением… Мы все бесконечно счастливы, что нам удалось дожить до этого великого момента, что мы можем творить новую жизнь народа — не для народа, а вместе с народом… Будущее принадлежит народу, выявившему в эти исторические дни свой гений. Какое великое счастье жить в эти великие дни’. В интервью 19 марта кн. Львов говорил: ‘В области местного самоуправления программа Временного правительства составлена властными указаниями самой жизни. В лице местных общественных комитетов и других подобных организаций она уже создала зародыш местного демократического самоуправления, подготовляющего население к будущим реформам. В этих комитетах я вижу фундамент, на котором должно держаться местное самоуправление до создания новых его органов. Комиссары Временного правительства, посылаемые на места, имеют своей задачей не становиться поверх создавшихся органов в качестве высшей инстанции, но лишь служить посредствующим звеном между ними и центральной властью и облегчить процесс их организации и оформления’. Кн. Львов пронес сказавшийся здесь оптимизм на идеалистической подкладке неприкосновенным через все испытания первых месяцев революции, как видно из его речи 27 апреля на торжественном юбилейном заседании четырех Дум. ‘Мы можем почитать себя счастливейшими людьми, поколение наше попало в наисчастливейший период русской истории’ — так начиналась эта речь, а кончилась она стихами американского поэта: ‘Свобода, пусть отчаются другие, я никогда в тебе не усомнюсь’.
Такое мировоззрение руководителя нашей внутренней политики практически привело к систематическому бездействию его ведомства и к самоограничению центральной власти одной задачей — санкционирования плодов того, что на языке ‘революционной демократии’ называлось ‘революционным правотворчеством’. Предоставленное самому себе и совершенно лишенное защиты со стороны представителей центральной власти население по необходимости должно было подчиниться управлению партийных организаций, которые приобрели в новых местных комитетах могучее средство влияния и пропаганды определенных идей, льстивших интересам и инстинктам масс, а потому и наиболее для них приемлемых.
Законопроекты по управлению. Однако же мысль о необходимости ввести местное ‘правотворчество’ в какие-нибудь однообразные рамки закона не совсем исчезла. Подобранные кн. Львовым сотрудники во главе с Н. Н. Авиновым занялись разработкой соответствующих законопроектов. Влияние их на жизнь не могло сказаться уже потому, что разработка эта требовала довольно сложного труда и значительного времени. Однако же к концу своего существования, подводя итог своей деятельности в воззвании 26 апреля, Временное правительство уже имело возможность сообщить о ходе этой работы следующие сведения: ‘Начата коренная реорганизация местного управления и самоуправления на самых широких демократических началах. Из необходимых для этих целей законоположений изданы уже постановления о выборах в городские думы и о милиции. Выработаны и в самом непродолжительном времени будут изданы постановления о волостном земстве, о реформе губернских и уездных земств, о местных продовольственных органах, местном суде и об административной юстиции’. Таким образом, все, что вообще было сделано в этой области до созыва Учредительного собрания, было уже подготовлено при первом составе Временного правительства.
Подготовка Учредительного собрания. Созыв Учредительного собрания при всем желании Временного правительства сделать это в кратчайший срок, как требовало этого принятое на себя правительством обязательство, закрепленное присягой, не мог состояться до введения на местах новых демократических органов самоуправления, способных провести выборы. С другой стороны, хотя правительство обязалось также привлечь к выборам и армию, у первого состава Временного правительства сложилось убеждение, что сделать это можно лишь в момент затишья военных операций, то есть не раньше поздней осени. В этих пределах правительство вполне добросовестно не хотело никаких промедлений и при первой возможности, предоставленной ему неотложными текущими делами, занялось этим вопросом. Уже 25 марта Временное правительство постановило образовать для выработки проекта избирательного закона в Учредительное собрание ‘Особое совещание’ под председательством назначенного правительством лица (Ф. Ф. Кокошкина), с участием приглашенных им же специалистов по государственному праву, статистике и других сведущих лиц, а также ‘политических и общественных деятелей, представляющих главные политические и национально-политические течения России’. Однако же созыв этой комиссии затормозился ввиду того, что председатель Совета рабочих и солдатских депутатов Н. С. Чхеидзе некоторое время вовсе не отвечал на сделанное ему предложение об определении численности представителей в совещании от демократических организаций, а затем предложенное юридической комиссией при Временном правительстве число их вызвало разногласие. К середине апреля юридическая комиссия разработала примерный перечень вопросов, подлежащих решению при составлении избирательного закона, и разослала его всем организациям, имеющим быть представленными в совещании. Комиссия рассчитывала, что в ближайшем будущем представители организаций (всего 41 член) будут делегированы, и 25-30 апреля можно будет начать работу. Но новые проволочки с посылкой делегатов, в особенности национальных групп, привели к тому, что при первом правительстве работа особого совещания так и не началась. Во всяком случае основные положения избирательного закона были уже выработаны юридической комиссией: это те самые положения, которые были доложены Ф. Ф. Кокошкиным на апрельском съезде партии народной свободы и приняты им.
Намеченная Временным правительством программа деятельности, таким образом, была или осуществлена, или подготовлена к осуществлению. Но не в этой области законодательных работ, осуществлявших великие принципы революции, лежали те трудности, которые, быстро возрастая, уже к концу второго месяца парализовали работу первого состава Временного правительства. Одну из этих трудностей мы уже отметили — это исчезновение власти в провинции и вытекавшая отсюда полная невозможность приводить в исполнение решения центрального правительства. Другая трудность заключалась в том, что власть, выпущенная из рук Временного правительства, была захвачена социалистическими партиями, поставившими своей прямой задачей организовать ‘демократию’ как в центре, так и в провинции для осуществления своих партийных лозунгов.
‘Демократические’ организации. Совет рабочих и солдатских депутатов. В центре органами ‘революционной демократии’ явились как местные петроградские социалистические организации, так в особенности объединявший их Совет рабочих и солдатских депутатов и его ‘Исполнительный Комитет’.
Пишущий эти строки стоял слишком далеко от этого влиятельного учреждения, чтобы иметь возможность описать его по личному наблюдению. Но вот описания очевидца и участника, наблюдавшего ‘Исполнительный Комитет’ Совета в течение марта и апреля, то есть как раз в описываемое время. ‘Комитет, — говорит Станкевич в своих воспоминаниях, — был учреждением, созданным наспех, уже в формах своей деятельности имевшим множество чрезвычайных недостатков. Заседания происходили каждый день с часу дня, а иногда и раньше и продолжались до поздней ночи, за исключением тех случаев, когда происходили заседания Совета, и Комитет обычно в полном составе отправлялся туда, порядок дня устанавливался обычно ‘миром’, но очень редки были случаи, чтобы удалось разрешить не только все, но хотя бы один из поставленных вопросов, так как постоянно во время заседаний возникали экстренные вопросы, которые приходилось разрешать не в очередь… Вопросы приходилось разрешать под напором чрезвычайной массы делегатов и ходоков как из Петроградского гарнизона, так и с фронтов, и из глубины России, причем все делегаты добивались во что бы то ни стало быть выслушанными на пленарном заседании Комитета… Пробовали было провести разделение труда устройством разных комиссий, но это мало помогло делу, так как центр тяжести по-прежнему лежал на пленуме, хотя бы потому, что комиссиям некогда было заседать ввиду перманентности заседаний Комитета. Важнейшие решения часто принимались совершенно случайным большинством голосов. Обдумывать было некогда, ибо все делалось второпях, после ряда бессонных ночей, в суматохе. Усталость физическая была всеобщей. Недоспанные ночи. Бесконечные заседания. Отсутствие правильной еды — питались хлебом и чаем, и лишь иногда получали солдатский обед в мисках без вилок и ножей’.
‘Главенствующее положение в Комитете все время занимали социал-демократы различных толков. Н. С. Чхеидзе, только председатель, а не руководитель.., лишь оформлял случайный материал, не давал содержания. Его товарища Скобелева редко можно было видеть в Комитете, так как ему приходилось очень часто разъезжать для тушения слишком разгоревшейся революции в Кронштадте, Свеаборге, Выборге и Ревеле… Н. Н. Суханов, старавшийся руководить идейной стороной работ Комитета, но не умевший проводить свои стремления через суетливую и неряшливую технику заседаний, Б. О. Богданов, полная противоположность Суханову, сравнительно легкомысленно относившийся к большим принципиальным вопросам, но зато бодро барахтавшийся в груде деловой работы и организационных вопросов и терпеливее всех высиживавший на всех заседаниях солдатской секции и Совета, Ю. М. Стеклов, изумлявший работоспособностью, умением пересиживать всех на заседаниях и, кроме того, редактировать советские ‘Известия’ и упорно гнувший крайне левую, непримиримую или, вернее сказать, трусливо революционную линию, К. А. Гвоздев (потом министр труда), выделявшийся рассудительной практичностью, М. И. Гольдман (Либер), яркий, неотразимый аргументатор, направлявший острие своей речи неизменно налево, Н. Д. Соколов, как-то странно не попадавший в такт и тон событий, Дан, воплощенная догма меньшевизма.., всегда с запасом бесконечного количества гладких законченных фраз.., в которых есть все, что угодно, кроме действий и воли… Народники не дали для Комитета ничего похожего, даже когда появились их первоклассные силы: А. Р. Гоц, В. М. Чернов, И. И. Бунаков, В. М. Зензинов. Они все время предпочитали держаться в стороне… Народные социалисты В. А. Мякотин и А. В. Пешехонов старательно подчеркивали свою чужеродность в Комитете. Из трудовиков только Л. М. Брамсон… оставил очень значительный след в деловой работе Комитета… Большевики в Комитете были вначале представлены главным образом М. Ю. Козловским и П. И. Стучкой, оба желчные, злые и, как нам казалось, тупые. Противоположностью им явился потом Каменев… в Комитете он был не врагом, а только оппозицией… Военные были вначале представлены В. Н. Филипповским и несколькими солдатами… Из солдат, естественно, попали наиболее истерические, крикливые и неуравновешенные натуры… Потом вошли Завадье и Бинасик.., бывшие, кажется, мирными писарями в запасных батальонах, никогда не интересовавшимися ни войной, ни армией, ни политическим переворотом… наиболее яркое доказательство, насколько условно можно воспринимать утверждение, что Исполнительный Комитет руководил революцией…’.
‘В общем историю Комитета в организационном и личном отношении следует разделить на два периода: до и после приезда Церетели. Первый период был периодом, полным случайности, колебаний и неопределенности, когда всякий, кто хотел, пользовался именем и организацией Комитета, но более всего это удавалось Стеклову… Однажды было задержано письмо на бланке Комитета с печатью к крестьянам какого-то села, которым давалось полномочие ‘социализировать’ соседнее помещичье имение. Несмотря на весь радикализм в социальных вопросах, весь Комитет был до глубины души возмущен… Оказалось, что такие письма выдавал член аграрной комиссии, социалист-революционер Александровский… Сами советские ‘Известия’ были в сущности таким письмом Александровского. Везде чувствовалась рука редактора, проводящего отнюдь не взгляды Комитета… Некому было об этом подумать… Когда я составил протест против этого направления ‘Известий’, Стеклов был без сожаления смещен. Такое положение приводило к тому, что, хотя официально Комитет поддерживал правительство и большинство постоянно настаивало на незыблемости этой позиции, тем не менее он сам расшатывал авторитет правительства своими случайными мерами, необдуманными шагами… В то время как особая делегация (см. ниже) беседовала и приходила к полному единодушию с министрами, десятки Александровских рассылали письма, печатали статьи в ‘Известиях’, разъезжали от имени Комитета делегатами по провинции и в армии, принимали ходоков в Таврическом дворце, каждый выступал по-своему, не считаясь ни с какими разговорами, инструкциями или постановлениями и решениями. В конечном счете от Комитета всегда всего можно было добиться, если только упорно настаивать… Резко изменился характер Комитета с появлением Церетели… Он спокойно, уверенно и смело вел Комитет.., в принципе сохранял интернационалистические тенденции, на практике резко проводя оборонческую линию органического сотрудничества и поддержки правительства… Но поразительно: как раз в момент, когда Комитет организовался, научился управлять собой, он выпустил из рук руководство массой, которая ушла в сторону от него’.
Нельзя лучше и ярче сказать, что Комитет имел силу лишь постольку, поскольку являлся невольным и слепым орудием проведения чужих тенденций. Когда он перестал быть таким орудием, сторонники этих тенденций нашли себе другие органы и другие методы действия. Для наблюдателя со стороны все было случайно и хаотично. А в результате получилась весьма определенная линия поведения. Так как главной мишенью Комитета в эту первую эпоху его существования было Временное правительство, то, естественно, эта единая линия поведения, проводившаяся преимущественно Стекловым, и может быть наблюдаема лучше всего в области отношений Комитета и его делегаций к правительству.
‘Контактная комиссия’. ‘Контроль’ над правительством или участие социалистов во власти? Первые шаги Комитета в этом направлении были довольно неуверенны и робки. Общепризнанным догматом марксизма был тот, что в настоящее время возможна только ‘буржуазная’, а не социалистическая революция, что социалистические партии должны не столько бороться за власть непосредственно, сколько создать условия для организации масс с целью такой борьбы в будущем, а в ожидании ‘контролировать’ буржуазное правительство в его деятельности и не позволять ему препятствовать организационным задачам ‘демократии’. В лице Временного правительства самое требовательное воображение не могло усмотреть такой организации, которая защищала бы классовые интересы ‘буржуазии’ и противилась демократическим реформам. Задачи, которые преследовало правительство, были надпартийные, общие всем партиям: иначе и быть не могло, так как все его очередные меры были чисто формальные и подготовительные. Оно просто готовило условия для свободного выражения народной воли в Учредительном собрании, не предрешая по существу, как выразится эта воля относительно всех очередных вопросов государственного строительства — политических, социальных, национальных и экономических. Вот почему только в очень условном смысле это правительство могло быть названо ‘буржуазным’. Конференция петроградских социал-революционеров так и смотрела на дело, когда уже 2 марта признала ‘настоятельно необходимой поддержку Временного правительства, поскольку оно будет выполнять объявленную им политическую программу’. ‘Постольку-поскольку’ сделалось знаменитой формулой Совета рабочих и солдатских депутатов. Это было бы по существу не опасно, ибо Временное правительство вовсе не думало изменять своей программе, а, напротив, убежденно и добросовестно ее осуществляло. Но ‘революционная демократия’ не довольствовалась простым ‘контролем’. В ближайшие же дни г. Стеклов-Нахамкес заявил в Совете, что Совет ‘желает путем постоянного организованного давления заставлять правительство осуществлять те или иные требования’. Для этой цели — ‘воздействия на правительство и непрерывного контроля’ — 10 марта была избрана особая ‘контактная комиссия’ из Скобелева, Стеклова, Суханова (Гиммера), Филипповского и Чхеидзе. Впоследствии, после реорганизации Совета, ее место заняло бюро Исполнительного Комитета. ‘Контактная комиссия’ действовала вначале очень сдержанно и робко при встречах с правительством, для чего время от времени в одном из залов Мариинского дворца — не в зале заседаний Совета Министров — назначались особые совещания.
Значительная часть пожеланий ‘контактной комиссии’ удовлетворялась, о чем демонстративно и хвастливо заявлялось в Совете. Некоторые ‘требования’ встретили, однако, категорический отказ (например, требование об ассигновании 10 миллионов на нужды демократических организаций). На съезде Советов И. Г. Церетели признал (30 марта), что в ‘контактной комиссии’ ‘не было случая, чтобы в важных вопросах Временное правительство не шло на соглашения’. Соответствующим образом была формулирована и декларация, предложенная Исполнительным Комитетом Совета этому съезду. ‘Признавая, что выдвинутое низвержением самодержавия Временное правительство, представляющее интересы либеральной и демократической России, проявляет стремление идти по пути, намеченному декларацией, опубликованной им по соглашению с Советом рабочих и солдатских депутатов, всероссийское совещание Советов рабочих и солдатских депутатов, настаивая на необходимости постоянного воздействия на Временное правительство в смысле побуждения его к самой энергичной борьбе с контрреволюционными силами и к решительным шагам в сторону демократизации всей русской жизни, признает политически целесообразной поддержку Советом рабочих и солдатских депутатов Временного правительства, поскольку оно в согласии с Советом будет неуклонно идти в направлении к упрочению завоеваний революции и расширению этих завоеваний’. Однако же речь докладчика Стеклова и последовавшие прения вскрыли гораздо более острое отношение к правительству, чем это видно из примирительного текста резолюции. Стеклов счел нужным поднять задним числом вопрос, который не играл никакой роли в начале революции: почему Исполнительный Комитет Совета не захватил с первого дня власти в свои руки? Он дал на это следующий характерный ответ. ‘По двум причинам: психологической и политической. Во-первых, в первые дни революции нам не было еще на кого опереться. Мы имели перед собой лишь неорганизованную массу… Со всех сторон сообщалось о том, что в Петроград идут войска с целью усмирения революции. Мы, подобно древним римлянам, сидели, уверяя себя, что ‘заседание продолжается’. Вторая причина — политическая. Революционная демократия берет власть в свои руки лишь тогда, когда власть в осуществлении своей программы становится на путь контрреволюционный. Такого положения у нас не было, нет его и сейчас. Буржуазия прекрасно сознавала и сознает, что ей надо идти на широкие уступки демократии… Мы ни одну минуту не сомневались, что та же самая программа, которую ныне осуществляет Временное правительство под аплодисменты всей российской буржуазии, встретила бы со стороны командующих классов самое энергичное сопротивление, если бы ее проводили мы под фирмой Совета солдатских и рабочих депутатов‘. Из наивного и откровенного признания Стеклова его оппоненты сделали дальнейшие выводы. ‘Они не чувствовали в первые дни революции почвы под ногами для захвата власти, — говорил военный врач Есиповский, — но теперь положение изменилось. За спиной Совета рабочих и солдатских депутатов — армия и народ. Представители революционного пролетариата и революционной армии должны поэтому войти в состав Временного правительства. Временное правительство должно быть коалиционным. Пока этого не произойдет, двоевластие неизбежно. В составе Временного правительства должен быть не один наш ‘заложник’, каким является А. Ф. Керенский, а представители всех социалистических партий’. Большевик Каменев сделал другой вывод. ‘Из доклада Стеклова, — совершенно правильно заметил он, — видно, что Исполнительный Комитет не только осуществляет функции контроля над Временным правительством, но и ведет с ним упорную борьбу. Это и надо сказать в резолюции. Наше отношение к Временному правительству должно выразиться не в поддержке его, а в том, чтобы в предвидении неизбежного столкновения этого правительства или, вернее, тех классов, которые оно представляет, с органами революционной власти — Советами рабочих и солдатских депутатов — сплотиться вокруг последних’.
Однако перевес на съезде принадлежал не сторонникам коалиции и не сторонникам открытой борьбы, а сторонникам ‘общенародного единения буржуазии и пролетариата на общей платформе демократической республики’. Эту среднюю линию защищал И. Г. Церетели, не договаривая до конца аргументов Стеклова и подчеркивая лояльность Временного правительства, ‘не ответственного’ за те круги, которые ‘натравливают на Советы рабочих и солдатских депутатов’, и не идущего по пути ‘контрреволюции’, на который эти круги его ‘толкают’. Существо дела осталось во всяком случае то же. ‘Революционная демократия’ за один месяц еще не успела почувствовать ‘почву под ногами’, и худой мир для нее был предпочтительнее доброй ссоры. Худой мир устраивал и поддерживал И. Г. Церетели, но единомышленники Каменева не могли на него жаловаться, ибо ‘за спиной’ правительства и Совета они совершенно свободно делали то самое дело, которое принципиально признавали нужным, хотя и отшатывались еще от его практических последствий.

2. ‘Революционная демократия’ переходит в наступление

Агитация большевиков против войны. В чем состояла закулисная революционная работа ‘за спиной’ правительства и Совета? Русская революция еще не начиналась, а главный лозунг закулисных сил, ее двигавших, уже был провозглашен. Та демонстрация рабочих, которая готовилась на 14 февраля — день возобновления сессии Государственной думы, должна была выразить протест против войны. Именно для этой цели какие-то люди, именовавшие себя членами Государственной думы (и, конечно, не имевшие ничего общего с членами думских социалистических партий), раздавали оружие рабочим. Не только П. Н. Милюков протестовал тогда против ‘дурных и опасных советов, исходящих из самого темного источника’, но и члены рабочей группы при военно-промышленном комитете, уцелевшие от ареста их Протопоповым, заявляли: ‘Интересы рабочего класса зовут вас к станкам (то есть к помощи войне)’. Роль ‘темных источников’ в перевороте 27 февраля, как мы уже говорили, совершенно неясна, но, судя по всему последующему, отрицать ее трудно. И уже в это первое время она совпадает с ролью ‘большевиков’. Среди них действовал тогда провокатор Черномазов, не разоблаченный еще редактор прежней ‘Правды’. Лозунг большевиков был провозглашен в манифесте, напечатанном уже на другой день после начала революции, в No 1 ‘Известий Петроградского Совета рабочих депутатов’. ‘Немедленная и неотложная задача временного революционного правительства, — говорилось тут, — войти в сношение с пролетариатом воюющих стран для революционной борьбы народов всех стран против своих угнетателей и поработителей, против царских правительств и капиталистических клик и немедленного прекращения кровавой человеческой бойни, которая навязана порабощенным народам‘. Это точная формула Циммервальда, не имеющая, очевидно, ничего общего с той платформой ‘демократической республики’, при помощи которой И. Г. Церетели хотел объединить ‘буржуазию’ с ‘пролетариатом’. Но источник этой идеологии и все ее последствия, развернувшиеся в дальнейшем, очевидно, были неясны для официального лидера ‘революционной демократии’. И он добросовестно сделал себя и руководимое им большинство Совета той ступенькой, по которой большевики пробрались к влиянию и к власти, совершив предварительно все то дело разрушения, которое, по их теории, должно было предшествовать их полному торжеству.
Уже на второй день революции под влиянием большевиков в заголовке советского органа ‘Известий’ было прибавлено к слову ‘рабочих’ также и слово ‘солдатских’ депутатов. В то же время появилась прокламация к солдатам, подписанная, между прочим, и партией социал-революционеров, хотя через день конференция социал-революционеров резко осудила эту прокламацию как ‘крайне неудачно составленную, вселяющую в народные массы взаимное недоверие и рознь, к тому же изданную без ведома правомочных партийных учреждений’. Прокламация была ‘проникнута озлоблением против офицеров, огульно без исключения’. Вслед за социал-революционерами эту прокламацию осудил и Чхеидзе как ‘провокационный листок, натравливающий солдат на офицеров и подписанный именем социал-демократической организации’. Наконец, как-то со стороны и врасплох Временному комитету Государственной думы поздно вечером 1 марта был подсунут и текст знаменитого приказа No 1. ‘Неизвестный’ полковнику Энгельгардту член Совета рабочих и солдатских депутатов в военной форме ‘предложил ему написать приказ об отношении солдат и офицеров’. На отказ Энгельгардта он ответил: ‘Тем лучше, напишем сами’. Действительно, содержание приказа No 1 было предложено тогда же, 1 марта, Совету рабочих депутатов ‘товарищем Максимом’ (известный сотрудник ‘Дня’ С. А. Кливанский) в следующих четырех пунктах: ‘1) предложить солдатам не выдавать оружия никому, 2) немедленно избрать представителей в Совет, 3) предложить товарищам солдатам подчиняться при своих политических выступлениях только Совету рабочих и солдатских депутатов, 4) подчиняясь на фронте офицерам, вместе с тем считать их вне фронта равноправными гражданами’. Приказ No 1 к этому прибавил лишь приглашение немедленно выбрать везде ‘комитеты’ и доводить до их сведения обо ‘всех недоразумениях между офицерами и солдатами’, отменить отдание чести и титулование, фактически это привело вопреки разъяснению Исполнительного Комитета Совета от 5 марта к повсеместному выбору офицеров Советами. Нужно прибавить, что 4 марта было решено расклеить по улицам заявление Керенского и Чхеидзе, что приказ No 1 ‘не исходит от Совета рабочих депутатов’, а 7 марта центральный комитет партии народной свободы постановил ‘довести до сведения Совета, что, обсудив полученные им сведения о чрезвычайной смуте и ряде бедственных происшествий в армии и во флоте, произведенных приказом No 1, изданным Советом рабочих и солдатских депутатов, комитет признал своим гражданским долгом обратиться к Совету с заявлением о необходимости полной и ясной отмены этого приказа во имя сохранения нашей боевой силы, без чего немыслимо успешное доведение войны до конца‘. Однако ни заявление Керенского и Чхеидзе не появилось в ‘Известиях’, ни полной и ясной отмены приказа не состоялось, несмотря на воззвание Скобелева и Гучкова о пагубности розни между офицерами и солдатами и о том, что приказы No 1 и 2 относятся только к войскам Петроградского гарнизона[2].
Меры большевиков и агентов к разложению армии. Воздействие их через Совет и ‘контактную комиссию’ на правительство. Какую роль играло в этом плане разложение армии, видно из сообщения Верховного Главнокомандующего генерала Алексеева (1 апреля): ‘Ряд перебежчиков показывает, что германцы и австрийцы надеются, что различные организации внутри России, мешающие в настоящее время работе Временного правительства, внесут анархию в страну и деморализуют русскую армию‘. Из напечатанных в начале 1918 г. документов известно, что уже с самого начала войны воздействие на русскую армию было прямо организовано нашими противниками при содействии русских эмигрантов-‘пораженцев’.
Органом пропаганды большевиков явилась ‘Правда’, рассылавшаяся так же, как ‘Окопная правда’, сразу в громадном количестве экземпляров. О характере пропаганды ‘Правды’ дадут понятие следующие цитаты из первых же ее номеров: ‘Буржуазные партии уже теперь стремятся ввести революцию в умеренное русло — организуют офицеров, призывают солдат к подчинению’ (No 1), »Петербургский комитет’ постановил предложить Совету рабочих и солдатских депутатов принять меры ‘к свободному доступу на фронт и в ближайший его тыл для преобразования фронта’ ‘наших партийных агитаторов’, которые должны были обращаться ‘с призывом к братанию на фронте» (No 3), Бюро ЦК предписывало тогда же, в начале марта, ‘широкое и систематическое братанье солдат воюющих народов в траншеях’ (No 5). Первыми опорными точками и базами для всей дальнейшей деятельности большевиков явились более доступные к воздействию из-за границы места: Гельсингфорс и Кронштадт. Там произошли и первые открытые выступления вооруженной силы против Временного правительства.
Однако большевистская пропаганда далеко не сразу проникла на фронт. Первый месяц или полтора после революции армия оставалась здоровой. Не пропуская явных агитаторов, командный состав добросовестно старался пойти навстречу требованиям нового строя и установить нормальные отношения между офицерами и солдатами. 13 марта в Петрограде состоялось первое заседание членов комитета объединенных офицерских депутатов с Исполнительным Комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов, принявшее при общем энтузиазме, поцелуях и слезах следующую резолюцию: ‘Выслушав объяснение Исполнительного Комитета Совета офицерских депутатов гарнизона Петрограда и окрестностей и Балтийского флота, объединяющего около 20 000 офицеров, собрание заявляет об установлении прочного братского единения между офицерами и солдатами, к чему призывает всю русскую армию. В основу этого единения собрание призывает положить взаимное уважение в каждом солдате и каждом офицере чувства чести и человеческого достоинства и общее стремление стоять на страже свободы’. На фронте с энтузиазмом встречались члены Государственной думы, посланные туда для объяснения войскам начал совершившегося переворота. Депутации, в бесчисленном количестве приходившие с фронта и направлявшиеся сперва в Таврический дворец, а потом после перехода Временного правительства в Мариинский, неизменно выражали доверие Временному правительству и готовность поддержать его против всяких попыток восстановления старого строя. Скоро к этим темам присоединилась новая: опасение ‘двоевластия’ и борьбы между правительством и Советом рабочих депутатов. Депутации зачастую убеждали Совет не мешать правительству в его работе по подготовке Учредительного собрания и предлагали правительству свою поддержку против всех попыток влиять на него извне. Высказывалась и готовность вести войну до победного конца. Но очень скоро к этому стали присоединяться заявления об усталости армии. Энтузиазм, вызванный в войсках введением нового строя, выражался многочисленными пожертвованиями георгиевских крестов и других ценных вещей.
Не получив сразу непосредственного доступа в армию, большевики пытались влиять на армию через Совет рабочих и солдатских депутатов, который в свою очередь пытался воздействовать на правительство через свою ‘контактную комиссию’. Уже 12 марта солдатская секция Совета по поводу опубликования текста присяги постановила: ‘К опубликованной присяге не приводить, а где это произошло, считать присягу недействительной’. Контактная комиссия требовала внесения в текст присяги слов о противодействиях контрреволюционным попыткам, но ввиду неопределенности этого термина и неизбежности самочинных действий солдат при самостоятельном его толковании правительство не согласилось изменить текст присяги. В заседании Совета 14 марта Нахамкес сделал бесцеремонное заявление, совершенно не соответствовавшее действительности: ‘Бывшая царская Ставка в Могилеве сейчас сделана контрреволюционным центром. Мятежники-генералы, не желающие подчиниться воле русского народа, реакционные генералы… ведут открытую контрагитацию среди солдат… Мы потребовали от Временного правительства, чтобы оно заранее объявило вне закона тех мятежных генералов, которые дерзают святотатственно поднять свою жалкую руку… Не только всякий офицер, всякий солдат не должны ему повиноваться, но всякий офицер, всякий солдат, всякий гражданин имеют право и обязанность убить его раньше, чем он поднимет свою руку’ и т. д.
Конечно, подобных требований правительство не удовлетворяло, да они не представлялись в такой форме, но тот же Нахамкес в каждом заседании ‘контактной комиссии’ систематически выкладывал целый ряд жалоб из армии на неподготовленность командного состава к усвоению начал нового строя и к установлению основанных на нем отношений к солдатам. Отсутствие А. И. Гучкова на большей части этих заседаний приводило делегатов Совета в большое раздражение. Намеченные военным министром — и вскоре осуществленные — перемены в командном составе, конечно, основывались не на этих соображениях, а главным образом на необходимости омолодить этот состав и улучшить его в военном отношении. Но созданная А. И. Гучковым комиссия под председательством бывшего военного министра А. А. Поливанова должна была войти в обсуждение целого ряда других предложений, вносившихся Советом и его солдатской секцией с целью ‘демократизации армии’. В этом числе была и знаменитая ‘декларация прав солдата’, появившаяся в печати уже 14 марта как ‘постановление Совета солдатских депутатов’. 22 марта в печати появился другой проект о ‘комитетах’, также понятый солдатской массой как окончательный закон. Комиссия Поливанова санкционировала эти проекты уже тем, что приняла их к рассмотрению. В конце апреля ‘декларация прав солдата’ прошла почти в неизменном виде. Но содержание ее было введено в жизнь еще ранее, фактически. Высшее командование считало, что опубликование ‘декларации прав’ будет сигналом к полному разложению армии. Но разложение это в течение апреля и без того пошло далеко вперед. В конце апреля (27-го), в торжественном заседании четырех Дум, это должен был признать сам военный министр Гучков. ‘Казалось, что наша военная мощь возродится.., что вспыхнет священный энтузиазм, что закалится, как стальная пружина, воля к победе, — говорил он. — Казалось, эта новая, свободная армия затмит своими подвигами старую, подневольную… Мы должны честно признать, что этого нет. Она переживает тот же недуг, что и страна: двоевластие, многовластие, безвластие… Не опоздали ли мы с нашими врачебными советами и методами лечения? Я думаю, нет. Не опоздаем ли, если хотя несколько промедлим? Я думаю, да. Тот гибельный лозунг, который внесли к нам какие-то люди, зная, что творят, а может быть, и не зная, что творят, — этот лозунг ‘мир на фронте и война в стране’, эта проповедь международного мира во что бы то ни стало и гражданской войны во что бы то ни стало, этот лозунг должен быть заглушен властным окриком великого русского народа: ‘Война на фронте и мир внутри’. Господа, вся страна когда-то признала: отечество в опасности. Мы сделали еще шаг вперед: отечество на краю гибели’.
Большевики организуют кампанию против ‘империалистов’ за Циммервальд. Обращение Совета ‘к народам всего мира’ и заявление правительства (28 марта) о целях войны. Если одной своей стороной циммервальдская формула обращала свое требование к военному министру, то другой — и наиболее существенной — она обращалась к министру иностранных дел. Открывая 3 марта заседание Совета рабочих и солдатских депутатов, Н. С. Чхеидзе резко подчеркнул международный характер русской революции. ‘Да здравствует всемирный пролетариат. Уже поднято знамя международного пролетариата’. 14 марта эта мысль была развита в воззвании ‘к народам всего мира’, принятом Советом рабочих и солдатских депутатов. Содержание воззвания довольно робко намечает очертания будущей циммервальдской тактики. ‘Российская демократия’ возвещает ‘народам всего мира’ о своем ‘вступлении в их семью полноправным членом’ и ‘заявляет, что наступила пора начать решительную борьбу с захватническими стремлениями правительств всех стран, наступила пора народам взять в свои руки решение вопроса о войне и мире’. Но сразу же затем воззвание специально обращается к австро-германцам, убеждая германскую социал-демократию, что теперь ей уже не приходится ‘защищать культуру Европы от азиатского деспотизма’ и что ‘русская демократия будет стойко защищать нашу собственную свободу от всяких реакционных посягательств как изнутри, так и извне, русская революция не отступит перед штыками завоевателей и не позволит раздавить себя внешней военной силой’. Воззвание призывает уже специально демократию срединных империй, отделяя ее от союзной: ‘Сбросьте с себя иго вашего самодержавного порядка, подобно тому как русский народ стряхнул с себя царское самовластие, откажитесь служить орудием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров, и дружными усилиями мы прекратим страшную бойню, позорящую человечество и омрачающую великие дни рождения русской свободы’. Председатель Чхеидзе еще более подчеркнул эти оговорки воззвания: ‘Обращаясь к немцам, мы не выпускаем из рук винтовки. И, прежде чем говорить о мире, мы предлагаем немцам свергнуть Вильгельма, ввергшего народ в войну, точно так же, как мы свергли свое самодержавие. Если немцы не обратят на наш призыв внимания, то мы будем бороться за нашу свободу до последней капли крови. Предложение мы делаем с оружием в руках, и центр воззвания вовсе не в том, что мы устали и просим мира. Лозунг воззвания: долой Вильгельма’. Все это, конечно, очень далеко от тем агитации, внесенных извне.
Тотчас после издания обращения ‘к народам всего мира’ руководители Совета рабочих и солдатских депутатов обратили особое внимание на внешнюю политику. Министр иностранных дел вел эту политику в духе традиционной связи с союзниками, не допуская мысли о том, что революция может ослабить международное значение России резкой переменой ориентации и изменением взгляда на заключенные соглашения и принятые обязательства. Во всех своих выступлениях он решительно подчеркивал пацифистские цели освободительной войны, но всегда приводил их в тесной связи с национальными задачами и интересами России. Руководители социалистических партий Совета справедливо считали эту политику полным противоречием основной идее Циммервальда об общей виновности всех правительств в войне, о борьбе рабочих классов всех стран против всех ‘буржуазных’ правительств и о всемирной революции, которая по почину России введет повсеместно социалистический строй. Через ‘контактную комиссию’ эти руководители, в особенности Церетели, требовали от правительства немедленного публичного заявления о целях войны в соответствии с формулой: ‘Мир без аннексий и контрибуций’. Тщетно П. Н. Милюков убеждал их, что сама основа их расчета — возможность сговориться с социалистами всех стран на почве циммервальдской формулы — не существует, ибо подавляющее большинство социалистов обеих воюющих сторон стали на национальную точку зрения и не сойдут с нее. Отчасти незнакомство с европейскими отношениями, отчасти вера в творческую силу русской революции, отчасти, наконец, и прямая зависимость от большевистской идеологии не позволяли социалистам согласиться с П. Н. Милюковым в этом коренном вопросе интернационального миросозерцания. Но не поддержали его и его товарищи-несоциалисты. В частности, у кн. Г. Е. Львова интернационалистическая концепция совпадала с идеалистическими славянофильскими чаяниями. В своей речи 27 апреля он говорил: ‘Великая русская революция поистине чудесна в своем величавом, спокойном шествии… Чудесна в ней… сама сущность ее руководящей идеи. Свобода русской революции проникнута элементами мирового, вселенского характера. Идея, взращенная из мелких семян свободы и равноправия, брошенных на черноземную почву полвека тому назад, охватила не только интересы русского народа, а интересы всех народов всего мира. Душа русского народа оказалась мировой демократической душой по самой своей природе. Она готова не только слиться с демократией всего мира, но стать впереди ее и вести ее по пути развития человечества на великих началах свободы, равенства и братства’. Естественно, что Церетели в своей ответной речи на том же торжестве четырех Дум отметил свое согласие с кн. Львовым, истолковав его слова по-своему и противопоставив их ‘старым формулам’ царского и союзнического ‘империализма’. ‘Я с величайшим удовольствием, — говорил он, — слушал речь председателя Временного правительства кн. Львова, который иначе формулирует задачи русской революции и задачи внешней политики. Кн. Г. Е. Львов сказал, что он смотрит на русскую революцию не только как на национальную революцию, что в отблеске этой революции уже во всем мир сложно ожидать такого же встречного революционного движения. Я приветствую эти слова председателя Временного правительства и вижу в них настроение той части буржуазии, которая пошла на общую демократическую платформу, и я глубоко убежден, что, пока правительство стоит на этом пути, пока оно формулирует цели войны в соответствии с чаяниями всего русского народа, до тех пор положение Временного правительства прочно’.
Этими самыми аргументами И. Г. Церетели убеждал месяцем раньше Временное правительство стать на его точку зрения. П. Н. Милюков, уступая большинству, согласился на опубликование заявления о целях войны, но не в виде дипломатической ноты, а в виде воззвания к гражданам и притом в таких выражениях, которые не исключали возможности его прежнего понимания задач внешней политики и не требовали от него никаких перемен в курсе этой политики. ‘Заявление Временного правительства о целях войны’ было действительно опубликовано 28 марта и вставлено в обращение к гражданам с указанием, что ‘государство в опасности’ и что ‘нужно напрячь все силы для его спасения’. Такая форма была придана документу А. Ф. Керенским.
Основное место выражено следующим образом: ‘Предоставляя воле народа (то есть Учредительному собранию) в тесном единении с союзниками окончательно разрешить все вопросы, связанные с мировой войной и ее окончанием, Временное правительство считает своим правом и долгом ныне же заявить, что цель свободной России — не господство над другими народами, не отнятие у них их национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов. Русский народ не добивается усиления своей внешней мощи за счет других народов, как не ставит своей целью ничьего порабощения и унижения. Во имя высших начал справедливости им сняты оковы, лежавшие на польском народе, и русский народ не допустит, чтобы его родина вышла из великой борьбы униженной, подорванной в своих жизненных силах. Эти начала будут положены в основу внешней политики Временного правительства, неизменно проводящего народную волю и ограждающего права нашей родины при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников‘.
Естественно, что представители Совета в ‘контактной комиссии’ нашли выражения акта, описательно передавшие формулу ‘без аннексий и контрибуций’, двусмысленными и уклончивыми, а подчеркнутые выражения, говорившие о ‘правах родины’, которые должны быть ‘ограждены’, и о ‘жизненных силах’ ее, которые при окончании борьбы не должны быть ‘подорваны’ (эти выражения были вставлены Ф. Ф. Кокошкиным), неприемлемыми и грозили завтра же начать кампанию против Временного правительства в газетах. Тогда Н. В. Некрасов указал им, что для них же выгоднее истолковать уклончивые выражения акта в своем смысле, как уступку правительства, и на этом основании поддержать ‘Заявление’. Эта тактика и была принята социалистической печатью. П. Н. Милюков заранее выговорил себе право в случае, если заключенный компромисс будет толковаться односторонне, толковать его в своем смысле и раскрывать неопределенные выражения в направлении прежней своей политики, согласной с политикой союзников и с национальными интересами России.
Влияние русских эмигрантов и союзных социалистов на ‘демократизацию’ внешней политики. Таким образом, первая победа над министерством иностранных дел оказалась неполной и мнимой. Естественно, что защитники интернациональной точки зрения на этом не успокоились и продолжали борьбу. В апреле они получили для этой борьбы новых союзников: русских эмигрантов-циммервальдцев, возвращавшихся из-за границы в сопровождении их швейцарских и скандинавских единомышленников и представителей союзного социализма, английского и французского, сперва неофициальных, а затем и официальных, пошедших на уступки Совету дальше, чем допускали общесоюзные и их собственные национальные интересы.
31 марта в Стокгольм приехали 30 русских эмигрантов, пропущенных через Германию в запломбированном вагоне в сопровождении трех германских офицеров и швейцарского социалиста-циммервальдца Платтена. В своем заявлении, напечатанном в ‘Politiken’, эти эмигранты сами сообщили следующее: ‘Английское правительство не пропускает в Россию русских революционеров, поскольку они против войны. Когда это выяснилось, то часть русских товарищей в Швейцарии (надо прибавить: при решительном протесте других) решились приехать в Россию через Германию на Швецию. Фриц Платтен, секретарь швейцарской социал-демократии и вождь ее левого крыла, известный интернационалист-антимилитарист, вступил в переговоры с германским правительством. Русские товарищи требовали предоставления им при проезде права экстерриториальности, именно никакого контроля паспортов и багажа, а также, чтобы ни один человек не имел права входить в вагон, ехать же мог бы всякий, невзирая на политические взгляды, кого только русские возьмут. Со своей стороны русские товарищи заявили, что будут требовать освобождения германских и австро-венгерских гражданских лиц, задержанных в России. Германское правительство приняло эти условия, и 9 апреля (н. ст.) 30 русских эмигрантов выехали через Германдинген из Швейцарии, среди них находились Ленин и Зиновьев, редакторы ‘Социал-демократа’, центрального органа русской социал-демократии’. В Стокгольме Ленин совещался с представителями крайних течений шведской социал-демократии. В то же время в Копенгаген выехали вожди австрийских социалистов Адлер, Реннер и Зейц, совещавшиеся раньше с гр. Черниным, в сопровождении Шейдемана, примкнувшего к ним в Берлине. Перед отъездом группа Ленина приняла резолюцию, в которой рекомендовала сейчас же войти в переговоры о мире, невзирая на общее положение. Ленин произнес в Цюрихе речь, в которой Керенский изображался опасным предателем революции, а Чхеидзе — как тоже вступивший на путь предательства. В ‘Deutsche Tageszeitung’ граф Ревентлов приветствовал это движение как ‘новую русскую революцию’. Последствия показали, что германский националист был прав и что расчет наших врагов, пославших Ленина в Россию, был совершенно правилен. Но даже и они не могли рассчитывать, насколько благоприятно сложатся в России обстоятельства для успеха пропаганды, которую в самой Германии германцы считали для себя чрезвычайно опасной.
Первая встреча Ленина с его единомышленниками в России показала, однако, как значительна разница между тенденциями чистого Циммер-вальда и сложившимися взглядами русских социал-демократов. 4 апреля состоялась конференция разных течений социал-демократов с целью объединения. Ленин обратился к собравшимся с двухчасовой речью, в которой развил все свои лозунги, закончив призывом сбросить ‘старое белье’, название ‘социал-демократов’ и ‘вместо прогнившей социал-демократии создать новую социалистическую организацию коммунистов’. Предложение было встречено общим недоумением, и начавшаяся среди аплодисментов одной стороны и свистков другой стороны речь закончилась при гробовом молчании. Даже большевики заявили, что выдвинутый Лениным лозунг гражданской войны они считают преступным. Стеклов объяснил речь Ленина незнакомством с положением дел в России. Только А. М. Коллонтай, защищая Ленина, при бурных протестах предложила отказаться от объединения социал-демократов и объединить лишь тех, кто способен в настоящую минуту совершить социальную революцию. Остальные ораторы стояли за объединение, а один из них даже утверждал, что речь Ленина объединила большевиков с меньшевиками[3]. Социалистическая печать отнеслась к выступлению Ленина отрицательно. ‘Рабочая газета’ прямо говорила, что ‘всякий значительный успех Ленина будет успехом реакции’, что Ленин несет с собой серьезную опасность для революции, ибо ‘среди несознательных элементов революционной стихии он сможет еще вербовать себе новых сторонников’. Даже ‘Правда’ была в первые дни сконфужена заявлениями Ленина. Печатая фельетоны Ленина и принимая в передовой статье его требования о переходе власти к Советам рабочих и солдатских депутатов, ‘Правда’ 8 апреля заявляла: общая схема г. Ленина ‘представляется нам неприемлемой, поскольку она исходит от признания буржуазно-демократической революции законченной и рассчитана на немедленное перерождение этой революции в революцию социалистическую’.
Новые требования от министра иностранных дел. Заявление Керенского. Однако по главному вопросу — о войне и мире — принципиального разногласия не было не только между Лениным и ‘Правдой’, но и между большевиками и более умеренными течениями социализма. Приезд Ленина лишь заметно усилил тон и настойчивость их требований от русской внешней политики. Еще 25 марта была напечатана резолюция ‘Организационного комитета’ социал-демократической партии, в которой открыто провозглашен лозунг, сформулированный Робертом Гриммом: ‘Самая важная и совершенно неотложная задача русской революции в настоящий момент — борьба за мир без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов, борьба за мир в международном масштабе’. Для этой цели признано необходимым побудить Временное правительство не только ‘официально и безусловно отказаться от всяких завоевательных планов’, что было сделано правительственным заявлением 28 марта, но и ‘взять на себя инициативу выработки и обнародования такого же коллективного заявления со стороны всех правительств стран согласия’, от чего П. Н. Милюков категорически отказался, как и вообще от передачи заявления 28 марта союзникам в качестве дипломатического документа. Между тем, резолюция шла еще дальше и требовала от правительства предпринять необходимые шаги для вступления совместно с союзными правительствами на путь мирных переговоров’. Уже от себя, то есть от социал-демократической партии, комитет считал необходимым ‘обратиться к пролетариату всех воюющих стран с призывом оказать согласованное давление на свои правительства’ для тех же целей, невозможность чего доказывал П. Н. Милюков в ‘контактной комиссии’. Далее резолюция объявляла ‘решительную борьбу со всеми попытками правительства явно или замаскированно продолжать завоевательную политику’ и, ‘вполне сознавая опасность’ для русской революции и для международной демократии ‘военных поражений России’, ‘решительно высказывалась против всех действий, ведущих к дезорганизации дела обороны’. Нечего и говорить, что сюда она не относила мер, принимающихся для ‘демократизации’ армии.
29 марта вопрос о войне обсуждался на съезде рабочих и солдатских депутатов. Предложенная съезду резолюция, ссылаясь на воззвание к народам 14 марта и на многочисленные собрания рабочих, солдат и граждан по всей России, ‘выразивших волю народа’, а также на заявление правительства 28 марта как на ‘важный шаг навстречу осуществлению демократических принципов в области внешней политики’, призывала ‘все народы… оказать давление на свои правительства для отказа от завоевательных программ’ и ‘подтверждала необходимость переговоров Временного правительства с союзниками для выработки общего соглашения в указанном смысле’. Конец резолюции обстоятельно развивал мысль об опасности ‘крушения фронта’ и о необходимости ‘мобилизовать все живые силы страны во всех отраслях народной жизни’, в частности рабочих фабрик, рудников, почты, телеграфа и т. д, ‘для укрепления фронта и тыла’. Церетели, мотивируя резолюцию, сообщил: ‘Мы настаивали, чтобы Временное правительство добилось от всех держав согласия отказа от аннексий и контрибуций. Это пока не достигнуто, но все-таки и то, что достигнуто, есть факел, брошенный в Европу, где он разгорится, мы уверены, ярким огнем… Вместе с нами в этом направлении действует и социал-демократия западных стран, которая теперь находится там еще в меньшинстве, но мы уверены, что идеи социал-демократов восторжествуют и там’. Большевик Каменев только развивал эти мысли, когда требовал, ‘чтобы от имени всего русского народа было сказано слово ‘мир’, чтобы русская революция стала прологом мирового восстания‘. Другой оратор-большевик в соответствии с этим предложил изменить резолюцию и прямо указать на необходимость скорейшего окончания войны, созыва международного съезда, восстания против угнетателей и принуждения правительств всех воюющих стран к ликвидации войны. Присутствовавшие на съезде солдаты еще говорили о необходимости принести все в жертву для защиты родины, и еще могла быть предложена ‘кадетская’ резолюция о необходимости двоевластия и о необходимости вести войну до конца. Но и речи большевиков уже покрывались шумными аплодисментами.
Усиление агитации в пользу циммервальдской точки зрения скоро сказалось и на отдельных членах правительства. Уже 6 апреля А. Ф. Керенский, пользуясь приемом в Мариинском дворце прибывших в Россию французских социалистов Муте, Кашена и Лафона и английских О’Грэди, Уилла Торна и фабианца Сандерса, резко отделил свою точку зрения от курса министра иностранных дел. П. Н. Милюков говорил о том, что, ‘несмотря на переворот, мы сохранили главную цель и смысл этой войны. Правительство с еще большей силой будет добиваться уничтожения немецкого милитаризма, ибо наш идеал — в том, чтобы уничтожить в будущем возможность каких бы то ни было войн’. Этому пацифистскому взгляду Керенский противопоставил свой циммервальдский. ‘Я один в кабинете, — говорил он, подчеркивая принятую на себя роль ‘заложника’, — и мое мнение не всегда совпадает с мнением большинства… Русская демократия в настоящее время — хозяин русской земли. Мы решили раз навсегда прекратить в нашей стране все попытки к империализму и к захвату… Энтузиазм, которым охвачена русская демократия, проистекает не из каких-либо идей частичных, даже не из идеи отечества, как понимала эту идею старая Европа, а из тех идей, которые заставляют нас думать, что мечта о братстве народов всего мира скоро претворится в действительность, что близок уже миг, когда все демократии всего мира поймут, что между ними нет и не может быть вражды… Мы ждем от вас, чтобы вы оказали на остальные классы населения в своих государствах такое же решающее значение, которое мы здесь внутри России оказали на наши буржуазные классы, заявившие ныне о своем отказе от империалистических стремлений’.
Агитация среди рабочих. Нота 18 апреля и уличное движение 20-21 апреля против П. Н. Милюкова. Пользуясь и даже злоупотребляя своим особым положением в правительстве, А. Ф. Керенский уже в первом составе правительства зачастую проявлял диктаторские замашки. Но в данном вопросе он был не ‘один’. Его поддерживали Некрасов и Терещенко. Вечно колебавшийся кн. Львов также начинал склоняться на сторону его и Церетели. Чтобы форсировать положение, Керенским было пущено в печать сообщение, что ‘Временное правительство подготовляет ноту, с которой оно обратится в ближайшие дни к союзным державам. В этой ноте Временное правительство более подробно разовьет свой взгляд на задачи и цели нынешней войны в соответствии с обнародованной уже Временным правительством декларацией по этому вопросу (13 апреля)’. Так как никакой ноты не подготовлялось, то П. Н. Милюков потребовал опровержения этого известия, которое и появилось на следующий день, 14 апреля, от имени Временного правительства. Тогда вопрос об обращении к союзникам был поднят в самом правительстве как в сущности предрешенный и весьма спешный. П. Н. Милюков заявил, что он готов отправить послание 28 марта союзникам, но сопроводить его нотой, текст которой он предложил. После небольших исправлений текст этот был принят всеми министрами, не исключая и Керенского, переставшего возражать после того, как на сторону ноты склонился Некрасов. В ноте поводом к сообщению документа 28 марта было выбрано опровержение слухов, будто Россия собирается заключить сепаратный мир. Министр иностранных дел указывал, что ‘высказанные Временным правительством общие положения вполне соответствуют тем высоким идеям, которые постоянно высказывались многими выдающимися государственными деятелями союзных стран’, особенно Америки. Нота указывала, что ‘эти мысли — об освободительном характере войны, о создании прочных основ для мирного сожительства народов, о самоопределении угнетенных национальностей’ могла высказать только освобожденная Россия, способная ‘говорить языком, понятным для передовых демократий современного человечества’. Эти заявления не только не могут дать повода думать об ‘ослаблении роли России в общей союзной борьбе’, но, напротив, усиливают ‘всенародное стремление довести мировую войну до решительного конца’, сосредоточивая общее внимание ‘на близкой для всех и очередной задаче — отразить врага, вторгшегося в самые пределы нашей родины’. Нота подтверждала далее, что, ‘как то и сказано в документе, Временное правительство, ограждая права нашей родины, будет полностью соблюдать обязательства, принятые в отношении наших союзников’. В заключение высказывалась уверенность как в ‘победоносном окончании настоящей войны в полном согласии с союзниками’, так и в том, что ‘поднятые этой войной вопросы будут разрешены в духе создания прочной основы для длительного мира и что проникнутые одинаковыми стремлениями передовые демократии найдут способ добиться тех гарантий и санкций (эти два слова были вставлены по совету французского социалиста Альбера Тома), которые необходимы для предупреждения новых кровавых столкновений в будущем’.
Нота была датирована 18 апреля, то есть днем первого открытого празднования международного рабочего праздника Первого мая (н. ст.) в России. Общественные здания, в том числе Мариинский и Зимний дворцы, в этот день украсились гигантскими надписями: ‘Да здравствует интернационал’. Ленинцы энергично готовили к этому празднику свои плакаты и лозунги. ‘Рабочая газета’ призывала солдат заключить ‘первое революционное перемирие’ на фронте. Какие директивы были даны петроградским рабочим в эти дни ‘Организационным комитетом’, видно из сопоставления двух резолюций, принятых 12 апреля рабочими завода ‘Треугольник’ и 13 апреля рабочими завода ‘Старый Парвиайнен’. Первая гласила: ‘Предлагаем Совету рабочих и солдатских депутатов категорически потребовать от Временного правительства немедленного опубликования во всеуслышание всех договоров, заключенных им с Англией, Францией и прочими союзниками… Рабочий класс России, добившись от своего собственного правительства отказа от завоевательных целей войны, не желает оказаться в положении ведущего войну во имя захватнических стремлений английских и французских капиталистов. Мы требуем также от Временного правительства, чтобы оно тотчас же после опубликования договоров обратилось ко всем союзным правительствам с предложением в свою очередь отказаться от аннексий и контрибуций. Мы требуем от Временного правительства, чтобы оно взяло на себя инициативу созыва международной конференции для обсуждения условий мира и для начала мирных переговоров’. Рабочие ‘Парвиайнена’ шли еще далее и прибавляли к требованию опубликования тайных договоров еще следующие требования: ‘1) смещение Временного правительства, служащего только тормозом революционного дела, и передача власти в руки Совета рабочих и солдатских депутатов, 4) организация Красной гвардии и вооружение всего народа, 5) протест против ‘Займа Свободы’, который на деле служит закабалением этой свободы, 6) реквизиция типографий всех буржуазных газет и передача их в пользование рабочих газет, 9) реквизиция всех продуктов продовольствия для нужд широких масс, 10) немедленный захват земель крестьянскими комитетами и передача орудий производства в руки рабочих, 11) протест против вывода революционных войск из Петрограда’. Правда, на другой день после напечатания этой резолюции (крупным шрифтом, на месте передовых статей) ‘Известия’ заявили, что она, ‘выражающая мнение одной группы рабочих, не отвечает взглядам Совета’. В дальнейшем, как увидим, эта большевистская программа сделалась предметом борьбы в Совете. Но здесь она впервые была высказана открыто.
День первого мая прошел сравнительно спокойно, и ленинская пропаганда встретила решительный отпор со стороны большинства уличных ораторов и публики. Но опубликование через день (20 апреля) ноты 18 апреля дало новый благодарный повод большевикам для первой уличной манифестации вооруженных сил против Временного правительства. К 3-4 часам дня к Мариинскому дворцу пришел запасный батальон Финляндского полка с плакатами: ‘Долой Милюкова’, ‘Милюков в отставку’. За ним прибыли роты 180-го запасного батальона, несколько рот Кексгольмского полка и около роты 2-го флотского Балтийского экипажа. Большинство солдат не знали, зачем они пришли. Закулисная сторона их вызова обнаружилась отчасти из письма Федора Линде (‘Новая жизнь’, 23 апреля), который признал, что именно он вывел Финляндский полк и что, ‘состоя членом Совета рабочих и солдатских депутатов’, он ‘себя в разбираемом событии лицом неответственным признать не может’. Кроме войск, в демонстрации участвовали рабочие-подростки, громко заявлявшие, что им за это заплачено по 10-15 рублей. Позднее был арестован известный своими германскими связями литератор Колышко, в письмах которого в Стокгольме найдены выражения удовольствия по поводу того, что после долгих усилий, наконец, удалось свалить Милюкова и Гучкова. Вернувшиеся в Россию из Берлина сестры милосердия Фелькерзам рассказывали, что задача устранения обоих министров прямо была поставлена в Германии. Все это показывает, что движение 20 и 21 апреля было инсценировано из тех же темных источников, как и другие ранее упоминавшиеся уличные движения.
Победа правительства. Власть Совета над гарнизоном и отставка генерала Корнилова. Руководителей Совета рабочих и солдатских депутатов винить в этом движении нельзя уже потому, что для них лозунг свержения Временного правительства был неприемлем и занимать место правительства они не собирались, предпочитая оказывать на него ‘давление’. Исполнительный Комитет Совета, узнав ночью с 19-го на 20-е содержание ноты, оказался в чрезвычайно затруднительном положении между большевиками и нотой 18 апреля. Ни на ночном, ни на утреннем заседании он не принял никакого решения, кроме предложения Временному правительству сообща обсудить положение. Временное правительство пошло навстречу этому предложению, и вечером состоялось, впервые за все время революции, совещание с правительством всего состава Исполнительного Комитета (около 70 человек). Министры решили воспользоваться этой первой встречей, чтобы дать понять руководителям Совета всю трудность и сложность положения в государстве. Один за другим выступали с докладами министры военный, земледелия, финансов, путей сообщения, наконец, иностранных дел и осветили перед очень разнородным собранием положение всех сторон государственной жизни. Доклады произвели сильное впечатление, и готовность пойти на соглашение еще усилилась в результате заседания. После отказа министра иностранных дел от издания новой ноты И. Г. Церетели согласился на опубликование официального разъяснения только двух мест, вызывавших особенно ожесточенные нападки. На другой день к 5 часам дня текст разъяснений был обсужден в правительстве, предварительно показан Церетели и им одобрен. 22 апреля Временное правительство разъяснило, что ‘нота министра иностранных дел была предметом тщательного обсуждения Временного правительства, причем текст ее принят единогласно’ (впоследствии А. Ф. Керенский пытался отрицать это). Выражение о ‘решительной победе над врагами имеет в виду достижение тех задач, которые поставлены декларацией 27 марта’, а ‘под упоминавшимися в ноте ‘санкциями и гарантиями’ прочного мира Временное правительство подразумевало ограничение вооружений, международные трибуналы и проч.’. Это разъяснение министр иностранных дел обещал передать послам союзных держав. Очевидное несоответствие этих скромных разъяснений с тем раздражением, которое было вызвано действительным противоречием между нотой 18 апреля и циммервальдской точкой зрения Совета, лучше всего характеризует шаткость позиции вождей Совета. Эта шаткость вполне сказалась уже на заседании Совета 20 апреля, в котором ряд ораторов заявил, что ‘брать власть в свои руки преждевременно и опасно’, что захват власти может привести к гражданской войне, в которой, по словам В. М. Чернова, ‘темные силы покажут свою живучесть’. ‘Кто заменит правительство? — спрашивал один оратор. — Мы? Но у нас руки дрожат. Нет, товарищи, не надо нам строить карточных домиков, которые сдунуть будет еще легче, чем народ сдунул Николая II. Не надо нам азартной игры в карты’.
То же самое настроение обнаружилось и среди толпы, наполнявшей улицы и проведшей эти два дня в непрерывных митингах днем и ночью. Прикосновение к Временному правительству еще казалось святотатством и преступлением против революции. Твердо держалось представление, что это самое правительство должно довести страну до Учредительного собрания и что ни один из его членов не может его покинуть, не разрушив целого. Возгласы ленинцев о низвержении правительства и о немедленном захвате власти вызывали лишь негодование и тонули в массе. На смену демонстрантам с плакатами: ‘Долой Временное правительство’ появились многолюдные процессии с плакатами: ‘Доверие Милюкову’, ‘Да здравствует Временное правительство’. Местами доходило до столкновения тех и других демонстрантов, но в общем уже к вечеру 20, а в особенности в течение 21 апреля настроение, благоприятное правительству, на улицах возобладало. В ночь на 21-е многотысячная толпа, заполнившая площадь перед Мариинским дворцом, горячо приветствовала министра иностранных дел, предупреждавшего ее об опасностях ссоры с союзниками. ‘Видя эти плакаты с надписями: ‘Долой Милюкова’, — говорил министр с балкона толпе, собравшейся на площади, — я не боялся за Милюкова. Я боялся за Россию’. И он указал на опасность для родины и для самой революции демагогических лозунгов, дискредитирующих власть, но не могущих заменить ее никакой другой, более сильной и более способной довести страну без потрясений до мира и до создания нового демократического строя.
В рабочих кварталах столицы преобладало иное настроение, чем в центре. Большевики сделали 21 апреля первую попытку воспользоваться этим настроением, ими же созданным, для того чтобы начать организованную и вооруженную борьбу на улицах. Толпы рабочих стройными колоннами двинулись с Выборгской стороны к Марсову полю. Впереди каждой колонны шел отряд красногвардейцев, вооруженных винтовками и револьверами. Над колоннами развевались знамена с надписями: ‘Долой войну’, ‘Долой Временное правительство’, ‘Вся власть Советам’ и т. п. Комитет послал навстречу рабочим делегацию в составе Чхеидзе, Войтинского и Станкевича. Чхеидзе пробовал убедить толпу, что правительство уже согласилось разъяснить ноту 18 апреля в желательном смысле и что поэтому дальнейшие демонстрации бесцельны. Большевистское движение имело, однако, другую цель, указанную на знаменах. Вожди толпы выступили вперед, заявив Чхеидзе, что рабочие сами знают, что им делать, и повели толпу дальше.
Настроение комитета было чрезвычайно тревожное. На вечер было назначено заседание пленума Совета, но члены комитета боялись, что это заседание будет сорвано большевиками. Когда оно все-таки собралось, среди шума многотысячной толпы, наполнившей зал кадетского корпуса, возбуждение еще усилилось после сообщения Дана, что на улицах началась стрельба и уже имеются жертвы. В такой обстановке и при таком настроении комитету приходилось проводить свои решения.
Исполнительный Комитет Совета решил 34 голосами против 19 признать разъяснения правительства удовлетворительными и считать инцидент исчерпанным. Предложенная комитетом резолюция заявляла, что разъяснение ‘кладет конец возможности истолкования ноты 18 апреля в духе, противном интересам и требованиям революционной демократии’, и тот факт, что сделан первый шаг для постановки на международное обсуждение вопроса об отказе от насильственных захватов, должен быть признан крупным завоеванием демократии’. В заключение резолюция приглашала ‘всю революционную Россию теснее и теснее сплачиваться вокруг своих Советов’ и выражала ‘твердую уверенность, что народы всех воюющих стран сломят сопротивление своих правительств и заставят их вступить в переговоры о мире на почве отказа от аннексий и контрибуций’. Несмотря на возражение большевиков, Совет принял резолюцию подавляющим большинством голосов против 13. Настроение собрания против ленинцев ярко обнаружилось, когда один член комитета, только что прибывший, рассказал о трагическом зрелище первой крови, пролитой в гражданской войне на Невском. ‘На толпу мирных, безоружных солдат, рабочих и других граждан, — говорил очевидец, — бросилась другая толпа вооруженных демонстрантов, и эти вооруженные люди открыли беспорядочную стрельбу, продолжавшуюся около 5 минут. Я знаю, кто они, из каких мест пришли, но пока считаю преждевременным об этом сообщать… Эта стрельба посеяла чувство неприязни к рабочим, и это чувство разделяют с гражданами и солдаты, так как два солдата убиты’. Другой очевидец предложил запретить всякие уличные шествия, ‘особенно вооруженных людей’, и это предложение было принято. Невооруженными выходили члены ‘буржуазных’ партий, и этим запрещением достигалась, кстати, и другая цель: прекратить демонстрации сочувствия Временному правительству, совершенно заглушившие в течение 21 апреля враждебные манифестации.
Конфликт 20-21 апреля окончился несомненной моральной победой Временного правительства. Но в нем обнаружилась одна чрезвычайно тревожная сторона. Части Петроградского гарнизона выступали и оставались в казармах по распоряжению Совета, и Совет заявил претензию распоряжаться войсками помимо правительства. Точнее, он запретил гарнизону исполнять приказания военной власти без своего согласия. Когда 21 апреля, узнав о движении с окраин вооруженных рабочих (следствием чего и была упомянутая стрельба), главнокомандующий Петроградским округом ген. Корнилов распорядился вызвать на Дворцовую площадь несколько частей гарнизона, он наткнулся на сопротивление Исполнительного Комитета, который по телефону сообщил в штаб, что вызов войск может осложнить создавшееся положение. После переговоров с делегатами комитета, принявшими на себя прекращение беспорядков, главнокомандующий отменил свое приказание и продиктовал в присутствии членов комитета телефонограмму во все части войск гарнизона с приказанием оставаться в казармах. После этого появилось расклеенное на улицах воззвание Исполнительного Комитета, заявлявшее: ‘Товарищи солдаты, без зова Исполнительного Комитета в эти тревожные дни не выходите с оружием в руках. Только Исполнительному Комитету принадлежит право располагать вами. Каждое распоряжение о выходе воинской части на улицу (кроме обычных нарядов) должно быть отдано на бланке Исполнительного Комитета, закреплено его печатью и подписано не меньше чем двумя из следующих лиц: Чхеидзе, Скобелев, Бинасик, Соколов, Гольдман, Филипповский, Богданов. Каждое распоряжение проверяется по телефону 104-06′. Это воззвание вызвало просьбу ген. Корнилова об отставке и не могло быть оставлено правительством без ответа. Но ответом было только новое ‘разъяснение’ Временного правительства (26 апреля): ‘власть главнокомандующего войсками Петроградского военного округа остается в полной силе, и право распоряжения войсками может быть осуществляемо только им’. Чтобы не входить в открытый конфликт с Советом, правительство предположило, что приведенное распоряжение ‘имело, по-видимому, целью предупредить и обезвредить попытки вызова войск отдельными группами и лицами’. Через несколько дней ген. Корнилов получил просимую отставку и отправился в действующую армию.

3. Буржуазное правительство капитулирует перед социалистами

‘Двоевластие’ или ‘единение’? Официальный оптимизм и фактическая зависимость правительства от Совета. Вопрос об участии Совета в правительстве. До сих пор Совет рабочих и солдатских депутатов хотя бы номинально признавал над собой власть Временного правительства. Его ‘контроль’ и ‘давление’ на правительство были фактическими, но не обоснованными на праве, на ‘ответственность’ министров перед собой Совет не претендовал. Со своей стороны и правительство официально смотрело на отношения Совета к себе как на ‘поддержку’ влиятельной, но все же частной организации. Когда в провинцию и в армию стали доходить из Петрограда вести о ‘двоевластии’ правительства и Совета и когда к правительству стали поступать тревожные вопросы и предложения помочь ему в борьбе против претензий Совета, министры обыкновенно успокаивали встревоженных уверениями, что отношения между правительством и Советом — вполне дружественные. Особенно настойчиво заявлял это Некрасов, подчеркивавший в своих выступлениях свою особую близость к Керенскому. Так, в Москве, в комитете общественных организаций, 24 марта он выступил с ‘протестом против тех легенд, которые распространяются также и в Москве. Говорят о каком-то пленении Временного правительства, о том, что оно идет у кого-то на поводу, что в стране существует несколько правительств и т. д. Я должен сказать, что правительство ни минуты не задумывается, когда какие-либо вопросы сталкиваются с волей народа. В тех случаях, когда бывали иногда некоторые разногласия, у нас соглашение достигалось довольно быстро, путем взаимного убеждения… И Временное правительство, и Совет рабочих депутатов свято блюдут свою связь и единение, закрепленные уже в двух декларациях’. ‘Не верьте зловещим слухам, что от Совета рабочих депутатов идет какая-то опасность, — говорил он тогда же сослуживцам по Министерству путей сообщения. — Такой опасности нет. Я бы сказал, что она еще не наступала, но ее во всяком случае не следует бояться. Волна, смывшая старую власть, еще не вошла в свои берега. Народ еще не организован. Но, по мере того как наступают организованность и сплоченность, опасность ослабевает. Народ уже проявил огромный государственный инстинкт, я думаю, что то же будет и в области социальной’. И А. Ф. Керенский еще 12 апреля заявлял делегатам 7-й армии: ‘Между Временным правительством и Советом рабочих и солдатских депутатов полное единение в задачах и целях… Временное правительство обладает всей полнотой власти… Может быть, вас смущает шумная агитация, известные слова… Нас, Временное Правительство, они не смущают. Мы верим в разум, в твердую волю народа — идти к спасению, а не к гибели, ибо никто не может желать своей гибели. Мы верим, что восторжествуют созидательные начала, а не отдельные партийные лозунги’ и т. д. И с другой стороны, г. Дан говорил 8 апреля: ‘Мы хотим, чтобы было сказано ясно и определенно, что в обычном нормальном течении своем это клевета, будто Совет рабочих и солдатских депутатов хочет принять участие в осуществлении государственной власти. Мы хотели, чтобы было сказано, что власть — это Временное правительство, а революционная демократия в лице Совета осуществляет свое влияние на ход политической жизни путем непрерывного организованного давления на него и контроля над ним’. Говорилось одно, но делалось совсем другое. Истинное отношение Совета к правительству гораздо искреннее охарактеризовано несколько позднее (2 июня) соредактором Дана, Войтинским. ‘Мы поддерживали, — говорит он, — правительство первого состава условно — постольку поскольку. У нас не было полного доверия, и фактически получалось так, что единой власти не было’… После 20-21 апреля это стало уже очевидным для всех и бесспорным. И, открывая вечером 21 апреля совещание правительства с исполнительным комитетом, кн. Львов поставил точки над ‘i’: ‘Острое положение, создавшееся на почве ноты 18 апреля, — говорил он (цитируем по ‘Рабочей газете’), — есть только частный случай. За последнее время правительство вообще взято под подозрение. Оно не только не находит в демократии поддержки, но встречает там попытки подрыва его авторитета. При таком положении правительство не считает себя вправе нести ответственность. Мы решили позвать вас и объясниться. Мы должны знать, годимся ли мы для нашего ответственного поста в данное время. Если нет, то мы для блага родины готовы сложить свои полномочия, уступив место другим’. Не помню, так ли определенны были слова кн. Львова, но мысль части членов правительства была именно такова. Здесь ставился кабинетный вопрос. Поставить его — значило уже стать на точку зрения Совета и признать министерство ответственным перед органом ‘революционной демократии’. Это совершенно не соответствовало первоначальной точке зрения Временного правительства, считавшего себя ответственным только перед Учредительным собранием и присягнувшего довести Россию до него и ему передать свою власть. Признавать ‘волей народа’ мнение явно партийных организаций, не объединявших даже всей демократии, не говоря о других общественных классах, значило идти дальше, чем решался идти до тех пор Совет. Орган Совета говорил теперь, правда, что ‘каждый шаг и во внутренней, и во внешней политике, если он затрагивает существенные интересы страны, должен быть делом двух органов — Временного правительства и исполнительного Совета рабочих и солдатских депутатов’ (‘Известия’, No 50). Но даже и эта формула не ставила на очередь вопроса об изменении состава правительства. Когда вопрос об этом был поставлен самими членами правительства в одном из заседаний с контактной комиссией, Церетели прямо заявил: ‘Какая вам польза от того, что мы войдем в ваш состав? Ведь мы из каждого спорного вопроса будем делать ультиматум и в случае вашей неуступчивости вынуждены будем с шумом выйти из министерства. Это гораздо хуже, чем вовсе в него не входить’. Церетели по своему обыкновению старался здесь представить нежелательное для самого себя нежелательным для своих собеседников.
Однако мысль руководящей группы в правительстве (к этому времени уже совершенно выяснилось, что таковой являются Керенский, Некрасов, Терещенко, к которым склоняются, с одной стороны, кн. Львов, с другой — правые члены правительства В. Н. Львов и большей частью И. В. Годнев), окончательно остановилась на идее коалиции с членами партий, входивших в Совет, как на лучшем выходе из создавшегося положения. Чтобы поставить Совет перед необходимостью высказаться по вопросу, желает ли он нести формальную ответственность перед страной за то ‘давление’, которое парализует работу правительства, намечен был проект обращения к стране с отчетом о двухмесячной деятельности правительства и с указанием на встретившиеся трудности. На идее такого обращения сошлись со сторонниками коалиции и ее противники (как А. И. Гучков, видевший в этом документе своего рода завещание первого правительства), а также и члены правительства, рассчитывавшие, что Совет будет вынужден, отказавшись от участия во власти, тем самым возобновить обязательство доверия и поддержки прежнего состава. П. Н. Милюков, решительно высказывавшийся против замены ‘первого правительства коалиционным, как менее авторитетным и менее способным удержать страну от распада, высказывался и против опубликования документа, который неизбежно должен был повести к кризису власти. Но в руководящем кружке уже стал на очередь вопрос об удалении самого П. Н. Милюкова, откровенно поставленный в совещании 21 апреля В. М. Черновым, который предлагал П. Н. Милюкову переменить портфель министра иностранных дел, например, на портфель министра народного просвещения. Возбуждение общего кабинетного вопроса давало возможность легче решить вопрос об этой перемене и о перемене А. И. Гучкова, чем устранялись самые существенные причины для трений между Временным правительством и ‘революционной демократией’ и приобреталась, как казалось тогда, уже не ‘постольку, поскольку’, а безусловно, поддержка советских партий.
Воззвание к населению 26 апреля. Воззвание к населению было написано Ф. Ф. Кокошкиным и опубликовано 26 апреля. В своем первоначальном тексте оно было суровым обвинительным актом против Совета рабочих депутатов. Но после троекратной переделки эта часть воззвания была очень сильно затушевана. Центральная мысль воззвания после этих переделок была формулирована следующим образом. ‘Говоря об осуществленных и осуществляемых им задачах, Временное правительство не может скрыть от населения тех затруднений и препятствий, которые оно встречает в своей деятельности. Оно не считает также возможным умалчивать о том, что в последнее время эти затруднения растут и вызывают тревожные опасения за будущее. Призванное к жизни великим народным движением, Временное правительство признает себя исполнителем и охранителем народной воли. В основу государственного управления оно полагает не насилие и принуждение, а добровольное повиновение свободных граждан созданной ими самими власти. Оно ищет опоры не в физической, а в моральной силе. С тех пор как Временное правительство стоит у власти, оно ни разу не отступило от этих начал. Ни одной капли народной крови не пролито по его вине, ни для одного течения общественной мысли им не создано насильственной преграды. К сожалению и к великой опасности для свободы,рост новых социальных связей, скрепляющих страну, отстает от процесса распада, вызванного крушением старого государственного строя (выделенные фразы вставлены социал-революционерами, товарищами Керенского, вместо открытого обвинения Совета в парализовании правительства и в содействии распаду страны). В этих условиях, при отказе от старых насильственных приемов управления и от внешних искусственных средств, употребляющихся для поднятия престижа власти, трудности задачи, выпавшей на долю Временного правительства, грозят сделаться неодолимыми. Стихийное стремление осуществлять желания и домогательства отдельных групп и слоев населения явочным и захватным путем по мере перехода к менее сознательным и менее организованным слоям населения грозит разрушить внутреннюю гражданскую спайку и дисциплину и создать благоприятную почву, с одной стороны, для насильственных актов, сеющих среди пострадавших озлобление и вражду к новому строю, с другой стороны, для развития частных стремлений и интересов в ущерб общим и к уклонению от исполнения гражданского долга. Временное правительство считает своим долгом прямо и определенно заявить, что такое положение вещей делает управление государством крайне затруднительным и в своем последовательном развитии угрожает привести страну к распаду внутри и к поражению на фронте. Перед Россией встает страшный призрак междоусобной войны и анархии, несущий гибель свободе. Есть мрачный и скорбный путь народов, хорошо известный истории, — путь, ведущий от свободы через междоусобие и анархию к реакции и возврату деспотизма. Этот путь не должен быть путем русского народа’. После этой объективной характеристики положения, очень мало гармонировавшей с искренним или официальным оптимизмом руководящей группы правительства, в воззвании давалось обещание ‘с особенной настойчивостью возобновить (этим подчеркивалось, что усилия эти делались и раньше) усилия, направленные к расширению его состава путем привлечения к ответственной государственной работе представителей тех активных творческих сил, которые доселе не принимали прямого и непосредственного участия в управлении государством’. Политический смысл, который руководители правительства придавали этому обещанию, был разъяснен и подчеркнут личным шагом А. Ф. Керенского, поспешившего формально открыть министерский кризис и тем закрепить позицию сторонников коалиции. В тот же день, 29 апреля, в газетах появилось его письмо в ЦК партии социал-революционеров, в Совет рабочих и солдатских депутатов и во Временный комитет Государственной думы, в котором Керенский заявлял, что отныне ‘представители трудовой демократии могут брать на себя бремя власти лишь по непосредственному избранию и формальному уполномочию тех организаций, к которым они принадлежат’, и что в ожидании решения органов демократии, к которым он обращался, он ‘будет нести до конца тяжесть фактического исполнения обязанностей’.
Керенский форсирует положение. Ответственность перед партиями. Этим весь вопрос о способе создания нового правительства ставился на новую почву. Члены Временного правительства, назначенные Комитетом Государственной думы 1 марта, не были формально делегированы партийными организациями и не считали себя ответственными перед ними. Мы видели, в какое отношение стал к ним Совет рабочих и солдатских депутатов. Когда возник вопрос, как уравновесить ‘давление’ и ‘контроль’ Совета над правительством, мысль министров, в том числе и А. Ф. Керенского, обращалась обыкновенно к Временному комитету Государственной думы как к законному источнику власти. Члены Комитета участвовали и во всех важнейших совещаниях правительства с делегатами Совета. Но идея — дать таким образом долю справедливого влияния Государственной думе — не осуществилась. Состав 4-й Государственной думы был фактически ослаблен тем, что лучшие ее элементы заняли места в правительстве, получили ответственные поручения вне Петрограда и т. п. С другой стороны, Государственная дума как учреждение с самого начала революции добровольно устранила себя от официальной деятельности, понимая, что с фактической отменой старых ‘основных законов’ революционным переворотом роль ее как государственного учреждения в системе других таких же существенно изменяется. Свое право влиять на ход событий Государственная дума по необходимости выводила не столько из своего права избрания на основе избирательного положения 3 июня 1907 г., сколько из той важной роли, которую она сыграла в успехе революции 27 февраля 1917 г. Но в роли этого фактора являлась не вся Государственная дума, а ее Временный комитет, время от времени делавший свои доклады частному совещанию членов Государственной думы. Даже и такая скромная роль Государственной думы начинала вызывать раздражение в рядах ‘революционной демократии’. Преследуемая с самого начала манией контрреволюции, потом сознательно злоупотреблявшая этим призраком и раздувавшая с демагогическими целями страх перед не существовавшей тогда ‘контрреволюционной опасностью’ ‘революционная демократия’ социалистических партий принялась систематически дискредитировать Государственную думу и ее председателя М. В. Родзянко, пользовавшегося в первое время революции громадной популярностью в стране и армии. По тем или другим причинам, но Государственная дума оказалась неподходящим средством, для того чтобы разделить контроль над правительством, да она и принципиально не захотела бы требовать ответственности правительства перед собой, в особенности требовать его в равной мере с Советом рабочих и солдатских депутатов. И естественно, раз уже речь зашла об ответственности министров перед кем-либо, выдвинулась идея использовать их ответственность перед политическими партиями, к которым большинство из них принадлежали. Если министры первого состава не были делегированы партиями и принципиально перед ними не отвечали, то теперь, при создании коалиции и при наличии ответственности некоторых из будущих министров перед партийными органами, казалось правильным распространить эту ответственность и на отношения других министров (главным образом членов партии народной свободы, единственной сохранившейся и организованной из несоциалистических партий) к их органам. Письмо Керенского сделало такую постановку вопроса неизбежной. Мотивируя разницу между своим вступлением в первый состав правительства и в состав, подготовлявшийся теперь, Керенский указал, что тогда ‘решающие события революции застали демократию неорганизованной’, и он ‘на свой личный страх и риск должен был принять представительство этой демократии’, ‘когда цензовая Россия одна взяла на себя организацию власти’. Теперь же он ‘считал положение коренным образом изменившимся’. ‘С одной стороны, положение дел в стране все осложняется. Но, с другой стороны, возросли и силы организованной трудовой демократии, которой, быть может, нельзя более устраняться от ответственного участия в управлении государством’. Керенский обещал себе, что это участие ‘придаст рожденной революцией власти новые силы и весь необходимый авторитет для сплочения вокруг нее всех живых сил страны и для преодоления всех преград, препятствующих выходу России на широкую дорогу исторического развития’. Чтобы оценить настроение, продиктовавшее этот шаг и эти слова, нужно вспомнить, что три дня спустя, 29 апреля, А. Ф. Керенский произнес перед фронтовым съездом сильные слова отчаяния. ‘Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов?.. Я жалею, что не умер два месяца назад: я бы умер с великой мечтой, что раз навсегда для России загорелась новая жизнь, что мы умеем без хлыста и палки уважать друг друга и управлять своим государством не так, как управляли прежние деспоты’.
Конечно, в социалистических газетах речь эта не была напечатана. Итак, А. Ф. Керенский своим демонстративным шагом открыл министерский кризис и опять форсировал положение. С одной стороны, его шаг обязывал правительство немедленно сделать вывод из своего обещания 26 апреля. С другой стороны, он и перед Советами в решительной форме ставил вопрос об участии социалистов в правительстве. Надо прибавить, что в более общей форме намерение правительства призвать все живые силы было доведено до сведения Н. С. Чхеидзе и М. В. Родзянко письмом князя Львова, воспроизводившим выражения декларации 26 апреля.
Наиболее влиятельные руководители Совета вместе с И. Г. Церетели вовсе не были склонны нести ответственность за пользование правительственной властью в такую ответственную и трудную минуту. Они совершенно правильно учли свои силы, понимали, что необходимый для них процесс организации в стране едва лишь начался, сознавали отлично, что в этом процессе гораздо выгоднее быть на стороне критикующих, чем критикуемых, отдавали себе отчет и в том, что уход наиболее влиятельных из них из Совета в правительство чрезвычайно ослабит их влияние в Совете и откроет путь к усилению влияния их противников слева — большевиков. В заседании Исполнительного Комитета 29 апреля после продолжительных прений комитет высказался против участия в правительстве большинством одного голоса: 23 против 22 при 8 воздержавшихся.
Было, однако, несомненно, что раз начатое дело уже ввиду неизбежности личных перемен должно быть доведено до конца. В тот же день кн. Г. Е. Львов посетил П. Н. Милюкова и просил его помочь выйти из затруднительного положения. П. Н. Милюков в ответ указал альтернативу: или последовательно проводить программу твердой власти и в таком случае отказаться от идеи коалиционного правительства, пожертвовать А. Ф. Керенским, который уже заявил о своей отставке, и быть готовым на активное противодействие захватам власти со стороны Совета, или же пойти на коалицию, подчиниться ее программе и рисковать дальнейшим ослаблением власти и дальнейшим распадом государства.
Отставка А. И. Гучкова. Согласие Исполнительного Комитета на вступление социалистов и его программа. В сущности выбор кн. Львова был уже сделан, и П. Н. Милюков мог облегчить его положение лишь одним способом: он предложил решить свой личный вопрос в свое отсутствие (он и А. И. Шингарев в этот день выезжали в Ставку), предупредив только, что при создании коалиционного правительства он не примет предполагавшейся перемены портфеля, так как он принципиально против коалиции. Уезжая, П. Н. Милюков просил также и А. И. Гучкова, готовившегося подать в отставку, отложить свой личный вопрос до решения принципиального вопроса о коалиции и о ее программе.
Однако уже вечером 29 апреля А. И. Гучков заявил Временному правительству о своем уходе, и днем 30 апреля кн. Г. Е. Львов получил от него письмо, в котором ‘ввиду тех условий, в которые поставлена правительственная власть в стране, а в частности власть военного и морского министра, условий, которые изменить он не в силах и которые грозят роковыми последствиями армии и флоту, и свободе, и самому бытию России’, он ‘по совести не может долее нести обязанности военного и морского министра и разделять ответственность за тот тяжкий грех, который творится в отношении родины’. В то же время А. И. Гучков выступил на съезде делегатов с фронта с длинной речью, в которой перечислял все свои заслуги перед армией и флотом и заявлял, что ‘в том угаре, который нас охватил, мы зашли за ту роковую черту, за которой начинается не созидание, не сплочение, не укрепление военной мощи, а постепенное разрушение’. Справедливость требует сказать, что в этом процессе разрушения А. И. Гучков не захотел перешагнуть последней грани: он остановился перед опубликованием ‘декларации прав солдата’, которая была затем опубликована через две недели его преемником и которая, по компетентному заявлению высшего командования, должна была нанести военной дисциплине последний и непоправимый удар.
Известие об отставке Гучкова заставило Исполнительный Комитет после разъяснений А. Ф. Керенского пересмотреть свое решение о невступлении в правительство. В вечернем заседании 1 мая большинством 41 против 18 при 3 воздержавшихся было решено принять участие в коалиционном правительстве.
Против этого решения голосовали на этот раз только большевики и меньшевики-интернационалисты. В эту же ночь была выработана и программа пунктов, на которой социалисты соглашались войти в правительство. На первое место здесь был поставлен спорный пункт о внешней политике, вводивший на этот раз целиком популярную формулу: ‘деятельная внешняя политика, открыто ставящая свой целью скорейшее достижение всеобщего мира без аннексий и контрибуций, на началах самоопределения народов, в частности подготовка к переговорам с союзниками в целях пересмотра соглашений на основании декларации Временного правительства от 27 марта’. Этот пункт предрешал уход П. Н. Милюкова, заранее условленный между Церетели и руководящей группой правительства, причем сторонники этой перемены обеспечили себе и поддержку союзников в лице Альбера Тома. Вторым пунктом шел второй циммервальдский тезис: ‘демократизация армии’, но с прибавкой, характеризовавшей уже известное нам настроение руководителей Совета (только что опубликовавшего свое обращение к фронту): ‘Организация и укрепление боевой силы фронта и действительная защита добытой свободы’. Далее следовали пункты, бесспорные по заглавиям, но грозившие сделаться очень спорными по содержанию, которое вкладывалось в них ‘революционной демократией’.
‘Борьба с хозяйственной разрухой путем установления контроля над производством, транспортом, обменом и распределением продуктов и организация производства в необходимых случаях’. Этот основной тезис ‘военного социализма’ мог быть проведен так, как он проводился во всех воюющих странах — последовательнее всего в Германии. Но он мог быть понят и в смысле осуществления путем декретов власти чисто социалистических задач. В Совете рабочих депутатов он подразумевался именно в смысле социалистических экспериментов над промышленностью. Относительно деревни советская программа требовала ‘аграрной политики, регулирующей землепользование в интересах народного хозяйства, подготовляющей переход земли в руки трудящихся’. Под этой тоже довольно растяжимой формулой понималась ‘подготовка перехода земли’ путем передачи фактического пользования ее земельным комитетам. Финансовый пункт программы устанавливал ‘переустройство финансовой системы на демократических началах в целях переложения финансовых тягот на имущие классы (обложение военной сверхприбыли, поимущественный налог и т. д.)’. О тенденции этого параграфа можно судить по тому, что впоследствии даже финансовые реформы А. И. Шингарева показались советским финансистам недостаточными. Все эти приведенные пункты выходили за пределы первоначальных задач Временного правительства и потому, что вводили в их число немедленное, не дожидаясь Учредительного собрания, социальное ‘правотворчество’ в самых широких размерах, чтобы этим выжать самые острые классовые конфликты. Наконец, три остающихся пункта не могли вызывать никаких возражений: ‘Всесторонняя защита труда’, ‘Укрепление демократического самоуправления’ и ‘Скорейший созыв Учредительного собрания’.
Отставка П. Н. Милюкова. Выработка правительственной декларации. Тезисы партии народной свободы. С утра 2 мая при участии спешно возвратившихся из Ставки министров П. Н. Милюкова и А. И. Шингарева, из Москвы А. А. Мануйлова началось обсуждение этой программы в правительстве. Продолжая возражать против самого принципа коалиции, П. Н. Милюков находил предъявленную программу отчасти слишком неопределенной и скрывающей зародыши конфликтов в будущем, отчасти, поскольку она была определена (в области внешней политики), неприемлемой и, наконец, по-прежнему не заключающей в себе тех элементов, отсутствие которых, собственно, и вызвало слабость и падение правительства первого состава: не заключающей указаний на единство власти и на обеспечение этого единства полным доверием ‘революционной демократии’. На почве этих возражений было приступлено к составлению окончательного текста декларации нового правительства. Во время этого составления подоспели однородные замечания Комитета Государственной думы и ЦК партии народной свободы. Но раньше, чем обсуждение декларации окончилось, на вечернем заседании А. Ф. Керенский сообщил П. Н. Милюкову о состоявшемся в отсутствии последнего решении семи членов Временного правительства — при перераспределении портфелей оставить за П. Н. Милюковым министерство народного просвещения вместо министерства иностранных дел. Сам А. Ф. Керенский должен был получить портфель военного и морского министра. Не считая возможным при таком перераспределении и при намечавшейся победе цим-мервальдских тенденций в области ведения войны и внешней политики нести свою долю коллективной ответственности за дальнейшие действия солидарного кабинета, П. Н. Милюков категорически отказался принять предложение товарищей и покинул заседание.
Дальнейшее обсуждение проекта декларации привело представителей Совета к некоторым уступкам, впрочем, очень незначительным. Требования партии народной свободы были приняты в очень урезанном и смягченном виде. Партия, как и Государственная дума и часть министерств, требовала признания Временного правительства единственным органом власти. Декларация в заключительной части лишь односторонне заявляет, что его плодотворная работа возможна лишь при условии: ‘…2) возможности осуществлять на деле всю полноту власти’. Эта ‘возможность’ была поставлена в зависимость от ‘…1) полного и безусловного доверия к правительству всего революционного народа’. То и другое только постулировалось, но формально вовсе не давалось правительству. Далее ЦК партии народной свободы требовал, чтобы за правительством была признана основная и элементарная принадлежность всякой власти: право применения силы и распоряжения армией. Этот капитальный вопрос опять-таки не был включен в пункты программы и лишь осторожно затронут в той же заключительной части в такой форме, которая заранее ослабляла все практическое значение этого признания: правительство ‘заявляло, что для спасения родины оно примет самые энергичные меры против всяких контрреволюционных попыток, как и против анархических, неправомочных и насильственных действий, дезорганизующих страну и создающих почву для контрреволюции‘. Опасность грозила слева, и тот самый Некрасов, которому принадлежал проект декларации, в своих публичных выступлениях справедливо признавал опасность контрреволюции и ‘бонапартизма’ мнимой опасностью.
Но, чтобы получить право хотя бы намекнуть в правительственной декларации на реальную опасность слева, новому правительству приходилось направлять всю силу фразеологии на несуществующую тогда опасность справа, упомянув о настоящей большевистской опасности лишь как о готовящей почву для той же ‘контрреволюции’. Ясно было, что связанное в словах новое правительство будет еще более связано в действиях.
Первоначальной задачей декларации было договориться, наконец, до конца и все сказать так ясно, чтобы не было места дальнейшим недоразумениям и скрытым конфликтам. Но на первом же шагу оказывалось, что ясная и определенная постановка задач для коалиционного правительства невозможна и что коалиция есть действительно компромисс, заранее парализующий власть изнутри, как до сих пор ее парализовало давление извне. Даже по тому основному вопросу, который дал повод для ухода П. Н. Милюкова, по вопросу о внешней политике, программа представила только компромиссное решение, сославшись для объяснения ‘демократической’ формулы мира (без аннексий и контрибуций) на прежнее заявление правительства от 28 марта. Это было сделано после того, как не удалось ограничить смысл советской формулы оговорками: ‘без захватной политики и без карательных контрибуций’. Вместо определенного советского заявления о ‘подготовке переговоров с союзниками в целях пересмотра соглашений’ декларация обещала лишь ‘предпринять подготовительные шаги к соглашению с союзниками’ на основах декларации 28 марта. Эта уклончивость в главном вопросе соответствовала интересам России. Таким образом, Советам выдавалась лишь личность П. Н. Милюкова, а не его политика. Этим удовлетворялось и требование Государственной думы и партии народной свободы о сохранении ‘единства фронта’ с союзниками и о решении вопросов войны и мира ‘в полном единении с ними’. Но главная цель — создание нового правительства, сильного ясностью и единодушием своих стремлений, — не только не была достигнута, но, наоборот, молчаливо признана недостижимой. Если нельзя того же сказать о социальных пунктах декларации, то только потому, что тут конфликты были еще впереди. Декларация избежала их преждевременного раскрытия тем, что сделала эластичные советские формулы еще более неопределенными, введя в них необходимые оговорки. В области контроля над промышленностью и производством декларация обещала лишь ‘дальнейшее планомерное проведение’ мер, уже применявшихся раньше, и тем самым лишила свое заявление характера принципиальной перемены. В области финансовых вопросов правительство лишь обещало ‘обратить особое внимание на усиление прямого обложения имущих классов’. А в аграрном вопросе декларация разошлась с требованиями Совета и по существу, обещав лишь ‘принять все необходимые меры’ для одной, вполне конкретной задачи — ‘обеспечения наибольшей производительности хлеба для нуждающейся в нем страны’. Что касается ‘вопроса о переходе земли в руки трудящихся’, новое правительство в согласии с тем, чем ограничивалось и старое, хотело лишь ‘выполнить для этого подготовительные работы’, предоставляя Учредительному собранию решение самого вопроса. Во всех других пунктах декларация подчеркнула, что требования Совета для правительства не новы и что в области ‘всесторонней защиты труда’, ‘введения демократических органов самоуправления’, ‘созыва Учредительного собрания в Петрограде‘ оно лишь будет ‘со всей возможной настойчивостью и спешностью’ ‘прилагать свои усилия’. Заключительная часть, как мы видели, указывала, при каких условиях поддержки эти усилия могут увенчаться успехом.
То, что здесь не договаривала правительственная декларация, договорило опубликованное в один день с ней, 6 мая, заявление ЦК партии народной свободы. Здесь впервые весь критический материал, созданный деятельностью или, точнее, вынужденной бездеятельностью первого правительства, был собран и сформулирован в виде тезисов положительной политической программы. Отказавшись от давления на своего председателя, вынужденного покинуть ряды правительства, партия, однако, сочла нужным настоять на сохранении постов в кабинете другими своими сочленами. Оставляя их в составе нового правительства, участники которого объявлялись ответственными перед своими партиями, партия народной свободы дала им совершенно определенный мандат. В области внешней политики, ‘всецело одобряя стойкую защиту П. Н. Милюкова в международных интересах России’, партия, ‘теперь, как и прежде, не мыслила и не могла бы поддерживать своим доверием внешнюю политику, которая не была бы основана на тесном и неразрывном единении с союзниками, направленном к соблюдению обязательств и к ограждению прав, достоинства и жизненных интересов России‘. В области внутренней политики партия считала первой задачей обновленного правительства ‘упрочение его авторитета и укрепление его власти’, а для этого, для ‘полноты и действенности этой власти’ ‘первым условием должен быть’, по ее мнению, ‘решительный отказ всех без исключения групп и организаций от присвоения себе права распоряжений, отменяющих либо изменяющих акты Временного правительства и вторгающихся в область законодательства или управления’.
Третье существенное требование партии к.-д. вытекает из второго: единство власти правительства должно быть обеспечено его силой. В противоположность декларациям членов первого правительства и его заявлениям 26 апреля партия полагала, что никакая власть не может опираться на один только моральный авторитет, на силу убеждения и на добровольное повиновение граждан. С элементами, ‘ставящими себе прямой целью разрушение всякого порядка и посягательство на чужие права’, нельзя ограничиваться одними увещаниями. С ними ‘необходима настойчивая борьба, не останавливающаяся перед применением всех находящихся в распоряжении государства мер принуждения. Всякая нерешительность в этом направлении, по глубокому убеждению партии народной свободы, будет иметь неминуемым последствием развитие анархии и рост преступности. Поддерживая и питая настроение, враждебное революции, такое усиление смуты несет в себе величайшую опасность и способно погубить дело свободы’.
Частным применением этого же принципа являлось четвертое требование партии — о поддержании дисциплины в армии. ‘Необходимы определенные и решительные меры противодействия попыткам внести дезорганизацию в ряды армии, подорвать в ней дисциплину и боевую мощь, посеять пагубную рознь между защитниками родины’. Общим замечанием по отношению ко всем предыдущим было то, что ‘партия не считает возможным мириться с полумерами в предстоящей борьбе, от успеха которой зависят прочность и непоколебимость нового строя’. Пятым требованием партии было то, чтобы ни в социальных, ни в национальных, ни в конституционных вопросах Временное правительство не предвосхищало Учредительного собрания. ‘Впредь до созыва’ Учредительного собрания партия считала возможным лишь ‘содействовать проведению в жизнь всех неотложных мероприятий‘ с целью ‘установления разумной и целесообразной экономической и финансовой политики, подготовки к земельной реформе, направленной к передаче земли трудовому земледельческому населению, охраны интересов трудящихся масс, развития местного самоуправления, правильного устройства и надлежащего функционирования суда и удовлетворения других разнообразных потребностей государственного управления’. Но что касается таких вопросов, как ‘установление основных начал государственного строя России’ (республика или парламентарная монархия), ‘создание новых форм ее политического устройства’ (унитарный или федеративный тип), ‘разрешение коренных проблем ее экономического бытия’ (земельная собственность, отношение капитала и труда), ‘удовлетворение справедливых требований отдельных национальностей’ (автономия или федерация) — все такие вопросы не могут быть разрешаемы властью Временного правительства и должны быть предоставлены на усмотрение Учредительного собрания как высшего выразителя народной воли’. Отсюда ясно и то, какое громадное значение партия придавала Учредительному собранию и как бережно она считала необходимым обращаться и с идеей этого проявления народовластия, и с ее наилучшим осуществлением. Своим сочленам в составе правительства партия поручала ‘всемерно содействовать осуществлению такой программы и в таких пределах’, как указанные выше. В противном случае соответственно новому приему конструкции коалиционного кабинета из представителей, официально делегированных политическими партиями и перед ними ответственных, партия предоставляла себе отозвать своих членов из состава правительства.
Отношение Совета к министрам-социалистам. В Совете рабочих и солдатских депутатов появление новых министров-социалистов, членов первого коалиционного кабинета, было встречено бурной овацией. ‘Не в плен к буржуазии идут они, — говорил представитель социал-рево-люционеров Гоц, — а занимать новую позицию выдвинутых вперед окопов революции’. ‘При создавшемся положении, подтверждал В. М. Чернов, — Совет рабочих и солдатских депутатов будет в сущности решать государственные дела, а министры только исполнять‘. Ту же мысль подтвердил и болгарско-румынский социалист Раковский, только что выпущенный русскими войсками из румынской тюрьмы (румынское правительство обвиняло его в подкупе германскими деньгами). В нем ‘пробудился старый циммервальдец’, и он радостно приветствовал расцвет циммервальдизма в России. ‘Там нас была горсточка, а тут — вся страна’. И он тут же продиктовал молодым циммервальдцам тему их будущей декларации. ‘Не бойтесь вхождения в министерство. Всюду в других странах социалистические министры являются как бы хвостом своего правительства, а здесь я вижу другое: правительство — это хвост революции. Русский министериализм отличается от западного’.
Однако герои дня с грустью принимали свою победу. Церетели и Скобелев одинаково говорили о своих колебаниях, о безысходности положения, которое заставило сделать их неизбежный выбор между вступлением в правительство и гибелью революции, о неподготовленности масс, о необходимости идти об руку с частью ‘буржуазии’, конечно, не с Милюковым, уход которого подчеркнул разницу новой платформы от прежней. Собрание горячо приветствовало ораторов-министров и всеми голосами против 20 приняло резолюцию, которая признавала правительственную декларацию ‘соответствующей воле демократии, задачам закрепления завоеваний революции и дальнейшего ее развития’, выражала правительству ‘полное доверие’, призывала демократию ‘оказать этому правительству деятельную поддержку, обеспечивающую ему всю полноту власти’, и устанавливала принцип ответственности министров-социалистов ‘впредь до создания всероссийского органа Советов’ перед петроградским Советом.
Теми же бурными аплодисментами был принят, однако, только что накануне приехавший из Америки Троцкий, ‘старый вождь первой революции’, который резко осуждал вступление социалистов в министерство, утверждая, что теперь ‘двоевластие’ не уничтожится, а ‘лишь перенесется в министерство’ и что настоящее единовластие, которое ‘спасет’ Россию, наступит только тогда, когда будет сделан ‘следующий шаг — передача власти в руки рабочих и солдатских депутатов’. Тогда наступит ‘новая эпоха — эпоха крови и железа, но уже в борьбе не наций против наций, а класса страдающего, угнетенного против классов господствующих’. ‘Русская революция станет прологом революции мировой’. Для полноты картины рядом с героем завтрашнего дня выступил при смехе аудитории и претендент на героя послезавтрашнего дня анархист Блейхман, который заявил, что ‘смеется лучше тот, кто смеется последним’. Он иронически приветствовал ‘социалистов в кавычках’, требовал ‘последовательности’ от большевиков и выражал уверенность, что в конце концов и они станут на путь анархии.
Цикл грядущих превращений русской революции здесь наметился, как в зеркале. На этой покатой плоскости коалиционное правительство оказалось действительно ‘первым шагом’. Прежде чем совершился ‘второй’ — к господству Советов, коалиция должна была пройти через тройной кризис, в котором противоречие между утопизмом слов и неизбежным реализмом дел министров-социалистов вскрылось полностью и до конца.

III. Социалисты защищают буржуазную революцию от социалистической (6 мая — 7 июля)

1. Противоречие целей и средств первого коалиционного кабинета

Состав кабинета. Двойственность задачи коалиции. Социалисты численно не преобладали в первом коалиционном правительстве. Состав его определялся следующим образом:
министр-председатель и министр внутренних дел — кн. Г. Е. Львов,
военный и морской министр — А. Ф. Керенский,
министр иностранных дел — М. И. Терещенко,
министр путей сообщения — Н. В. Некрасов,
министр земледелия — В. М. Чернов,
министр почт и телеграфов — И. Г. Церетели,
министр труда — М. И. Скобелев,
министр продовольствия — А. В. Пешехонов,
министр юстиции — П. Н. Переверзев,
министр торговли и промышленности — А. И. Коновалов,
министр финансов — А. И. Шингарев,
министр народного просвещения — А. А. Мануйлов,
министр государственного призрения — кн. Д. И. Шаховской,
обер-прокурор Синода — В. Н. Львов,
государственный контролер — И. В. Годнев.
Таким образом, в кабинете было 6 социалистов и 9 несоциалистов. Но из последних только небольшая группа трех министров к.-д. (не считая Н. В. Некрасова) вместе с А. И. Коноваловым держалась дружно. Два ‘правых’ министра часто поддерживали социалистов, но даже в тех случаях, когда они примыкали к группе четырех несоциалистов и вотировали 6 против шести, решающее значение играли Терещенко и Некрасов, линия которых клонилась влево и увлекала туда же министра-председателя. Это было хоть ‘буржуазное’ правительство, но такое, которое действительно вполне заслуживало полного ‘доверия’ и ‘поддержки’ умеренных социалистических групп, к которым принадлежало большинство в Совете рабочих и солдатских депутатов. Беда была лишь в том, что чем эта поддержка становилась тверже и основательнее, тем более само большинство Совета теряло поддержку в массах и таяло.
Чтобы предупредить его превращение в меньшинство и сохранить принцип ответственности министров-социалистов перед Советом, вождь этого большинства Церетели был вынужден пустить в ход всю свою изворотливость. Каждая его победа должна была сопровождаться компенсирующей эту победу уступкой точке зрения противников. Тактическая линия поведения превращалась, таким образом, в ряд зигзагов, среди которых все труднее становилось сохранить господствующее направление. Постоянные компромиссы с очередными криками дня привели, наконец, если не к потере основной тактической линии, то к полной потере понимания этой линии и доверия к ней в тех рабочих и солдатских массах, на которые опирались Советы. Демагогия крайних левых течений очень ловко воспользовалась этой сложностью и запутанностью тактики более умеренных вождей и привлекла на свою сторону массы крайней простотой и привлекательностью лозунгов так же, как и упорной последовательностью, если не в проведении, то во всяком случае в повторении, в затверживании этих лозунгов. Реклама и агитация среди большевистских течений всегда были поставлены образцово.
Двойственность, которая в конце концов погубила первую коалицию, заключалась уже в самом определении основной задачи, для осуществления которой она образовалась. Для Церетели этой задачей было объединение ‘буржуазии’ с ‘революционной демократией’ (то есть социалистами совета) на одной ‘демократической платформе’, которую он хотел считать всенародной, но которая была в сущности партийно-социалистической. Это был плохой и чисто формальный способ — не разрешить, а симулировать разрешение глубокого и неразрешимого противоречия, которое существовало между научным тезисом марксизма, что при данном состоянии производства возможна лишь ‘буржуазная’ революция, и нетерпеливым стремлением большинства русских социалистов перевести русскую (‘мировую’) революцию из политической в социальную (социалистическую).
Для членов первого правительства, наладивших коалиционную комбинацию, напротив, задача коалиции была совсем другая. Недаром над осуществлением коалиции так же усиленно работал Альбер Тома, как и Керенский с Некрасовым и Терещенко. Убеждением первого было, что нужно спасать боеспособность революционной России путем уступок руководящим течениям социализма, а убеждением остальных было, что боеспособность армии можно удержать, лишь поставив ей понятные для нее и способные воодушевить ее цели войны. Так как такими целями этим ослепленным людям непременно представлялся лозунг Совета ‘без аннексий и контрибуций’ (то есть в сущности отказ от целей войны), то намерения Некрасова и Тома внешним образом сходились с намерениями Церетели и Керенского, которые тогда считали себя ‘циммервальдцами’. Приобреталась видимость ‘единого фронта’ внутри и вовне.
‘Я спрашиваю себя, — так объяснял свою политику Н. В. Некрасов перед 8-м съездом партии народной свободы (9 мая), — что дороже для нас и для наших союзников: эти ли договоры, для осуществления которых неизвестно когда придет время, или то боевое единство, которое одно может дать нам возможность спасти честь и достоинство России? Решающим для меня было то, что я слышал от делегатов из армии… Эти люди сказали нам: если вы хотите, чтобы армия шла в бой, если вы хотите от нее прежней дисциплины и прежнего единства, то дайте ей те цели борьбы, которые ей понятны, которые она видит перед собой и может защищать реально. И помните, что нельзя возложить на плечи армии, уже три года борющейся на фронте, ту задачу, которая этой армией не разделяется’. Условную справедливость этой позиции признал и П. Н. Милюков в конце своей речи о своем уходе в частном заседании членов Государственной думы. Он не верил, что указанные средства могут привести к цели и что можно усилить желание воевать, отказавшись от национальных целей войны, он доказывал также, что в основе этой формулировки лежит пассивное подчинение тенденции, внесенной извне и грозящей в конечном счете полным распадом власти и всеми ужасами гражданской войны…
Как бы то ни было, задача была поставлена, и опыт ее осуществления начался сразу по двум тем линиям, которые были искусственно соединены, но тотчас же расходились в разные и даже противоположные стороны: по линии поддержания боеспособности армии и по линии ‘демократизации’ нашей внешней политики. Первой задачей задался А. Ф. Керенский при скрытом и все возраставшем противодействии Совета. Второй задачей задался сам Совет, точнее его ‘комиссия по внешним сношениям’, при скрытом и постепенно слабевшем противодействии М. И. Терещенко. За этими двумя тенденциями, исходившими из разных центров и друг другу противоречившими, основная задача — укрепление революционной власти — была совершенно забыта.

2. Фразы и действительность в военном вопросе

Керенский уговаривает армию. Разложение армии. Внутреннее противоречие было налицо и при осуществлении первой тенденции — поддержания боеспособности армии. Так как эта цель считалась лучше всего достижимой путем объяснения армии, за что она борется, то за исполнение этой задачи — за убеждение армии — взялся лично А. Ф. Керенский. Он исполнил ее путем объезда фронта. Но одновременно с убеждениями военного министра армия получила ‘декларацию прав солдата’, окончательно разложившую в ней начала принудительной дисциплины. Последствия были такие, каких не могло не быть: задача, взятая на себя А. Ф. Керенским, оказалась неосуществленной.
Военный и морской министр объехал Гельсингфорс, Каменец-Подольск, Одессу, Севастополь, Киев, Ригу и другие города. В общественных зданиях и перед фронтом, на заседаниях разных организаций и на торжественных приемах сотни тысяч солдат и граждан видели стройную фигуру молодого человека в помятом френче без украшений и отличий, с больной рукой, согнутой в локте и спрятанной за борт, с болезненным бледным лицом, носящим следы нервности и крайнего утомления, слышали его пламенную речь, составленную из коротких отрывистых фраз, говоривших о свободе, о свете, о правде и ежеминутно прерывавшихся бурными взрывами аплодисментов и восторженными обетами верить, слушать, пойти за министром-социалистом вперед, за республику, за мир (иногда еще прибавляли и за ‘матушку Русь’). ‘Товарищи, — говорил министр, — в нашей встрече я вижу тот великий энтузиазм, который объял всю страну, и чувствую великий подъем, который мир переживает раз в столетие. Нечасты такие чудеса, как русская революция, которая из рабов делает свободных людей… Нам суждено повторить сказку Великой французской революции. Бросимся же вперед, за мир всего мира, с верой в счастье и величие народа’ (Одесса, 16 мая). Вот канва, по которой мысль скачет и рвется, ‘чудеса’ и ‘сказка’ сплетаются с ‘верой’ и ‘энтузиазмом’, и все покрывается тоном возбуждения и страсти, вызывающей ответный клик, психологическую детонацию в душах собравшейся толпы. Оратор среди возбуждения остается господином своей мысли и пытается провести в сознание толпы в форме, не противоречащей условной приподнятости, те государственные идеи, для которых он приехал. Свобода обязывает, отказ от внешней дисциплины налагает долг внутренней дисциплины, стремление к скорому миру обязывает быть сильными на фронте, враг, не уважающий идей, должен преклониться перед силой. Оратор находит способы позолотить эти пилюли, преподнести их в форме, не охлаждающей оваций толпы. ‘Пусть никто не думает, что русский революционный народ слабее старого царизма и что с ним можно не считаться. Нет, вы посчитаетесь!’ (бурные аплодисменты) (Гельсингфорс, 10 мая). ‘Я бы мог сказать вам: вы свободные люди, идите домой, там ждут вас земля и воля. Темные люди пойдут за таким призывом. Они не виноваты в том. Никто не учил их. О них никто не заботился. Но тогда погибнет армия, и с ней погибнет свобода, погибнет русская революция’ (возгласы: ‘ни за что не выдадим’, рукоплескания) (Каменец-Подольск, 15 мая). ‘Мы создаем не какой-нибудь английский или немецкий строй, а демократическую республику в полном смысле этого слова’ (бурные аплодисменты и крики ‘верно’). ‘Вы самые свободные солдаты мира. Разве вы не должны доказать миру, что та система, на какой строится сейчас армия, — лучшая система? Разве вы не докажете другим монархам, что не кулак, а Советы есть лучшая сила армии? (возбужденные возгласы: ‘докажем’)… Наша армия при монархе совершала подвиги: неужели при республике она окажется стадом баранов?’ (буря аплодисментов, крики ‘нет, никогда’) (Каменец-Подольск). ‘Нам не нужно чужого, но нам нужно право на свое, на сохранение своей чести и достоинства революционного народа. О наших желаниях мы сказали всему миру — и нашим союзникам, и нашим врагам. Теперь мы желаем, чтобы демократия воюющих с нами стран нашла в себе столько мужества, сколько нашлось у нас — полуварваров, как нас называют в Европе’ (гром аплодисментов) (Киев, 20 мая). Очень много ‘я’, и этот прием безошибочно сближает оратора с толпой и вызывает энтузиастические отклики. ‘Многие военные, изучавшие военное дело десятилетиями, отказывались взять пост военного министра, я, невоенный человек, я взял его’ (рукоплескания). (Каменец-Подольск, 14 мая). ‘Если вам предстоит почетная смерть на глазах всего мира, позовите меня: я пойду с ружьем в руках впереди вас’ (гром рукоплесканий)… ‘Вперед, на борьбу за свободу, не на пир, а на смерть я зову вас. Мои товарищи социал-революционеры умирали один за другим в борьбе с самодержавием. Мы, деятели революции, имеем право на смерть’ (снова гром аплодисментов, возгласы: ‘Мы идем за тобой, товарищ. Вперед, за свободу’). И даже, когда один офицер по поручению товарищей подошел к Керенскому и высказал, что происходящее в тылу внушает им опасение (полностью потом подтвердившееся), что при наступлении ударных частей армия не сможет получить потом поддержки от резервов, Керенский отвечал той же псевдоспартанской позой: ‘Когда мы, кучка революционеров, бросились на борьбу со сложным механизмом старого режима, мы никогда не оглядывались назад, на тыл, не ждали резервов, мы шли на борьбу без оглядки и, если надо было, умирали. Если вам дорога свобода и революция, и вам понадобится идти, и если даже вы пойдете одни, идите и, если нужно умереть, умрите’ (Рига, 23 мая). Быть может, этот офицер принадлежал к тем многим, которые действительно, умерли: он смущенно стоял перед оратором-министром и повторял полушепотом, вероятно, не столько устыженный, сколько разочарованный: ‘Я пойду, я пойду’…
Нельзя, конечно, сказать, чтобы глубокий внутренний трагизм взятой на себя позы был совершенно непонятен А. Ф. Керенскому и чтобы он не знал тех реальных препятствий, в которые превращались защищаемые им формулы при встрече с печальной действительностью. ‘Мы открыто сказали, — говорил он в Гельсингфорсе 10 мая, — что не хотим захватов, насилия, не хотим чужого достояния, мы хотим скорейшего мира. Но те, кому мы говорили это (германцы), могли понять только одно, что мы не способны силой отстоять свои права. И они начали братания на нашем фронте, а в то же время свои лучшие войска послали на французский фронт и уничтожают эту первую демократию Европы. Кроме того, после братания на нашем фронте у них оказались фотографии наших позиций и батарей, которые были так распланированы, что сверху их увидеть было нельзя’. ‘Русская революционная власть, — заявил Керенский в Одессе 17 мая, — отбросила аннексионные лозунги. Попробуйте это сделать в других странах: вы увидите, что так легко, как мы отделались от Милюкова, вам это там не удастся, ибо за ним там стоят определенные общественные силы… В Германии империалисты усилились. Ослабляя наш фронт мы даем возможность немцам обратиться к союзникам, разжигаем аппетиты германских империалистов… Говорить этим (господствующим) классам о лозунге ‘Без аннексий’ смешно… Но быть смешным в глазах всего мира — это невыносимо для государства’. Точно так же Керенский ясно понимал и последствия распространения этого лозунга на фронте. Там, замечал он в Гельсингфорсе, ‘лозунг войны без аннексий был понят не как политический лозунг войны, а как стратегический, как предложение немедленно прекратить всякие военные операции, связанные хотя бы с одним шагом вперед’. А в Одессе он привел и поучительную иллюстрацию. ‘Я только что был на фронте. Там один полк заключил мир с немцами. Договор подписали два наших унтер-офицера и немецкий офицер. В договоре говорится об отказе от аннексий, но с нашей стороны: наши отказались от обратных завоеваний русских городов Вильно и Ковно’. Это сообщение сопровождалось криками ‘позор’, и никто не думал тогда, что речь идет лишь о слабом прообразе того, что должно совершиться, если страна пойдет по избранной дороге. А. Ф. Керенскому ясны были и внутренние опасности на этом пути. ‘Нам угрожает серьезная сила, — говорил он в Одессе 15 мая. — Люди, объединившиеся в ненависти к новому строю, найдут путь, которым можно уничтожить русскую свободу, и они достаточно умны, для того чтобы понять, что провозглашением царя они ничего не достигнут… Они идут путем обманным, идут к голодной массе, развращенной старым режимом, и говорят: ‘Требуйте всего немедленно’. Они шепчут слова недоверия к нам, всю жизнь положившим на борьбу с царизмом. Среди нас есть также и идеалисты, слишком смотрящие в небо и увлекающие нас в бездну анархии. И мы должны сказать им: ‘Остановитесь, не расшатывайте новые устои’… если русский народ, в особенности русская армия, не найдут в себе мужества, не найдут стальной брони дисциплины, то мы погибнем, и нас будет презирать весь мир, будут презирать те идеи социализма, во имя которых мы совершили революцию’. Понимая и чувствуя эту смертельную опасность, Керенский, однако, предлагал одни лишь словесные приемы борьбы с ней. ‘Возьмите наших непримиримых товарищей, крайних социалистов, — говорил он в Каменец-Подольске, — думали ли они три месяца назад, что они сегодня получат право говорить так свободно? Я приветствую тех, кто не останавливается ни перед чем для достижения своей идеи. Каждая честная цель — священна. Но к ним одна просьба истерзанной, истекающей кровью России, одна просьба. Подождите хоть два месяца‘. (Взрыв аплодисментов).
Ровно два месяца ‘они’ не ‘ждали’, а организовались и готовились начать борьбу, ‘не останавливаясь ни перед чем для достижения своей идеи’. А. Ф. Керенский одной рукой ставил им слабые словесные препятствия, исчезавшие с последним звуком его голоса, а другой рукой он открывал им широкую дорогу, допуская полное разложение дисциплины в армии.
Заместитель Корнилова, поручик Козьмин, тотчас после министерского кризиса созвал командиров войсковых частей, расположенных в Петрограде и окрестностях. Задачей совещания было: выяснить причины нарушения дисциплины некоторыми войсковыми частями и выработать меры для восстановления порядка и повиновения в войсках Петроградского гарнизона. ‘Причины’ и ‘меры’ были очень просты и несложны, и собрание выработало пункты: 1) восстановление власти начальников, 2) точное исполнение существующих уставов, 3) обязательная присяга, 4) дисциплина на службе и гражданское равенство вне ее, 5) различные меры для сближения офицеров и солдат и т. д. Это было так просто и ясно… но затем поручик Козьмин предложил иную меру: ‘опору на богов — министр Керенский и Совет рабочих и солдатских депутатов’. ‘Доверие солдат нужно приобрести клятвой, что офицеры не контрреволюционеры’. Козьмин сам принес такую ‘клятву о защите свободы’ Керенскому и предлагал принести и присутствующим. Газетный отчет гласит далее: ‘Наступает величественная минута. Все присутствующие командиры ‘войсковых частей’ в порыве энтузиазма восклицают: ‘Клянемся!’. Так деловое совещание кончается сценой во вкусе новых ‘богов»… Вот другая сцена, относящаяся к тому же времени. 9 мая в зале Таврического дворца солдатская секция Совета обсуждает вопрос о создании национальных полков. Во время заседания является в зал помощник военного министра Якубович и требует слова вне очереди. Керенский утвердил ‘Декларацию прав солдата’. Теперь ‘русский солдат имеет такие права, каких не имеют солдаты ни в одной армии в мире’. Личная просьба военного министра солдатам: отнестись с полным вниманием к параграфу об отмене отдания чести, одному из тех, которые ‘малосознательными элементами могут быть истолкованы неправильно’. Способ удовлетворить ‘личную просьбу министра’: выработка воззвания к солдатам. ‘Вы окажете вашему министру сразу поддержку, без которой он работать не в состоянии’. Прибавка для стиля: ‘Мое искреннее убеждение, что на лучезарный путь мощной демократической республики выведет нас только наш вождь А. Ф. Керенский, и поэтому все должны его поддержать’. По газетному отчету, и речь помощника министра вызвала восторженные аплодисменты.
Увы, большевики использовали для своих целей и эту ‘декларацию прав’. Они объявили ее произведением контрреволюционного офицерства, которое восстанавливает царское рабство и палочную дисциплину. На их митингах декларация получила кличку ‘декларация бесправия’. Еще бы: в 14 говорилось, что ‘в боевой обстановке начальник имеет право принимать все меры, вплоть до применения вооруженной силы, против не исполняющих его приказания подчиненных’. Параграф 18, оставлявший право назначения на должность и ‘временного отстранения’ ‘исключительно начальникам’, не заключал в себе ‘права’ отвода и аттестации начальствующих лиц, а также ‘права’ участия в управлении армией для ‘органов солдатского самоуправления’. ‘Обязательное отдание чести’ отменялось 12, но этого было мало: требовалось отменить и заменившее его ‘добровольное взаимное приветствие’. ‘Строгий арест’ — единственное сохранившееся дисциплинарное наказание — также нужно отменить. Наконец, предметом партийной полемики сделано было и то наступление, которое Керенский готовил своими поездками на фронт и которое, как указано выше, составляло главный raison d’etre нового правительства. Н. Суханов спрашивал в ‘Новой жизни’ от 17 мая: ‘Новое правительство существует и действует уже десять дней… что оно сделало в отношении войны и мира?’. И он с неудовольствием ответил: ‘Военное министерство сверху донизу при содействии всех буржуазных и большей части демократических сил с необычайной энергией работает над восстановлением дисциплины и боеспособности армии. Работа эта… уже дала несомненные результаты. И уже ни у кого не вызывают сомнений ее цели — это единство союзного фронта и наступление на врага’. Автор покорно соглашается, что, ‘поскольку война продолжается и борьба за мир еще не увенчалась успехом, нельзя опротестовывать функции всей организации войны — работы на оборону, с одной стороны, наступательных действий, с другой’. ‘Но’…Н. Суханов находит, что эти задачи приобрели слишком уже выпуклый и самодовлеющий характер: ‘Лозунг наступления, затмивший все другое, с первого же дня образования новой власти приобрел не невинное военно-техническое, а самое одиозное политическое значение. Общая политика нового министерства придает этому лозунгу угрожающий характер’. Настроение это в немногие дни управления коалиции так сгустилось, что после нескольких дней двусмысленного лавирования с возражением против наступления как ближайшей цели, выступил и советский официоз. Речь, по словам ‘Известий Совета’ (17 мая), идет только о том, ‘чтобы подготовить возможность наступления, для чего необходимо предварительное выполнение правительством ‘целой программы мероприятий, относящихся к различнейшим областям политики’. ‘И пусть ни один солдат не думает, будто Временное правительство пошлет его в наступление, не выполнив данной программы’, — заявлял официоз, аннулируя этим все плоды красноречия А. Ф. Керенского. Большевистская ‘Правда’ высказывалась по этому поводу уже безо всяких обиняков. ‘Дойдет ли дело действительно до наступления, — говорит большевистский орган, — это решат сами солдаты. Всюду и везде солдаты дерутся теперь только из-под палки, а в России палка выпала из рук угнетателей…’ И газета предлагала ‘товарищам рабочим и товарищам солдатам’ поставить на очередь вместо вопроса о наступлении вопрос о том, ‘кому будет принадлежать вся власть в нашей стране’, — вопрос, который ‘становится все более жгучим’. ‘Добейтесь перехода всей власти в наши руки — Советов рабочих и солдатских депутатов.., только тогда мы сможем предложить не на словах, а на деле демократический мир всем народам’. А большевики из лагеря с.-р. уже выкинули в ‘Земле и воле’ знамя сепаратного мира, как единственно возможного немедленно.
Н. Суханов был прав в своем утверждении, что как военное министерство, так и значительная часть русской общественности ‘с необычайной энергией работали над восстановлением боеспособности русской армии’. Но права была и ‘Правда’, что вопрос о наступлении решат солдаты. Съезд союза офицеров армии и флота в Ставке подвел в своей резолюции ужасающий итог тому развалу, до которого дошла армия на фронте. Вот общие признаки этого развала ‘для громадного большинства армий, корпусов и дивизий’, установленные резолюцией: ‘1. Полный упадок военного духа среди значительной части солдатских масс, проявляющийся: а) в ярко выраженном желании заключения мира, принося для этого в жертву даже свою национальную гордость и национальные интересы, б) в упорном отказе от каких бы то ни было активных действий, даже в виде мелких выступлений, в) в преступной небрежности и халатности при несении сторожевой и разведочной службы в окопах, г) в систематическом, непрекращающемся ‘братании’ с противником, носящим часто столь возмутительный характер, что братание это привело к столкновению нашей пехоты со своими боевыми товарищами-артиллеристами, препятствующими братанию и даже к выдаче противнику места наших батарей. 2. Падение дисциплины до крайних пределов, которое выражается: а) в систематических отказах целых войсковых частей выполнять боевые приказы начальства или в исполнении таковых приказаний лишь после продолжительных увещаний, б) в стремлениях явочным порядком на принципе выборного начала заменять крепких по духу и опытных в бою начальников более покладистыми, в) в случаях открытого возмущения и даже самосуда над неугодными начальниками, г) в стремлении к коллективным решениям не только бытовых, но и боевых вопросов армии. 3. Сведение авторитета начальников к нулю: полное отсутствие даже признака власти в руках начальников и как следствие этого бессилие заставить подчиненных выполнять отдаваемые распоряжения. 4. Недоверие к офицерам, всегда шедшим впереди на смерть за родину и теперь призывающим к исполнению воинского долга и к продолжению войны до заключения почетного мира. Это следствие идущей с тыла пропаганды: ‘мир во что бы то ни стало’. 5. Развитие цинги и других болезней в связи с недостаточным подвозом продовольствия и фуража и с плохим питанием’. К этой резолюции была сделана оговорка, что она относится ‘в равной мере как к несознательным группам солдат, так и к несознательной и недобросовестной части офицерства’. Со своей стороны съезд полагал для устранения указанных отрицательных явлений необходимым, с одной стороны, противодействовать агитации за прекращение войны и ‘установить трезвый взгляд на противника’, а с другой стороны, восстановить ‘твердую правительственную власть, приказывающую, а не взывающую’, восстановить ‘авторитет начальника, поддерживаемого этой властью’, ‘установить, что все распоряжения в войсках должны исходить только от ответственных перед Россией лиц и проводиться только через военных начальников.., отнюдь не допуская вмешательства войсковых комитетов в оперативные, строевые и учебные дела’.
Справедливость требует отметить, что развал в армии не был исключительно явлением послереволюционного времени. И нежелание воевать, и падение дисциплины, и подозрительное отношение к офицерству, и дезертирство в тыл — все эти явления замечались еще до революции как продукт общей усталости, плохой обстановки жизни и недостаточного питания — на почве темноты масс и недостаточной авторитетности командного состава. Но, несомненно, только проникновение в среду армии прямой агитации против войны и постепенной организации разрушающих влияний в форме армейских выборных комитетов, явившихся постоянными проводниками взглядов социалистического большинства Советов, наконец, легализация этих влияний после вступления социалистов в правительство и после издания ‘декларации прав солдата’ с ее явочным развитием в войсках, довели все отмеченные отрицательные явления до крайнего предела и до самого широкого распространения. В первый месяц или полтора месяца революции, когда агитаторы Советов встречали формальные затруднения и препятствия при своем проникновении в армию, пропаганда развивалась сравнительно медленнее, потом она пошла ускоренным темпом.
Попытка мирных переговоров на фронте. На почве усилившегося после революции развала появились, однако, и новые явления, до тех пор не наблюдавшиеся и стоящие в несомненной связи с теми задачами, для которых хотели использовать русскую революцию германцы. Одно из этих явлений — попытки превратить ‘братание’, давно уже систематизированное германцами, в ряд переговоров с местными частями войск о перемирии.
Открытые приглашения к этому встречаем в ‘Русском вестнике’, издававшемся в Берлине и распространявшемся в наших окопах. Например, номер, изданный к Пасхе, вместе с нападениями на англичан и П. Н. Милюкова, которые ‘препятствуют рабочим забрать в свои руки власть, провозгласить социалистическую республику и заключить мир’, содержит такое обращение к солдатам: ‘Наша рука все остается протянутой. Не дай Бог, чтобы нас заставили этой же рукой поднять оружие против вас. Это зависит от вас, только от вас. Мы хотим вести переговоры с вами, с русскими, поэтому пришлите к нам представителей вашего правительства с белым флагом через фронт. Мы охотно даем вам поруку. Наш канцлер предложит вам почетный мир, его условия будут на благо для обеих сторон’. Действительно, уже 11 апреля отмечен случай, когда к нашим передовым окопам приблизились с белым флагом неприятельские офицеры и солдаты и, пригласив к себе наших, устроили с ними совещание в штабе германской дивизии о заключении мира. За участие в этих переговорах были переданы второму корпусному суду поручик Павел Амалицкий, два унтер-офицера и ефрейтор.
28 апреля, к Пасхе, эта попытка была повторена в более широком масштабе. По уверению германского главнокомандующего Восточным фронтом почин принадлежал русских офицерам. Приказ генерала Драгомирова утверждал, что германские офицеры пришли без надлежащей к тому причины. Как бы то ни было, вечером 28 апреля три германских офицера, подполковник, капитан и поручик, были приняты генералом Драгомировым в присутствии некоторых чинов штаба армии, представителей полков дивизии, на фронт которой вышли. Они представили удостоверение за подписью командующего армией графа Кирбаха, уполномочивавшее их вести переговоры с русским командованием и правительством. Из дальнейших разговоров выяснилось (по словам свидетеля, корреспондента ‘Русского слова’ К. М. А., см. ‘Р. сл.’ от 4 мая), что командировка состоялась с разрешения германской главной квартиры и что подобные же группы парламентеров должны были быть выпущены на всем протяжении нашего фронта. На вопрос, имеют ли парламентеры какие-либо определенные предложения, они ответили, что их миссия является подготовительной перед тем выступлением, которое на днях будет сделано германским правительством. Очевидно, имелась в виду речь Бетмана-Гольвега 2 мая (см. ниже), о которой распространились заранее самые многообещающие слухи (см. VI главу о мире), но в которой в конце концов канцлер предпочел остаться на прежней уклончивой позиции умолчания об условиях мира. Парламентеры со своей стороны лишь спрашивали, согласны ли русские на мирные переговоры. Гинденбург в своей радиотелеграмме от 23 мая, полемизируя с приказом Драгомирова, утверждает, что Драгомиров скрыл письмо, в котором ему предлагалось ввиду будто бы изъявленной им готовности ‘принять с германской стороны предложения и условия’ ‘прислать уполномоченных представителей, так как строевые офицеры, пришедшие из окопов, не могут быть ответственными переговорщиками’.
Сами эти офицеры, однако, думали, по-видимому, иначе, так как на заявление генерала Драгомирова, что переговоры можно вести только между правительствами, по сообщению корреспондента ‘Русского слова’, заметили между собой по-немецки (беседа велась по-русски): ‘А стоит ли с ними разговаривать, с Милюковыми и прочими?’. Германский подполковник, правда, собирался изложить возможные основы переговоров (и это соответствует заявлению Гинденбурга, ‘что германские и австрийские предложения были уже намечены’ и что ‘они были уполномочены указать, каким образом военные действия между ними и Россией могли бы быть окончены без отпадения России от ее союзников’), но капитан, его коллега, служивший переводчиком, все время парализовал эти попытки и ‘проводил мысль о необходимости переговоров непосредственно между армиями, в то же время совершенно уклоняясь от каких-либо конкретных предложений’. Потом в частном разговоре с представителями 5-й армии Кимберлинг, ‘хотя и не уполномоченный высказываться об условиях мира по отдельным пунктам’, изложил, однако, свой взгляд с полной уверенностью, что его ‘разделяют германское правительство, армия и народ’. ‘Контрибуций’ Германия не домогается. Но окончить войну ‘без аннексий’ она решительно не может. ‘Самоопределение народностей’, поскольку оно касается народностей, вошедших в состав Германии и Австро-Венгрии, ‘представляется германцам смехотворным’. Надеяться, что социал-демократы произведут революцию в Германии, — значит не знать германской жизни и народного характера. Преобладание в Германии ‘среднего класса’ — Mittelklasse — гарантирует ее от той ‘быстрой революции’, которая в России могла произойти только ‘вследствие резкого противоречия между укладом жизни небольшого количества богатых и многомиллионным населением, влачащим нищенское существование’.
Очевидно, при таких взглядах трудно было рассчитывать сговориться, и немудрено, что когда генерал Драгомиров потребовал без дальнейших переговоров предварительного формального присоединения ‘ко всем положениям, провозглашенным в декларации нашего правительства’, то на этом переговоры и были закончены. Их ближайшей целью, очевидно, была вовсе не практическая постановка переговоров, а просто дальнейшее разложение армии. Ту же цель разложения преследовала и пояснительная радиотелеграмма Гинденбурга, предупредительно подчеркивавшего, что ‘Германия готова идти навстречу неоднократно высказанным желаниям русских солдатских депутатов окончить кровопролитие’. ‘Со дней Пасхи войска центральных держав почти приостановили враждебные действия на Восточном фронте’. ‘Центральные державы согласны заключить честный мир.., который восстановил бы прежние добрососедские отношения и дал бы России экономическую поддержку’. Гинденбург сообщал, что для этой ‘великой цели’ германцы после неудачи пасхальных переговоров сделали еще одно ‘предложение о перемирии’, переданное 6 мая строевым частям 8-й и 9-й армий среднеевропейскими державами. Но кто же виноват? ‘Россия должна бороться и проливать кровь… для достижения завоевательных целей Англии, Франции и Италии’. Это были те же аргументы, которыми пользовались агитаторы Совета и социалистическая печать, в этой же печати можно найти и постоянные указания на то, что Россия, подобно Франции в 1870 г., должна заключить перемирие на фронте, если не хочет сделать этого правительство.
Обсудив радиотелеграмму Гинденбурга на заседании 26 мая, петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов дал на нее еще достойный ответ. Указав, что германский главнокомандующий ‘красноречиво’ молчит об ‘аннексиях’ и ‘контрибуциях’ (мы видели, что скрывалось за этим молчанием) и в сущности предлагает России сепаратный мир, выгодный только Германии, Совет напоминал Гинденбургу, что, говоря о бездействии германских войск, он ‘забыл о Стоходе, забыл… куда уведены с нашего фронта германские дивизии и тяжелые батареи.., что до России доносится шум кровопролитных боев на англо-французском фронте.., что Россия знает, что разгром союзников будет началом разгрома ее армии, а разгром революционных войск свободной России — не только новые братские могилы, но и гибель революции, гибель свободной России’. Совет еще находил формулы для объединения своей циммервальдской задачи с задачей союзной борьбы. ‘Россия взяла на себя задачу объединить демократию всех воюющих стран в борьбе против империализма. Эта задача не будет ею исполнена, если германские империалисты сумеют использовать ее стремления к миру в целях отторжения ее от союзников и нанесут поражение ее армии’. Так говорила резолюция Совета и кончалась призывом ‘удвоить энергию в дружной работе над воссозданием боевой мощи России’.
Увы, на том же заседании Совету пришлось обсуждать отказ Кронштадта признавать Временное правительство. Германский микроб уже крепко сидел в русском тылу, и германцы продолжали производить пробные эксперименты над русской армией. Таким экспериментом они ответили и на резолюцию Совета по поводу радиотелеграммы Гинденбурга. 24 мая в ‘Русском слове’ появилась сенсационная телеграмма из Кишинева (от 18-го), что через румынский фронт прибыла и направляется к Временному правительству для переговоров о мире группа австрийских парламентеров в составе двух генералов, двух полковников, двадцати офицеров и пятнадцати солдат. Ни в главном штабе, ни в правительстве об этом ничего не знали, но уже начались разговоры о возможности выслушать делегацию в Совете рабочих и солдатских депутатов в присутствии делегатов армии. Эпизод был ликвидирован на месте, и генерал Деникин телеграфировал министру, что эти парламентеры, появившиеся на фронте 9-й армии, отправлены в качестве военнопленных в тыл, за исключением трех офицеров и солдат, допрошенных в Ставке 23 мая и отправленных затем в Москву тоже в качестве военнопленных на распределительный пункт.

3. Расчленение России под лозунгом ‘самоопределения’

Обособление национальностей. Финляндия. Помимо разложения фронта при помощи парламентеров, братания, берлинских газет (‘Русский вестник’) и агитаторов петроградского Совета, уже было приступлено к постепенному осуществлению на той же почве разложения армии более смелого и широкого плана внедрения в самую глубь России и к подготовке ее расчленения на части. Внесение в формулу ‘без аннексий и контрибуций’ с этой задней мыслью формулы ‘самоопределения народностей’ и истолкование ее в смысле ‘дезаннексий’ будет прослежено в другом месте. Здесь же мы рассмотрим ряд явлений, в совокупности представляющих яркую картину применения этой мысли к России. Конечно, влиянием извне нельзя всецело объяснить стремление национальностей к выделению. Национальное движение есть фактор сам по себе достаточно сильный, чтобы создать все необходимые для наших противников последствия. Но нет недостатка в указаниях на прямое влияние иностранной пропаганды с целью обострения национальных стремлений. И даже при отсутствии прямых доказательств об их наличии свидетельствуют как известные общие тенденции неприятельской тактики, так и планомерность и одновременность ее проявлений повсеместно, где пропагандист мог рассчитывать найти или создать благоприятную почву.
Финляндия с ее давними сношениями с Германией, резко выраженным антирусским настроением ее общественного мнения, с ее влиятельной социал-демократией и тайными революционными организациями представляла наиболее благоприятную почву для германского воздействия. Она давала первую опорную базу для перенесения деятельности в саму Россию. Еще до революции, во время войны, финляндский активизм в связи со шведским опирался на германскую поддержку. Сотни и даже тысячи финляндской молодежи бежали в Германию и там обучались военному делу, чтобы составить впоследствии корпус против России. Правда, германцы не выдерживали обещания и в ожидании десанта против России употребляли финляндцев для собственных войск к большому их раздражению. Но именно русская революция открывала выход этим накопленным силам. В первое время после революции шведско-финляндская граница была совершенно открыта, да и раньше в ней существовало несколько известных революционерам пунктов для свободного перехода. Преимущественно финляндцы и жители балтийского края, знающие русский язык, и до революции употреблялись германцами для доставки взрывчатых веществ в Россию, для взрывов мостов, пристаней, морских судов, фабрик, работающих на оборону, для доставки оружия от Финляндии до Кавказа и т. д. Теперь, после революции, телеграммы из-за границы сообщили, что германцы двигают на Россию трехтысячную толпу таких подготовленных агентов. Но в это время Временное правительство опубликовало свой финляндский манифест. В душе финляндцев произошел крутой перелом по отношению к России. Многие из агентов-патриотов заявили, что они боролись против царизма, а не против свободной России. Были даже примеры бегства тренированных финляндских агентов из Германии в Швецию и обращения их с предложениями к революционному русскому правительству. Таким образом, план наших противников расстроился, но далеко не совсем. После первого взрыва общего восторга отношение разных партий к России быстро дифференцировалось. Не только крайние течения, но даже и более умеренные теперь уже готовы были идти дальше того, что давала русская власть. Старое поколение финляндских конституционалистов, с которым русская оппозиция давно уже рука об руку боролась против бобриковщины, отчасти сошло со сцены, отчасти было отодвинуто новым настроением молодежи. Молодежь эта, особенно социалистическая, отличалась смелостью невежества и полной неподготовленностью в вопросах государственного права. Все это надо иметь в виду при оценке развернувшихся в Финляндии событий.
Временное правительство было убеждено, что власть, которой пользовался в Финляндии низложенный монарх, перешла к нему самому, обладающему всей полнотой власти и не имеющему права расточать этой власти до созыва Учредительного собрания. Иностранные юристы (проф. Эрих), напротив, убедили финляндцев в возможности стать на такую точку зрения, что связывающая обе страны власть монарха вообще исчезла. Россия и Финляндия стали ‘соседними’ республиками, и определение их будущих отношений должно быть сделано совершенно заново, путем нового договора. Уже отвечая на речь генерал-губернатора М. А. Стаховича при открытии сейма 29 марта, Тальман намекнул на эту точку зрения в словах: ‘Финляндия так же, как и Россия, перестала быть монархической страной. Этот факт требует, кроме установления в Финляндии, как и в России, нового, более демократического образа правления, также и определения государственного положения нашей страны по отношению к России на новых началах’. Не решаясь высказать этого взгляда полностью, финляндские политики сосредоточили свой первый бой с русским правительством на вопросе о правах сената, точнее его ‘хозяйственного департамента’, которому финляндцы хотели передать права ответственного министерства и в то же время по возможности все права, принадлежавшие монарху в лице генерал-губернатора и непосредственно. Тщетно юридическая комиссия при Временном правительстве доказывала делегатам противоречивость с конституционной точки зрения такого положения, при котором ответственные перед сеймом министры являются держателями власти, высшей, чем сам сейм. Финляндцы соглашались оставить за Россией (генерал-губернатором) лишь дела, касающиеся взаимных правовых отношений между Финляндией и Россией, а также дела, касающиеся российских граждан в Финляндии. Временное правительство соглашалось до Учредительного собрания передать сенату лишь некоторые второстепенные дела. Спор затянулся, финляндские делегаты ездили из Гельсингфорса в Петроград и обратно, то готовые к уступкам, то опять упорствующие, в зависимости от того, как складывалось положение дел в России. Настроение портилось и в Финляндии. Сейм отложил в долгий ящик очередные законопроекты о правах русских граждан. 8 апреля социалист сенатор Токой (глава правительства) произнес в сейме декларацию, которая послужила своего рода сигналом. ‘Долг финляндцев, — говорил он, — обеспечить в ближайшем будущем действительную независимость’. Свободная Россия является лишь ‘уважаемым соседом’, быть может, ‘высокочтимым союзником’, ‘но свободный народ не должен терпеть порабощенных соседей и союзников’, ‘народам, которые дозрели до способности самоопределения’, должен быть предоставлен ‘тот путь, по которому пойдет свободная Россия’, — путь не только ‘политической’, но и ‘социальной революции’. На другой день после речи Токоя в Гельсингфорсе и в Выборгской глуши одновременно стали отказываться брать русские деньги. За два дня, 6 апреля, гельсингфорсский Совет депутатов армии, флота и рабочих заявил, что у него ‘имеются определенные сведения, что в Россию и в особенности в Финляндию проникли германские провокаторы, прекрасно говорящие по-русски’, которые пытаются толкнуть русских на ‘насилие над финляндской собственностью’, чтобы тем ‘озлобить финский народ, который бы отказал нам в моральной и материальной поддержке на случай прихода или десанта германских военных сил’.
Этого прихода ждали после таяния льда, и вопрос, будут ли своевременно поставлены минные заграждения, в течение нескольких недель был самым жгучим. Вопросы о независимости Финляндии и о германском десанте как-то всегда поднимались одновременно.
Коалиционное правительство пошло на широкие уступки финляндцам, перед которыми останавливалось правительство первого состава. Было решено передать сенату все дела, восходившие раньше к монарху (кроме, как предлагали и финляндцы, дел о правовых взаимоотношениях и о правах граждан). За собой Временное правительство сохранило лишь право созыва и роспуска сейма, предоставив хозяйственному департаменту (то есть правительству Финляндии) право законодательной инициативы, утверждения бюджета, издания административных распоряжений, созыва церковного собора, решения вопросов о новых правительственных учреждениях и обществах и, наконец, право помилования. Сенатор Токой (в речи 31 мая) снисходительно соглашался, что ‘атмосфера прояснилась’ и что остающиеся разногласия — больше вопрос самолюбия, чем предмет серьезного спора. ‘Взаимное понимание достигнуто, — говорит он, — мы благодарны России за то, что она дала нам’. Но это только потому, что он понимает данное как признание ‘свободной, самостоятельной Финляндии’. ‘Мы не скрываем, — заявляет он, — что конечная цель финляндцев — самостоятельность Финляндии… С этой целью мы действуем не тайно, а вполне открыто’. Действительно, уже в середине мая (13-го) финляндская социалистическая делегация заявила голландско-скандинавскому комитету в Стокгольме, что финляндский вопрос должен рассматриваться как вопрос международный и что ‘чувство благодарности’ к ‘русским революционным элементам’ ‘не может избавить финляндский народ от возможно лучшего обеспечения своего собственного будущего’ на случай, ‘если бы в русской политике возобладали националистические течения’. На чрезвычайном партийном съезде финляндской социал-демократии в начале июня эта позиция была закреплена резолюцией, которая провозглашала принцип самостоятельной Финляндской республики, настаивала на международных гарантиях и признавала недопустимым не только осуществление верховных прав России в области управления, но и пребывание русских войск в Финляндии. Токой говорил в речи 31 мая, что финляндцы ‘не желают воспользоваться нынешним критическим положением, в котором находится Временное правительство’. Но они именно это и делали. И в момент, когда с несомненностью выявилась слабость коалиционного правительства, в конце концов финляндские социалисты сделали дальнейший шаг к своей ‘конечной цели’. Вместо проекта ‘расширения прав сената’, внесенного правительством, как мы видели, по согласию с финляндцами, проекта, делавшего им широкие уступки, 26 июня из комиссии основных законов, выработанных в глубокой тайне, поступил законопроект о создании ‘по постановлению сейма’ высшей государственной власти в Финляндии. По этому проекту, ‘сейм окончательно решает все дела, решавшиеся ранее императором’, за исключением дел внешней политики и военных. О генерал-губернаторе уже вовсе не упоминается. Тщетно представители буржуазных партий протестовали против проекта при его обсуждении в сейме.
Агитация на Балтийском флоте и в Кронштадте. Параллельно с сепаратистским движением в Финляндии развивалась планомерная агитация среди матросов Балтийского флота, главным образом в Свеаборге и среди воинских частей, стоящих в Финляндии: в Гельсингфорсе, Выборге, Або. В беспорядках, разыгравшихся здесь в первые дни революции, была заметна направляющая рука. Пользуясь раздражением солдат и матросов против офицеров, закулисные руководители направили ненависть против лучшей части командного состава. Офицеров убивали по списку, и в результате флот сразу лишился наиболее талантливых и знающих техников. Место убитого адмирала Непенина занял Максимов, человек бесхарактерный и в то же время склонный удовлетворять свое честолюбие приемами самой беззастенчивой демагогии. При Максимове во флоте был восстановлен некоторый внешний порядок, но по существу флот потерял значительную часть боеспособности. В то же время он сделался средоточием большевистской пропаганды, и некоторые крупные единицы флота стали настоящими цитаделями большевизма. Правда, большевикам не удалось перебросить заразу на южную базу флота Ревель, где стояла наша минная эскадра. Но зато их легкой добычей сделался Кронштадт. Здесь на нашей морской базе и под самой нашей столицей пропаганда большевиков пошла очень усиленно. Довольно быстро они приобрели в местном Совете рабочих и солдатских депутатов если не численный перевес, то преобладающее влияние благодаря демагогическим приемам небольшой кучки агитаторов, во главе которой выдвинулись студент-психоневролог товарищ (или ‘доктор’) Рошаль и студент-технолог Ламанов. Не довольствуясь полным фактическим господством, кронштадтский Совет рабочих и солдатских депутатов под влиянием проповеди Троцкого и Луначарского решился на более смелый эксперимент. 17 мая большинством 216 голосов против 40 при 18 воздержавшихся кронштадтский Совет постановил взять в свои руки фактическую власть, заменить всех представителей Временного правительства в Кронштадте своими, а с остальной Россией и с Петроградом сноситься непосредственно через петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов. Такой прямой вызов не мог остаться без противодействия со стороны правительства. Но противодействие это, согласно общей тактике правительства, выразилось в самой легкой словесной форме. 24 мая в Кронштадт отправились министры-социалисты Церетели и Скобелев, говорили с Исполнительным Комитетом, потом с Советом рабочих и солдатских депутатов, наконец, с народным митингом на площади и в результате добились согласительной резолюции Совета. Совет заявил, что он будет стремиться к осуществлению большевистского лозунга, ‘чтобы революционная демократия создала новую организацию власти, передав всю власть в руки Совета рабочих и солдатских депутатов’. ‘Но пока это не достигнуто’ ‘путем идейного воздействия на мнение большинства демократии’ и пока это большинство ‘поддерживает нынешнее Временное правительство’, кронштадтский Совет соглашался ‘признать это правительство и считать его распоряжения и законы столько же распространяющимися на Кронштадт, как и на все остальные части России’. Однако же, как только министры уехали из Кронштадта и эта резолюция была опубликована, так на следующий же день, 25 мая, левые элементы вызвали новые волнения. Толпа в 3000 матросов и солдат собралась на обычном месте митингов — на Якорной площади — и потребовала от Совета, чтобы он взял обратно свое решение и в категорической форме объявил о своем неподчинении правительству. Уступая давлению, Совет телеграфировал кн. Львову, что резолюция 24 мая есть в сущности лишь ‘ответы на вопросы министров Церетели и Скобелева… и ничто более’, так как Совет остается на точке зрения резолюции 16 мая и разъяснения к ней 21 мая, что единственной местной властью в городе Кронштадте является Совет рабочих и солдатских депутатов’.
Это было уже слишком, даже и для коалиционного правительства. По предложению Церетели, петроградский Совет постановил, что ‘отказ кронштадтского Совета признать власть Временного правительства означает отпадение от революционной демократии’ и ‘является ударом делу революции’. При этом случае Совет поднял вопрос о заключенных в Кронштадте офицерах, признавая их содержание без обвинения и суда ‘в худшем из царских казематов актом недостойной мести и расправы, позорящим революцию’. Совет ‘требовал от всех кронштадтцев беспрекословного исполнения всех предписаний Временного правительства’, а правительство, получив это постановление Совета, решилось на ночном заседании 26 мая повторить его дословно и ‘предписать командующему флотом Балтийского моря вывести без замедления из Кронштадта все учебные суда для летних учебных занятий’. Однако Временное правительство в виде компромисса утвердило своим новым комиссаром избранного кронштадтским Советом рабочих и солдатских депутатов Ф. Я. Парчевского вместо отказавшегося члена Думы Пепеляева. Со своей стороны председатель исполнительного комитета Ламанов, исполняя требование Временного правительства, доложил о состоянии отправляющихся из Кронштадта учебных судов. 7 июня начала свои действия петроградская следственная комиссия о заключенных в тюрьмах офицерах, ужасное положение которых было засвидетельствовано посетившим кронштадтские казематы англичанином Р. К. Лонгом (‘Речь’, 27 мая).
Примирение оказалось, как и следовало ожидать, и на этот раз непрочным. Поражение большевиков в Кронштадте вызвало с их стороны только новые усилия пропаганды. Гельсингфорсский исполнительный комитет Совета депутатов армии, флота и рабочих резолюцией 15 июня одобрил ‘тактику революционного Кронштадта’ и ‘признал, что, высказывая свое отношение к Временному правительству, кронштадтский Совет осуществил этим свое право, принадлежащее всякому органу революционной демократии’. Осуждая на этом основании резолюцию петроградского комитета и требуя ‘немедленного пересмотра ее’, гельсингфорсский Совет ‘признал Кронштадт передовым отрядом российской революционной демократии’ и решил ‘оказать ему поддержку’.
Кронштадт действительно полностью оправдывал это название ‘передового отряда’. Укрепившись в Кронштадте, большевизм разбросал широко по России сеть большевистской пропаганды при помощи надлежащим образом обученных агитаторов. Кронштадтские эмиссары посылались и на фронт, где подрывали дисциплину, и в тыл, в деревни, где вызывали погромы имений. Кронштадтский Совет выдавал эмиссарам особые свидетельства: ‘N. N. послан в свою губернию для присутствия с правом решающего голоса в уездных, волостных и сельских комитетах, а также выступать на митингах и созывать митинги по своему усмотрению в любом месте’ с ‘правом ношения оружия, свободного и бесплатного проезда по всем железным дорогам и пароходам’. При этом ‘неприкосновенность личности означенного агитатора гарантируется Советом рабочих и солдатских депутатов города Кронштадта’. Такой агитатор из Кронштадта выступил, например, 25 мая в Воронеже, требуя немедленного прекращения войны и свержения Временного правительства. В Тамбовской губернии, в Трескинской волости Кирсановского уезда, такой же агитатор с ‘удостоверением’, призывавший к захвату земель, был арестован крестьянами, но, выпущенный в Кирсанове, вернулся вторично, после чего вторично арестовать его крестьяне уже не решились.
Агитация на Черноморском флоте. Наиболее ярким и серьезным случаем было перенесение пропаганды с Балтийского флота на Черноморский при посредстве делегации большевиков, приехавших из Кронштадта, Гельсингфорса и Або. Под управлением популярного адмирала Колчака Черноморский флот, одушевленный желанием сыграть активную роль в войне и мечтавший о походе на Константинополь, в течение всего марта и апреля уберегся от разложения. Мало того, когда вернувшийся из Пскова, с совещания главнокомандующих, адмирал Колчак рассказал 23 апреля офицерам и команде о небоеспособности Балтийского флота, об опасности полного распада наших вооруженных сил, его сообщение вызвало большой подъем среди черноморских моряков и привело 29 апреля к решению послать в Петроград и на фронт особую черноморскую делегацию в составе не меньше 300 человек с целью противодействовать агитации большевиков. Но как раз отъезд из Севастополя этих наиболее разумных, добросовестных и владевших даром слова людей сыграл роковую роль в дальнейшей судьбе Черноморского флота. После их отъезда среди матросов началась агитация. Вопреки воле адмирала Колчака исполнительный комитет уже 10 мая арестовал помощника командующего портом генерала Петрова. Адмирал Колчак подал в отставку (16 мая), но, поддержанный находившимся тогда в Одессе А. Ф. Керенским, взял ее обратно. По требованию правительства Петров был освобожден. Но вскоре после этого возник другой повод для конфликта: миноносец ‘Жаркий’ отказался выйти в море, а затем в самой грубой форме удалил своего командира. Виновные были преданы военному суду, но это создало благоприятную почву для агитации против самого адмирала. Достаточно было прибытия пяти упомянутых выше агитаторов с удостоверениями Совета рабочих и солдатских депутатов, чтобы агитация эта возымела полный успех. На собраниях и митингах указывалось, что Черноморский флот ничего не сделал для революции, что команда дружит с офицерами, что местный исполнительный комитет — простое отделение штаба адмирала Колчака. Тут же было постановлено арестовать офицеров, четверо из них были обысканы и арестованы как ‘приверженцы старого режима’. Комитет не решался бороться с митингами и плелся в хвосте. В результате на митинге с заезжими агитаторами было решено отобрать оружие у всех офицеров, а потом арестовать самого Колчака и начальника его штаба Смирнова.
‘Хотя Колчак и является авторитетом в военно-морском деле, — говорил один из митинговых ораторов, — но нам такие не нужны. Во главе флота должен стоять хоть прапорщик, который бы исполнял все, чего желают матросы’. Получив донесение Колчака, Временное правительство на ночном заседании 6 июня решило: 1) требовать ‘немедленного подчинения Черноморского флота законной власти’, 2) ‘адмиралу Колчаку и Смирнову, допустившим явный бунт, приказать немедленно выехать в Петроград для личного доклада’ и 3) ‘всеми мерами водворить на Черном море порядок, подчинение закону и воинскому долгу, возвратить оружие офицерам.., восстановить деятельность должностных лиц’.., ‘не подчиняющихся немедленно арестовать как изменников отечеству и революции и предать суду’, донеся об исполнении в 24 часа. Телеграмма правительства была прочитана на делегатском собрании и перед 15-тысячным митингом. Решено было подчиниться требованиям правительства, но протестовать против квалификации движения ‘военным бунтом’ и требовать привлечения к ответственности тех лиц, которые неправильно осветили перед Временным правительством события в Севастополе.
Адмирал Колчак на этот раз окончательно вышел в отставку. Как бы наглядным пояснением того, что значил этот уход для Черноморского флота, явился выход в Черное море через 5 дней после отъезда Колчака крейсера ‘Бреслау’. Со времени 21 июня 1916 г., когда ‘Гебен’ и ‘Бреслау’ напали на Туапсе и Сочи, и 8 июля, когда ‘Бреслау’ пытался напасть на Новороссийск, но был загнан в Босфор судами недавно вступившего тогда в управление адмирала Колчака, в течение 11 месяцев наш флот безусловно командовал на Черном море, и ни одна подводная лодка не решалась более в нем показаться. Теперь ‘Бреслау’ напал на нашу радиостанцию на острове Фидониси, разрушил ее и забрал пленных, турки поставили минные заграждения, на которых несколько дней спустя погиб миноносец ‘Лейтенант Зацаренный’. ‘Колчак ушел, Бреслау пришел’, — так сформулировал последовательность событий один петроградский листок. Несколько дней спустя, 20 июня, правительственное сообщение подтверждало, что ‘деятельность противника (на морях) становится с каждым днем все более энергичной и причиняет все больше и больше вреда… Неприятель, очевидно, возлагает надежду на то, что революция ослабила боевую мощь флота и внесла дезорганизацию в его строй, порядок и в уклад боевой жизни’.
Крым. Украина. Другие национальности. Ослабление русской мощи на Балтийском и Черном морях не могло не отразиться на настроении прилегающих к ним нерусских народностей. Одновременно с настроением финляндцев обострялось и выливалось в более определенные формы также и настроение эстонцев, латышей, литовцев. Крымские татары и вообще мусульмане России долее других сохраняли полную лояльность. Мусульманский исполнительный комитет еще 6 мая опубликовал следующее заявление: ‘В некоторых провинциальных и столичных газетах было помещено известие о том, что мусульманское население Крыма требует автономии Крыма. Временный крымско-мусульманский комитет, стоящий ныне во главе всех мусульманских политическо-национальных духовных организаций, самым решительным образом опровергает это известие’. Комитет при этом противополагал, однако, свою позицию общемусульманской. По словам его председателя Таврического муфтия Гелебиева, общемусульманский комитет 21 апреля ‘определил свое политическое лицо и будет добиваться установления в России демократического республиканского строя на национальных федеративных началах. Идея же об автономии Крыма, как не имеющая под собой никакой почвы, комитетом совершенно не обсуждалась’. Выступление ‘Бреслау’ дало ‘почву’ автономистским стремлениям Крыма, что и сказалось прежде всего в изменившемся настроении крымских мусульман по отношению к России. Впрочем, обнаружилась эта перемена, уже тогда происшедшая, значительно позднее.
Особенно сильно развернулось в описываемый промежуток времени сепаратистское движение Украины. В намерение наших врагов давно, еще до русской революции, входило раздуть украинский сепаратизм, чтобы в худшем случае создать русской армии новые затруднения в тылу, а в лучшем — подготовить себе союзников, если удастся перенести театр военных операций на русский юг и даже создать возможность отделения Украины от России в случае удачного исхода этих операций. Для этих целей работал созданный еще при царском режиме, в самом начале войны, ‘Союз вiзволенiя Украины’, во главе которого стояли Скоропись-Йолтуховский и Меленевский, а членами его состояли Андрей Жук и Владимир Дорошенко. В ответ на печатные обвинения русского генерального штаба Скоропись-Йолтуховский напечатал в Стокгольме брошюру ‘Что же такое Совет освобождения Украины’, в которой заявляет, что идея союза ‘народилась в некоторых эмигрантских кругах за границей задолго до возникновения войны’. Скоропись-Йолтуховский признает в этой брошюре, что ‘союз занял враждебное отношение к России, возлагая свои надежды на военный разгром царской России армиями центральных государств’. Он признает и то, что союз ‘провозгласил, кроме того, желательность занятия Украины войсками враждебных России держав’ с целью ‘достижения национальной независимости путем первоначальной оккупации центральными государствами’. Наконец, автор брошюры вполне признает и то, что ‘союз освобождения Украины’ не только собирал на ведение своей работы мозольные трудовые гроши среди разоренного украинского населения Галиции и Буковины, а также оккупированных областей и среди наших пленных, как отчасти и в Америке, но он принимал также всякую материальную поддержку от друзей украинского народа, принадлежащих по национальности к врагам России[4].
Более подробные сведения о ‘союзе’ получаем из интересных показаний близко стоявшего к ‘нему’ г. Влад. Степанковского, одного из самых видных деятелей украинской эмиграции. Показание это дано русским военным властям в августе 1917 г. при возвращении Степанковского в Россию. ‘Идея организации союза, — рассказывает Степанковский, — принадлежит Австрии, он был создан еще в первых числах августа 1914 г. Тогда он еще не имел своей задачей пропаганды среди наших военнопленных, а имел в виду следовать в оккупированные австрийскими войсками части Украины вместе с галицкими организациями и повести там работу по слиянию с Русской Украиной. В этот союз вошли названные выше лица, Димитрий Донцов и Николай Залезняк. В то же время я также проживал во Львове, но отказался войти в союз, так как было ясно видно, что австрийское правительство желает воспользоваться союзом в своих целях, чему имелись доказательства. Кроме того, Скоропись-Йолтуховский, Жук и Меленевский в качественном отношении были уже известны с самой отрицательной стороны, в особенности же последний. Дорошенко попал в союз, как я думаю, по наивности, но, раз попав туда, не сумел выбраться. Донцов и Залезняк вскоре вышли из союза, когда была установлена связь Жука и Меленевского с австрийским правительством. Донцов действительно германофил, но это дело его убеждений, однако он человек честный. Что касается Залезняка, то он был австрофилом, но затем, со времени революции, искренно изменил свои взгляды и стоит на русской ориентации… Надежды Австрии на оккупацию русской Украины не оправдались, русские войска наступали в Галиции. Тогда весь союз выехал в Вену… Здесь произошел большой перелом в настроении. Всем стало очевидно, что австрийские мечтания о создании Украины под австрийским владычеством остались мыльным пузырем. Донцов и Залезняк вышли из союза, а другие порвали связь с галицкими организациями и еще теснее связались с австрийским правительством. С этого времени украинское движение перестало интересовать Австрию, так как вся Галиция оказалась занята Россией (это признают и авторы стокгольмской брошюры). Тогда союзом воспользовались как орудием для боевых предприятий, ничего общего с Украиной не имеющих. Йолтуховский, Меленевский, Жук и Дорошенко занялись шпионажем и разными поручениями австрийского правительства, как, например, посылкой агентов в Россию, Румынию, Болгарию и Турцию (брошюра, конечно, ставит в связь все эти ‘миссии’ с пропагандой украинского освобождения). Тем временем возникла мысль о выделении из общей массы пленных-у-краинцев. Я точно сказать не могу, явилось ли это мыслью галицийских украинцев или правительства (Меленевский и Скоропись несколько уклончиво утверждают, что ‘инициатива культурной помощи нашим военнопленным принадлежала исключительно союзу… и добиться согласия властей на широкую организацию этой помощи… стоило многих усилий’). Украинцев стали выделять в отдельный лагерь Фрейштадт, в Австрии, и дело пропаганды было передано союзу. Это совпало с тем временем, когда Германия накладывала свою руку на все австрийские предприятия. Немцы взяли союз в свои руки, и он еще некоторое время продолжал функционировать еще в Австрии уже под руководством немцев. Сначала австрийцы не знали, что союз работает с немцами. Когда австрийское правительство убедилось в этом, то еще более охладело к деятелям союза, и последний постепенно перенес свою деятельность в Берлин и вступил на полное иждивение Германии. Германия по примеру Австрии решила выделить украинцев в особые лагеря и пустила туда союз для пропаганды идеи полного отделения Украины от России как ‘самостоятельного государства, входящего в систему центральных держав’. Посещение Берлина в начале июля 1917 г. и беседы с политическими деятелями и публицистами убедили Степанковского в том, что собственно по этому вопросу в Германии существуют три группы. Одна во главе со знатоком России проф. Хётчем[5] (автором еженедельных обзоров в Kreuzzeitung) считает, что украинское движение есть ‘семейное дело России’ и раздувать его вредно для Германии. Другая, близкая к Министерству иностранных дел, полагает достаточным для настоящего момента достижение Украиной автономии. И, наконец, третья группа, ‘представленная генеральным штабом’, ‘стремится к созданию самостоятельной Украины под немецким контролем’. Эта группа пользуется содействием ‘Союза вiзволенiя Украины’ для агитации в печати против более умеренного разрешения украинского вопроса.
Что касается пропаганды среди военнопленных украинцев, она началась еще весной 1915 г., когда все пленные ‘малороссы’, соглашавшиеся признать себя ‘украинцами’, были сосредоточены в лагере Раштадт. В этом лагере велись систематические лекции, одним из лекторов являлся австрийский профессор Беспалко, рисовавший перед слушателями картину вольного казачества и призывавший к свержению ненавистного ига Московии. В начале 1916 г. из подготовленных таким образом военнопленных был сформирован ‘1-й сечевой Тараса Шевченко полк’, одетый в ‘национальные ‘жупаны». К началу 1917 г. этот полк состоял из 8 сотен, примерно по 200 человек в каждой. Вообще же все украинцы Раштадтского лагеря были к этому времени расписаны на четыре категории соответственно успеху пропаганды: ‘шчевики’ — до 1500 человек, наиболее распропагандированных, ‘курсисты’ — до 3000 человек, сочувствовавших пропаганде, но еще недостаточно подготовленных, 3) ‘преклонники’ — большинство пленных, сохранявших нейтралитет по отношению к пропаганде, 4) ‘противники’ — до 6000 человек, решительно боровшихся с пропагандой и за это назначавшихся на самые тяжелые работы, подвергавшихся суровому режиму.
В конце декабря 1916 г. партия из 24 пленных во главе с германским капитаном Козаком была отправлена на Волынь с целью пропаганды. Из обнародованного нашей разведкой дела Ермоленко видно, что переброской агентов занималась ‘украинская секция’ германской разведки, везде на местах имевшая вполне организованную сеть посредников и сотрудников.
С началом революции все эти приготовления получили естественно новое и особенно важное значение. Ближайшей целью пропаганды стало, как это констатировано в случае с Ермоленко, ‘скорейшее заключение мира’ с Германией. Но рядом с этим новый смысл получила и поддержка сепаратистского движения. Для того и другого Германия стала выпускать под видом обмениваемых инвалидов совершенно здоровых украинских солдат. Перебрались поближе к России, в Стокгольм, и вожди ‘Союза вiзволенiя Украины’ Йолтуховский и Меленевскии. Оба они обратились к Временному правительству с ходатайством разрешить им вернуться на Украину, извещая при этом правительство, что с момента возникновения революции в России и падения царизма союз освобождения Украины решил прекратить свою самостоятельную деятельность за границей, признавая, что единственно правомочна теперь говорить от имени украинского народа как на Украине, так и вне ее, Центральная Украинская Рада (цитированная брошюра).
Едва ли, однако, это заявление было вполне искренним. Цель переселения обоих деятелей на Украину, конечно, заключалась в перенесении сюда деятельности ‘союза’. По крайней мере Степанковский в разговоре с фон Бергеном, чиновником германского министерства иностранных дел, выяснил (начало июля 1917 г.), что уже существует какая-то ‘тайная организация в Полтаве’, соперничающая во влиянии с Центральной Радой[6]. ‘В Стокгольме я узнал, — продолжает Степанковский, — что существует новая организация‘, имеющая непосредственное отношение к ‘союзу вiзволенiя’, и что она называется ‘Возрожденiе’ (‘Видродження’). Сведения ограничились тем, что эта организация проявляется во Львове, где ведет издательскую деятельность. Еще раньше, в Швейцарии, я получил сведения об Йолтуховском, что он организует на Украине свою группу под упомянутым названием. Основываясь на этих сведениях, — заключает Степанковский, — я прихожу к убеждению, что Йолтуховский с ведома германского штаба организует в своих целях группу в Полтаве или где-либо в другом месте… Еще до войны Меленевский был знаком хорошо с Парвусом, с открытием же военных действий и с отходом австрийских войск из Галиции работал с ним в Турции по приисканию агентов для центральных держав, занимаясь и другими темными делами. Теперь, конечно, связь Меленевского с Парвусом, а затем и с Ганецким-Фюрстен-бергом должна продолжаться, так как Ганецкий находится в Стокгольме, то нужно думать, что все они работают вместе’.
В России, правда, все эти явно германские усилия встретили вначале отпор, и местное украинское движение формально от них отгородилось. Первоначальные задачи местного движения, по формулировке наскоро сложившегося петроградского украинского комитета, были весьма умеренны и не шли дальше требований, удовлетворяющих реальной потребности культурного самоопределения. Временное правительство первого состава охотно пошло навстречу этим стремлениям, назначив попечителем Киевского округа известного украинского деятеля Н. П. Василенко. Но из Киева шли более широкие требования, исходившие из готового плана национально-территориального обособления Украины в самых широких пределах. Вдохновителем этих стремлений являлся ‘батько’ М. С. Грушевский, приобретший опытность в национальной борьбе на австро-славянской почве в Галиции и теперь применивший к борьбе с петроградским ‘централизмом’ те непрямые и гибкие приемы, которые были испытаны в борьбе с Веной.
По сообщению самого М. С. Грушевского в новом издании его ‘Истории Украины’, еще за год до войны образовался Союз автономистов-федералистов, в котором ‘руководящую роль играли украинские представители’. Кроме того, еще раньше существовала группа ‘Товариство украинских поступовцев’ (Т. У. П.), которая с 1912 г. держала контакты с прогрессивными русскими партиями, с думскими фракциями трудовиков и партией народной свободы. После революции, по словам того же Грушевского, ‘украинские поступовцы’, ‘выйдя из стадии своего тайного существования, взяли на себя в первых числах марта инициативу создания национального органа в Киеве. По соглашению с разными киевскими группами и кружками, такой орган и образовался под названием Украинской Центральной Рады из представителей партийных групп, кооперативов, рабочих, военных, культурных и профессиональных организаций для организации украинского гражданства независимо от партийных и групповых разногласий с целью достижения широкой национальной и территориальной автономии в Российской федеративной республике’.
‘Первые известия об основании в Киеве Центральной Рады, — говорит далее Грушевский, — дали сильный толчок организации провинциальных групп, которые заявляли Центральной Раде, что признают ее своим высшим органом, временным украинским национальным правительством (‘тимчасовим укранским нацioнальнiм урядом’), и просят принять их представителей и дать указания относительно местной работы. Чтобы выяснить размеры массового украинского самосознания, Центральная Рада назначила на 19 марта манифестацию и показала открыто, что укра-инство вовсе не является принадлежностью какого-либо интеллигентского кружка, а действительно широко проникло в массы. На митинге во время этой манифестации были приняты принципиальные постановления: что автономный строй на Украине должен быть введен немедленно и затем представлен на утверждение российского Учредительного собрания, Временное российское правительство должно незамедлительно издать декларацию с признанием необходимости широкой автономии Украины, чтобы связать интересы украинского народа с интересами нового строя’.
‘За этой манифестацией последовали съезды: ряд их открылся на Благовещение (25 марта) съездом ‘Т. У. П.’, который принял название союза автономистов-федералистов. Потом, на Великдень, открылся съезд учительский, а 6-8 квитня (апреля) — украинский национальный съезд, созванный Центральной Радой для произведения новых выборов, которые дали бы ей характер правильного представительства всего организованного украинского народа и подтвердили бы его политическую платформу. Двери съезда были широко открыты и дана возможность принять в нем участие всяким объединениям, организациям и учреждениям, которые признают себя за украинские… Собралось около 900 представителей с полномочными мандатами, очень много крестьян и солдат… Новая Центральная Рада составилась из представителей от территорий (губерний), от организаций военных, крестьянских и рабочих, от партий и обществ культурных и профессиональных. Платформа этой организации сначала была чисто политической: национально-территориальная автономия Украины в федеративной российской республике. Намеренно были устранены другие пункты, которые могли бы вызвать разногласие между представителями партий и групп. Но месяц спустя Центральная Рада признала невозможным исключить из своей программы вопросы экономической политики, имея в виду планы экономической централизации, выдвинутые российским Временным правительством. Решено было принять в программу защиту экономических интересов края и его трудящегося народа. Пополнение Рады представительством рабочих масс, произведенное в начале травня (мая), придало ей в конце концов яркую социалистическую физиономию, сделало ее органом трудящейся демократии и сверх требований политических поставило на твердую ногу требования экономически-социалистические’.
Несомненно, в этой эволюции Рады, очерченной здесь одним из ее влиятельнейших руководителей, первоначальная инициативная группа, организовавшая первые национальные демонстрации, была оттеснена на второй план. Роль самого М. С. Грушевского из влиятельной мало-помалу превратилась в просто почетную. Рада сделалась сама ареной борьбы за влияние крайних течений. Сепаратисты ‘союза возрождения’ получили при этом возможность оказывать все более значительное воздействие на настроение и направление работ Рады.
Полная победа этого крайнего влияния была, однако же, в описываемое здесь время еще в будущем. В настоящем Рада выступила прежде всего с требованиями политическими и притом выраженными в сравнительно умеренной и сдержанной форме. В мае Временное правительство получило от Рады пожелания, чтобы: 1) был издан особый правительственный акт с принципиальным признанием автономии Украины, 2) немедленно были выделены в особую административную единицу 12 губерний с украинским населением и переданы в управление краевого Совета, 3) при Временном правительстве был установлен особый комиссар по делам Украины, 4) было учреждено особое украинское войско. Требования эти, вызывавшие серьезные возражения в правительстве первого состава, вначале встретили серьезные возражения и в среде коалиционного правительства. Принципиальное признание автономии Украины являлось несомненным предрешением воли Учредительного собрания, ибо определяло одну из основных черт будущего строя России: несомненно, что вслед за признанием автономии Украины потребовали бы такого же признания и другие народности. Затем Центральная Рада, не вышедшая из всенародного избрания и представлявшая только одно из течений украинства, не являлась достаточно компетентным органом для выражения воли всего украинского народа и не представляла вовсе неукраинских элементов. С этой точки зрения выделение 12 губерний в состав территории будущей Украины являлось предрешением воли местного населения, украинского и неукраинского. Создание комиссара Украины при Временном правительстве предрешало тип автономии, который должна была получить Украина, а следовательно, быть может, и остальные территории России. Таким предрешением было и выделение данной территории по национальному, а не по территориальному признаку. Наконец, хотя уже А. И. Гучков разрешил в частном случае формирование украинских войск, но и он, и А. Ф. Керенский не считали, что этот частный случай предрешает создание национальных армий вообще, ибо и это было бы приближением формы автономии к форме государственной независимости. По всем этим соображениям после доклада товарища министра внутренних дел Д. М. Щепкина, председательствовавшего по данному вопросу на особом совещании, Временному правительству в первых числах июня было поставлено признать национальные особенности и своеобразные условия жизни Украины, вызывающие необходимость ее особого устройства, и издать соответствующее мотивированное постановление, но не вводить в него ничего, что могло бы предрешить волю Учредительного собрания и местного населения. Соответственно этой линии поведения, намеченной правительством, А. Ф. Керенский телеграфно запретил всеукраинский войсковой съезд, который Центральная Рада созвала на 4 июня. Рада не только не подчинилась этим решениям правительства, но сделала их исходной точкой новой агитации. После двухдневного обсуждения ответа правительства украинской делегации, ездившей в Петроград, Рада накануне открытия съезда, вечером 3 июня, вынесла постановление, которым объявлялось, что Временное правительство сознательно пошло против интересов трудового народа Украины и против принципа самоопределения национальностей. В силу этого Рада признавала необходимым: 1) обратиться ко всему украинскому народу с призывом организоваться и приступить к немедленному заложению фундамента автономного строя на Украине, 2) немедленно составить обращение к украинскому народу с объяснением, в чем заключается сущность требований украинской демократии и задачи автономного строя, 3) заявить, что, использовав все способы войти в контакт с правительством, Рада примет все меры против анархии и уничтожения завоеваний революции, имея в виду, что украинское движение имеет стихийный характер. 4 июня в Киеве открылся войсковой съезд в составе более 1000 делегатов. Следуя своей обычной тактике, А. Ф. Керенский легализовал его post factum, прислав телеграмму, что не встречает препятствий к существованию и к дальнейшей деятельности украинского войскового комитета. Съезд встретил смехом чтение этой телеграммы. Руководители съезда, однако, считали необходимым подчеркнуть, что они не стремятся к ‘самостийности’. Кандидаты в президиум от самостийников были забаллотированы, выбраны лишь сторонники федеративной автономии. Большое раздражение съезда вызвало опубликование приказа генерала Оберучева, что самостийники решили занять государственный банк и губернское казначейство (слухи ходили также о занятии почты, телеграфа и телефона). Съезд еще раз резко отмежевался от ‘самостийников’ и поместил в газетах печатное опровержение упомянутых слухов о ‘секретной резолюции’ группы ‘самостийников’. В ближайшие дни съезд признал Украинский войсковой комитет высшей инстанцией в сношениях украинских войсковых частей и организаций с русской военной властью. По отношению к правительству съезд принял резолюцию, что он вообще не будет больше обращаться к центральной власти с какими-либо просьбами, Центральная Рада сама будет проводить в жизнь автономию Украины, неукраинская демократия, живущая на территории Украины и не желающая сознательно или бессознательно понять истинных требований украинцев, приглашалась к сотрудничеству с украинской демократией.
Постановления съезда на первых же порах создали среди местных противников украинского сепаратизма энергичное противодействие, особенно сказавшееся в тех из 12 губерний, где неукраинское население было особенно сильно. Но эти постановления вызвали также и энергичную поддержку со стороны сторонников автономии. Киевский губернский исполнительный комитет обратился к кн. Львову с заявлением, что ввиду возбуждения, вызванного отрицательной позицией правительства, дальнейшее игнорирование украинского вопроса недопустимо, необходим немедленный созыв в Киеве особого совещания национальных партий и организаций с представителями правительства. Совещание это должно разработать к Учредительному собранию основы автономии Украины.
Украинская Рада не хотела ждать результатов подобных совещаний и спешила создать ‘совершившиеся факты’. Опираясь на решение войскового съезда, она собрала 10 июня делегатов съезда на Софийскую площадь и в торжественной обстановке перед памятником Богдана Хмельницкого огласила составленный ею ‘Универсал’, долженствовавший явиться первым шагом к самочинному осуществлению автономии. Содержание ‘Универсала’ чрезвычайно характерно для всей политики М. С. Грушевского. С одной стороны, он ничем не порывает формальной связи с центральным правительством, с другой стороны, фактически он вступает с правительством в открытую борьбу, пытаясь на терпимости и на пассивности центральной власти построить расширенный и углубленный фундамент для украинского движения, ограниченный и интеллигентский характер которого невольно обрисовывается в самом ‘Универсале’. Украинский народ ‘не отделяется от всей России, не разрывает с Российским государством’. ‘Те законы, которыми будет устанавливаться порядок на протяжении всего Российского государства, должны создаваться всероссийским парламентом’. Законы для Украины также ‘должно будет утвердить своим законом всероссийское Учредительное собрание’. Но в то же время ‘Универсал’ заявляет, что по существу ‘весь строй’ этих законов будет ‘создан представителями всех народов земли украинской’, после того как будет закончена ‘подготовительная организационная работа’. Работа эта, которая должна совершиться явочным порядком, состоит в том, чтобы ‘каждое село, каждая волость и каждая управа, уездная или земская, которая отстаивает интересы украинского народа‘, вступила ‘в самые тесные сношения с Центральной Радой’. А ‘там, где по каким-либо причинам административная власть осталась в руках, враждебных украинству‘, ‘Универсал’ ‘предписывает нашим гражданам начать широкую могучую организацию и осведомление населения и тогда переизбрать администрацию в городах и тех местах, где украинское население живет вместе с другими национальностями’. Рядом с явочной администрацией будущего края Рада хочет создать и явочные финансы. ‘До сих пор украинский народ все свои средства отдавал в российскую центральную казну, но сам не имел, да и теперь не имеет от нее того, что должен был бы иметь за это. Поэтому мы, Украинская Рада, предписываем всем организованным гражданам сел и городов и всем украинским общественным управам установить с 1 сего июля обложение населения податью на народное дело’. Если тон предписания, название нового обложения ‘податью’ и противопоставление его прежним налогам, вносившимся в российскую центральную казну, придавал распоряжению ‘Универсала’ характер настоящего правительственного распоряжения, то обращение к одним только ‘организованным’ украинцам и обозначение цели новой ‘подати’ — ‘на народное дело’ — превращали подать в национальный сбор с сочленов частного общества и открывали Раде лазейку на случай обвинения ее в выступлении на путь открытой политической борьбы против центральной власти в самых ее основных функциях управления и обложения. Проф. Грушевский и пользовался этой двусмысленностью в своих объяснениях с представителями киевских общественных организаций, которые решительно возражали против сепаратизма Украины и против предрешения воли Учредительного собрания. Во время политической прогулки украинцев по Днепру с этими представителями 20 июня М. С. Грушевский подчеркивал, что Рада никогда и не помышляла о захвате административных прав, что это исключительно ‘национальная организация’. Эти заявления вызвали реплику Балабанова, представителя с.-д. меньшевиков. ‘Когда слушаешь здесь ваши речи, — говорил Балабанов, — получается одно, а когда от бесед дело переходит к жизни, получается другое. Проф. Грушевский и Винниченко признают за Радой лишь моральный авторитет. Но часть населения считает Раду правительственной властью на Украине, причем противопоставляет Раду другой власти. То, что говорят представители Рады нам, пусть они скажут населению’. После этого Винниченко произнес речь, в которой, с одной стороны, заявлял, что украинцы ‘добиваются не власти, а организации народных масс’, а с другой, при сильном движении и возгласах ‘ого’ своей аудитории сообщил: ‘Быть может, мы издадим декрет, в котором укажем населению, что всякое постановление центрального правительства, прежде чем оно будет осуществлено, должно быть рассмотрено Центральной Радой’ (‘Русское слово’, 23 июня). Эти разговоры на пароходе лучше всего характеризуют шаткость первоначальной позиции Рады и уклончивую тактику ее вождей.
Чтобы мотивировать свой шаг, Рада в противоречивых выражениях, пытавшихся извратить факты, излагала в ‘Универсале’ историю своих переговоров с правительством. ‘Временное российское правительство отвергло наши требования, оттолкнуло протянутую руку украинского народа.., оно уклонилось от ответа, отослав нас до будущего Учредительного собрания… Не пожелало вместе с нами творить новый порядок…’. Несколько искреннее была Рада, когда мотивировала свое выступление тем, что ‘мы не можем бросить наш край на произвол анархии и разорения’, ибо ‘правительство не в силах создать для нас правопорядок’. Другой искренний мотив касался судьбы аграрного вопроса: ‘Никто лучше наших селян не может знать, как хозяйничать на своей земле, потому-то мы хотим, чтобы после того, как во всей России будут отобраны помещичьи, казенные, царские, монастырские и иные земли в собственность народов, после того, как об этом будет издан закон всероссийским Учредительным собранием, право и порядок в наших украинских землях, право распоряжения ими принадлежало бы только нам самим’.
Этот страх и опасение подвергнуться в прогрессировавшем всероссийском распаде общей судьбе и пережить ужасы всероссийских социалистических экспериментов, несомненно, представлял здоровое и живое начало самосохранения в искусственно раздутом националистическом движении на Украине. В этих, а не в идеалистически-сепаратистских мотивах украинского движения заключался залог его будущего успеха.
Что могло противопоставить этому успеху центральное правительство? Только ту ‘тактику твердой власти’ и на почве этой тактики устранение реальных мотивов украинского обособления, которую советовала партия народной свободы. Правительство и тут, вместо того чтобы реагировать быстро и решительно, пока движение оставалось чисто идейным и наносным, пошло путем колебаний и словесных увещаний. 16 июня оно выпустило воззвание к ‘Гражданам Украины’, в котором убеждало украинцев в интересах ‘всей освобожденной России’, в интересах защиты завоеваний революции от внешних и внутренних врагов доверить свои национальные интересы ‘народам’, которые ‘сумеют через своих представителей в Учредительном собрании выковать те формы государственного и хозяйственного устройства, которые полностью ответили бы их национальным стремлениям’. Со своей стороны Временное правительство ‘вменяло себе в обязанность прийти к соглашению с общественно-демократическими организациями Украины’ относительно переходных мер для обеспечения ‘прав украинского народа в местном управлении, самоуправлении и суде’. Воззвание упрашивало украинцев ‘в нетерпеливом стремлении теперь же закрепить формы государственного устройства Украины не наносить смертельного удара всему государству и самим себе’.
Конечно, воззвание прозвучало бессильно и отклика со стороны киевских искушенных политиков не встретило. В своем ‘нетерпеливом стремлении закрепить’ свои пока еще психологические завоевания они спешно возбуждали в намеченных губерниях вопрос о формальном присоединении к ‘Универсалу’ Рады, о посылке в Раду местных делегатов, о пополнении Рады неукраинскими элементами, наконец, о создании украинского министерства, ‘генерального секретариата’ Рады. В день опубликования правительственного воззвания этот секретариат уже был намечен в составе председателя и генерального секретаря внутренних дел — писателя Винниченко, генерального секретаря финансов — Туган-Барановского, иностранных дел (или ‘междунациональных’) — Ефремова, продовольственных — Стасюка, земледелия — Мартоса, военного — Петлюры, юстиции — Садовского. За несколько дней до этого Винниченко в политической беседе с представителем демократических организаций снова подчеркнул, что действия вождей вынуждены необходимостью считаться со стихийным движением народных масс и направить его в нормальное русло. ‘Самостийное движение’, выдвигающее лозунг ‘открытие фронта врагу, настолько выросло за полтора месяца, что с ним приходится вести серьезную борьбу, а для этого необходимо не порывать связи с организованной массой, которая, оставшись без руководства, может натворить много нежелательного’. До соглашения с центральным правительством, по заявлению Винниченко, Рада не издаст никакого акта, но правительство должно считаться с желанием народа. Однако уже 27 июня тот же Винниченко в роли председателя генерального секретариата огласил в заседании Центральной Рады обширную декларацию секретариата. В декларации заявлялось, что хотя власть Рады родилась и выросла из одного доверия народа, но в настоящее время ‘наступил момент, когда стерлись границы двух властей: нравственной и публично-правовой. Размеры сил нашей моральной власти настолько разрослись, что они сами собой, под натиском логического хода событий, без боли и беспорядков, претворяются в настоящее народоправство’. К Петрограду ‘украинская демократия не питает враждебности, но проявляет полное безразличие, ибо… имеет собственную власть’. Для ускорения процесса пересоздания моральной власти в общественно-правовую и создан генеральный секретариат в качестве исполнительного органа Центральной Рады (вожди движения подчеркивали с обычной уклончивостью, что это не есть еще ‘министерство’). Так как Рада теперь ‘не может уже ограничиться одними национально-политическими требованиями’, а, расширяя свою платформу, ‘должна стать национальным сеймом’, то и ее исполнительный орган ‘должен охватывать все нужды украинского народа’. Далее декларация подробно перечисляла задачи каждого ‘секретаря’, в особенности по внутренним, финансовым, юридическим, межнациональным, просветительным, земельным, продовольственным делам, и функции ‘генерального секретаря’, ведающего канцелярией и служащего связью между остальными. В заключение декларация заявляла, что секретариат будет ‘бороться неуклонно’ против всех ‘дезорганизующих сил’, будь то ‘темные силы контрреволюции, анархические элементы украинства или ошибки и враждебность Временного центрального правительства’.
Как реагировало это правительство на новый ‘совершившийся факт’? Мы видели, что уже в своем воззвании Временное правительство стало на точку зрения возможных переговоров с украинскими организациями. В 20-х числах июня оно уже намечало посылку правительственной делегации на Украину, сперва в целях информации, а потом и с прямой задачей — достижения соглашения, которого требовали украинцы. Мы увидим, что осуществление этой точки зрения сделалось поводом к министерскому кризису, который совпал с общим кризисом первой коалиции.
В это же время, 27 июня, Центральная Украинская Рада вынесла постановление, которое как бы суммирует всю работу по созданию национальных сепаратизмов внутри России. Рада постановила созвать в Киеве не позже июля съезд всех национальностей России, добивающихся автономии и федерации. Предполагалось, что на этом съезде примут участие финляндцы, поляки, эстонцы, латыши, литовцы, белорусы, грузины, евреи, татары, армяне, калмыки, башкиры, сарты, горные народы, турки, а также донцы, сибиряки и т. д. Каждой народности, независимо от размеров территории, количества населения, культурного развития, предполагалось дать 10 мест. В программу съезда были внесены следующие вопросы: будущее устройство федеративного государства, государственный язык отдельных федеративных частей, принципы размежевания автономных единиц, права национальных меньшинств и организация союза городов. Попутно отметим, что в заседании мусульманского комитета 3 июня обсуждался вопрос о создании в России ‘инородческого политического блока’, причем решено было образовать комиссию из двух членов комитета и двух от комитета бурят и якутов ‘для выработки культурно-экономических и политических основ создания инородческого политического блока народностей монголо-тюркских племен России’. 2 июня литовский сейм большинством народных прогрессистов и клерикалов против социалистических и прогрессивных партий высказался за немедленное решение сеймом вопроса о будущем устройстве Литвы и принял незначительным большинством решение, что Литва должна быть независимой. В мае в Берлине открыто общество немецко-балтийской культуры, при открытии герцог Мекленбургский произнес речь о выгодах колонизации Литвы и прибалтийского края: ’22 % земель Курляндии принадлежит казне, треть помещичьих земель будет нам предоставлена добровольно для колонизации, треть крестьянских может быть приобретена за плату’.

4. Циммервальд и фиаско внешней политики коалиции

Внешняя политика коалиционного правительства. Элементы кризиса, собственно, существовали с самого начала коалиции, ибо они вытекали из двойственности ее состава и ее стремлений. Мы уже знаем, в чем видели raison d’etre своего существования министры старого кабинета, перешедшие в новый. Их целью было приобрести поддержку ‘революционной демократии’ для политики, основной задачей которой они считали поднятие боеспособности армии путем ее ‘демократизации‘ и доведение войны до ‘демократического’ мира, но в согласии с союзниками. Внутреннее противоречие первой половины этой задачи вскрылось перед нами в изложенном только что процессе подготовки русского наступления на фронте и в процессе фактического распада России, тесно связанного с таким же распадом ее вооруженных сил. Мы увидим теперь, как вскрылось то же внутреннее противоречие навязанных извне, по существу разрушительных, ‘квазидемократических’ задач нашей внешней политики с сохранением прежних нормальных методов этой политики и ее нормальных отношений к союзникам.
‘Известия Совета рабочих и солдатских депутатов’ (No 61 от 9 мая), комментируя декларацию нового коалиционного правительства по внешней политике, усматривали главную разницу между поведением нового и прежнего правительства в том, что ‘Временное правительство первого состава никогда не решилось бы опираться в своей внешней политике на союзные демократии. Милюков считался лишь с официальной демократией, с господствующими классами, с правительствами союзных стран… Отныне российская демократия, не порывая с правительствами союзных стран, вместе с тем через головы этих правительств обращается к народам. И силу в своей борьбе за мир дипломатия будет черпать отныне в сочувствии и поддержке народных масс. Таким образом, внешняя политика нового Временного Правительства является точным выражением требований революционной демократии’.
В своих воззваниях ‘К социалистам всех стран’ и ‘К армии’ (‘Известия’ No 55 от 2 мая), изданных во время министерского кризиса, Совет гораздо определеннее сформулировал свою циммервальдскую позицию. Возражая лишь против ‘сепаратного мира’ и признавая, что ‘иной раз’ бывает нужно и наступление, Совет во всем остальном совершенно уравнивал в своей оценке ‘империалистов’ всех стран, признавая русскую революцию лишь ‘первым криком возмущения одного из отрядов международной армии труда против преступлений международного империализма’. Так говорить, ‘через головы правительств’, русская дипломатия, конечно, не могла, почему и не имела возможности служить ‘точным выражениям’ воли ‘революционной демократии’. Иначе понадобилось бы разрушить весь технический аппарат дипломатии, как разрушался уже в процессе ‘демократизации’ технический аппарат армии. Надо отдать справедливость М. И. Терещенко: так далеко он не пошел, сохранив не только дипломатический аппарат, но и его более или менее правильное функционирование по существу. При его управлении союзные дипломаты знали, что ‘демократическая’ терминология его депеш является невольной уступкой требованиям момента, и относились к ней снисходительно, пока рассчитывали, что уступками по форме они выиграют по существу. Но наступали, наконец, такие моменты, когда это молчаливое согласие правительства с Советом рабочих и солдатских депутатов, с одной стороны, а с другой стороны, с союзной дипломатией упиралось в границы, перейти которые было нельзя. И тогда должно было открыться для Советов, что политика М. И. Терещенко была в сущности лишь ‘продолжением политики П. Н. Милюкова’, а для союзников — что все принесенные ими жертвы не увеличили способности русской революции к реальной поддержке союзного дела. Нужно прибавить, что разочарование Совета и союзников наступило одновременно, ибо именно напор циммервальдцев в Совете сделал невозможным дальнейшее молчание союзников.
Собственно, ответы союзников на декларацию правительства о внешней политике 28 марта и на ноту П. Н. Милюкова 18 апреля, препровождавшую эту декларацию, были получены уже в последние дни деятельности Милюкова на посту министра. Как и можно было ожидать, эти ответы держались в пределах последней ноты, а по отношению к принципиальным заявлениям 28 марта были вежливо-уклончивы. В ожидании своего ухода и по специальной просьбе Некрасова и Терещенко П. Н. Милюков задержал опубликование этих ответов. А для нового правительства их опубликование явилось бы тяжелым ударом с самого начала. Поэтому М. И. Терещенко попытался войти в переговоры с союзниками, чтобы получить другие, более удовлетворительные для него ответы. Правительственная декларация 6 мая сделала необходимым во всяком случае более точный и определенный ответ на основную формулу — ‘без аннексий и контрибуций и т. д.’, теперь уже официально принятую вторым правительством, а также и ответ на предложение, хотя и выраженное в осторожной форме, о пересмотре договоров и о созыве для этого особой союзной конференции.
Министры-социалисты, добившись от нового министра иностранных дел немедленного официального уведомления союзников о новых целях войны, пожелали немедленно же переговорить лично с английским и итальянским послами (с Тома они говорили и до вступления в министерство). По докладу Церетели на общем собрании Совета 13 мая английский посол ответил на заданные ему вопросы, как он относится к новым принципам внешней политики и считает ли возможным приступить к пересмотру договоров, довольно уклончиво: ‘Общие принципы разногласий не встретят, а вопрос о конкретных решениях решит жизнь’. В сущности и из числа ‘конкретных решений’ — того типа, который у нас считался ‘империалистическим’, — Англии приходилось изменять по преимуществу лишь то, что прямо ее не касалось. Уже 4 мая корреспондент ‘Биржевых ведомостей’ сообщил из Англии, что ‘империалистические цели’ известного ответа Вильсону в конце 1915 г., собственно, в части, касавшейся Турции и Австро-Венгрии, были ‘лишь уступкой военной программе России’. ‘Ни расчленение Турции, ни тем паче раздел Австро-Венгрии отнюдь не является краеугольным камнем английской военной политики’, и она охотно выбросит их за борт, если на них не настаивает более Россия. Точно так же и ‘вопросы о судьбе Эльзаса-Лотарингии и Триеста, об автономии Чехии и Польши интересуют Англию лишь с точки зрения интересов ее союзников’. Если союзники отказываются от своих ‘интересов’, то Англия против этого решительно ничего иметь не может. Франция в лице Альбера Тома также не имела ничего против того, чтобы отказаться от ‘империалистических’ стремлений… России, понимая под ними проливы и Константинополь.
Теперь уже не секрет, что в числе наших соглашений было одно, в котором весьма ярко проявлялись и французские ‘империалистические’ цели: это соглашение, подписанное в феврале 1917 г. Н. Н. Покровским о создании автономного государства-буфера на левом берегу Рейна (обмен нотами 30 января и 1 февраля 1917 г., опубликованный большевиками).
На несоответствующий демократическим принципам характер этого соглашения указал Альберу Тома еще П. Н. Милюков. А. Тома поставил отмену этого соглашения условием своего дальнейшего пребывания в министерстве. По возвращении социалистов Кашена и Муте из России на закрытом заседании французской палаты это соглашение было оглашено и вызвало к себе резко отрицательное отношение. Рибо согласился, по-видимому, считать его недействительным, еще ранее он сделал в палате заявление, что вообще не имеет ничего против опубликования секретных договоров, состоявшихся до войны. Так как до войны единственным секретным договором был франко-русский союз, то заявление Рибо имело, конечно, исключительно демонстративное значение. Ни союзные договоры с Италией и Румынией, заключенные перед выступлением, ни наши соглашения с союзниками относительно Турции и Малой Азии сюда не входили. Между тем Рибо поставил свой отказ от соглашения относительно левого берега Рейна в связь с (предполагаемым) русским отказом от проливов и Константинополя. Все это очень походило на желание союзников воспользоваться трудным положением России, чтобы освободиться от той доли обязательств, которая возлагалась на них их соглашением с Россией. П. Н. Милюков в своей ответной речи Альберу Тома по поводу его прощальной речи в заседании академического союза прямо указал на опасность такого исхода при предполагаемом пересмотре договора для всех будущих отношений России к ее союзникам. И надо опять-таки отдать справедливость М. И. Терещенко: он не допустил наших союзников воспользоваться неблагоприятным положением России для отказа от обязательств. В напечатанных большевиками секретных документах нашего Министерства иностранных дел имеется один, который снимает с М. И. Терещенко всякое обвинение в этом. 11 сентября он категорически заявил нашему поверенному в Париже, что ‘ни в обмене нот с Палеологом (то есть за время управления П. Н. Милюкова), ни в моих словесных объяснениях с Нулансом не поднимался вопрос о связи между февральским соглашением по поводу восточных границ Франции и соглашением о Константинополе и проливах. Нуланс предложил мне опубликовать одновременно с соглашением о французских границах договоры, заключенные до войны, то есть, собственно, рус-ско-французскую военную конвенцию. На это я заметил, что подобное опубликование общеизвестного договора вызовет в общественном мнении полное недоумение и новые настояния на придании гласности соглашений, заключенных уже во время войны. Между тем оглашение оных и в частности итальянского и румынского признается, по-видимому, нашими союзниками недопустимым’. Еще определеннее выражается телеграмма от 12 сентября. ‘С точки зрения русских интересов малоазиатское соглашение не может считаться стоящим особо. Выполнение его зависит от выполнения соглашения о проливах… Малоазиатское соглашение не может рассматриваться отдельно от соглашения о проливах и Константинополе… Такой точки зрения благоволите держаться в случае дальнейшего обмена мнений с французским правительством’.
Таким образом, по существу М. И. Терещенко продолжал политику П. Н. Милюкова, совершенно отказавшись от той точки зрения на ‘аннексии’, которой он держался при вступлении в министерство. Но это не мешало ему в своих нотах к союзникам делать широкие словесные уступки требованиям Совета, когда эти требования становились особенно настоятельными.
В первые недели управления коалиционного правительства в таких выступлениях еще не было надобности, так как политика М. И. Терещенко считалась тождественной с политикой Совета, а союзники дали новому министру некоторый кредит и выжидали, как выяснится положение. Из главы, посвященной вопросу о мире, читатель узнает, что в концу мая положение выяснилось в смысле открытого занятия Советом циммервальдской позиции. Тогда дальнейшее молчание стало для союзников невозможным: заговорили их министры в палатах, и были опубликованы давно заготовленные ответы. Это побудило и наше министерство сделать новые авансы Совету.
Отклики врагов и союзников на циммервальдскую формулу. Первым официальным откликом на формулу мира ‘без аннексий и контрибуций’ была речь Бетмана-Гольвега 2 мая. Вопреки распространявшимся слухам, что германский канцлер, наконец, объявит на Пасху условия мира, Бетман-Гольвег остался на своей прежней точке зрения: говорить об условиях мира преждевременно впредь до исхода военной борьбы, и он, канцлер, не зависит в своей программе мира ни от правых, ни от левых. Но на этот раз канцлер несколько резче отгородился именно от левых, от Шейдемана. ‘Я не дам сбить себя с пути, — говорил канцлер, — теми словами, которые Шейдеман счел себя вправе бросить в народ… о возможности революции. Германский народ вместе со мной не послушает этого слова’. Что касается формулы, Бетман-Гольвег заявил: ‘Неужели мне следует односторонне втиснуть все многообразные потребности Германской империи в одну формулу, которая охватывает лишь часть всей совокупности условий мира, жертвует успехами, достигнутыми кровью наших сыновей и братьев и оставляет не выясненными все прочие счеты? От такой политики я отказываюсь… Она привела бы к длительному ущербу для всех жизненных интересов нашего народа, вплоть до последнего рабочего, она означала бы отказ от всей будущности нашего отечества’. Отказался Бетман-Гольвег выдвинуть и программу ‘завоевательную’. ‘Завоевательная программа, так же как и программа отказа от военных приобретений, не поможет нам достигнуть победы и окончить войну’. Что касается отказа России от завоевательных намерений, канцлер высказывал сомнение, удастся ли ей повлиять в этом отношении на своих союзников. Заявляя, что Англия постарается ‘заставить Россию и впредь везти английскую колесницу’, Бетман-Гольвег предлагал России в сущности сепаратный мир: ‘Мы не уничтожим возможности в будущем прочных добрососедских отношений и не выставим требований, могущих препятствовать их развитию и несовместимых со стремлениями народов к свободе’.
Разумеется, и союзники не захотели стать на отвлеченную позицию Совета и постарались истолковать советскую формулу, ставшую официальной, в смысле полного соответствия их стремлениям. 9 мая Рибо произнес во французской палате речь, в которой воспользовался собственными заявлениями Терещенко, чтобы спасти от советской формулы Эльзас-Лотарингию и ‘возмещение причиненного ущерба’. Ссылаясь на свою декларацию при вступлении на пост министра вместо Бриана, Рибо заявил, что может дать удовлетворительный ответ Терещенко, ‘ни от чего не отказываясь’: ‘Я сказал тогда, что мы будем продолжать борьбу не в целях завоевания и порабощения народов, а одушевленные твердой решимостью вернуть то, что нам принадлежит’. И он ссылался на Вильсона в подтверждение мысли, что достигнуть мира ‘можно лишь при условии сокращения агрессивного военного деспотизма, таящего в себе вечную угрозу’. А это можно сделать только продолжением войны, ‘и пусть реорганизованная русская армия докажет мощным наступлением, что она понимает обращенный к ней призыв’.
Еще ранее, чем Рибо, премьер-министр Великобритании Асквит попытался истолковать русскую формулу в смысле, приемлемом для союзников (нужно прибавить: и для самой России). Он указал, что термин ‘аннексия’ двусмыслен и что по крайней мере в трех смыслах ‘аннексия’ вполне допустима и не должна подводиться под это одиозное понятие. Это, во-первых, когда речь идет об освобождении угнетенных народностей, во-вторых, когда имеется в виду их объединение из разрозненных частей, принадлежащих разным государствам, и, в-третьих, ‘аннексия’ может быть желательна для передачи суверенных прав на территорию, необходимую для обладания стратегическими позициями, которые нужны не для нападения, а для самообороны и для защиты от нападений в будущем. ‘Такая аннексия, — прибавлял Асквит, — вполне оправдывается, если вы можете доказать на основании опыта этой войны, что до тех пор, пока вы не будете обладать этими позициями, вы будете подвергаться постоянной опасности нападения’. Толкование это, несомненно, вполне подходило не только к задачам Англии, Франции и Италии, но и к нашему требованию проливов. Официальные заявления британского правительства не могли быть так определенны, но они клонились в ту же сторону. Когда в заседании палаты общин 4 мая известный enfant terrible английского пацифизма Филипп Сноуден потребовал, чтобы британское правительство присоединилось к точке зрения русского Совета, то Роберт Сесиль ответил обстоятельной речью, в которой воспользовался некоторыми возражениями Рамсея Макдональда, чтобы доказать, что формула ‘мир без аннексий и контрибуций’ неясна и неправильна. Как быть с Аравией, с Арменией, с Эльзасом-Лотарингией, с итальянской ирредентой, спрашивал министр по делам блокады, если принять ‘мир без аннексий’? ‘Мне хотелось бы указать тем, кому подобные формулы кажутся привлекательными, что хотя и верно, что совершение таких актов справедливости — недостаточная причина для начала войны, но раз война открывает возможность их осуществления, то требование отказаться от них и пожертвовать достигнутыми весьма желательными результатами принимает другой характер’. Точно также и требование ‘без контрибуций’ несовместимо с возмещением убытков Бельгии, Сербии, северных провинций Франции. Однако же, сделав эти оговорки, Сесиль присоединился к формуле русского правительства и категорически заявил: ‘Мы начали эту войну, не имея в виду никаких империалистических завоеваний или увеличений территории. Ни одному англичанину не приходило это в голову, когда мы вступили в эту войну. Никто из нас не желает ничего подобного завоеванию или увеличению территории’. Он повторил это заявление 10 мая, когда пацифисты возобновили атаку в лице Оутвейта и Тревелиана, утверждавших, что прения 3 и 4 мая в палате произвели в России ‘неблагоприятное впечатление’. ‘Я охотно подтверждаю вновь, — заявил он, — что последнее заявление обновленного русского правительства соответствует этой политике’ (‘прочного мира, основанного на национальной свободе и международной дружбе’, с устранением ‘всяких империалистических целей, основанных на завоевании’).
Истолкованием русской формулы в приемлемом для союзников смысле дело и ограничилось бы, не будь дальнейшего требования Совета о пересмотре договоров и о созыве, кроме конференций союзников, еще и общей международной социалистической конференции с участием представителей всех интернациональных партий. Переговоры об этом между Советом и социалистами изложены в другом месте. Для правительства дело усложнялось тем, что, с одной стороны, в составе союзных правительств были министры-социалисты, упорно игнорировавшие полную невозможность свести Совет с циммервальдской позиции и пытавшиеся найти ‘общий язык’ с ним, с другой стороны, крайние левые меньшинства в союзных странах также поддерживали предполагаемых единомышленников в русском Совете. Союзные правительства старались пойти навстречу радикальным требованиям этих групп так далеко, как было только возможно. Но в конце концов прения в палатах союзных стран полностью установили, что примирить требования Совета с союзническими интересами вопреки утверждениям Тома и Гендерсона было совершенно невозможно.
Наиболее склонным к уступкам и наиболее терпимым оказалось британское правительство. Предметом пререканий были здесь обвинения в нежелании пропустить в Россию русских эмигрантов интернационалистского оттенка и дать паспорта британским социалистам, разделявшим те же крайние мнения. В заседании палаты общин 30 мая лидер консервативной партии Бонар Лоу подробно объяснил, почему британское правительство в этом последнем вопросе изменило свое первоначальное мнение, клонившееся к тому, чтобы не допускать приезда в Россию лиц, не представлявших мнения британского народа. Бонар Лоу привел телеграммы Бьюкенена от 8 и 14 мая, в которых британский посол в Петрограде передавал желание М. И. Терещенко, чтобы, помимо уже отправившегося в Россию Гендерсона, была допущена и поездка социалистов группы Макдональда. Вандервельде и О’Греди убедили Бьюкенена, что поездка Макдональда будет не вредна, а полезна, и сам Макдональд заявлял, что в Петрограде будет бороться против стремлений к сепаратному миру и будет доказывать русским социалистам, что их свобода зависит от успешного исхода войны. На новый запрос британского военного кабинета (‘так как здесь возникло сильное течение против выдачи разрешения, ибо взгляды Макдональда не соответствуют мнениям британского рабочего класса’) Бьюкенен и Гендерсон еще раз ответили, что отказ был бы большой ошибкой. ‘Не следует опасаться слишком большого вреда от этой поездки, — доказывали они, — серьезнее была бы опасность раздражить Совет рабочих и солдатских депутатов в тот момент, когда проявляются признаки улучшения в его отношениях к правительству. Эта опасность больше, чем опасность распространения при настоящих условиях пацифистских мнений’. И Бонар Лоу выбрал ‘меньшее зло’, имея в виду ‘облегчить русскому правительству задачу’ создать такое настроение в России, при котором ‘новая Россия может оказать нам помощь в ведущейся нами борьбе за свободу’.
‘Сильное движение против выдачи паспортов’ не было, однако, остановлено этим решением правительства. Британские рабочие считали, что после отказа британской рабочей партии послать делегатов в Петроград и в Стокгольм сравнительно малочисленная ‘независимая’ рабочая партия не имеет права фальсифицировать мнение британских рабочих. Это настроение особенно усилилось после того, как рабочий конгресс в Лидсе стал на точку зрения русского Совета и постановил организовать Советы рабочих депутатов в Англии. Лига британских рабочих требовала от правительства отобрания паспортов у Макдональда и Джоэтта, делегатов ‘независимой рабочей партии’. 23 мая конференция союза матросов и кочегаров предложила своим членам ‘отказаться от плавания на судах, перевозящих пацифистов’, если они не дадут подписки добиваться от германцев и в Петрограде, и в Стокгольме самых широких компенсаций родственникам моряков, погибших от подводных лодок. Действительно, 28 мая миссис Панкхэрст, давшая такое обещание, была допущена к посадке на пароход, но шедший вслед за ней Рамсей Макдональд задержан и вынужден был вернуться в Лондон. 29 мая на Трафальгарском сквере состоялась грандиозная манифестация, протестовавшая против выдачи паспортов и выражавшая сочувствие решению матросов. Хэвлок Вильсон, представитель матросов, сделал Макдональду на этом митинге ‘честное предложение’: пусть он соберет за себя из трех с половиной миллионов организованных рабочих хотя бы полмиллиона голосов и пусть тогда едет. Если же он не сможет собрать даже такого меньшинства, то пусть откажется от поездки. Нечего и говорить, что пятьсот тысяч голосов для ‘независимой’ рабочей партии были недосягаемой цифрой. На собравшейся 15 июня конференции союза матросов поведение союза было одобрено 474 700 голосами, и только 52 994 голосовали против.
Во Франции правительство действовало решительнее. В своих выступлениях перед палатами 19 и 24 мая по вопросу об отношении правительства к Стокгольмской конференции Рибо решительно заявил, что вопрос о мире не может быть делом партийным, а должен быть делом правительства, олицетворяющего волю народа, что вредно и опасно ‘внушать стране мысль, что мир уже близок, — мысль, которая может быть вызвана этого рода совещаниями’, и что ‘мир может быть достигнут только путем победы’. ‘Правительство выдаст паспорта для поездки в Петроград только в том случае, если при проезде через Стокгольм французские представители не подвергнутся помимо своей воли опасности встретиться с агентами неприятельских стран’. Как Бонар Лоу, так и Рибо определенно намекали на то, что ‘соблазнительные формулы’, ‘всеобъемлющие и двусмысленные’, являющиеся ‘ловушкой’ и отвергнутые палатой, ‘возникли не в Петрограде, а ввезены извне, и происхождение их слишком ясно’.
Фиаско внешней политики Совета. При таком настроении, выяснившемся к концу мая, союзные правительства решили настоять на опубликовании своих официальных ответов на ноту Терещенко от 3 мая, возвещавшую новый курс русской внешней политики. Ответы эти лежали в министерстве уже давно — английский с 11-го, американский с 12-го и французский с 13 мая. Попытки М. И. Терещенко внести в них изменения, которые сделали бы их приемлемыми для Совета рабочих и солдатских депутатов, увенчались лишь очень слабым успехом для английской и французской нот и не имели никакого успеха с американской, лишь на день отсрочив ее опубликование. 27 мая были опубликованы первые две, 28 мая — последняя. Английская нота заявляла, что британское правительство ‘сердечно разделяет чувство’ русской ноты, ‘оно вступило в эту войну не как в завоевательную’, а для того чтобы ‘побудить к уважению международных обязательств’, к чему ‘прибавлено ныне освобождение народностей, угнетенных чужой тиранией’. Но нота осторожно напоминала, что ведь ‘свободная Россия объявила намерение освободить Польшу’, не только Русскую, но и Германскую. Она напоминала и то, что ‘мы должны искать установления такого порядка, который… откинет всякие законные поводы к будущей войне’. ‘Объединяясь с русским союзником в принятии и одобрении’ принципов послания Вильсона к конгрессу, британское правительство заявляло, что в ‘общих чертах соглашения, заключавшиеся время от времени союзниками, сообразуются с указанными рамками’. Однако же, ‘если русское правительство того желает, британское правительство совершенно готово исследовать со своими союзниками и, если нужно, пересмотреть эти соглашения’. Французская нота была еще определеннее. Сославшись на декларацию 27 марта, которую правительство республики ‘приняло с чувством глубокого удовлетворения’, и умолчав о новой ноте 3 мая, французская нота и в дальнейшем отвечала, собственно, на ноту П. Н. Милюкова от 19 апреля. ‘Правительство республики разделяет веру Временного правительства в восстановление политической, экономической и военной мощи страны. Оно не сомневается, что провозглашенные меры, имеющие целью улучшить условия, при которых русский народ намерен продолжать войну до победы над врагом, более чем когда-либо угрожающим его национальному достоянию, позволят ему прогнать врага из своей земли… и тем принять деятельное участие в совместной борьбе союзников. Таким образом, будут сведены на нет усилия, постоянно возобновляемые нашими противниками, с целью посеять раздор между союзниками и укрепить ложные слухи об их взаимных решениях’. Далее делался ряд оговорок по поводу русской формулы. ‘Франция не помышляет притеснять ни одного народа, ни одной национальности, даже находящейся ныне в числе ее врагов. Но она желает, чтобы гнет, тяготевший над миром, был, наконец, уничтожен и чтобы были наказаны те, кто содеял поступки, покрывшие позором наших врагов в этой войне’. Франция ‘предоставляет своим врагам захватные и корыстные помыслы’, сама она ‘вступила в войну только для защиты своей свободы и национального достояния и для обеспечения в будущем всему миру уважения к независимости народов’. К упоминанию о ‘независимости Польши, провозглашенной Россией’, нота присоединяла восторженное приветствие ‘усилиям народов, делаемым в разных частях мира, народов, еще находящихся в оковах зависимости, осужденной историей’. Прямо и определенно нота заявляла, что ко всем этим задачам, преследующим ‘победу права и справедливости’, Франция ‘сама’ присоединяет одну: ‘она желает возвращения верных и преданных ей областей — Эльзаса и Лотарингии’ и ‘возмещения убытков за столь бесчеловечные опустошения, а также необходимых гарантий для предупреждения в будущем несчастий, причиняемых непростительной провокацией нашего врага’. Высказав уверенность, что ‘только проникнутая этим принципом русская внешняя политика достигнет цели’ и что ‘только после победной борьбы союзники могут создать прочный и длительный мир на основе права’, нота заканчивалась очень осторожным ‘уверением’, что французское правительство ‘преисполнено желания прийти к соглашению не только по вопросу о способе продолжения войны (это составляло обычную задачу союзных конференций).., но также и об ее окончании’ путем изучения и установления с общего согласия условий, при которых союзники могут рассчитывать на достижение окончательного решения, согласно с теми идеями, которыми они руководствовались при ведении настоящей войны.
Всего неприятнее для М. И. Терещенко оказался текст американской ноты, в которой Френсис не согласился изменить ни одного слова. Имя Вильсона у наших радикалов внешней политики пользовалось особым почетом. Разве не заявил президент Соединенных Штатов, что он желает ‘мира без победы’ и что перевес одной из сторон неизбежно сделает мир несправедливым и непрочным? Поклонники Вильсона закрывали глаза на тот несомненный факт, что своим вступлением в войну Америка окончательно признала справедливым дело одной из борющихся сторон и тем самым покинула позицию ‘мира без победы’. Американский ответ на русские отвлеченные формулы должен был выяснить это до конца и, разрушив последние иллюзии, окончательно отнять почву у нового курса внешней русской политики. Вильсон был в этом отношении безжалостен и сразу, в самом начале своей ноты, ударил в самое больное место этого нового курса. ‘Приближается к России американская делегация, чтобы… обсудить наилучшие способы сотрудничества’, — так начиналась эта нота, а между тем ‘в течение нескольких последних недель’ сами задачи этого сотрудничества ‘значительно затуманивались ошибочными и неправильными утверждениями’. Вильсон тут же указал с обычной своей прямотой источник этих ‘неправильных утверждений’. Война стала складываться против Германии. Германские правящие круги проявляют отчаянное желание спастись от неизбежного поражения. Для этого они применяют решительно все средства, какие находятся в их распоряжении’. В частности, ‘они прибегают даже к пользованию влиянием тех групп и партий немецких подданных, к которым сами никогда не относились справедливо, прилично или хотя бы терпимо. Через их посредство они налаживают пропаганду по обеим сторонам океана, с целью сохранить за собой влияние дома и власть за границей, на пагубу тех самых людей, которыми они пользуются’.
Чего добивается Германия? Американская нота отвечает точно и правильно: она ‘ищет залога, чтобы война окончилась восстановлением status quo ante[7]. Можем ли мы допустить восстановление status quo ante bellum[8]? Нет. Ведь ‘именно из status quo ante возникла настоящая неправедная война — именно из мощи германского правительства внутри империи и из широко распространенного господства и влияния его вне этой империи’. ‘Правящие классы в Германии… несправедливо приобрели для своих частных властолюбивых планов своекорыстные преимущества по всему пути от Берлина до Багдада и далее. Иностранные правительства одно за другим оказались благодаря этому влиянию, хотя и без открытого завоевания их территорий, запутанными в сеть интриг, направленных не против чего-либо меньшего, как мир и свобода мира. Вот тот status quo, который ‘должен быть изменен таким способом, который помешал бы когда-либо снова произойти такой чудовищной вещи’, и для этого ‘петли интриги должны быть разорваны… путем исправления уже причиненных зол, и меры должны быть приняты для предотвращения возможности когда-либо снова сплести или починить эту сеть’.
Чего хочет Америка? ‘Ее положение в настоящей войне, — говорится в ноте, — так ясно и гласно, что никто не может отговариваться непониманием’. Эта ясность положения Америки и была решительным камнем преткновения для идеологии русского Совета. ‘Америка не ищет ни материальной пользы, ни какого бы то ни было приращения. Она сражается не за выгоду или своекорыстную задачу’. И, однако, она сражается: мало того, она начала сражаться со всем свежим пылом неистраченных сил и нетронутого энтузиазма, когда в России заговорили о ‘разбойнической’ войне ‘империалистических правительств’. В приведенных цитатах уже указана отрицательная задача участия Америки в войне: мы знаем, чего больше не хочет Америка. Чего же она добивается в положительном смысле? Вильсон отвечает одним из своих удивительных определений, в которых сложность и глубина мысли борются с ясностью и точностью выражения. ‘Братство человечества не должно быть долее красивой, но пустой фразой. Ему надо дать строение силы и реальности. Нации должны осуществить общую свою жизнь и учредить действенное сотрудничество для обеспечения этой жизни против нападений самодержавной и себялюбивой власти. Для этих целей мы можем расточать свою кровь и достояние, ибо мы всегда этих целей желали. Если мы теперь не будем расточать на них кровь и благосостояния и не получим успеха, то, быть может, мы никогда не будем способны снова объединиться и составить силу для великого дела человеческой свободы. Настал день одержать верх или покориться. Если силы автократии смогут нас подавить, то они подавят. Если мы останемся объединены, то победа обеспечена, и она даст нам свободу. Тогда мы сможем быть великодушны: но ни тогда, ни теперь мы не должны упустить ни одного средства обеспечить справедливость и безопасность’.
Новый курс внешней политики потерпел, таким образом, очевидное для всех фиаско. ‘Можно по этому поводу негодовать, можно наговорить множество жалких слов, — писала газета ‘День’, — можно попытаться замолчать или заговорить правду — это дело вкуса, но шила в мешке не утаишь… С демократической Россией заговорили так, как не осмеливались говорить с царской Россией… Первоначально нас испугались.., но дни шли за днями, трезвые политики за границей присмотрелись к тому, что у нас происходит, и сделали свои выводы’.
Все негодование теперь, после всех прежних выходок против Англии и Франции, обрушивалось на Вудро Вильсона. ‘Слово за народами, — писали теперь ‘Известия Совета рабочих и солдатских депутатов. — Президент Вильсон ошибается, если думает, что такие мысли могут найти доступ к сердцу революционного народа. Российская революционная демократия слишком хорошо и твердо знает, что путь к страстно ожидаемому всеобщему миру лежит только через объединенную борьбу трудящихся всего мира с мировым империализмом. Ее не могут поэтому сбить никакие туманные высокопарные фразы. И само собой понятно, какие чувства вызовет в ней странная претензия изобразить все более и более возрождающийся в международном социализме дух братства и мира, как… результат немецкой интриги’. Однако же официоз коалиционного правительства счел за лучшее подавить в себе эти ‘чувства’ и признать в ответах союзников два шага вперед по пути, намеченном ‘революционной демократией’: во-первых, ‘признание принципа’ и, во-вторых, ‘согласие на пересмотр договоров’. ‘Наше правительство, — заявляли ‘Известия’ от 13 мая, — сумеет сделать из этого согласия надлежащие выводы, а именно превратить пересмотр договоров в коренное изменение их в том направлении, которого требует революционная Россия’, вытравив из договоров при помощи ‘народов Англии и Франции’ ‘все, в чем мог найти прибежище империализм’. К этому требованию присоединился и орган меньшевиков с.-д. (‘Рабочая газета’), ‘Английская и французская буржуазия, — говорила газета 28 мая, — готова переменить флаг, но под новым флагом они желают провезти старый груз. На такой почве никакого соглашения между нами и ними быть не может. Но в таком случае послать ультимативную ноту и в случае неудовлетворительного ответа рвать с союзниками? Нет, конечно, нет. Должна быть сделана попытка пересмотра (прежнего соглашения между союзниками) путем специально созванной конференции представителей союзных правительств’.
Новые уступки М. И. Терещенко Совету. Ближайший шаг М. И. Терещенко в ответ на полученные ноты союзников был, таким образом, предопределен. 31 мая М. И. Терещенко передал Альберу Тома при его прощальном визите следующую ноту, опубликованную затем 3 июня. ‘Русская революция является не только переворотом во внутреннем строе России, но и могучим идейным движением, выявившим волю русского народа в стремлении к равенству, свободе и справедливости как во внутренней жизни государства, так и в области международных отношений. В воле этой члены русского революционного правительства черпают свои силы, в служении ей — их долг и задача’. После этого введения нота повторяла сакраментальные фразы советского пацифизма о ‘стремлении к достижению всеобщего мира на основаниях, исключающих всякое насилие, откуда бы оно ни исходило, равно как и всякие империалистические замыслы, в какой бы форме они ни проявлялись’, и о том, что ‘верный этим принципам русский народ твердо решил бороться с явными или скрытыми империалистическими замыслами наших противников как в политической, так и в финансовой или экономической области’. Подчеркнув этим свое разногласие с формулами союзников, М. И. Терещенко указывал далее на тот способ устранения этого разногласия, который был уже предрешен. ‘Если в отношении целей, преследуемых на войне и могут проявляться различия во взглядах между нашим и союзными правительствами, мы не сомневаемся, однако, что такое единение между Россией и ее союзниками обеспечит в полной мере общее соглашение по всем вопросам на основании выставленных русской революцией принципов‘. ‘Приветствуя решения тех союзных держав, которые изъявили готовность идти навстречу желанию русского правительства подвергнуть пересмотру соглашения, касающиеся конечных задач войны’, нота предлагала ‘созвать для этой цели конференцию представителей союзных держав, которая могла бы состояться в ближайшее время, когда для этого создадутся благоприятные условия’. Вне пересмотра объявлялось лишь одно соглашение (5 сентября 1914 г. в Лондоне) — о незаключении одним из союзников сепаратного мира.
Заранее условленная с вождями Совета русская нота была, конечно, встречена советской печатью с полным сочувствием: это уже не ‘лживый дипломатический язык Милюкова’ (‘Рабочая газета’, 4 июня). Подчеркнутые слова о ‘насилии’ и ‘империалистических задачах’ были истолкованы как относящиеся также и к союзникам: Россия этим ‘разрывала заколдованный круг всемирного империализма’ и давала ‘борьбе русской революции с системой всемирного империализма’ ‘широкую международную постановку’. Уклончивую фразу о ‘благоприятных условиях’ официоз Совета также толковал в своем смысле: такие условия создадутся, когда ‘международная борьба демократии’ ‘побудит правительства Англии и Франции пойти навстречу требованиям российской революции’. ‘Решающую роль в развитии этой борьбы должна сыграть международная конференция, созываемая в Стокгольме по инициативе исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов. К концу работы этой конференции Временное правительство и приурочивает постановку на практическую почву вопроса о пересмотре договоров (‘Известия Совета рабочих и солдатских депутатов’, 4 июня). А так как к этому времени уже начала выясняться проблематичность созыва Стокгольмской конференции, то непримиримая идеология совета и оппортунизм М. И. Терещенко легко нашли примирение в уклончивой фразе, откладывавшей пересмотр договоров ad Kalendas Graecas[9]. Советский официоз мог заявлять, что нота Терещенко ‘знаменует собой решительный поворот в методах международной политики Европы’ (там же), а европейская дипломатия могла без особого труда примириться с новой русской фразеологией, тем более что тут же М. И. Терещенко давал союзникам и дружественной к ним части русского общественного мнения яркий реванш. В один день со своей нотой министр иностранных дел опубликовал перехваченную переписку Роберта Гримма с федеральным советником Гофманом об условиях германского мира, к этому документу были приложены путаные объяснения Гримма, данные Церетели и Скобелеву, двум министрам, гарантировавшим Терещенко благонадежность Гримма при его въезде в Россию. Объяснения Гримма, по сообщению правительства, были признаны Скобелевым и Церетели ‘неудовлетворительными’, и заявление кончалось сообщением: ‘Временное правительство постановило предложить Роберту Гримму покинуть пределы России. Р. Гримм выехал из пределов России’. Нужно прибавить, что М. И. Терещенко сделал этот шаг в тот момент, когда в частном совещании членов Государственной думы было намечено обсуждение вопроса внешней политики и должен был подвергнуться публичной критике первый месяц нового курса. Дав знать частным образом, что ‘для поддержания равновесия’ он не явится с объяснением к членам Государственной думы, чтобы не быть вынужденным явиться также и перед Советом, М. И. Терещенко старался установить некоторое равновесие в своем активе и пассиве перед более широким фронтом русской общественности.
По отношению к общей задаче коалиционного кабинета эти частные шаги и меры, разумеется, имели лишь второстепенное значение. Оправдает или нет коалиционный кабинет ту поддержку, которую он получил от союзников и от известной части общественного мнения, поддерживавшей правительство первого состава, зависело теперь исключительно от того, удастся или не удастся русское наступление. Оно готовилось, как мы видели, в полном противоречии со всей остальной обстановкой, созданной условиями ‘демократической’ поддержки правительства. За поддержку эту приходилось платить, и цена уплаты далеко превышала стоимость получившейся ‘поддержки’. Чтобы отдать себе отчет, чем именно приходилось жертвовать, еще недостаточно ознакомиться с жертвами, принесенными ‘революционной демократии’ в области военного дела и внешней политики. Нужно остановиться еще на тех положительных требованиях, которые ставили своим министрам-социалистам ‘демократические’ организации в области, ближе всего их касавшейся, — в области социальных реформ, в рабочем и земельном вопросах.

5. Уступки демагогам ‘пролетариата’

Уступки рабочему классу. ‘Пролетарий’ вместе с солдатом, один из главных героев революции, должен был и по господствующей теории социализма, и по практическим соображениям извлечь из классовой победы преимущественную и осязательную выгоду. Но, по условиям существования русской промышленности, в особенности в военное время, и при полной неподготовленности и неорганизованности рабочего класса эта выгода вводилась жизнью в очень тесные рамки. Меры охраны труда уже были поставлены на очередь и отчасти проведены еще законодательством царского правительства и двух Государственных дум. Можно было, конечно, говорить о дальнейшем развитии и усовершенствовании этих мер, но это уже были детали, не соответствовавшие широкому размаху момента. Выйти из этих рамок охраны труда, намеченных мировым законодательством, можно было только в область утопии — в область немедленного осуществления социалистического производства, при котором уже ни в какой охране труда не было надобности. Русская жизнь здесь, как и в других областях, сразу пошла обоими путями — реальности и утопии, постоянно сбиваясь с одного на другой и не подвигаясь вперед ни по тому, ни по другому.
О создании Министерства труда думало уже первое Временное правительство, предполагавшее отдать этот портфель социалисту. Получив отказ, это правительство решило пойти путем европейских прецедентов и в виде подготовительной меры создать ‘отдел труда’ при Министерстве торговли и промышленности. Глава этого министерства А. И. Коновалов, являясь одним из самых видных представителей промышленного класса, в то же время пользовался симпатиями социалистических кругов. ‘Отдел труда’ был организован и за полтора месяца своего существования развернул широкую деятельность. Вот характеристика его деятельности, сделанная компетентным лицом, профессором политической экономии М. Бернацким (‘Русское слово’, 9 мая 1917 г.): ‘Центр тяжести работы отдела лежал в создании новых законодательных норм, обеспечивающих свободу рабочих организаций. Вследствие того, что каждому законопроекту приходилось подвергаться длительным обсуждениям в коллегиальном органе — комитете, состоявшем из представителей промышленников и рабочих, за истекшее время удалось издать только один закон — о рабочих комитетах в промышленных заведениях, об этой основной ячейке рабочего представительства. Были подготовлены законодательные предположения о профессиональных рабочих союзах, о примирительных камерах, о биржах труда. Было начато выяснение трудного вопроса о восьмичасовом рабочем дне, для чего отдел представил ряд материалов. Законопроект, обеспечивающий так называемое ‘забастовочное право’, находился в стадии обсуждения. Решено было также предпринять посильное статистическое обследование рабочего рынка, и особая комиссия установила принципы первой ‘трудовой переписи’! Намечена была программа первоначальных изменений наших страховых законов, и часть работы исполнена. Кроме того, впредь до учреждения особой комиссия по установлению здравых начал трудового договора в отделе велась энергичная деятельность по предварительному пересмотру устава о промышленном труде и по вопросу об учреждении особой трудовой инспекции’.
В коалиционном кабинете Министерство труда, во главе которого стал М. И. Скобелев, получило, однако, не одно только это наследство более или менее подготовленного материала. Оно стояло лицом к лицу с недовольным и волнующимся рабочим классом, еще более требовательным к своему министру-социалисту, чем к министрам-‘буржуям’… Не желая ждать плодов правительственного законодательства, рабочий класс требовал немедленных выгод для себя и немедленных же мер воздействия на предпринимателей, получивших, по его убеждению, ‘сказочные барыши’ от войны. С первых же дней революции ‘пролетариат’ пошел явочным путем. Он требовал немедленного введения 8-часового рабочего дня, немедленного же увеличения рабочей платы, не признавал над собой власти представителей заводской администрации, отрицал пользу и значение технического надзора, смотря на него как на лишнее и несправедливое стеснение, от которого необходимо как можно скорее избавиться хотя бы приемами непосредственного насилия. Нужно прибавить, что вся эта требовательность рабочего класса совпала с периодом крайнего стеснения промышленности, все более вынуждавшейся продолжать свое существование за счет казны и уже стоявшей под знаком приближавшегося кризиса вследствие быстро прогрессировавшего расстройства транспорта, крайне затруднявшего доставку фабрикам топлива и сырья. Бесконечные споры о том, кто виноват в понижении производительности фабрик, вызвал ли его упадок производительности труда, при его дорогой оплате или невозможность работать вследствие недостатка сырья и топлива, новые ли претензии рабочих или унаследованная от старого режима хозяйственная разруха, явились типичным выражением нараставшего конфликта между трудом и капиталом.
Вначале представители промышленности пытались наладить соглашение с рабочими, идя при этом на самые широкие уступки, лишь бы сохранить предприятия на ходу. Вот в виде примера одно из таких соглашений, состоявшееся 11 марта между петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов и петроградским обществом фабрикантов и заводчиков о введении 8-часового рабочего дня, учреждении фабрично-заводских комитетов и примирительных камер: ‘1. Впредь до издания закона о нормировке рабочего дня вводится на всех фабриках и заводах восьмичасовой рабочий день (8 часов действительно труда) во всех сменах, причем накануне воскресенья работы производятся 7 часов, сокращение часов работы не изменяет размера заработка, и сверхурочные работы допускаются лишь с согласия фабрично-заводских комитетов. 2. Фабрично-заводские комитеты (советы старост) избираются на основе всеобщего и т. д. избирательного права из числа рабочих данного предприятия и служат для сношений рабочих с правительственными и общественными учреждениями, для формулировки мнений рабочих по вопросам общественно-экономической жизни, для разрешения внутренних взаимоотношений между рабочими и для представительства рабочих перед администрацией предприятий. 3. Для разрешения недоразумений между администрацией предприятий и рабочими учреждаются примирительные камеры из равного числа представителей обеих сторон, в случае, если соглашение не достигнуто, спор переносится в центральную камеру, составленную в равном числе из представителей Совета рабочих и солдатских депутатов и общества фабрикантов и заводчиков. Удаление мастеров или лиц администрации и тем более насильственный самосуд недопустимы без разбора дела примирительной камерой’. Идеалом при составлении таких соглашений являлась формула, принятая Всероссийским торгово-промышленным съездом 21 марта: ‘Великие социальные проблемы, стоящие перед Россией, в частности аграрная и рабочая, должны быть разрешаемы путем постепенного и планомерного законодательства, основанного на согласовании справедливых интересов различных классов и подчинении этих интересов государственному и общественному благу’.
Разрушение народного хозяйства. Действительность оставила далеко в стороне и этот идеал, и эти соглашения. Уже 22 марта известный экономист социал-демократ П. П. Маслов в ‘открытом письме Советам рабочих депутатов’ ‘хотел крикнуть на всю Россию’, что ‘отечество в опасности… не от внешнего врага, не от реакционеров’… Она ‘там, где ее всего менее ожидают’ и о чем ‘слишком мало думают’: она ‘в возможности расстройства народного хозяйства’ как результате несогласованности ‘классовых интересов рабочего класса с общегосударственными интересами’. ‘Чего стоит ‘завоеванный восьмичасовой день, — спрашивал Маслов, — если совсем нет работы? Чего стоит повышение заработной платы, если нет насущного хлеба?.. Нужна усиленная добыча каменного угля, чтобы не остановить фабрик, работающих в промышленных центрах. Нужна усиленная добыча руды и выработка металла для металлургических заводов, нужен хлопок для текстильных фабрик и т. д. И прежде всего нужно усиление пропускной способности железных дорог для доставки этих материалов, усиленный ремонт паровозов и вагонов. Эту огромную работу не могут решить самостоятельно ни Временное правительство, из кого бы оно ни состояло, ни промышленники без активного участия Совета рабочих депутатов’.
Этот горячий призыв, как и следовало ожидать, остался гласом вопиющего в пустыне. 10 мая в заседание коалиционного правительства явились представители металлургической и металлообрабатывающей промышленности во главе с Н. Н. Кутлером, председателем совета съездов торговли и промышленности, и нарисовали яркую картину той хозяйственной разрухи, от которой предостерегал рабочих П. П. Маслов. При сложившихся условиях, заявляли промышленники, заводы дальше работать не могут. Промышленникам приходится оплачивать труд не за счет доходов, а за счет основных капиталов, которые будут израсходованы в короткий срок, и тогда предприятия придется ликвидировать. Так, например, в Донецком районе 18 металлургических предприятий владеют основным капиталом в 195 миллионов рублей, имеют валовую прибыль за последний год 75 миллионов и дивидендов 18 миллионов. А рабочие требуют увеличения заработной планы на 240 миллионов рублей в год более существовавшей до сих пор расценки. Промышленники соглашаются увеличить плату на 64 миллиона. Но рабочие не хотят и слышать об этом. Они не соглашаются и на предлагаемую владельцами уступку всей прибыли. Они говорят: пусть предприятие перейдет к государству. Но ведь и государство не может оплачивать рабочих в ущерб дальнейшему существованию предприятия. Промышленники заявили коалиционному правительству, что, сознавая серьезность положения, они готовы на всякие жертвы. Они готовы на пересмотр всех налоговых тягот, вопроса о военной прибыли, имущественного, наследственного и других налогов: они готовы даже на полный отказ от военной прибыли, лишь бы сохранить предприятия до урегулирования общего положения.
Любопытны прения в правительстве, вызванные докладом Н. Н. Кутлера. Министр труда М. И. Скобелев находил, что стремление рабочих увеличить свой заработок вполне естественно и законно, ибо их заработная плата была до сих пор чрезмерно низка, а за годы войны они были свидетелями необычайного обогащения предпринимателей, принимавшего иногда совершенно невероятные размеры. Имущие классы должны отказаться от претензий классового эгоизма в пользу государства, промышленники должны отказаться от прибылей и дивидендов не только текущего, но и прошлых годов. К этому присоединились и развили те же мысли В. М. Чернов и И. Г. Церетели. Заявление Кутлера, что все эти меры приемлемы, но они осуществимы лишь в более или менее отдаленном будущем, тогда как речь идет о немедленном крахе промышленности, который неизбежно поведет к ухудшению положения рабочих и даст им ‘предметный урок’, вызвало протесты не только министров-социалистов, но и А. И. Коновалова. Сами они противопоставили пессимистическому прогнозу Кутлера, принятому ими за предложение произвести над рабочими недостойные ‘эксперименты’, только два предложения: во-первых, прекратить войну, а для этого побудить промышленников стать на точку зрения ‘демократического мира’ и, во-вторых, немедленно ввести органы правительственного контроля в особенно угрожаемые предприятия. Кн. Львов сделал после этого обычное для него оптимистическое резюме о ‘возможности надеяться на успех решительных мероприятий’, намечаемых правительством в области обложения, а для детальной разработки плана мероприятий для урегулирования отношений между трудом и капиталом решено было устроить совещание трех министров: труда, торговли и промышленности и финансов. На следующий же день, 11 мая, три министра: Скобелев, Коновалов и Терещенко — собрались и пришли к следующим заключениям. Во-первых, для устранения подозрений ‘революционной демократии’ относительно необычных прибылей ‘имущих классов’ необходимо в ускоренном порядке провести новые нормы для всех видов прямого обложения: военной прибыли, подоходного и поимущественного налога. Военную прибыль (‘сверхприбыль’) решено обложить так, чтобы по возможности вся она перешла в казну. Вернуть этим путем доходы предыдущих двух лет войны, уже разошедшиеся по рукам акционеров и получившие то или иное, производительное или непроизводительное, употребление, было, очевидно, невозможно. Но по крайней мере часть ее решено вернуть усилением ставок подоходного и поимущественного обложения. По мнению трех министров, такие решительные меры должны были увеличить авторитет правительства при его вмешательстве в конфликт между трудом и капиталом. Само это вмешательство предполагалось министрами в форме посылки особых правительственных комиссаров в административные органы предприятий, где возникают недоразумения. В основные отрасли промышленности: горную, металлическую, текстильную и т. д. — предположено еще более решительное вмешательство государства, а в остальных случаях даже и ‘огосударствление’ предприятий. Относительно урегулирования рабочей платы министр труда высказал пожелание, чтобы рабочие обращались со своими требованиями не прямо к отдельным предпринимателям, своим хозяевам, а к посредничеству государственной власти, которая соответственно выработанным нормам оплаты труда в целой данной отрасли его или профессии уже определяла бы конкретные размеры, сообразуясь с условиями труда на том или другом отдельном предприятии. Эта было громоздко и мало определенно, но все же было принято. Каждое из трех министерств должно было затем выработать проекты отдельных мероприятий, намеченных на совещании 11 мая.
При разработке в ведомствах в ближайшие дни намеченная программа обогатилась новыми чертами — в направлении чего-то среднего между государственным и военным социализмом. Для урегулирования рабочего вопроса намечалось распределение труда по отдельным местностям и отдельным отраслям промышленности, затем организация широкой сети примирительных камер, обращение к которым должно было быть обязательно для обеих сторон, окончательное же решение по вопросам о заработной плате должно было выполняться особыми органами, учрежденными правительством во всех крупных промышленных центрах. Упорядочение производства и распределения продуктов также предполагалось достигнуть мерами широкого правительственного вмешательства. Для правильного распределения угля и нефти проектировалось введение товарной монополии на минеральное топливо. Производство других нужных для народного хозяйства и для обороны предметов должно было обеспечиваться синдицированием частных предприятий в важнейших отраслях промышленности под контролем государства по примеру Германии. В качестве регулирующих органов предполагалось создание в центре и на местах различных профессиональных комитетов по типу существующих (кожевенного и др.), подлежащих демократическому переустройству. В перспективе рисовалось учреждение центрального комитета по урегулированию народного хозяйства и введение всеобщей трудовой повинности. Намеченный план должен был быть официально объявлен правительством в особой декларации, два проекта которой (Скобелева и Степанова) были представлены Министерством труда и Министерством торговли и промышленности. Оба проекта исходили из подтверждения твердой решимости правительства ‘теперь же властно вмешаться в хозяйственную жизнь страны и подчинить его государственному контролю и регулированию’. Но в средствах достигнуть этой цели они существенно расходились.
Отставка А. И. Коновалова. Раньше, чем работа по составлению декларации была доведена до конца, она послужила поводом к частичному министерскому кризису. Вечером 18 мая А. И. Коновалов, один из трех совещавшихся министров, отправил министру-председателю заявление, что ‘при создавшихся условиях он пришел к мысли о полной невозможности лично для себя продолжать руководить Министерством торговли’. Несмотря на все убеждения товарищей, что уход его будет истолкован ‘как несогласие либеральной буржуазии с взглядами Временного правительства’, А. И. Коновалов не взял назад своей отставки. Но, очевидно, для избежания только что указанной опасности он изложил мотивы своего ухода очень уклончиво. ‘Принципиально’ он не расходился с министром труда, хотя ‘не отрицал, что положение его как министра торговли не могло упрочиться после недавних выступлений М. И. Скобелева’ (разумеется, по-видимому, заявление министра труда перед Советом рабочих и солдатских депутатов 13 мая о необходимости ‘забрать прибыль из касс предприятий и банков’ ‘беспощадным обложением (до 100 %) имущего класса’, ‘заставить акционеров подчиниться государству’ в форме ‘трудовой повинности’ и т. д. М. И. Скобелев объявлял выдумкой акционеров заявление, что ‘рабочие предъявляют чрезмерные экономические требования’), А. И. Коновалов ‘стоял всецело за повсеместные организации примирительных камер, за выработку коллективных тарифов, за создание в больших промышленных центрах арбитражных комиссий’, но он скептически относился к той форме общественного контроля и к тому способу регулирования промышленного производства, которое намечало в своей декларации правительство’. По мнению А. И. Коновалова, ‘насаждение демократических органов при нынешних условиях русской действительности сведется к тому, что в большинстве промышленных предприятий окажутся люди экономически неопытные, и вместо улучшения получится дезорганизация’. Эту частную причину, побудившую А. И. Коновалова сложить с себя ответственность за катастрофу, которой он не мог предупредить, он сводил к более общей причине — той же самой, которая побудила уйти А. И. Гучкова, когда разрушалось военное дело, и П. Н. Милюкова, когда разрушалась наша внешняя политика. ‘Надежда на предупреждение кризиса, — говорил А. И. Коновалов, — могла бы быть лишь тогда, если бы правительство, наконец, проявило действительную полноту власти: если бы после трехмесячного опыта оно стало на путь нарушенной и попранной дисциплины’. Но он ‘не видел даже и признаков проявления правительством этой полноты власти’. Гораздо откровеннее высказался А. И. Коновалов о связи между предстоящей экономической катастрофой и кризисами в других областях государственной жизни в своей речи на съезде военно-промышленных комитетов в Москве накануне своей отставки 17 мая. ‘Россию ведет к катастрофе антигосударственная тенденция, прикрывающая свою истинную сущность демагогическими лозунгами, — говорил он здесь, — тенденция к бесцеремонному попранию прав одних и созданию привилегий для других’. Указав на катастрофическое положение на фронте, на торжество врагов, на тревогу союзников, А. И. Коновалов затем подробнее останавливался на причинах ‘этой катастрофы, которая готова потрясти до основания и разрушить весь строй нашей экономической жизни’. ‘Бросаемые в рабочую среду лозунги, возбуждая темные инстинкты толпы, несут за собой разрушение, анархию и разгром общественной и государственной жизни. Под влиянием этой агитации безответственных лиц рабочая масса выдвигает требования, осуществление которых связано с полным крушением предприятий. Сознательное разжигание страстей ведется планомерно и настойчиво, одни требования беспрерывно сменяются другими. Формы предъявления этих требований принимают все более нетерпимый и недопустимый характер. И если в ближайшее время не произойдет отрезвления отуманенных голов, если люди не поймут, что они рубят тот сук, на котором сидят, если руководящим элементам Совета рабочих и солдатских депутатов не удастся овладеть движением и направлять его в русло закономерной классовой борьбы, то мы будем свидетелями приостановки десятков и сотен предприятий. Государство не может взять на себя обязательства предоставить рабочему классу исключительно привилегированное положение за счет всего населения’. Вот для чего, следовательно, была нужна, по мнению А. И. Коновалова, та полнота правительственной власти, на проявление которой он не рассчитывал, и вот почему он скептически относился к ‘насаждению’ одностороннего ‘демократизма’ в русской промышленности. Надо думать, что невозможность того и другого, правильного правительственного метода и правильного содержания правительственной программы, стала ему понятна давно. Но именно его личные связи с демократией и опасение перетолкования его мотивов классовыми и ‘буржуазными’ побуждениями заставили его терпеть до тех пор, пока не наступил момент поставить свою подпись под заведомо для него неосуществимой и опасной правительственной декларацией.
Роль Гендерсона. В самый момент отставки А. И. Коновалова, ночью 18 мая, в Петроград приехал великобританский министр труда Артур Гендерсон. Повлиять на отставку русского министра торговли и промышленности он уже не мог. Но по отношению к программе нового курса в рабочем вопросе он сыграл у нас роль, отчасти напоминающую роль Альбера Тома в утверждении нового курса нашей внешней политики. ‘Я приехал, — заявил Гендерсон, — чтобы помочь правительству своим опытом в разрешении очередных промышленных и экономических вопросов’. И, принимая очередной лозунг ‘государственного контроля’ за то, что понималось под этим лозунгом в Англии, он всецело положил вес своего мнения на сторону ‘бросаемых в рабочую среду лозунгов, возбуждающих темные инстинкты толпы’. Он объяснял правительству, объяснял Совету рабочих и солдатских депутатов, объяснял в Петрограде, объяснял в Москве все огромные преимущества ‘вмешательства государства в дело регулирования промышленности, во взаимоотношения труда и капитала’. ‘Вы должны знать, — говорил Гендерсон московскому биржевому комитету 14 июня, — что вся промышленность, вся работа по снабжению армии взята английским правительством под строгий контроль. И у нас в Англии при контроле над промышленниками почти нет конфликтов с рабочими. Все требования рабочих у нас рассматриваются государством, и оно, если находит возможным удовлетворить их, удовлетворяет. Когда началась война, мы предложили рабочим временно отказаться от борьбы за свои права, и они во имя интересов государства отказались. Было время, когда рабочие работали семь дней в неделю, не зная ни праздников, ни отдыха. Интересы государства должны быть на первом месте. Не думайте, что это социализм. Я понимаю социализм как альтруистическое применение коллективного труда в жизни государства. Это есть временная необходимость, ибо государство ведет сейчас войну за собственную целость’. И русский министр труда, уже опираясь на английского, говорил московским журналистам (16 июня): ‘Когда мы говорим о решительном вмешательстве государства в промышленность в целях урегулирования ее и введения контроля, то речь идет здесь, конечно, не о социалистическом производстве и не о государственном социализме, а о том минимуме предприятий, в котором нуждается народнохозяйственная жизнь страны и которые уже проведены в Англии’. Он прибавлял к этому: ‘Французский, бельгийский и английский капитал, занятый в русских предприятиях, уже учел неизбежность подчинения себя контролю, и официальные представители этого союзного капитала заявляли Временному правительству, что они идут навстречу желаниям правительства ввести регулирование и контроль на их предприятиях и установить минимум доходности’.
Увы, в этих шагах союзного капитала — ‘навстречу желаниям правительства’ — была такая же двусмысленность, как и в готовности Альбера Тома признать лозунг ‘без аннексий и контрибуций’. Действительно, опасаясь за окончательное разрушение своих предприятий при сложившейся в России обстановке промышленного производства, иностранцы весьма охотно прибегали к правительственному ‘контролю’, видя в нем гарантию против чрезмерных требований рабочих. Заявление об этом было официально передано через Гендерсона русскому правительству в поучение русским промышленникам[10].
Торжество большевистской тенденции (‘рабочий контроль’). Но русские рабочие и их руководители хотели совсем другого. Под ‘контролем’ они понимали действительно переход к ‘социализации’ фабрики, а потому вовсе не удовлетворились тем ‘минимумом’, о котором говорил Скобелев, и не думали о тех жертвах, о которых упоминал Гендерсон. По их мнению, контроль должен был быть не ‘государственным’, а ‘общественным’, под чем они подразумевали контроль рабочий. Эта позиция ярче всего обрисована на конференции фабрично-заводских комитетов и советов старост Петрограда, открывшейся 30 мая. В ответ на убеждения М. И. Скобелева, что ‘мы находимся в буржуазной стадии революции’, что ‘самое беспощадное обложение не может разрешить финансовой проблемы’, что ‘русский капитализм слишком молод’ для того, чтобы даже конфискация всех капиталов устранила финансовую разруху, что ‘захват фабрик и заводов не изменит условий труда рабочего класса’ и не подвинет вперед революцию, в ответ на все это организационный комитет конференции (в которой преобладали большевики) предложил такую резолюцию: ‘Путь к спасению от катастрофы всей хозяйственной жизни лежит только в установлении действительного рабочего контроля за производством и распределением продуктов. Для такого контроля необходимо, чтобы во всех решающих учреждениях за рабочими было обеспечено большинство (не менее двух третей голосов) и чтобы фабрично-заводские комитеты, а равно профессиональные союзы получили право участвовать в контроле с открытием для них всех торговых и банковых книг и с обязательством сообщать им все данные. Рабочий контроль должен быть немедленно развит в полное урегулирование производства и распределения продуктов рабочими. Рабочий контроль должен быть продолжен (распространен) на все финансовые и банковые предприятия. Спасение страны от катастрофы требует, чтобы рабочему и крестьянскому населению было внушено самое полное и безусловное доверие (уверенность), что руководящие и полновластные учреждения как на местах, так и в центре государства не останавливаются перед переходом в руки народа большей части прибыли, доходов и имуществ крупнейших банковых, финансовых, торговых и промышленных магнатов капиталистического хозяйства. Далее развертывался план — ‘пока длится война’ — введения ‘в общем государственном масштабе обмена сельскохозяйственных орудий, одежды и обуви на хлеб и другие сельскохозяйственные продукты’, а ‘после осуществления указанных мер’ — ‘осуществление всеобщей трудовой повинности’, для чего необходимо ‘введение рабочей милиции (Красной гвардии) с постепенным переходом к общенародной поголовной милиции, с оплатой труда рабочих и служащих капиталистами’ и, наконец, не после всего, а прежде всего как основное условие ‘успешного проведения перевода рабочих сил на производство угля, сырья и транспорта, а также перевода рабочих из производства военных снарядов на производство необходимых продуктов’, ‘переход всей государственной власти в руки Советов рабочих и солдатских депутатов’. Конечно, здесь видна рука Ленина, который вместе с Зиновьевым защищал приведенную резолюцию не только против меньшевика Далина, но даже и против большевика Авилова. Однако если не весь ленинский план перехода к полусоциализму, то требования резолюции об установлении рабочего контроля над предприятиями были распространены широко за пределы чистого большевизма. Об этом лучше всего свидетельствует изданный в те же дни министром путей сообщения Н. В. Некрасовым знаменитый циркуляр 27 мая, прозванный ‘приказом No 1’ путейского ведомства. Железнодорожные рабочие петроградского узла, недовольные прибавками ‘комиссии Плеханова’, предъявили требования, за неисполнение которых грозили общей железнодорожной забастовкой. Правительство в согласии с исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов решило ‘самыми решительными мерами противодействовать надвигающейся разрухе’, но под ‘самыми решительными мерами’, кроме противодействия ‘отдельным выступлениям’, Н. В. Некрасов подразумевал… полную передачу контроля и наблюдения за всеми отраслями железнодорожного хозяйства с правом отвода в двухмесячный срок любого начальствующего лица железнодорожному союзу служащих. В совещании по перевозкам министру сказали, что в лучшем случае только недоразумением можно объяснить понимание подобной меры как меры ‘твердой власти’ и что иного названия, как ‘демагогической’, она не заслуживает. Трудно было поверить действительно в серьезность эвфемистических объяснений министра, что ‘привлечение организаций к общегосударственной работе заставит их отрешиться от узкопрофессиональных решений и сделает их органами государственности’. Всякий понимал, что насаждаемое таким образом начало ничего общего не имеет с военным социализмом Гендерсона.
Министерство просто плыло по течению, а течение вело в большевистское русло. Циркуляр 27 мая дезорганизовал железнодорожное хозяйство, а в то же время Министерство торговли получало из всех городов России известия, что исполнительные комитеты местных революционных организаций налагают таксы на товары, запрещают вывоз и производство изделий, закрывают торговые предприятия, опечатывают товары, устраняют законных владельцев от распоряжения предприятиями и т. д… Вот чего боялся и не мог остановить А. И. Коновалов, вот чего не понимал Гендерсон, вот что… прекрасно понимал и чему отнюдь не по ‘государственным’ соображениям подчинялся Некрасов. Этим действительным положением дела объясняется и то, почему никто из сколько-нибудь компетентных знатоков промышленности не согласился занять место А. И. Коновалова и почему та декларация, которая его испугала, совсем не была опубликована правительством. Вместо нее 28 июня появилось ‘обращение министра труда ко всем рабочим России’. М. И. Скобелев был вынужден, наконец, сказать ‘товарищам рабочим’, чтобы они ‘помнили не только о своих правах, но и своих обязанностях, не только о своих желаниях, но и о возможности их удовлетворения, не только о своем благе, но и о жертвах, необходимых во имя закрепления революции и торжества наших конечных идеалов’. Картина злоупотреблений, нарисованная воззванием, совершенно подтвердила тот доклад Н. Н. Кутлера правительству полтора месяца тому назад, против которого тогда спорили министры-социалисты. ‘В настоящее время, — гласило воззвание, — часто стихийные выступления берут верх над организованностью, и вопреки всем государственным возможностям, не считаясь с состоянием предприятия, в котором вы работаете, и во вред классовому движению пролетариата вы иногда добиваетесь такового увеличения заработной платы, которое дезорганизует промышленность и истощает казну, ибо из казенных средств сейчас оплачивается большая часть производимых предметов. Нередко рабочие вопреки указаниям профессиональных союзов отказываются от всяких переговоров с владельцами предприятий и под угрозой насилий настаивают на удовлетворении выдвинутых требований. При полной свободе организаций такой прием отстаивания своих интересов является недопустимым для сознательных рабочих. Когда же он применяется в предприятиях, изготовляющих предметы первейшей государственной необходимости, и в особенности на железных дорогах, он превращается в прямую угрозу завоеваниям революции… Но еще более недостойными революционной демократии являются поступки тех рабочих, которые, не сознавая всей сложности и ответственности технического и хозяйственного управления предприятиями и бедности России опытным техническим и административным персоналом, чинят насилия над служащими и директорами, удаляют их по своему усмотрению, самочинно вмешиваются в техническое управление предприятиями и даже пытаются захватить всецело в свои руки промышленные заведения. Враги революции втихомолку злорадствуют, видя, как вследствие изгнания вами технического персонала разрушается налаженное вашим трудом производство и как затрудняется сношение с другими странами, когда рабочими преследуются служащие на наших заводах иностранные граждане… Захват же фабрик и заводов делает рабочих, не имеющих ни опыта управления, ни необходимых оборотных средств, на короткий срок хозяевами, но вскоре приводит их к закрытию захваченного предприятия или к подчинению рабочих еще худшему предпринимательскому произволу’. Далее министр труда обещал рабочим, что министерство примет меры против безработицы, неразрывно связанной с возвращением предприятий, оборудованных для военного производства, к производству мирного времени. Министерство обещало не применять труда военнопленных и солдат, детского труда, соглашалось облегчить переезд из одной местности в другую. Но все же министр труда считал долгом напомнить, что ‘экономические потрясения, связанные с переходом от военного времени к условиям мирного развития, не могут пройти безболезненно’ и что ‘необходимы жертвы во имя закрепления революции’.
Мы скоро увидим, что эти призывы уже запоздали. В устах министра, который начал с той же демагогии, которую теперь резко осуждал, они были особенно неубедительны. Перемена взглядов была налицо, и этой переменой воспользовались те же демагоги слева. Было так легко объяснить этот переход от зажигательных призывов к советам благоразумия просто тем, что социалисты, ставшие министрами, ‘продались буржуазии’. На этом понятном мотиве и сыграли левые противники умеренного социализма.

6. Умеренный социализм под ударами слева

‘Приятие’ войны и власти. Г. Станкевич в своих ‘Воспоминаниях’ характеризует период, прошедший после событий 20-21 апреля, как период ‘приятия войны’ и ‘приятия власти’. Несомненно, эти события произвели на добросовестную и искреннюю часть социалистов отрезвляющее впечатление. Юные энтузиасты, к которым принадлежало большинство деятелей ‘Комитета’, зачастую тут впервые поняли, что действительность не поддается перед их волевыми усилиями, что препятствия для осуществления их бесплотных идеалов вовсе не проистекают из недобросовестности и из злой воли ‘буржуазной’ власти, а из реальных условий этой самой действительности, что ни война не будет окончена ‘к сентябрю’, ни европейский социализм не проникнется сразу циммервальдскими идеалами, ни завоевания революции вообще не смогут быть сохранены, если будет сделана попытка насилием превратить ‘буржуазную революцию’ в социалистическую. Первый урок, данный европейским социализмом русской революции в лице приезжих делегаций, заключался в том, что само значение русской революции и ее идей поднимается и падает вместе с военными успехами или военными неудачами (см. подробнее в главе о мире). Более зрелая часть социалистов вдруг почувствовала себя ответственной за русскую революцию, за ее исход и успех. Они действительно ‘прияли’ власть и ‘прияли’ войну.
Но тут и началась трагедия умеренных течений русского социализма. Став на место свергнутого ими ‘буржуазного’ правительства, они очутились перед необходимостью самим защищать буржуазный характер русской революции. Положение, как и предвидел Церетели, оказалось чрезвычайно двусмысленным и трудным. Привыкшие относиться критически ко всякой власти, безответственные элементы интеллигенции обратили теперь свои удары на коалиционную власть, и толпа после недолгих колебаний пошла за ними. На первых же порах вместо объединенного социалистического фронта, обращенного против правительства, началась внутренняя борьба крайних течений социализма против умеренных. Умеренное течение, вначале господствующее, постепенно изолируется от масс — прежде всего столичного населения. Столичные социалистические органы, как петроградский Совет депутатов, подпадают под растущее влияние большевиков, и рабочие кварталы Петрограда начинают играть роль Сент-Антуанского предместья. Одна за другой поднимается народная волна из этих кварталов и идет на буржуазный центр столицы: сегодня разбитая и отброшенная, она завтра поднимается опять — обычно с новыми, усиленными шансами на победу.
Надо при этом помнить, что умеренный социализм, хотя и отрезвленный, далеко не уверенно стоит на своих новых позициях. Чувствуя, что чем более он на них укрепляется, тем больше теряет массы, он после каждой народно-большевистской демонстрации спешит идти на уступки, полуискренние, полутактические. Как мы уже заметили, он при этом безнадежно теряет собственную линию поведения и становится непонятен для масс.
Картину этого распада, внутренней борьбы и вызванных ею зигзагов тактики господствующей группы мы теперь должны будем проследить в событиях июня и начала июля 1917 г. Центр тяжести в борьбе, которая при первом правительстве велась между правительством и Советом, теперь переходит к борьбе между Советом и петроградскими рабочими организациями. Временное правительство в этой борьбе постепенно оттесняется на второй план. Под давлением слева вожди Совета совершенно перестают считаться с ним. Постановления съезда Советов становятся равносильными или, лучше сказать, становятся выше не только административных органов, но даже и судебной власти. В борьбе с самочинными вооруженными выступлениями исполнительный комитет Совета закрепляет за собой право, заявленное в дни волнений 20-21 апреля: распоряжаться по своему усмотрению вооруженными силами Петроградского гарнизона. В решительные минуты борьбы Временное правительство ставится перед ультимативными требованиями советского съезда и начинает просто контрассигнировать намеченные им меры. При этом грань между министрами-социалистами и министрами-несоциалистами, теоретически продолжающая существовать, на практике начинает все более затушевываться. Это побуждает министров партии народной свободы, вступивших в министерство на определенных условиях, все с большей решительностью возражать против нарушения основного правила коалиции. Когда, наконец, в полной мере осуществляются предсказания Чернова и Раковского, что и министры будут только ‘исполнять’ решения Совета и превратятся в ‘хвост революции’, то создается почва для нового министерского кризиса. Повод, по которому этот кризис, наконец, разрешается в начале июля, является уже в сущности второстепенным обстоятельством сравнительно с основной причиной: фактическим переходом власти от министерства к Совету, причем в то же время Совет оказывается бессильным применить свою власть к единственной грозящей ему серьезной опасности слева.
Выступления министров-социалистов на съезде Советов. Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов открыл свои заседания 3 июня. По своему составу и по общему настроению съезд соответствовал составу и настроению социалистической части коалиционного министерства. На 1090 собравшихся депутатов, которые представляли 305 Советов рабочих и солдатских депутатов, 53 районных и областных советов, армию, фронт и тыловые учреждения (34 делегата), некоторые крестьянские организации и т. д., имелось только 105 большевиков и 32 интернационалиста. Большинство довольно равномерно распределялось между социалистами-революционерами (285) и с.-д. меньшевиками (248). Вне их стояли ‘внефракционные’ социалисты (73), ‘объединенные’ социал-демократы (10) и бундовцы (10). Плехановская группа ‘Единство’ имела только 3 представителей, народные социалисты — тоже только 3, трудовики — 5 и анархисты-коммунисты — одного. Этот состав обеспечивал министрам-социалистам большинство, но он же вызвал со стороны большевиков с самого начала резкую оппозицию съезду, которая, помимо речей в заседаниях, выразилась в тайной подготовке с самого начала заседаний съезда уличных выступлений из рабочих кварталов.
Съезд Советов заседал в течение всего июня, и его заседания очень живо и полно отразили борьбу между умеренным и крайним течениями русского социализма. К большой досаде съехавшихся из провинции депутатов, которые желали ‘делать дело’, с улицы постоянно врывались струи раскаленной стихии, и съезд был вынужден разбираться в том, что некоторые депутаты называли ‘домашними спорами меньшевиков с большевиками’. На более внимательный взгляд, тут происходил отлив сочувствия столичных рабочих и солдатских масс от течений, готовых поддержать коалиционное правительство, к течениям, стремившимся ‘углубить’ национальную революцию и превратить ее в социалистическую.
Первая неделя съезда, впрочем, прошла сравнительно спокойно. Она была посвящена выступлениям министров-социалистов с отчетами перед ‘революционной демократией’. Временами раздавались одиночные требования, чтобы все министры признали себя ответственными перед съездом. Но принцип коалиции, на котором было основано министерство, помнился еще очень отчетливо, и как министры, так и поддерживавшее их большинство выдерживало линию, разграничивавшую ответственность министров-социалистов от ответственности министров-несоци-алистов. Церетели в начале заседаний (4 июня) обращался к съезду как к ‘полномочному парламенту революционной демократии’, которому должно подчиняться Временное правительство… Но, видимо, на эту фразеологию господствующее течение не смотрело серьезно, и принятая 8 июня резолюция решительно признала ответственными перед представительным органом ‘революционной демократии’ одних только ‘министров-социалистов’, отвергнув поправку с.-р. интернационалиста Мазурина распространить эту ответственность на все коалиционное министерство. Резолюция признавала, что ‘переход всей власти к Советам в переживаемый период русской революции значительно ослабил бы ее силу, преждевременно оттолкнув от нее элементы, способные еще ей служить’.
В этой формуле сказалась основная мысль Церетели, которую он развивал на юбилейном заседании четырех Дум 27 апреля и повторил в своей речи перед съездом Советов 8 июня. Это была своеобразная теория постепенного ‘откола’ или ‘отхода’ буржуазных элементов по мере ‘поступательного хода’ революции. Эта теория, согласная с самым строгим марксизмом, в то же время давала Церетели возможность лавировать между крайностями и мирить признание революционной роли Государственной думы и защиту коалиции социалистов с буржуазией с самыми радикальными, хотя и туманными, перспективами, когда после ряда ‘отколов’ налицо останется один рабочий класс со своими классовыми задачами. Можно было представить эту точку зрения так, что между Церетели и Лениным спор оставался только о темпе движения. Можно было развивать ее и так, что ‘буржуазный фазис’ революции оказывался настолько длительным, что давал полную возможность самого полного и продолжительного сотрудничества с ‘буржуазией’.
Вывод, который был практически сделан из сложившегося положения, был гораздо ближе ко второй возможности, чем к первой. Месяц участия во власти и близкого знакомства с ходом государственных дел прошел для министров-социалистов недаром. Один за другим выступали перед тысячной толпой делегатов Церетели, Скобелев, Керенский, Чернов, Пе-шехонов. Вместо демагогических призывов, к которым массы привыкли, министры старались целым рядом фактических данных охладить пыл неосведомленной ‘революционной демократии’ и свести ее с заоблачных высот социалистической теории в мир трезвой действительности. Идя этим путем, министры повторили все то, что они оспаривали, когда это утверждали их политические противники. Но наряду с этим они не решились открыто отказаться и от прежних заблуждений. В результате у масс получилось впечатление ‘кадетствующего’ съезда и испорченных близостью к буржуазии социалистических министров, а на действительный ход революции их политическое прозрение не оказало никакого практического влияния. Они узнали правду, не боялись сказать о ней, но, встретив непонимание и недоверие, продолжали действовать так, как угодно было массе. Отстав от одного берега, они не пристали к другому и в результате очутились в пустом пространстве.
Это особенно сказалось на основном и наиболее спорном вопросе момента: вопросе о войне и мире. Станкевич в своих ‘Воспоминаниях’ рассказывает, как при Альбере Тома и других иностранных социалистах Церетели ‘как-то раз упомянул, что русская интеллигенция настроена циммервальдистски, но встретил такие удивленные взгляды со стороны собеседников-иностранцев, что слова завязли на устах’. Это довольно точное изображение того положения, в котором очутились неожиданно для самих себя умеренные социалисты, занявшие по незнакомству с течениями западного социализма крайнюю позицию. Церетели и в особенности Чернов теперь настойчиво повторяли сами то, в чем тщетно убеждал их раньше П. Н. Милюков, а именно, что нельзя ‘ультиматумами’ заставить союзные правительства принять тезисы Циммервальда и Кинталя. Чернову пришлось даже защищать отсрочку созыва международной конференции для пересмотра целей войны и сослаться на неподготовленность западной демократии. Точно так же и в вопросе о войне Церетели должен был заговорить о необходимости иметь боеспособную армию и о том, что, по военным соображениям, этой армии, быть может, придется в момент, ему неизвестный и составляющий военную тайну, перейти в наступление. Керенский выступил с обличениями против братания на фронте и указал на связь этого явления с германскими влияниями. Связь между успехом военным и успехом дипломатическим даже с точки зрения идеалов ‘революционной демократии’ была неоднократно подчеркнута на съезде. Скобелев и Чернов указывали на невозможность для государства взять на свои плечи организацию производства. Он доказывал также нелепость большевистского приема решения национальных вопросов путем возбуждения сепаратизмов и даже признавал невозможным решить аграрный вопрос путем организованного захвата земель. Он решительно отказывался стать на путь создания классовой власти, ‘путь постепенного суживания того базиса, на котором зиждутся революционные силы’. В сущности это и был путь постепенного ‘откалывания’ от революции непролетарских слоев. Чернов находил, что это ‘путь дробления сил, путь преступный, так как идти по нему — значит расчистить дорогу генералу на белой лошади’. Еще более решительным тоном говорили министры труда и продовольствия. М. И. Скобелев признал, что единственный способ несколько наладить финансы есть экономия и что ‘революционный’ способ принудительного займа практически неосуществим. Он подчеркнул также, что ‘чистый, безупречный источник’ государственного дохода — заем свободы ‘пополняется преимущественно из избытков имущих классов’, тогда как ‘демократические классы’ в нем не участвуют. А. В. Пешехонов в строго деловой речи показал, что увеличение заработной платы не достигает цели, ибо вместе с ним увеличиваются и цены продуктов. Отнятие доходов капиталистов имеет пределы, за которыми начинается разрушение самого капитала, что равносильно разрушению производства. Массы не понимают, что защита юной свободы ‘сопряжена с лишениями’ и что добиваться в первую очередь улучшения собственного положения — значит подкапывать основы этой свободы. ‘У нас нет решимости призвать народ к жертвам. Необходимо призвать массу к усиленному напряженному труду, чтобы поднять производительность. Эта задача нелегкая, но она стоит перед нами. Преодолеть самих себя — это главная наша трудность’.
Двойственные решения съезда. Такие речи имели на съезде succes d’estime[11], но значительная часть слушателей уходила от них в кулуары, где велись ожесточенные споры об очередной злобе дня: об отношении съезда, где преобладали люди, ‘приявшие войну и власть’, к таким органам, как петроградский Совет, где это приятие резко отрицалось и где звали к дальнейшей борьбе. Главная трудность заключалась в том, что не только ‘массы’, но и сам съезд Советов не мог ‘преодолеть сам себя’. Ясной и твердой позиции крайних он противопоставлял только слабые компромиссы и бессильные колебания. Это очень ярко сказалось на основных резолюциях съезда, принятых в эту же первую неделю его заседаний. Министры говорили одно, съезд решал другое.
‘Приемля власть’ коалиционного правительства, съезд отверг проекты резолюций, предложенные большевиками и меньшевиками-интернационалистами. Первый проект исходил из мысли, что ‘социалистические министры прикрывают посредством ни к чему не обязывающих обещаний ту же самую империалистическую и буржуазную политику’ и тормозят развертывание революционных конфликтов. Большевики ‘констатировали полный крах политики соглашения с капиталистами’ и требовали перехода всей государственной власти в руки Всероссийского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов’. Резолюция меньшеви-ков-интернационалистов заявляла, что новый состав Временного правительства не является ‘действительным органом революции’, ‘склоняет перед империалистическими правительствами союзников ее знамя’, укрепляя этим ‘во всех воюющих странах позицию’ социал-патриотов и ослабляя позицию ‘интернационалистского авангарда демократии’ в борьбе за мир, во внутренней политике оставляет власть за ‘ненадежными элементами’ в провинции и ‘проявляет склонность вступить на путь полицейских репрессий’. Резолюция затем выдвигала целый ряд требований от коалиционного правительства: созвать Учредительное собрание не позже 1 сентября и немедленно упразднить Государственную думу и Совет, ‘предложить союзникам незамедлительный созыв в Петрограде конференции для пересмотра целей войны и для соглашения о заключении общего перемирия на всех фронтах’, произвести радикальную чистку ‘контрреволюционных элементов’ в стране, наконец, ‘добиться от союзных правительств беспрепятственного пропуска’ заграничных социалистов-циммервальдцев. Эти предложения были отвергнуты. Большинством 543 против 126 при 52 воздержавшихся 6 июня была принята объединенная резолюция меньшевиков социалистов-революционеров, одобрявшая решение исполнительного комитета ‘принять власть’ в коалиции с буржуазией. Но и в этой резолюции правительство приглашалось действовать ‘решительнее и последовательнее’ в тех же направлениях, крайнее выражение которых было отвергнуто. Уже доклад Либера, защищавший точку зрения большинства, исходил в сущности из циммервальдской точки зрения: там напоминалось, что ‘русская революция на конференции Советов определенно сказала: она не верит в такой исход войны, который определяет победу одной коалиции над другой, — не по этому пути лежит окончание этой войны, в интересах демократии эта война должна быть окончена только победой трудовой демократии всех стран против коалиции империалистов всех стран’. Согласно этому, принятая резолюция подтвердила ‘демократическую’ формулу мира и рядом ставила две непримиримо противоположные задачи: ‘проводить дальнейшую демократизацию армии и укреплять ее боеспособность’. Другие требования крайних были тоже приняты в смягченной и более неопределенной форме: ‘систематическая и решительная борьба с контрреволюционными элементами’, и ни слова о борьбе с анархией слева, ‘скорейший’ созыв Учредительного собрания — без указания срока, очень уклончивые выражения о согласовании ‘требований организованных трудящихся масс’ с жизненными интересами подорванного войной (и ‘обостренной политикой имущих классов’) ‘народного хозяйства’. Мало того, поддерживая правительство, большинство съезда тут же решило создать ‘для более успешного и решительного проведения в жизнь указанной платформы, для полного объединения сил демократии и выявления ее воли во всех областях государственной жизни’ ‘единый полномочный представительный орган всей организованной революционной демократии России’ из представителей съездов рабочих и крестьянских депутатов. Перед этим органом министры-социалисты должны были быть ответственны ‘за всю внешнюю и внутреннюю политику Временного правительства’, а ‘энергичная поддержка’ этого правительства мыслилась через Совет, около которого (а не около правительства) должна была ‘еще теснее сплотиться вся революционная демократия России’. Этой формулировке П. Н. Милюков в своей речи 9 июня на казачьем съезде противопоставил формулу сохранения ‘всей полноты власти’ Временным правительством до Учредительного собрания и указал на необходимость, ‘чтобы правительство было сильно’ для выполнения стоящих перед ним громадных задач: ‘превратить страну еще недавно самодержавную, в страну народоправства и кончить войну с честью’. В обширной речи перед совещанием членов Государственной думы 3 июня П. Н. Милюков указал на циммервальдский и германский источник советской доктрины, констатировал фиаско советской внешней политики и настойчиво предостерегал против идеи превращения ‘национальной революции’ в ‘социалистическую’. Он указал на лицемерие революционной фразеологии, которая ищет опасности для революции в пока еще несуществующей контрреволюции и отказывается видеть их там, откуда они действительно угрожают. На казачьем съезде он решительно подчеркнул необходимость борьбы с ленинцами, ‘главными врагами русской революции’.
‘Приемля войну’, съезд и по этому вопросу принял двусмысленную и внутренне противоречивую резолюцию, не давшую ему никакой твердой позиции и не удовлетворившую никого. Резолюция большевиков, требовавших открытого признания неудачи советской внешней политики и настаивавших на расширении понятия ‘аннексий’ на Ирландию, Египет, Индию и т. д., была отклонена. Но вся первая половина резолюции меньшевиков и эсеров, принятая съездом, также исходила из циммервальдской точки зрения на способы ‘скорейшего окончания войны’. Съезд категорически высказался против окончания воины победой ‘одной из двух воюющих сторон’. Они рекомендовали для ‘скорейшего’ окончания войны вничью новое обращение к ‘демократиям всех стран’ с русским лозунгом ‘без аннексий и контрибуций’, содействия ‘всеми мерами скорейшему воссозданию интернационала, созыва международной социалистической конференции’. Они укоряли ‘демократию всех стран’ за то, что ее ‘недостаточно энергичное противодействие последним заявлениям их правительств о захватнических целях войны ставит в крайне трудное положение русскую революцию’, рекомендовали ‘немедленную посылку делегаций циммервальдского типа из России за границу и из-за границы в Россию’. От правительства требовалось ‘в кратчайший срок принять меры для присоединения союзных держав к программе мира, принятой русской демократией’. И только после перечисления всех этих, уже отвергнутых жизнью приемов резолюция решалась заговорить о ‘содействии усилению боевой мощи нашей армии и способности ее к оборонительным и наступательным действиям’, тотчас оговариваясь, однако, что ‘вопрос о наступлении’ есть исключительно дело военной техники (противники обличали их в том, что наступление будет иметь политический характер).
Всем этим половинчатым и неопределенным решениям выступавшие на съезде большевики: Ленин, Каменев, Зиновьев, даже Луначарский — противопоставили весьма определенную программу, понятную для масс. В первом же своем выступлении (4 июня) Ленин выставил альтернативу: одно из двух, или буржуазия, или Советы — ‘тип государства, который выдвинут революцией’. Или ‘реформистская демократия при капиталистическом министерстве’, или ‘захват власти целиком’, на который ‘наша партия готова’. ‘Наша программа? Опубликуйте прибыли господ капиталистов, арестуйте 50 или 100 крупнейших миллионеров’. ‘Без этого все фразы о мире без аннексий и контрибуций — пустейшие слова’. ‘Второй шаг — объявить, что мы считаем всех капиталистов разбойниками’. При этом ‘не надо откладывать применение азбуки демократии до Учредительного собрания’. ‘Тогда трудящиеся вам поверили бы’, и если тогда капиталистические государства отказались бы мириться, ну, что же, ‘мы не пацифисты, мы от войны не отказываемся’.
Керенский на том же съезде назвал это политикой ‘держиморд’. Министры-экономисты и финансисты высмеивали идею Ленина, что арестом капиталистов можно разрушить капитализм. Но Ленин обращался не к этой интеллигентской аудитории. ‘Через их головы’ он уже заигрывал с улицей, а для улицы его ‘программа’ говорила очень много.
Уличные выступления против Совета. До созыва съезда Советов большевики, быть может, и думали серьезно опереться на него и на имеющий создаться ‘полномочный орган’ съезда в борьбе с Временным правительством. Соответствующий лозунг ‘вся власть — Советам’ был и впоследствии сохранен как знамя специфической большевистской государственности. Но точно так же, как, проповедуя мир, Ленин уже заранее заявлял, что большевики ‘не пацифисты’, так и возвеличивая идею советской власти, он тотчас же вступил в борьбу с Советом, как только увидал, что данный состав Совета поддерживает не его, а правительство. Не миром, так войной, не через Совет, так путем борьбы с Советом — как бы то ни было, но программа Ленина должна была осуществиться. В поисках опоры против интеллигенции Совета большевики, естественно, прежде всего обратились к рабочим массам петроградских предместий. На Выборгской стороне и за Нарвской заставой, на Путиловском заводе и т. д. началась энергичная агитация против ‘кадетствующего’ съезда Советов. Был пущен слух, что Церетели получил десять миллионов от Терещенко. Как увидим, эти семена пали на благодатную почву. Но еще раньше, чем начались организованные выступления предместий, застрельщиками уличных наездов явились анархисты в союзе с подонками общества и, как это ни странно, с бандами черной сотни.
Первым из июньских уличных выступлений, прервавших мирное течение работы съезда Советов, был захват анархистами типографии газеты ‘Русская воля’ на Ивановской улице. Около 80 людей, вооруженных винтовками, револьверами, ручными гранатами и бомбами, среди белого дня 5 июня ворвались в дом, принадлежавший ‘Русской воле’, и объявили наборщикам и служащим, что явились ‘избавить их от гнета капиталистической эксплуатации’. Когда рабочие не согласились на такой способ ‘избавления’, захватчики выпустили их из дома, заняли помещение и немедленно отпечатали воззвание, в котором заявляли, что они ‘решили вернуть народу его достояние и поэтому конфискуют типографию ‘Русской воли’ для нужд социализма’. Это не значит, что они ‘борются с печатным словом’, они ‘только ликвидируют наследие старого насильственного режима’. На вопросы, кто они такие, захватчики отвечали, что они ‘социалисты с дачи Дурново’ и хотят ‘на кооперативных началах издавать социалистическую газету’. Когда служащие предложили захватчикам спросить ‘инструкции от Совета’, последние заявили, что они ‘никакой власти не признают и плюют на Совет’.
Характерен тот способ, которым было ликвидировано это анархистское выступление. Исполнительный комитет послал своего члена Анисимова для переговоров. Президиум съезда прибавил ему на помощь Каменева и Гоца. Вечернее заседание съезда обсуждало вопрос и вынесло резолюцию: ‘Категорически осуждая захват.., съезд предлагает… немедленно очистить дом’. Правда, в то же время действовали и законные власти. Главнокомандующий округом послал две роты солдат. Два товарища прокурора явились на место действий. Захватчики всему этому противопоставили требование: передать вопрос на обсуждение особой согласительной комиссии, в которую вошли бы как равноправные стороны по два представителя от Совета рабочих и солдатских депутатов, от анархистов, от Совета крестьянских депутатов, от ‘автономного комитета анархистов’ и от партий социал-революционеров и социал-демократов. Вечером действительно комиссия с участием анархистов отправилась для переговоров в Совет. Только увидев, что они окружены войсками, захватчики согласились добровольно уйти из занятого помещения, но поставили условия, которые были приняты: гарантировать им безопасность от самосуда раздраженной толпы. Арестованные при выходе участники захвата были отвезены не в распоряжение судебной власти, а на съезд Советов. Когда туда явились судебные власти, представитель Совета не допустил их до следствия на том основании, что, по соглашению о сдаче, анархистам была ‘обещана неприкосновенность’. Справка, наведенная прокурором судебной палаты Каринским у мини-стра-председателя кн. Львова только подтвердила, что ‘соглашение’ действительно состоялось. Анархистов освободили, даже не переписав по постановлению исполнительного комитета. На другой день ‘Рабочая газета’ — не большевистская — приветствовала ‘вмешательство организованной демократии’.
В самом деле, что преступного сделали анархисты? Они только использовали прецеденты, созданные большевиками и не вызвавшие в свое время ни немедленных протестов со стороны остальных социалистических групп, ни немедленных репрессий со стороны правительства. Еще 13 апреля рабочие завода ‘Старый Парвиайнен’ постановили ‘реквизировать типографии всех буржуазных газет’, и их резолюция была напечатана в официальных ‘Известиях’ (No 41). Правда в следующем номере редакции (г. Стеклову) пришлось поместить заявление, что эта резолюция, ‘выражающая мнение одной группы рабочих, не отвечает взглядам петроградского Совета’. Взгляды петроградского Совета не помешали большевистской ‘Правде’ печататься в типографии ‘Правительственного вестника’, и первую свободную трибуну в России Ленин нашел на балконе реквизированного большевиками дома балерины Кше-синской. Когда после долгих хлопот поверенному Кшесинской удалось получить приговор мирового судьи о выселении непрошеных жильцов, кронштадтские рабочие постановили: отменить приговор мирового судьи, признать дом Кшесинской собственностью народа и отдать его в распоряжение большевиков. Это решение, санкционированное кронштадтским Советом, проводилось в течение двух недель после наступления срока исполнения приговора (28 мая), и только после двух отсрочек 12 июня партийные организации покинули, наконец, облюбованное ими помещение, немедленно захваченное поселившимися в другой части дома ‘военными организациями’.
Более серьезное затруднение представила для правительства эвакуация дачи Дурново, где свили свое гнездо анархисты и максималисты. Мы видели, что оттуда был произведен набег на типографию ‘Русской воли’. Там же готовилось более широкое движение, слухи о котором дошли до съезда Советов тотчас после этого набега.
Дача Дурново, окруженная большим парком, находилась по соседству с заводами Выборгского района, рабочие которых уже проявили определенно большевистские настроения. С самого начала революции группа анархистов-коммунистов ‘явочным порядком’ захватила эту дачу, а затем в ней поселился ряд организаций агитационно-просветительного характера. Парком около дачи привыкло пользоваться рабочее население. Когда для правительства выяснилось, что на даче Дурново ютятся криминальные элементы, оно приняло решение выселить ‘анархистов-коммунистов’ с дачи Дурново. Рабочие немедленно решили, что требование правительства ‘контрреволюционно’, и заявили, что они будут отстаивать дачу Дурново с оружием в руках. На помощь этим защитникам из Кронштадта было послано подкрепление в 50 кронштадтских матросов. На заводах Выборгской стороны начались забастовки. Утром 8 июня забастовавшие рабочие 28 заводов пошли к даче Дурново и послали делегацию к исполнительному комитету сообщить, что анархисты не подчиняются требованию прокурора. Бюро исполнительного комитета заявило, что неорганизованные выступления отдельных кучек людей недопустимы. Тогда явилась новая делегация с ультимативным требованием, чтобы исполнительный комитет отказался от поддержки требования о выселении анархистов и не выпускал предположенного им воззвания, осуждающего подобные действия. В противном случае делегация грозила вооруженным сопротивлением.
Снова Гоц и Анисимов отправились для переговоров. Они выяснили, что анархисты, засевшие на даче, не только не хотят подчиниться, но требуют освобождения всех социалистов и анархистов, арестованных во время революции, в чем бы они ни обвинялись, а также конфискации типографий ‘Русской воли’, ‘Речи’ и ‘Нашего времени’ для передачи их социалистическим и коммунистическим организациям. На вечернем заседании 7 июня это было доложено съезду, который после горячих прений принял предложение Гегечкори осудить ‘устройство вооруженных демонстраций без прямого постановления о том петроградского Совета’ и предложить рабочим вернуться к занятиям. Но вместе с тем было решено сообщить рабочим, что распоряжение касается только дачной постройки и только поселившихся там анархистов, среди которых есть уголовные преступники. Парк же формальным постановлением съезда ‘переходил в общее пользование рабочих Выборгской стороны’. Уже до вечернего заседания ‘комитет съезда’ сообщил местному комиссару, что ‘постановление судебного прокурора временно отменяется’ и ‘вопрос о помещении остается открытым’ до решения съезда. ‘Постановление’ это было вручено судебному следователю, и выселение анархистов не состоялось.
Дело о даче Дурново было, таким образом, временно ликвидировано. Но перед съездом стоял уже более сложный вопрос: о вооруженной демонстрации, втайне готовящейся анархистами и большевиками на 10 июня.
9 июня все социалистические газеты, даже склонявшиеся к большевикам, как ‘Новая жизнь’ и ‘Дело народа’, вышли с тревожными статьями, в которых осуждалась ‘анархия’, расшатывающая завоевания революции. Тот самый Виктор Чернов, который в апреле (16) говорил: ‘Пусть не пугаются чрезмерно политических чрезмерностей Ленина.., локализовать опасность можем мы, социалисты, и исполним это тем скорее, чем меньше нам будет мешать нелепый гвалт перепуганных насмерть заячьих душ’, теперь (11 июня) озаглавил свою статью ‘Игра с огнем’, одобряя ‘твердые, но тактичные действия власти’ и резко осуждая ‘необдуманную и легкомысленную готовность распустить паруса и нестись по ветру стихии’. 9 июня на заседании съезда председатель Чхеидзе выступил с тревожным заявлением, что назавтра предполагаются большие демонстрации и что ‘если съездом не будут приняты соответствующие меры, то завтрашний день будет роковым’. Был продемонстрирован текст прокламации, напечатанной газетой ‘Правда’.
Съезд без прений принял воззвание к солдатам и рабочим, осведомляя их, что ‘без ведома всероссийского съезда, без ведома крестьянских депутатов и всех социалистических организаций партия большевиков звала их на улицу’ ‘для предъявления требования низвержения Временного правительства, поддержку которого съезд только что признал необходимой’. Съезд предупреждал, что ‘из мирной демонстрации могут возникнуть кровавые беспорядки’ и что ‘выступлением хотят воспользоваться контрреволюционеры’. Последнее заявление курьезным образом подкрепляло нелепый слух, пущенный самими большевиками, будто
Керенский сосредоточил под Петроградом 40 000 казаков, слух, только что опровергнутый самим Керенским на съезде. ‘Мы знаем, — развивало воззвание расхожий шаблон, — что контрреволюционеры жадно ждут минуты, когда междоусобица в рядах революционной демократии даст им возможность раздавить революцию’. Съезд шел даже дальше и обещал в случае действительно контрреволюционной опасности ‘позвать’ рабочих и солдат. Теперь же его приказ был: ‘Ни одной роты, ни одного полка, ни одной группы рабочих не должно быть на улице’. Всякие собрания и шествия запрещались в течение 11, 12 и 13 июня, и нарушители объявлялись ‘врагами революции’. Приняв эти решения, члены съезда разъехались по рабочим кварталам для наблюдения и уговаривания, на раннее утро 10 июня было назначено экстренное заседание в Таврическом дворце.
Что же происходило на улице? В известных уже нам центрах работа кипела. До 9 часов вечера на даче Дурново происходило заседание делегатов от фабрик и заводов. Участвовали 123 делегата, в том числе делегаты из Кронштадта, считавшего, очевидно, дачу Дурново большевистским плацдармом в Петрограде. Совещание выбрало особый комитет, которому вручило ‘полноту власти’ и предоставило все руководство рабочим движением. В саду дачи передавали, что совещание решило провести 10 июня выступление с протестом против ‘буржуазного Временного правительства’ и против Всероссийского Совета. Другая цель демонстрации была — требовать освобождения арестованных. На митингах в саду ораторы объясняли собравшимся, что демонстрация будет вооруженная ввиду возможных мер, которые примет ‘буржуазное правительство’.
Другой исходной точкой демонстрации был Измайловский полк, в котором в связи с конфликтом из-за дачи Дурново 9 июня был организован митинг с участием до 2000 солдат-большевиков Петроградского гарнизона. Здесь также руководители движения направили прения на предстоящее выступление. Принято было решение выступить 10 июня с вооруженной манифестацией против Временного правительства. В тот же день резолюция, принятая в Измайловском полку, подверглась обсуждению в солдатской секции Совета и встретила решительные возражения. Принятая резолюция объявила демонстрацию 10 июня ‘деморализаторским актом’, могущим ‘привести куличным столкновениям и вызвать гражданскую войну’. Поэтому солдатская секция постановила, что ‘солдаты должны быть настороже и без призыва петроградского Совета и Всероссийского съезда Советов не принимать участия ни в каких манифестациях’. Запасный батальон Измайловского полка тоже высказался против вооруженного характера манифестации.
Теперь все зависело от того, как отнесутся рабочие к вызову большевиков. Объезд членами съезда рабочих кварталов столицы дал ничтожный материал для суждения об этом. В общем, после решения съезда отдать сад дачи Дурново в распоряжение рабочих острота их настроения несколько прошла. Но все же члены съезда могли составить себе из отзывов рабочих яркую картину отрицательного отношения к ним петроградского пролетариата.
Депутат съезда, посетивший ночью дачу Дурново, встретил около дачи вооруженных людей, которые дальше его не пустили и категорически заявили, что для анархистов постановления съезда никакого значения не имеют и что они от выступления не откажутся. Вообще же о настроении рабочих на Выборгской стороне в эту ночь депутаты Квасман и Зерохович получили такие впечатления: среди рабочих преобладало настроение даже не большевистское, а анархистское. Рабочие заявляли, что теперь лозунг социал-революционеров надо изменить: вместо ‘в борьбе обретешь ты право свое’ надо говорить: ‘в грабеже обретешь ты право свое’. С депутатами говорили языком ‘Правды’. Большинство съезда состоит из буржуев и империалистов: съезд продался буржуазии и т. д. На электрической станции на Васильевском острове делегату Кореневу рабочие также говорили, что большинство съезда состоит из помещиков и что настоящими представителями народа являются одни большевики. Делегат, посетивший завод ‘Промет’, встретил у ворот рабочих, долго не пускавших его дальше. Рабочие утверждали, что съезд представляет сборище лиц, подкупленных помещиками и буржуазией. Когда делегаты возразили, что ведь там участвует и Ленин, они получили готовый ответ: Ленин там для того, чтобы всех разоблачать. Член съезда — офицер, член исполнительного комитета 11-й армии, побывав на Выборгской стороне, вернулся с особенно тягостными впечатлениями. ‘Нас прислали для созидательной, творческой работы, а нам приходится улаживать искусственно создаваемые конфликты. В моих ушах еще звучат эпитеты, которыми нас угощали. Всероссийский съезд продался буржуазии, держит равнение на министров, а министры на князя Львова, а кн. Львов на сэра Джорджа Бьюкенена… Церетели получил 10 миллионов от Терещенко, а Терещенко — от банкиров. Откуда это все известно? Да об этом говорят все. Молодой человек воинственного вида, с револьвером за поясом, спросил меня: а скоро ли вы, господа империалисты, с вашим кадетствующим съездом перестанете воевать? Мое убеждение, — закончил этот делегат, — что если даже удастся ликвидировать конфликт сегодня, то он вновь возгорится через 5-6 дней’.
За Нарвской заставой было не лучше. Заводской комитет Путиловского завода, не большевистский, отказался устроить митинг, боясь выпустить его из рук. Двумя днями раньше должен был состояться митинг с участием Ленина и Зиновьева. Вместо них пришли анархисты, и довольно значительное количество рабочих завода решили их поддерживать. Рабочие ждали от этого переворота улучшения своего положения, а оказалось, что оно с каждым днем ухудшается. Против съезда ведется систематическая агитация: его постановления завод считает для себя необязательными и будет подчиняться только своим собственным организациям.
Делегат Ермолаев, посетивший рабочих Московского района, заявил, что с тех пор, как приехал Ленин, единодушное настроение рабочих в пользу Февральской революции изменилось, начались смута и дикие, неорганизованные выступления. Цитаделью большевизма явилась фабрика ‘Скороход’. Делегатов здесь совершенно не хотели слушать.
Впечатление, вынесенное делегатами, посетившими воинские части Петроградского гарнизона, было не менее тревожным. В первом пулеметном полку толпа солдат встретила делегатов у ворот, не давала им говорить и не пускала в казармы. Проникнув, наконец, внутрь помещения, они встретили прапорщика Семашко, намеченного солдатами-большевиками в командиры полка, и он заявил им, что солдаты не знают съезда, а знают только Центральный комитет партии социал-демократов (большевистский). Министры-социалисты стали такими же буржуями, как другие, и идут против народа. Солдаты заявляли, что если даже большевики отменят демонстрацию, то все равно через несколько дней они выйдут на улицу и разгромят буржуазию. Настроение полка, пополненного дезертирами из других частей, было таково, что делегатов хотели даже арестовать и заявляли, что всех их надо перевешать. В 180-м Финляндском полку делегатам тоже грозили кулачной расправой. Солдаты заявляли, что они выступят с оружием в руках и еще в 5 часов утра на 10 июня утверждали, что демонстрация вовсе не отменена.
В 3-м пехотном полку члену исполнительного комитета Войтинскому солдаты заявили, что они ‘идут резать буржуазию’. Съезд Советов они называли ‘съездом земских начальников’, а про исполнительный комитет говорили, что он ‘захвачен жидами’: оригинальное сочетание крайней правой пропаганды с крайней левой. Не было недостатка и в германофильских симптомах: из рядов солдат раздавались крики: ‘нам все равно, кто будет править Россией, хотя бы Вильгельм’.
Однако же большевики, подсчитав свои силы, которые, конечно, им были лучше известны, чем их противникам, в последнюю минуту решили подчиниться решению съезда и отложить демонстрацию. В 3? часа ночи Центральный комитет социал-демократической партии решил выпустить воззвание об отмене. Однако же до 4 часов утра газета ‘Правда’ успела напечатать и разослать значительное количество воззваний с первоначальным призывом, который также остался нетронутым в ‘Солдатской правде’. Затем, однако, призыв к демонстрации был вынут из набора, и ‘Правда’ появилась утром 10 июня с белыми листами и с воззванием ЦК об отмене демонстрации. Воззвания съезда ‘Правда’, однако, не поместила.
На что надеялись большевики, видно из их призыва, помещенного в первом издании ‘Правды’. В выступлении должны были принять участие до 17 воинских частей Петроградского гарнизона, в том числе первый пулеметный полк, Павловский, Гренадерский, Саперный, Измайловский, Семеновский, Егерский и другие. Лозунгами выступления были намечены: ‘Долой царскую Думу’, ‘Долой Государственный совет’, ‘Долой десять министров-капиталистов’, ‘Вся власть всероссийскому Совету депутатов’, ‘Пересмотреть декларацию прав солдата’, ‘Отменить приказы против солдат и матросов’, ‘Долой анархию в промышленности и локаутчиков-капиталистов’, ‘Пора кончить войну’, ‘Пусть Совет депутатов объявляет справедливые условия мира’, ‘Ни сепаратного мира с Вильгельмом, ни тайных договоров с французскими и английскими капиталистами’, ‘Хлеба, мира, свободы’.
Только после формальной отмены большевиками демонстрации, предполагавшейся в 2 часа пополудни, в настроении рабочих кварталов произошел некоторый перелом. Значительная часть воинских частей уже раньше решила не выступать. Сторонники выступления, более или менее нехотя, подчинились решению Центрального комитета социал-демократической партии. Наступило временное успокоение.
Съезд идет на уступки. Съезд Советов и исполнительный комитет после собранных их членами личных впечатлений, однако, вполне отдавали себе отчет, с каким трудом достигнута эта победа. Съезд чувствовал, что почва ускользает у него из-под ног и что, если так пойдет дальше, реальная сила в столице скоро будет не на его стороне. И под влиянием создавшегося таким образом настроения съезд резко качнулся влево.
Уже накануне предполагавшейся демонстрации съезд пошел навстречу одному из лозунгов, выставленных большевиками. Частные совещания членов Государственной думы, в которых обсуждалось политическое положение, обратили на себя внимание ленинцев. Они потребовали формального упразднения Государственного совета и Государственной думы. Ввиду роли, сыгранной комитетом членов Государственной думы в первые дни революции, умеренным течениям социализма было неловко пойти навстречу этому требованию. Назначенные Временным комитетом министры, за исключением Гучкова, Милюкова и Коновалова, еще сидели в составе кабинета. Связь с ‘буржуазией’ считалась необходимой, чтобы не ‘сузить социального базиса революции’. Даже по теории Церетели, ‘отход’ буржуазии от ‘революционной демократии’ полностью еще не совершился. Враги у этой части ‘буржуазии’ и у умеренного социалистического большинства съезда оказались общие: и это была не мнимая (для того времени) ‘контрреволюция’, а революционные эксцессы слева. В борьбе против них умеренный социализм, как мы видели, уже стал на точку зрения радикальной ‘буржуазии’. Однако именно это обстоятельство, как выяснили теперь члены съезда в рабочих кварталах, и оттолкнуло от них рабочие массы. Надо было отгородиться от ‘буржуев’, чтобы рабочие не считали их ‘продавшимися капиталистам’. Государственная дума была самой удобной очистительной жертвой. Правда, В. Чернов находил, что формально уничтожить Думу — значит ‘убить покойника’. Но Луначарский возражал, что в таком случае ‘сражаться за труп покойницы’ можно только для отвода глаз. Сама Дума, за исключением, может быть, своего председателя и немногих членов, не вела своих полномочий от избрания 1912 г., а только от своей роли во время революции и не думала собираться как учреждение. В этом и найден был исход, когда съезд решил пожертвовать Думой. Резолюция большинства не упраздняла Думу, а просто констатировала факт, что старые законодательные учреждения как органы государственной власти уже упразднены революцией вместе со всем уничтоженным революцией старым режимом. Из этого съезд делал вывод, что звание ‘членов Думы’ теперь утрачено личным составом, что содержание им должно быть прекращено и что выступления ‘бывших’ членов Думы являются просто ‘выступлениями частной группы граждан свободной России, никакими полномочиями не облеченных’. В дни, когда власть себе присваивали всевозможные самочинные учреждения, эти выводы не казались вполне верными и справедливыми. И Керенский, и даже Церетели признавали в эти дни, что Временный комитет Думы является источником власти ‘буржуазных’ министров. Но они знали, что с этой тенью прав им не придется вести такой реальной борьбы, как со всевозможными самочинными комитетами нового происхождения. И жертва, требуемая обстоятельствами, была принесена.
На другой день после предполагавшейся демонстрации съезд сделал и другую уступку, практически более важную. Запретив одну демонстрацию, он сам решил устроить другую.
Мысль об этой уступке, очевидно, зародилась в те тревожные часы ночи на 10 июня, когда Чхеидзе предупреждал членов съезда, что надо быть готовым ко всяким ‘внезапностям’, и советовал не покидать помещения Таврического дворца. На утреннем заседании 11 июня это настроение вылилось в форму определенного предложения, внесенного президиумом съезда: устроить в одно из ближайших воскресений мирную ‘манифестацию революционной России’ в Петрограде и других городах. Целью манифестации должно было быть объединение всего рабочего населения, демократии и армии вокруг Советов, борьба за всеобщий мир без аннексий и контрибуций на основах самоопределения народов и скорейший созыв Учредительного собрания.
Когда 11 июня ‘Рабочая газета’ сообщила, что петроградские меньшевики решили устроить в ‘ближайшем будущем массовое политическое выступление пролетариата для организованного протеста против поднимавшей голову контрреволюции и политики авантюристического затягивания войны’, то сама ‘Рабочая газета’ выразила недоумение по поводу такого козыря, выброшенного ленинцами. На заседании 14 июня это предположение превратилось в действительность, причем большевики, демонстративно ушедшие из заседания при обсуждении и принятии съездом резолюции, осуждающей демонстрацию 10 июня, вновь вернулись, приняли участие в обсуждении демонстрации 18 июня и заявили, что они будут в ней участвовать под своими лозунгами, которые тут же перечислили[12]. ‘Правда’ повторила это заявление в еще более определенной форме: ‘Мы пойдем на демонстрацию 18-го числа для того, чтобы бороться за те цели, за которые мы хотели демонстрировать 10-го числа’. Для еще большей наглядности ‘Правда’ напечатала тот самый призыв к низвержению ‘десяти министров-капиталистов’ и т. д., который она должна была выбросить из номера 10 июня. Газета констатировала, что впечатления делегатов в рабочих кварталах и в полках ‘подействовали на них освежающе после потока кадетских речей, услышанных ими на съезде’, и Церетели в 24 часа переменил свою тактику. ‘Известия’ подтверждали догадку ‘Правды’, найдя теперь, что общий враг — не ленинцы, а ‘контрреволюционеры’. ‘Дело народа’, ‘Новая жизнь’ тянули ту же песню о необходимости ‘сурового предостережения’ по адресу ‘контрреволюции’.
Одновременно с этим на даче Дурново уже была начата или, точнее, продолжалась подпольная работа для подготовки нового выступления. 12 июня в рабочих кварталах была распространена повестка ‘революционного комитета’, организовавшегося в этом гнезде анархистов, рабочие делегаты приглашались на ‘экстренное заседание чрезвычайной важности’. ‘Правда’ напечатала 14 июня заявление Петербургского комитета социал-демократической партии, призыв центрального совета фабрично-заводских организаций и статью Сталина, в которых большевики отмежевывались от работы ‘революционного комитета’, требовали выхода из него членов-большевиков и непризнания его рабочими организациями. Но, перепечатывая призыв 10 июня, ‘Правда’ в то же время определенно становилась на сторону тактики, усвоенной обитателями дачи Дурново.
По сведениям, сообщенным Либером в заседании съезда 14 июня, во главе организации, совещавшейся в количестве 94 на даче Дурново, стоял ‘никому неведомый вождь большевиков и анархистов’, подполковник Гаврилов. Либер намекал, что под флагом крайних левых течений здесь ведется ультраправая ‘контрреволюционная работа’.
14 июня состоялось собранное исполнительным комитетом совещание членов полковых и батальонных комитетов Петроградского гарнизона в составе 800 человек. После прений была принята резолюция о подчинении решению Совета: ‘Только за Советом признавалось право выводить на улицу целые воинские части’. Но при этом делалась оговорка: ‘За каждым солдатом как гражданином сохраняется право участия в любой демонстрации и манифестации, организуемой с ведома исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов какой бы то ни было партией или группой’.
В ожидании демонстрации 18 июня руководители большинства съезда решили сделать левым настроениям еще одну уступку, кроме упразднения Государственной думы. 15 июня в газетах появилось постановление Временного правительства о назначении сроком созыва Учредительного собрания 30 сентября, а сроком выборов —17 сентября 1917 г. Как раз в тот же день появилось сообщение ‘особого совещания по созыву Учредительного собрания’, из которого было видно, что это совещание, составленное из лучших знатоков и убежденных демократов, признало большинством 26 против 12, что при самой напряженной работе выборы в Учредительное собрание не могут быть произведены раньше двух месяцев со времени образования волостных и городских органов самоуправления на демократических началах, которые должны были подготовить эти громоздкие выборы и создать для них нормальные условия. Было известно, что органы самоуправления будут введены повсеместно только к 1 октября, но, следовательно, ближайшим сроком выборов могло быть только 1 декабря, иначе пришлось бы поручить составление списков и проведение других подготовительных мер тем или другим партийным организациям, созданным ‘явочным порядком’, по шутливому выражению революционного жаргона. Понятно, что такие выборы не могли предоставить никаких гарантий свободы и беспристрастия. Прекрасно сознавая все это, Церетели тем не менее должен был во что бы то ни стало провести в министерстве ультимативное требование съезда, и он это сделал. Более совестливых министров утешали тем соображением, что все равно невозможное не станет возможным и придется вновь переменить решение, которое принимается исключительно, чтобы смягчить напряженность текущего момента. Так, подчиняясь влияниям съезда, Временное правительство вступило на почву безответственной демагогии и сознательного лицемерия.
Наступил день 18 июня — день ‘мирного шествия организованных невооруженных групп к Марсову полю, к могилам жертв революции’, по точно определенному церемониалу, выработанному особой ‘комиссией по устройству манифестации’. Партийные организации приглашались, помимо своих собственных лозунгов, ‘выдвигать также лозунги, общие всем партиям, с целью подчеркнуть политическое значение манифестации 18 июня как манифестации единства революционной демократии’.
Каковы же были эти ‘общие всем’ лозунги? Организационная комиссия снова вытаскивала лозунг: ‘Сплотимся против контрреволюции вокруг Советов’, ‘Мир без аннексий’ и т. д., ‘Революционный интернационал’, ‘Через Учредительное собрание к демократической республике’. Органы печати, одни с недоумением, другие со злорадной иронией, отмечали, что между этими лозунгами не было одного, основного: ‘Поддержка коалиционного правительства’. ‘День’ говорил накануне демонстрации: ‘Если большевики, полагающие, что надо свергнуть Временное правительство, имеют смелость выйти с этим на улицу, то вы, полагающие, что Временное правительство надо поддержать и укрепить, также обязаны иметь мужество выйти с этим лозунгом на улицу. Иначе Россия в день 18 июня по вопросу о Временном правительстве узнает только это ‘Долой’! И не узнает оно, что главари, инициаторы манифестации, думают совсем другое: да здравствует Временное правительство’.
С другого фланга ‘Правда’ напечатала в тот же день издевательскую статью: ‘Долой десять министров-капиталистов. Вся власть Советам. Это говорим мы. Это скажет вместе с нами, мы уверены, громадное большинство петроградских рабочих и Петроградского гарнизона. Ну а вы, господа? Что скажете вы по важнейшему из всех вопросов? Вы выдвигаете лозунг: ‘Полное доверие’, но… но только Советам, а не Временному правительству. А куда же девалось полное доверие Временному правительству, господа? Этого лозунга не найти ни в ‘Рабочей газете’, ни в ‘Известиях’, ни в ‘Деле народа’.. Почему прилипает у вас язык к гортани?.. Дело сводится к следующему. В широчайших кругах петербургских рабочих и солдат коалиционное министерство за месяц-полтора скомпрометировало себя безнадежно. Несостоявшаяся демонстрация 10 июня продемонстрировала это вам с полной очевидностью. Наиболее чуткие из вас не могут не заметить того, что идти теперь к петроградским рабочим и солдатам с лозунгом ‘Доверие Временному правительству’ — значит вызвать недоверие к себе самим’.
Это было метко и верно. Воззвание организационного комитета партий социал-демократов только подтверждало эти обвинения, находя лишь смягчающие обстоятельства в том, что Советы ‘подчиняли своей воле Временное правительство’, под их давлением оно действовало и будет впредь ‘творить их волю — или исчезнет, будет заменено другим — волей и решением Советов’. Эсеровская ‘Воля народа’ употребляла официальную формулу съезда: ‘объединение масс вокруг Советов, поддерживающих правительство’ и осторожно объясняла, что ‘съезд Советов не желает забегать вперед развития событий’, что народные массы необъятной России еще слабо организованы, еще не проникнуты глубоко социалистическими идеями. При таких условиях переход всей власти к Советам грозил бы вызвать в стране междоусобицу, оттолкнуть от революции умеренные и малосознательные элементы’. И тут, следовательно, правительство терпелось как временное зло. Только плехановская организация ‘Единства’ призывала своих единомышленников участвовать в демонстрации под лозунгами: ‘Да здравствует твердая демократическая власть’, ‘Да здравствует объединенное правительство и Учредительное собрание’. Партия народной свободы приглашала своих сторонников воздержаться от всякого участия в демонстрации и не выходить на улицу.
Не вышли на улицу не только ‘буржуи’. Значительная часть петроградских рабочих и солдат также уклонилась от участия в демонстрации. Преобладающим элементом в процессии были женщины и подростки. В толпе не было никакого энтузиазма. Бросалось в глаза непропорционально большое количество знамен и плакатов, очевидно, рассчитанное на гораздо большие размеры манифестации. Среди лозунгов, конечно, преобладали большевистские. На немногие знамена с надписями о поддержке Временного правительства производили систематические нападения.
Клиенты дачи Дурново решили использовать день демонстрации для набега на тюрьму, в которой содержался редактор ‘Окопной правды’ Хаустов. Они увлекли часть демонстрантов с Выборгской стороны к зданию тюрьмы и предъявили начальнику тюрьмы требование об освобождении нескольких арестованных. Семь названных анархистами лиц были выпущены из тюрьмы и отведены на дачу Дурново. Тогда правительство предписало через министра юстиции произвести обыск на даче и арестовать виновных. В 4 часа утра дача Дурново была окружена несколькими ротами Преображенского и Семеновского полков и полусотней казаков. Министр юстиции Переверзев лично начал переговоры с анархистами, требуя выдачи освобожденных ими арестантов. Анархисты отказались. Тогда солдаты вошли в дачу, разбив прикладами двери и окна. Навстречу первым ворвавшимся была брошена бомба, которая, к счастью, не разорвалась. Это раздражило солдат. Со штыками наперевес они бросились осматривать отдельные комнаты. 60 человек было арестовано, а анархист-уголовник Аснин при взломе одной из дверей был убит случайным выстрелом. В числе арестованных оказались кронштадтский матрос Железняков и несколько матросов судна ‘Пересвет’, что привело кронштадтскую ‘республику’ к решению поставить министру юстиции ультимативное требование о выдаче арестованных, а в случае отказа — двинуться на Петроград с оружием в руках.
На следующий день после неудавшейся демонстрации большевиков полупустые накануне улицы Петрограда наполнились густыми толпами народа. Впрочем, по ироническому замечанию левой печати, это был не ‘народ’, а ‘публика’. Они вышли на улицу не для исполнения партийного приказа, не для ‘подсчета сил’, а для выражения охватившего их порыва. Дело в том, что в столице с утра распространились известия о начавшемся наступлении на фронте, а среди дня появился в печати приказ Керенского по армии и флоту от 16 июня, телеграмма Керенского кн. Львову с предложением наименовать начавшие наступление полки ‘полками 18 июня’ и вручить им ‘красные знамена революции’. В этих документах было много риторического преувеличения и намеренного расчета на впечатление. Но после длинного ряда сведений о не исполняющих приказы частях, о дезертирах, о митингующих солдатах, после тяжелых впечатлений бессилия власти и прогрессирующих захватов всевозможных самочинных организаций, среди всей это картины распада и беспомощности наступление 18 июня было первым светлым лучом, который давал какую-то надежду на будущее. На минуту казалось, что здесь, наконец, достигнута цель создания коалиционной власти и оправдано ее существование. Все, кто чувствовал себя подавленным событиями последних дней, почувствовали возможность и потребность выпрямиться и громко торжествовать начавшееся оздоровление русского национального организма и русской революции. Вот почему без всякого предварительного сговора на улицу высыпала совсем другая публика, чем та, которая демонстрировала накануне.
В импровизированных шествиях, на многолюдных митингах, в речах известных ораторов чувствовалась живая радость, пред которой все партийные счеты отступили на второй план. Плакаты в честь Керенского и Временного правительства, одушевленные демонстрации перед посольствами союзных держав — все это было так непохоже на то, что происходило на тех же улицах накануне, что к чувству торжества невольно примешивалось чувство недоверия. Неужели все это прочно? Неужели это не эпизод, который пройдет без следа, а начало нового перелома, обещающее прекрасное продолжение?.. Под впечатлением удачного наступления даже в речах Либера и Церетели перед петроградским Советом зазвучали новые ноты, и большинством 472 голосов против 271 и 39 воздержавшихся это уже склонявшееся к большевизму собрание приняло патриотическую резолюцию ‘горячего привета’ солдатам на фронте, внесенную Войтин-ским. Речь Чернова уже была встречена на этом собрании негодующим возгласом: ‘Давно ли вы прибыли из Циммервальда?’ Увы, этому порыву суждено было продержаться недолго.
Национальные вопросы и кризис министерства. В своих последних заседаниях перед закрытием (27 июня) съезд Советов спешно заслушал ряд докладов по специальным вопросам. В этом числе был и доклад Либера о национальном вопросе, сделанный 20 июня.
В третьем пункте принятой съездом резолюции содержалось знаменитое требование, чтобы Временное правительство издало декларацию о ‘признании за всеми народами права самоопределения вплоть до отделения, осуществляемого путем соглашения во всенародном Учредительном собрании’. Уже из этого конца фразы видно, что намерения съезда в национальных вопросах не шли так далеко, как его формула. В 5-м пункте съезд ‘решительно высказался против попыток разрешения национальных вопросов до Учредительного собрания явочным порядком, путем обособления от России отдельных ее частей. Они мыслили, по выражению 1-го пункта, ‘разрешение национального вопроса России в неразрывной связи с закреплением революции в общегосударственном масштабе’. Соответственно этому они заблаговременно оговаривали в той же резолюции права государственного языка и ‘образование при Временном правительстве советов по национальным делам’. В своем докладе Либер подчеркивал, что было бы ‘жестокой ошибкой’, если бы ‘отдельные области и народности, отделившись от общего демократического движения, постарались закрепить свою победу только для себя’. Даже и ‘те народы, которые по отношению к себе пожелают разрешить вопрос путем отделения от страны’, заинтересованы в упрочении результатов революции и должны подождать решения Учредительного собрания. Любопытно, что возражения большевистских ораторов Коллонтай и Преображенского не только не стояли за более радикальное решение вопроса, но даже заявили, что во имя ‘общности пролетарской культуры’ они против ‘культурно-национальной автономии’. А Зиновьев от имени украинской социалистической фракции категорически заявил, что шаги Украины ‘направлены не к тому, чтобы, пользуясь случаем, урвать возможно больше для себя’ и решить свой вопрос ‘явочным порядком, путем обособления от России отдельных частей’. Напротив, они ‘направлены к организации страны, к борьбе с шовинистическими течениями среди украинской буржуазии’.
В действительности шаги Финляндии и Украины были направлены именно к тому, что отрицал Зиновьев, и это тотчас обнаружилось, как только от общих деклараций съезд переходил к конкретным решениям, которые он должен был принимать по соглашению с делегатами отдельных национальностей. Немедленно после принятия общей резолюции по национальному вопросу был поставлен на обсуждение съезда финляндский вопрос. Докладчик Абрамович, исходя из положения, что Финляндия есть ‘особое государство’, находящееся в ‘определенных договорных отношениях’, предлагал признать за Финляндией ‘право на самоопределение вплоть до полной государственной самостоятельности’. Но в согласии с общей резолюцией он все-таки заявлял, что в обстановке мировой войны и революционной разрухи ‘эта самостоятельность не может быть немедленно осуществлена’. Он уверял съезд, что ‘финляндская социал-демократия сама это сознает и не настаивает на немедленном проведении всех логических последствий принципа государственной самостоятельности’, однако же после принятия резолюции о Финляндии выступил финляндский социал-демократ Хитунен и в длинной речи мотивировал решение съезда финляндской социал-демократической партии, только что одобрившего резолюцию, ‘в которой содержится требование полного права самоопределения для Финляндии, то есть признания независимости’. Хитунен ‘не отрицал’, что ‘законное положение’ в Финляндии уже восстановлено Временным правительством, но он категорически заявлял: ‘Это нас не удовлетворяет’, финляндцы считают это лишь ‘временным урегулированием вопроса’ и в настоящее время предъявляют ‘окончательные основы’ решения финляндского вопроса. Хитунен прибавил при этом, что они вовсе ‘не желают разговаривать о праве самоопределения Финляндии’ с представителями буржуазных, даже ‘левых’, кругов: они ‘прямо обращаются к трудовому народу России’. При этом тех оговорок, о которых упоминал Абрамович, Хитунен вовсе не делал, за исключением вскользь брошенного замечания, что ‘немедленного вывода русских войск из Финляндии не требуется в резолюции финляндской социал-демократической партии’ и что ‘этот вопрос может быть разрешен при заключении мира’.
Очевидно, концы с концами не сходились. Только что принятая резолюция признавала за финляндским сеймом право издания ‘для окончательного одобрения’ всех законов, ‘за исключением областей внешней политики и вопросов военного законодательства и управления’, право решать вопрос о созыве и роспуске сейма, права финляндского народа ‘самостоятельно определить свою исполнительную власть’. Но резолюция вместе с тем оговаривала, что ‘окончательное решение финляндского вопроса во всем его объеме может быть принято только на всероссийском Учредительном собрании’, и в этом смысле толковала ‘позицию социал-демократической партии Финляндии’. Помимо этого разногласия, в финляндском сейме обострился вопрос о проведении займа для России в 350 миллионов марок.
Сенатор Таннер защищал перед сеймом этот заем, указывая на возможность обострения с русской стороны в случае отказа, на возможность приостановки всех русских работ в Финляндии, что лишит заработка финляндских рабочих, наконец, на раздражение русских войск, принужденных расплачиваться русским рублем, курс которого упал с 265 до 138 финляндских марок. Русский заем для восстановления валюты, несомненно, нужен был для самой Финляндии. Но, по политическим мотивам, настроение было против займа, и в этом смысле высказалось большинство сейма на заседании 17 июня.
Для уговаривания социал-демократов стать на общерусскую точку зрения съездом были посланы Авксентьев и Гегечкори. Они напоминали финляндцам о заслугах русской демократии во времена Столыпина, взывали к ‘усилиям демократии всех народов, населяющих Россию’, чтобы спасти русскую революцию от хозяйственно-экономического краха, настаивали на разрешении займа в 350 миллионов — сравнительно небольшого, по сравнению с тяготами, которые Россия несла одна за все время войны. Они не ‘грозили’, но серьезно предупреждали, что русская армия, стоящая в Финляндии, не помирится с необходимостью платить обесцененными рублями, что занятые деньги останутся в самой же Финляндии и т. д. Финляндцы не хотели убедиться никакими доводами. За прошлое они благодарили, но в настоящем, по заявлению вернувшихся делегатов, ‘оказались плохими политиками’, не желая понять собственного интереса. К негодованию русских, они потребовали от России того, что можно было бы требовать от Турции или Персии: гарантии займа — передачей почты, телеграфа и казенных имуществ в Финляндии — или контроля над употреблением займа. Конечно, подкладка этого требования была тоже совершенно политическая.
Временное правительство, наконец, было вынуждено прибегнуть к мере понуждения. Министр земледелия еще 15 апреля заявил финляндскому сенату, что все вывозимое в Финляндию продовольствие должно быть оплачено в финляндской валюте. Возвращаясь к этому требованию, правительство 26 июня подтвердило, что за все выпускаемые после 15 апреля в Финляндию продовольственные грузы должна быть внесена финляндская валюта, точно так же и все остальные продукты и товары при ввозе должны быть оплачены финляндскими марками, причем вырученная за их стоимость сумма должна поступить в распоряжение правительства. Представителям финляндского сената пришлось согласиться на уплату стоимости муки — необходимого для Финляндии продукта — финляндскими марками по курсу 180 200 марок за 100 рублей. Валютный заем в 350 миллионов был окончательно отклонен сеймом 1 июля.
Другой вопрос, украинский, как мы видели, принял острую форму после принятия 10 июня ‘универсала’ Рады и особенно после декларации секретариата 27 июня, в которой двусмысленная позиция Рады расшифровывалась уже в открыто революционном смысле. На ‘универсал’ Временное правительство ответило 16 июня очень чувствительным воззванием за подписью кн. Львова. ‘Братья-украинцы’ приглашались ‘не отрываться от общей родины, не идти гибельным путем раздробления освобожденной России, не раскалывать общей армии в минуты грозной опасности’. Правительство заявляло, что ‘по отношению ко всем народам России оно уже начало проводить в жизнь начала культурного самоопределения’: оно ‘вменяет себе в обязанность прийти к соглашению с общественными демократическими организациями Украины относительно переходных мер, чтобы обеспечить права украинского народа в местном управлении и самоуправлении, в школе, в суде’, но в то же время оно убеждало украинцев ‘предоставить окончательное решение всех основных вопросов недалекому уже Учредительному собранию’.
Очевидно было, что одного такого обращения недостаточно. В правительстве возникла мысль послать на Украину комиссию из видных представителей разных партий (В. И. Вернадский и С. Ф. Ольденбург от к.-д., кн. П. А. Кропоткин, Н. Д. Авксентьев и В. А. Мякотин, В. Г. Короленко). Но было настолько очевидно, что это полумера, ничего не решающая и лишь представляющая новую оттяжку, что все названные члены по разным мотивам отказались участвовать в комиссии.
Тогда на заседании 26 июня было решено послать на Украину министров М. И. Терещенко и И. Г. Церетели (будущие представители Грузинской республики, очевидно, считались самыми подходящими для решения общерусских вопросов), к ним в ставке должен был присоединиться Керенский, наконец, ‘частным образом’ поехал и Н. В. Некрасов. Весь ‘триумвират’ с присоединением лидера советского большинства был тут налицо. Однако остававшиеся на месте министры к.-д. настояли на том, чтобы никаких окончательных решений в Киеве предпринято не было.
28 июня Терещенко и Церетели приехали в Киев. В течение дня они имели частное совещание с президиумами исполнительных комитетов рабочих и военных депутатов, общественных организаций и коалиционного студенчества. 29 июня приехал Керенский. С утра министры обсуждали возможности соглашения в помещении Центральной Рады. С 5 часов вечера шло заседание министров с ‘генеральным секретариатом’.
Одновременно с этим сторонники декларации секретариата устроили министрам уличную демонстрацию украинской независимости. Не уведомив командующего войсками округа Оберучева, украинский войсковой комитет издал накануне приказ, которым на 5 часов дня был назначен парад всех украинских частей перед зданием Педагогического музея, где помещалась Рада. Оберучев ночью отменил приказ. Тем не менее украинский полк Богдана Хмельницкого и образовавшийся самочинным порядком полк имени Полуботка явились на демонстрацию вместе с малочисленными украинскими группами от остальных воинских частей, кучкой артиллеристов и юнкеров и оркестром музыки. Парад состоялся, хотя и жидкий, члены Рады Грушевский, Петлюра и другие встречали украинские войска. Министры, в том числе и военный, остались сидеть в помещении Рады. Когда по окончании парада Керенский вышел, солдаты встретили его овацией.
Вечером на объединенном заседании всех киевских исполнительных комитетов Керенский, Церетели и Терещенко произнесли обширные речи и, между прочим, сообщили о достигнутом соглашении с Радой. Были изложены и основания этого соглашения.
Такое несколько преждевременное выступление вызвало недоумение среди части министров. Решающий момент был еще впереди, и решение должно было состояться лишь с согласия всего состава Временного правительства. После 2 часов дня 30 июня, получив из Киева телеграммы, что переговоры проходят через окончательный фазис, Временное правительство перенесло свое заседание на главный телеграф, чтобы непрерывно связываться с Киевом по прямому проводу. В то же время министры, находившиеся в Киеве, вели переговоры с руководителями Рады и сообщили, что достигнуты, по их мнению, благоприятные результаты. Последнее поступившее сообщение гласило, что Рада только что вынесла постановление, которое, по мнению переговаривавшихся министров, может считаться удовлетворительным.
Постановление, о котором шла речь, было принято Радой большинством 100 против 70. Сильная оппозиция соглашению составилась из украинских социал-революционеров и членов украинского войскового комитета, не желавшего идти на компромисс в вопросе об армии. Соглашение должно было быть опубликовано в виде двух актов: одного — от имени Временного правительства, другого — от имени Центральной Рады. Это, очевидно, должно было придать соглашению характер договора между всероссийской властью и непризнанным, пока самочинным органом частных, местных организаций.
Уже во время переговоров по прямому проводу некоторые из министров к.-д. нашли как форму, так и детали содержания соглашения неприемлемыми. Во всяком случае они требовали, чтобы, как и было условлено при посылке министров, окончательного решения не принималось в Киеве. Министры были приглашены немедленно вернуться в Петроград.
Когда в Киеве узнали, что Временное правительство не считает соглашение окончательным, противники соглашения ободрились и стали утверждать, как это и было в действительности, что Терещенко и Церетели не имели достаточных полномочий для заключения соглашения, что дело пошло в затяжку и т. д. Боязнь, что соглашение будет сорвано, видимо, побудила министров дать заверения, что текст как русского, так и украинского актов должен считаться окончательным. В ночь на 1 июля в совещании органов революционной власти и политических партий были рассмотрены подробности относительно формы и состава краевого органа. Утром 1 июля министры выехали в Петроград.
Заключенное тремя министрами соглашение вызвало в Петрограде сильнейший протест со стороны министров к.-д. ‘Русские юристы, — писал знаток государственного права, профессор Б. Э. Нольде (‘Речь’, 7 июня), — привыкли после переворота читать множество правовых актов, которые в первую минуту поражают их своей новизной и смелостью. Но такого акта, как ‘декларация’ с ‘универсалом’, им читать еще не приходилось. Действительно, министры — дилетанты, руководившиеся единственным желанием как-нибудь смягчить остроту борьбы, проявили чрезвычайную беззаботность в юридических вопросах. Не говоря уже о том, что их постановление узаконивало не существовавшие до сего в праве понятия ‘Украины’ и ‘Рады’, юридическое содержание этих терминов оставалось совершенно неопределенным’. ‘Неопределенному множеству русских граждан, живущих на неопределенной территории, — говорит Нольде, — предписывалось подчиниться государственной организации, которую они не выбирали и во власть которой их отдали без всяких серьезных оговорок. Русское правительство не знает даже, кого оно передало в подданство новому политическому образованию… Над этими миллионами русских граждан поставлена власть, внутреннее устройство и компетенция которой внушают полное недоумение…’ Рада ‘из своей среды’ выбирает ‘ответственный перед нею’ генеральный секретариат, который будет утверждаться Временным правительством и будет считаться ‘носителем высшей краевой власти Временного правительства’. Так говорил ‘универсал’. ‘Декларация’ правительства делает попытку ‘несколько расширить смысл’ и выражается иначе: ‘Назначить в качестве высшего органа управления краевыми делами на Украине особый орган — секретариат, состав которого будет определен правительством по соглашению с украинской Центральной Радой’. ‘При определении объема власти нет даже фикций, в приведенных пожеланиях заключается безусловная передача Раде всей совокупности государственно-правовых полномочий, по крайней мере в делах внутренних’. ‘Какое правовое возражение противопоставит Временное правительство украинской власти, если, ссылаясь на договор, последняя потребует передачи ей почты, или телеграфа, или поступлений от налогов, если она устроит земство по-своему, если она на своей ‘морской границе’, ибо все возможно при неопределенности договора и слабости Временного правительства, заведет свои таможни? Впрочем, даже войско стоит под некоторым сомнением, ибо Раде обещано ‘без нарушения боеспособности армии’ комплектование отдельных частей исключительно украинцами’ (Нольде). Надо прибавить, что даже и апелляция к Учредительному собранию теряла смысл, так как, по двусмысленным выражениям правительственного постановления, ‘правительство авансом обещало отнестись сочувственно’ к разработке проекта украинской автономии ‘в том смысле, в котором сама Рада найдет это соответствующим интересам края’ ‘для внесения в Учредительное собрание’. Единственными уступками, полученными взамен всего этого, было обязательство пополнить Раду ‘на справедливых началах’, предоставленных ее усмотрению, ‘представителями других народностей, живущих на Украине’, и ‘решительное отвержение попыток самочинного осуществления автономии Украины (уже осуществлявшейся по соглашению) до Учредительного собрания’.
2 июля министры приехали в Петроград и сделали подробный доклад о переговорах на заседании Временного правительства. Тут же был прочтен заготовленный в Киеве проект правительственного постановления и указано, что текст этот должен быть принят без всяких изменений. Единственная возможная уступка — замена ‘постановления’ ‘декларацией’.
Уже не в первый раз решения, подготовленные келейно в руководящей группе членов кабинета, проводились на заседаниях Временного правительства большинством министров-социалистов при поддержке В. Н. Львова, Годнева или кн. Львова. Министры партии народной свободы в таких случаях неизбежно оставались в меньшинстве. Таким образом, в корне нарушался сам принцип коалиции, на основе которого они вошли в правительство. Так прошли постановления об упразднении Думы, о назначении невозможного срока созыва Учредительного собрания. После того как манифестация 17 июня выяснила, что советское большинство вообще конфузится поддерживать Временное правительство, положение так называемых ‘министров-капиталистов’ в нем стало совершенно невозможным. Газета ‘Речь’ тогда же (18 июня) поставила вопрос, насколько целесообразно их дальнейшее пребывание в кабинете. Начавшееся на фронте наступление, для которого, собственно, и было составлено коалиционное правительство, несколько задержало его распад. Но именно к наступлению, несмотря на ‘приятие войны’ умеренными социалистами, органы революционной демократии относились более чем прохладно. Затем в среде этих органов началась форменная кампания против каждого из министров к.-д. поодиночке. На очереди теперь был министр народного просвещения А. А. Мануйлов. В его министерстве, как и в большинстве других, тоже образовался полуявочным порядком коллективный орган ‘революционной демократии’ с обычной целью ‘толкать’ министра в направлении ‘углубления’ революции. Это был так называемый ‘государственный комитет’, созданный из молодых педагогов. Не ограничиваясь разработкой законопроектов по Министерству народного просвещения, которые министр должен был принимать для проведения в кабинете, ‘государственный комитет’ предъявлял претензии прямо заменить министерство и министра. Правительство среди массы неотложных дел действительно не спешило с коренными школьными реформами. В этих затяжках обвиняли министра, заподозривали его добрую волю и, наконец, в государственном комитете и в исполнительных комитетах Советов провели резолюцию, в которой объявили дальнейшее совместное сотрудничество с ним невозможным. Это случилось как раз перед самым министерским кризисом, и противники к.-д. даже обвиняли их, что они сам кризис затеяли для того, чтобы прикрыть ‘неудачного’ министра.
Конечно, кризис разыгрался не из-за одного украинского вопроса. Но решение украинского вопроса ‘триумвиратом’ в Киеве с нарушением основных положений коалиции представляло особенно яркое и типичное доказательство невозможности дальнейшего существования коалиции. Министры партии народной свободы, чтобы показать, что они вовсе не против областной автономии Украины, принесли с собой в заседание 2 июля только что состоявшееся решение Центрального комитета партии — внести областную автономию в программу и создать комиссию для выработки законопроекта. Но признать без всяких изменений бесформенную и юридически неграмотную декларацию Терещенко и Церетели они не могли. После голосования, в котором на сторону министров-со-циалистов стали кн. Львов и обер-прокурор Синода В. Н. Львов, четыре министра к.-д., оставшиеся в меньшинстве: А. И. Шингарев, Д. И. Шаховской, А. А. Мануйлов и В. А. Степанов — вышли из состава Временного правительства, мотивируя это тем, что постановление по украинскому вопросу вносит хаос в отношения между правительством и краевым органом и открывает Раде почти законные способы осуществления явочным порядком украинской автономии. Центральный комитет партии в тот же день принял декларацию, главным мотивом которой была мысль, что идея общенационального соглашения оказалась бессильной обеспечить стране авторитетную власть. ‘Единое и сильное правительство может быть создано либо усилением однородности его состава, либо такой его организацией, которая обязывала бы элементы, входящие в его состав, действовать в основных вопросах государственной жизни не путем перевеса большинства над меньшинством, а путем взаимных соглашений, направленных к осуществлению общенациональных задач’. Заявление кончалось обещанием и впредь поддерживать правительство в наступлении на фронте и в поддержании порядка внутри государства.
Июльское восстание. В то время как принимались эти решения (2 июля), крайние элементы уже готовили новое уличное выступление. Выход министров к.-д. был связан их политическими противниками с июльским бунтом, хотя между тем и другим не было ничего общего.
Как известно, большевики старались сложить с себя ответственность за движение 3-5 июля. В годовщину этих дней, в 1918 г., Зиновьев на заседании петроградского Совета сказал следующее: ‘Нашу партию обвиняли в том, будто она устроила заговор 3 июля… Прошел год, мы живем в иной обстановке, теперь нет никаких оснований скрывать то, что было. И мы заявляем так же, как заявляли год тому назад: наша партия ни в какой мере не подготовляла этого ‘заговора’. Она делала все возможное, чтобы сдержать выступление в тот момент… В течение двух недель, начиная с демонстрации 17 июня, наша партия, влияние которой росло не по дням, а по часам, делала все возможное, чтобы сдержать преждевременное выступление петроградских рабочих… Все деятели нашей партии в течение двух недель занимались тем, что локализовали пожар. Мы бывало шутили тогда промеж себя, что мы превратились в пожарных… Мы чувствовали, что петроградский авангард еще недостаточно сросся со всей армией рабочих, что он забежал слишком вперед, что он слишком нетерпелив, что основные колонны не подоспели, особенно солдатские и крестьянские’. Некто И. Петработский в брошюре ‘Правда об июльских днях’, изданной вскоре после событий (‘к предстоящему процессу интернационалистов’), также утверждал, что движение началось стихийно, что ‘большевистским ораторам, пытавшимся удержать массы от выхода на улицу, кричали: ‘Мы выйдем без вас’ и что цель большевиков была взять в руки манифестацию и направить ее в мирное русло.
Доля правды, заключающаяся в этих утверждениях, состоит в том, что в июле лидеры большевиков еще не считали положение достаточно созревшим для того, чтобы произвести окончательный удар. Но они были не прочь произвести пробу, и во всяком случае даже и мирная агитация за захват власти не могла обойтись без демонстративных уличных выступлений. К началу июля дело осложнилось двумя обстоятельствами. Во-первых, солдаты Петроградского гарнизона были раздражены тем, что ‘сорокалетних’ не хотят отпускать с фронта на полевые работы, они были взволнованы также слухами о расформировании некоторых полков на фронте и в тылу за неисполнение приказов. Центром агитации был первый пулеметный полк, который и организовал военную часть выступления 3 июля. От пулеметного полка рассылались эмиссары к другим воинским частям с приглашением принять участие в выступлении. У солдата, явившегося для захвата типографии ‘Нового времени’, был отобран документ, свидетельствующий об этой стороне подготовительной работы. Документ гласил: ‘Мандат. Сим уполномочиваются товарищи Гуреев, Пахомов и Никонов отправиться в Ораниенбаум для объявления постановления о вооруженном выступлении трех батальонов 1-го пулеметного полка завтра, 3 июля, для свержения Временного правительства и восстановления власти Совета рабочих и солдатских депутатов и чтобы просить товарищей поддержать наши выступления’. С теми же просьбами обращались эмиссары пулеметного полка и во время самого выступления. Эта сторона подготовки, несомненно, большевистской по существу, видимо, велась вне тесного круга большевистских вождей, и результаты ее, сказавшиеся вечером 3 июля, были для них большой неожиданностью. Но, уже несомненно, в круге их ближайшего ведения лежала другая сторона подготовки — создание центрального штаба революционного выступления. ‘Правда’ уже задолго печатно объявила свое решение ‘завоевать’ петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов, ‘в первую очередь’ его рабочую секцию, так как в солдатской секции влияние большевиков было гораздо слабее. 28 июня в ‘Правде’ был напечатан приказ о борьбе с ‘контрреволюцией’ и при этом указано, что он будет проводиться большевиками на предстоящем экстренном заседании рабочей секции. 30 июня это заседание было назначено на 1 июля: ‘Правда’ обязывала всех большевиков и ‘объединенцев’ явиться на это заседание под угрозой замены их другими лицами. Наконец, 2 июля ‘Правда’ оповестила, что заседание переносится на 3 июля, причем угроза в случае неявки была повторена. Когда в 7-м часу вечера началось это заседание, его явной целью было ‘завоевать рабочую секцию’. О вооруженной поддержке не было речи, и даже когда перед заседанием было сообщено, что к Таврическому дворцу идут пулеметчики с тремя пулеметами, то ораторы напомнили, что вооруженные выступления запрещены всем, включая и большевиков. Во время самого заседания настроение менялось по мере получения дальнейших сведений о том, что происходило на улицах.
Происходило следующее. Около 6 часов вечера 3 июля на улицах появились автомобили с неизвестными лицами, которые останавливались у казарм войсковых частей и приглашали солдат примкнуть к предстоящему вооруженному выступлению. К 7 часам забастовали рабочие Выборгской стороны (Лесснер, Нобель, Парвиайнен) и Путиловского завода, толпы рабочих отправились в центральные части города. Около 7 часов появилось воззвание соединенных бюро комитетов Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов к солдатам и рабочим. Руководящий орган ‘революционной демократии’ объявлял, что расформирование полков произведено по требованию армейских и фронтовых организаций, и напоминал, что ни одна воинская часть не имеет права выходить с оружием без призыва главнокомандующего в согласии с комитетами Советов. Ослушников воззвание грозило объявить ‘изменниками и врагами революции’.
Несмотря на это, около 8 с половиной часов выступили Гренадерский и пулеметный полки: появились вооруженные пулеметами автомобили, начался захват встречных автомобилей и грузовиков. У Финляндского вокзала, у Литейного моста, на Невском начались митинги, усердно агитировали анархисты и большевики с дачи Дурново. Мальчишки раздавали вооруженным лицам патроны. Появились обычные плакаты известного нам содержания, сорокалетним солдатам объявили, что они свободны и могут ехать домой: Советы уже взяли власть.
В заседании рабочей секции все лидеры были налицо: Зиновьев, Каменев, Троцкий, Рязанов. Тон и содержание их речей теперь переменились: видимо, они решили не отклоняться от начавшегося движения. С трибуны Таврического дворца они уже рисовали картины поголовного восстания. Тщетно Либер, Вайнштейн, Каплан, Войтинский пытались опровергнуть их фактами, указывая, что из Гренадерского полка вышло только 800 человек, другие полки колеблются. Путиловские рабочие с 3 часов ждут и не знают, куда идти, и т. д. К 9 часам вечера к Таврическому дворцу подошел первый пулеметный полк с плакатами: ‘Долой министров-ка-питалистов’, за ним следовали автомобили с пулеметами и ‘Красная гвардия’. К пулеметчикам вышел Чхеидзе, но его речь не имела никакого успеха. Недружелюбно встречен и Войтинский. Зато Троцкий, заявивший, что теперь настал момент, когда власть должна перейти к Советам, был встречен шумными аплодисментами так же, как Зиновьев, Стеклов и другие большевики.
В трудовой секции Каменевым внесено предложение образовать комиссию в 25 человек, которые бы руководители движением с целью придать ему мирный и организованный характер. Проект резолюции мотивировал это ‘необходимостью ввиду кризиса власти настаивать на том, чтобы всероссийский Совет взял в свои руки всю власть’. Тщетно Чхеидзе возражал, что существует центральный комитет Советов, который как раз и обсуждает вопрос о правительственном кризисе. Меньшевики и социал-революционеры, видя, что они в меньшинстве, покинули зал заседания. Резолюция была принята одними большевиками, и тут же выбраны 15 человек двадцатипятичленной комиссии.
Главным штабом начавшегося таким образом серьезного движения оказался, однако, не Таврический дворец, а цитадель Ленина — дом Кшесинской с классическим балконом, с которого восставших солдат и рабочих приветствовал сам Ленин, не вполне оправившийся от болезни. Сюда к 10 часам пришла пятитысячная толпа солдат и рабочих, отсюда рассылались автомобили с распоряжениями к Таврическому дворцу, к Михайловскому манежу и т. д. По воспоминаниям Н. Арского[13], ‘всей операцией по восстанию 3 июля и следующих дней заведовала военная организация при Центральном комитете социал-демократической партии, помещавшаяся в доме Кшесинской. В нее, кроме членов ЦК входили представители различных воинских частей. Военная организация имела записи о распределении воинских частей и вооруженных рабочих по районам, в ней же были сосредоточены сведения по разведке, внешнему караулу, по связи с частями, по Петропавловской крепости, сведения о воинских частях, входящих в группу Выборгской и Петроградской сторон, Марсова поля и т. д. На своих бланках военная организация рассылала боевые приказы о вооруженном выступлении, о присылке машин, о присылке из Кронштадта крейсеров. Здесь же на карте были обозначены пункты, которые надлежало захватить’[14].
Пока здесь действовали, в Таврическом дворце говорили. В 12 часов ночи началось объединенное заседание комитетов Советов. Телеграммой Чхеидзе на заседание были вызваны представители всех петроградских заводов и воинских частей. Чхеидзе открыл заседание предложением постановить, что все участники заседания должны считать себя связанными его решениями и проводить их в жизнь, не согласные с этим должны тотчас же удалиться. Большевики остались в меньшинстве (21) и вышли из зала, но тотчас вернулись и заявили, что постановление незаконно и что они будут апеллировать к Интернационалу. В дальнейших прениях выступил, между прочим, молодой человек в солдатской форме, назвавшийся Скляровым, и предъявил требование от первого пулеметного полка о передаче всей власти петроградскому Совету. Присутствовавшие на заседании представители пулеметного полка его не признали, Скляров заявил, что он только 3 июля поступил в полк, из дальнейшего расспроса объяснилось, что он только что избежал ареста в пулеметном полку, где были арестованы его спутники, приехавшие туда для агитации, в том числе член агитационной комиссии Совета Вайнштейн, портфель которого оказался у Склярова. Этот маленький эпизод снова вводит нас в тайную лабораторию июльского восстания.
В конце прений собрание приняло новое обращение к рабочим и солдатам, внесенное и мотивированное Церетели. Комитет Советов обращал внимание на то, что, требуя передачи власти Советам, восставшие сами же посягают на эту власть и косвенно ‘подкапываются под всякую народную власть, не исключая будущего Учредительного собрания’. Они ‘требовали раз навсегда прекращения подобных позорящих весь революционный Петроград выступлений’ и ‘призывали ждать решения полномочного органа демократии по поводу кризиса власти’.
Во время этих прений Таврический дворец все время был окружен толпами рабочих и солдат. Часть их разошлась к часу ночи, но на смену им явились новые толпы, еще более враждебно настроенные. Ночь прошла тревожно. Только к утру прекратились одиночные выстрелы.
Утро 4 июля с внешней стороны началось нормально. Но уже в 10 часов опять было прекращено трамвайное движение. Толпы рабочих снова двинулись из рабочих кварталов на Невский. К полудню к восставшим частям Петроградского гарнизона пришли на поддержку пулеметчики из Ораниенбаума и были подвезены матросы и солдаты из Кронштадта под предводительством Раскольникова и ‘доктора’ Рошаля. Главный штаб большевиков в доме Кшесинской продолжал свою энергичную деятельность. Ленин, Луначарский и другие опять говорили речи с балкона, призывая к свержению остальных ‘шести министров-капиталистов’ и к дальнейшей организованной борьбе за большевистские лозунги. Получив это напутствие, десятки тысяч вооруженных манифестантов двигались от особняка Кшесинской к Таврическому дворцу в сопровождении членов ЦК и броневых автомобилей.
О Временном правительстве как-то забыли. В 11 часов утра оно вырабатывало декларацию в квартире министра-председателя кн. Г. Е. Львова. Керенский, накануне приехавший в Петроград, тотчас же уехал на Западный фронт: двадцать минут спустя после отхода поезда восставшие пришли ловить его на вокзал, но уже не застали. За ним была послана телеграмма, извещавшая его о событиях, начало которых он видел.
Заседание правительства еще не кончилось, когда из штаба сообщили, что на Невском происходит стрельба. Решено было перенести заседание в штаб. Там были кн. Львов, Церетели, министр юстиции Переверзев, два помощника военного министра. Был момент, когда положение правительства казалось безнадежным. Преображенцы, семеновцы, измайлов-цы, не примкнувшие к большевикам, заявили и правительству, что они сохраняют ‘нейтралитет’. На Дворцовой площади для защиты штаба были только инвалиды и несколько сотен казаков. Войска из окрестностей Петрограда, вызванные главнокомандующим округом, генералом Половцовым, могли явиться только к вечеру. В ожидании их приказ Половцова воинским частям ‘приступить немедленно к восстановлению порядка’ оставался мертвой буквой. Два ‘министра-капиталиста’ Н. В. Некрасов и М. И. Терещенко при этих условиях исчезли из штаба, не предупредив товарищей. На следующее утро появился приказ Н. В. Некрасова от 4 июля о том, что правительство ‘удовлетворяет’ его ходатайство об отставке и он передает управление министерством своему товарищу А. В. Ливеровскому.
Таврический дворец стал настоящим центром борьбы. В течение целого дня к нему подходили вооруженные части, раздраженно требовавшие, чтобы Совет взял, наконец, власть. В 2 часа началось заседание солдатской секции, но оказалось, что из 700 членов собралось только 250 человек. Заседание не успело закончиться, когда (в 4 часа дня) зал потребовался для объединенного заседания Советов. Как раз к этому времени к Таврическому дворцу подошли кронштадтцы и пытались ворваться во дворец. Они требовали министра юстиции Переверзева для объяснений, почему на даче Дурново арестованы кронштадтский матрос Железняков и анархисты (см. выше). Вышел Церетели и объявил враждебно настроенной толпе, что Переверзева здесь нет и что он уже подал в отставку и больше не министр. Первое было верно, второе неверно. Лишившись непосредственного предлога, толпа немного смутилась, но затем начались крики, что министры все ответственны друг за друга, и была сделана попытка арестовать Церетели. Он успел скрыться в дверях дворца. Из дворца вышел для успокоения толпы Чернов. Толпа тотчас бросилась к нему, требуя обыскать, нет ли у него оружия. Чернов заявил, что в таком случае он не будет разговаривать с ними. Толпа замолкла. Чернов начал длинную речь о деятельности министров-социалистов вообще и своей как министра земледелия в частности. Что касается министров к.-д., то ‘скатертью им дорога’. Чернову кричали в ответ: ‘Что же вы раньше этого не говорили? Объявите немедленно, что земля переходит к трудящемуся народу, а власть — к Советам’. Рослый рабочий, поднося кулак к лицу министра, исступленно кричал: ‘Принимай, с. с., власть, коли дают’. Среди поднявшегося шума несколько человек схватили Чернова и потащили к автомобилю. Другие тащили к дворцу. Порвав на министре пиджак, кронштадтцы втащили его в автомобиль и объявили, что не выпустят, пока Совет не возьмет всю власть. В зал заседания ворвались возбужденные рабочие с криком: ‘товарищи, Чернова избивают’. Среди суматохи Чхеидзе объявил, что товарищам Каменеву, Стеклову Мартову поручается освободить Чернова. Но освободил его подъехавший Троцкий: кронштадтцы его послушались. В сопровождении Троцкого Чернов вернулся в зал[15].
Возобновившееся в 4 с половиной заседание комитетов и далее прерывалось бурными вторжениями с улицы. Явились 90 представителей 64 фабрик и заводов и требовали, чтобы их впустили в зал заседания. Когда это было сделано, ораторы рабочих заявили протест против воззваний, смешивавших их с ‘контрреволюционерами’, потребовали передачи власти Советам, контроля над промышленностью и борьбы с надвигающимся голодом. После их удаления выступил Церетели и заявил, что передача власти Советам, которую он в принципе уже не отрицал, не может быть делом исполнительных комитетов. Для этого нужен ‘полномочный орган’ — съезд Советов, который он предлагает созвать в течение двух недель. Чтобы безответственные элементы не мешали работать, этот съезд должен быть созван в Москве. Власть же до съезда должна оставаться в руках министров-социалистов, чтобы показать, что уход к.-д. не испугал демократию. Дан возражал, что власть должны взять виновники 3 июля…
На улицах все время происходили стрельба и отдельные схватки. Видную роль в борьбе с восставшими сыграли в этот день казаки. Но они и поплатились за это. У Литейного моста отряд казаков попал в засаду, был обстрелян из пулеметов и потерял несколько человек ранеными и убитыми. Наконец, около 7 часов вечера начали обнаруживаться первые последствия правительственных обращений к войскам, остававшимся верными. В это время пришли на Дворцовую площадь и подкрепили инвалидов 9-й кавалерийский полк, Владимирское военное училище, первый казачий полк. Правительство ободрилось. На выручку Таврического дворца шли Литовский и 176-й полки.
Это было как раз вовремя, так как Таврический дворец переживал самые тревожные минуты. Толпа, окружающая дворец, стала вести себя особенно вызывающе, требуя уничтожения буржуазии и заявляя, что надо убить министров-социалистов. В зал заседания ворвался солдат с винтовкой и заявил, что если к ‘революционной армии’ не выйдет Церетели, то они войдут и выведут его силой. С трудом удалось разоружить солдата.
Вдруг раздались выстрелы. Это окружавшая толпа стреляла в приближавшуюся ко дворцу артиллерию. Один залп и слухи о приближении названных полков привели толпы в состояние паники. Солдаты и рабочие бросились бежать от дворца куда попало. Заседавшие Советы, по ироническому замечанию Зиновьева, ‘дождались, наконец, радостного момента, когда на трибуне показался поручик Кучин и председатель Дан бросился в его объятия, и они облобызались… Раздались звуки ‘Марсельезы’. Это был оркестр музыки Измайловского полка, прибывший в первом часу ночи в полном вооружении и построившийся в зале Таврического дворца. В это время министры Некрасов и Терещенко вернулись на заседание Временного правительства. Авантюра большевиков подходила к концу.
Одним из обстоятельств, переломивших настроение ‘нейтральных’ воинских частей, было опубликование некоторых документов разведки. Мысль принадлежала министру Переверзеву. Правительство не решалось публиковать эти документы от себя, а передало их журналистам Г. А. Алексинскому (члену 1-й Думы) и B. C. Панкратову, бывшему шлиссельбуржцу. Опубликованные сведения состояли из показаний прапорщика Ермоленко, переброшенного через германский фронт ‘для агитации в пользу скорейшего заключения мира с Германией’. Ермоленко указывал на связь Ленина с германским генеральным штабом и называл имена доверенных лиц в Стокгольме, через которых шли денежные контакты германцев с большевиками. Правда, туг еще не было таких подробных указаний, которые были опубликованы уже после октябрьской победы большевиков (конец 1917 г.), но все же впервые были названы имена посредников: Якова Фюрстенберга (Ганецкого), Парвуса-Гельфанда в Стокгольме, прис. пов. М. Ю. Козловского и родственницы Ганецкого, Суменсон, занимавшейся вместе с ним спекулятивными сделками. Указаны были и способы пересылки денег из Берлина через Discontogesellschaft на Стокгольмский Nya-Banken. О впечатлении, произведенном этими документами, можно судить по тому, что, когда они были прочтены делегатам Преображенского полка, преображенцы заявили, что теперь они немедленно выйдут на подавление мятежа. Действительно, они пришли первыми из гвардейских частей на Дворцовую площадь, за ними подошли семеновцы и измайловцы.
Узнав о мере, принятой по предложению Переверзева, вернувшиеся в штаб Некрасов и Терещенко подняли целую бурю. Они возражали, не без оснований, что преждевременное опубликование части документов спугнет преступников, помешает ожидавшемуся приезду в Петроград Ганецкого и повредит следствию. Правительство решило остановить печатание, но уже не могло. Документы появились в маленькой газете ‘Живое слово’, а на следующий день были перепечатаны и большими газетами.
Заседание в Таврическом дворце продолжалось теперь при более спокойном настроении. В четыре часа ночи на 5 июля большинством 100 против 40 была принята следующая резолюция: ‘Обсудив кризис, созданный выходом из состава правительства трех министров к.-д. (Степанов был товарищем министра), объединенное собрание признает, что уход к.-д. ни в коем случае не может считаться поводом для лишения правительства поддержки революционной демократии, но что вместе с тем уход этот дает демократии основание для пересмотра своего отношения к организации правительственной власти в переживаемый исторический момент… Собрание постановляет: собрать через две недели полное собрание исполнительных комитетов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов с представительством от мест для решения вопроса об организации новой власти, озаботиться временным замещением вакантных должностей по управлению министерствами лицами по соглашению с Центральным комитетом Советов рабочих и солдатских депутатов и исполнительным комитетом всероссийского Совета крестьянских депутатов. Вместе с тем, охраняя волю всероссийской демократии, собрание подтверждает, что до нового решения полным составом исполнительных комитетов вся власть должна оставаться в руках теперешнего правительства, которое должно действовать последовательно, руководствуясь решениями всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов и исполнительного комитета Совета крестьянских депутатов. Если бы революционная демократия признала необходимым переход всей власти в руки Советов, то только полному собранию исполнительных комитетов может принадлежать решение этого вопроса’.
Для окончательного восстановления порядка Временное правительство по соглашению с исполнительным комитетом 5 июля решило составить особую комиссию в контакте с главнокомандующим войсками округа. Вместе с тем решено создать следственную комиссию для выяснения виновных. По городу в течение дня время от времени еще ездили автомобили с вооруженными людьми, но они немедленно захватывались патрулями правительственных войск. Настроение и состав публики не улицах совершенно переменились. К вечеру Петроград был совершенно спокоен.
Подводя итоги большевистской попытки 3-5 июля, Троцкий в своем историческом очерке революции говорил: движение 3-5 июля ‘показало с полной очевидностью, что руководящие партии Советов жили в Петрограде в совершенной политической пустоте. Правда, гарнизон вовсе еще не был в то время на нашей стороне. Были среди него колеблющиеся части, были нерешительные и пассивные… Рабочие и солдаты требовали от нашей партии большей активности, но мы считали, что ввиду отсталого настроения провинции час для решительного наступления не настал. Наша партия, с одной стороны, боялась, что Петроград (в случае их победы) окажется изолированным от провинции. С другой стороны, мы надеялись, что активное и энергичное вмешательство Петрограда может спасти положение’.
Тут, как видим, не было ясной позиции. Большевики 3-5 июля выступили без программы. Если бы они победили, они не знали бы, как воспользоваться победой. Но в качестве технической пробы опыт был для них, несомненно, чрезвычайно полезен. Он показал им, с какими элементами надо иметь дело, как надо организовать эти элементы, наконец, какое сопротивление могут оказать правительство, Совет и воинские части. Итоги опыта были чрезвычайно поощрительны. Большевики увидали, как в сущности легко овладеть властью. Было очевидно, что, когда наступит время для повторения опыта, они произведут его более систематически и сознательно.
Что извлекла из урока другая, победившая сторона? Мы это увидим в следующих главах. Предваряя изложение, можно лишь сказать, что победители слишком легко отнеслись к своей быстрой победе и далеко недооценили значения тех факторов, действие которых причинило им несколько неприятных часов. Прошел минутный страх, и все как будто пошло по-старому. Текущая жизнь с ее очередными вопросами снова заслонила от них те глубины, которые на несколько моментов разверзлись перед ними. Коренные проблемы революции остались не решенными, хотя и были теперь поставлены во весь рост. Фатально государственный корабль несло течением к крутому обрыву.

Часть II
Корнилов
или Ленин?

I. Первый длительный кризис власти

Три фазиса ‘углубления’ революции. Разбираясь в политическом содержании первых двух периодов деятельности революционной власти и сопоставляя их с последующими, необходимо отметить следующие черты, характеризующие поступательный ход русского революционного процесса.
1. Политическая борьба при первом правительстве шла между социализмом и ‘буржуазией’. С одной стороны стоял весь блок социалистических партий, сплотившихся в противоположность ‘буржуазии’ в органах так называемой ‘революционной демократии’. С другой стороны ей противостояли предполагаемые представители этой ‘буржуазии’ в правительстве. При втором правительстве блок победил — и раскололся. Борьба передвинулась уже на ступень дальше влево: она шла теперь между умеренным социалистическим большинством ‘демократических’ организаций и их меньшинством. Последнее представляло точку зрения утопического социализма: бланкизма и революционного синдикализма. Этот второй период борьбы закончился фактическим поражением большинства, дискредитированного в глазах той массы, на которую оно хотело опереться. А поражение большинства фактически приводило к господству крайней большевистской группы меньшинства, уже тогда опиравшейся на значительную часть петроградских рабочих и гарнизона.
Однако меньшинство это все же не было достаточно сорганизовано. При всем влиянии его демагогических лозунгов на массу оно еще не имело ни определенной положительной программы, ни вооруженной силы, готовой поддерживать его господство. Одно было ясно: программа большевизма может быть только разрушительной по отношению ко всему существующему и только утопической в своей положительной части. Ясно было также и то, что осуществить такую программу можно лишь при помощи внешнего принуждения. В том и другом отношении психологическое сопротивление, на которое натолкнулась бы победа крайнего фланга, было тогда еще слишком велико. Не исключена была возможность и немедленного физического противодействия со стороны не затронутых еще пропагандой военных частей. Вероятно, поэтому инициаторы восстания 3-5 июля сами смотрели на это восстание лишь как на первую пробу. ‘Правда’ заявила об этом гласно. Для ‘первой пробы’ вожди восстания встретили меньше сопротивления, чем могли ожидать. В этом смысле восстание пошло дальше намеченной цели. Оно чуть не отдало власть в руки большевиков и во всяком случае показало им, что технически предприятие их вовсе не так трудно осуществить, как это могло казаться раньше.
В ожидании новой и окончательной пробы — при более благоприятных условиях — положение по необходимости оставалось прежнее. Формально господствующее влияние продолжало принадлежать умеренно-социалистическому большинству Советов. Фактически влияние этого большинства на городские массы чрезвычайно ослабело. Об этом вскоре и засвидетельствовали выборы в крупных городских центрах. Вместе с ослаблением групп, занимавших политически центральное положение, соответственно усилились не только левый большевистский фланг (усиление его, собственно, и было причиной ослабления центра), но также и правый ‘буржуазный’ фланг. Этим объясняется то обстоятельство, что, несмотря на выход из правительства министров партии к.-д., и после восстания 3-5 июля идея коалиции не только не исчезла, но, наоборот, временно приобрела больше силы и значения, чем имела прежде.
2. К этому вела и та вторая черта, которую также надо отметить: само существо программ, сменявшихся в процессе ‘углубления’ революции. Первое правительство по существу занималось не ‘углублением революции’, а укреплением ее завоеваний. Этому правительству принадлежит почти вся созидательная работа, которая при нем началась, а продолжалась и была закончена при следующих правительствах. Но при первом же правительстве начались распад власти в стране, разложение армии на фронте и организация социалистических партий в органах ‘революционной демократии’. Переход к коалиционному министерству был добровольной уступкой вновь организовавшимся силам, которые, по добросовестному убеждению большинства членов первого кабинета, представляли собой ‘живые силы страны’, ее настоящую ‘демократию’.
Ход и исход деятельности второго правительства (первого коалиционного) не оставил места никаким дальнейшим иллюзиям по этому поводу. Единственной реальной задачей, которую ставило себе это правительство, было успешное окончание войны в согласии с союзниками. Но приемы, которыми имелось в виду достигнуть этой нормальной военно-дипломатической цели (‘демократизация’ армии и циммервальдские начала внешней политики), оказались в полном противоречии с самими целями. Применение их не могло не привести политику власти — а с ней и саму власть — к решительному крушению.
Фиаско ‘демократической’ внешней политики полностью обнаружилось уже к концу первого месяца коалиции. Грозные признаки неудачи военного наступления — неудачи, также предвиденной социалистами, появились уже к концу второго и последнего месяца коалиционного управления. Одновременно с противоречием между задачами военно-дипломатической деятельности и ее приемами развернулось другое, еще более глубокое и основное противоречие: в понимании всей задачи революции.
3. Это последнее противоречие — в области социальной политики — по существу было противоречием между научным и утопическим социализмом. Но при шаткости границ между тем и другим, при слабости умеренных течений социализма оно приняло вид острого классового противоречия между ‘демократией’ и ‘буржуазией’. Умеренные течения социализма были убеждены в невозможности социалистического переворота и безусловно признавали необходимость идти вместе с ‘буржуазией’, но в то же время они не могли разорвать нитей, связывавших их в общий социалистический блок со сторонниками борьбы за немедленный социалистический переворот. Это внутреннее противоречие и вытекавшая из него неустойчивость тактики и погубили социалистический блок. Они просто сделали его ни для кого не нужным, ибо позиция ‘буржуазной революции’ лучше и последовательнее защищалась несоциалистическими течениями и наиболее организованным из них — партией народной свободы. А позиция ‘социалистической революции’ опять-таки если не лучше, то последовательнее развивалась большевистскими демагогами, находившими веру у солдат и рабочих. Призыв этих демагогов к углублению классовой борьбы рыл пропасть между двумя сторонами, и авторитет средних течений социализма потонул в этом прорыве.
4. Вместе с тем разрушалась и иллюзия единства той ‘общенациональной демократической платформы’, которую защищал Церетели. Время искреннего, основанного на недоразумении и на незнании союза между социалистами и несоциалистами прошло. И ‘соглашательская’ роль Церетели была сыграна. На очередь выдвигалось соглашательство без убеждения при полном свете вскрывшихся противоречий и при ясном понимании невозможности примирить их. Общенациональная платформа, которая могла бы заменить обанкротившуюся партийную, была только одна: восстановление силы и единства власти, чтобы сохранить за грядущим представительством всего народа свободу решений самых коренных вопросов политического и социального строя. Но господствующее понимание социализма отвергало самое первое слово этой платформы: отвергало применение силы государственной властью. Дальнейшее управление без применения силы было сознательным бездействием власти, прикрытым революционной фразой, потерявшей притом всякое конкретное содержание. Это бездействие власти равнялось добровольному самоустранению ее от всякого влияния на жизнь и умыванию рук перед тем быстро прогрессировавшим разложением во всех областях жизни, которое неизбежно вытекало из сознательного же разжигания центробежных стремлений или из потворства этому разжиганию. Допуская решительно все, революционная власть в итоге приходила к тому же результату, что и власть старого режима, которая ничего не допускала. В обоих случаях жизнь текла мимо неудержимым потоком, оставляя у власти печальное сознание собственного бессилия и парализуя ее волю в тех решительных случаях, когда уже и непосвященной публике становилось ясно, что нужно действовать, а действовать было поздно.
Если бы нужно было отметить собственными именами три фазиса бездействия власти, пройденные революционным правительством в двух предшествующих периодах и в том, который нам теперь предстоит описать: 1) бездействия, так сказать, бессознательного и наивного, 2) бездействия, основанного на убеждении и 3) бездействия, прикрывающегося фразой, то мы связали бы эти фазисы с именами кн. Львова, И. Г. Церетели и А. Ф. Керенского.
Личная роль Керенского в первом министерстве в качестве ‘заложника демократии’ сводилась к парализованию всех попыток власти быть властью и всех ее усилий воспрепятствовать процессу организации ‘революционной демократии’ под партийным политическим флагом. Во втором правительстве А. Ф. Керенский принял на себя положительную и в высшей степени ответственную роль возродителя боевой мощи армии на основе революционного энтузиазма и ‘революционной дисциплины’. Конкретная задача поставила его лицом к лицу с необходимостью принятия конкретных мер, не укладывавшихся в кодекс ‘непротивления’. А это привело его к полному противоречию с партийными единомышленниками и с самим собой. Из этого внутреннего противоречия ему так и не удается высвободиться, когда ход событий выдвигает его на пост главного носителя высшей власти. Постепенно противоречие становится все более заметным и для окружающих. Вместе с тем все более выдвигается личный элемент поведения этого общественного деятеля. Всей силой перегибая революционную колесницу в сторону твердой власти, основанной на реальной поддержке, но не решаясь порвать и с утопией, которая тянула эту колесницу в бездну, Керенский чем дальше, тем больше становился единственным связующим звеном между флангами, утратившими взаимное понимание, при центре, продолжавшем терять поддержку массы. Политическая позиция, в начале понятная и даже неизбежная, все более превращалась в одинокую позу, выдерживать которую становилось трудно для актера, а наблюдать со стороны — невыносимо для зрителя. И дальнейшее пребывание в этой позе объяснялось уже не порывом общественного служения, а влечением личного вкуса. Чем дальше продолжалось это топтание на месте, тем решительнее общая любовь к символической личности, воплощавшей в себе идеал революции, уступали место столь же острым чувствам вражды и ненависти к реальному политическому деятелю, ответственному за ее ошибки.
Затяжной характер министерского кризиса. Уход от власти министров к.-д. ночью 2 июля, открывший правительственный кризис и восстание 3-5 июля, его продолжившее, стало началом довольно длительного кризиса власти. При каждом переходе власти от одного революционного правительства к другому эти кризисы вообще становятся все более продолжительными и болезненными. Причина затяжного характера данного кризиса ясна из только что сказанного. При очевидной слабости социалистического центра он, по-видимому, не мог взять на себя создание чисто социалистического правительства. Лозунг ‘Вся власть — Советам’, пока большинство в Советах принадлежало именно социалистическому центру, а не крайним, был в сущности для большевиков фиктивным лозунгом. Он был явно рассчитан на невозможность осуществления. С другой стороны, по самому существу своего взгляда на революцию как на ‘буржуазную’ Церетели и его единомышленники вынуждены были опираться на ‘буржуазию’.
Уход к.-д. в этом ничего не изменял. ‘Правда’ еще 4 июля открыто издевалась над министрами-социалистами и заявляла, что она не верит уходу к.-д.: ‘Кадеты просто ‘пужают’ наших добрых министров-социалистов: либо уступите нам в вопросе о земле, в вопросе о Финляндии, о рабочем контроле, либо мы уйдем — ей-Богу, уйдем, вот даже уже за шляпу взялись. Милюков и Ко по богатому опыту знают, что нет лучшего средства оседлать Церетели, Чернова и других ‘социалистов’-министров, как пригрозить им своей отставкой. И они ждут, что и на этот раз им скажут: батюшка Милюков (или батюшка Шингарев), не уходи, ради Бога, на кого же ты нас оставляешь’. Официоз советского большинства ‘Рабочая газета’ тогда же действительно писала: ‘Мы против перехода власти в руки социалистов. Мы считаем необходимым добиваться всеми силами коалиции в министерстве с представителями буржуазии. Но с какими? С теми левыми элементами буржуазии, которые искренно сами стремятся к общей работе с нами, которые понимают требования революции, которые идут им навстречу. Такие элементы есть и во Временном правительстве, и вне его, и разрыв с ними был бы в высшей степени печален. Он осложнил бы положение революции, он мог бы оттолкнуть от нее ту массу буржуазной демократии в городе и деревне, которая искренно идет сейчас под знаменем революции’. ‘Масса буржуазной демократии в городе и деревне’ как раз шла за ушедшей из министерства партией.
Но аргументация ‘Рабочей газеты’, как и всегдашняя аргументация Церетели, никогда не хотела серьезно считаться с интересами ‘массы буржуазной демократии’. Нужна была лишь ‘демократическая платформа’, которая внешним образом прикрывала бы разногласия и давала социалистам фикцию буржуазной поддержки для осуществления их собственных планов. И рассуждение ‘Рабочей газеты’ направлено к сохранению той же позиции, которая для к.-д. стала непереносимой: мы берем тех, кто идет с нами и делает наше дело. Гораздо последовательнее с точки зрения марксизма был с.-д. Потресов, доказывавший тогда в ‘Дне’, что, если уж брать с собой ‘буржуазию’, так надо брать типичных ее представителей, настоящих защитников крупной буржуазии и интересов торгово-промышленного класса. ‘Было бы напрасно обманывать себя надеждой, — говорил он, — что можно укрепить власть любыми индивидуальностями из буржуазного мира. Нужно представительство влиятельных общественных организаций, а не отдельных лиц… Обойти таких представителей.., не значит ли это — строить на песке не солидное здание власти, а карточный домик, который сдует первый шквал еще не улегшейся стихии? Нам нужна буржуазия буржуазной революции не как фиговый лист, а как союзник, на которого в известных пределах можно рассчитывать’.
Это была реальная постановка вопроса. Но идеологическая установка Церетели была совсем другая. Идя, как всегда, навстречу господствующему настроению минуты, Церетели в исполнительном комитете Советов не отрицал (4 июля), по крайней мере в принципе, возможности передачи всей власти Советам. Он лишь настаивал, чтобы это было сделано полномочным органом Совета. Отсюда вытекло его предложение, закрепленное резолюцией Советов (см. выше): решить вопрос о будущем составе правительства на специальном съезде Советов в Москве через две недели, а до тех пор оставить все, как было. Правда, это решение противоречило официальному сообщению кн. Львова губернским комиссарам от того же 4 июля, что правительство будет создаваться ‘в прежнем соотношении представителей политических течений, что вполне одобряется исполнительными комитетами Советов’.
Как бы то ни было, на время вопрос был разрешен — отсрочкой решения. В неопределенной перспективе рисовалось социалистическое правительство, поставленное съездом Советов, а в настоящем — должности ушедших министров занимали на неопределенное время, ‘пока приищут кандидатов’, их товарищи.
Было ясно одно, и об этом кн. Львов заявил журналистам уже 3 июля днем: ‘буржуазные’ элементы, равносильные ушедшим, не пойдут теперь в правительство без определенного соглашения на программе. ‘Необходимо выяснить программу деятельности нового правительства и только после этого можно будет предлагать тех или других лиц’. Для себя, как и для этих ‘других’, кн. Львов хотел не ‘фигового листка’, а той ‘честной коалиции’, о которой говорил и Потресов: соглашения ‘в известных пределах’. И было решено, что ‘каждый министр должен с завтрашнего дня (4 июля) подготовить план программы ближайшей деятельности правительства и завтра же на дневном заседании правительства выяснить свою определенную точку зрения, после чего только и будет возможность говорить о составе нового правительства’.
Но 4 июля обломки правительства сидели в штабе, принимая меры к усмирению восстания. Кн. Львов в тот же день послал цитированную выше телеграмму губернским комиссарам, в которой официально сообщал: ‘происшествиями вчерашнего и сегодняшнего дня прерваны переговоры об образовании правительства в его полном составе, но немедленно после ликвидации уличных беспорядков эти переговоры возобновятся в целях создания правительства в прежнем соотношении представителей течений и т. д.’.
Продолжение правительственного кризиса. Раньше, однако же, чем переговоры возобновились, правительственный кризис успел ‘углубиться’ еще больше. Утром 5 июля ушел в отставку министр юстиции П. Н. Переверзев при обстоятельствах, еще подчеркнувших общую причину распада власти. Мы знаем, что накануне, 4 июля, министр юстиции согласился на опубликование документов контрразведки, обнаруживавших подкуп Ленина германцами, и что это решение вызвало чрезвычайное волнение в органе ‘революционной демократии’.
Протест Совета был поддержан по другим соображениям Некрасовым и Терещенко. Между тем П. Н. Переверзев уже принял меры, неизбежно вытекавшие из опубликования документов о Ленине: он приказал (в возникшей тогда уже полемике правительство приписывало это распоряжение себе) арестовать скомпрометированных документами Козловского и Суменсон, поручил прокурору произвести расследование о Ленине и в случае надобности арестовать также его и его сообщников, чтобы не дать им возможности скрыться в Швецию. Наконец, он сговорился с ген. Половцовым относительно очищения особняка Кшесинской, остававшегося главным штабом большевиков во время восстания. После всего этого правительство вдруг отменило решение опубликовать документы и утром 5 июля сообщило министру юстиции, что соглашается удовлетворить его прошение об отставке.
Все же аресты Козловского и Суменсон были произведены. Особняк Кшесинской, дача Дурново и Петропавловская крепость в течение 6 июля были очищены от большевиков, солдат и кронштадтских матросов. ‘Самочинные действия, аресты и обыски’ были запрещены под угрозой наказания ‘со всей строгостью закона’. Издано, наконец, следующее постановление Временного правительства: ‘Всех, участвовавших в организации и руководстве вооруженными выступлениями против государственной власти, установленной народом, а также всех, призывавших и подстрекавших к нему, арестовать и привлечь к судебной ответственности как виновных в измене родине, в предательстве революции’. А. Ф. Керенский, благополучно вернувшийся в Петроград из Дна, вечером 6 июля заявил из окна штаба собравшейся публике и солдатам, что ‘русская революционная демократия и он, уполномоченный ею военный министр, поставленный во главе армии, и Временное правительство не позволят никаких посягательств на русскую революцию’.
В то же время поручик Георгий Мазуренко, член Центрального исполнительного комитета Советов, ‘по соглашению с исполнительным комитетом Советов’ был назначен командующим сводным отрядом войск, подходивших к Петрограду на защиту правительства. Среди этих войск назначение Мазуренко вызвало большое недовольство. Оно усилилось еще тем, что в своем приказе Мазуренко обратился к войскам не от имени правительства, а от имени ‘высшего органа революционной демократической власти’. ‘Мы, — заявлял он от имени ‘стоящей на фронте армии’, — можем быть только с теми, кто… честно и сознательно выполняет волю большинства революционной демократии, выраженную в постановлениях всероссийских съездов Советов рабочих и крестьянских депутатов. Мы… будем выполнять распоряжения и приказы центральных органов революционной демократии и Врем. правительства‘… В первый раз с такой определенностью формальное право Советов распоряжаться военной силой было поставлено впереди права правительства. Прежде эта претензия обычно вуалировалась… Требовалась лишь контрассигновка Чхеидзе и некоторых членов солдатской секции Совета для выхода войск Петроградского гарнизона из казарм. Теперь ‘военный отдел’ исполнительного комитета телефонограммой 6 июля ‘подтверждал всем воинским частям Петрограда, что все распоряжения штаба главнокомандующего Петроградского военного округа должны быть исполнены беспрекословно и немедленно, так как эти распоряжения отдаются с ведома особой комиссии от Совета рабочих и солдатских депутатов при главнокомандующем’.
Решительный перевес влияния ‘революционной демократии’ в первые дни после усмирения восстания большевиков сказался и на ведении переговоров о реорганизации правительства. Господствующим настроением органов Совета в эти дни был страх, как бы репрессии правительства не пошли слишком далеко. В самом деле, власть попыталась арестовать Ленина, распустила наличный состав ЦК Балтийского флота, потребовала от команд Балтийского флота ‘изъятия подозрительных лиц, призывающих к неповиновению Временному правительству’, а от кронштадтских матросов и от команд ‘Петропавловска’, ‘Республики’ и ‘Славы’, запятнанных контрреволюционными действиями и резолюциями, — арестов в 24 часа зачинщиков. На следующий день запрещен был ввоз в армию ‘Правды’, ‘Окопной правды’ и ‘Солдатской правды’. Правительство впервые решилось открыто заговорить о ‘деятельности немецких агентов и провокаторов’ на судах Балтийского флота, о том, что ‘с несомненностью выяснилось, что беспорядки в Петрограде были организованы при участии германских правительственных агентов’ (приказы Керенского от 7 июля)[16].
Первые грозные известия о неудаче русского наступления, появившиеся в эти дни, придавали всем этим мерам характер особой настоятельности и неотложности. Но для советской публики они были чересчур необычны. Резолюция исполнительного комитета Советов в тот же день отмечала, что ‘неизбежные меры, к которым должны были прибегнуть правительство и военные власти.., создают почву для демагогической агитации контрреволюционеров’, чему способствует ‘резкий перелом настроения в массах, вызванный авантюристской попыткой вооруженного выступления’. Ввиду этого орган ‘революционной демократии’ требовал, чтобы исключительные меры применялись ‘лишь к отдельным лицам, но не к целым партиям и политическим течениям’ и чтобы ‘охрану революционных свобод и порядка’ правительство взяло на себя ‘совместно’ с органами ‘революционной демократии’. Далее та же резолюция требовала ‘одновременно с решительным установлением революционного порядка, объявив революцию в опасности’, в виде компенсации ‘безотлагательно осуществить мероприятия, указанные в решениях съездов Советов, направленные к уничтожению всех остатков старого строя, к утверждению демократической республики, к проведению неотложных мероприятий в области земельного и рабочего вопросов, к развитию местного самоуправления для подготовки выборов в Учредительное собрание, а также урегулирование жизни страны, особенно продовольственного вопроса’.
Таким образом, Советы навязывали будущему правительству программу, составленную как раз из вопросов, являвшихся конфликтными при прежнем правительстве. Ответ несоциалистических партий на это требование был в тот же день дан Временным комитетом Государственной думы. Комитет напоминал прежде всего, что он тоже имеет право, укрепленное прецедентами, участвовать в назначении нового правительства. Он предупреждал затем, что создание одними комитетами правительства, ‘подчиненного в порядке политической ответственности’ только им, отразит ‘не общую волю народа, а волю группы социалистических партий’ и тем ‘грозит ослабить авторитетность власти в ее новом составе’. Признавая необходимым для сохранения ‘всенародного признания власти’ устройство власти на коалиционных началах, комитет Думы полагал, ‘что форма коалиции лишь тогда обнаруживает свойственные ей преимущества, если составные части коалиции уравновешены взаимным соглашением — не преследовать частных партийных целей’. ‘Первенствующая задача времени — довести родину до выражения законной воли народа, до Учредительного собрания — сама по себе предуказывает временное устранение всех не связанных с ней частных задач’. ‘Главную причину теперешнего распада власти’ комитет Думы в полном согласии с ушедшими министрами усматривал в том, что ‘эти основные условия прочности всякой коалиции недостаточно соблюдались’.
Уход кн. Г. Е. Львова. Декларация 8 июля. Оставшиеся у власти министры и прежде всего руководящая группа их — Керенский, Некрасов, Церетели, Терещенко — и теперь не хотели соблюдать этих условий. Желая сохранить принцип коалиции, они более, чем когда-либо, по-хозяйски распоряжались портфелями, подбирая людей, удобных для себя и устраняя неподходящих.
На очереди теперь был уход кн. Львова, который уже несколько дней перед тем собирался покинуть ряды правительства вместе с к.-д. Как только утром 8 июля возобновились переговоры о составлении министерства, а министры-социалисты предъявили свою программу, кн. Львов заявил о невозможности для него присоединиться к этой программе, продиктованной исполнительным комитетом. Скажем об этом его собственными словами в его письме Временному правительству: ‘После подавления вооруженного мятежа в Петрограде под влиянием крайних социалистических партий Временное правительство приняло решение о немедленном осуществлении предложенной министрами-со-циалистами программы дальнейшей деятельности правительства. Эта программа приемлема для меня только в тех частях, которые являются повторением и развитием основных начал, объявленных Временным правительством в ранее изданных им декларациях. Но она неприемлема для меня в целом ввиду ее явного уклонения от непартийных начал в сторону осуществления чистопартийных социалистических целей, в особенности в тех ее частях, которые раньше ставились на решение Временного правительства и против которых я уже неоднократно высказывался’. Далее кн. Львов возражает против ‘немедленного провозглашения республиканского образа правления.., являющегося явной узурпацией верховных прав Учредительного собрания’, и по той же причине возражает против ‘проведения намеченной аграрной программы’. Он упоминает также как пункты разногласия ‘вопрос о роспуске Государственной думы и Государственного совета и некоторые второстепенные пункты той же программы.., носящие характер выбрасывания массам во имя демагогии и удовлетворения их требований мелкого самолюбия государственных и моральных ценностей’. С особой подробностью кн. Львов остановился затем на аграрной программе В. М. Чернова, которую он признавал ‘гибельной’ для России. Законы, проводимые Министерством земледелия, отступая от декларации 7 мая, ‘подрывают народное правосознание’. ‘Они не только не борются с захватническими стремлениями, не только не нормируют и не вводят в русло земельные отношения, но как бы оправдывают происходящие по всей России самочинные захваты, закрепляют совершившиеся захваты и в сущности стремятся поставить Учредительное собрание перед фактом разрешенного вопроса. Я вижу в них осуществление партийной программы, а не мероприятий, отвечающих государственной пользе. Я предвижу, что в конечном своем развитии они обманут чаяния народа и приведут к невозможности осуществления государственной земельной реформы’.
В сущности с.-д. Церетели также не имел особенных побуждений сочувствовать осуществлению помимо правительства аграрной программы левых эсеров. И в начале переговоров он поддерживал кн. Львова в его острой постановке вопроса о дальнейшем пребывании Чернова в кабинете. Не очень сочувствовали Чернову и другие министры, а Некрасов высказывался также против провозглашения республики и уничтожения Государственной думы. И вот тут произошло нечто странное. Когда кн. Львов ставил свой кабинетный вопрос, все эти требования признавались ультимативными со стороны министров-социалистов и конфликтными не для одного кн. Львова, а для целой группы министров. Но после того как кн. Львов ушел, Церетели тотчас же уступил министрам-несоциалистам по двум вопросам из трех: о роспуске Думы и провозглашении республики.
Он снял их с очереди, получив санкцию своей уступки от исполнительного комитета. По третьему вопросу — об участии Чернова — борьба, как увидим, продолжалась внутри министерства. Выходило, как будто уход кн. Львова был нужен для его коллег, немедленно поделивших его наследство. А. Ф. Керенский, по признанию самого кн. Львова, оказался самым подходящим министром-председателем. Церетели переменил Министерство почт и телеграфов на более важное министерство — внутренних дел. Юстиция предназначалась Некрасову, но при не вполне еще сложившейся привычке к назначениям некомпетентных лиц назначение это показалось слишком уже странным. Некрасов удовлетворился положением заместителя министра-председателя.
Правительственная декларация 8 июля, видимо, появилась не совсем в том виде, как предполагалось. Но в своем окончательном виде она вполне оправдывала характеристику кн. Львова. Напрасно И. Г. Церетели через день заявлял перед исполнительным комитетом, что программа 8 июля ‘не есть новое соглашение, а лишь указание на ряд конкретных мероприятий, осуществляющих декларацию Временного правительства 6 мая’. Это объяснение лишь характеризует довольно обычный прием этого политика — под видом простых логических последствий из уступок, уже сделанных ему, проводить существенно новые требования. Недаром декларация 8 июля заслонила собой первую коалиционную декларацию 6 мая и стала с этих пор исходной точкой всех дальнейших требований ‘демократии’. Недаром также она сделалась и предметом настойчивого оспаривания со стороны несоциалистических партий. Когда впоследствии социалисты старались простой ссылкой на преемственную связь всех революционных правительств ввести в правительственный обиход тезисы декларации 8 июля, то им всегда напоминали, что декларация эта проведена в момент отсутствия из состава правительства сколько-нибудь ответственных представителей несоциалистических партий. Действительно, ни Вл. Львов с Годневым, ни Некрасов с Терещенко не представляли в правительстве никого, кроме самих себя.
Декларация начиналась ссылкой, опасной для самого правительства, на ‘преступное легкомыслие и слепой фанатизм’ людей, приведших в союзе с прямыми ‘изменниками и предателями’ к ‘грозному часу’ прорыва на фронте. Тотчас же делалась и другая ссылка — на ‘могущие выступить притаившиеся силы контрреволюции’: она, очевидно, предназначалась для удовольствия Советов и устанавливала равновесие. Конечно, правительство по-прежнему упорно ‘верило’, что кризис — ‘к выздоровлению, а не к смерти’. Оно обещало действовать ‘с энергией и решительностью’ на оба фронта — ‘анархических и контрреволюционных покушений’. Оно по-прежнему поощряло солдата ‘бодро идти в бой’ тем соображением, что ‘ни одна капля крови не прольется ради аннексий и контрибуций’. Оно давало при этом новое неосуществимое обещание — созвать союзную конференцию в кратчайший срок, в течение ‘августа’, и пригласить туда ‘наряду с дипломатами также представителей русской демократии’. Далее повторялось обещание, уже вырванное у первого коалиционного правительства и тоже заведомо неосуществимое: провести выборы в Учредительное собрание уже 17 сентября. Давалось далее новое маловразумительное обещание ‘привлечь представителей общественных организаций для образования коллегиальных органов областного управления, объединяющих ряд губерний (переход к ‘федерированию’ областей?). ‘В ближайшее время’ обещалось издание постановления об уничтожении сословий и об окончательном упразднении гражданских чинов и орденов. Для защиты труда трудно было обещать что-либо новое. И декларация лишь напоминала о сделанных уже уступках: о ‘немедленно приступающем к работам’ экономическом совете и о главном экономическом комитете, которые создадут, наконец, ‘общий план организации народного хозяйства и труда’ и разработают меры по ‘контролю промышленности’. Тут же перечислялся ряд широчайших проектов по рабочему законодательству, ‘разработанных’ и имеющих быть проведенными ‘в ближайшие дни’. В области земельного вопроса сравнительно с только что (5 июля) принятыми главным комитетом основными положениями реформ декларация высказывалась намеренно скромно и сдержанно. Нужно, по-видимому, было показать, что кн. Львову не из-за чего было уходить. Быть может, впрочем, тут сказалось и недружелюбное отношение других членов кабинета, капитулировавшего перед Черновым (см. выше). ‘Вся земля с недрами, водами и лесами должна быть изъята из товарного обращения, распоряжение землей должно принадлежать всему народу, …пользование… должно быть обеспечено трудовому населению на началах общегражданского равенства’ и т. д. В декларации земельные мероприятия ‘по-прежнему определяются убеждением, что в основу… должна быть положена мысль о переходе земли (даже не ‘всей’) в руки трудящихся (тезис первой сессии главного комитета см. выше). Однако тут же перечислялись с формальной стороны четыре ‘очередные’ задачи: ликвидация старого землеустройства, сохранение земельного фонда до Учредительного собрания, организованная деятельность земельных комитетов (‘не предрешающих основного вопроса о праве собственности на землю’) и устранение самочинных способов разрешения земельного вопроса о праве собственности закономерным урегулированием земельных отношений.
Влияние неудачи наступления. На следующий день, 9 июля, катастрофа, начинавшаяся на театре войны, дошла до сознания даже тех политиков, которые за шумом внутренней партийной борьбы не хотели знать о том, что делается на фронте. В настроении исполнительного комитета военная неудача на фронте отразилась полным состоянием паники, при котором советские деятели ни о чем другом не могли думать и говорить, кроме угрожающей им ‘контрреволюции’, военной диктатуры и т. п. В этой обстановке и вопрос о реорганизации правительства получил новое освещение. Вожди ‘революционной демократии’ вспомнили про пример Франции и решили, по предложению Дана, превратить министерство в ‘комитет общественного спасения’. В ночь на 11 июля 262 голосами при 47 воздержавшихся (большевиках) была принята следующая резолюция меньшевиков и социал-революционеров: ‘1. Страна и революция в опасности. 2. Временное правительство объявляется правительством спасения революции. 3. За ним признаются неограниченные полномочия для восстановления организации и дисциплины в армии, для решительной борьбы со всякими проявлениями контрреволюции и анархии и для проведения всей той программы положительных мероприятий, которые намечены в декларации. 4. О своей деятельности министры-социалисты докладывают объединенному собранию исполнительных комитетов не менее двух раз в неделю’.
На этот раз правительство, видимо, не обнаружило особой благодарности за двусмысленный дар, наделявший его в полном составе правами, которыми отнюдь не обладал сам даритель. За этот дар министры-социалисты обязывались к сугубой отчетности ‘не меньше двух раз в неделю’. Обеспечив декларацией свой фланг слева, со стороны Советов, правительство начинало размышлять о том, как обеспечить фланг справа, со стороны Государственной думы. Оно употребило для этой цели меру, не менее странную, чем мера, принятая относительно него самого исполнительным комитетом. Неожиданно для всех оно нашло и ввело в свой состав общественных представителей ‘буржуазии’. 11 июля читатели газет прочли, что член Государственной думы И. Н. Ефремов назначен министром юстиции, а член Государственной думы Барышников — управляющим министерством призрения. При всей личной безупречности обоих трудно было догадаться, на чем основано их право представлять ‘буржуазию’ во втором коалиционном кабинете. В 4-й Думе они принадлежали к пестрой группе прогрессистов: ко времени назначения вошли в новую никому не известную ‘радикально-демократическую’ партию. Никакого проявления личной энергии, особенно важной в ведомстве юстиции после восстания, от них ожидать нельзя было. Быть может, в этом и заключался секрет их назначения, чрезвычайно раздражившего то учреждение, к которому они формально принадлежали: Государственную думу, узнавшую об их назначении уже post factum. Свое отношение к окончательно сформированному правительству Временный комитет Государственной думы выразил в новом постановлении от 12 июля. ‘Правительство, назначенное группой отдельных политических партий, — заявляла Государственная дума, — и принявшее в свой состав случайно подобранных лиц, не представляющих мнения многих влиятельных кругов населения, не может осуществить задачу спасения родины от внешнего врага и от внутреннего распада’. Для этого нужно ‘правительство сильное, облеченное общим доверием, свободное от всяких партийных пут и стремящееся к одной общей цели’, указанной выше. ‘Если правительство не отказалось от мысли о единении всех живых сил страны, оно не должно под видом коалиции проводить простое подчинение страны ее социалистическому меньшинству. Это тем более недопустимо и пагубно, что… именно деятельность некоторых социалистических партий повинна в разложении армии, в окончательном разрушении гражданского мира и в ослаблении трудовой дисциплины народа, то есть в устранении тех основных условий, без которых невозможно продолжение войны и восстановление внутреннего порядка’. ‘Не в углублении партийных задач, а в объединении всех политических направлений и всех общественных слоев’ комитет видел выход и ‘слагал с себя ответственность за последствия’, к которым мог привести осуждаемый им способ составления нового правительства.
Заявления комитета Государственной думы, отражавшие настроения весьма широких и влиятельных общественных кругов по отношению к новому правительству, произвели должное впечатление. На заседании Временного правительства 12 июля И. В. Годнев обратился к правительству с предложением дать всем общественным слоям, не представленным в Советах, в том числе и Государственной думе, возможность быть выслушанными правительством и для этого собрать, помимо того съезда Советов, который был назначен на 15 июля, более широкое по составу собрание в Москве, например, 18 июля, в котором участвовали бы, помимо Советов, также и Государственная дума, городские думы, торгово-промышленный класс, кооперативы, профессиональные союзы, университеты и т. д. Предложение было поддержано А. В. Пешехоновым и А. Ф. Керенским. Последний на следующий день, сделав свой официальный визит исполнительному комитету и пригласив его на московское совещание в полном составе, сделал затем также визит и Временному комитету Государственной думы. Против ‘московского земского собора’ высказался открыто только Мартов, обвинявший правительство, что оно хочет в этом собрании ‘растворить русскую демократию’. По существу, конечно, совещание собиралось по приглашению и выбору правительства и получало самое большее лишь совещательный голос, если только дело не должно было ограничиться выслушиванием одних правительственных докладов. Такая постановка дела, разумеется, была глубоко отлична от претензии Советов трактовать правительство как свой подчиненный орган и в таком качестве передать ему ‘чрезвычайные полномочия’. В этом противопоставлении, которое возвращало правительству всю первоначальную полноту его власти, заключался весь политический смысл московского совещания. Этого не могли, конечно, не чувствовать ни правительство, ни Советы. То обстоятельство, что правительство смогло провести подобное решение, а Советы стерпели его, показывало действительно, как глубоко изменилось соотношение сил после вооруженного восстания 3-5 июля и прорыва в ближайшие дни русского фронта.
Новые переговоры с к.-д. Перерыв переговоров. Но этого мало. Раз уже решено было созвать московское совещание и дать перед ним отчет, естественно, возник дальнейший вопрос: может ли правительство рассчитывать на дружественный прием, если предстанет перед собранием в том составе, который уже вызвал нарекания. При посещении
А. Ф. Керенским председателя Государственной думы, которому он передал приглашение на московское совещание, М. В. Родзянко ответил, что правительство должно предварительно сформироваться при участии Временного комитета Государственной думы. И на заседании министров 13 июля было решено, что все министры вручат А. Ф. Керенскому свои портфели, чтобы дать ему возможность вступить в новые переговоры с общественными деятелями о пополнении и изменении состава Временного правительства. Так как главным препятствием для переговоров с несоциалистическими партиями было то, что последние вовсе не желали признать зависимости правительства от Советов, то А. Ф. Керенский стал на новую точку зрения. Он заявил, что будет подбирать членов кабинета индивидуально, независимо от их партийной принадлежности, и они не будут считаться официально делегированными и ответственными перед своими партиями, как это было при первой коалиции. Так как это освобождало и министров-социалистов от формальной ответственности перед их партийными организациями, то ЦК партии народной свободы охотно разрешил своим членам, к которым А. Ф. Керенский обратился лично, В. Д. Набокову, Н. М. Кишкину и Н. И. Астрову, вступить в прямые контакты с министром-председателем. В то же время А. Ф. Керенский завел контакты и с представителями торгово-промышленного класса, от имени которого в Петрограде выдвигалась кандидатура Н. Н. Кутлера, в Москве — С. Н. Третьякова.
На 14 июля московские кандидаты были вызваны в Петроград и вступили с ведома и при участии ЦК партии народной свободы в переговоры с Керенским. Результаты этих переговоров были закреплены в следующих семи пунктах условий, поставленных Астровым, Кишкиным и Набоковым А. Ф. Керенскому и изложенных в их письме от 15 июля: 1. Чтобы все члены правительства, к какой бы партии они ни принадлежали, были ответственны исключительно перед своей совестью и чтобы направление их деятельности и само пребывание их в составе правительства не могло ни в коей мере вести к вмешательству в дела государственного управления каких бы то ни было организаций или комитетов. 2. Чтобы правительство ставило себе в области внутренней политики исключительной целью охрану завоеваний революции, не предпринимая никаких шагов, грозящих вспышками гражданской войны, а потому осуществление всех основных социальных реформ и разрешение вопросов о форме государственного строя должны быть безусловно отложены до Учредительного собрания.
3. Чтобы в вопросах войны и мира был соблюден принцип полного единения с союзниками. 4. Чтобы были приняты меры к воссозданию мощи армии путем восстановления строгой военной дисциплины и решительного устранения вмешательства комитетов в вопросы военной тактики и стратегии (мотивировку этого пункта см. ниже). 5. Чтобы в основу внутреннего управления было положено начало уничтожения многовластия и восстановления порядка в стране и решительная борьба с анархистскими, противогосударственными и контрреволюционными элементами, чтобы возможно скорее была создана правильная организация местной администрации и начали действовать правильно избранные органы местного самоуправления. 6. Чтобы была восстановлена правильная деятельность государственного суда и чтобы деятельность следственной судебной власти была свободна от вмешательства партийных или иных несудебных элементов. 7. Чтобы выборы в Учредительное собрание были произведены с соблюдением всех гарантий, необходимых для выражения подлинной народной воли, с предоставлением заведования производством выборов правильно избранным органам местного самоуправления и учреждениям, образованным при их участии, и с обеспечением свободы предвыборной агитации’.
Здесь впервые с такой подробностью и полной определенностью была развита программа, рассчитанная на восстановление условий, без которых немыслимы ни победа над врагом, ни правильное выяснение народной воли, призванной решить основные вопросы русского будущего. Программа была внепартийной и общенациональной, так как она устанавливала лишь общие условия всякой культурной государственности. В эти рамки не могли быть вложены только антигосударственные и утопические стремления, разрушавшие сами формы законной парламентской борьбы.
Убедившись на опыте, что недостаточно ввести желательные положения в программу, чтобы обеспечить их осуществление в коалиционном правительстве, ЦК партии народной свободы на этот раз решил поставить вопрос о гарантии добросовестного отношения к коалиционной программе. Самой действенной гарантией в этом случае являлось установление такого личного состава и численного соотношения между двумя элементами правительства, при котором социалистическая половина не могла бы проводить свои партийные решения. С этой целью необходимо было прежде всего изменить состав несоциалистической части правительства, удалив лиц, никого не представлявших и обнаруживших слишком мало способности или желания вести принципиальную защиту программы, выставленной к.-д. и поддержанной Государственной думой. С другой стороны, нужно было ввести в несоциалистический состав, помимо членов партии к.-д., всегда признававшей себя надклассовой партией, также и представителей подлинной крупной буржуазии, торгово-промышленного класса. Наконец, из состава министров-социалистов ЦК считал необходимым удалить В. М. Чернова, как министра, преследовавшего помимо правительства свою личную политику по вопросу громадной важности и в полном противоречии с основными положениями (2-м и 5-м) программы к.-д.
Первые личные переговоры с А. Ф. Керенским показали, что со всеми основными положениями программы 15 июля он согласен, не возражает и против переговоров с торгово-промышленниками, но решительно не может ставить вопроса об удалении Чернова. Со своей стороны В. Д. Набоков, Н. И. Астров и Ф. Ф. Кокошкин, которых партия ввела в переговоры, решительно отказались входить в кабинет, если там останется В. М. Чернов. ЦК партии, однако, решил не настаивать на удалении Чернова, если будут приняты программа и численный состав кандидатов, предложенных партией. Отъезд А. Ф. Керенского на фронт (15 июля вечером) на время приостановил переговоры. 19 июля они вновь возобновились с В. Д. Набоковым и приехавшими вновь из Москвы Н. М. Кишкиным, Н. И. Астровым и новым кандидатом П. И. Новгородцевым. Положение за эти четыре дня успело несколько измениться: оказалось, что коллеги А. Ф. Керенского вовсе не идут на такие серьезные перемены, каких требовали к.-д. ‘Правительство действительно, — заявлял И. Г. Церетели журналистам, — ввиду исключительной серьезности положения страны желало бы привлечь в свой состав новых лиц из кругов, которые готовы встать на почву правительственной декларации 8 июля’. Переговоры об этом велись ‘не с партиями, а с общественными деятелями, которые полностью без урезок могли бы принять программу правительства… Если бы таких лиц не оказалось’, то правительство останется ‘в нынешнем его составе’, ‘все слухи о кризисе Временного правительства и о возможности пересмотра его программы совершенно не соответствуют действительности’. Церетели прибавлял, что ‘это есть мнение всего правительства’. И действительно, Н. В. Некрасов, обычно бравший на себя задачу информировать печать, сообщил журналистам, что ‘правительство прочно стоит на своей программе (8 июля) и с нее не сойдет: переговоры, стало быть, могут вестись лишь в пределах этой программы’. ‘Твердая власть… должна действовать… в направлении, диктуемом главными задачами великой русской революции’, и хотя ‘свобода действий’, данная Керенскому подавшими в отставку министрами, ‘имеет большое принципиальное значение’, но располагать ‘несвободными постами он может лишь в исключительном случае’, а требование, чтобы ‘тот или иной министр’ оставил свой пост (здесь подразумевается Чернов), ‘нерационально и нетактично’, ибо ‘в этой области приходится считаться не с лицами, а с теми мощными организациями, из среды которых они вышли’.
Ультимативная постановка Церетели означала в сущности отказ от продолжения переговоров, ибо была равносильна отказу от выставленной к.-д. программы. Но, возможно, что у Церетели была тут и другая мысль — та, которую он высказал на объединенном заседании исполнительных комитетов Советов, обсуждавшем между прочими вопрос о кризисе власти. Церетели откровенно признался тут, ‘что прошел период розовой мечтательной юности революции’, что теперь ‘методы идейного воздействия бессильны в борьбе с анархией’, а ‘ждать и ослаблять борьбу с ней нельзя’. В итоге, ‘если наступит момент, когда революционная демократия окажется не способной осуществить возложенные на нее задачи, то надо будет оставить власть’. Нельзя было яснее сказать, что в сущности к.-д. правы, что только их методы могут спасти революцию от ‘контрреволюции’ и что социалистическая тактика, не способная к применению этих методов, обанкротилась окончательно. Не смея сказать этого вполне открыто, Церетели совсем прозрачно подводил своих товарищей к выводу, что спасти революцию могут только к.-д., почему им и надо предоставить власть. Лично себе Церетели во всяком случае своим ультиматумом готовил возможность ухода. Это вскоре и подтвердилось фактически.
На переговорах 19 июля сказалась характерная для А. Ф. Керенского психологическая невозможность двинуться ни вправо, ни влево. При этой политической психологии никакое сколько-нибудь глубокое примирение партийных разногласий в коалиционной программе не было возможно. Возможно было лишь их механическое сосуществование. Избавиться от неизбежно вытекавших отсюда трений и конфликтов А. Ф. Керенский мог только одним путем: подбирая себе сотрудников, личные отношения к которым или их природная мягкость позволяли ему закрывать глаза на кричащие противоречия жизни и сознательно длить иллюзию ‘розовой мечтательной юности революции’.
Первоначально намеченные А. Ф. Керенским кандидаты, быть может, и удовлетворяли этой цели. С одной стороны, нужно было успокоить влиятельные общественные слои, недовольные фиктивным представительством ‘буржуазии’ в правительстве, а с другой стороны, приходилось оставить все по-прежнему. Но Керенский выдвинул наряду с приемлемыми для него кандидатурами также и кандидатуры иного характера (как П. И. Новгородцева и Ф. Ф. Кокошкина). Когда же он очутился лицом к лицу с ультиматумом Церетели и других вождей Советов, ему пришлось круто повернуть. Еще среди дня 19 июля он готов был уступить требованию к.-д., по крайней мере не упоминать в своем письменном ответе им о неприемлемой для них декларации 8 июля. Ночью он вернулся к требованию Церетели: ‘вся программа полностью и без урезок’. Уже не ожидая исхода дальнейших переговоров, напуганные давлением слева друзья Керенского информировали печать той же ночью, что А. Ф. Керенский решительно ни в чем не расходится с Церетели и что комбинация с к.-д. наверняка не состоится. Утром 20 июля Керенский поспешил прервать переговоры, обещавшие накануне удовлетворительный исход. Он сделал это, сообщив одному из участвовавших в переговорах, что текст его письменного ответа к.-д., вызывавшего разногласия, есть текст ‘окончательный’.
21 июля ответ Керенского появился в печати вместе с письмом по этому поводу к Керенскому В. Д. Набокова, П. И. Новгородцева и Н. М. Киш-кина, ведших переговоры 19 июля. Вот что писал А. Ф. Керенский.
‘Ознакомившись с письмом Вашим от 15 июля (см. выше), я утверждаю (как факт то, чего к.-д. требовали как основного условия, не находя этого условия во Временном правительстве), что Временное правительство… не отвечает ни перед какими общественными организациями или партиями, а лишь по совести своей и разумению перед страной’. Отсюда, однако, А. Ф. Керенский довольно неожиданно выводил лишь то, что партийное заявление трех к.-д. ‘не может служить препятствием для вхождения в состав Временного правительства’. Однако же программа к.-д. ‘не препятствует’ их вступлению в кабинет только при условии, что они готовы будут исполнять чужую программу и притом ту самую, из-за которой к.-д. покинули состав коалиционного правительства. Это правительство, по заявлению Керенского, ‘в деятельности своей будет неизменно руководствоваться теми положениями, которые изложены в его декларациях 2 марта, 6 мая и 8 июля’. Итак, Церетели не приходилось уходить: ультиматум был принят.
Не входили в правительство к.-д., но, по сообщению Н. В. Некрасова печати (21 июля), это ‘не значило, что правительство отказалось пополнить свой состав вообще’. Н. В. Некрасов даже поспешил для вящего успокоения прибавить: ‘В настоящее время ведутся переговоры с рядом лиц, в результате вступления которых в состав правительства последнее приобретет радикально-демократический характер’. В эти дни говорили о вступлении самого Некрасова в ‘радикально-демократическую’ партию.
Со своей стороны В. Д. Набоков, П. И. Новгородцев и Н. Астров, констатируя сложившееся положение, писали Керенскому. ‘В… переговорах с нами вы выразили ваше согласие с изложенными нами заявлениями (15 июля), а затем высказали готовность подтвердить это согласие и письменно. К сожалению, при дальнейших переговорах и ранее, чем мы имели возможность закончить обсуждение вопроса о нашем вступлении, выяснилось существенное и принципиальное разногласие между нами в основном вопросе об отношении одобренной вами программы к прежней программе и деятельности Временного правительства. Вы находили необходимым подчеркнуть, …что… вступление наше во Временное правительство не может изменить его деятельности. Мы со своей стороны полагали, что само обращение ваше свидетельствовало о желании поставить Временному правительству новые задачи, осуществляемые на новых основаниях‘. Эти основания, заявленные в программе 15 июля, ‘совершенно подрываются внесением в текст письма’ ссылки на декларацию 8 июля, ‘изданную после ухода к.-д. из правительства и во многих отношениях неприемлемую’. Вступление к.-д. при подобных условиях было бы лишено ‘всякого политического значения’.
Вопрос казался исчерпанным. На съезде партии народной свободы, начавшемся в Москве 23 июля, отказ к.-д. войти в кабинет был одобрен после блестящих речей П. И. Новгородцева и А. А. Кизеветтера, показавших собранию, что социалистам нужно было использовать политический авторитет к.-д. для проведения собственных партийных задач. Но уже за два дня до этого вотума одобрения положение опять совершенно переменилось. Всему съезду к.-д. пришлось спешно переезжать из Москвы в Петроград, чтобы принять участие в решении вопроса о новом вступлении к.-д. в правительство.
Дело в том, что в течение 20 и 21 июля легкомысленная уверенность Н. В. Некрасова, что отказ к.-д. не помешает правительству составить коалиционную власть путем введения фиктивных политических величин от ‘радикально-демократической партии’, рушилась. Она уступила место ясному сознанию, что создавать буржуазное правительство для проведения социалистических задач — значит решать вопрос о квадратуре круга. Встретив сопротивление со стороны к.-д., Керенский очутился в полном тупике, после того как, с другой стороны, И. Г. Церетели заявил ему, что его партия берет назад данное ей Керенскому полномочие для составления кабинета. В довершение всего соперник Керенского по партии В. М. Чернов выбрал момент кризиса, отчасти связанного именно с его пребыванием в правительстве, для того, чтобы заявить (20 июля) о своем выходе из правительства. Он мотивировал свою отставку желанием вернуть себе ‘полную свободу действий в качестве защищающего свою политическую честь и преследующего клеветников частного лица’.
Действительно, в числе мотивов, побуждавших к удалению Чернова из правительства, были, помимо употребления им власти для партийных целей, также и глухие слухи о его прошлом, бросавшие тень на его личную репутацию. Говорили о каких-то документах, известных господам Бурцеву и Щеголеву, которые ‘при известном толковании’ могли быть поняты неблагоприятно для Чернова. В последние дни заговорили определеннее, что речь идет о денежной поддержке Германией и Австрией русских эмигрантов для специальных целей — использовать их для пропаганды среди русских военнопленных. Пораженческие идеи, пропагандировавшиеся Черновым в его парижском органе ‘Жизнь’, были хорошо известны товарищам-эмигрантам. А документы департамента полиции говорили о германских субсидиях ‘Комитету интеллектуальной помощи русским военнопленным’, организованному ближайшими единомышленниками Чернова, переехавшими из Парижа в Женеву после закрытия ‘Жизни’: Натансоном, Камковым и другими при участии самого Чернова в октябре 1915 г. В книжках, издававшихся комитетом журнала ‘На чужбине’, который бесплатно рассылался на германские средства по лагерям военнопленных, Чернов действительно принял участие своими статьями. Во всем этом, даже помимо слухов об отношении Чернова к ‘экспроприациям’ 1905 г. было достаточно оснований, чтобы сделать необходимым для политического деятеля в положении Чернова обращение к той или иной форме реабилитации.
Первое впечатление публики при уходе министра земледелия было, что он вынужден был уступить требованиям товарищей (называли особенно Некрасова и Терещенко), для которых его дальнейшее присутствие в кабинете было невыносимо, и что он лишь воспользовался неблагоприятными слухами о себе как предлогом для приличного ухода. Но скоро стало ясно, что Чернов вовсе не намеревается серьезно уходить. От партийных товарищей социал-революционеров Керенский получил настоятельные просьбы рассмотреть в самом спешном порядке дело Чернова в Министерстве юстиции и реабилитировать ‘селянского’ министра.
Отставка Керенского. Совещание партий в Зимнем дворце.
В шесть часов пополудни 21 июля после двухчасового заседания министров в Зимнем дворце (куда Керенский переехал на жительство после восстания 3-5 июля) А. Ф. Керенский заявил, что ввиду непреодолимых трудностей для создания нового правительства на единственно правильных основах он возвращает данное ему полномочие образовать кабинет и слагает с себя звание члена кабинета и министра-председателя. В письменной форме, переданной министрам через Н. В. Некрасова около 7 часов вечера, отказ был изложен в следующих выражениях: ‘Ввиду невозможности, несмотря на все принятые мною к тому меры, пополнить состав Временного правительства так, чтобы оно отвечало требованиям исключительного исторического момента, переживаемого страной, я не могу больше нести ответственности перед государством по своей совести и разумению и поэтому прошу Временное правительство освободить меня от всех должностей, мною занимаемых’.
Политическая позиция А. Ф. Керенского к этому времени была значительно подкопана как неудачей наступления на фронте, на которое он потратил столько личных — явно бесплодных — усилий, так и ‘соглашательской’ тактикой внутри без малейшей надежды примирить два враждующих лагеря и построить на этом примирении сколько-нибудь определенную и последовательную внутреннюю программу. Однако же до тех пор, пока ни один лагерь — ни социалистический, ни ‘буржуазный’ — не считал возможным взять себе всю власть, ‘соглашательская’ политика являлась неизбежной. Единственный видный лидер, связавший свое имя с этой политикой, естественно являлся неизбежным посредником между обоими лагерями. Мы уже видели, что ультимативная тактика Церетели скрывала за собой вовсе не желание взять власть, а, наоборот, желание отдать ее обратно. Церетели, несомненно, хотел вернуть себе свободу критики по отношению к правительству и тем восстановить серьезно пошатнувшееся влияние в Советах. Керенский играл наверняка, отказываясь от власти и отлично зная, что в данный момент эта власть не может перейти ни к кому другому. И Церетели тоже играл наверняка, зная свою цель — уход от власти — и выбирая, хотя и косвенный, но все же верный путь к этой цели.
Что было делать правительству в целом? Первое движение было — всем отказаться. Но это настроение быстро прошло, как только Н. В. Некрасов заявил, что, замещая председателя, он уходить в отставку не может. Правда, к этому времени назначенный им самим срок пребывания в правительстве восьмого июля — две недели — уже прошел. Ясно было, что то, что не удалось Керенскому, не может удаться и его товарищам. Оставалось, следовательно, либо обратиться за созданием новой власти к учреждениям, создавшим прежнюю, то есть к Государственной думе и Советам, либо сообща обсудить вопрос, не предрешая его, со всеми видными политическими факторами столицы. Но Государственная дума и Советы находились в открытом конфликте, и их правовое отношение к революционной власти было слишком различным. Ввести их в одно заседание с комитетами политических партий было гораздо и легче, и удобнее для правительства. При этом способе правительство оставляло за собой окончательное решение. На таком способе и остановились. Члены кабинета немедленно объехали лидеров партий и пригласили их собрать свои руководящие органы в достаточном числе, чтобы компетентно выразить партийное мнение к девяти часам вечера того же дня 21 июля в Малахитовом зале Зимнего дворца.
Это было единственное по составу и цели собрание, в котором встретились, чтобы тотчас снова разойтись в разные стороны, вчерашние политические противники, привыкшие говорить на разных языках. Найдут ли они общий язык, хотя бы в эту минуту великих затруднений для родины внутри и вовне? Несомненно, торжественная обстановка заседания и мрачная трагичность момента сказались на тоне и характере прений. Политические позиции, давно занятые в ежедневной борьбе, несколько сдвинулись навстречу друг другу. Но, конечно, ошибались те, неисправимо легковерные обыватели, которые вдруг поверили и стали ждать, что принципиальные разногласия сразу исчезнут, и борцы за непримиримые между собой мировоззрения бросятся в объятия друг друга. Было известно, что социал-демократы относятся к собранию с полным скептицизмом и приходят, уверенные заранее, что из него ‘ничего не выйдет’. Они явились преимущественно с целью подловить своих противников и из пикантной встречи извлечь новый полемический материал. Иначе были настроены несоциалистические элементы. На их правом фланге сосредоточились самые оптимистические надежды.
С половины одиннадцатого вечера (21 июля) это ‘историческое’ заседание затянулось до седьмого часа утра (22 июля). Открыл заседание Н. В. Некрасов в качестве заместителя председателя и, сообщив об отставке Керенского, указал на три возможности, которые стояли перед правительством: или вернуть власть первоисточнику (комитету Думы и Совету), или вручить полномочия какому-нибудь одному лицу для составления кабинета, или, что, собственно, и было сделано созывом совещания, выслушать мнение политических организаций.
Очень значительная часть речей, произнесенных на собрании, совершенно не касалась вопроса о способе создания власти, поставленного Некрасовым. Ряд ораторов в более или менее ярких выражениях рисовал ужасное положение страны, грозящую ей катастрофу, чрезвычайно тяжелое экономическое и финансовое положение, полное разложение власти на местах, разрушение армии и т. д. Большая часть этих ораторов призывала отбросить партийные разногласия, объединиться ‘в этот грозный момент’ и создать единую власть, которая вывела бы страну из катастрофического положения. Таковы были речи Годнева, Терещенко, И. Н. Ефремова, В. Н. Львова, Н. Д. Авксентьева, Б. В. Савинкова, М. И. Скобелева. В некоторых речах звучали истерические ноты, Терещенко впадал в панику, Савинков кончал глухой угрозой диктатуры, которая выйдет из армии, большинство цеплялось за А. Ф. Керенского, которому верит народ. Многие возмущались, как можно в такую минуту плодить речи, но прибавляли собственные речи к другим, не двигая вопроса с места.
Рядом с этими речами обывательского типа велась несколько замаскированная, но упорная борьба за позиции, занятые ответственными руководителями главных политических партий. Церетели диалектически превращал требования к.-д. в требования собственной партии. ‘Общенациональная программа?’. ‘Твердая власть?’. Но ведь это и есть программа Временного правительства (то есть 8 июля) и власть, ‘которая наиболее отвечает коренным интересам народа’. ‘Продолжать войну’, говорил Либер: ну да, это и значит ‘бороться за мир’… путем ‘обороны страны’. ‘Единение’, ‘беспартийность’? Они возможны только на почве ‘творческой’ работы для немедленного ‘удовлетворения основных революционных требований’: аграрных, экономических, финансовых, не дожидаясь Учредительного собрания и не призывая народ к ‘жертвам’.
Нельзя основывать прочного соглашения на двусмысленных выражениях, отвечал П. Н. Милюков, оно может быть основано лишь на искреннем устранении всего спорного. Согласиться можно на ряд мероприятий, которые необходимо провести до Учредительного собрания, но необходимо, чтобы это были не общие формулы, которые на местах толкуются совершенно иначе, чем в центре, а вполне конкретные предложения, способствующие лучшему использованию экономических сил и подъему продуктивности труда.
Перейти к более конкретной постановке вопросов вынуждала социал-демократов и страстная и резкая речь Некрасова, заявившего, что он ‘уходит из правительства, его политическая карьера кончена’, но на прощание он хочет ‘сказать товарищам из Совета всю правду’. Вы, говорил он им, парализовали деятельность министров-социалистов своим мелочным контролем и требованием отчета в малейшем шаге. Нельзя одновременно нести огромную ответственную работу, принимать быстрые и ответственные решения по самым разнообразным и сложным вопросам на фронте, в тылу, на окраинах, в столице ‘и в то же время заниматься бесплодными разговорами о пополнении кабинета и о предупреждении полного развала власти’. Что-нибудь одно. Или ‘возьмите эту власть в собственные руки и несите ответственность за судьбы России, или, если у вас нет решимости это сделать, предоставьте власть коалиционному кабинету, но тогда уж не вмешивайтесь в его работу. Не принимайте только в эту ночь половинчатых решений. Не доверяете Керенскому? Тогда составьте чисто социалистический кабинет, и мы уступим вам власть’.
Вопрос был, наконец, поставлен ребром, и П. Н. Милюков поспешил присоединиться к этой постановке. От имени партии он обратился к Совету рабочих и солдатских депутатов с прямым вопросом: ‘Готов ли он либо взять власть в свои руки, либо оказать доверие, без оговорок и без отчетов, правительству, которое будет образовано Керенским’?
Застигнутые врасплох этой постановкой социал-демократы попытались затушевать положение встречным нападением. Чхеидзе настойчиво призывал Милюкова ‘дать твердый и ясный ответ, что он понимает под словом власть и какую определенную программу хочет дать этой власти’. Церетели защищал право контроля Совета над министрами и обратился к П. Н. Милюкову со встречным требованием: ‘Пусть ваша партия не срывает, не бойкотирует, не парализует, не дискредитирует ту власть, которая уже имеется, если вы не можете составить этой власти из собственной партии’. Церетели требовал также, чтобы Милюков открыто высказался против ‘программы-минимум’ 8 июля: ‘Тогда это действительно даст доверие к нам народа, и тогда мы возьмем власть’. Более откровенно мотивировал то же требование Чхеидзе: ‘Ответьте прямо на поставленные вопросы: мы говорим, быть может, в последний раз и больше с вами не встретимся!’… Особенно хотелось социал-демократам, чтобы П. Н. Милюков высказался в пользу занятия проливов и против немедленной аграрной реформы.
П. Н. Милюков ответил ссылкой на программу кандидатов к.-д. 15 июля, с которой по существу совпадали заявления многих говоривших вначале ораторов. Он отказался осложнять спор вопросами внешней политики и подробностями аграрной реформы и снова поставил в упор вопрос: согласны ли с.-д. или взять власть, или не препятствовать своим контролем той власти, которую создаст Керенский? То же самое повторил затем М. М. Винавер, и Гоц ему бросил искушающий вопрос: ‘Войдут ли к.-д. в правительство, если от них потребуется признание декларации 8 июля?’ В интересах демагогии нужно было хоть на это получить отрицательный ответ.
М. М. Винавер ответил: ‘К.-д. признают неприемлемой декларацию 8 июля, но поддержать правительство из лиц, согласных с этой декларацией, если его образует Керенский’. — ‘Будет ли эта поддержка полной?’ — ‘Более полной, чем поддержка первого правительства Советом: мы не учредим над ней контроля и не присвоим своим партийным органам исполнительной власти, мы будем требовать от всех безусловного подчинения власти, которую сформирует Керенский’.
Такой последовательности представители Совета не ожидали. Они потребовали перерыва. После перерыва, при утреннем свете в 6 ч. утра, были прочтены резолюции партий. Голосования не было.
Каждая партия ввела свой основной тезис в свою резолюцию. Но все так или иначе, с условием или без условий, обещали поддержку правительству, которое составит Керенский.
‘Керенскому должна быть передана власть образовать Временное правительство, стоящее на общенациональной почве и состоящее из лиц, не ответственных ни перед какими организациями или комитетами’. Так заявляла партия народной свободы. И да, и нет, отвечали с.-д. и с.-р.: ‘вполне доверяем товарищу Керенскому’ и пусть ‘привлечет представителей всех партий, но только готовых работать на почве программы, выработанной Временным правительством под председательством Керенского 8 июля’.
Это опять был тот же заколдованный круг: коалиционный кабинет, но… с социалистической программой. И личное напоминание Керенскому вызвало на другой день его отклик журналистам: ‘Декларацию 8 июля подписывал я сам и не предполагаю от нее отказываться’.
Это было бы полным возвращением к исходной точке, если бы и в частных переговорах, и в своем формальном заявлении, появившемся в печати 23 июня, А. Ф. Керенский не сделал заявлений, показывавших, что его взгляды и на отношения между правительством и партийными организациями, и на основные задачи революционной власти, которая должна быть ‘сильной’, значительно приблизились к взглядам сторонников ‘национальной’ программы и власти.
Керенский возвращается. Возобновление переговоров. Возвратившись по приглашению Н. В. Некрасова в Зимний дворец, после полудня 22 июля А. Ф. Керенский принял министров, передавших в его распоряжение свои портфели, выслушал официальное сообщение Некрасова о предложении ему со стороны пяти партий, участвовавших в ночном совещании, составить кабинет на приведенных основаниях, принял это предложение и приступил к переговорам с представителями разных групп и с отдельными лицами. В своем официальном заявлении 23 июля Керенский объяснял свой уход ‘невозможностью составить необходимую в переживаемый трудный революционный момент власть’ и прибавлял затем, что ‘не считает возможным при настоящих обстоятельствах, когда стране угрожают внешний разгром и внутренний распад, отказаться от тяжкого долга, возлагаемого на него’ ‘главными социалистическими, демократическими и либеральными партиями’.
Далее следовало определение предстоявшей Керенскому задачи в выражениях, выбранных таким образом, чтобы обойти главные разногласия, разделявшие партии, и подать надежду, что позиция новой власти будет надпартийной и примирительной. ‘Я полагаю в основу осуществления этой задачи мое непоколебимое убеждение, что дело спасения родины и республики требует забвения партийных распрей’. Совместная работа всех российских граждан должна вестись ‘в условиях и формах, властно диктуемых суровой необходимостью вести войну, поддерживать боеспособность армии и восстановить хозяйственную мощь государства’. Платформа будущего кабинета здесь сформулирована в выражениях, вполне соответствовавших взглядам несоциалистических групп. Что касается программы, Керенский не только обошел прямое упоминание о спорной программе 8 июля, но и указал на свою личную преемственную связь с декларациями предыдущих правительств. ‘Находясь во Временном правительстве с первого часа перехода всей полноты власти в руки народа, я считаю необходимым при преобразовании правительства исходить из тех начал, которые им были преемственно выработаны и изложены в его декларациях‘. Это могло при желании быть истолковано и так, что в программе 8 июля, которую Керенский ‘сам подписывал’, он принимает то, что ‘преемственно’ перешло в нее из предыдущих деклараций.
Почва для переговоров была, таким образом, найдена. Конечно, эта почва была не очень прочна. Все участники переговоров понимали, что соглашение, готовое состояться, будет основано если не на простом недоразумении, то на добровольном — и, конечно, временном — умолчании сторонами о тех приемах тактики, которые снова непримиримо столкнули бы их. Все понимали и то, что эту минимальную жертву надо принести ввиду необходимости создать какуюнибудь власть в чрезвычайно тяжелый момент, переживавшийся родиной.
Положение Керенского при осуществлении этой задачи было совершенно исключительное. Своим демонстративным уходом он достиг цели, которую имел в виду. Он показал и своим противникам, и своим конкурентам, и своим сторонникам, что, как бы они ни смотрели на его личные качества, он необходим в данную минуту просто по занятому им политическому положению — посреди двух борющихся лагерей. Конечно, не один он из социалистов занимал это место. Но из двух русских социалистических течений он принадлежал к тому, которое издавна стояло ближе к русской крестьянской действительности и было более гибко в своей доктрине и уже потому более способно на компромисс. В этом течении он был недавним членом и принадлежал к правому крылу.
Поставив себе личные цели, подсказанные скорей его страстной привязанностью к внешнему ‘доказательству власти’, чем ‘волей к власти’, Керенский от самого момента своего вступления в первое Временное правительство обнаружил готовность рисковать разрывом со своей партией, принимая решения на свой страх. Поэтому теперь, когда такое решение было объективно необходимо, хотя партии не хотели нести за него полной ответственности, Керенский был незаменим. И это молчаливо признали ответственные вожди, более связанные партийной дисциплиной, посторонившись и дав возможность Керенскому составить кабинет путем личных переговоров и с формальной стороны путем личного выбора кандидатов, а не путем назначения их партийными организациями.
Партия народной свободы охотно пошла на это нововведение, ибо именно она и настаивала на освобождении министров от прямой зависимости от различных органов ‘революционной демократии’: Н. В. Некрасов в своем интервью, данном печати 25 июля, констатировал, что эта партия ‘отказалась от предъявления каких бы то ни было условий, указав лишь, что, чем более ответственные лица будут введены в состав правительства, тем более партия будет заинтересована в поддержке кабинета’. Последняя фраза относится к выдвинутой автором этих строк в переговорах с А. Ф. Керенским кандидатуре Ф. Ф. Кокошкина, которая и была принята Керенским.
Иную позицию заняла партия социал-демократическая. Мы уже говорили про уклончивую позицию Церетели, который уже во время первого кризиса весьма неохотно вошел в правительство, предвидя несовместимость этой позиции с непримиримостью партийной доктрины, не допускавшей общения с ‘буржуазными’ партиями, особенно в форме участия в коалиционных кабинетах.
Еще менее охоты имели социал-демократы взять сами всю власть в свои руки, убедившись по непосредственному опыту, до какой степени было трудно, состоя участниками власти, поддерживать ‘чистоту’ и неприкосновенность доктрины. Поведение вождей социал-демократической партии в этом отношении было, как мы видели, чрезвычайно характерно во время совещания 21 июля в Малахитовом зале. Придя с намерением собрать как можно больше полемического материала против ‘буржуазных’ партий, они очутились перед предложениями П. Н. Милюкова и М. М. Винавера: взять всю власть и нести всю ответственность. Их уклончивое отношение к этому предложению наглядно обнаружило всю внутреннюю противоречивость политической позиции и вскрыло их действительные цели.
Их соперники на крайнем левом фланге социал-демократической партии, большевики, были в этом отношении гораздо сильнее, потому что были последовательнее. Они не отказывались взять власть и только предоставляли себе выбрать для этого подходящий момент, который, как доказал провал июльского выступления, очевидно, еще не наступил.
Не неся никакой ответственности за власть, они могли не церемониться и с критикой власти, и этим, как мы видели, уже склонили к себе значительную часть петроградских демократических низов.
Положение умеренных социал-демократов типа Церетели по отношению к этим конкурентам слева было чрезвычайно затруднительно. Они были фатально связаны с ними тем, что, собственно, лозунги у них были общие: и притом не только лозунги, касавшиеся марксизма вообще и ‘музыки будущего’, но именно лозунги текущего момента, лозунги ‘Цим-мервальда’, ‘мировой революции’, мирового торжества пролетариата и социалистической революции и т. д. Зная, что эти лозунги не по плечу моменту, они все же не могли разорвать с ними открыто. Это вынуждало их на бездействие, осуждало их на роль поверхностных и лицемерных критиков — положение, которое они сами считали для себя гибельным.
Это было, однако, не самое дурное. Худшее было то, что молчаливое согласие и лицемерная критика вождей Совета не давала и правительству той власти, которая, по собственному их взгляду, была необходима для текущего момента. Они рассчитывали, что, сохранив сами свою теоретическую чистоту и верность отвлеченной доктрине, они дадут зато кому-то другому возможность нарушить эту чистоту и доктрину во имя требований момента, обещав притом этому другому смотреть сквозь пальцы и ограничиваться одной критикой. Но этим ‘другим’ был Керенский. Они развязывали руки человеку, который сам был парализован — если не внутренне, то внешне — той же доктриной и также пугался слишком открытого нарушения ‘чистоты’. Другими словами, они давали власть единственному человеку, который был возможен, но по существу все-таки не тому, кто был нужен по обстоятельствам момента.
Этим они сами толкали политическую мысль обывателя мимо носителей власти данного момента. Видя бессилие и связанность данной власти, обыватель начинал искать другой, настоящей. И, судя по политическому настроению, за Керенским уже вырисовывались либо Корнилов, либо Ленин. Неискренность политической позиции Советов нагляднее всего обнаруживалась в том, что, когда им приходилось делать этот выбор открыто, они всегда говорили: тогда уж лучше Ленин, чем Корнилов, мы боимся обоих, но больше второго, чем первого. Фатально пришествие Ленина являлось неизбежным последствием той позиции, которую вожди Советов открыто заняли 21 июля, в Малахитовом зале Зимнего дворца.
Имя Л. Г. Корнилова мы здесь назвали впервые в таком сочетании, еще не подготовив к нему читателя. Но читатель должен помнить, что все описываемые события затянувшегося министерского кризиса развивались на фоне грозных событий: военного поражения на фронте. Это, собственно, и затягивало кризис, делая Советы лицемерно уступчивыми и в то же время мешая им взять власть открыто. Мы увидим сейчас, как имя и роль ген. Корнилова сами собой наметились в гуле военного разгрома. Некоторая часть печати (особенно ‘Русское слово’) сделала это имя популярным. Но нам остается еще рассказать о возникновении нового кабинета, второй коалиции, создание которой стало возможно после окончания кризиса власти на заседании Зимнего дворца[17].
Получив поручение пяти политических партий образовать новый кабинет, А. Ф. Керенский приступил к переговорам. Было решено, что формально переговоры эти будут вестись с лицами, а не с партиями, то есть, что Керенский будет делать личные приглашения каждому кандидату отдельно. Конечно, фактически переговоры велись с лидерами партий и через их посредство с центральными организациями партий. Но сравнительно с такими же переговорами при образовании первого коалиционного правительства была одна существенная разница. Социал-демократы более не претендовали на власть. Церетели с самого начала переговоров заявил, что он будет полезнее правительству, если вернется в Совет. Так как тотчас же стали ходить слухи, что Керенский удаляет Церетели из правительства и так как, с другой стороны, социалисты-революционеры видели в отказе Церетели хитрый тактический ход, долженствовавший поставить их в невыгодное положение, то А. Ф. Керенский вторично пригласил Церетели 24 июля и предложил ему пост в правительстве. И. Г. Церетели вторично категорически отказался.
После этого у А. Ф. Керенского оставалось еще одно затруднение с собственной партией: дело Чернова. ‘Поздно вечером (22 июля) стало известно, что Центральный комитет ставит непременным условием выяснить вопрос о реабилитации чести Чернова в трехдневный срок. До этого времени члены этой партии не находят для себя возможным вступить в состав Временного правительства’. Как известно, в рядах собственной партии А. Ф. Керенский не имел особого влияния и не находил достаточной поддержки. На третьем партийном съезде (25 мая — 4 июня) благодаря открытой агитации ‘левого блока’ социал-революционеров и троекратным заявлениям П. Деконского с трибуны о недопустимости кандидатуры министра, издавшего приказ о дезертирах, Керенский получил из 270 голосов только 135 и не попал в Центральный комитет партии. Это вызвало тогда отказ Е. К. Брешко-Брешковской от звания почетного члена ЦК. Чернов был не чужд этой агитации, прямо выступив против Керенского в ‘Деле народа’. На съезде ему была устроена овация, и он был выбран почетным председателем съезда, получив затем на выборах в ЦК 240 голосов.
Очевидно, требование ЦК о реабилитации Чернова было ультимативно. Сам Чернов уже приступил, однако, к своей реабилитации в обычном порядке, каким это и должно было быть сделано. В своем ‘Деле народа’ он напечатал инкриминируемые ему документы, которые вместе с напечатанными ‘Речью’ выдержками из документов русской разведки в Париже должны были сделаться предметом обследования. Он предложил редакции ‘Речи’ для этой цели устроить суд чести и послать в него своих представителей. К организации такого суда было приступлено.
Но после того как все эти шаги были предприняты, партия социал-революционеров не хотела ждать их результатов. ‘Трехдневный срок’ обязательной реабилитации, поставленный Керенскому, требовал иных приемов. 25 июля Н. В. Некрасов сообщил печати, что ‘за те дни, что шли переговоры, расследование документов по делу В. М. Чернова производилось настолько интенсивно, что в весьма короткий срок, как в этом, впрочем, члены правительства были убеждены и раньше, выяснилось, что ничего, бросающего тень на В. М. Чернова, в них нет и реабилитация его была предрешена‘. Одновременно с этим Чернов печатно сообщил, что Некрасов ‘пожелал особо пожать ему руку в знак симпатии’, а М. И. Терещенко также печатно, правда, в несколько уклончивых выражениях заявил, что его уход и возвращение в правительство не вызваны ‘соображениями персональными’ и что он ‘не имеет никаких оснований считать, чтобы доброе имя Чернова было чем-нибудь опорочено в тех сплетнях, которые сделались достоянием гласности’. Наконец, в тот же день появилось и официальное заявление Временного правительства, что, ‘выслушав на заседании 24 июля доклад министра юстиции И. Н. Ефремова и заключение министра-председателя А. Ф. Керенского, оно с удовлетворением убедилось в злостности тех слухов, которые распространялись в последнее время в печати и в обществе по поводу деятельности В. М. Чернова в бытность его за границей, и потому и признало прошение об отставке министра земледелия В. М. Чернова поданным в общем с другими министрами порядке’. С этим надо сопоставить поведение Керенского и Терещенко несколькими днями спустя на том заседании Временного правительства 3 августа, на котором присутствовал генерал Корнилов.
Объективно говоря, несомненным был и остался факт былого ‘пораженчества’ Чернова и его участия в Циммервальде и Кинтале, о чем только что напомнил Натансон в подробном докладе на съезде партии социал-революционеров. Несомненным было и участие Чернова в составлении брошюр и статей пораженческого характера, распространявшихся в лагерях русских военнопленных в Германии и Австрии, конечно, не без содействия надлежащих властей. Характер отношений русских пораженцев социал-революционистского направления и в особенности самого Чернова к самим этим властям оставался не выясненным. Возможно, что и показания русской разведки, и подозрения Керенского, Терещенко и других в этом отношении шли стишком далеко. Как бы то ни было, реабилитация Чернова, проведенная ускоренным темпом и, как проговорился Некрасов, ‘предрешенная’, имела исключительно политическое значение для данного момента.
Признание нового кабинета партиями. К вечеру 24 июля новый кабинет окончательно определился. В последнюю минуту и у Некрасова, объявившего в Малахитовом зале свою министерскую карьеру законченной, возродился вкус к власти, и он очень стремился занять пост министра внутренних дел. Но было уже поздно: место было окончательно отдано социал-революционеру Авксентьеву. Члены партии народной свободы не претендовали на руководство главнейшими министерствами, ограничивая свою роль в этом кабинете моральной поддержкой в тех пределах, в которых пожелает и сможет ею воспользоваться А. Ф. Керенский. Сознавая уже тогда невозможность серьезно помочь, они не хотели мешать.
Утром 25 июля в газетах появился список нового кабинета. Состав его был следующий:
Социалисты:
A. Ф. Керенский, министр-председатель, военный и морской министр.
Его заместители:
С.-р.: Б. В. Савинков, в военном министерстве.
B. И. Лебедев, в морском.
Н. Д. Авксентьев, министр внутренних дел.
B. М. Чернов, министр земледелия.
C.-д.: М. И. Скобелев, министр труда.
С. Н. Прокопович, министр торговли и промышленности.
А. М. Никитин, министр почт и телеграфов.
М. В. Бернацкий, управляющий министерством финансов.
Н.-с.: А. В. Пешехонов, министр продовольствия.
А. С. Зарудный, министр юстиции.
Несоциалисты:
Н. В. Некрасов, заместитель министра-председателя, министр финансов.
М. И. Терещенко, министр иностранных дел.
И. Н. Ефремов, министр государственного призрения.
К.-д. С. Ф. Ольденбург, министр народного просвещения.
П. П. Юренев, министр путей сообщения.
Ф. Ф. Кокошкин, государственный контролер.
А. В. Карташев, обер-прокурор Святейшего Синода.
При предварительных переговорах сам Керенский придавал большое значение уравновешению обеих половин этого списка. При небольшом номинальном перевесе социалистов действительный перевес в кабинете безусловно принадлежал убежденным сторонникам буржуазной демократии. Эта черта отличала кабинет 25 июля от кабинета 6 мая, в котором социалистическая часть была в меньшинстве, но зато являлась носительницей идеологии ‘революционной демократии’ в смысле Церетели. И нажитый с тех пор государственный опыт, и ужасающее прогрессирование внутреннего распада, и быстро возраставшая опасность на фронте, и агрессивная демагогия большевиков, и их провал в июльском наступлении — все это располагало новую власть сильно подтянуться и по крайней мере хоть сделать попытку быть сильной.
Это настроение сказалось прежде всего в ‘воззвании’ нового правительства к населению, опубликованном 26 июля. Уже то, что на сей раз это было просто ‘воззвание’, а не новая программная декларация, было очень характерно. Характерно и то, что воззвание, хотя и одобренное всем кабинетом, подписано одним Керенским. Никаких указаний на прежние программы в нем нет, в том числе нет и указания на программу 8 июля, которое заменено в духе новой коалиции глухой ссылкой на ‘ранее возвещенные начала’. В том же настроении ‘воззвание’ говорило о России и ‘родине’, лишь однажды упомянув о революции, и даже решалось заговорить о ‘национальном’ воодушевлении и единстве. Вот текст этого воззвания.
‘В тяжкую для родины годину преобразованное Временное правительство будет нести бремя верховной власти. Наступление врага на фронте при глубоком нестроении внутри государства угрожает самому существованию России. Только небывалыми, героическими усилиями может быть спасена родина. Только железной властью в суровых условиях военной необходимости и самоотверженным порывом самого народа может быть выкована грозная и созидающая государственная мощь, которая очистит родную землю от неприятеля и привлечет к великой работе организованного строительства все живые силы страны на дело ее возрождения’.
‘Исполненное сознанием священного долга перед отечеством, правительство не остановится ни перед какими трудностями и препятствиями для достойного чести великого народа завершения борьбы, от исхода которой зависит будущее России. В стремлении использовать ради этой цели жизненные источники страны, оно будет выполнять необходимые меры организации государства, неуклонно следуя ранее возвещенным им началам’.
‘Приступая к этой работе, Временное правительство черпает силы в уверенности, что оно встретит помощь и поддержку в разуме всех народов России. Правительство верит, что вся мощь революции будет обращена на дело спасения России и восстановления ее поруганной предательством, малодушием и презренной трусостью чести. Правительство убеждено, что в исторический час, когда решаются судьбы родины, русские граждане забудут перед лицом неприятеля разделяющие их споры, объединятся в великом жертвенном подвиге, встретят грядущие испытания с мужественным решением преодолеть их. Пред таким единением не страшны будут ни внешний враг, ни внутренняя разруха. Свобода, спаянная национальным единством и воодушевлением, не может быть побеждена. Русский народ пронесет ее сквозь кровь и страдания к светлому будущему, создаст на благо всему человечеству новую, свободную, великую Россию’.
Оставалось провести признание вновь образовавшегося кабинета через главные партийные организации. Заседание пленума исполнительных комитетов Советов было собрано в ночь на 25 июля. Настроение собрания оказалось весьма минорным. Основным тоном речей было сознание, что июльское восстание ослабило весь демократический фронт и что необходимы уступки власти, которая должна быть сильной. Для сохранения равновесия, однако же, этой власти давалась в руководство все та же программа 8 июля и ставилась задачей ‘бесконечная борьба с… контрреволюцией’.
‘Проклятый Рубикон! — восклицал докладчик М. И. Скобелев, говоря о событиях 3-5 июля. — На нем сломилась революция, вместо того чтобы идти вперед, она должна напрягать все свои силы, чтобы сохранить завоеванное до ужасных июльских дней’. А. В. Пешехонов, проводя параллель между этим министерством и прежним, говорил: ‘Тогда, 6 мая, правительство чувствовало, что ему необходимо подкрепление слева, и обратилось к Советам’. Теперь опасность напора ‘волны контрреволюции’ ‘заставила правительство искать поддержки справа’. ‘Чем больше сил мы привлечем справа, — наивно признавался он, — тем меньше останется тех, которые будут нападать на власть’.
Очень показательной была речь Церетели. ‘Это не только был кризис власти, — говорил он, — это кризис революции. В ее истории началась новая эра’. ‘Правы те, кто указывал, что Советы два месяца назад были сильнее. Мы действительно стали слабее. Соотношение сил изменилось не в нашу пользу’. ‘Если бы органы революционной демократии сказали, что представляют всю страну, они впали бы в ошибку, от которой вряд ли удалось бы оправиться. Бойтесь поставить народ перед выбором между революционной демократией и страной’. Исходя из этих рассуждений, Церетели убеждал товарищей примириться с правительством взаимных уступок и в интересах ‘восстановления боевой мощи фронта’, для чего ‘нельзя отказываться от репрессий’ и надо дать власти ‘диктаторские полномочия’, а также и в интересах борьбы с ‘контрреволюцией’. Оставшийся в правительстве министр М. И. Скобелев обещал, что уйдет из правительства при первом признаке заявленного ему недоверия, меланхолически прибавляя при этом: ‘Мы предпочитаем ошибаться вместе с революционной демократией, чем быть правыми, но без нее‘.
Эта удачная формула нового отношения социалистических вождей к правительству немедленно же раскрывалась в направлении ‘ошибок’. Все ораторы категорически требовали выполнения правительством программы 8 июля. Предложенная Богдановым резолюция Совета ставила деятельности коалиционной власти определенные партийные границы: 1) ‘никаких посягательств на органы революционной демократии’, то есть никаких мероприятий против Советов, 2) ‘никаких отступлений’ от цим-мервальдской внешней политики, 3) воздержание при ‘борьбе с анархией и эксцессами’, ‘от борьбы с целыми политическими течениями’, то есть сохранение нейтралитета по отношению к партийной деятельности большевиков, и 4) наоборот, ‘решительная борьба с контрреволюционными заговорами в том специфическом смысле, в каком оратор-интернационалист Юренев на том же заседании говорил об ‘обнаглевшем бонапартизме ген. Корнилова’, наконец, 5) ‘скорейшее проведение в жизнь’ ‘социальной программы 8 июля’.
Несколько более благоприятно звучала резолюция объединенного заседания исполнительного комитета рабочих и солдатских депутатов с комитетом крестьянских депутатов, предложенная Даном. Вступление социалистов в этой резолюции прямо ‘одобрялось’, и правительству обещалась ‘самая активная поддержка’. Но условия одобрения и поддержки и здесь мыслились совершенно так же, как там: исполнение программы 8 июля и ‘опора на органы революционной демократии внутри страны и на фронте’, включая тут и решительную угрозу ‘со всякой энергией противодействовать всяким покушениям на права и свободу деятельности этих организаций’. ‘Революционная демократия’ фактически продолжала, таким образом, строиться общим фронтом против правительства, отрезая у него ту самую поддержку, которую обещала формально.
Если при этих условиях руководящая несоциалистическая партия к.-д. решилась все-таки дать своих сочленов в кабинет Керенского, то она при этом руководствовалась, во-первых, полной невозможностью отказаться от участия во власти в момент, который признавали критическим даже ее политические противники, во-вторых, надеждой, что первый шаг эмансипации Керенского от Советов повлечет за собой и дальнейшие шаги, а это не замедлит отразиться и на дальнейшей мирной эволюции личного состава кабинета в желательном направлении. В момент переговоров о составлении нового правительства в Москве собрался съезд партии народной свободы, который, выслушав доклад Новгородцева, только что одобрил отказ кандидатов к.-д. от продолжения переговоров (см. выше). Спешно съезд этот вызван был в Петроград, где после заседания в Малахитовом зале и последовавших переговоров с Керенским сложилось прямо противоположное настроение. На долю П. Н. Милюкова выпало доказать своим единомышленникам необходимость вступления к.-д. в только что сформировавшийся кабинет.
В своей речи на съезде 24 июля П. Н. Милюков прежде всего указал, что в данную минуту ‘нам уже не только грозит катастрофа, мы уже находимся в водовороте’. Но он отметил, что именно теперь, под впечатлением ‘глубоких разочарований’, политические идеи к.-д. получают более широкое распространение и могут служить базисом для более искренней коалиции. В ряде выступлений самых влиятельных вождей социалистических течений, таких как Керенский, Церетели, Чернов, Скобелев и др., может считаться установленным, что революция не считается социалистической, что организованная часть демократии составляет лишь поверхностный слой на океане народных масс, и нельзя считать всю Россию примкнувшей к той или другой политической партии, что государство должно остановить разрушение промышленности стихийным ростом рабочих требований. Остается словесный спор о том, следует ли ‘охранять завоевания революции’ или ‘продолжать и углублять’ ее. ‘Бесспорно, — заявил П. Н. Милюков, — революция продолжается в смысле осуществления тех задач, которые она поставила’, но ‘революция кончена в том смысле, что закончен процесс кровавого разрыва с прошлым’, и далее развитие революции должно совершаться уже в рамках ею самой созданной революционной власти и закона. Вопреки обвинениям в ‘контрреволюционности’ партия ‘остается верными республиканцами и не думает’ ‘не только о восстановлении старого самодержавного строя, но и конституционного монархического, с которым покончила революция’. Партия ‘защищает все приобретения революции, которые начало осуществлять первое правительство’. Она за самые широкие социальные реформы, за свободное развитие народностей, но ‘против всего того, что предрешает волю Учредительного собрания’. Она боролась с социалистами, поскольку они ‘шли на уступки требованиям большевизма’, но теперь, когда их уступчивость привела к ‘хаосу в армии, хаосу во внешней политике, хаосу в промышленности, хаосу в национальном вопросе, хаосу в путях сообщения’, когда с трудом сдерживается хаос финансовый и продовольственный, когда ‘провалилось наступление, построенное на основе так называемой демократизации и революционной дисциплины’, когда, словом, ‘наступают дни расплаты и расчета за все увлечения и утопии, которым подчинялась власть’, — в такой момент нельзя отказывать в поддержке власти, раз она обращается к нам на основе нашей же национальной программы и обещает восстановить свою независимость от партийных организаций.
Значительная часть съезда была очень решительно настроена против вступления к.-д. в правительство, возглавляемое Керенским. Однако съезд оживленно рукоплескал заявлению П. Н. Милюкова, призывавшего по поводу одной из резких выходок против Керенского к ‘новому чувству — уважения к главе революционного правительства’. В конце концов съезд убедился, что не было другого выхода, кроме попытки усилить власть изнутри, ибо путь насильственный, намеки на который уже слышались на съезде, привел бы лишь к гражданской войне. ‘Если окажется, что мы имеем дело не с падающим влиянием Советов и социалистического утопизма, если дух Циммервальда, который пошел на убыль и уже вытравлен в последних заявлениях министерства, вновь возродится, если большевики опять появятся на улицах Петрограда, то речь будет другая, — закончил П. Н. Милюков свой ответ оппонентам. — Сейчас же мы будем поддерживать своим доверием наших товарищей, пока они останутся в министерстве’.
В своей приветственной статье новому кабинету черновское ‘Дело народа’ было в сущности не более оптимистично. ‘Трудно заранее предсказать, — говорила газета, — насколько долговечна новая коалиция, насколько жизненна она. Можно лишь с уверенностью сказать, что это последняя попытка создать национальное правительство. С неудачей этой попытки революция окажется окончательно откинутой либо в ту, либо в другую сторону. В том и другом случае она окажется изолированной, на краю и под угрозой — от лишнего толчка окончательно сорваться’.
Прогноз был правильный. Проблема: или Корнилов, или Ленин — здесь поставлена черновской газетой совершенно открыто, вполне откровенно указаны роковые последствия того положения, когда революция окажется ‘на краю’ и ‘изолированной’. Но на каком краю?

II. Провал наступления

Первые вести о прорыве. В дни, когда создавалось новое коалиционное правительство, среди левых течений преобладал страх, что революция окажется на правом краю. Не один Церетели констатировал ‘задержку развития революции’ и пугал тяжелыми последствиями. Налицо был объективный факт, который повелительно требовал этой ‘задержки’ во имя интересов родины. Россия стояла перед грозной национальной опасностью, которая обрисовалась во весь рост после неудачи наступления на фронте, осуществленного А. Ф. Керенским под влиянием настояний союзников. События на фронте развивались параллельно с кризисом власти в течение всего июля и, несомненно, оказали на ход этого кризиса очень сильное влияние. Дальше мы увидим, что и все содержание политической жизни в августе определилось тем же условием: необходимостью укрепить власть для воссоздания военной мощи России. Мы не знаем, возлагал ли Альбер Тома и другие сторонники русского наступления в рядах союзников серьезные надежды на успех русского наступления. Для военных целей достаточен был, вероятно, сам факт наступления, обещавший отвлечь на определенный срок определенное количество неприятельских войск с союзнического фронта на русский. Были, однако, и среди союзников люди, смотревшие на положение более серьезно и относившиеся с большими опасениями к конечному исходу задуманного стратегического маневра. Для этих людей уже тогда было ясно, что самое большее, чего можно требовать от русской армии в ее тогдашнем настроении, было, чтобы она продержалась в окопах. Двинуть ее вперед из окопов — значило рисковать, что она бросится назад. Об этом заблаговременно свидетельствовали те нечеловеческие усилия, которые приходилось делать, чтобы приготовить хотя бы ‘ударные’ кадры, способные начать наступление. Предполагалось, что они увлекут своим примером и остальных. Но рискованность этого предположения была понятна всем, кто стоял близко к делу.
За несколько недель до наступления о его возможной неудаче и об опасности всего предприятия предупреждал приехавший в Петроград из Ставки председатель Союза офицеров полковник Новосильцев. П. Я. Рысс в своей книге ‘Русский опыт’ рассказывает: ‘Помню, 15 июня 1917 г. ко мне приехал итальянский военный агент, хорошо знавший русскую армию и только что объехавший русский фронт. Он взволнованно сообщил, что наступление предполагается встык австро-германских войск и могло бы дать блестящие результаты. Но русская армия разложена и не способна к наступлению. Пока она стоит неподвижно, она существует, оттягивая неприятельские силы. В момент, когда армия выйдет из своего неподвижного состояния, она рассыплется, и тогда все погибнет. Россия выбудет из строя’. О том же самом господин Тозелли сообщал тогда же и мне лично. Но было уже поздно. Через три дня наступление началось. Вместе с ним появился тот проблеск надежды, о котором мы говорили, описывая настроение Петрограда 19 июня. Неверующие хотели верить и заставить верить других.
Увы, скоро оказалось, что для оптимизма нет никакой почвы. Ночью с 6 на 7 июля, как раз тогда, когда в Петроград вступили военные части для усмирения большевистского восстания, в столицу пришли первые известия о прорыве фронта. Начиная с 8 июля, газеты начали печатать намеренно откровенные телеграммы с фронта, поразившие, как громом, русскую общественность.
Вот первая телеграмма этого рода, посланная с фронта 6-го и напечатанная в газетах 8 июля. ‘В 10 часов 607-й Млыновский полк, находившийся на участке Виткув-Минаюв, самовольно оставил окопы и отошел назад, следствием чего явился и отход соседей, что дало возможность противнику развить свой успех. Наша неудача объясняется в значительной степени тем, что под влиянием агитации большевиков многие части, получив боевой приказ о поддержании атакованных частей, собирались на митинги и обсуждали, подлежит ли выполнению приказ, причем некоторые полки отказывались от выполнения боевых поручений, уходили с позиций без всякого давления противника. Усилия начальников и командиров побудить к исполнению приказов были бесплодны’.
На следующий день (9-го) телеграмма гласила: ‘Противник, развивая прорыв, продолжал в течение 7 июля дальнейшее наступление на Тарнополь. Наши войска в массе, не проявляя должной устойчивости, а местами не выполняя боевых приказов, продолжали отходить’. 9 и 10 июля с фронта продолжали посылаться столь же тревожные известия. ‘Наши войска, проявляя полное неповиновение начальникам, продолжали отступать за реку Серет, частью сдаваясь в плен. Сопротивление оказала только 155-я пехотная дивизия… При громадном превосходстве сил и техники с нашей стороны на атакованных участках отступление шло почти безостановочно, что происходило от полной неустойчивости наших войск и рассуждения о том, исполнять или не исполнять боевые приказы начальства, и преступной пропаганды большевиков’. 10 июля то же настроение отразилось и на судьбе атаки, предпринятой на Виленском наступлении у Крево. ‘На развитии дальнейшего успеха начинает сказываться неустойчивость и моральная слабость некоторых частей. Отмечается доблестное поведение офицеров, массами гибнущих, исполняя свой долг’. ‘Приводивший части в порядок начальник штаба дивизии Генерального штаба подполковник Хольд убит’.
Того же 9 июля по адресам Временного правительства, ЦК, Советов и верховного главнокомандующего исполнительный комитет Юго-Западного фронта, армейский комитет и комиссар XI армии послали сводную телеграмму следующего содержания. ‘Начавшееся 6 июля немецкое наступление на фронте XI армии разрастается в неизмеримое бедствие, угрожающее, быть может, гибелью революционной России. В настроении частей, двинутых недавно вперед геройскими усилиями сознательного меньшинства, определился резкий и гибельный перелом. Наступательный порыв быстро исчерпался. Большинство частей находится в состоянии все возрастающего разложения. О власти и повиновении нет уже речи. Уговоры и убеждения потеряли силу, на них отвечают угрозами, а иногда и расстрелом. Некоторые части самовольно уходят с позиций, даже не дожидаясь подхода противника. Были случаи, что отданное приказание — спешно выступить в поддержку — часами обсуждалось на митингах, почему поддержка опаздывала на сутки. При первых выстрелах неприятеля части нередко бросают позиции. На протяжении сотни верст в тыл тянутся вереницы беглецов, с ружьями и без них, здоровых, бодрых, потерявших всякий стыд, чувствующих себя совершенно безнаказанными. Иногда так отходят целые части. Члены армейского и фронтового комитетов и комиссары единодушно признают, что положение требует самых крайних мер и усилий, ибо нельзя останавливаться ни перед чем, чтобы спасти революцию от гибели. Сегодня главнокомандующим Юго-Западным фронтом и командиром XI армии, с согласия комиссаров и комитетов, изданы приказы о стрельбе по бегущим. Пусть вся страна знает всю правду о совершающихся здесь событиях, пусть она содрогнется и найдет в себе решимость беспощадно обрушиться на всех, кто малодушием губит и предает родину и революцию’[18].
Наконец, 11 июля комиссары Юго-Западного фронта Савинков и Филоненко отправили телеграмму, чрезвычайно характерную для обоих и для всей постановки вопроса о ‘демократизации’ армии. Революционная фразеология здесь приходит в резкое и сознательное противоречие с суровой действительностью.
‘Мы, комиссары армии Юго-Западного фронта, — заявляют Савинков и Филоненко, — явившиеся на театр войны, для того чтобы увещеваниями, опирающимися на всю полноту авторитета полномочных органов революционного большинства, побудить войска исполнять свой долг перед родиной и свободой, мы теперь даем отчет вам и народу в том, что мы сделали и чего достигли, и по долгу совести заявляем о том, что сделать надлежит.
Я, Борис Савинков, бывший комиссар 7-й армии, и мой помощник Влад. Гобечиа привели 7-ю армию в состояние, которое дало возможность наступать. Герои пали в бою, и армия, увлеченная ими, сражалась доблестно. А теперь их нет, и она бежит. Как я отвечу за пролитую кровь, если не потребую, чтобы немедленно были введены с железной решимостью в армии порядок и дисциплина, которые бы не позволили малодушным безнаказанно, по своей воле, оставлять позиции, открывать фронт, губить этим целые части и товарищей, верных долгу, покрывая незабываемым срамом революцию и страну? Выбора не дано: смертная казнь тем, кто отказывается рисковать своей жизнью для родины за землю и волю.
Я, Максимилиан Филоненко, комиссар 8-й армии. Удача сопутствовала мне. Ни разу не применив насилия, я был счастлив словом и нравственным воздействием преодолеть все колебания и нерешимость и двинуть войска в победный бой… Но теперь, что я скажу доблестной армии, когда она вынуждена отступать, оставляя поля, обагренные кровью лучших ее солдат, потому что справа обнажают ее фланг, бегут без оглядки трусы и предатели? Я могу заявить одно: смертная казнь изменникам. Тогда только будет дан залог того, что не даром, за землю и волю, пролилась священная кровь’.
Таким образом, в кругах непосредственных исполнителей воли Советов солдатских, рабочих и крестьянских депутатов, пытавшихся водворить в армии особую ‘революционную’ дисциплину, зрели мысли, явившиеся затем источником длительного конфликта. Эти же круги выдвинули на роль исполнителя новых задач и то лицо, которое скоро стало знаменем и символом конфликта.
Пришедшие в середине июля более подробные сведения нарисовали картину ужасающей катастрофы, по характеру своему беспримерной в летописях военной истории. Неприятель задумал частичный удар, чтобы отвлечь наши силы от прорыва, произведенного нами у Станиславова между 18 и 28 июня. Он пустил в ход 5 июля только две германские дивизии (223-ю и 197-ю) и одну сводную австро-венгерскую (33-ю). Мы ввели в дело целых 12 дивизий, то есть были раз в пять сильнее. Но самовольный уход 607-го полка гренадерской дивизии с позиции, отказ или опоздание резервных полков, назначенных для покрытия образовавшегося пробела, побудили немцев спешно бросить в прорыв собранные поблизости подкрепления. 6 июля против нас действовали уже 5 дивизий — 3 германские и 2 австрийские, а 7 июля подошли еще более значительные резервы. Небольшой прорыв, верст в 18 ширины при 8 верстах самое большее глубины, уже к вечеру 7 июля достиг ширины верст в сорок при глубине более 20 верст. Неожиданно подверглась опасности наша первоклассная база Тарнополь с громадным количеством запасенных здесь снарядов и продовольствия стоимостью до 3 миллиардов. При полной невозможности в два дня эвакуировать население и запасы город представлял ужасающую картину. Банды дезертиров бросились грабить магазины и частные квартиры, совершая возмутительные насилия над мирными обывателями. Десятки тысяч телег, автомобилей и повозок запрудили улицы города, живая обозная лавина двигалась на восток от города по Тарнопольскому шоссе. Ударный батальон юнкеров и казаки на время водворили порядок в городе и на вокзале, но с их уходом грабежи, насилия и убийства еще более усилились. Отход XI армии, в районе которой совершился прорыв, поставил в крайне трудное положение 7-ю армию генерала Селивачева, которую австро-германские войска, быстро переправившись через Серет, прижали к Днестру, отрезая ей отступление на восток. Идя на юг, эта армия попадала на линию отступления бывшей Корниловской армии, окруженной с правого фланга и вынужденной спешно ликвидировать все свои приобретения в Карпатах. Проход армии через Калуш и Станиславов также ознаменовался ужасающими бесчинствами и преступлениями озверевшей солдатской толпы. ‘Еще недавно, — писал корреспондент ‘Русского слова’, — я был свидетелем того стихийного энтузиазма, с каким революционные войска бросались на вражеские укрепления, сметая на своем пути все преграды. И нет слов, которыми можно было бы выразить охватившее нас тогда чувство бурной радости. Мы все… поздравляли друг друга со слезами на глазах, с чудесным воскресением обновленной русской армии. Увы! Сладкий сон был кратковременным. Прошел первый порыв, под неприятельскими пулями и снарядами погибли лучшие, честные борцы за свободу и родину, гидра разложения, посеянного германскими наемниками — большевиками и просто негодяями, дрожащими за свою шкуру, вновь подняла голову. Одного одушевления для победы оказалось слишком мало. Сказалось отсутствие дисциплины, а следовательно, и стойкости, и нам пришлось почти без боя отдать назад противнику все то, что было добыто ценой тысяч погибших героев’.
Катастрофа распространилась вскоре с Юго-Западного фронта на Западный, где после месячных усилий удалось было побудить отборные воинские части перейти в наступление. Картина была здесь совершенно та же. Громадное неравенство сил в нашу пользу, обещавшее нам легкую победу. ‘Никогда еще мне не приходилось драться при таком перевесе в числе штыков и материальных средств, — писал генерал Деникин. — Никогда еще обстановка не сулила таких блестящих перспектив. На 19-верстном фронте у меня было 184 батальона против 29 вражеских, 900 орудий против 300 немецких, 138 батальонов были введены в бой против перволинейных 17 немецких, и все пошло прахом’. Первые впечатления и здесь иногда были такие же радужные, как в Галиции. Вот донесение командира 1-го Сибирского корпуса: ‘Все данные для успешного выполнения наступательной операции были налицо… Успех, крупный успех был достигнут, да еще сравнительно с незначительными потерями с нашей стороны. Прорваны и заняты три линии укреплений, впереди оставались лишь оборонительные узлы, и бой мог скоро принять полевой характер, подавлена неприятельская артиллерия, взято в плен свыше 1300 германцев и захвачено много пулеметов и всякой добычи. Кроме того, врагу нанесены потери убитыми и ранеными от артиллерийского огня, и можно с уверенностью сказать, что стоявшие против корпуса части временно выведены из строя… Всего на фронте корпуса редким огнем стреляли три-четыре неприятельские батареи и изредка три-четыре пулемета. Ружейные выстрелы были одиночные’… ‘Но пришла ночь… тотчас стали поступать ко мне тревожные заявления начальников боевых участков о массовом — толпами и целыми ротами — уходе солдат с неатакованной первой линии. Некоторые из них доносили, что в полках боевая линия занята лишь командиром полка со своим штабом и несколькими солдатами’. Операция была окончательно и безнадежно сорвана. ‘Пережив, таким образом, в один и тот же день и радость победы, достигнутой при условиях неблагоприятного боевого настроения солдат, и весь ужас добровольного срыва солдатской массой плодов этой победы, нужной родине, как вода и воздух, я понял, что мы, начальники, бессильны изменить стихийную психологию солдатской массы, — и горько, горько и долго рыдал’.
Корнилов и Савинков. Смертная казнь и совещание в Ставке 16 июля. Слезами, как словами, нельзя было ‘изменить психологию солдатской массы’. Тут нужны были люди из другого металла. И не случайно в этот момент на фоне общего развала выдвигаются две фигуры — генерала и комиссара, Корнилова и Савинкова. С двух полюсов политической жизни, автор романа ‘Конь Бледный’, еще подписывавший свои военные корреспонденции псевдонимом Ропшина, и маньчжурский герой, совершивший изумительный побег из германского плена, сходятся в общем волевом импульсе. Позволяю себе огласить рассказ о первой встрече комиссара и генерала, переданный мне самим Савинковым и характеризующий обоих. ‘Генерал, — говорил Савинков Корнилову, — я знаю, что, если сложатся обстоятельства, при которых вы должны будете меня расстрелять, вы меня расстреляете’. Потом после паузы он прибавил: ‘Но если условия сложатся так, что мне придется вас расстрелять, я это тоже сделаю’. Таково было начало странного и недолгого союза, вызванного чрезвычайными обстоятельствами.
В 7 часов вечера 7 июля генерал Корнилов принял командование всем Юго-Западным фронтом. Его первым делом как главнокомандующего была телеграмма Временному правительству следующего содержания (от того же 7 июля): ‘Армия обезумевших темных людей, не ограждавшихся властью от систематического развращения и разложения, потерявших чувство человеческого достоинства, бежит. На полях, которых нельзя назвать полями сражений, царят сплошной ужас, позор и срам, которых русская армия еще не знала с самого начала своего существования. Это бедствие может быть прекращено, и этот стыд или будет снят революционным правительством, или, если оно не сумеет этого сделать, неизбежным ходом истории будут выдвинуты другие люди, которые, сняв бесчестие, вместе с тем уничтожат завоевания революции и потому тоже не смогут дать счастье стране. Выбора нет: революционная власть должна стать на путь определенный и твердый. Лишь в этом спасение родины и свободы. Я, генерал Корнилов, вся жизнь которого от первого дня сознательного существования доныне проходит в беззаветном служении родине, заявляю, что отечество гибнет, и потому, хотя и не спрошенный, требую немедленного прекращения наступления на всех фронтах в целях сохранения и спасения армии для ее реорганизации на началах строгой дисциплины и дабы не пожертвовать жизнью немногих героев, имеющих право увидеть лучшие дни. Необходимо немедленно в качестве меры временной, исключительной, вызываемой безвыходностью создавшегося положения, введение смертной казни и учреждение полевых судов на театре военных действий. Не следует заблуждаться: меры кротости правительственной, расшатывая в армии дисциплину, стихийно вызывают беспорядочную жестокость ничем не сдержанных масс, и стихия эта проявляется в буйствах, насилиях, грабежах, убийствах. Не следует заблуждаться: смерть не только от вражеской пули, но и от руки своих же братьев непрестанно летает над армией. Смертная казнь спасет многие невинные жизни ценой гибели немногих изменников, предателей и трусов. Я заявляю, что, занимая высокоответственный пост, я никогда в жизни не соглашусь быть одним из орудий гибели родины. Довольно. Я заявляю, что если правительство не утвердит предлагаемых мною мер и тем лишит меня единственного средства спасти армию и использовать ее по действительному назначению — защиты родины и свободы, то я, генерал Корнилов, самовольно слагаю с себя полномочия главнокомандующего’. На этой выразительной телеграмме стояла знаменательная приписка комиссара Юго-Западного фронта Бориса Савинкова: ‘Я, со своей стороны, вполне разделяю мнение генерала Корнилова и поддерживаю высказанное им от слова до слова’[19].
Таким образом, первое же выступление Корнилова со своего рода политическим манифестом сразу очертило и его личность, и его тактику. Корнилов 7 июля тот же, что и Корнилов 27 августа: решительный, не признающий никаких юридических тонкостей и прямо идущий к цели, которую раз признал правильной. Этот документ рисует также и круг влияний, которым подчинился Корнилов, не столько при выборе цели — этот выбор, конечно, должен был быть ему подсказан верным глазом солдата, сколько при ее формулировке и при выборе средств для ее осуществления. Одно из этих влияний, открытое, характеризуется именем Савинкова. За Савинковым стоял другой комиссар нового типа, более неустойчивый и импульсивный Филоненко. Иного рода влияние, скрытое, но еще более сильное, принадлежало некоему Завойко, который импонировал Корнилову своим несомненным умом и своими сомнительными финансовыми связями. В скромной роли ‘ординарца’ Корнилова он сумел быстро овладеть его доверием и сделаться для него необходимым советником. По признанию самого Корнилова, он употреблял Завойко для составления своих заявлений, когда ‘требовался особенно сильный художественный стиль’[20]. Корнилов не договаривает только, что влияние Завойко распространялось не на один ‘стиль’, но и на само содержание политических документов, выпускавшихся Корниловым. Завойко сделался, таким образом, буквально ‘правой рукой’ Корнилова. Он дополнял недостававшие Корнилову свойства. Его перу, вероятно, принадлежит и только что приведенная телеграмма, как и многие последующие. Нужно сделать только одну оговорку. Разумеется, мысли, развиваемые в этих телеграммах, не принадлежали исключительно ни генералу Корнилову, ни Завойко. Они составляли общее достояние военной среды, имевшей возможность близко наблюдать факты и подготовленной самой своей профессией к правильному пониманию их значения и к выбору надлежащих средств, чтобы с ними бороться. Политикам оставалось воспользоваться плодами этой военной экспертизы для скорейшего проведения в жизнь неотложных мер, ими рекомендованных.
В 11 часов утра следующего дня, 8 июля, Корнилов послал верховному главнокомандующему генералу Брусилову сообщение об условиях, при которых совершился прорыв, вместе со своим заключением: ‘Нахожу безусловно необходимым обращение Временного правительства и Совета с вполне откровенным и прямым заявлением о применении исключительных мер, включительно до введения смертной казни на театре военных действий, иначе вся ответственность падет на тех, которые словами думают править на тех полях, где царят смерть и позор, предательство, малодушие и себялюбие’. Копии этой телеграммы были переданы кн. Львову, Керенскому и Савинкову. В свою очередь Брусилов телеграфировал правительству: ‘Всемерно поддерживаю генерала Корнилова и для спасения России и свободы считаю безусловно необходимым немедленное проведение в жизнь мер, просимых генералом Корниловым’.
Генерал Корнилов, впрочем, не дожидался ответа. Одновременно с телеграммой Брусилову, то есть утром 8 июля, он телеграфировал всем командующим армиями и комиссарам следующий приказ: ‘Самовольный отход частей с позиций считаю равносильным измене и предательству. Поэтому категорически требую, чтобы все строевые начальники в таких случаях, не колеблясь, применяли против изменников огонь пулеметов и артиллерии. Всю ответственность за жертвы принимаю на себя. Бездействия же и колебания со стороны начальников буду считать неисполнением ими служебного долга и буду таковых немедленно отрешать от командования и предавать суду’.
Наконец, в 8 часов вечера 9 июля в действующей армии был получен ответ Керенского. Новый министр-председатель подтверждал распоряжения Корнилова о немедленном приведении к повиновению, не стесняясь применением оружия, как целых войсковых частей, так и отдельных чинов, виновных в неисполнении боевых приказов, в призыве или агитации с той же целью. В ответе Керенского указывалось также на недопустимость вмешательства комитетов в распоряжения командного состава, как боевые, так и по подготовке войск, а также в вопросы, касающиеся смены и назначения командного состава (один из спорных пунктов ‘декларации прав солдата’). Распоряжение Керенского было немедленно передано всем частям с разъяснением, согласно его тексту, что мера эта должна приводиться в исполнение, ибо проявление слабости в настоящий момент ведет к гибели России и революции. Чего это стоило и к чему вело неожиданное проявление силы среди обстановки, созданной слабостью, показала судьба начальника штаба одной дивизии, полковника Хольда, убитого солдатами во время усмирения дивизии, позорно покинувшей позиции 9 июля в момент подготовки контрударного маневра. В ряде других случаев, однако же, отмечалось оздоровляющее действие строгих мер, применение которых началось по согласию с комиссарами еще до формального их разрешения.
В ‘историческом заседании’ в Зимнем дворце (21 июля) Савинков с иронией отметил, в чем сказался отклик ‘революционной демократии’ на катастрофу, причины которой лежали в ее собственной деятельности… ‘С тревогой, надеждой, упованием ждали в армии конкретных мер со стороны правительства и Советов после прорыва фронта. Но вместо этих мер армия получила лишь 5 воззваний и 60 агитаторов’[21].
‘Пять воззваний’ (к солдатам, к гражданам, к рабочим, к Советам депутатов и к комитетам армии и фронта), принятых исполнительными комитетами в ночь на 10 июля, действительно объявляли, что Советы облекли правительство ‘неограниченной властью’ и нарекли его правительством ‘спасения революции’ (см. выше), что оно должно ‘суровой рукой… водворить порядок и дисциплину’, что ‘необходимо быстрое, немедленное восстановление военной мощи нашей армии’, что ‘кто ослушается приказов Временного правительства в бою, тот изменник, а прощения изменникам и трусам не будет’. Но все эти непривычные слова, бессильные, как и произносившее их учреждение, тонули среди обычных призывов — объединиться всем вокруг органов революционной демократии, идти ‘всем в ряды социалистических партий’, бороться с… ‘темными силами’ контрреволюции, ‘подкапывающейся под органы революционной демократии’ и т. д., вплоть до циммервальдского призыва к ‘зарубежным братьям’ ‘поспешить на помощь российской революции’ и ‘удесятерить усилия, чтобы заставить свои правительства согласиться на справедливые условия мира, объявленные революционной демократией России’.
Другими словами, исполнительный комитет подтверждал ту самую идеологию, которая и привела к развалу армий. При этих условиях в лучшем случае ‘пять воззваний’ должны были остаться без всякого действия, а в худшем — они могли сделаться новым орудием большевистской пропаганды в войсках.
Наделенное ‘неограниченной властью’ Временное правительство сделало по крайней мере одно употребление из этих, скорее моральных, чем юридических, полномочий. Постановлением 12 июля оно восстановило смертную казнь ‘на время войны для военнослужащих за некоторые тягчайшие преступления’[22]. В то же время оно создало ‘для немедленного суждения’ за те же преступления ‘военно-революционные суды’ ‘из трех офицеров и трех солдат’, парализовавшие в значительной степени первую меру. Как раз накануне этого постановления, 11 июля, Керенский и Брусилов получили приведенную выше телеграмму от комиссаров Юго-Западного фронта, Савинкова, Гобечиа и Филоненко, требовавших смертной казни тем, кто ‘отказывается рисковать своей жизнью для родины, за землю и волю’.
Восстановление смертной казни, конечно, не исчерпывало тех мер, которые были необходимы при серьезной постановке вопроса о восстановлении дисциплины. Для всестороннего разбора вопроса специалистами 16 июля было назначено особое совещание в Ставке с участием Керенского, Савинкова, Брусилова, главнокомандующих фронтами (Западным — Деникина, Северным — Клембовского), генералов Алексеева, Рузского и др. Весьма решительное настроение этого совещания характеризуется сделанным на нем докладом генерала Деникина. ‘Прошу меня извинить, — так начинался этот доклад, — я говорил прямо и открыто при самодержавии царском, таким же будет мое слово теперь — при самодержавии революционном’… Эти слова уже указывали, что ‘правда’ Деникина не пощадит Керенского. И действительно, доклад содержал в себе чрезвычайно резкую критику публичных выступлений, словесных увещаний и практических мероприятий революционного военного министра.
‘Военного министра восторженно приветствовали в 28-й дивизии. А… через полчаса после отъезда министра (два полка) вынесли постановление не наступать. Особенно трогательна была картина в 29-й дивизии, вызвавшая общий энтузиазм, — вручение коленопреклоненному командиру Потийского пехотного полка красного знамени… Потийцы клялись умереть за родину… Этот полк в первый же день наступления, не дойдя до наших окопов, в полном составе позорно повернул назад и ушел за 10 верст от поля боя… В одной из своих речей на Северном фронте военный министр, подчеркивая свою власть, обмолвился знаменательной фразой: ‘Я могу в 24 часа разогнать весь высший состав армии, и армия мне ничего не скажет». В речах, обращенных к войскам Западного фронта, говорилось: ‘В царской армии вас гнали в бой кнутами и пулеметами, но теперь драгоценна каждая капля вашей крови’. ‘Я, главнокомандующий, — оскорбленно говорил по этому поводу Деникин, — стоял у пьедестала, воздвигнутого для военного министра, и сердце мое больно сжималось. А совесть говорила: это неправда. Мои железные стрелки, будучи в составе всего лишь 8 батальонов, потом 12, взяли более 50 тысяч пленных, 42 орудия. И я никогда не гнал их в бой пулеметами. Я не водил на убой войска под Мезолаборчем, Лутовиско, Луцком, Чарторийском… Вскоре после своего нового назначения военный министр сказал мне: революционизирование страны и армии окончено. Теперь должна идти лишь созидательная работа. Я позволил себе доложить: окончено, но несколько поздно’.
В самом деле, где кончается ‘революционизирование армии’ и где начинается ‘созидательная работа’ в тезисах ‘декларации прав солдата’, в деятельности комиссаров и комитетов? Деникин упоминает телеграмму Алексеева, что ‘декларация есть последний гвоздь, вбиваемый в гроб, уготованный для русской армии’, напоминает и о том, что Брусилов ‘здесь, в Могилеве, в совете главнокомандующих заявил (очевидно, в начале мая), что можно еще спасти армию и даже двинуть ее в наступление, но лишь при условии — не издавать деклараций (см. выше)’. А комиссары и комитеты? Деникин причисляет их к факторам, ‘которые должны были морально поднять войска, но фактически послужили к вящему разложению’. ‘Быть может, среди комиссаров есть такие черные лебеди, которые, не вмешиваясь не в свое дело, приносят известную пользу’. ‘Я не отрицаю прекрасной работы многих комитетов, всеми силами исполнявших свой долг, в особенности отдельных их членов, которые принесли несомненную пользу, даже геройской смертью своей запечатлели свое служение родине’. Но корень зла тут — в самом институте, и принесенная отдельными лицами польза ‘ни в малейшей степени не окупит того огромного вреда, которое внесло в управление армией многовластие, многословие, столкновение, вмешательство, дискредитирование власти’. ‘И боевой начальник, опекаемый, контролируемый, возводимый, свергаемый, дискредитируемый со всех сторон, должен был властно и мужественно вести в бой войска’. Во что в действительности превратилось высшее командование при таких условиях? ‘В конечном результате старшие начальники разделились на три категории: одни, невзирая на тяжкие условия жизни и службы, скрепя сердцем, до конца дней своих исполняют честно свой долг, другие опустили руки и поплыли по течению, а третьи неистово машут красным флагом и по привычке, унаследованной от татарского ига, ползают на брюхе перед новыми богами революции так же, как ползали перед царями’. А рядовое офицерство? ‘В самые мрачные времена царского самодержавия опричники и жандармы не подвергали таким нравственным пыткам, такому издевательству тех, кто считался преступниками, как теперь офицеры, гибнущие за родину, подвергаются со стороны темной массы, руководимой отбросами революции’.
Каков же исход, каковы меры спасения? Доклад Деникина формулирует эти меры в следующих положениях, к которым более или менее открыто присоединились и другие генералы:
1. ‘Сознание своей ошибки и вины Временным правительством, не понявшим и не оценившим благородного и искреннего порыва офицерства, радостно принявшего весть о перевороте и отдающего несчетное число жизней за родину.
2. Петрограду, совершенно чуждому армии, не знающему ее быта, жизни и исторических основ ее существования, прекратить всякое военное законодательство. Полная мощь верховному главнокомандующему, ответственному лишь перед Временным правительством.
3. Изъять политику из армии.
4. Отменить ‘декларацию прав солдата’ в основной ее части, упразднить комиссаров и комитеты, постепенно изменяя функции последних.
5. Вернуть власть начальникам. Восстановить дисциплину и внешние формы порядка и приличия.
6. Делать назначения на высшие должности не только по признакам молодости и решимости, но вместе с тем и по боевому, и служебному опыту.
7. Создать в резерве начальников отборные законопослушные части трех родов оружия как опору против военного бунта и ужасов предстоящей демобилизации.
8. Ввести военно-революционные суды и смертную казнь для тыла — войск и гражданских лиц, совершающих тождественные преступления’.
‘Если вы спросите, — прибавлял Деникин, — дадут ли все эти меры благотворные результаты, я отвечу откровенно: да, но далеко не скоро. Разрушить армию легко, для возрождения нужно время. Но по крайней мере они дадут основание, почву, опору для создания сильной и могучей армии’.
Керенский, не зная намерений генералов, уже в Ставку приехал смущенный. Его очень раздражило затем то случайное обстоятельство, что Брусилов, занятый спешными делами, перепутав час прихода поезда, не встретил его на вокзале. Приняв это за демонстрацию, Керенский, оставаясь в вагоне, послал приказание верховному главнокомандующему явиться для доклада. Сделанные генералами на заседании заявления и предложения он выслушал, едва скрывая гнев[23]. Тоном вызывающей иронии он ответил генералам, что готов подписать все меры, которых они требуют, но затем подаст в отставку и предоставит их неизбежной мести солдат. Он получил сухой ответ, что отставка его пока еще преждевременна. Свое бессильное раздражение А. Ф. Керенский излил на Брусилова. Тут же, в вагоне, на возвратном пути он решил его отставку и наметил его преемником генерала Корнилова.
Корнилов — верховный главнокомандующий. Из показаний Филоненко видно, под каким влиянием состоялось это назначение. ‘По окончании совещания, — рассказывает он, — Б. В. Савинков и я были приглашены в поезд министра-председателя’… Савинков, в частности, был, по словам Филоненко, ‘вызван Керенским с Юго-Западного фронта ввиду формирования нового кабинета, построенного на принципе утверждения сильной революционной власти’. ‘По пути, — продолжает Филоненко, — при энергичной поддержке М. И. Терещенко мы несколько раз докладывали министру-председателю о необходимости образования сильной власти, и, в частности, обсуждался вопрос о малом военном кабинете в составе Временного правительства… За эту мысль… горячо высказывался М. И. Терещенко, одновременно проектировавший переезд правительства в Москву. В связи с этим А. Ф. Керенский пришел к выводу о желательности замены генерала Брусилова генералом Корниловым’. Савинков, подававший эти советы, был тут же намечен на пост управляющего военным министерством[24].
‘По приезде в Петроград, — замечает Филоненко, — вопрос об образовании твердой власти принял оборот менее благоприятный’. Мы знаем, что этот момент соответствовал перерыву переговоров с членами партии народной свободы о вступлении их в министерство (см. выше).
Как бы то ни было, кандидатура Корнилова и Савинкова была намечена окончательно. Необходимо отметить туг же ‘связь’ этих назначений с планом создания ‘сильной революционной власти’, развивавшимся Савинковым. При такой поддержке план этот начал привлекать внимание Керенского.
Однако Керенский не мог не заметить вскоре, что сделал большую ошибку. Вместо гибкого старого служаки более или менее ловко лавировавшего между Керенским и ‘Союзом офицеров’, готового, если понадобится, ‘махать красным знаменем’, по выражению Деникина, вместо человека, который и на самом совещании 16 июля высказывался гораздо уклончивее, чем другие, он получил теперь прямолинейного и упрямого генерала, привыкшего водить солдат к победам. Корнилов готов был использовать невыгодное положение, в котором находился Керенский после провала наступления, чтобы заставить его принять и исполнить свой план оздоровления не только армии, но и тыла.
На заседание 16 июля Корнилов Брусиловым не был приглашен ввиду необходимости для него лично руководить ликвидацией прорыва[25]. Но он послал туда по телеграфу свой отзыв в десяти пунктах, один из которых прямо говорил ‘о необходимости откровенного и прямого заявления со стороны правительства о признании своей ошибки по отношению всего офицерского состава, выразившейся в унижении и предании власти стольких истинных сынов родины и свободы’. Получив известие о своем назначении, Корнилов утром 17 июля превратил свое мнение в непременное условие принятия им поста верховного главнокомандующего. Посланная им телеграмма правительству гласила: ‘Постановление Временного правительства о назначении меня верховным главнокомандующим я исполняю как солдат, обязанный являть пример воинской дисциплины. Но уже как верховный главнокомандующий и как гражданин свободной России заявляю, что я остаюсь на этой должности лишь до того времени, пока буду сознавать, что приношу пользу родине и установлению существующего строя. Ввиду изложенного заявляю, что я принимаю командование при условиях: 1. Ответственность перед собственной совестью и всем народом. 2. Полное невмешательство в мои оперативные распоряжения и поэтому в назначения высшего командного состава. 3. Распространение принятых в последнее время мер на фронте и на те местности тыла, где расположены пополнения армии. 4. Принятие моих предложений, переданных телеграфно верховному командующему в совещании ставки 16 июля. Докладываю, что лишь при осуществлении вышеперечисленных условий я в состоянии буду выполнить возлагаемую на меня Временным правительством задачу и в полном содружестве с доблестным офицерством и сознательной частью солдатской массы привести армию и народ к победе и к приближению справедливого и почетного мира’.
Первый конфликт Корнилова с Керенским. Почти одновременно с посылкой этой телеграммы ультимативного характера возник первый конфликт между генералом Корниловым и Керенским. Считая, что назначение высшего командного состава должно принадлежать исключительно верховному главнокомандующему, генерал Корнилов назначил главнокомандующим Юго-Западным фронтом генерала Валуева. Валуев уже прибыл в штаб фронта, чтобы принять командование, когда из Петрограда была получена телеграмма, что преемником Корнилова назначается один из новых фаворитов ‘революционной демократии’ генерал Черемисов[26].
Тогда Корнилов немедленно телеграфировал Временному правительству, что если назначение Черемисова не будет отменено, то он отказывается от должности верховного командующего.
На обе свои телеграммы Корнилов днем 20 июля получил довольно уклончивый ответ от Временного правительства. Все условия принимались ‘принципиально’, а для разрешения вопроса о Черемисове к Корнилову посылается военный комиссар Филоненко — специальный тип революционного карьериста. Корнилов вторично категорически ответил, что до получения определенного ответа о Черемисове он поста не примет и не уедет из района штаба Юго-Западного фронта. Эта телеграмма была получена в самый разгар правительственного кризиса, 21 и 22 июля (см. выше).
Необходимость скорейшего ответа главнокомандующему, о которой упоминал Некрасов на заседании 21 июля, оказала известное влияние на ускорение разрешения кризиса. Тем временем Филоненко успел, однако, приехать в штаб Юго-Западного фронта (22 июля) и договориться с Корниловым (ночью 23 июля). Предметом обсуждения был не только вопрос о Черемисове, решенный в смысле оставления его в должности главнокомандующего, но и некоторые пункты условий Корнилова, возбуждавшие сомнения правительства. Сюда относился вопрос, как понимать ‘ответственность’ Корнилова ‘перед совестью и народом’, что некоторыми толковалось, как стремление к неограниченной власти. Генерал Корнилов ответил, что он подразумевал под этим ответственность перед Временным правительством, облеченным доверием народа (очевидно, в противоположность ответственности перед самочинными комитетами, претендовавшими быть истинными выразителями воли народа). Другой спорный вопрос — о пределах и способах применения дисциплинарной власти командным составом, на восстановлении которой генерал Корнилов настаивал в своих требованиях 16 июля, решено было разработать подробнее в скорейшем времени. После этого обсуждения в полночь на 24 июля генерал Корнилов окончательно принял должность главнокомандующего и тотчас же в сопровождении Филоненко выехал из Бердичева в Ставку. Версия А. Ф. Керенского относительно этого примирения была сообщена тогда же от ‘бюро печати’ при Временном правительстве в следующих выражениях: ‘Сообщение некоторых газет, будто условия, поставленные генералом Корниловым Временному правительству, целиком последним приняты, не соответствует действительности, но во всяком случае… соглашение между Временным правительством и генералом Корниловым достигнуто‘.
‘Достигнутое’ таким образом ‘соглашение’ заключало в себе, очевидно, столько недоговоренного, что во всякую минуту при дальнейшей разработке спорных вопросов о дисциплине, а также о распространении смертной казни на тыл, конфликт мог открыться снова. Самолюбия были формально удовлетворены, но напряженность отношений и взаимная подозрительность остались. При ревнивом отношении обеих сторон, Керенского и Корнилова, к своей власти и при принципиально различном понимании задач этой власти конфликт с этих пор носился в воздухе и рано или поздно должен был разразиться[27]. Весь политический смысл событий следующего месяца после принятия Корниловым должности верховного главнокомандующего (24 июля — 25 августа) сводился к постепенному выявлению этого скрытого конфликта.
Компромисс, которым конфликт был временно прикрыт, выразился в следующем обращении генерала Корнилова 25 июля по соглашению с комиссаром Филоненко к главнокомандующим всех фронтов: ‘Комиссар Филоненко довел до моего сведения, что вследствие неправильного понимания духа моих последних распоряжений, направленных к подъему боеспособности армии и утверждению в ней дисциплины, некоторыми начальствующими лицами и штабами допускается пренебрежительное отношение к войсковым выборным организациям, причем высказываются безответственные и неуместные суждения по поводу будто бы предполагаемого скорого их упразднения. Объявляю, что в условиях переживаемого момента работу комитетов считаю необходимой и полезной. Требую от комитетов точного соблюдения законов, регулирующих их деятельность. Не допуская выхода комитетов за пределы предоставленных им прав, я вместе с тем категорически требую от всех начальствующих лиц уважения к этим выборным учреждениям и их законным правам’.
Главная трудность заключалась в том, что именно считать ‘законными правами’ комитетов. Как раз к этому пункту относился спор, поднятый Корниловым и не разрешенный, а только отсроченный Керенским. Поэтому и обращение Корнилова кончалось указанием, что ‘в ближайшие дни будут изданы распоряжения, регулирующие взаимоотношения начальствующих лиц, комиссаров Временного правительства и войсковых комитетов’. Со своей стороны комиссар Филоненко, посылая этот документ исполнительным комитетам московских Советов, прибавлял внутренне противоречивое заявление, что он ‘находится в полном согласии с главнокомандующим генералом Корниловым и никаких посягательств на права выборных войсковых организаций не допустит’. Некоторое равновесие между этими двумя противоположными точками зрения поддерживал новый управляющий военным ведомством Б. В. Савинков. Он приехал в Петроград с идеей выдвинуть на роль посредников между командующими лицами и комитетами правительственных комиссаров. Функции этих комиссаров он представлял себе наподобие своих собственных функций при Корнилове. Савинков был уверен, что удачным личным подбором комиссаров ему удастся найти выход из тупика, в который завел армию конфликт между идеями ‘революционной’ и нормальной военной дисциплины, между ‘демократизацией’ армии и сохранением ее боеспособности. Савинков поверил и в то, что Корнилов совершенно разделяет его взгляд на комиссаров как своих естественных союзников при введении комитетов в рамки ‘точного соблюдения законов’.

III. Усиление власти в национальных и внутренних вопросах

Отклонение финляндских притязаний. Прежде чем мы перейдем к тому, во что превратилось все это искусственно налаженное и, очевидно, временное равновесие, остановимся на тех явлениях, прежде всего в области национальных вопросов, в которых отразилось временное усиление власти Временного правительства.
Оба главных национальных вопроса: финляндский и украинский — были унаследованы новым правительством от первого коалиционного правительства в момент их наибольшего обострения в связи с развалом коалиционной власти. В Финляндии был уже поставлен на очередь вопрос о полном отделении от России, и с этой целью сейм обсуждал внесенное экспромтом предложение своей комиссии основных законов (см. выше). Напрасно в решающем заседании сейма 5 июля один из представителей финляндского правительства пытался вернуть сейм к проекту расширения прав сената, внесенному правительством. Напрасно влиятельные когда-то представители конституционной партии (шведоманы), как Шюбергсон, и старофиннов (Виркунен) напоминали, что Финляндия всегда стояла на почве своих исторических, вековых прав, что ее положение в этом отношении иное, чем Украины или Эстляндии, у которых нет фундамента в историческом праве. Напрасно противники вступления Финляндии на путь переворота указывали, что рассчитывать на ход событий в Петрограде опасно, что события эти не кончились и что во всяком случае нельзя отрицать у российского Учредительного собрания права решать судьбу малых наций. На все это другой представитель и глава финляндского правительства с.-д. Токой вполне откровенно ответил, что ‘революция в России продолжается, и то, что делается в Гельсингфорсе, есть часть той же революции. Единственным противником самостоятельности Финляндии было русское правительство. Теперь его не существует, и надо спешить воспользоваться выгодным моментом, чтобы осуществить давнее желание народа’. Тщетно возражали ему, что сами социал-демократы всегда смеялись над верой в чудодейственность бумажных актов и что, если в Петрограде будет более левое или социалистическое правительство, то тем менее риска отдать закон на его утверждение. Социал-демократы, к которым примкнули и некоторые депутаты правых партий, имели большинство на своей стороне. На все предложения отсрочить прения до выяснения положения в Петрограде, на все поправки о представлении проекта не к сведению только, а на утверждение русского правительства сепаратисты отвечали угрозами, если закон не будет принят требуемым большинством, которое по сеймовому уставу дозволяло провести его в ту же сессию, то они обратятся к народу, назначат новые выборы, уйдут из сената, не признают роспуска сейма и т. д. Голосование дало по вопросу о спешности требуемые статьей 60-й сеймового устава пять шестых голосов (166 против 27), и весь законопроект был принят требуемым большинством двух третей (139 против 55). Опасения старых конституционалистов оправдались. Финляндия сошла с исторической правовой почвы в своих отношениях к России. Сенат немедленно подал в отставку.
Текст принятого сеймом закона следующий: ‘Сим постановляется: за прекращением прав монарха, согласно определению сейма Финляндии, имеет силу следующее. 1. Сейм Финляндии единолично решает, утверждает и постановляет о приведении в исполнение всех законов Финляндии, в том числе касающихся финансового хозяйства, обложения и таможенных дел. Сейм окончательно определяет также о решении всех прочих дел Финляндии, подлежащих, согласно действовавшим до сих пор законоположениям, решению государя императора и великого князя. Определение сего закона не распространяется на дела внешней политики, а также на военное законодательство и управление. 2. Сейм собирается на очередную сессию без особого созыва и определяет срок закрытия сессии. Впредь до издания новой формы правления финляндский сейм осуществляет в порядке статьи 18-й сеймового устава право постановлять о производстве новых выборов и о роспуске сейма. 3. Сейм определяет исполнительную власть Финляндии. Высшая исполнительная власть осуществляется временно хозяйственным департаментом финляндского сената, члены коего назначаются и увольняются сеймом’.
События в Петрограде пошли не совсем так, как предполагали Токой и его единомышленники. Вооруженное восстание большевиков провалилось. Правительство создалось не чисто социалистическое, а опять коалиционное. Решение сейма 5 июля произвело в России тяжелое впечатление. Это сказалось в резких статьях печати по адресу Финляндии. Все это тотчас же было учтено финляндскими социал-демократами. Они решили смягчить свой шаг и открыть себе на всякий случай выход для отступления. 12 июля сейм принял текст адреса Временному правительству, в котором длинно, запутанно и неловко объяснялось, почему сейм принял законопроект. Оказывалось, что ‘сейм не мог при изменившемся положении вещей предоставить правительственную власть России, ибо это теперь, как и раньше, было бы равносильно ограничению конституционных прав Финляндии и серьезному поколебанию государственного положения страны. Сохранение внутренней самостоятельности Финляндии требовало перенесения верховной государственной власти во внутренних делах страны, являющихся исключительным правом финляндской публичной власти на финский народ, для осуществления ее собственными государственными органами и ее высшей инстанцией — народным представительством’. Не забыты были на этот раз и ‘исторические права’. ‘Действующая со времен шведского правительства форма правления страны (здесь обойдена ее эволюция при русских государях)… хотя и не дает прямых указаний по отношению к нынешнему положению вещей, все же, несмотря на ее монархический дух, предусматривает самостоятельность власти института народного представительства (по отношению к Швеции) в тех случаях, когда не существует законного монарха. Но сейм возлагал больше надежды на съезд Советов рабочих и солдатских депутатов, чем на шведские конституции XVII и XVIII веков’. Съезд ведь ‘изъявил готовность поддерживать и требовать для Финляндии права полного самоопределения, вплоть до политической независимости’. Правда, адрес принужден оговориться, что даже и ‘названный съезд представителей полагал, что разрешение финляндского вопроса во всем его объеме может быть одобрено со стороны России лишь всероссийским Учредительным собранием’. Но ‘непосредственное значение’ для сейма имела резолюция съезда, финляндцами же и продиктованная. Она давала сейму те самые права, которые были провозглашены в законопроекте 5 июля. ‘В соответствии с сим сейм ограничился‘ лишь этим законом, оговорившись, что внешняя политика и военное законодательство оставлены ‘вне круга действия сего закона’. ‘Сейм Финляндии не желает нарушать прав находящихся в Финляндии русских граждан и учреждений’. Наоборот, сейм даст равноправие им и в частности евреям. Если понадобятся изменения закона, ‘сейм испрашивает разрешение на предварительное совещание с правительственной властью в России’. То же самое предполагается и ‘по вопросу об урегулировании обоюдными соглашениями многоразличных взаимных экономических отношений России и Финляндии’. Опираясь на все эти оговорки, сейм ‘уповал, что Временное правительство найдет возможным признать от имени России за Финляндией и ее сеймом права, установленные законом об осуществлении и верховной власти в Финляндии’. (Надо напомнить, что 5 июля предложение младофинна Уаласа представить закон на утверждение Временному правительству было отвергнуто 104 голосами против 86).
Прямое обращение сейма, наконец, принудило Временное правительство прервать молчание. 18 июля оно дало сейму ответ, в котором признало, что ‘принятые сеймом решения изменяют в самом их существе взаимные правовые отношения России и Финляндии и в корне нарушают действующую финляндскую конституцию’. Правительство решительно отвергло исходное положение финляндцев, что с падением монархии власть царя и великого князя перешла к Финляндии. ‘Финляндия, — говорилось в русском ответе, — на основании конституции пользуется внутренней самостоятельностью лишь в пределах установленных между нею и Россией правовых отношений, коренным началом коих всегда почиталась общность носителя их высшей государственной власти. С отречением последнего императора вся полнота принадлежащей ему власти, в том числе права великого князя финляндского, могли перейти только к облеченному народом российским высшей властью Временному правительству. Иначе права великого князя должны бы были почитаться принадлежащими ему и до сего дня. Временное правительство, всенародно приняв присягу о сохранении им прав народа российского, не может поступиться этими правами до решения Учредительного собрания’. Оно поэтому ‘не может признать за финляндским сеймом права самочинно предвосхищать волю будущего российского Учредительного собрания’.
Из создавшегося конфликта Временное правительство нашло вполне конституционный исход, отрицавшийся, однако, законом 5 июля. Оно распустило сейм, созванный 22 марта, и назначило в кратчайший срок новые выборы на 1 и 2 октября нового сейма, с тем чтобы сейм собрался не позже 1 ноября. После некоторого колебания сенат (еще исполнявший свою должность в старом составе) большинством 7 голосов против 6 решил опубликовать манифест Временного правительства о роспуске сейма и тем признал его законность, а косвенно — и незаконность сеймового постановления 5 июля. Можно было предвидеть, что этим борьба не кончится. Но первый акт самоутверждения русского революционного правительства не мог не произвести надлежащего впечатления в Финляндии.
Развязка конфликта с Украиной. С Украиной, как мы уже знаем, известный modus vivendis[28] был установлен тем самым актом, опубликование которого вызвало министерский кризис 3 июля. В тот же день киевская Центральная Рада опубликовала заранее условленный с русскими министрами ‘универсал’. В нем ‘решительно отвергались попытки самочинного осуществления автономии Украины до всероссийского Учредительного собрания’ и столь же категорически признавалось, что Центральная Рада ‘стоит, как всегда, за то, чтобы не отделять Украину от России и чтобы вместе со всеми ее народами стремиться к благоустройству и развитию всей России и единству ее демократических сил’. Признавалось далее, что ‘Украинская Центральная Рада, избранная украинским народом в лице его революционных организаций‘, должна быть предварительно ‘пополнена на справедливых основаниях представителями других народностей, живущих на Украине, и тогда станет тем единым высшим органом революционной демократии Украины, которая будет представлять интересы всего населения’. Но, с другой стороны, ‘универсал’ подчеркивал признание Временным правительством ‘за каждым народом права на самоопределение’. Он объявлял избранный Радой секретариат не только ‘органом демократии’, а и носителем ‘высшей краевой власти’, ‘высшим краевым органом управления’, ‘ответственным перед Радой’. ‘Пополненная (представителями других народностей) Центральная Рада, — говорилось в ‘универсале’, — выделит заново из своей среды особый ответственный перед ней Генеральный секретариат, который будет представлен на утверждение Временного правительства в качестве носителя высшей краевой власти Временного правительства на Украине. В этом органе будут сосредоточены все права и средства, чтобы он как представитель демократии во всей Украине и вместе с тем как высший краевой орган управления мог выполнять сложную работу организации и устроения жизни всего края в согласии со всей революционной Россией’.
В то же время секретариат будет ‘действовать в области государственного управления в качестве органа Временного правительства’. ‘Проекты законов об автономном устройстве Украины’, разработанные Радой, будут внесены в Учредительное собрание ‘на утверждение’.
В своем втором ‘универсале’ Рада, как видим, шагнула от ‘органа революционной демократии’ до ‘носителя высшей краевой власти’, снабженного ‘всеми правами и средствами’. Следы этой эволюции во втором ‘универсале’ не только не затушеваны, но различные политические концепции мирно умещаются рядом, делая из этого документа единственный в своем роде памятник права. Впрочем, ‘универсал’ и сам себя не выдавал за правовой акт. Это скорее такая же декларация, как и то заявление правительства, на которое он являлся ответом. Юридические акты в той и другой декларации были лишь обещаны в будущем. Обе стороны, очевидно, хотели выиграть время, чтобы закрепить в более благоприятный момент для каждого то юридическое содержание взаимных уступок, которое они хотели в них вложить. В ожидании этого дальнейшего выяснения положение продолжало оставаться чрезвычайно неопределенным и двусмысленным.
Неопределенностью положения пользовались, конечно, элементы, стремившиеся к полному отделению Украины от России. Их было еще немного, они не были сильны и принуждены были скрывать свою деятельность от посторонних глаз. Но в решительные моменты эта деятельность все-таки выходила наружу. Таким исключительным моментом, вскрывающим подпольную работу большевиков на Украине, явилась подготовка движения, стоявшего в несомненной связи с петроградским восстанием 3-5 июля.
Корни этого движения лежат в украинских организациях (‘гуртках’), создавшихся в каждой воинской части из солдат-украинцев в ожидании образования особого украинского войска. С официальной стороны дело создания этого войска возглавлялось ‘генеральным войсковым комитетом’ во главе с Петлюрой, который претендовал на положение ‘генерального секретаря’. Временное правительство, не соглашаясь на создание отдельного военного министерства на Украине, терпело, однако, ‘генеральный войсковой комитет’ как ‘частную организацию, так же, как оно терпело и Центральную Раду.
Неофициальным образом ‘гуртками’ завладели левые политические партии. Явочным порядком было приступлено к созданию новых украинских полков, эти полки составлялись из солдат-фронтовиков, получивших отпуска или попросту бежавших с фронта. Один такой полк, первый, имени Богдана Хмельницкого, уже получил санкцию ‘военного комитета’ и Рады. Но рядом с ним уже совершенно самочинным порядком образовался и другой полк, второй, имени Павла Полуботка. Ядром его послужили солдаты-украинцы, набранные в Чернигове. К ним присоединилась украинская часть, прибывшая из Пензы. Около этого ядра стали группироваться очень пестрые, отчасти даже уголовные, элементы. Рада и войсковой генеральный комитет сами относились к этой группировке с опаской ввиду, очевидно, того крайнего направления, которое начало преобладать в среде собранных тут солдат. Командующий войсками Обе-ручев настаивал на отправлении полуботковцев на фронт для комплектования частей. Полуботковцы со своей стороны требовали, чтобы, прежде чем они решат этот вопрос, их признали отдельным полком. Дважды их пытались погрузить в поезда для отправки на фронт. Дважды они отказывались грузиться. Тогда войсковой комитет и Рада решили прекратить им выдачу продовольствия. Буйная толпа, плохо одетая и обутая, почти невооруженная (ибо им не давали винтовок) в конце июня начала голодать. Этим воспользовались партийные руководители, чтобы произвести при помощи полуботковцев военное восстание в городе, приуроченное к тому времени, когда и в Петрограде готовилось восстание большевиков. Для этой цели началась спешная работа для сведения расквартированных в Киеве воинских частей в ‘Украинскую Войсковую Громаду’. Инициаторы воспользовались для этого уже ранее существовавшей организацией ‘украинского войскового товарищества республиканцев-федералистов имени гетмана Павла Полуботка’ (именем которого назван был, очевидно, по инициативе той же организации и второй украинский полк). На ряде митингов в конце июня и в первые дни июля был обсужден и конкретный план выступления. Само выступление было намечено первоначально с 3 на 4 июля. Но так как к этому времени не была закончена предварительная подготовка, то решено было отсрочить выступление на день. Застрельщиками должны были выступить полуботковцы, на которых было обращено особое внимание агитаторов. Идеология задуманного выступления выясняется из следующего ‘плана работ 2-го украинского полка имени Павла Полуботка с 3 на 4 июля 1917 г.’, попавшего случайно не в те руки, для которых он предназначался[29]. ‘Рассматривая современное положение народов, которые населяют Россию, мы видим, что украинский народ не имеет тех прав, которых домогается каждая особая нация и которые должны принадлежать каждому особому народу. Выдвинутый российской революцией лозунг самоопределения народов остается только на бумаге. Мы, украинцы-казаки, которые собрались в Киеве, не хотим иметь свободы только на бумаге или полусвободы. После провозглашения первого ‘универсала’ (второго мы не признаем) мы приступаем к наведению порядка на Украине. Для этого всех россиян и ренегатов, которые мешают (‘гольмуют’) работе украинцев, мы смещаем с постов силой, не считаясь с российским правительством. Признавая украинскую Центральную Раду за свое высшее правительство, мы пока что выгоняем изменников Украины без ее ведома. Когда мы все займем силой, тогда целиком подчинимся украинской Центральной Раде. Тогда она должна будет распоряжаться как в Киеве, так и на всей Украине, как в своей хате. Теперь же, когда производится восстание в Киеве, мы выставляем своих 6 человек, которые должны всем заведовать и вести восстание’. ‘Эти люди: младший урядник Осадчий (автор плана) — ‘голова’, Квашенко — секретарь, поручик Романенко — (неохотно примкнувший), прапорщик Майстренко (наиболее деятельный руководитель), прапорщик Стреленко, младший урядник Спадаренко. Это есть исполнительный комитет. Исполнительный комитет выработал такую программу: ‘1) особыми листовками оповестить все украинские части Киева в час ночи, что 2-й украинский имени Полуботка полк выступает, 2) в три часа ночи занять все важные пункты Киева, для чего: а) занять главное местожительство Оберучева: тут будет находиться весь наш исполнительный комитет. Это главное место, тут будет наш резерв.., б) занять квартиру Лепарского (начальника милиции).., в) штаб крепости, Цитадель.., г) Совет рабочих и солдатских депутатов.., д) штаб Киевского военного округа: там главная военная сеть, склад военных бланков, типография, экспедиция, гараж, 12 автомобилей, е) товарная станция.., ж) казначейство.., з) банк.., и) главная квартира милиции.., к) мосты на Днепре.., л) жидовский базар…’.
Уже этот ‘план’ показывает, что предприятие было задумано слишком наспех и слишком кустарно. Но все же нити предприятия шли дальше полковой организации полуботковцев. Собственно, эта организация была осведомлена о ‘плане’ лишь в последнюю минуту. Из десяти членов полкового комитета пятеро высказались против предложения Майстренко арестовать полковника Оберучева и полковника Лепарского, занять все учреждения города и потом передать власть Центральной Раде. Май-стренко принес подкрепление — чемодан с несколькими бутылками водки, угостил членов исполнительного комитета и склонил на свою сторону еще троих. Затем, выработав ‘план’ и воззвание к гарнизону (не дошедшее, впрочем, по адресу), исполнительный комитет пригласил всех сотенных командиров и, угостив возражавших, распределил между сотнями различные поручения. Около часа ночи полк выстроился перед своими казармами в с. Грушках (вне Киева), забрал без сопротивления винтовки у соседнего запасного украинского полка и по шоссе двинулся к городу. Узнав своевременно о выступлении полуботковцев, полковник 1-го полка Богдана Хмельницкого Капкан выехал им навстречу с четырьмя ротами богдановцев, вооруженных винтовками, но без патронов, которых вообще в полку не было. Богдановцы сперва преградили было путь полуботковцам и отобрали воззвания уехавших на автомобиле членов исполнительного комитета. Но Майстренко начал кричать: ‘Вперед’. Богдановцы, переговорив с полуботковцами, решили, что их дело — хорошее, а Капкана надо арестовать. Последнему пришлось заявить, что он готов идти вместе. Полуботковцы пошли дальше, подкрепленные кучкой примкнувших к ним богдановцев. Капкан, вернувшись домой, распорядился послать весь полк, в полном составе, к войсковому генеральному комитету для получения инструкций, сам он поехал туда же и около 6 часов утра распорядился издать приказ, что временно принимает на себя власть над городом до выяснения положения.
Тем временем полуботковцы в течение ночи выполнили большую часть намеченного исполнительным комитетом ‘плана’. Прежде всего они заняли крепость и район ее, штаб крепости и склады. В арсенале они взяли 1500 винтовок с патронами, заняли штаб и почти все районы милиции, обезоружив милиционеров, арестовали начальника милиции Лепарского (Оберучева не нашли дома), поставили караулы к Государственному банку и Казначейству. Так как в составе нападавших оказалось немало пьяных и уголовных, то весь этот процесс захвата сопровождался грабежами. В течение нескольких ночных и утренних часов полуботковцы казались победителями.
В 10 часов утра собралась Центральная Рада и Генеральный войсковой комитет. Более чем вероятно, что отдельные члены того и другого учреждения были посвящены в готовящееся предприятие. Но нет основания обвинять в соучастии оба этих учреждения в целом. Напротив, узнав про ночные события, Рада и войсковой комитет должны были получить впечатление, что их дело попало в случайные, менее опытные руки. Уже начала действовать следственная власть, полковник Капкан уже успел разослать в разные части города богдановцев для освобождения занятых полуботковцами присутственных мест. Нужно было поскорее ликвидировать все это неприятное дело собственными средствами, по возможности не допуская постороннего (‘российского’) вмешательства. У Рады уже должны были этим утром 6 июля иметься сведения о неудаче петроградского восстания большевиков. Это, конечно, также побуждало сторонников движения полуботковцев как можно скорее затушить его. Так как отношение богдановцев к полуботковцам было, как мы видели, довольно двусмысленным и неопределенным, то самой этой неопределенностью можно было воспользоваться, чтобы убедить полуботковцев вернуться в казармы, не доводя дела до вооруженного столкновения. Несколько членов Центральной Рады вместе с членом войскового комитета генералом Кондратовичем объехали город, всюду убеждая полуботковцев добровольно смениться и уверяя несговорчивых, что желания их будут исполнены Радой. Вернувшись около двух часов с объезда, генерал Кондратович доложил заместителю генерала Оберучева генералу Трегубову в Центральной Раде, что дело, вероятно, кончится мирно, если не будет провокационной стрельбы, но на всякий случай ввиду возможности столкновения с полуботковцами раздраженных против них частей гарнизона нужно быть готовыми и к подавлению бунта силой. Большая часть полуботковцев в это время уже ушла в казармы, но оружие осталось при них. А в крепости и в арсенале засело несколько сот наиболее упорных, которые продолжали твердить, что они не уйдут, пока их не признают полком, хотя бы и пришлось умереть. Кондратовича как члена войскового комитета генерал Трегубов назначил командующим над войсками, призванными водворить порядок. А Кондратович принужден был для выполнения своей миссии взять помощников из Центральной Рады и прибегнуть вместо солдат к ‘агитаторам’. В результате все дело усмирения полуботковцев перешло к Раде, которая вступила с ними в переговоры и в ночь на 7 июля добилась от них непосредственного заявления покорности. С этим совершившимся фактом генеральный комиссар Мартос поспешил, взяв с собой Кондратовича, приехать к Оберучеву, чтобы потребовать не только остановки движения войск, уже посланных против полуботковцев, но и обещание не арестовывать немедленно зачинщиков. Утром 7-го полуботковцы сдали оружие. Попытка окружить казармы наткнулась, однако, на отказ юнкеров. Обыск в казармах был произведен без генерала Кондратовича. При попытке немедленно отправить полуботковцев на фронт он встретил огромные затруднения. Большей части зачинщиков была дана полная возможность скрыться.
В конце того же месяца Раде пришлось столкнуться с опасностью справа. Русские элементы Киева давно уже были недовольны автономистскими стремлениями Рады. Выразителями этого недовольства явились кирасиры, а поводом для их выступления послужило отправление на фронт первого украинского полка имени Богдана Хмельницкого.
26 июля богдановцы, уже посаженные в вагоны, открыли на вокзале без всякой причины стрельбу по кирасирам. Кирасиры отвечали, остановили поезд богдановцев под самым Киевом и после энергичного обстрела вагонов заставили последних сдаться и разоружиться.
В самой Центральной Раде эти распри также имели свое отражение. Украинские социалисты-революционеры, стоявшие на левом фланге, настаивали на немедленной украинизации армии, что противоречило соглашению Рады с Временным правительством. Второй ‘универсал’ Рады, по соглашению с правительством, допускал формирование отдельных украинских частей, но лишь ‘поскольку такая мера, по определению военного министра, будет представляться с технической стороны возможной без нарушения боеспособности армии’. С.-р. пытались объяснить и мятеж полуботковцев ‘идейным’ мотивом — недовольством украинцев этим пунктом соглашения. С другой стороны, с приглашением в состав Рады неукраинских представителей в Раде образовался правый фланг, недовольный чрезмерными претензиями Рады в вопросах автономии.
Здесь спор шел главным образом по вопросам о территории Украины и о составе и компетенции Генерального секретариата. Оба этих вопроса, собственно, и были теми основными, от точного юридического разрешения которых зависел тот или иной характер украинской автономии. Неукраинские элементы возражали против введения в состав Украины территории с очевидно неукраинским составом населения, как, например, Бессарабии. Из 14 намеченных Радой портфелей они находили излишними и не соответствующими соглашению с правительством четыре: войскового, железных дорог, почт и телеграфов, как касающихся общегосударственных, а не специально украинских вопросов, и исповеданий, ибо религия должна быть вообще отделена от государства.
Влияние русских социалистических и неукраинских национальных элементов на Раду было оформлено в середине июля введением в состав секретарей — четырех новых: от социалистов-революционеров, от соци-ал-демократов-меньшевиков, от социалистов-евреев (Бунда) и социали-стов-поляков. В конце июля выборы в Киевскую городскую Думу наглядно показали, что даже в самом Киеве собственно украинское движение опирается лишь на одну пятую (20 %) избирателей. Список русских избирателей (В. В. Шульгина) собрал 15 % и список к.-д. — 9 %, таким образом, два этих списка вместе уже превышали по числу избирателей список украинский. Но первое место на выборах, более трети голосов досталось социалистическому блоку (37 %). Поляки получили 5 %, евреи — 4 %. Таким образом, состав Центральной Рады совершенно не соответствовал составу избирателей. Ее украинское большинство было небольшим меньшинством в городе, а ее неукраинское меньшинство представляло почти половину населения (46 %). ‘Буржуазная’ же четверть населения (‘русские’ и к.-д.) вовсе не были там представлены. Это, конечно, не могло не ослабить значения Рады как местного представительства.
В середине июля состав секретариата был окончательно установлен. Состав этот был следующий: Винниченко — председатель секретариата и секретарь внутренних дел, Мартос — земледелия, Туган-Барановский — финансов, Садовский — юстиции, Стешенко — народного просвещения, Стасюк — продовольствия, Петлюра — военных дел, Голубович — путей сообщения, Зарубин (социал-революционер) — почт и телеграфов, Рафес (Бунд) — государственного контроля, А. Шульгин — межнациональных дел. Должность генерального писаря не включена в состав секретариата, от секретаря исповеданий Рада отказалась под влиянием возражений неукраинцев.
Проект положения о Генеральном секретариате был также готов. Это положение должно было явиться первой писаной ‘конституцией’ Украины. 17 июля трое секретарей — Винниченко, Барановский и Рафес — выехали в Петроград для окончательных переговоров с Временным правительством.
‘Инструкция’ 4 августа. На этот раз они не встретили в Петрограде той ситуации, которая привела к капитуляции Терещенко, Церетели и Некрасова перед украинским движением и к выходу к.-д. из состава кабинета в начале июля. Когда они приехали, министерский кризис был в полном разгаре, но через несколько дней он кончился возвращением в правительство членов партии народной свободы, в том числе лучшего знатока различных форм государственных объединений Ф. Ф. Кокошкина. Вместе с другим членом партии, выдающимся государствоведом и знатоком международного права Б. Э. Нольде, Ф. Ф. Кокошкин поставил своей задачей насколько возможно ослабить тот вред, который нанесло России соглашение 2 июля. С этой целью юридическая комиссия при Временном правительстве выработала проект ‘инструкции’ Генеральному секретариату, которая должна была заменить ‘статут’ или ‘конституцию’, которой хотели добиться от правительства украинцы. Обсуждение этого проекта при участии украинской делегации началось на заседании правительства 27 июля и закончилось изданием ‘временной инструкции 4 августа’, в которой почти целиком была проведена точка зрения правительства.
Согласно этой точке зрения, Генеральный секретариат ‘является высшим органом Временного правительства по делам местных управлений Украины’. Он ‘назначается Временным правительством по представлению Центральной Рады’. Такое решение признается временным, ‘впредь до разрешения вопроса о местном управлении Учредительным собранием’. Таким образом, параграфом первым ‘инструкции’ решение украинского вопроса вводилось в рамки общего вопроса об устройстве ‘местного управления’ в будущем государственном строе свободной и единой России. Второй пункт определял территорию, на которую распространились ‘полномочия’ Генерального секретариата. Украинская делегация после отказа Рады от претензий на Бессарабию, требовала включения в территорию автономной Украины 9 губерний: Киевской, Волынской, Подольской, Полтавской, Черниговской, Харьковской, Ека-теринославской, Таврической и Херсонской. Временное правительство соглашалось включить полностью первые четыре губернии и Черниговскую без тех уездов, в которых вовсе нет украинского населения, то есть Суражского, Стародубского и Новозыбковского. Из остальных губерний — в Таврической, хотя украинцы и составляют более половины (53 %) населения всей губернии, но население это сосредоточено в трех северных уездах (от 73 до 55 %), в Крыму же украинцы составляют меньшинство (26-8 %), а в Ялтинском уезде их нет вовсе. В Херсонской губернии целых два уезда — Одесский и Тираспольский — неукраинские. В Екатеринославской и Харьковской губерниях неукраинское население живет и среди сельского и особенно среди городского населения, и общественное мнение по вопросу о выделении Украины в особую автономную единицу было далеко не единодушно. Выборы в органы городского самоуправления показали еще меньший процент ‘украинцев’, чем мы видели это в Киеве. Основываясь на этом, Временное правительство согласилось распространить полномочия Генерального секретариата, кроме названных пяти губерний, только на те или на части тех губерний, где ‘образованные на основании постановления Временного правительства земские учреждения выскажутся за желательность такого распространения’. Этим гарантировалась обоснованность и солидность претензий, хотя неупоминание о городских органах самоуправления и ставило неукраинцев в невыгодное положение при этом ‘плебисците’. Все же это было лучше, чем решение вопроса при помощи одних только ‘общественных организаций’, вроде тех национально-украинских, о которых говорил первый ‘универсал’.
Что касается состава секретариата, Временное правительство признало из 14 портфелей девять: по ведомствам внутренних дел, финансов, земледелия, просвещения, торговли и промышленности, труда, по национальным делам, генерального контролера и генерального писаря. Не признаны, следовательно, секретари: военный, юстиции, почт и телеграфов, путей сообщения и продовольствия, очевидно, по тесной связи этих ведомств с центральными учреждениями, ведающими теми же делами. Однако и по тем ведомствам, которые признаны Временным правительством, полномочия центрального правительства переходят к секретарям лишь в той мере, в какой они касаются ‘дел местного управления, входящих в компетенцию перечисленных’ выше ведомств. Конечно, и в области финансов, и в области торговли и промышленности, труда, просвещения и т. д. должно было оказаться много дел, не подходящих под понятие ‘местного управления’ и, следовательно, неподведомственных секретарям. Далее Временное правительство потребовало, чтобы ‘не менее 4 секретарских мест было занято не украинцами, а представителями других, наиболее многочисленных национальностей Украины (потом, при уменьшении числа секретарей до 9, число неукраинских портфелей было понижено до трех). Столько же неукраинских ‘товарищей секретаря’ должно было быть при секретаре по национальным делам (пункты 3-й и 5-й)’.
Что касается функций Генерального секретариата, Временное правительство решительно отклонило настояния украинцев, чтобы всякий закон правительства входил в силу на Украине лишь по опубликовании его на украинском языке в официальном органе секретариата. Согласно 4, ‘Генеральный секретариат рассматривает, разрабатывает и представляет на утверждение Временною правительства предложения, касающиеся жизни края и его управления’. Согласно 5, секретари ‘осуществляют полномочия Временного правительства по делам местного управления’, причем ‘ближайшее определение этих дел (то есть установление точной границы между общеимперскими и местными функциями власти) последует в особом приложении’. По 6, секретариат является посредником между ‘местными властями края и Временным правительством’, ‘распоряжения и указы’ которого секретари ‘передают местным властям’. Но, согласно 9, ‘в экстренных и не терпящих отлагательства случаях высшие государственные установления и ведомства сообщают свои постановления местным властям непосредственно’, минуя секретариат и ‘лишь извещая’ его ‘о сих распоряжениях одновременно’. По 8, все сношения центральных властей с секретариатом ведутся через особого ‘комиссара Украины’ в Петрограде, назначаемого правительством. Этим же путем направляются и ‘законодательные предположения, относящиеся лишь к местным делам Украины’ (чем подчеркнуто участие центральных учреждений в местном законодательстве Украины), и ‘меры общегосударственного значения, требующие ввиду особого отношения к Украине участия представителен секретариата’ в комиссионном обсуждении. (Очевидно, общегосударственные меры, не имеющие особого отношения к Украине, должны были решаться в порядке общеимперского законодательства и управления).
Отношение приехавших в Петроград делегатов ко всем намечавшимся решениям правительства было вначале резко отрицательным. Однако при обсуждении этих решений в ‘Малой Раде’ (то есть в комитете Центральной Рады) обнаружилось разногласие между украинскими и неукраинскими элементами. Последние склоняли к уступчивости и настояли на посылке двух дополнительных делегатов от неукраинского меньшинства — Зарубина (социал-революционера) и Мицкевича. Их роль подчеркивается тем, что 5 августа вместе с третьим делегатом Туган-Ба-рановским они созвали в Петрограде совещание украинских губернских комиссаров и представителей губернских комитетов и телеграфировали Раде от имени всех участников совещания просьбу — придать временную инструкцию 4 августа. ‘Сознавая неудовлетворительность этой инструкции’, но в то же время ‘учитывая петроградские настроения’, они настойчиво предупреждали Раду о ‘последствиях, которые могли бы быть в результате разрыва с правительством’. Другого мнения был Винниченко, который все время пугал правительство самостоятельным ‘революционным выступлением Украины’. Правительством было перехвачено и опубликовано интервью Винниченко, посланное в заграничную печать. В этом интервью от имени ’30 миллионов украинцев и трех миллионов солдат’ председатель Рады требовал от союзников России ‘гарантии права украинцев на государственную автономию’. Он намекал при этом, что в случае неустойчивости России на Украине может возобладать австро-германская ориентация. Винниченко принужден был в телеграмме Керенскому (10 августа) ‘категорически отрицать те мысли и слова, которые приписаны’ ему французским корреспондентом. Он действительно говорил, что противодействие правительства стремлениям украинцев ‘порождает сепаратистские тенденции среди крайних групп, но не в смысле тяготения к Австрии и Германии, а в смысле полной самостоятельности‘.
На 5 августа было назначено открытие сессии Центральной Рады. Ввиду приближения этого срока украинские делегаты и настояли на ускорении правительственного решения по украинскому вопросу. Конечно, решение это не могло встретить благосклонного приема в Раде. Но и отказаться от тех уступок, которые все-таки заключались в ‘инструкции’, украинцам также не хотелось. После горячих прений в ‘Малой Раде’ и во фракциях наметилось среднее решение: инструкцию принять, но лишь как опорную точку для дальнейшей борьбы. Центральная Рада большинством 247 голосов против 36 при 70 воздержавшихся приняла ввиду этого резолюцию, резко критиковавшую ‘временную инструкцию’, но в конце концов все-таки ее принимавшую. Вот текст этой резолюции, отрицательной по форме и двусмысленной по существу, как и все предыдущие украинские официальные документы.
‘Признавая, что инструкция: 1) продиктована недоверием к стремлениям всей демократии Украины, 2) проникнута империалистическими тенденциями русской буржуазии в отношении Украины, 3) нарушает соглашение Центральной Рады с Временным правительством 3 июля, 4) не даст возможности демократии Украины создать власть на всей территории, населенной украинским народом, 5) суживает и ослабляет значение власти Генерального секретариата, не охватывая краевых дел и нужд населения Украины, как вопросы продовольственный, военный, судебный, путей сообщения, почт и телеграфов, 6) препятствует созданию и работе прочной революционной краевой власти ( 6 и 9), 7) признавая вопреки соглашению украинской и неукраинской демократии не соответствующее соотношению наций в крае число генеральных секретарей для неукраинских национальностей (4), представленных в украинской Центральной Раде, она намеревается разрушить единство украинской и неукраинской демократии, 8) совершенно не соответствует потребностям и желаниям не только украинского народа, но и национальных меньшинств, живущих на Украине, — украинская Центральная Рада считает неизбежным твердо и решительно указать правительству, что в самом непродолжительном времени необходимо принять меры для проведения в жизнь норм взаимоотношений между правительством и ответственным перед центральной властью Генеральным секретариатам, которые вытекают из соглашения 3 июля. Из числа 14 секретарей представить 9 генеральных, указанных временной инструкцией, на утверждение правительству, поручить комитету Рады и Генеральному секретариату выработать статут, который бы определял взаимоотношения между Радой и ее секретариатом, поручить секретариату выработать ряд законопроектов по вопросу о планомерном удовлетворении потребностей трудящихся масс населения, а именно в вопросах рабочем, земельном, продовольственном и просвещения, возбудить перед Временным правительством вопрос о войне и мире, смертной казни и других репрессиях, немедленно приступить к подготовительной работе для созыва украинского и всероссийского Учредительного собрания’. После всех этих сдержанных постановлений, не выходивших за рамки ‘временной инструкции’, резолюция Рады кончалась фиоритурой во вкусе Винниченко: ‘Обратиться ко всей нации Украины с указанием на все недостатки инструкции и с призывом трудящихся масс населения Украины к организованной борьбе за свои интересы и к объединению вокруг Центральной Рады’. Если оставить в стороне эту дверь, открытую в будущее, то можно сказать, что для того момента в итоге правительство обновленного состава вышло из затруднений в украинском вопросе еще более удачно, чем в вопросе финляндском.
Отсрочка выборов в Учредительное собрание. Коалиционное правительство второго состава исправило затем и еще один политический грех первой коалиции: назначение выборов в Учредительное собрание в явно невозможный срок в угоду левым социалистам. Чем дальше шло время, тем яснее становилось даже для этих последних, что постановление 14 июня о проведении выборов 17 сентября не могло быть исполнено. Для этого необходимо было опубликовать избирательные списки не позже 7 августа (40 дней до выборов). Но не раньше конца августа могли сорганизоваться те учреждения — городские, поселковые и земские управы, которые должны были по закону о выборах, изданному 27 июля, составлять эти списки. Фактически в момент издания закона к составлению избирательных списков нигде еще не приступалось. Ясно было, что в 10 дней, оставшихся до 7 августа, это первое условие подготовки правильных выборов осуществиться не может, и, следовательно, дата 17 сентября должна быть отодвинута. Конечно, это не помешало органам социалистической печати при возбуждении данного вопроса в прессе вновь заговорить о ‘саботаже’ революции буржуазией и Временным правительством. Раздавались эти речи и в Советах, но в конце концов даже и они были вынуждены склониться перед календарем. С согласия исполнительных комитетов 9 августа, то есть накануне истечения последнего срока для составления избирательных списков, выборы в Учредительное собрание были отложены до 12 ноября, а срок созыва был определен 28 ноября 1917 г. Наглядным аргументом для петроградцев в пользу отсрочки Учредительного собрания было то состояние, в которое был приведен Таврический дворец заседавшими в нем органами ‘революционной демократии’. Так как именно в Таврическом дворце решено было созвать Учредительное собрание, то необходимо было приспособить его для этой цели и начать в нем строительные работы. Этим мирно разрешался, наконец, вопрос об эвакуации Таврического дворца всеми занимавшими его политическими организациями. Первого августа эта эвакуация состоялась: Советы рабочих и солдатских депутатов со всеми своими комитетами, фракциями и другими учреждениями переселились в здание Смольного монастыря, откуда институтки были выселены с согласия министра призрения Барышникова, увековечившего этим память о своем кратковременном пребывании у власти в период первого кризиса.
Подготовка московского Государственного совещания. Решен был в то же время и вопрос о созыве совещания в Москве, поставленный по инициативе Н. В. Годнева в дни кризиса первой коалиции. Намеченный тогда созыв в ближайшее время совещания имел целью поддержать авторитет подновленной коалиции, не опиравшейся на влиятельные общественные силы. Второе коалиционное правительство, вышедшее из кризиса, в таких экстренных мерах не нуждалось. Но вместо отпавших мотивов возникли новые. После некоторых колебаний Временное правительство решилось все-таки осуществить намеченный план. 31 июля оно назначило созыв Государственного совещания в Москве на 13 августа. Министр-председатель находил в этом совещании новую арену для решения политических конфликтов силой политического красноречия. Мысль противопоставить и уравновесить между собой представительство ‘буржуазии’ и ‘демократии’ не чужда была А. Ф. Керенскому с самого начала революции. После того как ‘контактная комиссия’ с появлением коалиции сыграла свою роль, а Государственная дума оказалась недостаточно сильной и совсем не приспособленной для уравновешения советского влияния на коалиционное правительство, когда притом в среде самих Советов возникли попытки создания ‘предпарламента’, но исключительно из представителей ‘революционной демократии’, то мысль об уравновешении в одном собрании элементов ‘буржуазных’ и демократических напрашивалась сама собой. Отсрочка созыва Учредительного собрания и соответствующее продление чрезвычайных полномочий Временного правительства явились новым поводом для проверки отношения населения к власти в чрезвычайном собрании совещательного характера. В силу вещей такое собрание должно было неизбежно стать противовесом одностороннему составу Советов и исполнительных комитетов. Их мнение было слишком хорошо известно из бесчисленных речей и резолюций. Голос всероссийской ‘буржуазии’ должен был раздаться впервые.
Потребность в этом чувствовалась так сильно, что в Москве уже было назначено по почину кружка общественных деятелей на 8 августа общественное собрание, прозванное потом ‘Малым’ в отличие от Государственного совещания, назначенного правительством на 13-е. Состав Государственного совещания был определен приблизительно в 2000 членов. От исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов приглашалось 100 членов и по стольку же — от Советов крестьянских депутатов и от фронта. Этим 300 членам противополагались 300 членов Государственной думы всех четырех созывов. Остальные 400 членов первой тысячи приглашались от городских и земских самоуправлений, то есть по условиям момента почти исключительно от социалистических групп. Но их опять уравновешивали 120 членов от торгово-промышленных организаций, 100 — от сельскохозяйственных обществ и организаций землевладельцев, 100 — от университетов и высших учебных заведений. Далее 150 членам от рабочих организаций противополагались 75 от трудовых интеллигентских организаций, 300 членов от кооперативов и 80 от национальных организаций являлись в этом составе центральным ядром, которое могло наклонить весы в ту или другую сторону. Впрочем, относительная численность ‘революционной демократии’ и мелкой, средней и крупной ‘буржуазии’ могла иметь на совещании лишь психологическое и моральное значение, ибо в этом искусственном составе производить голосований не имелось в виду.
Для чего, собственно, собиралось совещание? Отнюдь не для созидательной работы в качестве ‘предпарламента’. Первоначальной мыслью А. Ф. Керенского было созвать совещание для выслушивания его собственного отчета и программы. Мало-помалу выяснилась неизбежность выступления, с одной стороны, и других министров, а с другой — самих представителей созванных организаций, общественных групп и политических партий. Соответственно этому растягивалась и сессия совещания. Предположенный первоначально однодневный срок решено продлить с таким расчетом, чтобы в первый день были выслушаны одни министры, затем, после однодневного перерыва для частных совещаний групп, выступили бы ораторы, намеченные группами. Уже в Москве при установлении порядка этих ораторов выяснилось, что при самом строгом ограничении речей короткими сроками (по соглашению с ораторами, но не более 30 минут) все же невозможно закончить прения в пределах одного дня, и был прибавлен еще один, третий день, для окончания совещания.
Некоторой предварительной пробой того, как выступит на Государственном совещании правительство, явились две речи Керенского, произнесенные 4 августа перед двумя собраниями, соответствовавшими двум половинам московского совещания: перед съездом губернских комиссаров правительства и представителей местных исполнительных комитетов в министерстве внутренних дел и перед центральным исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов в Смольном. При всем искусстве оттенков и умолчаний речи А. Ф. Керенскому не удалось скрыть внутреннего противоречия его политической позиции. Напротив, это противоречие выступило особенно ярко в опасном соседстве двух выступлений. Со всей откровенностью министр-председатель говорил перед собранием комиссаров: ‘Я не скажу, что оказалось недостаточно разума и слишком мало совести, но я могу сказать с совершенной уверенностью: слишком много невежества и слишком мало опыта в вопросах управления оказалось в том свободном народе и в тех свободных народах, которые призваны в настоящее время ковать свою судьбу под ударами страшного и непримиримого врага’. И единственным способом устранить последствия этого невежества и неопытности Керенский признал ‘создание во что бы то ни стало твердой и решительной революционной власти’. А. Ф. Керенский даже утверждал, что всякое ‘дальнейшее промедление’ в осуществлении этой задачи неизбежно приведет к тому, что ‘анархия не столько в политике, сколько в хозяйственной жизни в очень скором времени даст непоправимые результаты’ и что тогда уже ‘никакие героические усилия… не спасут нас… от страшных последствий’. Он выражал, однако, уверенность, ‘что есть еще разум и есть еще совесть, нужно только революции проявить волю к жизни и волю к власти‘. Он решительно заявил, что ‘все, что мешает’ правительству ‘в этой работе’, он будет считать ‘реакцией и контрреволюцией, какими бы… демагогическими взглядами эта контрреволюция… ни прикрывалась’.
Увы, переехав из министерства в Смольный, в новое помещение исполнительного комитета, министр-председатель стал указывать ‘контрреволюцию’ в ином месте и направил свои угрозы по другому адресу. И речь его, встреченная сперва гробовым молчанием зала, начала покрываться шумными аплодисментами, когда собрание стало узнавать в его словах отголосок собственных настроений. ‘Товарищи, — говорил здесь А. Ф. Керенский, — пока я стою во главе нового Временного правительства, пока я обладаю властью, пока я имею возможность опираться на демократические силы, на полномочный орган демократической организации, проявившей в своей работе политическую мудрость, я решительно заявляю, что всякие попытки реставрации самодержавия или создание таких условий, при которых демократия должна была бы отойти из первых рядов в сторону, я не допущу’. ‘Мы дешево своей работы в пользу демократии не продадим’. ‘Ни в чем, ни в пути, ни в целях, мы не разойдемся…’. Эта фраза была встречена бурными аплодисментами внимательной аудитории, и поощренный оратор продолжал: ‘Не разойдемся с теми задачами, которые поставлены жизнью, — спасти страну и революцию’. И он просил демократию оставить ‘смущение и сомнения’. ‘Моя вера все растет и крепнет’, — восторженно восклицал он. Керенский закончил свою речь глухой угрозой по адресу врагов ‘демократии’ при новом взрыве ‘бурных и продолжительных аплодисментов’: ‘Отбросьте мелочные сплетни сегодняшнего дня. Забудьте о тех ничтожных силах, которые пытались захватить власть. Они ее не получат‘.
Задача оратора была блестяще достигнута. Задача политика была вновь решительно затемнена.
‘Я и правительство’, ‘меня и правительство не запугают’, ‘я не допущу и правительство меня поддержит’ — эти выражения в двух речах 4 августа отчетливо установили то отношение между кабинетом и его председателем, которое уже определилось к этому времени. Как бы то ни было, распоряжения и действия министра-председателя продолжали противоречить его словам и намерениям.
Исключительные полномочия А. Ф. Керенского. Для создания ‘твердой и решительной власти’ Временное правительство постановлением 2 августа передало военному министру и министру внутренних дел ‘в исключительный момент исключительные полномочия’. Они состояли в том, что обоим министрам ‘по взаимному их соглашению’ предоставлялось: а) постановлять о заключении под стражу лиц, деятельность которых представляется угрожающей обороне государства, внутренней его безопасности и завоеванной революцией свободе, б) предлагать указанным в пункте ‘а’ лицам покинуть в особо назначенный для того срок пределы государства Российского, с тем чтобы в случае неотбытая их или самовольного возвращения они заключались под стражу в порядке пункта ‘а’ настоящего постановления.
Внешним поводом для принятия этого ‘ограничения конституционных гарантий’ был съезд большевиков, начавший свои заседания демонстративным приветствием арестованным лидерам и открыто поведший ту самую линию, которая, собственно, и вызвала правительственное расследование роли большевиков в восстании 3-5 июля. Но фактически ‘исключительные меры, дабы положить предел деятельности лиц, кои свободой, дарованной революцией, желают воспользоваться лишь для нанесения непоправимого вреда делу революции и самому существованию государства Российского’, были применены не к большевикам, и даже не ‘на оба фронта’ а только в одном направлении: именно в том, которое соответствовало традиционному пониманию ‘контрреволюции’. Выступив в Смольном после А. Ф. Керенского, министр внутренних дел Авксентьев мог привести только два примера ‘создания твердой, революционной власти: закрытие ‘Народной газеты’ и привлечение к судебной ответственности ее руководителя и арест Юскевича-Красковского в порядке закона 2 августа. Позднее как третий пример и первый случай применения остракизма по этому закону присоединилось изгнание генерала В. И. Гурко.
В своих показаниях следственной комиссии по делу Корнилова Керенский сам признает, что главной целью издания закона 2 августа было именно применение его к тем ‘заговорщикам’ справа, о которых он получил сведения в середине июля. ‘Недели за две до издания закона, — пишет он, — я лично все думал, как организовать борьбу с заговорщиками. В конце концов законопроект, который еще в апреле я, министр юстиции, вносил чисто теоретически, теперь понадобился практически… Тогда происходили аресты великих князей, но, оказалось, мы сознательно были направлены на ложный путь’…[30]

VI. Развитие конфликта с генералом Корниловым

Заговор’ в Ставке. Позиция ‘твердой и решительной власти’ складывалась рядом с правительством, терявшим время и влияние в беспомощных шатаниях между ‘волей к власти’ и страхом за малейшее проявление этой воли быть обвиненным в ‘контрреволюционности’. Твердым и решительным языком власти заговорил с правительством А. Ф. Керенского генерал Л. Г. Корнилов. Видимо, к нему — или к ‘сплетням’, уже начавшим слагаться около его имени, — и относились угрозы Керенского: ‘не допущу’, ‘дешево не отдам’, ‘власти не получит’ и т. д. Истинный нерв политической борьбы и переместился в начале августа к этому конфликту. Борьба шла тут по существу не столько между двумя программами ‘революции’ и ‘контрреволюции’, сколько между двумя способами осуществить одну и ту же программу, в важности и неотложности которой для спасения нации обе стороны были согласны. Ирония истории хотела, чтобы конфликт между этими двумя точками зрения воплотился в личностях двух протагонистов, Керенского и Корнилова. Одна из них, стоявшая на авансцене, в полном освещении публичности, уже исчерпала себя, но продолжала пользоваться ореолом полуразрушенной легенды. Около другой, стоявшей в тени, легенда только начинала слагаться.
В центре общественного внимания при самом возникновении второго коалиционного правительства стоял конфликтный вопрос: как отнесется правительство к ‘условиям’, поставленным генералом Корниловым для восстановления боеспособности армии и для оздоровления тыла, поскольку эта задача была связана с возрождением военной мощи России?
‘Без утвердительного ответа на условия, поставленные генералом Корниловым, не может быть спасения родины’ — эти слова Ф. И. Родичева, сказанные им на съезде партии народной свободы, выражали убеждение, широко распространенное в общественных слоях, противополагавших себя ‘революционной демократии’. При формировании правительства, как мы видели, условия Корнилова были приняты только ‘в принципе’, причем была оговорена необходимость их дальнейшего детального рассмотрения и детальной разработки.
Немедленно же после вступления в должность генерал Корнилов, согласившийся на эту отсрочку, поручил своему штабу разработать соответствующий доклад о реформах в армии для представления его Временному правительству. Доклад этот и был составлен к началу августа при участии генерала Деникина полковником Плющик-Плющевским. Но пока Ставка разрабатывала программу Корнилова, в Петрограде Керенский уже искал ему заместителя. Уже 30 июля Савинков вызвал Филоненко в Петроград и сообщил ему, ‘что положение генерала Корнилова пошатнулось.., что лица, близко связанные со Ставкой, стремятся через посредство полковника Барановского дискредитировать генерала Корнилова в глазах министра-председателя и что подозревается его (Корнилова) намерение разогнать штаб Ставки, деятельно и честно исполняющий свой долг. Министр-председатель высказал мысль, что надо искать другого верховного главнокомандующего и что в конце концов, возможно, придется ему самому занять этот пост[31]. Полковник Барановский высказал самому Филоненко свое наблюдение, что ‘генерал Черемисов по своим взглядам ближе подходит к Керенскому, чем генерал Корнилов’, и, — замечает Филоненко, — от меня не ускользнуло значение этого мнения, совпавшего с отмеченным в печати сближением генерала Черемисова с исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов’. Сам Филоненко считал Корнилова кандидатом ‘революционеров’ и только что, по его мнению, напал на след какого-то таинственного заговора, устроенного будто бы против Корнилова в его штабе, в котором он ‘непопулярен’, при участии генерала Лукомского.
В Петрограде, однако, как мы видели, симпатии уже успели перейти от Корнилова именно к штабу, ‘честно исполняющему свой долг в военном и гражданском смысле’. 1 августа Филоненко получил строгие приказания лично от Керенского оставить в покое Лукомского, ‘являющегося не только преданным Временному правительству человеком, но и главной действующей силой Ставки’. Таинственное передвижение Кавказской конной дивизии, в котором Филоненко предполагал признаки ‘заговора’ против Корнилова, оказалось известно Керенскому и производилось по его распоряжению ‘в целях охраны Ставки’. В комментариях к своим показаниям Керенский разъяснил, что распоряжение об этом сделано было еще при Брусилове, после того как могилевский Совет рабочих и солдатских депутатов в дни июльского восстания большевиков потребовал от генерала Брусилова ‘полного подчинения’. ‘Выяснилось, что Ставка… беззащитна против всякого озорства: поэтому мы с Брусиловым и решили усилить охрану в Ставке’. Характерно для тогдашнего настроения Керенского то, что он взял под свою защиту генерала Лукомского, как только получил известие, что Корнилов хочет удалить этого генерала. Керенский, очевидно, тотчас объяснил это ‘стремлением устранить из Ставки человека, в котором не были уверены‘. Дело в том, что уже в середине июля Керенский получил сведения о ‘заговоре’ ‘влиятельной части’ союза офицеров в Ставке. Против этих ‘заговорщиков’, как мы видели, был направлен и его закон об остракизме 2 августа. Теперь он начинал подозревать или опасаться, что при настроении Корнилова последний рано или поздно сам сблизится с ‘заговорщиками’.
Первый приезд Корнилова (3 августа). Очевидно, для главной цели Корнилова, для проведения его программы такая атмосфера была особенно неблагоприятна. И с самого же начала отношения между Корниловым и Керенским стали очень напряженными. Это сказалось при первом же приезде Корнилова в Петроград 3 августа для защиты перед Временным правительством доклада, составленного Ставкой. Это была первая встреча двух противников со времени занятия обоими ответственных постов. И естественно, что, помимо специальной темы, беседа между ними коснулась принципиальных вопросов, имевших общее политическое значение. По показанию самого Корнилова, в Зимнем дворце в разговоре с ним ‘Керенский коснулся того, что со времени моего назначения верховным главнокомандующим мои представления Временному правительству носят слишком ультимативный характер’ (см. Дело Корнилова, с. 26-27). ‘Я заявил, — продолжает Корнилов, — что эти требования диктуются не мной, а обстановкой, так как боеспособность армии слишком понижена, а противник, видимо, намеревается использовать такое состояние армии и разруху в стране’. ‘Здесь, — прибавляет генерал, — Керенский впервые поинтересовался моим мнением, следует ли ему оставаться для руководства государством. Смысл моего ответа заключался в том, что, по моему мнению, влияние его в значительной мере понизилось, но тем не менее я полагаю, что он как признанный вождь демократии должен оставаться во главе правительства и что другого положения я себе не представляю’. Керенский по поводу этого показания очень резко отзывается о Корнилове как о человеке, которому этого рода вопросы ‘просто были не по разуму’ (с. 51). И своему разговору 3 августа он хочет придать тот смысл, что, напротив, он сам убеждал Корнилова, что уход его, Керенского, невозможен. Но как раз, исправляя Корнилова, Керенский придает разговору еще более серьезный смысл. Из его поправок выходит, что между министром-председателем и верховным главнокомандующим с полной откровенностью велась беседа о шансах на успех переворота с целью провозглашения диктатуры. ‘Я — это было в этом самом кабинете (Зимнего дворца) — всячески доказывал ему (Корнилову), что существующая коалиционная власть — единственно возможная комбинация власти и что всякий другой путь гибелен. Я ему говорил: ну, положим, я уйду, что же из этого выйдет? Я говорил: чего же вы хотите? Вы окажетесь в безвоздушном пространстве. Дороги остановятся, телеграфы не будут действовать’[32].
‘Я помню еще, — продолжает Керенский, — что на мой вопрос о диктатуре Корнилов в раздумье ответил: ‘Что же, может быть, и на это придется решиться’[33]. Но ‘ваш путь неизбежно приведет к новому избиению офицерства».
‘Я это предусматриваю, но зато оставшиеся в живых возьмут, наконец, солдат в руки’. Здесь, как видим, уже целый готовый план, не то подсказываемый, не то выведываемый Керенским. Человеку, ‘ничего не понимающему в политике’, Керенский, по собственному признанию, устроил форменный экзамен на доверие и на политическую благонадежность. Корнилов ни того, ни другого испытания не выдержал[34].
Что касается главной цели, для которой приехал Корнилов, — доклада своей записки, составленной в Ставке, Временному правительству — цель эта достигнута не была. Навстречу Корнилову в Павловск выехал Филоненко, чтобы просмотреть доклад до вручения его Временному правительству. Цель этой проверки определяется ее результатом. ‘Доклад показался мне весьма неудачным, — показывает Филоненко, — он обнаруживал непонимание автором условий политического момента и лишенным творческой мысли при разрешении проблемы новых особенных условий, переживаемых армией’. Керенский на этот раз сошелся в характеристике корниловского доклада с Савинковым и Филоненко. ‘Там был изложен ряд мер, вполне приемлемых, — заявляет он, — но в такой редакции и в такой аргументации, что оглашение их привело бы к обратным результатам. Во всяком случае был бы взрыв, и при опубликовании его сохранить Корнилова главнокомандующим было бы невозможно‘. Очевидно, аргументация Ставки не годилась для министров-социалистов и для Советов. ‘Я попросил Савинкова устроить так, чтобы записка эта не читалась во Временном правительстве. Было решено, что эта записка будет переработана с военным министром.., чтобы сделать ее приемлемой для Ставки, для общественного мнения и для меня’.
Корнилов в своем показании передает это решение, очевидно, в том виде, как ему представил его Савинков. ‘В 4 часа было назначено заседание Временного правительства, доклад мой которому ввиду указаний управляющего военным министерством Савинкова, что в министерстве, по его указанию, разрабатывается ряд проектов восстановления боевой способности армии и оздоровления тыла, ограничился изложением общей обстановки на всех фронтах’.
Нужно отметить, что в докладе 3 августа Корнилов уже указал на грозившую опасность. ‘Я указал на возможность наступления врага на Рижском участке, указал, что удар, по всей вероятности, будет нанесен в районе Икскюля, что меры противодействия приняты, но ввиду нашей малой устойчивости вообще и армии Северо-Западного фронта в особенности нам, по всей вероятности, не удастся удержать противника’.
В ночь на 4 августа Корнилов выехал в Ставку, предоставив Филоненко и Савинкову переработку своего доклада в министерстве. Он предупредил при этом, что опять приедет в Петроград для обсуждения переработанной таким образом записки. Приезд этот намечался через неделю. Но в промежутке произошли новые события, которые еще более обострили отношения между Корниловым и Керенским.
Кампания слева против Корнилова. Тотчас после свидания 3 августа левая печать начала энергичную кампанию против Корнилова. Известные уже нам сообщения Савинкова, что вопрос об отставке Корнилова стоит серьезно, конечно, не могли не дойти до Ставки. В Ставке и в кругах, ей дружественных, эти слухи вызвали чрезвычайное волнение. Это отразилось в ряде постановлений, принятых в те дни советом Союза казачьих войск (6 августа), Союза офицеров армии и флота (7 августа) и Союза георгиевских кавалеров (8 августа). Совет Союза казачьих войск постановил довести до сведения правительства, военного министра и печати, что ‘генерал Корнилов не может быть сменен, как истинный народный вождь и, по мнению большинства населения, единственный генерал, могущий возродить боевую мощь армии и вывести страну из тяжелого положения’. Совет Союза казачьих войск ‘заявлял громко и твердо о полном и всемерном подчинении своему вождю-герою’ и ‘считал нравственным долгом заявить Временному правительству и народу, что он снимает с себя возложенную на него ответственность за поведение казачьих войск на фронте и в тылу при смене генерала Корнилова’. Эта смена, продолжал совет, ‘неизбежно внушит казачеству пагубную мысль о бесполезности дальнейших казачьих жертв ввиду явного нежелания власти спасти родину, честь армии и свободу народа действительными мерами’. Союз офицеров, протестуя против ‘беззастенчивой травли’ Корнилова ‘безответственными людьми, врагами родины, не только растлившими армию, но и доведшими до гибели всю страну’, возлагая ‘все свои надежды на любимого вождя’, также ‘не допускал возможности вмешательства в его, утвержденные правительством, действия каких бы то ни было лиц и учреждений’ и изъявлял готовность ‘всемерно поддерживать его законные требования до последней капли крови’. В заседании георгиевских кавалеров была прочитана резолюция совета казачьих войск о несменяемости Корнилова, и совещание после ряда речей постановило ‘всецело присоединиться к резолюции и твердо заявить Временному правительству, что, если оно допустит восторжествовать клевете и генерал Корнилов будет смещен, союз георгиевских кавалеров немедленно отдаст боевой клич всем георгиевским кавалерам о выступлении совместно с казачеством’.
Тревожное настроение царило в эти дни и в Ставке. ‘7 августа, — рассказывает Корнилов, — помощник комиссара Временного правительства при верховном главнокомандующем Фонвизин предупредил меня, что, по сведениям из Петрограда, вопрос о моей отставке решен окончательно. Я заявил, что такая мера вряд ли будет полезной, так как может вызвать важные волнения’. На следующий день, 8-го, Фонвизин спросил по аппарату Филоненко, ‘не состоялась ли отставка генерала Корнилова’, о чем в тот день распространились слухи в Ставке. Приехав после этого в Петроград, Фонвизин рассказывал, что в последние дни ‘сильно возросло влияние на генерала Корнилова штаба, стремящегося толкнуть его на шаги, могущие повлечь печальные последствия’, в связи со слухами об его отставке. ‘Генерал Корнилов под влиянием штаба и всей совокупности слухов опасался какогото непредвиденного действия относительно него и не желал, по-видимому, покидать Ставку’. Он предупредил Временное правительство, что ‘могут случиться такие события на фронте, которые заставят его, по стратегическим причинам, отказаться от приезда и сделать доклад по телеграфу’.
Филоненко испугался тогда за судьбу ‘своего’ доклада, который мог быть заменен ‘докладом в духе Ставки’. Савинков испугался за судьбу всей своей политики сближения Корнилова с Керенским. Как раз в эти дни он натолкнулся на то ‘пассивное сопротивление’, которое обыкновенно Керенский противопоставлял неприятным для него предложениям. Чем более он настаивал, чтобы Керенский ознакомился с составляемой у него запиской, тем более настораживался и отмалчивался Керенский. Наконец, 8 августа он ‘категорически заявил’ Савинкову, по показанию последнего (совершенно совпадающему с показанием Керенского), ‘что он ни в каком случае и ни при каких обстоятельствах такой докладной записки не подпишет’. ‘После этого его заявления, — прибавляет Савинков, — я сказал, что в таком случае докладную записку во Временное правительство представит генерал Корнилов (как главковерх), и я подал в отставку’. Борьба, таким образом, принимала решительный оборот, а Корнилов в это самое время отказывался приехать в Петроград. ‘Мы, — говорил Филоненко, — рассчитывали на Лавра Георгиевича, как на каменную гору, на том докладе, который нам здесь приготовлен и который мы имеем предложить ему на подпись, и на его обещании приехать мы основали план решительного боя’. ‘Нужно было во что бы то ни стало уговорить Корнилова изменить свое решение’. В этих уговорах, которые велись по прямому проводу 9 августа, ярко отразилось то общее понимание положения, которое установилось между Корниловым и его друзьями из рядов ‘революционной демократии’. Видна здесь также и та черта, которая их все-таки разделяла.
‘Ваше присутствие завтра совершенно необходимо, — говорил Савинков, — без вашей помощи я не буду в силах отстоять то, что вы и я считаем правильным’. — ‘Мои заявления правительству сделаны, — отвечал Корнилов, — и отклонений во взглядах своих я не могу допустить, тем более что события, которые теперь начинают развиваться на фронтах, еще более подтверждают настоятельную необходимость намеченных мер’. — ‘Тем нужнее вам быть в Петрограде, — возражал Савинков, — ведь события эти в будущем могут быть предотвращены лишь с переменой государственной политики. Завтра решится вопрос, будет ли эта политика изменена безболезненно или нет’… ‘Если вы лично не поддержите меня завтра, то дело окончится лишь моей отставкой, которая ознаменует в глазах общественного мнения страны нерешительность Временного правительства, а это может иметь последствия тяжкие и, быть может, непоправимые для свободы, а значит, и для родины’. — ‘Если завтрашний день должен быть отмечен изменением нашей политики, — выводит Корнилов, — то… мое присутствие на фронте безусловно необходимо.., чтобы это изменение прошло безболезненно для страны. Я твердо убежден, что, только оставаясь здесь, при войсках, я смогу сдержать то настроение, которое в последние дни обозначилось очень резко (очевидно, здесь подразумевается желание дать отставку Корнилову)… Я говорю это вам, учтя даже те данные, которые вам могут быть не известны’. Савинков в ответ пускает в ход последний аргумент: ‘Вы знаете мое уважение и привязанность к вам… Я не уступлю ни в чем, что было сказано между вами и мной. Но я говорю вам: я один, без вашей помощи, отстоять завтра вашу и мою политику не в силах… Нe приехав в Петроград, вы сделаете ошибку непоправимую, и то, чего можно достигнуть безболезненно для страны, не будет достигнуто… От вас зависит дальнейшее течение дела’.
Филоненко от этой общей схемы переходит к деталям и личным аргументам, преувеличивая, по обыкновению, свою собственную роль в деле и стараясь подействовать на Корнилова утрированными выражениями. ‘Если завтра… Б. В. и я уйдем’, то ‘вы, оставшись на поле деятельности, не имея нас рядом, будете роковым и неизбежным образом возбуждать подозрение даже в широких кругах, и тогда дело без ужасного столкновения не обойдется… Наша политическая окраска для вас — тот щит в бою, который так же необходим, как и меч’. Первый доклад, ‘не написанный, конечно, вами единолично’, а ‘рожденный в среде, и менее вам преданной, и менее вас знающей, и менее, наконец, политически осведомленной, чем ваши покорные слуги (разумеется, конечно, штаб), заключал в себе отдельные слова и положения, которыми провокационно могли воспользоваться противники, исказить слова и погубить существо ясно продуманной политической линии’… Напротив, ‘доклад, который я завтра намерен был в Павловске представить на вашу подпись, есть документ высокого исторического значения, бесконечно ответственный, и мы в бессонные ночи последних дней продумали в нем каждое слово. Я потому предпочитаю, чтобы ваша подпись была на этом документе, а не на телеграфном докладе из Ставки’… ‘Позвольте вам напомнить, что (мы с Савинковым) разделили уже однажды с вами великую ответственность за начало той политики, завершения которой… мы ожидаем завтра’. Полковника Голицына Филоненко убеждал не давать возможности противникам ‘дешевой ценой отсрочить ужасную безвыходную игру, которую мы предложим им завтра’…
Доклад Корнилова и его второй приезд (10 августа). Резоны Савинкова и самонадеянность Филоненко наконец подействовали на Корнилова. Он решил ехать, видимо, рассчитывая, по их словам, что день 10 августа будет в самом деле решающим днем. Какой прием его ожидал, видно уже из того, что Керенский, узнав о настояниях Савинкова, послал без ведома последнего Корнилову в дорогу телеграмму, в которой заявлялось: ‘Временное правительство вас не вызывало, не настаивало на вашем приезде и не берет за него никакой ответственности на себя ввиду стратегической обстановки’. Эту телеграмму Корнилов получил уже в Петрограде. На вокзале его встретили Савинков и Филоненко и вручили ему переделанный ими доклад, в котором над их подписями было оставлено место для подписи Корнилова. Корнилов взял документ, не читая, и поехал с вокзала прямо к Керенскому.
‘Непредвиденное действие’, которого опасались в Ставке, было предполагаемое покушение на жизнь верховного главнокомандующего. Решившись ехать, Корнилов все-таки принял меры предосторожности. ‘Впереди ехал автомобиль с пулеметами, — рассказывал Керенский об этом его посещении, — и сзади автомобиль с пулеметами. Текинцы внесли два мешка с пулеметами и положили в вестибюле… Затем взяли, когда стали уезжать. Вот насколько с его стороны было дружеское отношение’, — раздраженно замечает Керенский[35].
Тон и содержание разговора, разумеется, соответствовали этой внешности визита. В конце беседы уже сам Корнилов сказал Керенскому, что до него дошли слухи о его предстоящей отставке, что он этим слухам не верит, но, если бы оказалось, что они имеют основание, то он не советует Керенскому приводить это намерение в исполнение[36].
Керенский, со своей стороны, принял вызов Савинкова и решил про себя во всяком случае не допустить прочтения Корниловым его доклада перед Временным правительством. Формальное основание для этого найти было нетрудно. Бегло просмотрев записку, Керенский заметил в ее новой редакции разделы, которых не было в прежней и которые возбуждали очень спорные вопросы о милитаризации железных дорог и заводов. Трудно понять, каким образом Филоненко мог думать, что, вводя эти разделы, он прикрыл Корнилова ‘щитом’ своей демократической репутации. Как раз для ‘революционной демократии’ постановка обоих вопросов в новой записке была совершенно невозможна. Но у Керенского имелось еще более удобное возражение. Он просто видел эту записку впервые, потому впервые, что упорно уклонялся от ее детального обсуждения с Савинковым. Как бы то ни было, формально Керенский был прав, когда доказывал Корнилову, что ‘до его подробного ознакомления эта записка не может обсуждаться во Временном правительстве’.
Выслушав заявление Керенского, что записка ему неизвестна и что он не уполномочивал Савинкова приглашать Корнилова, Корнилов ‘пожелал предварительно объясниться’ с Савинковым. Он ‘взял записку и уехал’. По показанию Керенского, ‘вечером он вернулся с совершенно изменившимся настроением и заявил, что вполне присоединяется к Савинкову и Филоненко, и доклад уже подписал’.
Тогда Керенский пошел на компромисс. Во Временном правительстве доклад не был прочитан, этой своей победой Керенский открыто хвастался в демократическом совещании и в своих показаниях. Но он был прочитан тут же, в Зимнем дворце, в частном совещании ‘триумвирата’: Некрасова, Терещенко и Керенского. Последний молчал, Некрасов доказывал Корнилову спорность той части его мер, которая касалась фабрик и железных дорог, говорил ему — совершенно справедливо, что уже члены Государственной думы и военно-промышленного комитета остановились перед подобными мерами, когда они были предложены до революции. В конце концов Корнилов согласился на то, чтобы в заседании Временного правительства его записка была прочитана в первой редакции (той, которую Керенский 3 августа находил неприемлемой, но в которой не было этих ‘нелепых’ прибавлений). Савинков сделал было попытку принять участие в этом совещании с ‘триумвиратом’. Но Керенский, заявивший в своих показаниях, что эта попытка Савинкова ‘была явно сделана в расчете на мою мягкость’, его не принял. По его словам, он ‘не дал также официального движения’ прошению Савинкова об отставке 8 августа, ‘надеясь, что он образумится’ и ‘угрозы’ своей ‘Корниловым не приведет в исполнение’. ‘Когда же Корнилов приехал и стал выполнять задачу Савинкова, — продолжает Керенский, — то я отставку Савинкова подписал, причем предупредил его через Терещенко, чтобы он ко мне в этот день не являлся’. Формальной причиной отставки было нарушение Савинковым служебной дисциплины, выражавшееся в том, что он подписал доклад. Корнилов со своей стороны немедленно прикрыл собой Савинкова, заявив через печать, что считает отставку Савинкова ‘крайне нежелательной’.
Ближайшим поводом к начавшейся, таким образом, открытой борьбе было, как видим, упорное нежелание Керенского, чтобы доклад Корнилова читался во Временном правительстве. Естественно, что Временное правительство, по крайней мере в лице некоторых своих членов, не могло остаться равнодушным к этому странному отношению министра-пред-седателя к их правам. И возражение не замедлило: оно было сделано тем из министров, который всего чувствительнее относился к правам высшей власти и к своей личной ответственности как члена правительственной коллегии. ’11 августа утром, — рассказывает Керенский, — ко мне явился Кокошкин с заявлением о том, что сейчас же выйдет в отставку, если не будет сегодня же принята программа Корнилова’. Это была после Савинкова и Корнилова третья и последняя попытка оказать давление на Керенского в наиболее жизненном вопросе момента.
По признанию Керенского, заявление Кокошкина ‘произвело на него ошеломляющее впечатление’. Он не мог не отдать справедливости побуждениям Кокошкина. ‘Утреннее свидание 11 августа с Кокошки-ным, — рассказывает он в комментариях к своим показаниям, — было одним из самых бурных моих политических столкновений, но сейчас мне радостно вспомнить то страстное горение глубокой любви к родине, которое чувствовалось в тайниках души моего противника’. Были и другие основания, которые заставляли Керенского отнестись внимательно к заявлению своего коллеги. ‘Надо вспомнить исключительное напряжение политических страстей перед Московским совещанием’, — напоминает он. ‘Выход групп министров из Временного правительства (так как за Кокошкиным, вероятно, последовали бы остальные министры к.-д.) накануне открытия Всероссийского совещания… из-за корниловских ‘требований’ сделал бы дальнейшее сохранение национального равновесия невозможным’. Керенский был уверен, что ‘большевики справа’ этим ‘могли бы воспользоваться для готовившейся попытки создать на Московском совещании так называемую сильную власть, во всяком случае отклонить правительственный курс вправо’. Он даже и настойчивость Савинкова и Корнилова объяснял как попытку ‘срыва’ Московского совещания. И Кокошкин получил обещания, которые дали ему возможность не настаивать на своей немедленной отставке. ‘За несколько часов до отъезда в Москву, — рассказывает Керенский, — во Временном правительстве обсуждалась военная часть правительственного выступления. Прежде всего было предложено заслушать докладную записку верховного главнокомандующего. По оглашении записки (в ее первой редакции) началось ее очень острое обсуждение. Тогда я предложил свою формулировку программных пунктов… Моя формулировка согласила мнения министров (за исключением смертной казни в тылу)… Было решено принципиально признать возможным применение тех или других мер до смертной казни в тылу включительно, но проводить их в жизнь лишь по обсуждении в законодательном порядке каждой данной конкретной меры. Таким образом, на Московском совещании я говорил о смертной казни условно, потому что не только не было единомыслия ‘за’, но было почти верное большинство ‘против’ этой меры… Я лично был решительным противником введения смертной казни в тылу, считал совершенно невозможным привести в исполнение смертный приговор где-нибудь в Москве или в Саратове в условиях свободной политической жизни’.
Итак, соглашение между членами правительства по вопросу о корниловских ‘требованиях’ с грехом пополам состоялось. Корнилов не мог дожидаться этого окончательного обсуждения в последнюю минуту и уехал на фронт в убеждении, что он сможет сделать свой доклад, не заслушанный в его присутствии правительством, прямо в самом Московском совещании. Доклад получал, таким образом, значение апелляции к стране на Керенского, который тормозил дело — все равно по принципиальным или личным, по деловым или политическим соображениям. Кроме поединка между ‘революционной демократией’ и ‘буржуазией’, в Москве, очевидно, должно было произойти столь же открытое состязание (исключительно словесное вопреки страхам Керенского) между Корниловым и Керенским.

V. Московское государственное совещание

Требование съезда общественных деятелей. Политическая позиция несоциалистических общественных групп перед самым Государственным совещанием была ярко и определенно подчеркнута так называемым ‘малым’ совещанием общественных деятелей, собравшихся в Москве 8 августа. Состав совещания был, по определению докладчика организационного комитета князя Е. Н. Трубецкого, ‘глубоко беспартийный’. В числе трехсот с лишком его членов были представители самых разнообразных политических групп и общественных течений, начиная от кооператора Чаянова и кончая землевладельцем кн. Кропоткиным. Общей мыслью и общим чувством, их собравшим, было ‘создание сильной и национальной власти, которая спасет единство России’, как совершенно верно подчеркнул кн. Трубецкой во вступительном докладе. Эта положительная программа определяла и отрицательную: борьбу с влиянием Советов на правительство. Во имя того и другого классовые интересы торговли и промышленности объединились с ‘людьми государственной мысли’ и с ‘водителями славной русской армии’. Соединение этих трех элементов — торгово-промышленников, профессорской и писательской интеллигенции и выдающихся военных авторитетов (Алексеев, Брусилов, Каледин, Юденич) — составляло самую характерную черту ‘малого’ совещания. Гвоздем его явился неожиданно для всех обстоятельный доклад генерала Алексеева, объективно и убедительно излагавший трагическую историю развала русской армии. Совещание постановило опубликовать этот доклад (это было потом заменено повторением доклада с небольшими изменениями генералом Алексеевым на Государственном совещании). На следующий день обсуждение доклада П. Б. Струве об экономическом и финансовом положении России было прервано появлением представителей казачества, огласивших резолюцию совета Союза казачьих войск о Корнилове. Настроение, созданное этим выступлением, выразилось в телеграмме, посланной генералу Корнилову за подписью М. В. Родзянко, который председательствовал на совещании. Приветствуя Корнилова, совещание заявляло, что ‘всякие покушения на подрыв его авторитета в армии и России считает преступными и присоединяет свой голос к голосу офицеров, георгиевских кавалеров и казачества’. ‘В грозный час тяжелого испытания, — говорилось в телеграмме, — вся мыслящая Россия смотрит на вас с надеждой и верой’.
После двухдневных прений совещание 1 августа приняло обширную резолюцию, в которой был подведен общий итог всем разрушениям, произведенным в государственной и народной жизни отрицательными сторонами революционного процесса. Армия обессилена полным исчезновением дисциплины и ‘зависимостью от выборных военных организаций’. ‘Великие задачи войны и связанные с нашей победой неизменные интересы России затемнены в сознании солдатских масс коварными уверениями, что нам не за что воевать, что вина за эту войну падает не на нашего врага, а на правительства наших союзников’. В стране нет власти, ибо органы ее на местах исчезли в первые дни революции, а заменившие их самочинные организации… не обеспечивают… самых основных условий охраны личной и имущественной безопасности’. ‘В стране нет суда и закона, ибо то и другое заменено усмотрением тех же организаций’. Правильный кругооборот хозяйственной жизни нарушен… понижением производительности труда и захватническими стремлениями отдельных групп… ‘В промышленности и земледелии эти стремления приводят к расхищению национального капитала.., подрывая народное продовольствие. Этот разгул частных интересов… торжествует в такое время, когда условия войны повелительно требуют… высшего самоотречения и самопожертвования… Значительная часть населения оторвана от производительного труда и поедает государственные средства. В итоге при обилии денежных знаков исчезают товары, голод и холод грозят городскому населению, замирает промышленность, останавливаются перевозки’. ‘Народности… предъявляют требования, далеко превышающие их действительные нужды, избирая минуты смертельной опасности, грозящей общей родине, чтобы разорвать вековые связи с ней’.
Где ‘причины и корень зла?’ Резолюция отвечает: это ‘подмена великих общенациональных задач революции мечтательными стремлениями партий, принадлежавших к социалистическим, но забывших начала собственного учения и повторяющих ошибки, более века и полувека назад проделанные их предшественниками на Западе’. Резолюция прямо указывает на полное соответствие того, что делают эти заблуждающиеся люди с намерениями неприятеля. ‘В слепом увлечении отвлеченными теориями они не видят, что ведут нас по пути, желанному для врага… Разлагая армию и флот, обостряя вражду между классами, создавая безвластие в стране, потворствуя чрезмерным стремлениям народностей и тем невольно готовя в самые дни неприятельского нашествия волнения и восстания в тылу наших войск, вселяя недоверие к силам свободной России и тем ослабляя их готовность к поддержке, они шаг за шагом осуществляют хитро задуманный план неприятеля’.
После 3-5 июля, собственно, можно было бы говорить не только о ‘слепом увлечении’, о ‘заблуждениях’ и ‘увлечениях’, о ‘невольном’ содействии врагу. Факт подкупа влиятельнейших вождей революции германскими деньгами был установлен официальной следственной властью, хотя и не были еще обнародованы те данные иностранной разведки, которые стали известны впоследствии, в начале 1918 г. Но резолюция общественных деятелей предпочитала не будить страстей введением спорных моментов, а утверждать лишь объективно бесспорное. Приведенное изложение фактов и их причин приводило совещание к решительному утверждению, что ‘страна, идущая этим путем, роковым образом приближается к собственной гибели, и правительство, сознающее свой долг перед страной, должно признать, что оно вело страну по ложному пути, который должен быть немедленно покинут’. ‘Время не ждет и медлить нельзя. Правительство должно немедля и решительно порвать со служением утопиям, которые оказывали пагубное влияние на его деятельность. Оно должно начать самую энергичную борьбу с ядовитыми всходами этого посева во всех областях народной жизни: в армии и флоте, во внешней политике, в социальных отношениях, в промышленности и финансах, в земельном и национальном вопросах’. Во всех этих областях государственной жизни совещание общественных деятелей набрасывало программу политических задач, совпадавшую с требованиями, предъявленными А. Ф. Керенскому при формировании кабинета членами партии народной свободы и кандидатами торговопромышленного класса. ‘Пусть в войсках будут восстановлены дисциплина и полнота власти командного состава, пусть возродится понимание национальных интересов России и вера в ее доблестных союзников, теперь особенно необходимых ей в дни ее временной слабости. Пусть центральная власть, единая и сильная, покончит с системой безответственного хозяйничанья коллегиальных учреждений в области государственного управления. Пусть восстановит свои органы на местах и через их посредство прекратит безначалие и хаос, обеспечит личность и собственность, обеспечит пользование гражданскими и политическими правами, приобретенными революцией. Пусть в сознании общей опасности извне и великих задач национального освобождения внутри прекратятся злоба и ненависть классовой розни, пусть восстановится национальное единение на почве общих жертв для родины, на началах равенства и братства. Пусть требования отдельных народностей введены будут в законные и справедливые пределы, не угрожающие разрушением национального единства. Пусть Учредительному собранию будет предоставлено установить основные начала государственного бытия России и провести коренные социальные реформы. Пусть до тех пор ни одна часть народа не заявляет претензии выражать волю всего народа’.
Какое правительство может осуществить эту программу? Резолюция отвечала: только то, ‘которое не заслоняет этих всенародных задач партийными.., которое решительно порвет со всеми следами зависимости от каких бы то ни было комитетов и Советов и других подобных организаций’. ‘Только такое правительство может… объединить вокруг себя не одни только верхи общественности, связанные партийными лозунгами, а широкие, пока еще неорганизованные народные массы. Только оно, наконец, может обеспечить населению полную свободу выборов в Учредительное собрание, призванное выразить подлинную народную волю’. В заключение резолюция вспоминала, что именно в Москве 300 лет назад, ‘в годину внутренней разрухи и иноземного плена’, пришли спасать ее ‘последние, мизинные люди’, и к ним обращались с призывом ‘бросить малодушие, рассеять дьявольский туман, которым враг хотел заслепить очи’, и в порыве ‘жертвенного подвига’ ‘вернуть России ее крепкую волю стать счастливой и великой’.
Как отнеслась к этой платформе, впервые выставленной от имени широкого фронта несоциалистических групп населения, ‘революционная демократия’ Советов? Платформа ‘буржуазии’ сама по себе отнюдь не противопоставляла себя ‘демократической’ платформе. Она исключала только утопические элементы социалистических платформ. Хотя у несоциалистических групп и прежде всего у партии народной свободы, единственной ‘демократической’ в их среде, и не было надежды убедить в чем-либо ‘революционную демократию’, тем не менее не из этой среды шло желание сорвать Московское государственное совещание. ‘Буржуазия’ шла на это совещание с самыми примирительными намерениями. В докладах кн. Е. Н. Трубецкого и П. Б. Струве было категорически указано, что речь идет не о борьбе с ‘демократизмом’ и даже ‘социализмом’, а о восстановлении истинного значения этих лозунгов, затемненных партийными и демагогическими злоупотреблениями. Решение съезда кооператоров выйти из свойственного кооперации состояния нейтралитета и занять в политической борьбе позицию, независимую от позиции Советов и утопического социализма, давало даже некоторую надежду, что в Государственном совещании найдется большинство, могущее поддержать общенациональную демократическую платформу.
Позиция советских партий (программа 14 августа). Но позиция советских социалистических партий оказалась иная. Созыв Московского совещания не входил в намерения этих партий и был неудобен для умеренного советского большинства, как неудобно всякое гласное обсуждение средних компромиссных позиций с политическими противниками.
Трудность положения советского большинства увеличилась, когда крайняя левая печать начала протестовать против Московского совещания как против хитрой попытки правительства создать себе поддержку среди буржуазного большинства и при его содействии вырвать у Советов монополию представительства общественного мнения. Большевики резко протестовали против участия ‘революционной демократии’ в этом ‘обмане’ и настроили рабочие массы против Государственного совещания. Дни совещания предлагалось ознаменовать уличными выступлениями и забастовками протеста. Советское большинство не могло стать на эту точку зрения, если хотело поддерживать коалиционное правительство. И Совет рабочих и солдатских депутатов постановил участвовать в Государственном совещании. Но делегаты Совета шли туда, с тем ‘чтобы защищать намеченный революционной демократией путь спасения изнемогающей родины’. Это значило, что платформой, с которой явятся представители Советов, будет пресловутая декларация 8 июля, то есть та самая спорная платформа, которая ‘была провозглашена революционной диктатурой из пяти министров-социалистов’, как своевременно напомнило об этом ‘Дело народа’ (16 августа).
Правда, что и в этом лагере вожди шли на Московское совещание с примирительными целями. Поэтому платформа 8 июля была переработана в несомненном расчете на то, что ‘демократические’ элементы ‘буржуазии’ смогут ее принять. Вожди ‘революционной демократии’, склонившие Советы идти на Государственное совещание в Москву, смотрели на это совещание как на всероссийский экзамен несоциалистической ‘демократии’. Вот почему они развернули платформу 8 июля в обширную программу, местами детально разработанную специалистами. Программа эта, оглашенная Чхеидзе с трибуны Государственного совещания 14 августа, состояла, кроме длинного предисловия и послесловия, из семи разделов, в которых трактовались: 1) вопросы продовольствия и снабжения, 2) торгово-промышленные, 3) финансовые, 4) земельные, 5) организация армии, 6) местного управления и самоуправления и 7) национальные вопросы.
Предисловие программы 14 августа рисовало положение страны в красках, не менее мрачных, чем резолюция ‘малого’ совещания общественных деятелей. Мы видели, что эта резолюция видела причины распада армии и страны в ошибочной тактике ‘революционной демократии’. Этому обвинению программа 14 августа противопоставляет попытку самооправдания. Революционная демократия ‘не стремилась к власти, не желала монополии для себя’. ‘Она была готова поддерживать всякую власть, способную охранять интересы страны и революции’. ‘Она стремилась организовать и дисциплинировать народные массы для государственного творчества, направлять стихийные стремления народа-гиганта, сбрасывающего вековые цепи, в русло правомерности, работать над восстановлением боеспособности армии, организовать народное хозяйство.., интересы целого… ставить выше интересов отдельных классов…’. Но она натолкнулась на ‘бесчисленные затруднения’: ‘отсутствие навыков к организованной деятельности’ у масс, ‘противодействие’, которое ‘она встретила со стороны защитников привилегий и своекорыстия’. ‘Явление разложения армии’ и ‘анархические вспышки’ предисловие объясняло ‘гибельным наследием старого режима’. При этом высказывалось подозрение, что ‘явные и скрытые враги революции’ ‘сознательно хотят вернуть революционную страну’ к старым порядкам. При таких условиях ‘демократия неотделима от революционной страны’, и правительство ‘обязано опираться на демократические организации’. ‘Всякая попытка разрушить их, подорвать их значение, вырыть пропасть между ними и властью’ есть ‘не только измена революции. Это есть прямое предательство родины’. А скрепить связь между властью и ‘демократическими организациями’ может только ‘более решительное и последовательное проведение в жизнь программы 8 июля’. Предисловие подчеркивает, что эта программа — компромиссная, что она ‘не выражает всей полноты требований демократических классов’. Совершенно в духе ораторских приемов Церетели здесь утверждается, что программа 8 июля — ‘не что иное, как развитие программы 6 мая, на почве которой создалась коалиция’. При этом совершенно забывается, что программа 8 июля провозглашена не коалицией, а ‘революционной диктатурой пяти министров-социалистов’.
В дальнейшем предисловие уже переходит к отдельным пунктам программы 14 августа — к военному вопросу, внешней политике и вопросу об упорядочении хозяйственной жизни. Во внешней политике оно продолжает требовать ‘отказа от всех империалистических целей и стремления к скорейшему достижению всеобщего мира на демократических началах’, продолжая мотивировать это требование необходимостью ‘поднять бодрость духа, энтузиазм и готовность к великому самопожертвованию революционной армии’. Конечно, в соответствии с этим трактуется и военный вопрос. ‘Разлагать армию’ может только возвращение к старым порядкам. Следовательно, нужно не только не уничтожать армейских ‘демократических организаций’, но, напротив, дать им ‘законодательное закрепление их прав’ и ‘внушить всему командному составу’ мысль о необходимости их ‘деятельного участия’ в оздоровлении армии. ‘Лица, явно проявившие себя как контрреволюционеры’, должны быть ‘удалены с командных постов’ и ‘замещены лицами, выдвинувшимися из состава рядового офицерства’. Программа 14 августа не решается отвергать того требования, чтобы ‘командному составу была предоставлена полная самостоятельность в области оперативной и боевой деятельности, а также решающее значение в области строевой и боевой подготовки’. Но она лишает и эту уступку всякого практического значения, признавая ‘недопустимым восстановление дисциплинарной единоличной власти начальников’. Мысль Б. В. Савинкова о расширении института ‘комиссаров’ находит свое отражение в программе, но решительно подчеркивается, что комиссары должны не заменять комитеты, а ‘быть поставлены в тесную связь’ с ними. Их права и обязанности должны быть ‘точно и определенно разграничены’. Их главной миссией должен быть строгий контроль над ‘применением чрезвычайных мер революционного воздействия’, ‘чтобы не было увлечения или злоупотребления системой принуждения и репрессий’, которая ‘разрушает боевой дух и боевую мощь армии’. Все это было полной противоположностью требованиям военных авторитетов. Декларация сознавала возникший отсюда конфликт и была готова принять в нем активное участие, решительно рекомендуя правительству ‘требовать от военных властей безусловного подчинения себе’.
В вопросе о хозяйственной разрухе программа 14 августа продолжала демагогически противополагать ‘готовность демократии на всякие жертвы для спасения страны и революции’ своекорыстным ‘интересам привилегированных и имущих, для которых в течение трех лет сами бедствия войны служили источником безмерного обогащения’. При детальной разработке относящихся сюда четырех разделов программы (1-4) эта тенденция, конечно, должна была столкнуться с неумолимой действительностью, и пришлось сделать последней известные уступки. Эта двойственность реалистического понимания и партийной тенденциозности проходит красной нитью через разделы, посвященные продовольствию, снабжению, промышленности, финансам и земельному вопросу.
Признавая по первому вопросу необходимость сохранить твердые цены на продукты сельского хозяйства, соглашаясь с необходимостью привлечь, кроме кооперации, также и ‘весь оставшийся частный торговый аппарат’ для успеха продовольственной кампании, программа 14 августа признает и необходимость регулировать заработную плату для установления твердых цен на продукты промышленности. В отделе о промышленности программа не может скрыть основного больного вопроса — о падении производительности промышленности. Она, конечно, в первую очередь перечисляет всевозможные причины упадка этой производительности — ‘низкое техническое оборудование, крайнюю изношенность орудий производства, расстройство транспорта и снабжения сырьем, резкое ухудшение питания рабочих, изменение состава рабочих вследствие ряда мобилизаций’. Для устранения этих причин рекомендуются установление контроля над производством со стороны государства и деятельное вмешательство в руководство предприятиями вплоть до государственного синдицирования и введения монополии, ‘при широком участии демократических организаций’. Но затем программа, правда робко и стыдливо, подходит и к основной социальной причине падения производительности самого труда. ‘Поскольку падение производительности может быть отнесено на счет нерадения рабочих и проявления несознательности рабочих масс, рабочие организации с еще большей энергией будут продолжать борьбу с этими проявлениями несознательности…’ Для этого они должны установить для каждого предприятия ‘минимум выработки’, ‘строго наблюдать за соблюдением 8-часового рабочего дня с допущением сверхурочных работ’, ‘всемерно содействовать улаживанию конфликтов… прибегая к стачке лишь после исчерпания всех других средств’ и ‘решительно осуждая насилия над членами фабрично-заводской администрации’. ‘В случае надобности’ предусматривалось даже ‘введение трудовой повинности’, долженствовавшее заменить ‘милитаризацию труда’. Этим пунктом удовлетворялось — условно, в смягченной форме — требование крестьянских депутатов.
В области финансов программа 14 августа повторяла требования о взятии с имущих классов ‘без всяких урезок и послаблений’ всех прямых налогов, введенных правительством, и о проведении сверх того ‘в ближайшей очереди исключительной меры — высокого единовременного поимущественного налога’. Но и тут делалась неизбежная уступка действительности: ‘в той мере, в какой обложение имущих классов и займы окажутся недостаточными для покрытия чрезвычайных нужд государства’, признавалась ‘необходимость повышения существующих налогов на предметы массового потребления и установления новых… преимущественно в виде финансовых монополий’. В виде компенсации программа требовала ‘принудительного размещения займа (свободы)’. Считалось вопреки очевидному факту, засвидетельствованному министром-социалистом Скобелевым, что ‘буржуазия’ не хочет подписываться на заем свободы. В действительности не подписывалась именно ‘демократия’, судя по накоплению ее сбережений в ссудосберегательных кассах. Затем выдвигалось явно неосуществимое при денежных потребностях ‘демократии’ требование: ‘доведение до минимума выпуска кредитных билетов’ и ‘строгой экономии в расходах государственного казначейства’. Большевики должны были быть удовлетворены введением излюбленного требования Ленина, чтобы ‘частные кредитные учреждения были подчинены строгому контролю, чтобы их политика не шла вразрез с интересами государства’.
По земельному вопросу ‘революционная демократия’ была в затруднительном положении. ‘Селянский министр’ Чернов перед самым Государственным совещанием внес в правительство проект превращения крестьянского землевладения в социал-революционное ‘землепользование’. Но и социал-демократы, и само правительство отгораживались от Чернова. Программа по земельному вопросу вышла из затруднения путем ‘неопределенности и гибкости формулировки’. В ней осуждались ‘всякие захваты земель’, ибо они вызывают столкновения и споры, затрудняющие организацию снабжения и препятствующие планомерному решению земельного вопроса в Учредительном собрании. Формула передачи земель в ‘ведение’ земельных комитетов была взята из постановлений главного комитета. ‘Без нарушения существующих форм землевладения земли отдавались для наиболее полного использования их’.
Наконец, платформа 14 августа высказалась еще по двум кардинальным вопросам ‘общенациональной платформы’: о ‘местном самоуправлении и управлении’ и по ‘национальному вопросу’. По первому пункту ‘революционная демократия’ заняла позицию, резко противоположную ‘общественным деятелям’. Органам местного самоуправления ‘не должны противостоять никакие иные органы местного управления’. Центральной власти принадлежит ‘лишь надзор за законностью действий местных самоуправлений’. Единственные сохранившиеся на местах агенты центральной власти, ‘комиссары Временного правительства’, оставлялись в роли ‘органов управления’ ‘только на переходное революционное время’. Признавалось, однако, то важное положение, что ‘с момента выборов органов местного самоуправления полномочия исполнительных комитетов общественных организаций в соответствующей области прекращаются’.
По национальному вопросу признавалось, что ‘решение национальных вопросов во всем объеме подлежит решению Учредительного собрания’. ‘Демократия’ высказывалась ‘против попыток разрешения национальных вопросов явочным порядком, путем обособления от России отдельных ее частей’. Но ‘демократия настаивала на незамедлительном осуществлении… тех частей демократической национальной программы, которые удовлетворяют самые насущные нужды народностей’. Под последними подразумевалось равноправие языков в школе, суде, органах самоуправления, при сношении с государственной властью и т. д. Все это было очень хорошо, но в противоречии с этими правильными принципами ‘революционная демократия’ требовала от Временного правительства ‘издания декларации о признании за всеми народами права на полное самоопределение путем соглашения во всенародном Учредительном собрании’. ‘Полное’, очевидно, соответствовало советскому: ‘вплоть до отделения’. А ‘путь соглашения’ предрешал свободный выбор между федерацией и конфедерацией.
В заключение программа 14 августа рисовала иллюзию сильной власти, могущей безнаказанно позволить себе даже ‘исключительные мероприятия’, в которых народ увидит ‘не проявление произвола, не политическую месть, не малодушные уступки давлению каких-либо групп, а необходимость, повелительно продиктованную жизненными интересами страны и революции’. Для всего этого нужно только ‘неуклонно и последовательно идти по пути’ осуществления программы 14 августа.
Заготовленная заранее путем соглашения социалистов-революционеров с социал-демократами (меньшевиками) программа 14 августа была затем, уже во время сессии Государственного совещания, принята целым рядом групп, длинный список которых Чхеидзе огласил перед чтением текста[37].
Несоциалистические группы оказались менее предприимчивы. Даже четыре Государственные думы не выступили с общим заявлением, и основные положения резолюции ‘малого’ совещания были повторены только в декларации четвертой Государственной думы, которую притом председателю Государственной думы не удалось целиком огласить с кафедры за истечением срока его речи. Однако же частями, с большей или меньшей полнотой, положения программы общественных деятелей были повторены многочисленными ораторами, представителями различных организаций и групп.
Политическое значение Московского совещания. На Государственном совещании не производились голосования. Но приблизительный расчет, положенный в основу при созыве совещания, более или менее оправдался. На глаз постороннего наблюдателя, зал Большого театра, где заседало Государственное совещание, разделился на две почти равные половины: правую от среднего прохода (если смотреть со сцены), где заседали члены Государственной думы и единомышленники ‘общественных деятелей’, и левую, предоставленную представителям ‘демократических организаций’ тыла и фронта. Посторонний зритель, который не знал бы состава собрания, тотчас же, после первых речей с трибуны, мог бы познакомиться с распределением в нем политических настроений по аплодисментам. Когда рукоплескала правая сторона зала, почти наверняка молчала левая. Когда хлопала и неистовствовала левая, правая была погружена в унылое молчание. Лишь в очень редких случаях, но знаменательных для данного момента, весь зал вставал и приветствовал ораторов. Этого единодушия не оказалось, однако, ни в вопросе о мире и войне, ни в вопросе об армии, ни в отношении к союзникам. Общие приветствия вызваны были лишь словами о борьбе с грозящей родине опасностью, призывами к единению для этой борьбы, заявлениями правительства, прямо рассчитанными на одобрение всего зала.
Правительство искало поддержки обеих половин зала и получило эту поддержку. Но она была какая-то вынужденная. Смысл хороших слов понимали, очевидно, различно. Общего энтузиазма и истинного объединения в настроении жертвенной готовности не вышло. Над короткими моментами демонстративного объединения слишком наглядно доминировала глубокая, непримиримая внутренняя рознь, составлявшая истинную политическую сущность момента. Две половины этого зала, очевидно, говорили на разных языках, даже когда хотели сказать одно и то же, и сговориться друг с другом у них не было ни малейшей надежды. Ее не было у вождей, даже если на минуту эта надежда и вспыхивала у непосвященных.
Центр общего внимания сосредоточился не на программах двух половин совещания, сопоставленных выше. Общие черты этих программ были общеизвестны, а технические подробности мало кого интересовали. Драматизм положения заключался в тех силах, которые стояли за программами. И не ‘экзаменом’ из программ, а пробой сил, впервые здесь встретившихся и померившихся между собой, оказалось Московское Государственное совещание. Силы эти стояли вне совещания и ничего не имели общего с силой ораторского слова. И в речах ораторов наибольшее впечатление производили именно те места, которые так или иначе касались оценки этих внепарламентских сил.
Одна из них — сила крайнего левого фланга, сила забастовок и вооруженных уличных выступлений — была уже известна. Попытка большевиков противопоставить Московскому совещанию новый уличный протест рабочих не удалась. Но правительство оставляло Петроград в нервном настроении. Манифестации и сборища на улицах были запрещены объявлениями за подписью Авксентьева. Автомобили разбрасывали объявления от Совета рабочих и солдатских депутатов с призывом к ‘революционной демократии’ сохранить спокойствие. Центральный комитет социал-ре-волюционеров убеждал ‘революционную демократию’ не поддаваться на ‘провокацию и не верить слухам о готовящихся в Петрограде выступлениях черносотенного, контрреволюционного характера’. Большевистские представители Центрального комитета Совета рабочих и солдатских депутатов, выразившие желание выступить с особым заявлением, не были вовсе допущены на Государственное совещание. Это не помешало им выступить вне зала Большого театра. Утром 12 августа номер ‘Социал-демократа’ вышел с объявлением на первой странице громадными буквами: ‘Сегодня — день всеобщей забастовки’. И съехавшиеся на совещание делегаты могли на себе самих испытать силу той части ‘революционной демократии’, которая не говорила примирительных речей с трибуны. Они не могли ехать на трамваях и завтракать в ресторанах.
Но наибольшее внимание в Москве было обращено не на эту, более или менее привычную силу, а на другую, которая вновь выступала и которую связывали с именем Корнилова. Где Корнилов и что он затевает? Будет ли он или не будет отставлен? Приедет ли в Москву и в какие отношения к правительству станет? Вот вопросы, которые были у всех на устах. И сами члены правительства приехали в первопрестольную в тревожном ожидании, что что-то непременно должно случиться.
Керенский в своих показаниях говорит следующее об основаниях тревожного настроения правительства: ‘Во время Московского совещания был вызван (7-й Оренбургский) казачий полк в Москву. В это же время приближался корпус кн. Долгорукого к Петрограду (он был остановлен командующим войсками генералом Васильковским). Среди юнкеров ходили разные слухи: мы получили, например, сообщение, что во время Московского совещания будет провозглашена диктатура… Появлялся еще один офицер… немного он был шантажистом, но очень часто бывал в Совете казачьих войск (в дальнейших показаниях Керенский назвал его фамилию В… ) и, видимо, был вообще в курсе. Офицер этот являлся предупреждать меня, так же как (впоследствии) и Львов, о том, что мне грозит неминуемая гибель в связи с событиями, которые в ближайшие дни произойдут, именно — захват заговорщиками власти (в другом месте показаний говорится еще определеннее: ‘захват власти с арестом Временного правительства’)’.
Тревожные слухи ходили и в противоположном лагере. Здесь, как мы видели, ждали отставки Корнилова и действительно готовились к той возможности, что в таком случае Корнилов, как он и намекал Керенскому 10 августа, не подчинится. Уже в Москве генерал Алексеев, сделав визит Корнилову, сообщил ему, что делаются шаги для выяснения степени его (Алексеева) готовности занять пост верховного главнокомандующего. Это, по свидетельству Филоненко, еще усилило напряженность отношений между Корниловым и Керенским.
Один из министров (Некрасов), выйдя в Москве из вагона, с тревогой спросил встретившего его москвича сказать по старой дружбе: ‘Что здесь затевается?’ Не ‘затевалось’ ничего определенного. Но, несомненно, политическая атмосфера была насыщена электричеством. Корнилов, как мы видели, уехал из Петрограда неудовлетворенным. Уже на вокзале, в полночь, при отъезде Корнилова между ним и Савинковым было решено, что доклад еще до Московского совещания должен быть официально вручен правительству. Доклад этот и был немедленно отослан Керенскому в запечатанном конверте[38].
С дороги Корнилов послал Керенскому телеграмму, которая отнюдь не могла улучшить их отношений. Генерал протестовал против удаления Савинкова (отставка которого тем временем была принята) как такой меры, которая ‘не может не ослабить престижа правительства в стране’. ‘При моем выступлении на Московском совещании 14 августа, — телеграфировал Корнилов, — я нахожу необходимым присутствие и поддержку Савинковым моей точки зрения, которая вследствие громадного революционного имени Б. В. и его авторитетности в широких демократических кругах приобретет тем большие шансы на единодушное признание’.
Керенский на совещании. Посреди этих страхов и конфликтных настроений стояли испуганное правительство и его глава А. Ф. Керенский, истинный устроитель Московского совещания, приехавший, как шутили журналисты, ‘короноваться’ в Москве. В этой неслучайной шутке над случайным обитателем Зимнего дворца, поселившимся там больше из предосторожности, чем из честолюбия, была меткая характеристика сложившегося положения. Правительство хотело быть сильным, его глава хотел таким казаться. Мы видели, что и самом деле вторая коалиция в первые недели своего существования проявила умение и готовность исправить многие ошибки первой. Но, чтобы удержаться на этой позиции и приобрести симпатию и поддержку по крайней мере одной части населения, нужно было покончить с колебаниями и вести начатую линию определенно и ясно, не гоняясь за популярностью слева и не боясь столкнуться с идеологией ‘революционной демократии’, на что А. Ф. Керенский оказался не способен. В этой неспособности и заключался залог бессилия и окончательной гибели второй коалиции.
Внешне правительство, однако, продолжало проявлять желание стать на государственную точку зрения. Для этого оно и приехало искать себе опоры и сочувствия в Государственном совещании в Москве. На это намерение ответили аплодисменты правой стороны и центра зала при появлении Керенского при полном молчании левой, которая зато одна хлопала при появлении Чернова. Но уже вступительная речь Керенского показала, что первоначальная политическая задача совещания сведется фактически на нет и что результат его для правительства будет отрицательным. Многие провинциалы видели в этой зале А. Ф. Керенского впервые и ушли отчасти разочарованные, отчасти возмущенные. Перед ними стоял молодой человек с измученным, бледным лицом, в заученной позе актера. Выражением глаз, которые он фиксировал на воображаемом противнике, напряженной игрой рук, интонациями голоса, который то и дело, целыми периодами повышался до крика и падал до трагического шепота, размеренностью фраз и рассчитанными паузами этот человек, как будто хотел кого-то устрашить[39] и на всех произвести впечатление силы и власти в старом стиле. В действительности он возбуждал только жалость. По содержанию речи за деланным пафосом политической страсти стоял холодный расчет, как бы не сказать слишком много в одну сторону, не уравновесив произведенного впечатления немедленно же в другую. Основным тоном речи вместо тона достоинства и уверенности под влияниями последних дней сказался тон плохо скрытого страха, который оратор как бы хотел подавить в самом себе повышенными тонами угрозы. Перечитывая теперь эту речь по печатному тексту, можно заметить, как заранее заготовленный остов ее — те мысли, которые носились в голове оратора, когда он настаивал на созыве совещания, успели покрыться густым слоем импровизаций и отклонений, созданных под настроением момента.
А. Ф. Керенский пришел сюда, в сердце России, впервые держать отчет перед свободными гражданами и сказать им ‘всю правду’ о смертельной опасности, которую переживает родина. Он хотел объяснить, как она дошла до этой катастрофы и сложить вину на наследие старого режима, который мы слишком забыли, потому что… мало ненавидели. Зато мы перенесли на новую власть привычки критики и недоверия ко всякой власти. И в армии правительству приходится преодолевать наследие старой власти, подчинение ‘бессмысленной воле’ и создавать при помощи комиссаров и рядового офицерства, представителей центральной власти и ‘русской интеллигенции’ новую, революционную дисциплину. Но Временное правительство исполнит данную им присягу и, несмотря ни на какие препятствия, спасет государство и оградит честь и достоинство русского народа. Со своей стороны граждане должны проникнуться ‘великим подъемом любви к свободной родине’ и ‘во имя общего и целого отказаться от всех своекорыстных, личных и групповых интересов’. ‘Мы были слишком терпеливы, слишком выносливы’, начиная с 27 февраля, но это потому, что ‘мы’ верили в разум и совесть народа. Действительно, при всякой опасности ‘воля и сознание граждан приходили нам на помощь’… ‘Поэтому мы спокойно призвали вас сюда, чтобы услышать от вас свободный, жертвенный, полный огня и любви к свободе и родине голос’. Вот речь, которая должна была быть сказана. А вот то, что было навеяно страхом и той позой государственного величия, которая должна была прикрыть испуг: ‘Не для обсуждения программных вопросов и тем паче не для попыток… воспользоваться настоящим совещанием для… колебания власти, волей революции и народа, всей полнотой суверенной власти до Учредительного собрания обладающей и на страже спасения родины и защиты завоеванных революцией прав народа стоящей, — Временное правительство призвало вас сюда… Много и часто, чем ближе наступал срок созыва этого высокого собрания, овладевала многими тревога, а другие думали, что этот час может быть использован против спокойствия в государстве и против безопасности родины и революции… Пусть знает каждый, пусть знают все, кто уже пытался (намек на июльские дни) поднять вооруженную руку на власть народную, что эти попытки будут прекращены железом и кровью (бурные и продолжительные аплодисменты). Но пусть еще более остерегаются и те (то есть Корнилов и его сообщники), которые думают, что настало время, опираясь на штыки, низвергнуть революционную власть (бурные аплодисменты слева). Старой власти, ‘которую все ненавидели’, все ‘подчинялись, потому что боялись ее’ А ‘теперь, когда власть не защищает себя ни штыками, ни интригами’, теперь ‘те, кто боялся и потому молчал, — одни идут с оружием в руках, а другие в своих собраниях (?) осмеливаются произносить против верховной власти и государства Российского слова, за которые они, как за оскорбление величества, были бы раньше поставлены вне пределов досягаемости. И здесь, в попытках открытого нападения или скрытых заговоров, предел нашему терпению: каждый, кто перейдет эту черту, встретится с властью, которая в своих репрессиях заставит этих преступников вспомнить, что было в старину самодержавия»[40].
Немедленно после этих угроз — расправиться с ‘преступниками’ по-старинному — следовало восхваление самого себя за проявленные умеренность и терпимость. ‘Я направо и налево скажу вам, непримиримым, что вы ошибаетесь, когда думаете, что потому мы не с вами (жест направо) и не с вами (жест налево), что мы бессильны. Нет, в этом и есть наша сила, что мы позволяем и имеем право позволить себе роскошь восстаний и конспиративных заговоров’. Но… (тут мысль оратора снова принимала уклон в сторону страха)… ‘помните, что, нападая и борясь с единым источником власти.., вы… готовите торжество тем, кого вы мало ненавидели и потому скоро начинаете забывать’. Горькая ирония направлялась тут по адресу ‘свободных русских граждан’, вообще, ‘не умеющих творчески работать’, а умеющих только критиковать и разрушать, и снова превращалась в угрозу: ‘Здесь мы будем непримиримы… Ныне я поставлю предел стремлениям истинное несчастье русское, в котором может быть великое возрождение, использовать во вред общенациональным интересам’. Дальше анонимная угроза обращалась в очень определенную — по адресу Корнилова. ‘И какие бы и кто бы ультиматумы ни предъявлял, я сумею подчинить его воле верховной власти и мне, верховному главе ее‘. Яркую картину нерешительности обнаружила та часть речи, в которой Керенский снова вернулся к вопросу о реформе армии и которая, собственно, была подготовлена совещанием министров 11 августа. ‘Я внес отмену смертной казни… И я же… (долгая пауза) внес восстановление смертной казни (аплодисменты и резкий жест оратора). Как можно аплодировать, когда вопрос идет о смерти? (бурные аплодисменты). Разве вы не знаете, что в этот час убита частица нашей человеческой души? Но если будет нужно для спасения государства.., если голос наш не дойдет до тех, кто и в тылу развращает армию, мы душу свою убьем, но государство спасем (бурные аплодисменты)’. Но — новый шаг назад — ‘пусть знает каждый, что эта мера (очевидно, распространение смертной казни на тыл, которой требовал Корнилов) — великое искушение… и пусть никто не осмеливается на этом пункте нам ставить какиенибудь безусловные требования. Мы этого не допустим’. Дальше опять шаг вперед. ‘Мы говорим только: если… развал, малодушие и трусость… будут продолжаться, у правительства хватит сил бороться так, как скажет это тот час’. Снова шаг назад: ‘Граждане, то, что завоевано… русской армией, этого никто не отнимет’. И снова шаг вперед: ‘Однако… все, что… создано было случайно, ныне подлежит пересмотру и правильному введению в рамки как прав, так и обязанностей’. Отсюда переход к попытке самооправдания. ‘Все, чем… возмущаются нынешние возродители армии, все проведено без меня, помимо меня и их руками… Теперь… все будет поставлено на свое место.., будут знать свои обязанности (кивок влево) не только командуемые, но и командующие (аплодисменты слева). Не только будут знать свои права бывшие безграничные командующие, но также и командуемые’.
Речи других министров. Речи других министров показали, до какой степени А. Ф. Керенский одинок в собственном кабинете и до какой степени политика Временного правительства есть его личная политика. Единственный конкурент Керенского в этом кабинете — Чернов — не выступил и даже не получил слова, когда просил его для личного объяснения. Речь Авксентьева была неожиданно слабым перепевом на темы о ‘государственности’, ‘порядке’ и ‘сильной власти’, даже с попыткой грозить ‘тем людям’, которые ‘переступят через трупы членов Временного правительства’, и т. д. Речь С. Н. Прокоповича дала добросовестную сводку фактического положения по министерствам торговли и промышленности, труда, земледелия, продовольствия и путей сообщения. Оратор говорил ту неприкрашенную ‘правду’, которая потонула в истерической риторике Керенского, и не щадил при этом предрассудков левых, лишь изредка давая им повод похлопать намекам на своекорыстие промышленников.
Еще более сгустил краски Некрасов, прямо начавший с заявления, что министру финансов ‘нечего рассчитывать на сочувственные отклики со стороны кого бы то ни было, ибо его задача не давать, а брать’. Он открыто указал на новую причину финансовой разрухи, присоединившуюся к старым со времени революции: ‘ни одно царское правительство не было столь расточительным, как правительство революционной России’. Он доказал это положение простой цифровой справкой: за военные месяцы 1914 г. выпускалось кредитных билетов в среднем по 219 миллионов, в 1915 г. — 223, в 1916 г. — 290, в первые два месяца 1917 г. — по 423, тогда как в 4Ґ месяца после революции в среднем выпускалось по 832 миллиона. Министр вывел отсюда: ‘Это расходование средств, которое было до сих пор, нам не по карману’. Необходим немедленный пересмотр бюджета, при котором правительство ‘не будет считаться ни с какой партийностью, а исключительно со знанием дела’. Что это значит? ‘Это значит, — заявил Некрасов, — что, например, требование комиссии о солдатских запасных пайках — увеличить пайки на 11 миллиардов в год — не может даже рассматриваться. Казначейство не может выдержать и таких новых расходов, как 500 миллионов в год на содержание продовольственных комитетов или 140 миллионов на расходы земельных комитетов. Невозможно такое повышение рабочей платы, как, например, 90 миллионов по одному Путиловскому заводу до конца года. Министерству финансов приходится расплачиваться и за увеличение рабочей платы частными промышленниками, которые к нему же обращаются за субсидиями и внеуставными ссудами’. Это особенно печально, когда производительность труда, несмотря на все усилия, не удается довести ‘хотя бы до прежней нормы дореволюционного периода’. Что касается поступлений казначейства, министр финансов заметил их огромное падение за 3 месяца 1917 г. — на 30-40 %.
Он привел слова председателя совещания по налоговому вопросу, что ‘после воистину грандиозной реформы (усиление прямого обложения и намеченного введения наследственного и поимущественного налога)… у нас с имущих классов будет взято все, что с них можно взять’. Но, прибавил он, ‘так как и этого всего недостаточно для покрытия финансовой нужды государства, то становится совершенно неизбежным прибегнуть к обложению широких слоев населения, то есть к усилению косвенных налогов’. Некрасов пошел еще дальше: он признал, что ‘последняя реформа (обложение доходов) подлежит неизбежным исправлениям, ибо в известных случаях она бьет уже хозяйственный аппарат страны, ударяет по промышленности, а не по промышленникам‘. Говоря о предстоящем введении монополии (сахарной, чайной, спичечной), министр, ‘во избежание недоразумений’, подчеркнул, что это ‘не является особым видом государственного социализма’, это ‘мероприятия определенно фискальные’, с которым не связывается ‘планомерного стремления сузить частную хозяйственную инициативу’. Правительство ‘чуждо’ также ‘каких-либо финансовых авантюр’, вроде ‘конфискации частного имущества для получения доходов’.
Невозможно было определеннее и решительнее отмежеваться от утопических элементов ‘демократической’ программы 14 августа. Н. В. Некрасов ошибся в предположении, что его речь не получит сочувственного отклика. При всем недоверии к автору циркуляра 27 мая государственно настроенная часть совещания дружно приветствовала единственную министерскую речь, проникнутую положительной государственной мыслью и не делавшую никаких уступок популярным утопиям.
Генералы на совещании. Первый акт государственного совещания был сыгран: это была демонстрация бессилия правительства, не желавшего пойти ‘ни с нами, ни с вами’ и пытавшегося прикрыть свою слабость сильными жестами, ‘новыми нечеловеческими словами’, которых судорожно искал, но не нашел Керенский. Оставались еще два акта: выход на сцену реальной силы в лице генералов Корнилова, Каледина, Алексеева и поединок лидеров политических партий.
Корнилов приехал из Ставки на другой день, 15 августа, и был принят в Москве с большой помпой представителями союзов, которые раньше посылали ему телеграммы (см. выше), некоторыми депутатами Государственной думы, общественными деятелями, юнкерами Александровского училища и прапорщиками 6-й школы. После ряда приветствий (в том числе и Ф. И. Родичева) Корнилов был вынесен на руках к толпе, встретившей его восторженными криками, и проехал в сопровождении живописного эскорта охранявших его текинцев к Иверской часовне. Там он отстоял молебен в присутствии многочисленной толпы народа, встретившей и проводившей его взрывами ‘ура’. Затем, не посетив Керенского, он вернулся в свой вагон на вокзале. Политическая символика этого дня пополнилась еще одной чертой. В то время, когда генерал Корнилов принимал приветствовавшие его воинские части, командующий военным округом Верховский устроил для Керенского смотр войск Московского гарнизона. Министр-председатель и главнокомандующий в течение всего дня друг с другом не виделись, несмотря на неоднократные напоминания Корнилову, что его ждут с визитом. Вместо визита Корнилов послал своего представителя в организационное бюро совещания к A. M. Никитину с просьбой указать его место в ряду ораторов. Он получил ответ, что представители правительства уже все говорили и что разрешить вопрос может только Керенский. Только вечером от имени правительства на вокзал приехал П. П. Юренев, взявший на себя миссию убедить Корнилова говорить на совещании только о военной стороне дела, не касаясь политической. Крайне раздраженный этим генерал Корнилов хотел было вовсе отказаться от доклада. В 11 часов вечера А. Ф. Керенский, наконец, лично вызвал его по телефону.
‘Я говорил по телефону и в театр вызывал его (Корнилова) к себе, — показывает Керенский, — и повторил опять ему решение Временного правительства и очень просил его поступить соответственно. Когда же он на эту мою просьбу ответил, что будет говорить по-своему, я заявил ему, чтобы он имел в виду, что это будет с его стороны поступок недисциплинарный’. Керенский прибавляет тут свою личную оценку поведения Корнилова, оценку, вскрывающую источник его раздражения: ‘В это время он (Корнилов) был убежден в совершенном бессилии правительства, считая, что правительство уже в прошлом, так сказать, и что с ним считаться не следует’. Это было несомненное преувеличение. В то самое время, когда Корнилов упрямо отстаивал перед Керенским свое право ‘говорить по-своему’, перед ним уже лежала его завтрашняя речь, несомненно, считавшаяся с желаниями Временного правительства. ’13-го вечером, — показывает по этому поводу Филоненко, — я спросил у Корнилова, подготовлена ли у него речь.., и, узнав, что нет, предложил ему помочь выработать ее содержание… Свое содействие предложил также Завойко, встретивший генерала Корнилова. Помощь Завойко выразилась в том, что он под мою диктовку записал текст речи, предварительно, в общих чертах, обсужденный мной с генералом Корниловым’… ‘Директивы Временного правительства, — признает сам Керенский, — по существу в речи были выполнены, и все острые углы, например смертная казнь в тылу, были обойдены’. Однако Филоненко все-таки вставил в речь ссылку на доклад, подписанный им и Савинковым вместе с Корниловым.
Утреннее заседание совещания 14 августа прямо началось с эпизода, который определил его главное политическое содержание. Открытие заседания затянулось почти на час вследствие того, что Корнилов был вызван из своей ложи в кабинет Керенского. Официальная встреча, наконец, состоялась. На обратном пути к себе в ложу генерал Корнилов был замечен в зале и сделался предметом горячей продолжительной овации, в которой не приняла никакого участия левая часть. Тотчас после того как Корнилов, дважды откланявшись, отошел в глубину ложи, левая взяла свой реванш. В эту минуту появились члены правительства с Керенским. Левая демонстративно встала и при криках ‘Да здравствует революция, да здравствует революционный народ и революционная армия’ устроила Керенскому долгую овацию, в которой на этот раз так же демонстративно не участвовала правая, оставшаяся сидеть. ‘Да здравствует Корнилов’, — снова раздается из рядов офицерства. ‘Да здравствует армия’, — парирует кто-то, и этот возглас, наконец, объединяет обе половины зала в общей овации. Керенский быстро подхватывает примирительный лозунг. ‘Предлагаю всем в лице присутствующего здесь верховного главнокомандующего приветствовать мужественного руководителя за свободу и родину сражающейся армии’. Овация возобновляется и на этот раз, в ней участвует большая часть зала, не встречая противодействия со стороны левой.
На трибуне появляется первый оратор совещания: это член первой Государственной думы В. Д. Набоков. Примирительный тон, мягкие слова, спокойная, разумная речь. В лице Набокова первая Государственная дума отвечает Керенскому: ‘Не та контрреволюция страшна, которая зреет в скрытых заговорах и выходит на улицу с оружием в руках. Страшна та контрреволюция, которая под влиянием происходящих кругом ужасов начинает зреть в наших сердцах и умах… Борьба с ней не есть борьба словами, как бы громки и сильны они ни были. С ней нельзя бороться и железом, и кровью. С ней можно бороться единым разумным государственным творчеством власти… Нам хотелось бы, чтобы был найден вновь тот общий язык, который связывает, а не разъединяет те слова, которые… должны звучать как голос всей нации’. Оратор первой Думы искал этих слов во внепартийной и внеклассовой программе общественных деятелей, признал заслугу Керенского и закончил приветствием по адресу Корнилова: ‘Мы верим, что доблестный вождь русской армии, ее верховный главнокомандующий через победу приведет Россию к почетному миру’. Снова все, кроме левой части зала, встали и устроили новую овацию генералу Корнилову.
Собрание ждало Корнилова и без особенного внимания слушало речи членов второй Думы Ф. А. Головина и Г. А. Алексинского, членов третьей Думы Ф. И. Родичева и А. И. Гучкова. Даже речь последнего с ее ядовитым выпадом — ‘эта власть — тень власти, подчас появляющаяся со всеми подлинными и помпезными атрибутами власти, с ее жестикуляцией, терминологией и интонациями, от которых мы как будто стали отвыкать, и тем трагичнее этот контраст между жизненной необходимостью создания подлинной твердой, истинно государственной власти и между судорожными поисками и страстной тоской по власти’ — даже эта речь прозвучала слабее, чем все ждали. Она и была оборвана на полуслове. Наконец, скрывая волнение, поднялся А. Ф. Керенский: ‘Временное правительство вчера обрисовало общее положение армии и те мероприятия, которые намечены и будут проведены в жизнь. Вместе с тем мы признали необходимым вызвать верховного главнокомандующего и предложить ему изложить перед настоящим собранием положение на фронте и состояние армии’. Этими вступительными словами приезд и содержание речи генерала Корнилова вводились в определенные рамки. ‘Ваше слово, генерал’.
Низенькая, приземистая, но крепкая фигура человека с калмыцкой физиономией, с острым пронизывающим взглядом маленьких черных глаз, в которых вспыхивали злые огоньки, появилась на эстраде. Зал дрожит от аплодисментов. Все стоят на ногах, за исключением… солдат. Негодованию правых нет пределов. Слышатся крики: ‘Встать, позор’. Солдаты продолжают сидеть, слева слышны крики: ‘Холопы’. Шум усиливается. Керенский все время звонит, но звонка не слышно. Овация в честь Корнилова разрастается. Наконец, Керенский пользуется минутой сравнительного затишья, чтобы бросить в зал слова: ‘Предлагаю собранию сохранять спокойствие и выслушать первого солдата Временного правительства с долженствующим к нему уважением и уважением к Временному правительству’. Эти несколько слов, придавших демонстрации в пользу Корнилова легкий оттенок демонстрации против него, водворяют, наконец, спокойствие. Среди мертвой тишины раздаются отрывистые, по-военному резкие и категорические, как приказы, фразы написанной речи Корнилова.
‘С глубокой скорбью я должен открыто заявить, что у меня нет уверенности, чтобы русская армия исполнила без колебания свой долг перед родиной… Позор тарнопольского разгрома… — это непременное и прямое следствие того неслыханного развала, до которого довели нашу армию, когда-то славную и победоносную, влияния извне и неосторожные меры, принятые для ее реорганизации’. ‘Враг уже стучится в ворота Риги, и если только неустойчивость нашей армии не даст нам возможности удержаться на побережье Рижского залива, дорога в Петроград будет открыта’ (это то место речи Корнилова, из которого большевики впоследствии вывели нелепое обвинение, что Корнилов намеренно сдал Ригу немцам, а Керенский хочет сдать Петроград). ‘Я верю, что… боеспособность нашей армии, ее былая слава будут восстановлены. Но я заявляю, что времени терять нельзя, что нельзя терять ни одной минуты. Нужны решимость и твердое, непреклонное проведение намеченных мер’. Чтобы доказать, что медлить нельзя, что Россия хочет спастись от поражения и от потери новых территорий, Корнилов привел факты, свидетельствовавшие о том, что ‘разрушительная пропаганда развала армии продолжается’. Тут был список убитых своими солдатами офицеров, ‘в кошмарной обстановке безрассудного, безобразного произвола, бесконечной темноты и отвратительного хулиганства’, был случай самовольного бегства полка, ‘прославленного в прежних боях’, перед наступающим врагом и случаи готовности отдельных полков заключить мир с немцами, заплатив ‘контрибуцию’ по двести рублей на брата и согласившись на ‘аннексию’ оккупированной врагом территории. Были — уже не отдельные случаи, а общее явление — голода на фронте, ‘наконец, такое же явление громадного падения производительности заводов, работающих на оборону, — на 60 % для орудий и снарядов, на 80 % на авиацию только с октября 1916 г. по январь 1917 г., то есть до революции’. Корнилов готов был ‘верить сердцем’, что ‘страна хочет жить’ и что, ‘как вражеское наводнение, уходит та обстановка самоубийства великой независимой страны, которую создали брошенные в самую темную, невежественную массу безответственные лозунги’. Но для этого необходимо немедленное, безотлагательное (Корнилов повторил это слово дважды) проведение мер, указанных в докладе Корнилова, подписанном Савинковым и Филоненко. ‘Невозможно допустить, чтобы решимость… каждый раз проявлялась под давлением поражений и уступок отечественной территории. Если решительные меры для поднятия дисциплины на фронте последовали как результат Тернопольского разгрома и утраты Галиции и Буковины, то нельзя допустить, чтобы порядок в тылу был следствием потери нами Риги и чтобы порядок на железных дорогах[41] был восстановлен ценой уступки противнику Молдавии и Бессарабии’.
Впечатление от речи Корнилова было громадное и крайне подавляющее. Раздражение Керенского сказалось в том, что когда раздались знаки одобрения справа при словах генерала: ‘По телеграфу я приказал истребить полк, и полк вернулся’ (на позицию), он прервал оратора и просил публику ‘не сопровождать доклад оратора недостойными знаками внимания’.
Но еще большее волнение в зале произвела речь атамана донского казачества и представителя всех 12 казачьих войск генерала Каледина. Вдумчивая, медленная, сдержанно-страстная, без всякой внешней аффектации, эта речь гармонировала с задумчивостью глаз, затемненных густыми темными бровями, серьезностью прикрытого длинными усами рта, про который говорили, что он ‘никогда не смеется’, с виолончельным тембром слегка затуманенного голоса и со всей стройной, благородной фигурой оратора.
‘Выслушав сообщение Временного правительства о тяжелом положении Русского государства, казачество в лице представителей всех 12 казачьих войск.., стоящее на общенациональной государственной точке зрения, с глубокой скорбью отмечая ныне существующий в нашей внутренней государственной политике перевес частных, классовых и партийных интересов над общими, приветствует решимость Временного правительства освободиться, наконец, в деле государственного управления и строительства от давления партийных и классовых организаций, вместе с другими причинами приведшего страну на край гибели’.
В сжатых, хорошо взвешенных словах основная тема сразу намечена. Оратор переходит к развитию ее специально по отношению к казачеству, и каждое слово его звучит полновесным обличением. ‘Казачество не опьянело от свободы… Казачество с гордостью заявляет, что его полки не знали дезертиров… Оно не сойдет со своего исторического пути служения родине с оружием в руках на полях битв и внутри в борьбе с изменой и предательством‘. Далее Каледин поворачивается к левой и, глядя в упор на Церетели, Чхеидзе и других вождей ‘революционной демократии’, спокойно продолжает: ‘Обвинение в контрреволюционности было брошено в казачество именно после того, как казачьи полки, спасая революционное правительство, по призыву министров-социалистов вышли 3 июля — решительно, как всегда, — с оружием в руках для защиты государства от анархии и предательства. Понимая революционность не в смысле братания с врагом, не в смысле самовольного оставления назначенных постов, неисполнения приказов и предъявления к правительству неисполнимых требований, преступного расхищения народного богатства, не в смысле полной необеспеченности личности и имущества граждан и грубого нарушения свободы слова, печати и собраний, казачество отбрасывает упреки в контрреволюционности… Казачество призывает все живые силы страны… к укреплению демократического республиканского строя’.
Аплодисменты, постоянно прерывающие речь оратора, поневоле становятся общими, когда произнесен этот шиболет ‘революционной демократии’. Но оратор не нанес еще своего главного удара. Не связанный столь ответственным постом, как Корнилов, поддержанный коллективным голосом всего казачества, он от обороны смело переходит к наступлению и идет дальше корниловского доклада. ‘Пораженцам не должно быть места в правительстве (справа бурные аплодисменты, слева — шиканье. Все взоры обращены на Чернова, который сидит, низко опустив голову над столом)… Все Советы и комитеты должны быть упразднены‘ (на левой сильное движение и крики: ‘Это контрреволюция’), Корнилов только что заявлял: ‘Я не являюсь противником комитетов: я с ними работал.., я признаю комиссариат как меру, необходимую в настоящее время’… (Следует перечисление мер, более или менее общих с докладом Корнилова…). Но Каледин переходит далее от вопросов специально военных к общему вопросу об устройстве власти, о чем Керенский запретил говорить Корнилову. ‘Страну может спасти от окончательной гибели только действительно твердая власть, находящаяся в опытных, умелых руках лиц, не связанных узкопартийными групповыми программами, свободных от необходимости после каждого шага оглядываться на всевозможные Советы и комитеты и отдающих себе ясный отчет, что источником суверенной государственной власти является воля всего народа, а не отдельных партий и групп’. Собрание опять разделено: правая бурно рукоплещет, левая сильно волнуется. Но Каледин продолжает бить по больному месту. ‘Расхищению государственной власти центральными и местными комитетами и Советами должен быть немедленно и резко поставлен предел’. Левые разражаются бурными протестами. Опять слышны крики: ‘Контрреволюционер, долой’. Справа отвечают шумными аплодисментами. Каледин продолжает речь, указывает на Москву как на желательное место созыва Учредительного собрания, ‘как по историческому значению и центральному положению, так и в интересах спокойной и планомерной работы’, требует от правительства принятия мер, обеспечивающих правильность и законность выборов, и кончает словами: ‘Время слов прошло. Терпение народа истощается. Нужно делать великое дело спасения родины’.
Волнение зала при уходе Каледина с трибуны достигает высшей точки. Правая и часть центра бурно и продолжительно рукоплещет. Левая протестует и возмущается. Керенский вновь пользуется случаем, чтобы под видом председательского беспристрастия отгородиться от опасного оратора и дать в его лице урок ‘контрреволюции’: ‘Правительство желает выслушать откровенное мнение всех присутствующих и обладает для этого достаточным спокойствием. Но пусть помнят и знают, что мы призвали представителей земли не для того, чтобы кто бы то ни было обращался с требованиями к правительству настоящего состава’. Реванш левой дан: левая бурно аплодирует. Представители Советов, которые хочет уничтожить Каледин, встают и устраивают шумную овацию Керенскому.
Состязание лидеров партий. Появление на кафедре Чхеидзе дает повод для новой овации ‘вождю русской революции’, который от имени приговоренных Калединым к упразднению ‘демократических организаций’ оглашает разобранную выше обширную программу-декларацию. Но внимание зала уже исчерпано. Программные споры не составляют гвоздя совещания, и конец дневного заседания проходит при общем утомлении, среди которого пропадает и выступление представителя крестьянских депутатов Мартюшина, присоединяющегося к декларации Чхеидзе ‘справа’, и искусно составленная речь представителя академической группы профессора Д. Д. Гримма с самой резкой и последовательной критикой деятельности Временного правительства, какую только слышало Московское совещание. Вечером предстоит третий и последний акт совещания, в котором оно достигает второй высшей точки, — состязание лидеров главных политических партий, ведущих борьбу.
Состязание это было намеренно сосредоточено около выступлений ораторов четвертой Думы, которая нарочно для этой цели была отделена от своих предшественниц как фактор текущей действительности. И. Г. Церетели, политический вождь советского большинства, сообразовал с этим время своего выступления, по-хозяйски взяв себе двойной срок перед выступлением П. Н. Милюкова и еще один срок после этого выступления. Обе стороны по-своему поддержали коалиционное правительство, и, следовательно, заранее можно было сказать, что их выступления не превратятся в ожесточенную полемику. Напротив, именно тут могла бы выясниться платформа для примирения, если бы… можно было зачеркнуть все то, что происходило до этого момента, и устранить расхождение программ, выставленных обеими сторонами. Но если бы это было возможно, то, конечно, соглашение состоялось бы в стадии подготовительной, в стадии составления этих программ, а не в стадии представления их друг другу в готовом виде. И ждать от Московского совещания какого-то сближения непримиримых позиций могли только не посвященные в дело обывательские элементы этой многолюдной аудитории.
Однако видимое примирение предуказывалось дальнейшим существованием коалиционного правительства. За столом на сцене сидели рядом представители обеих боровшихся в зале сторон, и ораторы обеих по необходимости должны были проявить сдержанность. ‘Худой мир’ признавался обеими сторонами для данного момента предпочтительнее ‘доброй ссоры’.
Центральной речи И. Г. Церетели предшествовали два выступления членов четвертой Думы В. В. Шульгина и В. А. Маклакова. Первый со свойственной ему меткостью и образностью выражений, с прозрачностью мысли говорил о ‘трех ошибках’ революции, которые привели к тому, что теперь можно ‘запугать’ страхом ‘контрреволюции’. Это, во-первых, иллюзии революционного идеализма теперь, как и иллюзии монархизма, ‘втоптанные в грязь’, во-вторых, ошибка управления через ‘выборный коллектив’, всегда близорукий и эгоистический в своих ‘требованиях’, но самонадеянно пытавшийся заменить во время страшной войны единую и сильную власть, наконец, в-третьих, ошибка вмешательства в неприкосновенную сферу ‘веры и национальности’. Здесь киевский депутат подразумевал решение ‘украинского’ вопроса ‘тремя министрами’, результаты поездки которых в Киев он ядовито сопоставлял с дипломатией ‘умницы’ Бутурлина, присоединявшего Малороссию к Москве в XVII веке. Маклаков взял темой те условия, на которых возможно соглашение с правительством. Основное из этих условий — выведение страны из тяжелой войны с победой, для чего необходимо отрезать ‘хвосты’, связывающие власть с ‘пораженчеством’ в лице его собственных членов (это вызвало овацию левых в честь Чернова), с парализующими серьезную реформу армии ‘комитетами’ и вообще с ‘резолюциями политических партий’. За пределами их стоит вся страна, которая ‘пойдет за всяким, кто поведет ее — Россию, а не революцию — к спасению’. ‘Россия любит революцию только потому, что верит, что она ее спасет, но если она когда-либо в этом усомнится, то никакими силами вы завоеваний революции не вернете’.
Такое решительное отрицание пользы ‘выборных коллективов’ и значения ‘вотумов партий и резолюций комитетов’, такое категорическое утверждение, что народ — не политическая партия, ‘что политическая программа диктуется не волей партий, а волей истории’ и что надо смело вести народ к спасению, ‘порвав с политическими партиями’ и рассчитывая на ‘любовь, сочувствие и преданность масс’, которые ‘собственным инстинктом поймут, кто их губит и кто ведет к спасению’, — все эти привычные утверждения Маклакова дали легкую возможность Церетели прочесть целый дифирамб ‘демократическим организациям’. ‘Демократические организации’ есть единственная организующая сила, которая может спасти и страну, и революцию, после того как ‘руководящие классы’ ‘отступились от этой задачи’, ‘предоставив народ собственным силам’. Эта основная марксистская идеология постепенного ‘отпадения’ от революции классов, в ней не заинтересованных, уже известна нам из прежних выступлений Церетели. Она, конечно, совсем не клеилась с его же защитой коалиционного правительства и с восхвалением ‘демократии’ за то, что она добровольно поступилась властью ‘в интересах спасения страны’, оставшись только ‘политической организацией тех классов, которые она представляет, на страже завоеванной свободы’. Та и другая мысль плохо гармонировала с упорной защитой ‘демократической программы’ как единственной, объединяющей страну и могущей осуществить силами ‘нецензовой демократии’ ‘буржуазную революцию’. Церетели был прав, указывая, что единственная опора может быть в народе, но не прав, отождествляя народ с ‘демократическими организациями’ как его единственной организованной частью. С высоты птичьего полета, конечно, внутренние противоречия стушевывались, и непримиримое примирялось стилистической гладкостью речи. Конкретного материала, на котором эти противоречия раскрывались, Церетели вовсе не коснулся, скользнув одной-двумя фразами по содержанию той ‘демократической программы’ 14 августа, которую он продолжал формально считать необходимым условием коалиции. Он закончил, вызвав сцену эффектного, но фиктивного и внешнего примирения, спровоцированную его последней двусмысленной фразой: ‘Да здравствует честная демократия, не останавливающаяся ни перед какими жертвами для спасения страны. Я знаю, что здесь (налево) мне будут аплодировать. Будут ли аплодировать там (жест направо)?’.
‘Там’ ему тоже аплодировали. Встал весь зал, и овация оратору Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов вышла очень единодушной и длительной. Но затем после председателя Думы М. В. Родзянко выступил очередной оратор четвертой Думы — П. Н. Милюков и начал свою речь с разоблачения софизмов Церетели, на которых в течение многих месяцев держалась советская идеология. ‘Верно, что революция совершилась во имя спасения страны. Неверно или не доказано, что без революции мы уже имели бы сепаратный мир. Верно, что революция начата не планомерным заговором, а стихийным порывом масс. Неверно, что она обязана своей победой неорганизованной стихии. Она обязана этой победой Государственной думе, давшей санкцию перевороту и объединившей не отдельные партии, а весь народ. Верно, что организовать революцию пытались ‘демократические организации’ Неверно, что они одни могут спасти революцию от последствий их собственных ошибок. Верно, что, пока не создан аппарат, выражающий волю народа, власть должна угадывать эту общую волю. Неверно, что воля народа выражается исключительно в наскоро сколоченных организациях. Верно, что власть не должна опираться на одни цензовые элементы. Неверно, что нецензовые элементы сошлись клином в одних только так называемых ‘органах революционной демократии’ Верно, что неорганизованные массы шли в настоящее время за теми партийными лозунгами, которые звучат наиболее прельщающе. (Церетели указывал на результаты выборов). Неверно, что эти партии имеют монополию на демократизм, ибо Россия состоит не из одних только социалистов’. П. Н. Милюков сделал затем сжатый фактический обзор ошибок ‘революционной демократии’ и подвел им итог. Две капитуляции правительства перед утопизмом социалистических партий в момент перехода к первому коалиционному правительству, капитуляция в вопросе о ‘демократизации’ армии, сопровождавшаяся уходом А. И. Гучкова, капитуляция в вопросе о ‘циммервальдской’ внешней политике, сопровождавшаяся уходом министра иностранных дел. Две другие капитуляции за два месяца управления первой коалиции: капитуляция перед утопическими требованиями рабочего класса, сопровождавшаяся уходом А. И. Коновалова, и капитуляция перед крайними требованиями национальностей, сопровождавшаяся уходом остальных к.-д. Пятая капитуляция перед захватническими стремлениями масс в аграрном вопросе, поощрявшимися министром земледелия, вызвала уход первого председателя Временного правительства князя Львова. Основная причина всех этих уходов есть желание революционной демократии ‘направить буржуазную революцию в социалистическое русло руками самой так называемой ‘буржуазии’. Оратор указал на то, что партия народной свободы выходила и вновь входила в правительство только для одной цели: демонстрации значения ‘общенародной программы’. Он не скрыл того, что и последняя коалиция ‘не осуществила основных мыслей этого единения’. Связанное партийной зависимостью правительство продолжает колебаться и ни в области военного дела, ни в области внутреннего управления, ни в области земельного вопроса не может достаточно быстро и последовательно принять те меры для спасения родины, необходимость которых само признает. ‘Я не хочу делать окончательного вывода из своих замечаний, — заявил оратор в конце речи. — Министр-председатель желал получить поддержку партий при создании коалиции: он ее получил. Он желает получить поддержку совещания: он ее получит. Но… дальнейшее зависит от того употребления, которое правительство сделает из этой поддержки, которую мы даем ему добровольно и без спора’.
В своей ответной речи И. Г. Церетели не обнаружил обычной самоуверенности и проявил готовность идти на уступки. Но он не хотел или не мог понять сущности предъявленных обвинений. Видя в П. Н. Милюкове главным образом сторонника ‘империалистической’ внешней политики, он обошел его обвинение ‘революционной демократии’ в желании вести силами государственной власти классовую борьбу за социализм. Он трижды настойчиво возвращался к требованию признания П. Н. Милюковым основ ‘демократической’ внешней политики. За это он был готов обещать, что ‘демократия не сложит оружия до тех пор, пока Россия подвергается нашествию и ее целости и свободе грозит опасность’, что сторонники сепаратного мира придут к нему, лишь ‘перешагнув через труп революции’, что ‘военная дисциплина будет восстановлена сверху донизу’, и приказы людей, ‘призванных к командованию’, ‘идти в наступление’ ‘будут исполняться без рассуждений’, ‘правильно или неправильно это приказание’. В области внутренней политики, признавал Церетели далее, ‘если связь правительства с Советом являлась для вас препоной и мешала вам поддерживать власть, спасающую революцию, то мы заявляем вам: этой препоны больше нет. Вот коалиционная власть (он указал на правительственные скамьи), действующая вне формальной связи с Советами рабочих и солдатских депутатов’. Это не помешало, однако, Церетели, несколькими минутами позже заявить: ‘Нет власти в России выше власти Временного правительства, ибо источник этой власти — суверенный народ — непосредственно через те органы, которыми он располагает, делегировал эту власть Временному правительству‘. Это значило левой рукой взять назад гораздо больше того, что давалось правой. И когда вслед затем Церетели заметил, что ‘чутье’ ему показывает, ‘что П. Н. Милюков питает очень мало надежд на сохранение этой коалиции’, то он лишь сделал правильный вывод из собственного внутреннего противоречия. Нельзя было, обойдя все разногласия по существу, прикрыв их чисто внешними примирительными фразами, рассчитывать на ‘реальную поддержку’ и на взаимное понимание.
Как бы для того, чтобы еще более подчеркнуть искусственный характер соглашения, оратор торгово-промышленного класса А. А. Бубликов, правда, без уполномочия последнего, заявил, что ‘протянутая рука’ Церетели ‘не повиснет в воздухе’. Торжественно, при шумных овациях всего зала, он потряс руку несколько растерявшегося от такой неожиданности лидера ‘революционной демократии’. ‘Рукопожатие Бубликова’ стоило И. Г. Церетели больших нападок в левой прессе и отнюдь не укрепило его положения в своих собственных рядах. Когда день спустя по капитальному вопросу о смертной казни он получил всего четыре голоса в исполнительном комитете Советов, который притом отказался начать свое заседание с отчета Церетели о Московском совещании, то бутафорский характер соглашения, положенного в основу коалиции, выяснился и с другой стороны. Очевидно, лидер советского большинства уже потерял право говорить от имени этого большинства, когда шел на всевозможные уступки в Москве. Его признание, что ‘революция была неопытна’ в борьбе с большевизмом, подтвердилось скорее и полнее, чем, быть может, он сам ожидал.
Зато левая получила реванш с той стороны, откуда его никто не ожидал: со стороны казачества. Нашелся некий есаул Нагаев, который от казачьей секции Совета резко возражал Каледину, отрицая у него право говорить от имени трудового казачества. Произошел бурный инцидент, в который был вовлечен сам председатель и который едва не кончился дуэлью казака с офицерами.
Конец и итоги совещания. Совещание кончилось. Неясность политической мысли, сказавшаяся в его созыве, обнаружилась еще раз, когда пришлось подводить ему итоги. После всего, что произошло на самом совещании, собственно, для этой неясности не должно бы было быть места. Совещание наглядно обнаружило то, что многие раньше только чувствовали. Оно обнаружило, что страна делится на два лагеря, между которыми не может быть примирения и соглашения по существу. Но было совершенно ясно и то, что власть не может сделать требуемого выбора.
Иначе, если бы она могла решиться на выбор, несправедлива была бы критика многочисленных ораторов, видевших корень зла в бессилии и нерешительности власти.
Власть осталась такой, какой застало ее Московское совещание, но с одним большим минусом. Вся страна воочию увидала и узнала, какова эта власть и в чем причина ее слабости и бессилия. Если еще оставалось место иллюзиям, их должна была уничтожить заключительная речь Керенского. Как бы чувствуя, что благоприятного для правительства итога подвести нельзя и что ему сказать нечего, он сперва вовсе не хотел выступать в конце. Но когда министры указали ему на неудобство такого молчаливого окончания совещания, Керенский согласился закончить совещание краткой речью, ‘минут на десять’. Он действительно начал свое заключение, как предполагал. Совещание выслушало массу противоречивых мнений, каждый член совещания лучше понял, что ему было понятно не все. Но правительство по своему положению должно все знать и все видеть, решить по совести, как примирить непримиримое и какие из пожеланий исполнить. Бесполезно принуждать его к исполнению всех желаний каждого ‘физической силой’. Всякий, кто хотел бы навязать свою отдельную волю воле большинства, которое представляется правительством, почувствовал бы на себе силу власти, которая только кажется бессильной. Тут можно было бы поставить точку. Но в последних фразах Керенский уже вступил в область своего тогдашнего психоза-страха. Он имел еще самообладание оговориться, что дальше будет говорить уже лично от себя. Но затем и по форме, и по содержанию, его речь потеряла характер объективности и спокойствия. Оратор как бы впал в своего рода транс. Прерывающимся голосом, который от истерического крика падал до трагического шепота, А. Ф. Керенский грозил воображаемому противнику, пытливо отыскивая его в зале воспаленным взглядом лихорадочно блестевших глаз и пугая публику погибелью собственной души. От него требуют суровых методов в управлении? Да, может быть, его приведут к этому! Его принудят вырвать из души и растоптать цветы, и сердце его станет, как камень! ‘Нет, Александр Федорович, вы этого не сделаете’, — раздался из ложи истерический женский голос. Министры сидели смущенные, опустив головы. Настроение аудитории достигло страшного напряжения. А оратор, охваченный порывом страсти или душевным припадком, говорил, говорил — и не мог кончить речь. Наконец, взрыв аплодисментов облегченно вздохнувшей публики оборвал эту мучительную сцену. Измученный оратор не сел, а упал на председательское кресло. Затем, не успев еще прийти в себя, он быстро оставил свое место, как трибуну, позабыв закрыть совещание. Друзья напомнили ему об обязанности председателя. Он торопливо вернулся к столу и кое-как произнес необходимые фразы. Была половина второго ночи.
Сравнительно с тревожными ожиданиями, сопровождавшими открытие Московского совещания, оно закончилось благополучно. ‘С неизбежностью развивавшиеся события’, наступления которых Керенский ‘ожидал уже перед Московским совещанием’, не наступили. ‘Подготовлявшаяся’, по его же словам, ‘попытка на Московском совещании создать так называемую сильную власть’ не имела места по той простой причине, что на Московском совещании вообще ничего не подготовлялось. ‘Национальное равновесие’, обрекавшее власть на топтание на одном месте, внешним образом сохранилось. Керенский объяснил это тем, что ‘на Московском совещании правые утописты (они же ‘большевики справа’) были благополучно поставлены на свое место’. Вернее было бы сказать, что они не стали на место, на котором ожидал найти их Керенский. Видимость единения была сохранена — не столько потому, что на это формальное единение возлагались бы кем-либо дальнейшие надежды, сколько потому, что никто не думал делать Московское совещание сигналом к открытой борьбе.
Формально совещание не вынесло осуждения коалиции. При желании можно было торжествовать этот исход как победу правительства. Н. В. Некрасов облек этот оптимистический вывод в подходящую форму для печати. ‘Авторитет власти возрос, но вместе с тем возросла и ее ответственность. Московское совещание не решилось по многим вопросам взять на себя ответственность (его к этому не приглашали ни по одному вопросу. — П. М.), предоставив решение их Временному правительству, и облекло это правительство полнотой власти (на что, конечно, не имело никакого права. — П. М.). В действительности вопреки этим фальшивым словам правительство вышло из совещания скорей с ослабленным авторитетом. Оно не только демонстрировало перед всей страной свое бессилие и, что еще хуже, безволие, но и покрыло себя в лице своего главы налетом того ‘смешного, которое убивает’.
Идея коалиции не только не победила, как хотел внушить стране заместитель председателя, но, напротив, впервые потерпела наглядное и очевидное для всех крушение в публичном столкновении двух взглядов, которые даже сам Керенский принужден был признать непримиримыми. Оба борющихся лагеря на глазах всей страны нетерпеливо готовились к решительной схватке через голову власти, которая бессильно повисла между ними в воздухе, не решаясь сделать никакого выбора. В интимном кругу Керенский был откровеннее, когда оценивал пользу, принесенную ему Московским совещанием не столько с политической, сколько с полицейской точки зрения. ‘Приехав в Петербург, — вспоминает он[42], — я говорил близким друзьям, а также и Временному правительству, что я очень доволен Московским совещанием, так как то, что мне нужно было, я совершенно учел и знаю, где, что и как‘. В этой лаконичной фразе Керенский подразумевал полученное им в Москве осведомление о корниловском ‘заговоре’.
Таким образом, министра-президента интересовало по существу не столько признание принципа коалиции, будто бы усилившее ‘авторитет власти’, сколько, так сказать, более точная локализация предметов его смутного и неопределенного страха перед ‘развивающимися с неизбежностью событиями’. Даже он, носитель идеи ‘национального равновесия’, готовился в Москве к грядущей борьбе и, конечно, не мог верить в серьезность примирительного жеста между боровшимися элементами русской общественности.
‘Примиренчество’, внешний успех которого на совещании так усердно подчеркивал Н. В. Некрасов, как раз в это время окончательно отыграло свою роль. Это и было наглядным образом продемонстрировано тотчас после совещания на том самом Церетели, примирительное выступление которого, по выражению Некрасова, произвело ‘перелом’ в настроении съезда, склонив даже непримиримых на сторону соглашения. Церетели, намеренно подготовлявший себе на совещании роль высшего судьи демократической тактики, чего-то вроде ‘язычка весов’ революционной политики, два дня спустя был самым бесцеремонным образом дезавуирован ‘революционной демократией’. 18 августа петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов должен был выслушать в своем новом помещении, в Народном доме, доклад исполнительного комитета о Московском совещании. Вместо того, по предложению большевиков, было решено обсуждать ‘более важные вопросы’ — о смертной казни и об арестах ленинцев. Докладчик Мартов предложил собранию принять резолюцию протеста против введения смертной казни на фронте ‘как меры устрашения солдатских масс в целях порабощения их командному составу’ и, ‘следовательно, меры, преследующей контрреволюционные цели’, ‘требовать от Временного правительства ее отмены и заклеймить ведущуюся милитаристскими и буржуазными кругами агитацию за дальнейшее распространение смертной казни’. Как известно, это было требование Корнилова, почти принятое в Москве Керенским. Конец резолюции выражал порицание Всероссийскому исполнительному комитету за то, что он ‘до сих пор не нашел в себе решимости поднять вопрос о смертной казни’. Церетели от имени большинства комитета выступил на его защиту. ‘Почему вы не протестовали против этого ужасного института тогда, когда он был введен, очень скоро после событий 3-5 июля и несчастья на фронте? — спрашивал он своих противников, думая усовестить их этим напоминанием. — Если тогда вы хранили молчание, значит, было что-то такое, что заставляло вас молчать?.. Вы понимали смысл этого акта’. А теперь, ‘если вслед за вашим постановлением не последует отмены смертной казни, что же, вы вызовете не улицу толпу, чтобы требовать свержения правительства?’. ‘Да, — кричали большевики, перебивая Церетели, — да, мы вызовем толпу и будем добиваться свержения правительства’. — ‘Вы теперь высоко подняли головы, — отвечал Церетели большевикам, — а на второй день после введения смертной казни я этих высоко поднятых голов что-то не замечал’. И, переходя на их точку зрения, он пытался убедить их, что смертная казнь еще пригодится против контрреволюции и против ‘генералов’. Отменить ее можно будет, ‘когда революция снова укрепится’.
Мартов ответил на все эти словоизвития Церетели указанием на не-прямоту и неискренность его позиции. Он требовал от Церетели прямого ответа: ‘В интересах ли революции требовал Корнилов введения смертной казни на фронте и в тылу?’. Церетели ответил новым софизмом: ‘Нет, эта мера не контрреволюционна, ибо иначе Мартов звал бы вас к свержению правительства’, а он предлагает только ‘бумажную резолюцию’, так что правительство от этого не падет, и смертная казнь отменена не будет.
Мартов действительно не доводил своих требований до конца. Но он сознательно наносил удар старой тактике советского большинства, доведшей Церетели до рукопожатия Бубликова. Мартов при этом явно играл на руку тем, кто с мест грозил новым восстанием против правительства. Не смертная казнь, а именно тактика Церетели осуждалась по поводу доклада о смертной казни — на это осуждение пошло собрание, отказавшееся слушать доклад о Московском совещании. И резолюция Мартова, за исключением прямого осуждения исполнительного комитета, была принята всеми голосами против четырех голосов вождей Совета. В числе этих четырех был и сам Церетели. Нельзя было ярче показать, что петроградская ‘демократия’ не идет за тем умеренным большинством, которое дало в Москве поддержку коалиционному правительству.

VI. Последний фазис корниловского конфликта

Попытки соглашения. На очереди все же стоял вопрос, какими мерами предотвратить ту опасность, грозившую на фронте, о которой говорил на Московском совещании Корнилов. Едва уехав с совещания, генерал Корнилов уже снова напомнил о себе и о своих предложениях телеграммой из Ставки от 16 августа. Он опять настаивал в ней на немедленном проведении в жизнь мероприятий, изложенных в его докладе 10 августа и в речи на Московском совещании. В доказательство неотложности этих мер он приводил новые факты развала армии. Части войск, только что укомплектованные пришедшими из тыла запасными подкреплениями, оказались под влиянием последних еще более неустойчивыми, чем прежде, и отошли с позиций после простого артиллерийского обстрела, не дождавшись атаки противника. Следовательно, выводил генерал, немедленное оздоровление тыла необходимо, чтобы прекратить болезнь разложения фронта. Сообразно с этим и Б. В. Савинков сообщал печати в те же дни (17 августа), что законопроект об упорядочении тыла будет в близком будущем внесен во Временное правительство военным министром. В Ставку он в тот же день сообщил, что программа доклада Корнилова ‘в принципе’ принята Керенским.
Савинков, однако, не упомянул, что разногласия по этому вопросу между А. Ф. Керенским и генералом Корниловым не прекратились. Об этом несколько подробнее осведомил печать Н. В. Некрасов в своей беседе с журналистами 20 августа. ‘Требования главнокомандующего уже осуществляются, — говорил он, — но эти требования двоякие — фронтовые и штатские. Последние захватывают вопросы фабрично-заводской деятельности и железнодорожного хозяйства. Что касается этих требований верховного главнокомандующего, то между ним и Временным правительством действительно существуют разногласия в пределах вопроса, что делать. Штатская часть программы генерала Корнилова неприемлема не только для левых членов Временного правительства, но и для центра и, смею думать, даже и для большинства правой части населения’. Однако Некрасов прибавил, что Корнилов готов идти на уступки. ‘В недавней беседе он заявил, что для него важнее всего результаты в области заводской промышленности и транспорта, а каким путем они будут достигаться, для него неважно’. ‘Так как и правительство стремится к тем же результатам, то разница тут, стало быть, только в тактике’.
Следует, однако, прибавить, что и эта разница не была незначительна: нужно только вспомнить, о каких явлениях шло дело. Корнилов предлагал военные меры на железных дорогах, а железнодорожники готовили на 20 августа общую забастовку. В области работы на оборону громадный пожар складов снарядов и взрывчатых веществ в Казани (14 августа), вызвавший ‘злорадство’ местных солдат, которых в целях охраны пришлось заменить юнкерами, обратил внимание правительства на усиленную работу германских ‘агентов-разрушителей’. Словом, явления в тылу, ‘заботившие’ правительство, находились в нераздельной связи с его общей тактикой. И было несомненно, что генералу Корнилову то или другое разрешение ‘штатской’ части его программы было далеко не безразлично. Как думало по этому поводу правительство?
Из той же беседы Некрасова видно, что оно старалось закрывать на это глаза, уверяя себя и других, что все обстоит благополучно. ‘Правительство в полной мере доверяет генералу Корнилову’. Правда, ‘в некоторых определенных кругах ведется известная игра, и в эту игру постарались втянуть и Б. В. Савинкова’. Но ‘сам Корнилов далек от этих интриг’ и ‘ничего общего с шумихой, создавшейся около его имени, не имеет’. Правительство ‘глубоко убеждено в политической непричастности верховного главнокомандующего к этим интригам, а также в лояльности его штаба’. Откуда же, однако, шли эти разговоры о ‘контрреволюции’, которыми, как мы видели, насыщена была политическая атмосфера в дни Московского совещания? ‘То тут, то там, — признает Н. В. Некрасов, — вспыхивают безответственные попытки контрреволюционного движения, заставляющие правительство быть на страже’.
В Москве прокурор судебной палаты Стааль даже сообщил А. Ф. Керенскому в дни Московского совещания о готовом заговоре в пользу восстановления монархии. Были произведены аресты и обыски, подвергнуты домашнему аресту великие князья Павел и Михаил Александровичи. Словом, шума было произведено много. Но через несколько дней пришлось отпустить арестованных и признать, что весь сыр-бор загорелся из-за нескольких выражений в перехваченном письме фрейлины Хитрово, которая на себе провезла письма сестер милосердия великим княжнам в Тобольск. Следствие раскрыло настроения дворцовых и сановных кругов и толки о том, что настало время восстановить монархию. Но оно не нашло никаких доказательств, чтобы уже было приступлено к каким-либо действиям для этой цели[43].
С другой стороны, ‘Русское слово’ 19 августа напечатало сведения о заговоре ‘слева’. ‘По имеющимся в распоряжении правительства сведениям, — говорилось тут, — большевики готовятся к вооруженному выступлению между 1 и 5 сентября. В военном министерстве к предстоящему выступлению относятся весьма серьезно. Ленинцы, по слухам, мобилизуют все свои силы’.
Впечатления взятия Риги. Общественная тревога, о которой свидетельствуют все эти слухи и толки, достигла своей высшей точки после того, как 20 августа исполнилось предсказание Корнилова, сделанное неделей раньше на Московском совещании. Линия Двины была форсирована именно так, как об этом предупреждал Временное правительство генерал Корнилов еще 3 августа. Рига пала вследствие обхода с тыла. Верховное командование за три недели знало о приготовлениях германцев. Но все его усилия парировать удар сокрушились о настроения войск. ‘Искосол’ (исполнительный солдатский комитет) двенадцатой армии занимался в эти дни резкой полемикой против ‘контрреволюционной’ деятельности Корнилова, требовал контроля комитетов над применяемыми им крутыми мерами и замены их теми самыми ‘мерами общественного воздействия’, которые не помешали ‘Окопной правде’ в течение двух месяцев заражать армию болезнью большевизма и не препятствовали пресловутому Хаустову и его другу, прапорщику Сиверсу, энергично бороться против влияния на армию самого ‘Искосола’. Летучие солдатские митинги выносили на улицу Риги все военные тайны Рижского фронта в течение целого месяца. Рига была накануне гражданской войны между русскими войсками и большевистски настроенными латышскими стрелками. Офицерам был объявлен бойкот, а солдаты громили пивные заводы и погреба и пировали в Верманском парке и ‘Демократическом’ (переименованном из ‘Царского’) саду. Ворота Риги были, таким образом, наполовину открыты, когда генерал Корнилов 14 августа предупреждал Москву и Россию, что ‘враг стучится’ в эти ворота, и когда он настойчиво повторял, что ‘нельзя терять ни одной минуты’ для проведения намеченных им мер. Но потеря Риги не только не вразумила добровольных слепцов, а лишь прибавила к прежним обвинениям против генерала Корнилова новое, столь же бессмысленное, — обвинение в том, что он сам сдал Ригу врагу, чтобы попугать Петроград и создать благоприятную обстановку для ‘контрреволюционного’ удара.
Правда была в том, что после этого нового несчастья, постигшего Россию, генерал Корнилов не хотел больше ждать и не возлагал больше надежд на правительство Керенского. Если ‘нельзя было терять ни одной минуты’ и если от быстроты и решительности действий зависело спасение России, то оставалось действовать самому: таково было решение генерала Корнилова, складывавшееся действительно еще в дни, предшествовавшие Московскому совещанию. 21 августа был опубликован его приказ, уже прямо относившийся к тылу, и грозивший сельским, волостным и уездным комитетам, так же как и местным должностным лицам, карой по всей строгости законов за укрывательство дезертиров. ‘Я, верховный главнокомандующий, обращаюсь к самому населению с призывом бороться всеми средствами с укрывающимися в тылу дезертирами’ — так гласил этот не считавшийся с разделением властей приказ.
Что наступило время действовать — даже с риском ‘вызвать на улицу’ большевиков, это чувствовало и само правительство, в особенности Б. В. Савинков. Он неоднократно открыто говорил, что с двумя полками легко подавит большевистский мятеж и разгонит большевистские организации. Было совершенно ясно, что протестовавший против смертной казни петроградский Совет не потерпит опубликования новых корниловских мер в случае принятия их правительством. Становилось вероятно, что он попытается именно к моменту их опубликования приурочить то уличное движение, которое обещали большевики на заседании 16 августа и о подготовке которого имелись сведения в военном министерстве. В опубликованных позднее документах разведки именно к этому времени относятся новые ассигновки германских денег на ‘предприятия Троцкого’… Нельзя было допустить теперь, при более благоприятных для большевиков условиях, повторения опыта 3-5 июля. Если правительство даже решилось вступить на путь, рекомендованный Корниловым, хотя бы на путь принятия его военных, а не ‘штатских’ мер, то нужно было прежде всего предусмотреть и парализовать заранее принятыми мерами возможность вооруженного восстания в Петрограде.
С целью сговориться с генералом Корниловым как по поводу правительственных мер для оздоровления армии, так и по вопросу о предупреждении политических последствий этих мер Б. В. Савинков был командирован в Ставку. Он выехал уже 22 августа, два дня спустя после первых известий о прорыве на Рижском фронте. Перед его отъездом Временное правительство решило выделить Петроград в самостоятельную военно-административную единицу и подчинить войска столицы одному лицу, непосредственно назначенному правительством. Тогда же было решено изменить состав этих войск, отправив на фронт все полки, которые принимали участие в восстании 3-5 июля, ‘дабы дать им возможность загладить свой поступок’, и заменив их более надежными частями, прежде всего кавалерией, которая уже начала приходить в столицу по пути в Финляндию. В духе настроения правительства в эти дни приказ армии и флоту Керенского от 22 августа отдавал справедливость ‘цвету армии, офицерству’, ‘доказавшему, что оно плоть от плоти народа’, и обещал ему ‘ничего не требовавшему, ничего не заявлявшему о своих нуждах, несмотря на тяжелое экономическое положение, всяческую поддержку власти’. Этим удовлетворялось одно из требований генерала Корнилова, правда, уже слишком поздно, чтобы оказать заметное действие на офицерство и на взаимные отношения между ним и солдатской массой.
Личная тактика Керенского. Офицерские союзы, посылавшие перед Московским совещанием телеграммы о несменяемости Корнилова, отнюдь не были подкуплены запоздалым и вынужденным признанием их заслуг. Они продолжали видеть в Керенском своего врага и врага России. В корниловской ‘игре’ их позиция была определена заранее. Это отчетливо понималось обеими сторонами. Еще 18 августа в ‘Известиях Совета рабочих и солдатских депутатов’ появилась следующая заметка: ‘Из осведомленных источников Временному правительству стало известно, что контрреволюционные выступления различных организации усилились, и имеются сведения о неблагоприятной деятельности в этом направлении Союза георгиевских кавалеров’. Со своей стороны, московский отдел трех офицерских союзов: армии и флота, военной лиги и общеказачьей организации — протестовал 24 августа против обращения офицеров в своего рода ‘поднадзорных’, а выборных органов армии — в ‘охранные отделения’. Тут имелось в виду секретное обращение московского Совета солдатских депутатов от 24 июля к комитетам, которым были затребованы сведения о ‘нежелательных’, ‘ведущих контрреволюционную пропаганду’ и ‘не соответствующих по своему поведению занимаемым ими должностям’ офицерах. Среди этого все более запутывавшегося положения А. Ф. Керенский уже вел свою собственную линию. Его умственный взор со времени Московского совещания был прикован к предмету его страха — к корниловскому заговору. Он, по его мнению, уже ‘знал, где, что и как’. Но, говорит он в своих показаниях, ‘единственный метод, которым я пользовался, (был) — наблюдать и быть готовым… Действовать (то есть официально предъявлять обвинения и т. д.) по негласным сведениям и просто дружеским сообщениям я не мог. Я бы показался тогда общественному мнению человеком, страдающим манией преследования. Ничего бы из этого не вышло. Но я все время был на страже и следил за малейшими изменениями в этих кругах’. Керенский, однако, не только наблюдал, но и действовал, принимая меры предосторожности. Одна из них была направлена на главный комитет Союза офицеров в Ставке, ‘влиятельная часть’ которого, по сведениям Керенского, была ‘причастна к конспиративной организации’. ‘После Московского совещания, — показывает он, — я решился выселить комитет из Ставки’[44].
Это поручение было также дано Савинкову. Затем и в вопросе выделения Петрограда Керенский преследовал ту же политическую задачу. ‘Я поставил себе только одну цель, — показывает он, — сохранить самостоятельность правительства, цель, которую мотивировал во Временном правительстве тем, что ввиду острого положения вещей правительству невозможно отдавать себя совершенно в распоряжение Ставки — в смысле командования вооруженными силами… Мы были бы тут скушаны… Петербург как политический центр должен быть экстерриториален, то есть в военном отношении независим от Ставки. За принятие этого плана я около недели вел борьбу, и в конце концов удалось привести к единомыслию всех членов Временного правительства и получить формальное согласие Корнилова. И вот в связи с настроением Ставки и возможными осложнениями… предполагалось иметь определенное количество вооруженной силы именно в распоряжении Временного правительства, а никоим образом не в подчинении верховному главнокомандующему’.
Из самого этого изложения видно, что не все свои мысли Керенский поверял не только Временному правительству, но даже и лицам, как Савинков. Надо думать, это было причиной того, что и цель его распоряжений не всеми понималась одинаково. Как они понимались теми, кто считал эти распоряжения, направленными против ‘возможных осложнений’ со стороны большевиков, изложено выше. Но, по мысли Керенского, которую он хранил про себя, те же мероприятия должны были быть приняты и против настроения Ставки, то есть планов Корнилова. ‘У меня лично внимание было сосредоточено в другую сторону, — признает он в своих показаниях. — После Московского совещания для меня было ясно, что ближайшая попытка удара будет справа, а не слева’[45]. В этом Керенский разошелся даже с ближайшими исполнителями его воли. Что вышло из этой роковой двусмысленности положения и недоговоренности планов и намерений, мы скоро увидим.
Савинков у Корнилова. При таком настроении столицы, офицерства, правительства и Керенского, Б. В. Савинков прибыл в Ставку. Там под его председательством 23 августа должно было состояться совещание комиссаров и представителей армейских организаций для выработки мер оздоровления армии в согласии с предложением Корнилова. Савинков развил здесь свою программу, принятую и верховным главнокомандующим, но, несомненно, не удовлетворявшую офицерство. Выборные войсковые организации по этому плану сохранялись как ‘могучее средство для внедрения в воинские массы дисциплины и гражданского сознания, обеспечивая своим существованием спокойное отношение к тем суровым мерам, которые необходимы для спасения армии и страны как на фронте, так и в тылу’. Но ‘до сих пор комитеты являлись организациями, совершенно безответственными перед законом. Они могли выносить какие угодно постановления, хотя бы явно противозаконные и вредные, не подвергаясь никакой каре’. ‘Этого быть не должно, и перед комитетами должна быть создана альтернатива: либо исполнять свои обязанности и проводить в сознание масс идеи порядка и дисциплины, либо поддаваться безответственным влияниям масс и за это нести кару по суду’. За это, с другой стороны, права комитетов будут ограждены от посягательств начальствующих лиц, ‘причем всякое бестактное отношение будет служить поводом к признанию служебного несоответствия начальников’, то есть к их удалению. В роли временных посредников между командным составом и солдатами являются комиссары. Они суть ‘правомочные представители Временного правительства, а отнюдь не каких-либо общественно-политических и профессиональных организаций’. ‘Право оценки начальствующих’ принадлежит им ‘только с гражданско-политической стороны’, и, очевидно, с этой стороны они могут признавать командный состав ‘несоответствующим’. Но вмешиваться в вопросы чисто оперативного характера и с этой точки зрения входить в ‘оценку лиц командного состава’ они, как и комитеты, не имеют права. ‘Когда армия вернет себе свою боеспособность, институт комиссаров прекратится’.
Таков был максимум уступок военного министерства верховному главнокомандующему. Был ли генерал Корнилов согласен удовлетвориться этим максимумом? Некоторый ответ на это дает рассказ комиссара Юго-Западного фронта Иорданского о ‘странной выходке генерала Корнилова, одинаково направленной против комиссаров, комитетов и даже против управляющего министерством Савинкова’ (‘Русское слово’, 31 августа). ‘Придя (25 августа) на совещание комиссаров, — рассказывает Иорданский, — Корнилов произнес речь, в которой обрисовал положение России в стиле своих теперешних воззрений (см. ниже) и, бросив упрек всему совещанию, что оно занимается бесплодными разговорами, наконец, резко заявил, что в выработанном политическим управлением военного управления законопроекте о войсковых организациях комиссаров есть параграфы, противоречащие воинской дисциплине. ‘Этого я не допущу‘, — сказал Корнилов, схватил фуражку и выбежал из комнаты’. Очевидно, компромисс, придуманный Савинковым, Корнилова не удовлетворял.
С другой стороны, правительство в лице наиболее влиятельных членов не шло даже и так далеко в уступках корниловской программе, как готов был идти Савинков. Обещания и заверения Савинкова Корнилову, несомненно, в известной степени делались авансом, в расчете на их последующее одобрение правительством, как это заметил в одном из своих интервью Н. В. Некрасов. Тот же Некрасов сообщает нам (20 августа), что руководящее течение в правительстве именно стояло за то, чтобы ‘не проводить немедленно всех намеченных мероприятий, а ограничиться сначала осуществлением некоторого комплекса соответствующих мер, а затем подождать, принесут ли меры оздоровление в армии, и только в случае необходимости прибегнуть к проведению следующего комплекса мер’. Очевидно, тут не договорено, что хотели ‘подождать’ и увидеть, каково будет политическое действие первого приступа к осуществлению корниловской программы. Таким образом, ‘постепенность’ диктовалась не деловыми соображениями, а оглядкой на Совет рабочих и крестьянских депутатов. Этой точки зрения не мог, конечно, держаться сам генерал Корнилов, и Н. В. Некрасов вынужден был признать, что вместе с Корниловым ‘также и некоторые члены правительства (это были некоторые из министров партии народной свободы), наоборот, полагают, что все военные мероприятия должны быть проведены ныне же, не ожидая новых возможных потрясений. Сторонники этой точки зрения указывают, что продолжение того состояния, которое наблюдается в настоящее время во многих областях России, указывает на пробел в охране государственного порядка и требует незамедлительного пополнения этого пробела. Н. В. Некрасов, однако, указал, что в пределах того ‘комплекса’ мероприятий, который был намечен наиболее влиятельной группой в правительстве на первую очередь, решение правительства идти до конца было принято вполне определенно.
‘В случае, когда те или иные меры, являющиеся с военной точки зрения обязательными, представляются нежелательными по политическим соображениям, правительство будет черпать свои решения исключительно в сознании своей совести: и, конечно, здесь не окажут влияния ультимативные требования-заявления ни отдельных общественных деятелей (кивок в сторону Корнилова), ни обширных общественных организаций’ (кивок в сторону Советов). Таким образом, и вопрос о том, как парализовать ‘нежелательные по политическим соображениям’ последствия намеченных в первую очередь мер, продолжал быть очередным и острым вопросом, в особенности при тех недомолвках и разногласиях, какие существовали между правительством и Керенским, между Керенским и Савинковым, между Савинковым и Корниловым. И управляющий Военным министерством, только что получивший в управление и Морское министерство, завел 24 августа откровенные переговоры с Корниловым относительно дальнейших передвижений войск для обеспечения столицы от повторения большевистского бунта при опубликовании корниловских мер.
Протокол, составленный в Ставке, дает возможность почти дословно воспроизвести аргументацию Б. В. Савинкова. ‘Ваши требования, Лавр Георгиевич, — говорил он Корнилову — будут удовлетворены в ближайшие дни. Но при этом правительство опасается, что в Петрограде могут возникнуть серьезные осложнения. Нам известно, что примерно 28-29 августа в Петрограде ожидается серьезное выступление большевиков. Опубликование ваших требований[46], проводимое через Временное правительство, конечно, будет толчком для выступления большевиков, если бы последние почему-либо задержались. Хотя в нашем распоряжении достаточно войск, но на них мы полностью рассчитывать не можем, тем более что еще неизвестно, как к новому закону отнесутся Советы рабочих и солдатских депутатов. Последние также могут оказаться против правительства, и тогда мы рассчитывать на войска не можем. Поэтому прошу вас отдать распоряжение, чтобы третий конный корпус был к концу августа подтянут к Петрограду и был предоставлен в распоряжение Временного правительства. В случае, если, кроме большевиков, выступят и члены Советов рабочих и солдатских депутатов, нам придется действовать против них‘. При этом Савинков сказал, что действия должны быть самые решительные и беспощадные. На это генерал Корнилов ответил, что он иных действий и не понимает, что инструкции будут даны соответственные и что, раз будут выступления большевиков и Советов рабочих и солдатских депутатов, то таковые будут подавлены со всей энергией. После этого Б. В. Савинков, обращаясь к генералу Корнилову, сказал, что необходимо, чтобы не вышло недоразумений и чтобы не вызвать выступлений большевиков раньше времени, предварительно сосредоточить в Петрограде конный корпус, затем к этому времени объявить Петроградское генерал-губернаторство на военном положении и объявить новые законы, вносящие целый ряд ограничений.
Таким образом, первая мера Корнилова, признанная впоследствии ‘мятежнической’, была принята им по прямому требованию Савинкова, передававшего поручения Керенского[47]. Надо прибавить, впрочем, что продвижение третьего конного корпуса к Петрограду могло быть понято также как одна из целого ряда мер, имевших в виду обеспечить столицу в случае наступления неприятеля и в случае волнений в Финляндии. С такими стратегическими целями уже были переведены кавалерийские части в Выборг и Нарву, что также в общей картине событий не могло не получить, кроме стратегического, и политическое значение.
Настроение столицы и меры большевиков. Что переживала столица в ожидании критических дней 27-29 августа? Размеры рижской катастрофы в эти дни еще не выяснились, и Петроград продолжал чувствовать себя под угрозой неприятельского нашествия. Правительство разрабатывало меры спешной эвакуации, и часть состоятельного населения спешила уехать. По сообщению министра труда, рабочие, прежде цепко державшиеся за места, теперь массами требовали расчета. Особоуполномоченный по разгрузке Петрограда, успокаивая население по поводу ‘быстрого приближения неприятеля’, в то же время советовал той части населения, которая не связана работой или положением с необходимостью жить в Петрограде, постепенно выехать из Петрограда и его района. Городское управление вырабатывало меры для облегчения выезда. Главнокомандующий Петроградским военным округом для успокоения населения опубликовал воззвание, начинавшееся словами: ‘В связи с последними неудачами на фронте в Петрограде распространяются безответственными лицами волнующие население тревожные слухи о грозящей столице опасности. Прошу граждан сохранять полное спокойствие и не поддаваться панике… Вверенные мне войска, охраняющие столицу, исполнят свой долг защиты родины до конца. Всякого рода попытки вызвать в Петрограде беспорядки и волнения будут подавляться в самом их зародыше всеми имеющимися в распоряжении военной власти мерами’. Кто же были эти ‘безответственные лица’, сеявшие смуту? Корреспондент ‘Русских ведомостей’ сообщал по этому поводу: ‘Вчера и сегодня (25 и 26 августа) в Петрограде ходили слухи о возможности в связи с полугодовщиной революции (то есть 27 августа) выступления большевиков. Говорят, что большевики собираются воспользоваться завтрашним днем для выступления с протестами против отсутствия продовольствия, против смертной казни и с лозунгом о свержении правительства. В подлежащих учреждениях считают слухи о возможности вооруженного выступления преувеличенными. Однако в правительственных кругах имеются сведения относительно того, что в некоторых военных частях ведется большевистская агитация. Не все благополучно и в Кронштадте. Здесь агитация большевиков приняла широкие размеры и открыто говорится о мщении за 3-5 июля. В правительственных кругах указывают на единодушно принятое решение относительно того, чтобы все попытки выступления были подавлены. Завтра в городе будут дежурить усиленные наряды воинских частей. В казармах на случай беспорядков будут держаться наготове резервные части. Солдаты, которые появляются на улице с оружием в руках, будут арестованы’.
Как отнеслась ко всем этим слухам и приготовлениям на 27 августа ‘революционная демократия’? Ответом на это является любопытное воззвание, опубликованное накануне этого дня исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов, Петроградским советом профессиональных союзов и Центральным союзом фабрично-заводских комитетов (большевистски настроенного петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, а равно и солдатской секции всероссийского Совета в этом списке не имеется): ‘Товарищи и граждане, по городу распространяются слухи, что готовятся какие-то демонстрации. Говорят, что на 27 августа назначено выступление рабочих на улицу. В контрреволюционных газетах пишут о готовящейся на 28 августа резне. На заводы являются люди в солдатской форме и призывают рабочих к вооруженным выступлениям. Мы, представители рабочих и солдатских организаций, заявляем: эти слухи распускают провокаторы и враги революции. Они желают вызвать массы солдат и рабочих на улицу и в море крови потопить революцию. Мы заявляем: ни одна политическая партия рабочего класса и демократии не призывает ни к каким выступлениям. Пролетарии и гарнизон Петрограда не поддаются провокации и сумеют достойно ответить на призыв контрреволюции’.
Мы сейчас увидим, кто были эти люди в ‘солдатской форме’, призывавшие рабочих на улицу 27 августа, и кем затевалась ‘готовящаяся на 28 августа резня’. Приведенное воззвание свидетельствует во всяком случае об одном: большинство ‘революционной демократии’ поняло крайнюю невыгодность подобных выступлений для себя в подобную минуту и испугалось их. Вероятно, вместе со страхом попасться на удочку ‘контрреволюции’ туг сыграли роль и решительные меры, принятые правительством для подавления возможных уличных беспорядков. Как бы то ни было, настроение ‘революционной демократии’ оказалось крайне пониженным. Солдатская секция Совета рабочих и солдатских депутатов на заседании 25 августа терпеливо выслушивала заявление помощника главнокомандующего капитана Кузьмина о причинах прихода в столицу кавалерии. ‘Да, кавалерия пришла, ибо она очень нужна. Ведь никто, кроме вас, не виноват в том, что пехота плохо охраняет столицу’. И президиум в лице солдата Завадье и Н. Д. Соколова послушно призывал собрание к ‘беспрекословному исполнению боевых приказов генерала Корнилова’. Вынесенная секцией резолюция ‘указывала товарищам солдатам, что они обязаны идти на фронт, как для работ (в окопах), так и для боевых задач’. Таково же было настроение и на заседании исполнительного комитета Совета 24 августа. На этом заседании приняты патриотические воззвания ‘ко всем гражданам’, ‘к солдатам Петрограда’, ‘к солдатам тыла’ и ‘к армии’. Воззвания призывали к ‘доверию и к повиновению Временному правительству’ и убеждали ‘не поддаваться провокации’. Даже и большевики, видимо, поняли, что при таком настроении час их не наступил и что их выступление в данную минуту будет водой на чужую мельницу. И они отказались от выступления 27 и 28 августа. В их газете ‘Рабочий’ (заменившей закрытую ‘Пролетарий’) 26 августа появилось от имени ЦК большевиков следующее заявление: ‘Темными личностями распускаются слухи о готовящемся выступлении и ведется провокационная агитация якобы от имени нашей партии. ЦК призывает рабочих и солдат не поддаваться на провокационный призыв к выступлению и сохранить полную выдержку и спокойствие’.
Столица, таким образом, уже приспособилась к готовившемуся против ‘революционной демократии’ удару. Из кругов, обычно направлявших толпы на улицу и инсценировавших вооруженные восстания, на этот раз вовремя дан был лозунг: не подставляться. В Ставке, однако, эта перемена положения оставалась незамеченной и учтена не была. Там диспозиция боя как была, так и осталась рассчитанной на обстановку большевистского мятежа. Еще 25 августа вызванные специально в Ставку с фронта офицеры посылались отдельными партиями в Петроград, чтобы подготовить там на месте организацию для борьбы с большевиками и с немецко-австрийскими военнопленными. Некоторые из них, не успев доехать до Петрограда, явились в Москве к прокурору Сталю и назвали ему имена офицеров, проживающих на частных квартирах, к которым они должны были явиться за указаниями (в том числе Федорову, председателю военной лиги).
Мы только что видели, что в представлениях Савинкова вызывавшиеся в Петроград войска должны были быть употреблены не только против большевиков, но, по всей вероятности, и против членов Совета рабочих и солдатских депутатов (впоследствии Савинков оговаривался: ‘Если бы к моменту восстания большевиков Советы рабочих и солдатских депутатов были большевистскими’). В представлении Ставки и самого Корнилова опасность, которую предстояло устранить, распространялась и дальше, в ряды самого Временного правительства. В своем показании генерал Корнилов очень ярко отметил один эпизод из заседания Временного правительства 3 августа, который заставил его подозревать присутствие неприятеля на самих министерских скамьях. ‘Когда я коснулся вопроса о том, на каком фронте можно было бы перейти в наступление при наличии некоторых условий, — рассказывает он, — министр-председатель, сидевший со мной рядом, наклонившись ко мне, шепотом предупредил, ‘что в этом вопросе нужно быть осторожным’. Предупреждение это было вызвано запиской, которую Керенский получил от Савинкова и от Терещенко. ‘Уверен ли министр-председатель, — спрашивал первый из них, — что допускаемые генералом Корниловым государственные и союзные тайны не станут известны противнику в товарищеском порядке?» ‘Я был страшно поражен, — говорит Корнилов, — и возмущен тем, что в Совете министров Российского государства верховный главнокомандующий не может без опаски касаться таких вопросов, о которых он в интересах обороны страны считает необходимым поставить правительство в известность. По окончании заседания из некоторых слов Савинкова мне стало ясно, что предупреждение имело в виду министра земледелия Чернова’[48].
Впечатление, полученное генералом Корниловым от этого эпизода, было настолько сильно, что он не раз ссылался на него и в своих прокламациях следующих дней в доказательство необходимости изменить состав правительства (см. ниже). Вопрос о реконструкции власти, вопрос чисто политический, как мы видели, давно уже сделался предметом обсуждения в Ставке.
Если сам Корнилов в начале августа еще высказывался при этом за сохранение власти Керенским, то окружающие его лица в Ставке давно уже судили иначе. В своей речи в демократическом совещании (см. ниже) и перед следственной комиссией Керенский несколько раз заявлял, что до него доходили и из ‘казачьих кругов’, и из среды офицерства, и из рядов общественных деятелей разговоры о том, что сильная власть, необходимая России, должна принять форму диктатуры. Первоначально мысль этих людей останавливалась именно на Керенском как на возможном диктаторе. ‘Говорили так, — передает он, — если вы согласитесь, то мы… и т. д. Но это попадало на бесплодную почву’… ‘Общественность, — продолжает он, — разочаровалась во мне как в возможном организаторе сильного и авторитетного правительства’. Быть может, вернее будет сказать, что общественность вовсе и не была ‘очарована’ такой перспективой.
Несомненно, вся трагичность положения Временного правительства для большинства общественных кругов выяснилась далеко не сразу. Но, по мере того как она выяснялась, не могло, конечно, не расти нетерпение патриотически настроенных групп. Как выражение этого нетерпения не могло не явиться мысли о замене данного правительства, не способного быть сильным, другим правительством или другим подходящим лицом. Одно время на эту роль выдвигался в определенной среде адмирал Колчак, проживавший после своей отставки в Петрограде. Конечно, замена мыслилась в ином порядке, чем порядок переговоров и соглашений с органами ‘революционной демократии’.
‘Заговор’ в Ставке. В военных кругах и в частности в кругах, близких Корнилову, эти разговоры должны были начаться раньше других кругов. Уже в июне Керенский получал от отдельных доброжелателей предложения стать диктатором. К тому же времени и во всяком случае к июлю относятся толки в офицерской и казачьей среде, что нужно изменить состав правительства помимо Керенского — теми путями и способами, которыми располагает военная среда[49]. Можно догадываться, что тот кружок лиц, который уже во время наступления на Юго-Западном фронте начал выдвигать Корнилова, а потом провел его в верховные главнокомандующие, уже давно имел в виду в интересах спасения родины сделать Корнилова преемником Керенского. Вероятно, в этой связи заинтересовался возвышением Корнилова и Савинков. В глазах Керенского все эти толки и слухи, услужливо переносимые посредниками, которых он сам называл ‘немного шантажистами’ и передавал под наблюдение разведки, очень скоро приняли характер настоящего заговора. ‘В конце июля я уже получил точные сведения, — говорил он, — об офицерском заговоре, который готовился и который имел опорные пункты в Петербурге и в Ставке (речь идет о членах главного комитета Союза офицеров)’.
Этим же кругам Керенский приписывал начавшуюся против него газетную кампанию ‘органов сторонников сильной власти’: ‘Живого слова’, ‘Народной газеты’, ‘Новой Руси’, ‘Вечернего времени’ и т. д. ‘Лица, на которых указывали, — показывал он, — были все военные, но они имели связь с некоторыми штатскими элементами и имели большие средства. Появился целый ряд газет, которые начали травлю Временного правительства и лично меня’… ‘Я, конечно, не могу это сейчас доказать, но для меня ясна конструкция‘. Для ‘конструкции’ не хватало лишь последнего звена: связи ‘штатских’ с ответственными общественными деятелями. Но тут глаза Керенскому открыло Московское совещание, довольно точно указав границу, за которой прекращалось и личное, и политическое доброжелательство к главе правительства. За этими пределами в глазах Керенского немедленно начинался ‘заговор’. У ‘заговора’ было определенное ядро — офицеры и казачий союз — и неопределенная широкая периферия ‘общественности’ в кавычках, общественности, не желавшей считать спасительным для России ‘национальное равновесие’, символизируемое Керенским.
Напечатанные осенью 1918 г. записки полковника Ф. В. Винберга[50] показывают, что подозрения Керенского относительно ядра ‘заговора’ имели серьезное основание. Сам автор записок был председателем одного из офицерских союзов — ‘Союза воинского долга’, образовавшегося в мае 1917 г. с целью ‘способствовать возрождению доблестного духа русской армии’. ‘Союз воинского долга’ находился в связи с другой организацией — ‘Республиканским центром’, обладавшим, по словам Винберга, значительными денежными средствами. К ‘Республиканскому центру’, по его же свидетельству, ‘примкнули и другие организации, на тех же основаниях (самостоятельности и независимости собственного строя), что и ‘Союз воинского долга’. Военным отделом ‘Республиканского центра’ руководил сперва полковник Генерального штаба Д., а после его отъезда полковник Генерального штаба Дюсиметьер. Первоначальный план ‘Республиканского центра’ был ‘держаться более осторожной политики и постепенно, с возрастающей интенсивностью, распространять свое влияние, усиливаясь и численно, и количественно, не ограничиваясь Петроградом, но охватывая и все крупные центры России’. Два обстоятельства, по словам Винберга, изменили эту первоначальную медлительную тактику. Во-первых, ‘к концу июля уже выяснился предстоящий крах как самого Керенского, так и всего его бездарного правительства’. Во-вторых, ‘выяснилось опасное положение Риги’. Вообще ‘цель всех оппозиционных кругов заключалась во введении в России порядка непременно тогда, когда, казалось, еще не поздно было взяться за спасение армии и доведение ее до победы’. Все эти данные ставили ‘Республиканский центр’ перед альтернативой: или держаться своей осторожной политики и, выжидая, опоздать с делом спасения России, или, повинуясь стечению обстоятельств, ускорить свое выступление. Ко второму решению, кроме всего остального, склоняли центр и военные элементы, входившие в его состав и представляемые в большинстве офицерами Генерального штаба.
Такому же решению — действовать энергично — соответствовала общая обстановка, заключавшаяся в падении рекламного престижа Керенского и в ожидавшемся новом выступлении большевиков, мечтавших загладить свою неудачу 5 июля’.
Дальнейшее сообщение Винберга имеет особенный интерес при условии, конечно, что оно будет проверено, ибо сам автор, видимо, не был посвящен во все пружины дела, о котором рассказывает. ‘Вся сумма этих данных, — говорит Винберг, — повлияла на (председателя ‘Республиканского центра’) Николаевского и его помощника Финисова и, главным образом, на могущественных и влиятельных, но анонимных руководителей ‘центра’ (?), и было решено приступить к активным действиям в тесном единении и согласии с генералом Корниловым, который был предназначен на роль диктатора. Было условлено, что в Петрограде примет в свои руки власть по приходе своем во главе назначенного в столицу специального корпуса генерал Крымов, известный как выдающийся боевой генерал, с железной энергией, твердой решимостью и пламенной любовью к родине. До появления Крымова в Петроград приехал полковник Генерального штаба Сидорин как представитель Корнилова в ‘Республиканском центре’, причем он при полном содействии Дюсиметьера должен был руководить выступлениями офицеров в Петрограде, согласованными с действиями подходящих к столице войск Крымова… В ‘республиканском центре’ в это время шла большая напряженная работа: целые дни посвящались обсуждениям и совещаниям по поводу предстоящего выступления. Решающий голос и господствующее влияние имели на этих собраниях полковник Сидорин и Дюсиметьер. Посредником между обоими и Винбергом явился полковник туземной дивизии В. В. Гейман, с которым он познакомился недели за полторы до ‘открытия действий». ‘Гейман всегда мне сообщал, — рассказывает Винберг, — радостные вести о больших успехах и удачах, будто бы сопровождавших все наши подготовления к решительному дню’. Как потом оказалось, все рассказы Геймана были если не сплошной выдумкой, то крайним преувеличением… Решительный день должен был наступить тогда, когда корпус генерала Крымова или авангард, состоявший из ‘дикой дивизии’, подойдет к окрестностям Петрограда. К этому времени находившиеся в Петрограде офицеры-заговорщики, заранее распределенные по группам, должны были каждой группой исполнить заранее намеченную задачу: захват броневых автомобилей, арест Временного правительства, аресты и казни наиболее видных и влиятельных членов Совета рабочих и солдатских депутатов и т. п. К приходу войск Крымова главные силы революции должны были уже быть сломленными, уничтоженными или обезвреженными, так что Крымову оставалось бы дело водворения порядка в городе[51].
Сопоставив эти показания Винберга с появлением таинственных людей ‘в солдатской форме’, провоцировавших большевистское или квазибольшевистское выступление пропагандой на заводах, мы придем к заключению, что подозрения крайних левых кругов были правильны. Агитация на заводах, несомненно, входила в число ‘намеченных задач’, исполнить которые должны были офицерские организации. Неожиданное подтверждение этого пишущий эти строки получил от В. Н. Львова, рассказавшего ему в мае 1921 г. в Париже о следующем своем разговоре с казацким полковником Дутовым. ‘В январе 1918 г., — говорил В. Н. Львов, — я был при защите Оренбурга от большевиков. Между прочим, я был у Дутова в сопровождении председателя Оренбургского комитета к.-д. партии Городецкого. Я спросил Дутова: что должно было случиться 28 августа 1917 года? Дутов ответил мне буквально следующее: между 28 августа и 2 сентября под видом большевиков должен был выступить я’[52]. Ниже мы увидим, почему этот план не осуществился, насколько дело касалось самого Дутова.
Трудно установить, в какой степени и когда именно генерал Корнилов был посвящен во все эти планы, имевшие уже, несомненно, характер заговора. Формально личность Корнилова во всяком случае оставалась вне подозрения. Однако слухи о заговоре довольно близко подходили к интимному кругу лиц, собравшихся около Корнилова в Ставке и, несомненно, имевших на него личное влияние. Имя Завойко, известного уже нам ‘ординарца’ Корнилова, Керенским упоминается не раз в связи с довольно ранними слухами о приближении насильственного переворота. Нет оснований сомневаться, что Завойко, которого знающие его люди рисуют человеком, у которого честолюбие затемняло его ум, вел такие разговоры. Другой непризнанный политический гений, член первой Думы Аладьин, умевший сочетать крайнее самомнение с большой практической покладистостью, также сумел вкрасться в доверие Корнилова и стать его постоянным советником в Ставке. Чтобы открыть секрет этой зависимости Корнилова от случайных людей, нужно иметь в виду его характер, в котором крайне ревнивая и упрямая защита своей самостоятельности очень своеобразно соединялась с какой-то детской доверчивостью к людям, умевшим ему польстить. Достаточно представить себе то положение, при котором Завойко, кустарный политик, освещал для Корнилова перспективы внутренней политики, а Аладьин, импонировавший англичанам своим мнимым личным влиянием в России, а русским — такой же своей ролью в Англии, являлся авторитетом в вопросах политики внешней, чтобы оценить всю ограниченность кругозора, в котором вырабатывались практические шаги Корнилова. Специфический характер влияния Завойко и Аладьина настолько бросался в глаза в Ставке, что Савинков еще 7 августа ‘на свой страх и риск приказал учредить наблюдение за ними’, подозревая их, по собственному признанию, ‘как самых крупных заговорщиков’.
Обстоятельства сложились так, что влияние этих людей шло в том самом направлении, в каком эволюционировало и собственное настроение Корнилова. 3 августа он еще откровенно беседовал с правительством о средствах военной победы и внутреннего оздоровления. Через неделю острой борьбы Савинкова с Керенским из-за права Корнилова быть выслушанным в заседании Временного правительства это настроение резко изменилось. Мы видели, что 10 августа Корнилов прямо заговорил с Керенским о слухах по поводу своей отставки и весьма прозрачно намекнул ему, что в случае конфликта он решению Керенского не подчинится. В Москве в дни, предшествовавшие совещанию, этот конфликт казался наступившим, и перед ним отступил не Корнилов, а Керенский. Если бы, как опасались окружающие Корнилова, он получил отставку, то конфликт, по всей вероятности, тогда же принял бы острую форму и вышел бы наружу. Хотя этого не случилось, тем не менее в Москве же Корнилов указал в своей речи тот момент, дальше которого он не хотел откладывать решительные шаги для ‘спасения страны от гибели и армии от развала’. Этим моментом было предсказанное им падение Риги. Этот факт, по его мнению, должен был вызвать такой же прилив патриотического возбуждения, как тот, который был налицо, но прошел не использованным для внутренней политики после краха русского наступления в начале июля. Теперь, как Корнилов лично говорил мне при свидании в Москве 13 августа, он этого случая пропускать не хотел, и момент открытого конфликта с правительством Керенского представлялся в его уме уже совершенно определившимся, вплоть до заранее намеченной даты, 27 августа.
Значило ли это, что Корнилов сознательно готовил ‘заговор’ против правительства? Как это ни странно, но в уме Корнилова мысль о заговоре не совмещалась с его намерениями. Он был совершенно искренен, когда впоследствии в своем показании, то есть в официальном документе, смешивая ‘заговор’ с монархической ‘контрреволюцией’, торжественно заявлял: ‘Ни в каких заговорах я не состоял и не состою. Во всех своих разговорах с представителями различных политических партий я заявлял, что ни к каким политическим партиям не принадлежал и принадлежать не буду, а всегда поддерживал и буду поддерживать те из них, которые задаются одним намерением — спасти страну от гибели и вывести армию[53] из развала. Я заявлял, что всегда буду стоять за то, что судьбы России и вопрос о форме правления может решать только Учредительное собрание, которое лишь одно может выразить державную волю русского народа. Я заявлял, что никогда не буду поддерживать ни одной политической комбинации, которая имеет целью восстановление дома Романовых, так как считаю, что эта династия в лице ее последних представителей сыграла роковую роль в жизни страны’. Не считая себя ‘контрреволюционером’ в том смысле, какой придавался этому понятию в те дни, Корнилов уже поэтому не считал себя и ‘заговорщиком’. Он, правда, хотел сменить правительство. Но, во-первых, этим еще не предрешался вопрос о форме смены: она могла произойти и мирным путем, с добровольного согласия самого этого правительства, включая даже и самого Керенского[54]. А во-вторых, в сознании Корнилова формы вообще имели мало значения. Он ‘решил’ переменить правительство совершенно так же, как он ‘решил’ при определенных условиях самовольно оставить звание главнокомандующего в начале и в середине июля, или, наоборот, так же самовольно сохранить это звание в середине и в конце августа. Дата 27 августа в этом смысле вовсе не была в его сознании какой-то роковой гранью. 27 августа должно было произойти то, что могло произойти и 10 августа или 8 июля. Для Корнилова было важно проявить свою волю. Дать этой воле правильное юридическое выражение должны были уже другие: это было не его дело.
После всех этих замечаний мы поймем, почему ‘заговор’, очевидно, существовавший не только в представлении Керенского, но и в действительности, по крайней мере с конца июля, если не раньше, оставался неосязаемым и неуловимым в самом месте своего происхождения, в Ставке, до самого момента предпринятых ‘заговорщиками’ действий. В Ставке лишь ‘получалось’, по свидетельству кн. Г. Н. Трубецкого, представителя министра иностранных дел, ‘впечатление, что Корнилов — солдат, не вполне разбиравшийся в политических деталях и в их значении, окружен безответственными людьми, и их возможное влияние на него угрожало опасностью’. В свои планы и намерения генерал Корнилов, как кажется, не посвятил даже начальника своего штаба, генерала Лукомского, и уже только в последние дни перед событиями, заметив непонятные для себя передвижения войск на север, Лукомский прямо поставил вопрос о доверии[55].
Политическая сторона миссии Савинкова. Это неопределенное положение — неопределенное не из хитрости или по заранее обдуманному намерению, а по самому существу характера главного действующего лица — отразилось и на выполнении Савинковым политической стороны его миссии в Ставку. Мы видели, что Керенский дал Савинкову определенное поручение — воспользоваться своей поездкой 23-24 августа, чтобы, формулируя это поручение словами Савинкова, ‘по возможности ликвидировать Союз офицеров в Ставке, а также политический отдел, ибо, по постоянно поступавшим сведениям, некоторые члены офицерского союза и некоторые члены политического отдела участвовали в заговоре, стараясь увлечь генерала Корнилова на путь диктатуры’.
Б. В. Савинков рассказал в печати, как он исполнил это приказание Керенского. ‘Во исполнение этого распоряжения М. М. Филоненко и я просили генерала Корнилова… приказать Союзу офицеров выехать из Ставки в Москву, что лишало этот союз возможности пользоваться штабными техническими средствами, в чем и состояла его сила. Закрыть Союз офицеров не представлялось возможным, так как существование этого союза являлось столь же законным, как и всякого другого общества, и так как в заговоре подозревались лишь отдельные его члены, а не весь союз в целом. Генерал Корнилов согласился исполнить просьбу о переводе в Москву Союза офицеров и, отказавшись ликвидировать политический отдел в Ставке, вместе с тем согласился, чтобы все телеграммы и бумаги, исходящие из политического отдела, отправлялись впредь только после просмотра их комиссаром Временного правительства М. М. Филоненко’. Лично Б. В. Савинкову генерал Корнилов заявил, что ‘арестует каждого, о котором будут представлены данные об его участии в заговоре’ (‘Речь’, 13 сентября 1917 г.). Исполняя другое поручение Керенского — просить главнокомандующего двинуть войска к Петрограду, Савинков от себя прибавил два пожелания: во-первых, чтобы во главе корпуса не был поставлен генерал Крымов ‘ввиду некоторой политической сложности его имени’ и, во-вторых, чтобы в посылаемый корпус не была включена туземная дивизия. То и другое, очевидно, слишком обеспокоило бы демократические организации. Мы видели, что Крымову и туземной дивизии ‘Республиканский центр’ предназначал определенную роль в перевороте. Но Корнилов, по словам Савинкова, легко дал обещание исполнить обе просьбы[56]. Едва ли бы при своей прямолинейности он поступил таким образом, если бы в тот момент (24 августа) был вполне в курсе намерений офицерского заговора[57].
В цитированном выше протоколе, составленном тотчас после разговора его участниками и свидетелями, об обещаниях генерала Корнилова, однако же, ничего не говорится. Такое опущение тоже едва ли случайно: оно может свидетельствовать о том, что для окружающих Корнилова лиц было ясно, что обещания Корнилова не будут исполнены. Мотивы Савинкова против назначения Крымова переданы в протоколе в уклончивой форме: ‘Крымов для нас не особенно желателен. Он очень хороший боевой генерал, но вряд ли пригоден для таких операций’. Надо прибавить, что в том же разговоре Савинков и Филоненко высказались против главнокомандующего Деникина, который ‘не может наладить отношения с комиссарами и комитетами’, но этим вызвали горячие возражения Корнилова и Лукомского против возможности ‘легко убирать отличных боевых генералов из-за того, что у них являются иногда шероховатости.., хороших боевых генералов слишком мало, чтобы их выбрасывать за борт из-за всякого недоразумения’. В протоколе записано и следующее условие: ‘Дабы Временное правительство точно знало, когда надо объявить Петроградское военное губернаторство на военном положении и когда опубликовать новый закон, надо, чтобы генерал Корнилов точно протелеграфировал ему, Савинкову, о времени, когда корпус подойдет к Петрограду’. Это условие, как увидим, было точно исполнено ‘восставшим’ генералом Корниловым 27 августа.
Наконец, в то же свидание у Савинкова с Корниловым заходила речь и о деликатном вопросе переустройства власти. Именно в этом вопросе Савинков отмечает большую перемену в поведении Корнилова. ‘По прибытии в Могилев, — рассказывает он об этой стороне свидания (‘Русские ведомости’, 13 сентября), — мне бросилось в глаза, что Корнилов в первый раз не явился встретить меня на вокзале, а командировал генерала Лукомского, который проявил в отношении меня сдержанную корректность. Прибыв в Ставку, я застал Корнилова в состоянии сильного возбуждения. Он разразился упреками по адресу Временного правительства, говоря, что больше не верит ему, что страна погибает (напомним, что это было в первые дни после рижского прорыва) и что он больше не может работать с Керенским. Корнилов ссылался при этом на переговоры Керенского с генералом Черемисовым, тогдашним фаворитом Совета рабочих и солдатских депутатов и противником программы Корнилова (‘Речь’).
Ввиду важности этого разговора для уяснения тогдашней психологии Корнилова приводим подробную запись разговора, сделанную самим Савинковым[58].
‘Лавр Георгиевич, я хотел бы побеседовать с вами наедине (при этих словах присутствовавшие здесь генералы Лукомский и Филоненко встают и уходят). Дело в следующем. Телеграммы, получаемые в последнее время министерством за подписью разных лиц, чинов штаба Ставки, не скрою от вас, вселяют в меня тревогу. В телеграммах этих нередко трактуются вопросы политического характера и притом в недопустимом духе… Я уже докладывал вам, что я уверен, что вы лояльно поддержите Временное правительство и против него не пойдете. Но того же самого я не могу сказать о вашем штабе.
Корнилов: Я должен вам сказать, что Керенскому и Временному правительству я больше не верю… Стать на путь твердой власти, единственно спасительной для страны, Временное правительство не в силах… Что касается Керенского, он не только слаб и нерешителен, но и неискренен. Меня он незаслуженно оскорбил на Московском совещании. Кроме того, он вел за моей спиной разговоры с Черемисовым и хотел назначить его верховным (ничего подобного никогда не было, — приписывает Керенский).
Савинков: Мне кажется, в вопросах государственных личным обидам нет места. О Керенском же я не могу думать так, как вы. Я знаю Керенского.
Корнилов: Надо изменить состав правительства.
Савинков: Насколько я знаю, такого мнения и Керенский.
Корнилов: Нужно, чтобы Керенский не вмешивался в дело.
Савинков: Это сейчас невозможно, если бы даже было нужно…
Корнилов: Нужно, чтобы в правительстве были Алексеев, Плеханов, Аргунов.
Савинков: Вернее, чтобы советские социалисты были заменены несоветскими. Это вы хотите сказать?
Корнилов: Да. Советы доказали свою нежизненность, свое неумение оборонять страну.
Савинков: Все это дело будущего. Вы недовольны правительством, поговорите с Керенским, во всяком случае вы не можете не соглашаться, что без Керенского, без возглавления им — никакое правительство немыслимо.
Корнилов: В правительство я не пойду. Вы, конечно, правы: без возглавления Керенского правительство немыслимо. Но Керенский нерешителен, он колеблется, он обещает и не исполняет обещаний.
Савинков: Это неверно. Разрешите мне доложить, что за 6 дней, истекших после Московского совещания, Керенский заявил мне о том, что становится на путь твердой власти. Военным министерством было сделано следующее’ и т. д… На другой день, 24 августа, кончая приведенный выше разговор, Савинков сказал Корнилову: ‘Лавр Георгиевич, разрешите вернуться к вчерашнему разговору: каково ваше отношение к Временному правительству?
Корнилов: Передайте А. Ф., что я его буду всемерно поддерживать, ибо это нужно для блага отечества.
Савинков: Л. Г., я счастлив слышать эти слова. Я в вас никогда не сомневался. Я передам сказанное вами А. Ф.’.
В своих показаниях Савинков объясняет эту перемену настроения Корнилова относительно Керенского своим сообщением, что ‘разработанный нами совместно проект одобрен Керенским’ и будет рассмотрен в ближайшие дни. ‘Генерал Корнилов, — говорит он, — очевидно, обрадовавшись принятию министром-председателем законопроекта, изменил свой возбужденный тон и добавил, что теперь он может работать в полном согласии с Временным правительством’. В изложении тех же разговоров самим Корниловым, конечно, такой резкой противоположности между началом и концом не наблюдается. Политическую миссию Савинкова и свое отношение к ней Корнилов излагает следующим образом: ‘Савинков заявил, что хотел бы поговорить со мной наедине. Начальник штаба и комиссар вышли из моего кабинета (следовательно, это разговор 23 августа). Савинков указал, что важнейшей задачей сейчас он считает подготовку почвы для соглашения между мной и Керенским, с тем чтобы на этой согласованной работе была основана форма сильной и крепкой государственной власти[59]. Я заявил, что хотя не претендую на вступление в состав правительства, но раз интересуются моим мнением (тут уже ретуширует и Корнилов), то я считаю возможным открыто сказать, что нахожу Керенского человеком слабохарактерным, легко под дающимся чужим влияниям и, конечно, не знающим того дела, во главе которого он стоял. Лично я против него ничего не имею, думаю, что другой состав правительства, без участия Керенского, тоже мог бы справиться с делом. После долгого обсуждения вопроса я в конце концов согласился, что при современном соотношении политических партий участие Керенского в правительстве я признаю безусловно желательным. Затем я добавил, что готов всемерно поддерживать Керенского, если это нужно для блага отечества’. По показанию Филоненко, Корнилов сказал еще определеннее: ‘Я обещал Савинкову поддержку Керенского и исполню это’.
24 августа, рассказывает Савинков, я выехал из Ставки, причем генерал Корнилов провожал меня и просил еще раз приехать к нему. Он радовался проявленной, наконец, Временным правительством твердости. Его последней просьбой было заявление, чтобы я передал Керенскому его заверение в верности Временному правительству. Под этим впечатлением я уехал из Могилева. Это же впечатление Савинков передал и Керенскому по возвращении 25 августа. 26 августа вечером законопроект о мероприятиях в тылу должен был обсуждаться во Временном правительстве. Узнав от Савинкова, что в Петроград будет послан именно третий корпус (казачий), но что Савинкову удалось отклонить посылку дикой дивизии и назначение Крымова, Керенский, однако же, на этом не успокоился. ‘Для моего собственного успокоения, — рассказывает он, — я подписал указ о назначении Крымова командующим второй армией’ (с. 89). Таким образом, Савинкову и Керенскому до вечера 26 августа могло казаться, что элементы конфликта устранены, а желания обоих Корниловым исполнены. Таково было положение дела, когда вечером 26 августа к Керенскому явился В. Н. Львов с новыми предложениями от Корнилова.
Миссия В. Н. Львова. Всего три-четыре часа отделяют отъезд Савинкова из Ставки от приема Корниловым приехавшего в Ставку В. Н. Львова, явившегося в роли парламентера Керенского. ‘Последним поручением’ Корнилова Савинкову было передать Керенскому его заявление в верности Временному правительству. Это начало как будто отвечает тактике опытного ‘заговорщика’. Удержать противника до последней минуты в иллюзии полной безопасности — и сразу разбудить его решительным ударом, что может быть выгоднее для успеха ‘заговора’? И Керенский сам рисует нам картину того, что было бы, если бы здесь речь шла о хорошо подготовленном заговоре (с. 191). ‘Если бы отряд Крымова пришел сюда, — говорит он, — то не так легко было бы справиться, потому что тогда начали бы действовать те силы, которые ожидали здесь (в Петрограде) развития событий, то есть те присланные люди, которые съехались сюда от групп, которые были сорганизованы в некоторые кругах (или полках)… и которые в нужный момент должны были оказать поддержку с тыла’. Вместо этого В. Н. Львов своим вмешательством ‘сорвал все’, обнаружив, с согласия и по поручению Корнилова, весь ‘заговор’ ‘на день или на два раньше’ момента, необходимого для его успеха. Как могло случиться подобное странное происшествие? Керенский не может не остановиться перед этим вопросом. Но он отвечает на него лишь несколькими торопливыми словами в скобках. Очевидно, В. Н. Львов ‘сказал больше, чем следовало, и не в том тоне’, как этого хотел Корнилов. Естественным выводом даже из этого вскользь брошенного замечания было бы, что, значит, поручение Корнилова было неправильно исполнено В. Н. Львовым, значит, это было не то поручение, которое ему было дано, или, наконец, оно было не так понято Керенским. Как бы ни думать о Корнилове и его советниках, трудно себе представить, чтобы через четыре часа после поручения, данного ответственному и официальному лицу, — заявить о верности правительству, Корнилов сам же послал гораздо менее ответственного гонца, который поставил бы тому же правительству ультиматум о сдаче. Как же объясняется эта психологическая, моральная и политическая загадка?
Она была бы непонятна при гипотезе ‘заговорщика’, неосторожно раскрывающего свои карты. Но она делается понятной в контексте фактов, свидетельствующих о том, что тут речь шла о продолжении все тех же, давно начатых открыто разговоров о ‘диктатуре’, о реорганизации власти и т. д. Менее всего могла входить в соображение Корнилова возможность сопротивления его планам со стороны Керенского, которого он готов был ввести в свои комбинации. Разве не говорил ему сам Керенский, что, если понадобится и когда понадобится, он готов уйти от власти? Керенский повторял это и в комментариях к своим показаниям (с. 189). ‘Я никогда не добивался власти и не держался за нее. Я мешал только захватчикам и авантюристам. Политически же ответственные круги не только не встретили бы во мне помехи, если бы захотели организовать власть без меня, но, наоборот, я сам не раз предлагал им это сделать’. Корнилов был в числе тех, кому Керенский предлагал это, и он никак не мог причислить себя к ‘захватчикам и авантюристам’, тем более что он имел право утверждать, что за ним стояли известные ‘политически ответственные’ круги. Другой вопрос, конечно, какую цену имели сами заверения Керенского, который чем далее, тем более крепко держался за власть. Но Корнилов, не лишенный хитрости сам, был очень доверчив к другим. Он не верил, что Керенский может решиться на открытую борьбу с Советом, но верил вполне, что и Керенским руководит не личный вкус к власти, а благо родины. Он не ждал, что в последнюю минуту Керенский цепко ухватится за власть и пожелает сохранить ее во что бы то ни стало, рискуя тем, что с точки зрения Корнилова было последним шансом спасти государство. Корнилов шел на риск, поскольку вообще элемент риска неизбежен в таких делах. Но он не ожидал сопротивления. Он думал, очевидно, что та обстановка, которая создастся в Петрограде к 28 августа, сама по себе исключит возможность правительственного противодействия, а скорее заставит правительство искать спасения у него же. Он только боялся, что в общей свалке, когда не различают ни правых, ни виноватых, правительство может пострадать не по его вине. И он протянул Керенскому руку помощи: он послал к нему парламентером В. Н. Львова. Была, конечно, и практическая цель в этой миссии. Раз события должны были все равно развернуться неизбежно и неотвратимо, то иметь согласие Керенского — значило придать предстоявшим переменам в правительстве вполне легальный и законный характер.
Около выступления В. Н. Львова, сыгравшего роль той пружины, нажим которой приводит в действие весь аппарат и производит внезапный взрыв, скопилось, не без вины самого В. Н. Львова, очень много путаницы. Первый вопрос, который предстоит выяснить, — это вопрос о том, где этот взрыв был заготовлен: Корниловым в ставке или в Петрограде самим Керенским? Министр-председатель хотел представить дело так, что взрыв произведен Корниловым и что поручение Львова имело характер ультиматума, которого глава правительства не мог и не должен был принимать. ‘Совсем нет, — утверждает генерал Корнилов, прямо обвинявший Керенского ‘во лжи’, — В. Н. Львов, прежде чем явиться парламентером от меня к Керенскому, явился парламентером от Керенского ко мне. И мое предложение было лишь ответом на предложение Керенского. Точнее говоря, это был сделанный мной выбор из нескольких предложений, между которыми Керенский предоставил мне право выбирать’.
Загадка разрешается тем, что В. Н. Львов оказался вовсе не простым парламентером от Керенского к Корнилову и обратно. Он поставил себе свою собственную политическую цель — по возможности предупредить кровавое столкновение и заменить грозивший переворот простой сменой правительства с согласия сторон. Добиваясь этого согласия, он передавал Керенскому и Корнилову свой план как их собственный. Корнилова он ввел этим в заблуждение о пределах уступчивости Керенского, а Керенского, более пугливого и подозрительного, окончательно убедил, что тут налицо тот самый ‘заговор’, руководителей которого он так долго искал.
О своей роли в переговорах 22-26 августа В. Н. Львову пришлось давать показания перед следственной комиссией. Эти показания чрезвычайно запутанны и противоречивы. До известной степени их можно проверить по показаниям Керенского и Корнилова. Но гораздо более полно и откровенно В. Н. Львов рассказал весь этот эпизод в тех воспоминаниях, на которые мы уже ссылались. Эти воспоминания восполняют много пробелов в данных следствия и бросают на события дополнительный свет, ни в чем существенном не расходясь при этом с известными ранее данными.
К своему плану В. Н. Львов пришел под впечатлениями, произведенными на него Московским совещанием. Политический результат этого совещания он совершенно правильно оценил как провал Керенского. Но перед Керенским он долго преклонялся и относился к нему с большой нежностью, хотя уже в июле был ‘разочарован’ в Керенском как в политическом деятеле. Бесцеремонность, с которой Керенский пожертвовал Львовым при составлении нового министерства, вызвала у В. Н. Львова впечатление, что Керенский его ‘личный враг’ (см. показания Керенского). Но со свойственной ему незлобивостью и отсутствием злопамятности он, вероятно, давно забыл эту фразу, которую помнил Керенский, и, видимо, искренно и сентиментально верил, что он ‘близкий друг’ Керенского и что таким считает его и сам Керенский. Во время Московского совещания не только Львову, но и всем было ясно, что Керенский, несмотря на провал, все-таки не потерял еще того обаяния, каким пользовался ранее. Пишущий эти строки лично предупреждал об этом Корнилова в беседе 13 августа, рассказывая ему о настроениях в провинции, и Корнилов, видимо, усвоил эту мысль лично. С другой стороны, Львов передает нам свой июльский разговор с М. И. Терещенко на тему о возможной ‘диктатуре’ Корнилова: ‘Я отправился к Терещенко и говорю ему: ‘Кто лучше — Керенский или Корнилов?’ Терещенко ясно понял мой вопрос и быстро отвечал: ‘Конечно, Корнилов». Так отвечали тогда очень многие. Довольно естественно, что, когда самому Львову поставили тот же вопрос, и притом не в академической, а в совершенно конкретной форме, его ответ был: и Керенский, и Корнилов.
Вопрос был поставлен неким господином Добринским. Одна из внезапно вынырнувших из безвестности фигур, сумевших стать близко к генералу Корнилову, Добринский, гордившийся тем, что у него наготове сорок тысяч кавказских горцев, посетил В. Н. Львова тотчас после Московского совещания и сообщил ему, что он вызван телеграммой из Ставки на секретное совещание, которое должно состояться 17 августа. Он предполагал, что на этом совещании будет обсуждаться вопрос о диктатуре Корнилова. Он не назвал участников совещания, но, зная уже ближайшее окружение Корнилова, легко догадаться, из кого оно состояло. По словам В. Н. Львова, он просил у него совета. В ответ Львов развил свой план. Нужно, ‘чтобы Корнилов и Керенский, Боже упаси, не ссорились, а действовали сообща’: Корнилов как начальник всех вооруженных сил, а Керенский как председатель правительства. Правительство при этом должно быть ‘построено на основах национального кабинета, как во всех союзных странах’, ибо ‘во время войны не может быть партийной розни’. ‘В правительстве должны быть представлены все партии’. В дальнейшем разговоре В. Н. Львов согласился быть в таком правительстве министром внутренних дел при условии, что в его распоряжение будет дано ‘достаточное количество воинских сил’.
20 августа Добринский вернулся с секретного совещания и ‘с радостью’ объявил, что план Львова принят вместо плана о военной диктатуре. Правда, Добринский прибавил, что с глазу на глаз с ним поздно ночью Корнилов сказал по секрету, что он все-таки ‘решился быть военным диктатором, но никто знать об этом не должен’. Добринский при этом ‘признался, что и сам не вполне понимает, что происходит в Ставке’. Предполагаемые ‘заговорщики’, видимо, все конспирировали потихоньку друг от друга.
Маленький уголок завесы был, однако, приподнят для Львова на следующий день, 21 августа. На сцену явились, очевидно, сами участники ‘секретного заседания’.
Добринский снова пришел к Львову вместе с Аладьиным. Аладьин, пожаловавшись, что ни Керенский, ни кн. Львов не хотят его видеть, сказал Львову, что он получил из Ставки письмо от Завойко, содержащее весьма важное поручение. При этом он показал В. Н. Львову бумажку, на которой было написано буквально следующее (это подлинный текст, так как Львов оставил у себя копию): ‘За завтраком (у Корнилова) генерал, сидевший против меня (Лукомский), сказал: ‘Недурно бы предупредить к.-д., чтобы к 27 августа они все вышли из Временного правительства, чтобы поставить этим Временное правительство в затруднительное положение и самим избегнуть неприятностей».
В. Н. Львов рассказывает, что он тотчас согласился съездить в Петроград и передать это предупреждение по назначению. Он действительно 22 августа передал его В. Д. Набокову, который в свою очередь довел об этом до сведения министров к.-д. С. Ф. Ольденбурга и Ф. Ф. Кокошкина[60].
Далее Львов завел с Аладьиным и Добринским разговор о ‘своем плане’: ‘поехать к Керенскому и убедить его перестроить правительство, чтобы успокоить Ставку’. Собеседники не разочаровывали В. Н. Львова. Напротив, Аладьин сказал, что ‘это будет очень хорошо’, а Добринский даже прибавил, что, собственно говоря, ‘секретное заседание в Ставке уполномочило его просить об этом’ В. Н. Львова. Аладьин прибавил, что путем переговоров, ‘быть может, удастся предотвратить что-то такое, что готовится к 27 августа’, но на вопрос, что именно готовится, отозвался ‘решительным незнанием’.
Совершенно основательно В. Н. Львов пришел в недоумение. ‘Как же хотят соглашения, когда у них там, кажется, все решено?’. Насколько он не доверял своим собеседникам, видно из того, что он отказался взять с собой Добринского к Керенскому ‘Кто его знает, — подумал я, — войдет со мной в кабинет к Керенскому, да и хлопнет его’. Полномочия, данные якобы секретным совещанием, видимо, были более чем сомнительны. И все-таки, преследуя ‘свой план’, Львов ‘решил ехать в надежде уладить что-то надвигающееся’.
Разговор Львова с Керенским 22 августа. 22 августа В. Н. Львов имел свидание с Керенским в Зимнем дворце. Он передает характерную сцену встречи, которая показывает, что Керенский питал к своему ‘другу’ те же подозрения, что и сам Львов по отношению к Добринскому. Керенский встретил его, сидя за пюпитром, под которым что-то держал в руке. А когда Львов, желая лучше видеть его, встал и двинулся навстречу (надо вспомнить при этом грузную фигуру Львова), Керенский ‘моментально подскочил’ к нему и обычным жестом сыщика ‘провел обеими руками по моим карманам — одной рукой по одному карману, а другой рукой по другому’. ‘Затем Керенский успокоился’. Мы должны считать этот эпизод правдоподобным не только по обычной пугливости Керенского, но и потому, что такой сцены нельзя ни забыть, ни выдумать. Последовавший затем разговор можно проверить по показаниям Керенского. Ввиду его важности для объяснения дальнейших событий мы приведем обе версии.
‘Я пришел к вам говорить по очень важному вопросу, — сказал В. Н. Львов. — Прошу вас отнестись к нему очень внимательно. Я пришел по поручению. От кого? Я не имею права сказать… Скажите, пожалуйста, на кого вы опираетесь? Петроградский Совет уже состоит из большевиков… С другой стороны, негодование на Совет растет… и выразится в резне’. — ‘Вот и отлично, — прервал его Керенский (правдоподобность следующего заявления подтверждается заявлением Савинкова Корнилову), вскочив и потирая руки. — Мы скажем тогда, что не могли сдержать общественного негодования, умоем руки и снимем с себя ответственность’. Но Львов подразумевал другое: в его памяти вставали впечатления, вынесенные из общения с правыми кругами. ‘Дело обстоит не так, — возражал он. — Первая кровь прольется ваша… Правительство висит в воздухе. С одной стороны, Советы, с другой — те элементы, которые вы от себя отшатнули и которые теперь против вас… вам нужно выбирать: или мы, или они’. ‘Вы все там заговоры устраиваете’, — иронически подхватил Керенский. — ‘Кто же это вы? Союз георгиевских кавалеров?’ Львов отвечал перечислением противников Керенского: ‘Во-первых, конституционно-демократическая партия, во-вторых, торгово-промышленный класс, в-третьих, казачество, в-четвертых, полковые части, наконец, Союз офицеров и многие другие’. ‘Что же вы хотите, чтобы я сделал?’ ‘Протяните руку тем, которых отталкивали. Реорганизуйте правительство так, чтобы оно удовлетворяло широкому слою всего русского общества и народа. Включите представителей правее кадет, с другой стороны, пусть в нем будут социалисты-государственники, а не исключительно представители Совета… Ради блага родины я заклинаю вас’, — волновался Львов. Керенский ответил лицемерной фразой, которую обычно пускал в ход в подобных случаях (ср. ниже разговор с П. Н. Милюковым): ‘Хорошо, я согласен. Если даже требуется моя отставка, я согласен уйти, но поймите же, что я не могу бросить власть: я должен передать ее из рук в руки’. Добродушный Львов принял это заявление за чистую монету и, как увидим далее, оперировал им. Думая, что речь идет о действительной готовности уступить, он тогда перешел к настоящей цели своего посещения: ‘Дайте мне поручение войти в переговоры от вашего имени со всеми теми элементами которые я сочту необходимыми’.
На допросе В. Н. Львов, не раз менявший свои показания, наконец, остановился на той версии, что ‘поручение’, данное ему Керенским, ‘состояло не в том, чтобы от имени Керенского что-либо предлагать, а, наоборот, в том, чтобы узнать мнение других общественных групп и Ставки’[61]. Видимо, формально ничего более и нельзя было вывести из уклончивых ответов Керенского. Но в своих воспоминаниях Львов возвращается к своей прежней, более широкой версии. Она изображает, по-видимому, не то, что было в действительности, а то, как Львов хотел представить себе эту действительность. ‘Я даю вам это поручение, сказал Керенский по воспоминаниям Львова, — только прошу вас все держать в секрете’ и крепко пожал мне руку. После таинственной фразы Львова: ‘Я еду туда, откуда приехал’ (Керенский ждал упоминания Ставки), он удалился, а Керенский, ‘выйдя за двери кабинета, долго махал мне рукой’. За этими дружескими знаками, очевидно, уже крылось нечто иное. Но доверчивый Львов, обысканный в начале и обласканный в конце, уже верил, что его ‘план’ удался. ‘Керенский был побежден’, — простодушно формулирует он результат разговора.
Конечно, освещение, которое дает Керенский этому разговору с В. Н. Львовым в своих показаниях, совершенно иное. Но само содержание разговора передано довольно близко к воспоминаниям Львова[62].
‘В числе бесконечного ряда лиц, приходящих ко мне с разного рода разговорами, серьезными предположениями и ‘прожектами’, пришел и Львов, — намеренно пренебрежительно начинает свой рассказ Керенский. — Он не столько говорил о своих прожектах, о перемене состава Временного правительства, сколько о том, что ‘моя песенка спета’, что, с одной стороны, меня теперь ненавидит правая часть, а, с другой стороны, большой решительностью в применении репрессий и борьбой с большевиками я ‘подорвал’ и свое положение в демократии, что я и мое Временное правительство — ‘без почвы’, что нужно такую опору найти, что он в этом может помочь, что нужно изменить состав кабинета, ввести туда элементы более правые, чем к.-д. Так как это было вскоре после Московского совещания, то я считал естественным, что человек приходит и высказывает подобные мысли. Я ему отвечал общими местами, что я являюсь убежденным сторонником коалиции и т. д’. ‘До сих пор перед нами беседа с одним из многих из ‘бесконечного ряда’ — беседа с ‘прожектером’, на советы которого высокий собеседник снисходительно отвечает ‘общими местами’, только чтобы от него отделаться.
Но дальше следует другое. В Керенском при некоторых намеках Львова начинает пробуждаться ‘наблюдатель’, и беседа принимает менее банальный оборот. У Керенского, очевидно, возникает мысль использовать надоедливого собеседника для пополнения своей информации о настроениях кругов, за ‘малейшими изменениями’ в которых он зорко следит. ‘Суть была в стремлении Львова показать, что я без опоры, а у него есть кто-то или что-то за спиной. Он все время говорил: мы — то, мы — другое. Я спрашиваю: кто такой — ‘мы’? Кто у вас есть, что вы можете дать, от какой группы вы говорите? Он на такие вопросы отвечал: ‘Я не имею права вам сказать и только уполномочен спросить вас: желаете ли вы разговаривать?..’ Подчеркивал он: ‘Мне поручено спросить: угодно вам или не угодно ввести новые элементы во Временное правительство и по этому поводу вести беседу?’ ‘При этом сопротивлении’ Керенский настораживался еще более. ‘Прежде чем дать ответ, я должен знать, с кем имею дело, какая такая группа и что они хотят’, — настаивал он.
‘Общественные деятели’, — отвечал Львов. ‘Ну, общественные деятели бывают разные… Я думал, — поясняет Керенский, — что слова Львова относятся к той родзянковской группе ‘бывших людей’, которая засела в Москве’… Это было, конечно, еще не очень интересно. Но Керенский чувствовал, что за словами Львова кроется что-то другое, более значительное. ‘Я видел, что он зашел не просто поболтать. Он говорил, что хорошо ко мне относится, что заинтересован мной лично (не хочет моей погибели)’ и т. д. Керенский уже привык к такого рода интродукциям. ‘На фоне целого клубка разных сведений (этими выражениями Керенский характеризует в показаниях свою информацию о корниловском заговоре, ср., напр., с. 48: вообще накопился целый клубок сведений) меня заинтересовала такого рода тайна’. И Керенский, превращаясь в следователя, начинает ставить наводящие вопросы: ‘Если я ни на кого не опираюсь, то вы-то что можете предложить, какую реальную силу? Я представляю себе ваш круг, знаю, кто эти общественные деятели’… Провокация подействовала. ‘Тут Львов стал намекать, что я ошибаюсь, что ‘они’ имеют достаточную реальную силу, с которой необходимо считаться’… Все-таки В. Н. Львов удержался. ‘Слово Ставка не упоминалось’, — замечает Керенский. Резюмируя беседу, Львов только спросил: ‘Значит, вы будете разговаривать, если я это скажу?’ В показаниях Керенского ответ звучит очень неопределенно и уклончиво. ‘Я говорю: скажите более определенно, что и почему вы хотите от меня знать?’. Если бы последний ответ Керенского был действительно только такой, то, понятно, что Керенский мог бы считать, ‘что на этом дело и кончится’. Но ‘заинтересовавшая его тайна’ в таком случае осталась бы нераскрытой. Такой конец слишком противоречил бы и психологии Керенского, и уверенности Львова, что какие-то полномочия — хотя бы полномочия ‘узнать желания других’ — он все-таки получил.
В. Н. Львов ‘выполняет поручение’. Как бы ни были велики преувеличения Львова в последующих заявлениях его Аладьину, Добрин-скому, Н. Н. Львову все же зерно истины, в них, несомненно, заключающееся, должно быть крупнее того, о котором свидетельствует показание Керенского перед следственной комиссией. Констатировав уклончивость этих показаний в ряде случаев, мы и в данном случае можем предположить, что правда где-нибудь посредине между показаниями Керенского и показаниями Львова. ‘Поручение’ выведать настроения и намерения кругов, обладающих ‘реальной силой, с которой необходимо считаться’, Керенский, надо думать, все-таки дал. И когда Львов пришел во второй раз, Керенский, по собственному признанию, встретил его словами: ‘Вы, значит, опять по этому делу о положении Временного правительства пришли теперь разговаривать?’ Он, видимо, ждал ‘интересовавшего’ его продолжения… Прежде чем ознакомиться с материалом разведки, произведенной Львовым по поручению Керенского, вернемся теперь к его дальнейшим похождениям.
23 августа Львов вернулся в Москву. По пути полученное им ‘поручение’ уже разрослось в целую схему, которую он немедленно передал Аладьину, а Аладьин ‘записал в записную книжку’. Это были теперь следующие пять пунктов. 1. ‘Керенский согласен вести переговоры со Ставкой. 2. Переговоры должны вестись через него, Львова. 3. Керенский согласен на образование кабинета, пользующегося доверием страны и всех частей армии. 4. Ввиду этого должны быть поставлены определенные требования и 5. должна быть выработана определенная программа’. Львов прибавил, что переговоры должны вестись негласно, ибо ‘Керенский опасается за свою жизнь со стороны поддерживающих его групп, если бы последние узнали о переговорах раньше, чем они будут закончены’. В воспоминаниях Львова эта схема изложена менее определенно, имеется, однако, еще один пункт, здесь опущенный: в случае необходимости — отставка Керенского.
В Москве же В. Н. Львов приступил и к исполнению своего ‘поручения’. В тот же день, 23 августа, он вызвал в Национальную гостиницу своего брата Н. Н. Львова, который передал мне (в Ростове, начало 1918 г.) содержание своей беседы с В. Н. Львовым следующим образом: ‘Когда я приехал, В. Н. обратился ко мне с заявлением, что у него есть формальное предложение от Керенского о составлении нового правительства, причем он просил меня взять на себя переговоры с рядом общественных деятелей и не отказаться лично вступить в правительство’ По его словам, Керенский считал свое положение безнадежным. Опоры у левых, говорил он В. Н. Львову, он не может иметь. А правые круги, которые поддерживали правительство и в лице офицеров и юнкеров спасали положение, теперь отказываются нести эту службу. Правительству необходимо получить полную поддержку со стороны военных властей. Но эта поддержка не может быть дана правительству настоящего состава. С этими предложениями он, В. Н., имеет поручение ехать в Ставку к генералу Корнилову. Очевидно, В. Н. Львов влагал здесь в уста Керенского те самые мысли, которые в действительности он сам излагал Керенскому. Так спутался ‘свой план’ с ‘поручением’ Керенского в воображении В. Н. Львова.
По воспоминаниям В. Н. Львова, Н. Н. Львов отвечал ему, что он уже переговорил кое с кем из общественных деятелей и что они ‘идут’ с Керенским, хотя это им ‘трудно’. Довольный тем, ‘что соглашение налаживается’, В. Н. Львов зашел в номер Аладьина, квартировавшего в той же Национальной гостинице. Там его мир приятных иллюзий был несколько потревожен чертой из жестокой действительности.
В присутствии Львова, Аладьина и Добринского ординарец из Ставки вручил Аладьину пакет. Раскрыв его и прочтя бумагу, Аладьин побледнел и передал бумагу Добринскому. ‘Я не могу понять, что произошло в Ставке’. Добринский развел руками. Немного обиженный, что его не посвящают в секрет, Львов заметил: ‘Раз я вошел в переговоры, от меня скрывать не приходится’. Аладьин протянул ему телеграмму от Корнилова атаману Каледину, ‘в которой Каледину приказывается начать движение на Москву’. После разговоров Каледина с Корниловым на Московском совещании, это было вполне правдоподобно. ‘Это безумие, это ужасно!’ — восклицал Львов. Настоящие ‘заговорщики’ были хладнокровны. ‘Раз приказано, надо исполнять’, — сказал Аладьин. — ‘Это еще не похоже на Москву, а только сбор казацких частей’, — успокаивал Добринский. Как это относится к ‘плану’ Львова, ему не пришло в голову спросить, а его собеседники не поясняли.
24 августа Львов был уже в Ставке. Первые впечатления были охлаждающие. Корнилов принять не может. Львов начинал понимать, что он в игре лишний, и хотел ехать назад. Но после целого дня ожидания он получил приглашение от Корнилова на 10 часов вечера. Надо сказать, что для своей легитимации он привез с собой письмо от Аладьина к Завойко. В письме сообщалось о получении Львовым полномочий от Керенского вести переговоры от его имени. Как парламентера, а не как спасителя отечества принял его и Корнилов. Разговор с Корниловым мы опять имеем в двух вариантах: Львова и Корнилова.
Вот вариант Львова: ‘Я имею сделать вам предложение. Напрасно думают, что Керенский дорожит властью. Он готов уйти в отставку, если вам мешает. Но власть должна быть законно передана из рук в руки (в дальнейшем эта мысль оказывается усвоенной Завойко). Керенский идет на реорганизацию власти в том смысле, чтобы привлечь в правительство все общественные элементы (Львов продолжает думать, что это мысль Керенского, а не его собственная)’.
Корнилов, глаза которого, по наблюдению Львова, ‘сверкнули недобрым огнем’ при упоминании о Керенском, ответил сдержанно. ‘Я ничего не имею против Керенского. Когда на Московском совещании он хотел уходить в отставку, я отсоветовал ему. Когда он спросил, поддержу ли я его, я ему обещал свою поддержку. Но ведь Керенский не борется с большевиками. Так нельзя. В случае восстания большевиков в Петрограде произойдет невероятная каша… В этой каше Временное правительство погибнет… Надо что-нибудь предпринять против этого. Я знаю, что с Керенским можно поладить. Но ведь Керенского ненавидят, а я не могу поручиться за его жизнь. Сегодня приезжал ко мне Савинков жаловаться на совет. Что я могу сделать, когда я не могу добиться от правительства, чтобы все войска на фронте и в тылу были подчинены мне’. За окончательным ответом Корнилов просил Львова прийти на следующее утро.
Придя в 10 часов утра 25 августа, Львов заметил большую перемену в тоне и содержании новых заявлений Корнилова. Встретившись потом с ‘ординарцем’ Корнилова Завойко, Львов спросил его, чем объяснялась эта перемена. Завойко бесцеремонно ответил: ’24-го вечером меня в Ставке не было’[63].
Действительно, 25 августа Львов встретил Завойко на посту: из соседней комнаты он слушал разговор Львова с Корниловым и, когда счел нужным, вмешался, как сейчас увидим. Корнилов на этот раз заимствовал темы своего ответа Львову из своих воззваний, видимо, уже приготовленных в это время Завойко (см. ниже).
‘Передайте Керенскому, что Рига взята вследствие того, что мои предположения, представленные Временному правительству, до сих пор им не утверждены. Взятие Риги вызывает негодование всей армии. Дальше медлить нельзя. Необходимо, чтобы полковые комитеты не имели права вмешиваться в распоряжения военного начальства, чтобы Петроград был введен в сферу военных действий и подчинен военным законам, а все фронтовые и тыловые части были подчинены верховному главнокомандующему. По сведениям контрразведки, доставленным мне, в Петрограде готовится большевистское восстание между 28 августа и 2 сентября. Это восстание имеет целью низвержение власти Временного правительства, провозглашение власти Советов, заключение мира с Германией и выдачу ей большевиками Балтийского флота. Ввиду столь грозной опасности, угрожающей России, я не вижу иного выхода, как немедленная передача власти Временным правительством в руки верховного главнокомандующего… Кто будет верховным главнокомандующим, меня не касается, лишь бы власть была передана ему Временным правительством’. На замечание Львова, что военная диктатура должна быть передана ему, Корнилов отвечал утвердительным кивком головой. Он заявил далее, что не верит ни Керенскому, который ‘ничего не делает’, ни Савинкову, который ‘неизвестно кому хочет всадить нож в спину: не то Керенскому, не то мне’. Но, однако же, не ручаясь ‘нигде’ за их безопасность, предлагает им приехать в Ставку, ‘где он их личную безопасность возьмет под свою охрану’, предполагая притом предложить Савинкову портфель военного министра, а Керенскому — юстиции.
В этот момент Завойко взял на себя роль суфлера. Войдя неожиданно в комнату, он сказал ‘наставническим’ тоном, как говорят ученику: ‘Нет, нет, не министра юстиции, а заместителя председателя Совета министров’.
Корнилов в своих показаниях соединяет обе беседы 24 и 25 августа в одну и в общем подтверждает сущность их содержания. Вот его показания:
‘Львов, войдя ко мне в кабинет, сразу заявил: ‘Я к вам от Керенского с поручением’. Я подчеркиваю, что Львов был послан не мной, так как я его с апреля не видал и слишком мало знал. Львов заявил мне от имени Керенского, что если, по моему мнению, дальнейшее участие последнего в управлении Ставкой не дает власти необходимой силы и твердости, то Керенский готов выйти из состава правительства. Если же Керенский может рассчитывать на поддержку, то он готов продолжать работу. Я, очертив общее положение страны и армии, заявил, что, по моему глубокому убеждению, единственным исходом из тяжелого положения страны является установление диктатуры и немедленное объявление страны на военном положении. Я заявил, что лично не стремлюсь к власти и готов немедленно подчиниться тому, кому будут вручены диктаторские полномочия, будь то сам Керенский или другие лица. Львов заявил, что не исключается возможность такого решения, что ввиду тяжелого положения страны правительство в его нынешнем составе придет к сознанию необходимости установления диктатуры и, весьма возможно, предложит мне обязанности диктатора. Я заявил, что, если бы так случилось, то, всегда держась мнения, что только твердая власть может спасти страну, я от такого предложения не отказался бы. Затем в присутствии моего ординарца Завойко я повторил В. Н. Львову сущность моего заявления’[64]. А Корнилов прибавляет и то, что он просил Львова передать Керенскому, что признает желательным безотлагательный приезд его и Савинкова в Ставку.
От Корнилова В. Н. Львов отправился к Завойко, пригласившего его к завтраку. Тут оказался и Добринский, и Львов был введен в новые тайны ‘заговора’. Завойко вынул из письменного стола, прочел вслух и дал Львову копию манифеста к армии (к казакам?) и прокламации к солдатам, им же, очевидно, и сочиненные (о приказах Корнилова см. ниже). Во втором документе солдатам обещалось по 8 десятин земли, автор этого предложения профессор Яковлев сидел тут же и был представлен Львову. Пишущий эти строки познакомился с профессором Яковлевым на Московском совещании. ‘Профессор’ развивал такие фантастические планы об аграрной реформе, что невозможно было отнестись к нему серьезно. Львов тоже усомнился. ‘Откуда вы возьмете столько десятин на каждого солдата?’. ‘У меня все это точно вычислено’, — отвечал этот, видимо, не вполне уравновешенный господин. Каким-то путем именно люди такого типа попадали в советники Корнилова[65].
Затем Завойко приступил к составлению списка министерства. Сцена эта настолько характерна и внутренне правдоподобна, что мы приведем ее целиком:
‘Взяв бумажку, Завойко с небрежным видом сказал: ‘Итак, заместителем председателя Совета министров будет Керенский’ И написал сие на бумажке. ‘Кто же будет министром внутренних дел?’ — спросил Завойко и уставился на меня. ‘Быть может, вы возьметесь быть?’ — спросил меня Добринский (ср. выше беседу перед секретным заседанием в Ставке 17 августа). Я поспешно отказался. Завойко быстро записал: ‘Филоненко’. Министром финансов записал самого себя и поставил собственноручно: ‘Завойко’. — ‘Обер-прокурором Святейшего Синода?’ Я поспешно сказал: ‘Карташев’ и т. д. Окончив записку, Завойко сунул ее мне. Я спрятал записку в карман, но не выдержал и обратился к Завойко со словами: ‘Вы составляете кабинет. Я вижу: здесь у вас все готово к перевороту. И вы решаетесь на это, не посоветовавшись ни с общественными деятелями, ни с какими общественными организациями. Это невозможно. Надо немедленно созвать сюда видных общественных деятелей и переговорить с ними’. Завойко встал с кресла у письменного стола и предложил мне перо и бумагу: ‘От имени верховного главнокомандующего можете написать кому угодно’. Я сел и написал записку: ‘Корнилов просит немедленно прибыть в Ставку общественных деятелей, кого сочтешь необходимым’ ‘Эту записку вы вручите брату моему (Н. Н. Львову), — сказал я, обращаясь к Добринскому. — Поезжайте немедленно в Москву».
Так аранжировалась политическая сторона переворота. Уже приехав с Завойко на станцию, В. Н. Львов, наконец, поставил вопрос, который должен был бы поставить с самого начала: ‘Раз у вас все решено, я не понимаю, к чему мне ехать к Керенскому?’. Завойко ответил ему его же словами (если только Львов не употреблял слов Завойко): ‘Надо устроить законопреемственность’. Львов продолжал допытываться: ‘Но для чего вы поставили имя Керенского в кабинете, когда вы его ненавидите?’ Ответ был: ‘Керенский — знамя для солдат, его надо оставить’. — ‘Корнилов гарантирует жизнь Керенскому?’ — ‘Ах, как может верховный главнокомандующий гарантировать жизнь Керенскому?’ — ‘Однако же он это сказал?’ — ‘Мало ли что он сказал! Разве Корнилов может поручиться за всякий шаг Керенского? Выйдет он из дома, ну и убьют его’. — ‘Кто убьет?’ — ‘Да хоть тот же самый Савинков, почем я знаю, кто’… ‘Но ведь это же ужасно?’ — ‘Ничего ужасного нет. Его смерть необходима, как вытяжка возбужденному чувству офицерства’. — ‘Так для чего же Корнилов зовет его в Ставку?’ — ‘Корнилов хочет его спасти, да не может’.
На прощание Завойко твердил Львову: ‘Не забудьте три пункта: во-первых, немедленная передача Временным правительством всей военной и гражданской власти в руки верховного главнокомандующего, во-вторых, немедленная отставка всех членов Временного правительства, в-третьих, объявление Петрограда на военном положении’. И, глядя в упор в глаза Львову, Завойко многозначительно произнес: ‘Привезите Керенского!’
В. Н. Львов совсем запутался. Как же так? Он — ‘друг’ Керенского — должен везти его на верное убийство. Он, не участник заговора, везет правительству ультиматум. Или понять это так, что он спасает жизнь Керенскому и предупреждает правительство против заговора большевиков? Было поздно думать. В. Н. Львов не отличался силой воли. Теперь было ясно, что он исполнял не ‘свой’ план, а чей-то другой и притом известный ему лишь в случайных отрывках… Но остановиться Львову было уже нельзя. Он ехал в Петроград на свидание с Керенским. Он ‘вез поручение верховного главнокомандующего к председателю Временного правительства как посредник между ними’.
25 августа в Ставке. В Ставке тем временем работа кипела. 25 августа Корнилов провел отчасти в разработке политического плана, в ожидании принятия или отвержения Керенским его предложения, отчасти в разработке своего военного плана, связанного с образованием особой петроградской армии с передвижением войск. Политический вопрос о реконструкции власти он предоставил обсуждать своим доверенным лицам: Завойко и Аладьину, а также комиссару Филоненко. ‘Я предложил им, — рассказывает сам Корнилов, — считая их за людей, хорошо знающих наших выдающихся общественных деятелей, и имея в виду мой разговор с Савинковым и Львовым, наметить такую схему власти, которая, включая лучшие силы всех главных политических партий, могла бы дать Временное правительство твердое, работоспособное, пользующееся доверием страны и армии. Был набросан проект Совета народной обороны с участием верховного главнокомандующего в качестве председателя,
А. Ф. Керенского — министра-председателя, Б. В. Савинкова, генерала Алексеева, адмирала Колчака и Филоненко. Этот Совет обороны должен был установить коллективную диктатуру, так как установление единоличной диктатуры было признано нежелательным. На посты других министров намечались: Тахтамышев, Третьяков, Покровский, граф Игнатьев, Аладьин, Плеханов, Г. Е. Львов и Завойко.
В показаниях Филоненко, вообще не очень надежных, заслугу перехода Корнилова от идеи о диктатуре единоличной к идее коллективной диктатуры этот комиссар приписывает себе. Он убедил, по его словам, Корнилова, что единоличность власти будет фиктивна, так как ‘не обладающий достаточными познаниями в областях знаний невоенных’ Корнилов вынужден будет передать фактическую власть ‘безответственной камарилье’. Кроме того, диктатура ‘не была бы принята широкими слоями демократии, и произошла бы гражданская война’. В частности, Корнилов будет иметь против себя Савинкова и его самого. ‘Тогда, — рассказывает Филоненко (тот разговор был еще днем 23-го, до беседы с В. Н. Львовым), генерал Корнилов спросил меня: ‘Что же делать, когда ясно, что у данного состава правительства не хватает энергии на проведение тех мероприятий, которые необходимы для спасения страны от внешнего и внутреннего рабства и когда время не терпит?’ Филоненко ответил, что сильная революционная власть возможна и не в форме диктатуры: например, ‘малый военный кабинет или директория Временного правительства’. ‘Развивая свою мысль дальше, — продолжает Филоненко, — я указал, что имеются основания полагать, что именно в таком виде разрешится правительственный кризис, который должен последовать с принятием министром-председателем нашего доклада… Либо с его отвержением должны уйти в отставку генерал Корнилов, Савинков и я, либо с его принятием должны выйти из состава кабинета лица, для которых его положения являются заведомо неприемлемыми’. Таким образом, та перемена, которую Савинков и Филоненко ожидали уже 10 августа, теперь, по их предположению, должна была наступить неизбежно. Филоненко уже рисовал перед Корниловым и выход из этого кризиса: создание ‘директории’, которая будет ‘популярна и сильна’, если в состав ее войдут Корнилов и Керенский. Корнилов спросил тогда, войдет ли в такую директорию сам Филоненко. Последний ответил, что войдет, если там будут Савинков и Керенский и если они согласятся на его вступление. После этого Корнилов снова, уже в прямой форме, поставил вопрос о диктатуре: ‘А если бы оказалось, что Временное правительство и такой малый кабинет в его составе всетаки недостаточно сильны и оказалось бы нужным перейти к диктатуре, вы не согласились бы мне помочь?..’ Филоненко отвечал патетически: ‘Я бы бесповоротно ушел тогда от активной политической жизни и как республиканец покинул бы, вероятно, страну’. Генерал Корнилов прошел несколько шагов в раздумье, драматизирует он дальнейшую сцену. — ‘Да, я тоже стою за директорию… Но только надо делать скорей, ведь время не ждет’. Вечером, по словам Филоненко, Корнилов возобновил эту беседу и, вскользь сказав о посещении Львова, просил Филоненко указать кандидатов в кабинет, ‘ставящий себе целью оборону страны и приведение армии и тыла в порядок’. Филоненко указал тогда на Церетели, Плеханова, Аргунова, Малянтовича, Зарудного, Тахтамышева, Набокова, Карташева, Кокошкина. ‘Имена Аладьина, Завойко и Львова ни генералом Корниловым, ни мной названы не были’. Сам Филоненко, по его словам, был приглашен Корниловым в министры иностранных дел. Все эти разговоры происходили с глазу на глаз. Но вечером 26-го Филоненко присутствовал вместе с Аладьиным при попытке Завойко побеседовать ‘на политическую тему о составе кабинета и о своей роли в качестве министра продовольствия‘. Аладьин молчал. Корнилов был, видимо, недоволен словоохотливостью Завойко. Видно было, что решения, изложенные выше Корниловым, были уже приняты в более тесном кругу (Аладьин и Завойко) без дальнейшего участия Филоненко. Из откровенных разговоров с Верховским Филоненко почувствовал уже к этому времени, что в воздухе пахнет приближением грозы.
Гражданские и военные меры Корнилова. Вечером этого дня, 26 августа, генерал Корнилов был вызван к прямому проводу А. Ф. Керенским, уже успевшим повидаться с В. Н. Львовым (см. ниже). ‘Я видел генерала Корнилова после этого разговора, — показывает кн. Трубецкой. — Вздох облегчения вырвался из его груди, и на мой вопрос: значит, правительство идет вам навстречу во всем? — он ответил: да. ‘Ни малейших сомнений в точности передачи В. Н. Львовым А. Ф. Керенскому и Корнилову их взаимных предложений у меня не было’, — хотя это сомнение и возникало ранее у кн. Трубецкого, как только он узнал, что Корнилов своим парламентером выбрал В. Н. Львова. ‘Знает ли Корнилов, что Львов — человек ограниченный?’ — спросил он адъютанта Корнилова. Тот улыбнулся: ‘Это знают все, но генерал Корнилов сказал, что ведь передать-то сказанное ему он может и что он еще так недавно был членом кабинета Керенского’. Теперь эти сомнения были устранены самым фактом согласия Керенского 27-го приехать лично. Оставалось обставить как следует политическое совещание при Ставке, и генерал Корнилов решил привлечь ‘к участию в обсуждении вопроса о состоянии страны и о мерах, необходимых для спасения от окончательного развала ее и армии’, М. В. Родзянко, П. Н. Милюкова, В. А. Маклакова и Г. Е. Львова. Им были посланы приглашения ‘вследствие грозного положения страны не отказать пожаловать на совещание в Ставку не позднее 29 августа’. Князь Трубецкой предложил было послать общественным деятелям телеграммы также от себя, ибо им ‘очень важно знать, что Корнилов действует с ведома Временного правительства и при участии Керенского, и что без такого указания смысл совещания им может быть неясен’. Но в силу ли неясного понимания политической стороны положения или в силу полной уверенности в единогласии с правительством, сложившейся в этот вечер, посылка телеграммы Трубецкого была признана совершенно излишней.
Насколько велика была уверенность в том, что Керенский сговорился с Львовым, видно из того, что из Москвы в этот день, 26-го, Добринским была послана следующая телеграмма ‘Керенскому для Львова: на обратном пути заезжайте за Родзянко’. Приглашенным были оставлены места в вагоне Ставки.
Рядом с этими политическими мероприятиями Корнилов принимал и военные меры в прямой связи с тем, в чем он уговорился с Савинковым. Посылая третий конный корпус к Петрограду, он, однако, не сделал тех уступок, на которые рассчитывал Савинков: не выделил из третьего корпуса туземной дивизии, подчиненной ему особым приказом еще 24 августа, и не отменил назначения генерала Крымова. Самым серьезным отступлением от намерений правительства, однако, Керенский считает то, что отряд Крымова посылался вовсе не в распоряжение Временного правительства, как вытекало бы из выделения Петрограда в особую единицу, а как часть новой петроградской армии, приказ о формировании которой был подписан Корниловым того же 26 августа, но не разослан в войска ‘по преждевременности’ и не сообщен правительству. Керенский усматривал в этом желание Корнилова ‘скушать’ правительство в Петрограде, хотя он признавал, с другой стороны, что, по мнению Корнилова, все равно отдельное управление войсками Петрограда прекратилось бы с предполагавшимся отъездом правительства из столицы. Требования о введении военного положения и о передаче войск Петроградского округа в распоряжение главнокомандующего Керенский стал получать от Корнилова ‘сейчас после прорыва в Риге’. ‘Часть Временного правительства готова была пойти на это’.
Несомненно во всяком случае, что рядом с военными мотивами посылки крымовского отряда, которые перечисляют сам Керенский (‘обеспечение правительства силой для под держания порядка’, ‘поток беженцев из Балтики’) и Савинков (‘реальное осуществление военного положения’, ‘защита правительства от посягательств большевиков’), продвижение войск имело для Корнилова совершенно определенное специальное значение. Это значение точно определено в инструкции, которую получил генерал Крымов в тот же вечер, 26 августа, отправляясь в район расположения своих частей. Вот ‘две задачи’ этой инструкции генералу Крымову, изложенные самим Корниловым в его показаниях.
1. ‘В случае получения от меня или непосредственно на месте сведений о начале выступления большевиков немедленно двигаться с корпусом на Петроград, занять город, обезоружить части Петроградского гарнизона, которые примкнут к движению большевиков, обезоружить население Петрограда и разогнать Совет’. Все содержание этого пункта было, как мы видели, обсуждено с Савинковым в Ставке 25 августа.
2. ‘По окончании исполнения этой задачи генерал Крымов должен выделить одну бригаду с артиллерией в Ораниенбаум и по прибытии туда потребовать от Кронштадтского гарнизона разоружения крепости и перехода на материк’. В пояснение последней задачи генерал Корнилов прибавляет: ‘Согласие министра-председателя Керенского к разоружению крепости Кронштадта и вывода гарнизона последовало 8 августа’.
На эту ссылку на него Керенский возражает лишь, что ему принадлежит не только ‘согласие’, а сама инициатива упразднения Кронштадтской крепости, но что он ‘не давал согласия на способ ликвидации крепости, предложенный Корниловым’. Как бы то ни было, и эта вторая задача стоит в связи с борьбой против большевиков, а не с желанием ‘скушать’ правительство в Петрограде.
День 26-го кончился, как видим, в Ставке при полном штиле и безоблачном политическом небе. Но в Петрограде уже собиралась гроза.

VII. ‘Уговор’ превращается в ‘заговор’

Свидание Львова с Керенским 26 августа. Сильно смущенный впечатлениями, полученными в Ставке, но тем более уверенный в важности той услуги, которую готовился оказать и России, и своему ‘личному другу’ Керенскому, В. Н. Львов приехал в Петроград. В сознании важности своей миссии он тотчас потребовал у Керенского аудиенции, Керенский отвечал, что занят, и просил прийти ‘завтра’. Тогда В. Н. Львов позвонил адъютанту и объяснил ему, что его дело не терпит отлагательства.
Еще бы: ведь речь теперь шла не только о реконструкции власти, составлявшей предмет беседы с Керенским 22 августа, и не только об отчете о хорошо исполненном поручении, но о спасении жизни Керенского. Ибо то новое, что привез с собой В. Н. Львов теперь из Ставки, были собранные им сведения о неизбежности и срочности готовящихся в Петрограде событий, а также о враждебном отношении офицерства к Керенскому. Львов беседовал в Ставке не только с Корниловым. Можно себе представить, что говорилось в эти дни в офицерских кругах и среди общественных деятелей правых направлений, с которыми Львов сталкивался в Ставке. В конце концов жизнь министров и в Ставке была небезопасна. Но ведь приглашал Керенского сам Корнилов: он ‘хотел спасти Керенского’. А в Петрограде тотчас же — в предстоящую ночь, быть может, — грозили опасности гораздо более серьезные… Впоследствии в своих показаниях В. Н. Львов, кажется, сам перестал понимать, спасал ли он Керенского при помощи Корнилова или спасал его от Корнилова. Как бы то ни было, он спасал Керенского. С этим настроением он пришел к нему в 6 часов вечера и раскрыл ему свою душу.
Первое же впечатление Керенского сильно озадачило добровольного посредника. По сообщению Савинкова, ‘Керенский был ошеломлен’. Ведь только накануне Савинков ‘заверил его от имени Корнилова, что верховный главнокомандующий остается верен Временному правительству. Кого же здесь морочат? Только не его — Керенского’. ‘Над вами пошутили, — были его первые слова, когда В. Н. Львов кончил свое сообщение. — Вы сделались жертвой мистификации. Вы хотите, чтобы я тотчас доложил об этом Временному правительству? Я не решусь этого сделать: министры просто посмеются надо мной’. Эти слова в свою очередь должны были ошеломить Львова. Разве он не исполнял формального поручения Керенского, данного всего 4 дня тому назад? Так не встречают парламентера. Видимо, было что-то, что в сознании Керенского провело черту между беседой 22-го и беседой 26 августа. То новое, что привез с собой В. Н. Львов и что меняло весь характер решения Корнилова, это была именно срочность решения. Корнилов не только советовал, Корнилов начал действовать. И когда В. Н. Львов в ответ на сомнения Керенского стал уверять его, что он в самом деле только что видел Корнилова, видел его после Савинкова, и что Корнилов в самом деле указывал на опасность пребывания правительства в Петрограде в ближайшие дни, то у Керенского должна была мелькнуть мысль: а что если в самом деле так? Какова же в таком случае роль Савинкова? Может быть, меня хотели усыпить, чтобы лучше захватить врасплох? Мысль, близкая А. Ф. Керенскому, который уже сам собирается ответить тем же. Боясь, что незримый, скрытый враг предупредит его, он сам спешит предупредить врага и для этого торопится использовать неосторожное признание услужливого друга. Вот когда, наконец, Корнилов пойман. Значит, он действительно — контрреволюционер? И, значит, вот где, наконец, эта контрреволюция, которую правительство тщетно ищет уже много недель и которая везде и нигде. Мысль, что надо спешить и что враг раскрыт, видимо, поглощает Керенского и вытесняет на время все остальные. Здесь ключ его поведения в ближайшие часы и дни.
И прежде всего здесь ключ к пониманию его дальнейшего разговора с В. Н. Львовым. А. Ф. Керенский сразу принимает тон ничего не подозревающего благодушия и покорности судьбе. ‘Ну, что же, я уйду’… ‘Я и без того собирался уйти на покой’… Затем следует давно ожидаемое собеседником и несколько запоздавшее признание важности его дружеской услуги: ‘Знаете ли, только вы один могли мне сказать это’.
Но надо довершить дружескую услугу. Важные сообщения Львова сделаны по-приятельски, без свидетелей. Чтобы сделать из них то употребление, которое уже рисуется в уме Керенского, чтобы застать врага врасплох, нужно иметь юридическое основание, письменный документ.
Юрист и участник многих политических процессов вступает теперь в не совсем привычную ему роль прокурора и судебного следователя зараз, если только роль эта не началась 22-го. ‘Я говорил в течение часа, — рассказывает Львов, — и вдруг мне было предложено набросать мои слова на бумаге. Тяжело’. Думский депутат, уже встревоженный, садится и поневоле пишет, ‘выхватывая отдельные мысли’. Министр-председатель нервно шагает по комнате и следит, как лист бумаги покрывается чернильными строками. Под конец Керенский уже не выдерживает роли. ‘Я не успел даже прочесть написанную мной бумагу, как он, Керенский, вырвал ее у меня, и положил в карман’. Аудиенция, начавшаяся дружеской беседой и кончившаяся допросом, окончена, требуемый документ налицо. На очереди теперь очная ставка.
Беседа Львова с Керенским изложена здесь как по показаниям Львова, так и по моим личным воспоминаниям: В. Н. Львов был у меня непосредственно до и тотчас после своей беседы с Керенским. Выслушаем теперь и другую сторону: показания Керенского о той же беседе и его комментарии к своим показаниям.
‘Во второй приезд Львов совершенно изменил манеру’, — подтверждает Керенский наше описание. На (приведенный выше мной) вопрос Керенского: ‘Вы опять по этому делу?’, ответ Львова гласил: ‘Нет, теперь все по-другому, обстановка совершенно изменилась’. ‘В этот раз, — показывает Керенский, — он уже вовсе не говорил о том, что надо ввести во Временное правительство новые элементы, что надо расширить базу. Он с места в карьер сказал, что приехал меня предупредить, что мое положение крайне рискованно, что я обречен, что в ближайшем времени будет большевистское восстание и правительству не будет оказано никакой поддержки и что за мою жизнь никто не ручается и т. д. Когда же он увидел, что ничего не действует и что я отшучиваюсь: что суждено, то суждено, тогда он сразу оборвал разговор. Потом, видимо, очень волнуясь, сказал: ‘Я должен вам передать формальное предложение’. — ‘От кого?’ — ‘От Корнилова».
Дальнейший разговор, сразу выведший Керенского из шутливого настроения, изложен Керенским в комментарии к его показаниям. ‘В шестом часу дня 26 августа в мой официальный кабинет вошел В. Н. Львов и после довольно долгих разговоров о моей обреченности, о его желании спасти меня и т. д. на словах изложил приблизительно следующее. Генерал Корнилов через него, Львова, заявляет мне, Керенскому, что никакой помощи правительству в борьбе с большевиками оказано не будет, что, в частности, Корнилов не отвечает за мою жизнь нигде, кроме как в Ставке, что дальнейшее пребывание у власти в правительстве недопустимо, что генерал Корнилов предлагает мне сегодня же побудить Временное правительство вручить всю полноту власти главковерху, а до сформирования им нового кабинета министров передать текущее управление делами товарищам министров, объявить военное положение во всей России, лично же мне с Савинковым в эту ночь выехать в Ставку, где нам предназначены министерские посты: Савинкову — военное, а мне — юстиции. Причем Львов оговорил, что последнее (то есть отъезд в Ставку) сообщается только для моего сведения и оглашению в заседании Временного правительства не подлежит’…
‘Сначала я расхохотался. Бросьте, говорю, шутить, В. Н. — ‘Какие тут шутки, положение чрезвычайно серьезное’, — возразил Львов и крайне взволнованно, несомненно, искренне, стал убеждать меня спасти свою жизнь, а для этого ‘путь только один — исполнить требование Корнилова’. Он сам на себя похож не был. Я бегал взад и вперед по огромному кабинету, стараясь разобраться, почувствовать, в чем дело, почему Львов и т. д. Вспомнил его заявление в первый приезд о ‘реальной силе’, сопоставил с настроением против меня в Ставке и со всеми сведениями о назревшей заговорщической попытке, несомненно, связанной со Ставкой, и как только прошло первое изумление, скорее, даже потрясение, я решил еще раз испытать и проверить Львова, а затем действовать — действовать немедленно и решительно. Голова уже работала, не было ни минуты колебаний, как действовать. Я не столько сознавал, сколько чувствовал всю исключительную серьезность положения… Успокоившись, я сознательно сделал вид, что перестал сомневаться и колебаться и лично решился подчиниться… Я ему, наконец, сказал: ‘Вы сами понимаете, В. Н., что, если я приду во Временное правительство и сделаю такое заявление, ведь все равно никто не поверит и сочтут меня за сумасшедшего или пошлют раньше проверить и спросить, делал ли мне такое предложение Корнилов… Если вы ручаетесь, так напишите’. — ‘С удовольствием, потому что я, как вы знаете, никогда неправды не говорю’. — Взял и написал’.
Вот текст записки В. Н. Львова (Это как раз три пункта, сформулированные Завойко, см. выше).
1. Генерал Корнилов предлагает объявить Петроград на военном положении.
2. Передать всю власть, военную и гражданскую, в руки верховного главнокомандующего.
3. Отставка всех министров, не исключая и министра-председателя, и передача временного управления товарищам министров, впредь до образования кабинета верховным главнокомандующим. В. Н. Львов, Петроград, августа, 26-го дня 1917.
А. Ф. Керенский ‘закрепляет’ преступников. ‘Как только он стал писать, — вспоминает Керенский, — у меня исчезли последние сомнения… Все предыдущее — деятельность разных союзов, хлопоты вокруг Московского совещания, печать, донесения о заговорах, поведение отдельных политических деятелей, ультимативная кампания Ставки, посещение князя Г. Е. Львова Аладьиным[66], недавняя телеграмма Корнилова, поддерживающая железнодорожников в их невероятных требованиях, настаивание на передаче Ставке петербургских войск — все, все осветилось сразу таким ярким светом, слилось в одну такую цельную картину. Двойная игра сделалась очевидной. Конечно, тогда я бы не мог все доказать по пунктам, но сознавал я все это с поразительной ясностью. Мгновения, пока Львов писал, — голова напряженно работала. Нужно было сейчас же установить формальную связь В. Львова с Корниловым, достаточную для того, чтобы Временное правительство этим же вечером могло принять решительные меры. Нужно было сейчас же ‘закрепить самого Львова, то есть заставить его повторить весь разговор со мной в присутствии третьего лица. Я чувствовал, что нужно действовать так, а не иначе…’
Между тем Львов закончил и, подавая мне документ, сказал: ‘Это очень хорошо, теперь все кончится мирно. Там считали очень важным, чтобы власть от Временного правительства перешла легально. Ну а вы, что же, поедете в Ставку?’ — спросил он’. ‘Не знаю почему, — замечает Керенский, — этот вопрос как-то кольнул, насторожил меня, и почти неожиданно для самого себя я ответил: ‘Конечно, нет, неужели вы думаете, что я могу быть министром юстиции у Корнилова?’ Тут произошло нечто странное. Львов вскочил, просиял и воскликнул: ‘Конечно, не ездите. Ведь для вас там ловушка готовится. Он вас там арестует, уезжайте из Петрограда… А там вас ненавидят, — волновался Львов»[67]
Эти последние слова чрезвычайно характерны и для самого Львова, и для создавшегося положения. ‘Парламентер’ передавал слова Корнилова. ‘Личный друг’ делал вывод из разговоров офицеров в Ставке. Лично себя Львов сливал то с политикой Корнилова, то с судьбой Керенского. Тут же, в Зимнем дворце, ожидая приема у Керенского, он говорил: ‘Он (Керенский) не хотел быть диктатором, так мы его ему дадим[68]. А в кабинете он умолял Керенского ‘не ехать в Ставку’, подряд утверждая, что ‘там’ хотят легального перехода власти и что ‘там’ Керенского арестуют. Через несколько дней ‘личная дружба’ превращается в личную политику, и весьма плохую, когда уже после выяснившейся неудачи Корнилова испугавшийся за самого себя Львов пишет Керенскому из-под ареста поздравительную записку: ‘Поздравляю вас от души. Рад, что спас вас из рук Корнилова. Ваш В. Львов. 30 августа’. Эта черта бросает особый свет на ту психологию, с которой четыре дня раньше В. Н. Львов исполнял свою миссию. Он был тогда, несомненно, уверен, что он — на стороне успеха.
Сопоставляя теперь обе картины, как они рисуются в изложении В. Н. Львова и А. Ф. Керенского, мы можем признать, что существенные черты разговора представляются в обеих одинаково. Различно только намерение Львова от этого впечатления, которое произвел его разговор и которого, конечно, он вовсе не ожидал. Он ведь говорил о ‘легальном переходе власти’, о спасении жизни Керенского, а Керенский делал вывод: ‘двойная игра сделалась очевидной’. Читая рассказ Керенского, мы почти присутствуем при этой, совершенно клинической картине моментального синтеза, подготовленного долгими месяцами подозрений и страха. Все прошлое слилось в одно и ‘осветилось сразу’. Все будущее свелось к напряженному желанию тут же изловить преступное с поличным. Естественно, что, смотря на поразивший его новый факт, так сказать, поверх текущего момента, Керенский потерял способность спокойной и холодной оценки. Из политика, призванного заботиться о поддержании ‘национального равновесия’, он в эти минуты окончательно превратился в страстного борца за собственную власть. Адвокат, следователь, судья — все это соединилось в одном лице. ‘Закрепить Львова’, ‘установить формальную связь’, ‘достаточную’, чтобы оправдать перед правительством немедленное принятие ‘решительных мер’: такова теперь была единственная задача Керенского.
С этой целью прежде всего он решил добиться от Корнилова подтверждения миссии Львова. Расставаясь, он условился со своим собеседником съехаться к 8 часам в дом военного министра на Мойке для совместного разговора с Корниловым по аппарату Юза. В своем комментарии Керенский утверждает: ‘Тут между нами было решено, что об отставке генерал Корнилов будет извещен телеграфно, а я в Ставку не поеду’. Решаюсь думать, что память тут изменила Керенскому. По крайней мере вернувшийся после разговора ко мне В. Н. Львов, хотя и несколько встревоженный, был очень далек от подозрений, какое употребление сделает Керенский из предложения Корнилова. Господствующим настроением его в эти минуты было чувство обиды, что Керенский ему не поверил и признал нужным, во-первых, потребовать письменного документа и, во-вторых, устроил ему очную ставку по аппарату с самим Корниловым. В результате этой проверки он не сомневался. Этому соответствует и первая фраза, которую, по показанию Керенского, В. Н. Львов произнес, встретив его уже выходящим из аппаратной комнаты. ‘Что же, Александр Федорович, я верным другом оказался? Не обманул вас?’ ‘Я говорю: нет’, — рассказывает Керенский.
Замешкавшись у меня, В. Н. Львов опоздал приехать к сроку и в разговоре по аппарату не участвовал. ‘Корнилов уже минут 20-25 ждал у провода’, и Керенский ‘решил говорить один, так как характер предстоящего разговора делал присутствие или отсутствие одного из нас у аппарата совершенно безразличным: ведь тема разговора была заранее установлена’.
Это заявление, однако, находится в полном противоречии с собственными показаниями Керенского о тех задних мыслях, с которыми он ставил Корнилову те или иные наводящие вопросы по аппарату Юза. ‘Я хотел закрепить на ленте Юза 4-й пункт, которого на бумаге (написанной Львовым) не было‘. ‘Мне хотелось узнать, действительно ли они верят в (восстание) большевиков или это только предлог’.
Ярче всего эти задние мысли наводящих вопросов Керенского вырисовываются в тех несоответствиях, которые получаются между ними и ответами Корнилова. Достаточно обратить внимание на подчеркнутые ниже слова юзограммы, чтобы дать себе ясный отчет в значении этих несоответствий и несовпадений. Вот полный текст разговора по аппарату.
1. — ‘Здравствуйте, генерал. У аппарата В. Н. Львов и Керенский. Просим подтвердить, что Керенский может действовать согласно сведениям, переданным Владимиром Николаевичем.
— Здравствуйте, Александр Федорович, здравствуйте, Владимир Николаевич. Вновь подтверждаю тот очерк положения, в котором мне представляется страна и армия (см. выше), очерк, сделанный мной Владимиру Николаевичу. Вновь заявляю: ‘события последних дней и вновь намечающиеся повелительно требуют вполне определенного решения в самый короткий срок’ (но не подчинения немедленно. — П. М.).
Керенский, естественно, не мог считать такое подтверждение ‘достаточным’. Поэтому он повторил свой наводящий вопрос уже в более определенной форме, от имени В. Н. Львова:
2. — Я, В. Н., вас спрашиваю: то определенное решение нужно исполнить, о котором вы просили известить меня Александра Федоровича, только совершенно лично[69]. Без этого подтверждения лично от вас А. Ф. колеблется вполне доверить.
— Да, подтверждаю, что я просил вас ‘передать Александру Федоровичу мою настоятельную просьбу приехать в Могилев‘.
Это опять было совсем не то, что нужно. И Керенский в третий раз уже от своего имени ‘закрепляет’.
3. — Я, А. Ф., понимаю ваш ответ как подтверждение слов, переданных мне Владимиром Николаевичем. Сегодня это сделать и выехать нельзя. Надеюсь выехать завтра. Нужен ли Савинков?
— Настоятельно прошу, чтобы Б. В. приехал вместе с вами. Сказанное мной Владимиру Николаевичу в одинаковой степени относится к Б. В. Очень прошу не откладывать вашего выезда позже завтрашнего дня. Прошу верить, что только сознание ответственности момента заставляет меня так настойчиво просить вас.
4. — Приезжать ли только в случае выступлений, о которых идут слухи, или во всяком случае?
— Во всяком случае.
— До свидания, скоро увидимся?
— До свидания’.
Казалось бы, так много другого можно было сказать друг другу в такую минуту, много такого, что могло бы предупредить непонимание, выяснить до конца запутавшееся положение и совершенно изменить ход дела путем какого-нибудь общего решения. Но Керенский уже говорит с подследственным и только устанавливает факты.
Результатом своего закрепления он очень доволен. ‘Разговор дал больше, чем можно было ожидать, — заявляет он. — Он подтвердил не только полномочие Львова говорить от имени Корнилова, но удостоверил и точность передачи слов последнего первым’. И целым рядом софистических доказательств Керенский пытается установить, что два заговорщика понимали друг друга с полуслова и говорили на разных концах провода совершенно одно и то же: говорили именно то, что нужно было Керенскому для ‘достаточного’ обоснования перед правительством его ‘решительных действий’.
Характерным образом так формулирует это упрощенное политическое значение разговора по прямому проводу и ближайший сотрудник Керенского Некрасов. ‘Этим ответом, — заявляет он в своем рассказе журналистам (‘Речь’, 13 сентября), — генерал Корнилов принял на себя полностью ответственность за содержание ультиматума, предъявленного В. Н. Львовым. Передать генералу Корнилову полный текст ультиматума, подписанного В. Н. Львовым, представилось невозможным. Есть вещи, которые нельзя доверять даже аппарату Юза. Ведь ультиматум ‘генерала Корнилова мог бы получить распространение в тысячах экземплярах». Так, очевидно, думал и Керенский, больше всего боявшийся преждевременного разглашения и предпочитавший применить свой упрощенный прием, чтобы вырвать признание у подсудимого, в виновности которого он уже не сомневался. Habemus confitentem reum!..[70]
На следующий день Филоненко, не юрист, но человек неглупый, прочтя ленту, не мог скрыть от Корнилова своего удивления: каким образом он мог столь легкомысленно подтвердить слова Львова, содержание которых оставалось ему неизвестно. ‘Я в более резких, чем обычно, выражениях высказал, — говорит Филоненко, — что и форма вопроса А. Ф. Керенского, и ответ генерала Корнилова абсолютно недопустимы в каких-либо серьезных деловых сношениях, а тем более при решении дела громадной государственной важности, так как А. Ф. Керенский не обозначил, что же он спрашивает, а генерал Корнилов не знал, на что, собственно, он отвечает’. Так оно в действительности и было.
Оставалось теперь осуществить третью и последнюю часть быстро задуманного плана ‘закрепления’ преступления и преступников: ‘закрепить в свидетельском показании третьего лица мой разговор с В. Н. Львовым наедине’. Едва успев сесть в автомобиль для возвращения с прямого провода в Зимний дворец, Керенский уже приступает к исполнению этой задачи. В присутствии В. В. Вырубова он ‘нарочно’ говорит В. Н. Львову, что переменил решение и поедет в Ставку: говорит, чтобы ‘проверить его’. ‘Тогда В. Н. Львов, — рассказывает Керенский, — странно волнуясь, схватился за грудь и говорит: ‘Спаси вас Бог, ради Бога, не ездите, потому что ваше дело плохо»[71].
Главное испытание было впереди. В кабинете Керенского уже был заготовлен свидетель, полковник С. А. Балавинский. Не подозревая о его присутствии в комнате, В. Н. Львов простодушно отвечал Керенскому на его вопросы. А на другой день, 27 августа, его ответы были изложены Балавинским в показании судебному следователю. Суть дела свелась к тому, что Львов еще раз ‘удостоверил, что все предложения в его записке’, громко прочтенной при этом, ‘исходят от генерала Корнилова’. Он даже великодушно (и легкомысленно) ‘подтвердил правильность изложенного на ленте разговора’, при котором не присутствовал, но который, уступая желанию Керенского, молча согласился считать своим разговором. Ново было лишь то, что Керенский подробнее развил тему своего вопроса Корнилову: ‘во всяком ли случае’ приезжать. Он несколько раз спрашивал Львова при скрытом свидетеле, чем мотивируется вызов в Ставку, ‘так как, по имеющимся у него, Керенского, точным сведениям, 27 августа выступления большевиков не будет’. Гораздо уместнее и полезнее для дела было бы выяснить этот пункт в разговоре с Корниловым. Львову при отсутствии у него всяких сведений о выступлении большевиков ответить на этот уже явно инквизиторский вопрос было нечего. Естественно, что его он ‘обходил молчанием’, лишь напоминая Керенскому, что он ‘уже четыре ночи не спал’, чувствует себя утомленным и просит его скорее принимать решение.
Решение Керенского уже было принято. ‘Вы арестованы’. ‘Верный друг’ превратился если не в подсудимого, то в подозреваемого в соучастии: скачок слишком крутой для прямодушия В. Н. Львова. Вне себя от волнения, охраняемый, как преступник, с двумя часовыми в ногах, бывший прокурор Синода с негодованием слушал, как за стеной в соседней комнате императора Александра III торжествующий Керенский, довольный успешным ходом своего дела, без конца распевал рулады из опер и вдобавок ко всему не давал ему спать…
На другом конце провода все юридические тонкости начатого самим министром-председателем следствия совершенно не заботили Корнилова. Его интересовал практический вопрос: приедет ли или не приедет Керенский в Ставку? И разговором по прямому проводу он пользуется для того, чтобы подтвердить это свое приглашение. При личном свидании все равно все недоразумения выяснятся. ‘Я подтвердил по аппарату только приглашение А. Ф. Керенскому приехать в Ставку, твердо надеясь объясниться с ним и прийти к окончательному соглашению‘ и в то же время ‘не допуская мысли, чтобы В. Н. Львов, член Думы, и бывший член Временного правительства, мог по какому-нибудь побуждению исказить точный смысл сказанного ему мной’.
‘Исказить’? Но кто искажает? В. Н. Львов дает на это ответ. ‘Толкование записанных мной слов ‘Корнилов предлагает’ как требование отнюдь не вытекает из написанного, и такое толкование я считаю подвохом’. Так настаивает запутавшийся депутат в одном из дополнительных показаний… ‘Никаких ультимативных требований Корнилов мне не предъявлял.., у нас была простая беседа’… Все это при желании можно было бы выяснить тут же, у прямого провода. Но по сю сторону провода стоял обвинитель, разыгрывающий роль друга. Получив от Керенского заключительный иезуитский ответ: ‘До свидания, скоро увидимся’, Корнилов с облегченной душой отходит от телефона… А Керенский теперь уже с двумя документами в кармане спешно продолжает свою работу. Главное, не надо терять времени на пустые переговоры. Дело ясно, и нужно как можно скорее обессилить противника.
Ночные совещания Керенского. Корнилов или Ленин? Министр-председатель не только радуется своему успеху. Он спешит его использовать. ‘Я очень ясно помню, — рассказывал журналистам Н. В. Некрасов, — как вечером с 26 на 27 августа А. Ф. Керенский вызвал меня с заседания Временного правительства и показал мне документ, подписанный В. Н. Львовым (‘подписанный’) и содержащий ультиматум (‘ультиматум’) генерала Корнилова и юзограмму разговора с генералом Корниловым, и обратился ко мне с вопросом, готов ли я идти с ним до конца. Я отчетливо помню фразу, которую он мне при этом сказал: ‘Я революции им не отдам!’. Конечно, он получил мое согласие, и с этого момента началась наша работа по подготовке отражения корниловского нападения. А. Ф. Керенский и я с самого начала были убеждены в том, что имеем дело с весьма серьезным и обдуманным шагом со стороны генерала Корнилова’. Они следили за ним давно и давно этого шага ждали. ‘Корниловский приезд в Москву, подготовка караулов в Москве, очевидно, на случай провозглашения генералом Корниловым диктатуры (это опять объясняет московские страхи Керенского и Некрасова, см. выше), вся деятельность офицерского Союза в Ставке, телеграмма генерала Корнилова к железнодорожникам с поддержкой их ультиматума — все это в связи с ультиматумом ген. Корнилова сделало ясным, что борьба затевается серьезная’. Эти слова показывают, что Некрасов целиком присоединился к точке зрения Керенского, приняв ее как готовую.
В. Н. Львов думал, что спасает Керенского и Россию. Какая колоссальная наивность! Он просто приготовил своими руками яму для красного зверя, которого так долго и напрасно выслеживали. Зверь попал в нее сам, и охотники могут наконец спокойно вздохнуть: нужно только принять меры, чтобы зверь оттуда не выскочил.
Только тогда, когда решение ‘идти до конца’ в борьбе с Корниловым было принято двумя друзьями, А. Ф. Керенский вспомнил о своем помощнике Савинкове. Недаром его считали в тесном кругу друзей Керенского ‘втянутым в игру Корнилова’. На 26-е вечером назначено было, как мы знаем, обсуждение того самого законопроекта о мерах в тылу, которым Савинков успокаивал Корнилова. Вместо того Керенский вызвал Савинкова в Зимний дворец и сообщил ему оба известных нам документа. Отношение к ним Савинкова оказалось совершенно иное, чем Некрасова. Он сразу предположил, ‘что в основе событий, разыгравшихся 26 августа, лежит недоразумение. Исходя из этого убеждения, при котором я остаюсь и теперь (13 сентября 1917 г.), — заявляет Савинков, — я в присутствии Балавинского и Вырубова, советовал министру-председателю сделать попытку исчерпать дело Корнилова путем мирных переговоров’. Это, конечно, было бы самое благоразумное.., если бы не полупаническое-полуспортсменское настроение Керенского и Некрасова.
Линия, намечавшаяся ими, была удобна уже тем, что по-прежнему это была линия наименьшего сопротивления. ‘Я им революции не отдам’ — это так гармонировало со всеми остальными речами Керенского, с установившимся взглядом Совета рабочих и солдатских депутатов на Корнилова как на ‘контрреволюционера’, с собственными подозрениями Керенского, направленными в эту сторону, вплоть до к.-д., словом, со всей той идеологией, которую официально продолжал исповедовать Керенский и которая была единственным оправданием его личного пребывания у власти в глазах левых.
Понимал ли Керенский в эту минуту, что, объявляя себя противником Корнилова, он выдает себя и Россию с руками Ленину? Понимал ли он, что данный момент — последний, когда схватка с большевиками могла быть выиграна для правительства? Чтобы понять это, нужно было слишком от многого отказаться. Трагизм Керенского, особенно ярко очертившийся в эту минуту решения, состоял в том, что хотя он уже многое понял, но отказаться ни от чего не мог. И он ‘им’, этим ‘контрреволюционерам’, ‘революции не отдал’. Вопреки обещанию, данному в Москве: погубить душу, а родину спасти, Керенский душу свою спас, а погубил родину, ‘отдав революцию’ тем другим, о которых сам знал, что они ведут Россию к гибели. Если можно сосредоточить в одной хронологической точке то ‘преступление’ Керенского перед Россией, о котором так много говорили, то это ‘преступление’ было совершено в эту минуту, вечером 26 августа.
В комментариях к своим показаниям Керенский обнаружил несомненное понимание того объективного факта, что 26 августа предрешило 26 октября. Но он пытался повернуть политическое острие этого объяснения в сторону своих политических противников. Виноват Корнилов и его сторонники — тем, что помешали Керенскому удержать идею ‘национального равновесия’. ‘Я совершенно серьезно утверждаю, что на одной из площадей бывшей России большевиками должен быть поставлен обелиск Корнилову с надписью: ‘Сим победили’. Я уже говорил, какой благодарный материал дали отдельные видные либералы своим поведением в корниловские дни большевистским и полубольшевистским демагогам. На единственную идею, которая спасала от политической смерти, на идею единой общенациональной власти, в рядах демократии начался последний натиск’. В действительности натиск большевиков удался потому, что ‘идея общенациональной власти’ осталась голой формой, лишенной всякого содержания.
Как бы то ни было, вечером 26 августа А. Ф. Керенский не стоял на высоте своей собственной ‘общенациональной позиции’. Он стал на одну из сторон и усердно работал над разрушением общенациональной позиции, руководствуясь не столько логикой, сколько психологией, не столько государственными мотивами, сколько неудержимым личным порывом.
На вполне разумное предложение Савинкова, которое в последнюю минуту еще могло спасти положение, Керенский ответил категорическим отказом. ‘Савинков предлагал сейчас же (то есть вечером 26 августа) переговорить с Корниловым по прямому проводу: это я помню’, — показывает Керенский. И затем он прибавляет свой позднейший комментарий: ‘Я помню очень хорошо, что в этой просьбе я Савинкову отказал. Отказал потому, что, по мнению Савинкова, правительство обязано было ‘исчерпать’ все средства для мирной, без огласки, ликвидации конфликта. Я же находил, что налицо был не конфликт, то есть не столкновение двух равноправных сторон, а преступление, которое нужно было ликвидировать мирно, но не переговорами с преступным генералом, а волей Временного правительства, которой нарушивший свой долг главнокомандующий должен немедленно подчиниться. С той минуты, как, разговаривая по прямому проводу с Корниловым, я убедился в его замысле, никто и ничто не могло уже сбить меня с этой точки зрения’.
Разница тут была в том, что Савинков советовал Керенскому не спешить становиться на точку зрения ‘преступного генерала’. Ведь, как показал сам Керенский (с. 131), ‘Львов неоднократно повторял, что самое важное для них — это именно то, чтобы произошла легальная передача власти, чтобы не было захвата, а чтобы было формальное постановление Временного правительства. На этом ‘они’, видимо, очень настаивали. По крайней мере Львов раза три возвращался к этому и настойчиво повторял, что ‘чрезвычайно важно для них, чтобы было постановление правительства о передаче власти, чтобы все в легальных формах произошло’, мы видели, что эта идея была усвоена в Ставке даже Завойко’.
Отставка министров. Решив вопрос для себя, Керенский созвал совещание высших чинов военного ведомства для выяснения технической возможности сопротивления Корнилову. Лишь после всего этого он обратился к министрам. Главной целью этого обращения было не получить поддержку от товарищей, а вернуть себе полную и неограниченную свободу действий. По сообщению Н. В. Некрасова журналистам (‘Русское слово’, 31 августа), в этом ‘историческом заседании’ при обсуждении мер борьбы с Корниловым выяснилось, что исключительные условия момента настоятельно требовали передачи всей полноты власти в руки одного лица… А. Ф. Керенский тогда же заявил, что в течение ближайшего времени, может быть, потребуется новое преобразование кабинета и что эта мера вызывается интересами дела и необходимостью усиления компетентности власти[72].
Гораздо прямее и откровеннее звучат заявления Керенского в рассказе Ф. Ф. Кокошкина (‘Русские ведомости’, 1 сентября). А. Ф. Керенский заявил, что ему должны быть предоставлены ввиду создавшегося положения исключительные полномочия для борьбы с мятежом, равно как и право образовать кабинет по своему усмотрению. ‘Я (Кокошкин) первым взял слово и заявил, что для меня не представляется возможным оставаться в составе Временного правительства при диктаторском характере власти его председателя. Если такой характер этой власти будет признан в данный момент необходимым, дальнейшее пребывание в составе правительства окажется для меня, безусловно, невозможным, тем более что на опыте последнего месяца я убедился, что, сходясь с министром-председателем в основной цели — спасения родины и свободы, я часто расхожусь с ним в вопросе о средствах для достижения этой цели. После меня заявили о своих отставках и другие министры, последним — В. М. Чернов. Министры из партии к.-д. заявили, что они в данный момент выходят в отставку, не предрешая вопроса о своем будущем участии во Временном правительстве. Министры-социалисты, заявляя о своей отставке, сказали, что предоставляют себя в полное распоряжение министра-председателя’.
Таким образом, в руках А. Ф. Керенского оказалось 14 прошений об отставке, ‘тут же подписанных’, ‘частью мотивированных, частью лаконических’. ‘Принимая наши прошения, — рассказывает далее Н. В. Некрасов, — Керенский заявил, что отставок он сейчас принять не может и что временно вопрос должен остаться на весу. Поэтому все министры должны пока остаться при исполнении своих служебных обязанностей. Это было принято членами кабинета без возражения, за исключением Ф. Ф. Кокошкина, который туг же категорически заявил, что отставку свою он считает окончательной’.
‘С этого момента, — отмечает Ф. Ф. Кокошкин в своем сообщении, — министры к.-д. не принимали участия в заседаниях Временного правительства. Впрочем, формально заседания более не происходили, а были лишь частные совещания. Все меры принимались единолично министром-пред-седателем’. С этим изложением в сущности согласен и Н. В. Некрасов. ‘Передав, — говорит он, — всю полноту власти Керенскому, Временное правительство, естественно, перестало существовать как таковое. У нас за эти дни происходил целый ряд совещаний, но все они носили частный характер. Формально заседаний правительства не было, и этим, может быть, объясняется то обстоятельство, что министры к.-д. не получали официального приглашения на совещания’. Отсутствие министров, принадлежащих к партии, заподозренной ‘демократией’ ‘в соучастии с мятежом’ Корнилова, конечно, не было неприятно министру-предсе-дателю, только что получившему полноту власти для борьбы с ‘безумной авантюрой’ и ведшему теперь энергичные переговоры с левыми партиями о реконструкции кабинета.
Однако после подачи отставок и после приведенного заявления Керенского вечернее заседание 26 августа продолжалось до четырех часов ночи. Оно возобновилось в полдень и в 7 часов следующего дня. Керенский совершенно беспрепятственно провел свое решение — немедленно начать свою борьбу с Корниловым и для этого в виде ‘первого шага’ дал предписание Корнилову сдать должность верховного главнокомандующего. Условившись затем собраться в полдень 27-го, министры разъехались на рассвете по домам, вовсе не уверенные, что в оставшиеся часы ночи они не будут подвергнуты аресту, от которого В. Н. Львов предлагал спасти Керенского путем отъезда в Ставку[73].
День 27 августа выдался ясный и тихий. В газеты не проникало еще ни звука о корниловском ‘восстании’. Напротив, в интервью Савинкова в этот день можно было прочесть уверение, что ‘генерал Корнилов пользуется абсолютным доверием Временного правительства’, что предложения его доклада ‘приняты’ и ‘мероприятия верховного главнокомандующего по оздоровлению фронта и тыла и восстановлению дисциплины в армии поддерживаются и Временным правительством, которое не замедлит их осуществить’ (‘Русское слово’, 28 августа). Главной тревогой петроградцев была возможность выступления большевиков. Но мы уже знаем, что большевики, получив сведения об агитации офицеров и боясь стать жертвой провокации, сами приняли меры, чтобы никаких выступлений не состоялось. Полугодовой день революции прошел менее оживленно, чем будни, так как осторожная часть населения, боясь новых эксцессов, осталась сидеть дома. Марсово поле, место погребения жертв революции, оставалось пустынным. Зато по соседству, в Зимнем дворце, рано утром министры уже спешили открыть частное совещание. А. Ф. Керенский прочел им проект объявления населению о происшедшем и сообщил о своем намерении объявить Петроград и уезд на военном положении.
Последние разговоры по прямому проводу. В проекте объявления события излагались в далеко не бесспорных выражениях, а вывод из них делался уже совершенно неправильный. ‘
26-го сего августа генерал Корнилов прислал ко мне члена Государственной думы В. Н. Львова с требованием Временному правительству передать генералу Корнилову всю полноту власти, с тем, что им по личному усмотрению будет составлено новое правительство для управления страной. Действительность полномочий члена Государственной думы Львова была подтверждена генералом Корниловым при разговоре со мной по прямому проводу. Усмотрев в предъявлении этого требования… желание некоторых кругов русского общества воспользоваться тяжелым положением государства для восстановления в стране государственного порядка, противоречащего завоеваниям революции, Временное правительство признало необходимым для спасения родины, свободы и республиканского строя пресечь всякие попытки посягнуть на верховную власть в государстве и на завоеванные революцией права граждан’. Далее излагались ‘приуполномочить меня принять скорые и решительные меры, дабы в корне казания’ Керенского о сдаче должности Корниловым Клембовскому, главнокомандующему Северным фронтом и об объявлении военного положения в Петрограде. Голос благоразумия в среде министров еще не был заглушен инстинктом самосохранения. Министры не могли не понимать спорности тех выражений, в которых А. Ф. Керенским была изложена цель миссии В. Н. Львова, и демагогичности того вывода, будто генерал Корнилов покушается на восстановление старого порядка и на уничтожение завоеваний революции. Но сомнения, которые возбуждала явная неискренность и неправильность заявлений документа, сказались лишь в том, что Керенскому было предложено подписать документ одному: ведь ему передана вся власть, он несет всю ответственность. Все же министры сделали оговорку: следовало бы до опубликования документа еще раз переговорить со Ставкой.
С этим решением в час дня заседание прерывается до вечера. Раз Керенский согласен повременить с опубликованием до новых переговоров, возрождается надежда, что все громоздкое здание, наскоро воздвигнутое Керенским и Некрасовым на показаниях Львова, окажется зданием, построенным на песке, и рухнет само собой.
На прямой провод едет, однако, не сам Керенский, как можно было бы ожидать, едет Савинков[74], чувствующий, что тень подозрения пала на него самого. Он едет не только, чтобы разъяснить вопрос, но и прежде всего чтобы выгородить самого себя. Во-первых, он сразу спешит заявить Корнилову: ‘Я никогда не предлагал вам от имени министра-председателя никаких политических комбинаций, да и не мог предложить’. Противоположное утверждение в телеграмме генерала Лукомского есть ‘клевета’. Это было верно, и это объясняет, почему для разговоров с Керенским о ‘политических комбинациях’ Корнилову приходилось вместо осторожно державшегося Савинкова прибегать к услугам Аладьина или Львова.
Во-вторых, продолжал Савинков, ‘оправданием вашего предприятия не может служить также и ссылка на нежелание правительства следовать той программе, которую вы изложили в докладной записке, подписанной мной’. Это уже не совсем верно, ибо мы знаем упорную и не совсем удачную борьбу Савинкова против этого самого ‘нежелания правительства следовать программе Корнилова’. В комментарии к своим показаниям Керенский прямо заявляет, что Савинков был ‘виноват в том, что, выступая в Ставке, превышал данные ему полномочия и действовал не только в качестве моего ближайшего помощника, но и самостоятельно ставил себе определенные политические задания’ (с. 168). Напору Савинкова Керенский в этих случаях противопоставлял, по собственному выражению, ‘пассивную оборону’ (с. 27), при которой ‘Корнилову и его сторонникам не удавалось сделать ни шагу дальше тех пределов, которые ставились Временным правительством’. И в данном случае Керенский определенно заявил в своих комментариях (с. 183), что ‘или военный законопроект был бы принят в формах, приемлемых для всей коалиции и, следовательно, для Советов, или само коалиционное правительство перестало бы существовать до принятия этого проекта’.
Таким образом, Савинков уже вовсе не мог иметь оснований для того заявления, которое он затем сделал: ‘В этот же день и почти в тот час, когда правительство должно было принять этот законопроект, о чем я вас поставил в известность одновременно по телеграфу, вам было угодно попытаться продиктовать вашу единоличную волю народу русскому’. Продолжая в этот решительный момент отделять свое дело от дела Корнилова, Савинков слагает всю вину на последнего за то, что ‘все мои попытки, длительные и упорные, связать вас тесной связью с российской демократией, осуществляя именем признанного ею вождя предложенную вами программу, не увенчались успехом’.
Наконец, Савинков резко отгораживается и от миссии Львова. ‘Едва ли вы будете отрицать, господин генерал, что требования, предъявленные вами правительству через В. Н. Львова, и та позиция, которую вы заняли в этом вопросе, губительны для отечества, ибо, чем бы ни кончилось начатое вами предприятие, родина наша пострадает безмерно’. В заключение Савинков ‘во имя несчастной родины нашей, во имя того, чтобы чужеземец не продиктовал народу русскому своего закона, во имя, наконец, спасения жизней человеческих, которые погибнут от братоубийственных рук’, обращался к Корнилову ‘с почтительной просьбой и настойчивым требованием подчиниться Временному правительству, сдать должность и выехать из действующей армии’.
Вместо разговора по существу мы опять имеем искусное литературное произведение, предназначенное для Керенского, для суда, для потомства, для чего угодно, только не для выяснения ‘недоразумения’. Корнилов на это литературное произведение желает ответить своим литературным произведением, очевидно, во вкусе своих ‘сильных перьев’, и откладывает свой ответ до 4 часов дня. В 4 часа он читает ответ по пунктам. Первый пункт устанавливает долю ответственности самого Савинкова в подготовке ‘предприятия Корнилова’. В телеграмме Лукомского подразумевается, что ‘правительство приняло определенные решения относительно большевиков и Советов, так как для осуществления этого решения вы от имени Временного правительства предложили мне двинуть к Петрограду конный корпус, причем между нами было условлено, что окончание сосредоточения этого корпуса явится, по моей телеграмме вам, указанием момента объявления Петрограда на военном положении’[75].
Второй пункт напоминает Савинкову, что разговоры о ‘политических комбинациях’ были и с ним, и притом именно в связи с недоверием Корнилова к возможности выполнить военную программу при Керенском. ‘В наших беседах 24 и 25 августа я высказывал вам, что колебания правительства в проведении принципиально принятой им программы, предложенной вами и мной, приводят к расплате нашей русской территорией и новым позором армии за промедление’. ‘Я указывал, что… только сильная, твердая власть.., олицетворенная диктатурой единоличной или коллективной.., может спасти родину от гибели’, причем ‘я признаю его и ваше участие в составе правительства безусловно необходимым’. Далее Корнилов давал, наконец, свою официальную версию поручения, данного В. Н. Львову, предпослав этому замечание о ‘новых тревожных известиях’, полученных им в промежутке между ответом Савинкова и приемом Львова[76].
‘В. Н. Львов, по его словам, приехал по поручению А. Ф. Керенского с предложением высказать ему мои взгляды на три варианта организации, намеченные самим А. Ф. Керенским… Я заявил, что, по моему глубокому убеждению, я единственным исходом считаю установление диктатуры и объявление всей страны на военном положении. Я просил В. Н. Львова передать А. Ф. Керенскому и вам, что участие вас обоих в составе правительства считаю безусловно необходимым, просил передать мою настойчивую просьбу приехать в Ставку для принятия окончательного решения, причем заявил, что ввиду имеющихся у меня точных сведений о готовящемся в Петрограде выступлении большевиков я признаю положение крайне грозным и в частности считаю нахождение вас и А. Ф. Керенского в Петрограде весьма опасным для вас обоих, почему предложил приехать в Ставку, гарантируя своим честным словом вашу полную безопасность’. Таково было то объяснение ‘ультиматума’, которое Керенский мог, если бы хотел, получить накануне вечером.
Далее, однако, Корнилов говорит о последствиях того, как этот ‘ультиматум’ был принят. Несмотря на то что и Савинков был уведомлен о дальнейших суждениях Ставки о ‘коллективной’ диктатуре в совершенно нелепой ‘иносказательной’ телеграмме Филоненко (которой Савинков не понял), несмотря на определенное обещание Керенского ‘выехать сегодня в Ставку, чтобы здесь принять окончательное решение’, ‘я сегодня получил телеграмму о моем отозвании’. Следует практический вывод, намеченный Корниловым: ‘Я глубоко убежден, что совершенно неожиданное для меня решение правительства принято под давлением определенных организаций. Уходить под давлением этих людей со своего поста я считаю равносильным уходу в угоду врагу с поля битвы. Поэтому в полном сознании своей ответственности перед страной, перед историей и своей совестью я твердо заявляю, что в грозный час, переживаемый нашей родиной, я со своего поста не уйду‘.

VIII. Корнилов выступает против правительства

‘Измена’ или недоразумение? Опоздали. Заявление Корнилова создавало совершенно новое положение. Теперь уже его отказ подчиниться, а не мнимый ‘ультиматум’, создавшийся на почве словесной путаницы В. Н. Львова, являлся отправным фактом при суждении о его ‘мятеже’. Но пока не было распутано ‘недоразумение’ с ультиматумом, группа людей, стоявших у аппарата на Мойке, все еще старалась извлечь из заявлений Корнилова материал для разъяснения этого ‘недоразумения’, считая, очевидно, что, если будет устранена причина отказа Корнилова, то сам собой устранится и собственно отказ. Ответ Савинкова Корнилову продолжал стоять на почве самооправданий и ‘восстановления исторической точности’ фактов минувшего. Он, Савинков, просил конный корпус для подавления ‘всяких попыток’ восстания, ‘откуда бы они ни шли’. ‘Если бы даже сам Керенский объявил себя диктатором, то нашел бы в нем, Савинкове, врага’… По существу же ему, Савинкову, ‘не надлежит ныне спорить’, а только ‘доложить’ Временному правительству о разговоре. Но он ‘боится, что недоразумение сыграло роковую для нашей родины роль’, и ‘из изложенного Корниловым усматривает, что Львов сыграл в этом деле плачевную, если не сказать больше, роль’.
Разговор Савинкова по прямому проводу происходил в присутствии Маклакова, товарищей министра Пальчинского, Якубовича и князя Туманова, полковника Барановского и комиссара Северного фронта Станкевича. У всех этих лиц по мере хода разговора возникло чувство облегчения. Слава Богу, не только Савинков не в ‘заговоре’, но и никакого ‘ультиматума’ не было. Точка зрения ‘недоразумения’ начала брать верх над точкой зрения ‘мятежа’. После Савинкова Маклаков, познакомившийся с Корниловым за год перед тем в Галиции, перед самым пленом генерала, добавил по аппарату несколько слов предостережения от себя. Он сказал наконец то, что надо было сказать Корнилову с самого начала. ‘В передаче Львова ваше предложение было понято здесь (как мы только что видели, понято и Савинковым) как желание насильственного государственного переворота. Глубоко рад, что это, по-видимому, недоразумение. Вы недостаточно верно осведомлены о политическом настроении… Необходимо принять все меры, ликвидировать все недоразумения, без соблазна и огласки… Правительство своим последним неосторожным шагом еще более обострило положение. Я охотно встретился бы с вами, с А. Ф. Керенским и Б. В. Савинковым и здесь, и в Ставке и думаю, что недоразумение могло бы быть устранено при личных объяснениях’.
Этим осторожным осведомлением политический деятель, один из приглашенных Корниловым на совещание в Ставку, думал перевесить дурные советы в Ставке безответственных фаворитов Корнилова. Увы, эти советники ближе — и физически, и морально — к Корнилову, и с последствиями их советов мы скоро встретимся.
Как только для присутствующих стало выясняться, что ‘ультиматум’ может быть понят как недоразумение, Савинков, чтобы не терять времени, из аппаратной комнаты послал Керенскому адъютанта с просьбой повременить с опубликованием о Корнилове. Разговор происходил в четыре и в шесть часов. Замешкавшись немного после переговоров, Савинков и Маклаков отправились сообщить правительству радостное известие, что ‘недоразумение разъясняется’…
Увы, они опоздали… ‘Вернувшись в восемь часов в Зимний дворец, — рассказывает Савинков, — я застал там Некрасова, который в резкой форме заявил мне, что из-за моей просьбы повременить с опубликованием дела Корнилова Временное правительство опоздало’. Не ‘опоздать’ — это ведь основная руководящая мысль Керенского. ‘Я, — прибавляет Савинков, — этого замечания не понял’. И трудно было понять его, ибо из собственных заявлений Некрасова оказывается, что они с Керенским вовсе и не думали ждать. Они действовали, пока Савинков разговаривал на проводе, действовали даже и прежде самого разговора. Объявление, которое еще в час дня предполагалось опубликовать только после переговоров с Корниловым, уже было разослано повсюду до возвращения Савинкова с прямого провода. А о мерах, принятых до разговора по проводу, вот что рассказывает Н. В. Некрасов: ‘Распоряжение приостановить движение эшелонов корниловских войск по железным дорогам, подписанное А. Ф. Керенским, было передано мной П. П. Юреневу, подавшему накануне прошение об отставке, но оставшемуся вместе с другими министрами при исполнении служебных обязанностей. П. П. Юренев заявил, что он свои обязанности по руководству министерства с себя слагает. Тогда мной были вызваны Ливеровский и Коржановский (товарищи министра путей сообщения), и распоряжение А. Ф. Керенского немедленно приостановить движение корниловских эшелонов было отдано им. Я помню, как через два часа после этого Ливеровский по телефону сообщил мне, что эшелоны прорываются насильно и что их можно остановить только силой же. Для этого необходимо разобрать путь и устроить искусственное крушение. Об этом было сейчас же доложено А. Ф. Керенскому, и он без всяких колебаний отдал распоряжение применить эти героические средства… Все эти распоряжения были отданы А. Ф. Керенским еще до разговора Б. В. Савинкова с генералом Корниловым по аппарату, то есть до 4 часов дня 27 августа’.
В восемь часов вечера, когда вновь собрались министры, оставалось лишь сообщить им о совершившихся фактах. Керенский и Савинков доложили бывшему правительству о ‘новых обстоятельствах’, открывшихся в промежутке. В. Н. Львов, очевидно, ‘передал все дело в значительно преувеличенном виде и углубил содержание переданного ему генералом Корниловым требования’. Далее ‘имеются основания предполагать’, что сами эти требования ‘явились результатом воздействия на Корнилова со стороны Львова, который в силу каких-то соображений заверял генерала Корнилова, что ведет с ним переговоры по поручению некоторых членов Временного правительства’. Что оставалось делать экс-министрам, получившим такие сведения? По сообщению корреспондента ‘Русских ведомостей’, правительство вполне благоразумно ‘признало необходимым поручить А. Ф. Керенскому войти вновь в переговоры со Ставкой‘, то есть сделать то самое, чего тщательно избегал сам Керенский и что все его действия делали окончательно невозможным. Министры приняли, очевидно, предложение Савинкова[77].
Но как же могли, однако, министры ‘поручать’ что-либо Керенскому, после того как они уже на рассвете передали ему неограниченные полномочия?[78]
Вечернее заседание 27 августа окончательно разрешило и этот вопрос. Около полуночи было предположено вручить верховную власть коллегии из пяти лиц, причем таковыми намечались Керенский, Некрасов и Терещенко, старый ‘триумвират’, к которому присоединялись, предположительно Савинков и Кишкин (или Скобелев). Остальные члены Временного правительства превращались в простых руководителей отдельных ведомств, не входящих в состав верховной власти. Правда, вопрос о реконструкции власти тотчас же стал (с утра 27 августа, см. ниже) предметом спора между Керенским и Советом рабочих и солдатских депутатов. Но прежний состав Временного правительства с этого момента мог уже считать себя окончательно ликвидированным. Момент прощания в выражениях, ставших обычными, был отмечен Керенским: министр-председатель благодарил уходивших товарищей за те высокие чувства, которые их одушевляют в данную решительную минуту.
Однако же сторонники признания всего инцидента с Корниловым простым недоразумением еще не сдавались. К ним присоединились к концу дня М. И. Терещенко и генерал М. В. Алексеев. Терещенко получил от своего представителя в Ставке кн. Г. Н. Трубецкого подробное фактическое изложение положения с точки зрения, нам уже известной из его показаний. Последним известием этого дня, отданным в печать уже ночью, было весьма оптимистическое сообщение: по последним сведениям из кругов Временного правительства (информация шла от Терещенко), пока неофициальным (‘официальные’ сообщения печати обычно шли через Некрасова), намечается возможность мирного исхода конфликта с генералом Корниловым, так как генерал Корнилов представил доказательства, что все недоразумение порождено Львовым, который, как выражается Корнилов, ‘напутал’.
В час ночи на 28-е приехал экстренно вызванный генерал Алексеев и был немедленно привезен встретившим его Вырубовым в Зимний дворец к Керенскому. Керенский предложил генералу Алексееву пост верховного главнокомандующего. Попросив дать ему на прочтение телеграммы и юзограммы, генерал Алексеев тотчас же убедился, что отстранение Корнилова от должности последовало на основании неясных и непроверенных данных, что беседа Львова была лишь одной из стадий длительных переговоров Керенского с Корниловым и что точное содержание ‘ультимативного требования’ Корнилова при переговорах вовсе не установлено. Считая, что вообще ‘смена в такие минуты верховного главнокомандующего может гибельно отозваться на самом существовании армии, малоустойчивой и непрочной’, генерал Алексеев не находил серьезных оснований для смены и, по его показаниям, ‘решительно отказался от принятия должности верховного главнокомандующего, высказав свое убеждение, что дело нужно закончить выяснением недоразумения, соглашением и оставлением генерала Корнилова в должности, чтобы избавить армию от толчков и пагубных потрясений’. Но генерал Алексеев наткнулся на то же готовое решение Керенского. При этом снова обнаружилось, что действия полномочного премьера опережают рассуждение и осведомление. ‘Министр-председатель, — показывает генерал Алексеев, — ответил, что теперь никаких соглашений с генералом Корниловым быть не может. От министра иностранных дел Терещенко я услышал, что уже послана телеграмма по всем линиям железных дорог, что генерал Корнилов — изменник России, и поэтому никакое приказание его по линии железных дорог не должно быть выполняемо. Автором этой телеграммы, разрушавшей всякую возможность выяснить недоразумение и прийти к соглашению, был Некрасов. Говорили, что от него же исходили распоряжения о порче железных дорог, по которым двигалась дивизия 3-го конного корпуса, не останавливаясь устройством крушения поезда, указав, что оно сделано еще до 4 часов 27 августа’.
Что касается телеграммы, упоминаемой генералом Алексеевым, здесь, видимо, смешаны два документа: первый — обращение к железнодорожникам, в котором есть запрещение исполнять приказы Корнилова, но нет выражения ‘изменник’, и обращение к населению и армии[79].
Второй документ — приказ по войскам Петрограда. Вот его текст: ‘Восставший на власть Временного правительства бывший верховный главнокомандующий генерал Корнилов, заявлявший о своем патриотизме и верности народу в своих телеграммах, теперь на деле показал свое вероломство. Он взял полки с фронта (Корнилов это опровергает в своих показаниях), ослабив его сопротивление нещадному врагу — германцу, и все эти полки отправил против Петрограда. Он говорил о спасении родины — и сознательно создает братоубийственную войну. Он говорит, что стоит за свободу, — и посылает на Петроград туземные дивизии. Товарищи, час испытания вашей верности свободе, революции наступил, и в сознании святости выполняемого долга перед родиной встретьте стойко и славно ваших обманутых генералом Корниловым бывших товарищей по армии. Пусть увидят они перед собой истинно революционные полки, непременно решившиеся защищать правительство революции, и пусть, пока не поздно, поймут и устыдятся того дела, на которое их преступно послали. Если же не поймут, я, ваш министр, уверен, что вы без страха до конца исполните свой великий долг. Подписано: министр-председатель, военный и морской министр Керенский’. Имеется еще радиотелеграмма Керенского, разосланная ‘всем’, в ней говорится о ‘требовании генералом Корниловым немедленной передачи ему диктаторской власти над всем государством’, о ‘жалких попытках верховного главнокомандования, ослепленного предательской клеветой’, о ‘предательской попытке кучки ослепленных или обманутых людей’, о ‘безумии немногих’. Но в ней нет прямых указаний на ‘измену’ генерала Корнилова.
Быть может, сообщение генерала Алексеева относится к обоим документам, но именно относительно второго мы имеем дальнейшие разъяснения В. Л. Бурцева, напечатанные в газете ‘Общее дело’ (петроградское издание), о роли Некрасова. По словам Бурцева, ‘редакция текста телеграммы в том виде, как она была послана, явилась неожиданностью и для самого Керенского. По крайней мере, когда вопрос о разрыве между Ставкой и Временным правительством был выяснен, министр-председатель еще не давал разрешения на посылку телеграммы, редакцию которой набросал Некрасов. Приглашенный тогда же к министру-председателю М. И. Терещенко, ознакомившись с текстом правительственного воззвания к армии, где генерал Корнилов называется изменником, пришел в ужас. М. И. Терещенко сумел убедить Керенского в безрассудности подобного текста, грозившего неисчислимыми бедствиями армии’.
Вероятно, к этому моменту относится свидетельство Савинкова о настроении лиц, собравшихся в Зимнем дворце: ‘В 4 часа утра 28 августа я вернулся в Зимний дворец по вызову Керенского и нашел там генерала Алексеева и Терещенко. Мы все четверо были согласны, что ультиматум Львова не более чем недоразумение’. Продолжаем теперь цитату из Бурцева: ‘Немедленно был вызван в Зимний дворец и Н. В. Некрасов. Из расспросов его выяснилось, что прошло уже два часа, как названная телеграмма сдана в аппарат’. Тогда Керенский сделал последнюю попытку вернуть документ обратно. В ночь на 28 августа, около 4 часов утра, — так гласит хроникерская справка газеты, — министр-председатель А. Ф. Керенский, войдя в комнату журналистов в Зимнем дворце, обратился к ним с настойчивой просьбой снять во всех газетах текст его обращения к населению и армии, которое объявляло Корнилова изменником. Когда из разговоров с журналистами А. Ф. Керенский понял, что просьба его технически невозможна, он сказал: ‘Очень жаль’.
Так в этот решительный, роковой момент всей истории революции делалась высшая политика в Российском государстве[80].
К утру 28 августа разрыв между главой государства и главой армии был, таким образом, сделан непоправимым. И если день 27 августа можно было назвать ‘днем недоразумений’, то дню 28 августа приличествует другое название — ‘дня правительственной паники’, начавшейся тогда, когда Корнилов принял брошенный ему вызов.
Распоряжение Керенского о сдаче Корниловым должности Лукомскому и о его немедленном приезде в Петроград было получено Корниловым в Ставке утром 27 августа. После безмятежного настроения субботнего дня эта воскресная телеграмма, по замечанию князя Трубецкого, ‘произвела на всех впечатление разорвавшейся бомбы’. ‘Создалось впечатление, что или данное уже Керенским обещание приехать в понедельник, как и весь разговор со Львовым, есть провокация, или же после того произошел поворот правительства в сторону большевиков’. Действительность была гораздо ближе к первому предположению, чем ко второму. Но генерал Корнилов, уже заранее настроенный к тому, чтобы ожидать всевозможных правительственных колебаний в сторону уступок левым элементам[81], склонился ко второму предположению. ‘Я пришел к выводу, — показывает он, — что правительство окончательно подпало под влияние Совета, для борьбы с которым (видимо, Корнилов не очень отчетливо понимал отличие ‘Совета’ от большевиков) правительство само же вызвало войска’. Генерал Корнилов приводит и основания, склонившие его к такому заключению. Прежде всего это доказывается распоряжением самого правительства о передвижении третьего корпуса для подавления большевистского движения. Другое доказательство есть отсутствие разногласий с правительством относительно корниловской программы оздоровления армии. Третье доказательство — это беседы с Савинковым и ‘сведения об усилении давления Совета рабочих и солдатских депутатов на правительство’. Ввиду всего этого и ‘опираясь на заявления командующих Северным, Западным, Юго-Западным и Румынским фронтами, ‘я решил, — признает Корнилов, — выступить открыто и, произведя давление на Временное правительство, заставить его: 1) исключить из своего состава тех министров, которые, по имеющимся у меня сведениям, были предателями родины, и 2) перестроиться так, чтобы стране была гарантирована сильная и твердая власть. Для оказания давления на Временное правительство я решил воспользоваться 3-м корпусом генерала Крымова, которому и приказал продвижение для сосредоточения к Петрограду’. В другом месте своего показания Корнилов, возвращаясь к этому решающему моменту, еще раз указывает мотивы своего решения следующим образом: ‘Зная, что в Петрограде предвидится замедление издания Временным правительством я решил воспользоваться 3-м корпусом генерала Крымова, которому и приказал продвижение для сосредоточения к Петрограду’. В другом месте своего показания Корнилов, возвращаясь к этому решающему моменту, еще раз указывает мотивы своего решения следующим образом: ‘Зная, что в Петрограде предвидится замедление издания Временным правительством акта о распространении закона о смертной казни на внутренние округа России, я пришел к убеждению, что правительство снова подпало под влияние безответственных организаций и, отказываясь от проведения моей программы, решило устранить меня как главного ее инициатора. Ввиду тягчайшего положения страны и армии я решил должности верховного главнокомандующего не сдавать и предварительно выяснить обстановку. Объявив об этом генералу Лукомскому, я спросил его, намерен ли он принять обязанности верховного главнокомандующего (как требовал Керенский). Лукомский доложил мне, что он не считает возможным заменить меня. В тот же день я переговорил по прямому проводу с управляющим военным министерством Савинковым (это второй разговор Корнилова с С.), которому заявил, что ввиду создавшихся условий я не считаю возможным уйти со своего поста’.
Сложность и внутренняя противоречивость мотивов, которыми Корнилов оправдывает свое решение, лучше всего помогают нам понять его психологию. Его решения идут далее того момента, к которому относятся. Тем самым подтверждается, что они были приняты раньше, чем этот момент наступил, — в предвидении, что наступление его неизбежно. Корнилов ‘не сдает своего поста’ только для того, чтобы ‘предварительно выяснить обстановку’. Вот решение, которое вполне исчерпывало бы необходимость момента. Он получил отставку в бумаге без номера, подписанной Керенским, который без Временного правительства не имел права, по его мнению, увольнять главнокомандующего: вот мотивировка, которой и ограничился бы человек осторожный, привыкший считаться с юридической стороной вопроса и с практическими соображениями. Корнилов приводит и эти формальные мотивы. Но не в его характере ограничиваться формальными основаниями. И тут же рядом, только что сказав, что он лишь хочет ‘предварительно выяснить обстановку’, он заявляет, что он вообще ‘решил выступить открыто’ и что цель его выступления — ‘давление на Временное правительство с целью освободить его от ‘предателей родины’. Его действительное и настоящее основание — это его ‘убеждение, что правительство подпало под влияние безответственных элементов’ и ‘отказывается от проведения программы’, без которой Корнилов не представлял себе спасения родины. Хотя Корнилов и относит ‘усиление давления Совета рабочих и солдатских депутатов на правительство’ к последнему моменту и утверждает, что он получил какие-то новые сведения об этом, но мы знаем, что никаких сведений этого рода он получить не мог. Мы видели, наоборот, что как раз не только Совет, но и солдатская секция приглашала к ‘беспрекословному исполнению военных приказов генерала Корнилова’, ‘демократия’ была весьма подавлена, и большевики, боясь сыграть на руку Корнилову, отказались от выступления (см. выше).
Представление Корнилова о том, что правительство подпало под влияние левых элементов, конечно, составилось не в эту последнюю минуту, а уже давно. И именно оно продиктовало ему — тоже не теперь, а давно — решение не покидать поста, если даже Керенский уволит его в отставку. Мы видели, что он прямо дал понять это Керенскому в Петрограде в разговоре 10 августа. Во время Московского совещания о предстоящей отставке Корнилова, так же как о неизбежном сопротивлении Корнилова этому решению, говорили как о фактах или совершившихся, или имеющих совершиться в ближайший срок. Это именно и напрягло отношения Корнилова с Керенским, который прекрасно понимал, что уволить Корнилова так, как он уволил Брусилова, Алексеева и многих других, — ‘как прислугу’ — нельзя. Именно поэтому Керенский так страстно и ухватился за тот предлог к увольнению Корнилова, который, как он думал, дал ему В. Н. Львов. Именно поэтому он и не сумел отнестись к сообщению Львова и к вытекавшему отсюда положению объективно и спокойно. Со своей стороны Корнилов, как мы видели, уже 23-го в разговоре с Савинковым заявил категорически, что с Керенским, как с человеком ‘нерешительным и неискренним’, вместе он больше работать не может, что в правительстве он окончательно изверился, ибо они предпочитают ему любимца Совета, генерала Черемисова, который отвергает его программу. Приходится сомневаться, был ли Корнилов полностью откровенен с Савинковым, когда в конце того же разговора принял вид человека, вполне успокоенного сообщениями собеседника, и когда просил Савинкова передать Керенскому, что будет соблюдать верность ему и правительству. Вернее, по-видимому, то, что он все-таки, несмотря на савинковские успокоения, продолжал думать или даже, как он выразился в своих показаниях, знать про себя, ‘что в Петрограде предвидится замедление издания Временным правительством акта о распространении закона смертной казни на тыл’. Возможность такого ‘замедления’ ведь, естественно, вытекала из психологии Керенского, а Савинков вовсе не был так близок к Керенскому, чтобы ручаться за его решения. Мы действительно видели, что, в то время как Савинков уверял Корнилова, что его программа будет немедленно осуществлена, Некрасов не скрывает от печати, что именно по вопросу о немедленности мнения в правительстве расходятся. И получив вместо ожидавшегося сообщения, что программа проведена, приказ об отставке, Корнилов вывел единственно возможное для него заключение: ‘Меня устраняют как главного инициатора программы’: значит, правительство ‘отказывается от проведения ее’, и, следовательно, оно ‘снова подпало под влияние безответственных организаций’. Если так, то остается действовать ‘открыто’, то есть ‘заставить’ правительство почерпнуть необходимую силу для проведения программы в собственной реконструкции, а для этого ‘произвести давление’ на него путем ‘передвижения’ военной силы к Петрограду. Решаясь ‘выступить открыто’ для ‘давления’ на правительство, Корнилов едва ли соображал, как называется этот шаг на языке закона и под какую статью уголовного уложения можно подвести его поступок.
Филоненко и Савинков отдаляются от Корнилова. Ближайшим последствием решения Корнилова не подчиниться приказанию Керенского было отдаление от него тех двух комиссаров, которые до этого момента работали вместе с ним: Филоненко и Савинкова. Оба пошли при этой неизбежной для них перемене позиций дальше, чем требовалось соображениями личной безопасности. Но роль М. М. Филоненко была особенно двусмысленна. Вечером 26 августа мы видели его в сообществе Завойко и Аладьина обсуждающим с Корниловым проект переустройства правительства, в котором Филоненко доставалось место в Совете обороны, а обоим последним — министерские посты. Днем 27-го князь Трубецкой застал в Ставке следующую сцену. Из кабинета вышли генералы Корнилов и Лукомский, причем последний просил Корнилова предоставить ему возможность хоть несколько минут переговорить с ним наедине. Когда оба ушли в кабинет, оставались Филоненко, Аладьин и Завойко, причем последний, выйдя оттуда, сообщил, что Филоненко только что просил арестовать его… Свою просьбу Филоненко объяснил тем, что как представитель Временного правительства он должен быть на его стороне, а между тем он всей душой сочувствует Корнилову. ‘Я говорил по этому поводу с Лукомским, — прибавляет князь Трубецкой, — и спрашивал его, арестован ли Филоненко. Лукомский ответил, что с него взято честное слово не выезжать’. Интересно сравнить с этим рассказом объективного наблюдателя собственный рассказ Филоненко журналистам (10 сентября, ‘Русское слово’): ‘Накануне своего выступления Корнилов объявил меня арестованным. Я указал бывшему верховному главнокомандующему на ошибку, которую он совершает, ибо, если бы я своевременно уехал в Петроград, мною были бы приложены все старания к улаживанию конфликта… Корнилов был неумолим. Я тогда же заявил, что не перенесу позора и застрелюсь. Корнилов успокаивал меня, просил обождать один день’ и т. д. Надо прибавить к этому, что М. М. Филоненко публично и в печати неоднократно заявлял, что ‘не считает мятежным шагом отказ генерала Корнилова сложить полномочия’. Открытое неповиновение генерала Корнилова началось, по мнению Филоненко, с того момента, как он арестовал комиссара Временного правительства (‘Речь’, 13 сентября), то есть исполнил просьбу комиссара Филоненко!
В. В. Савинков маневрировал гораздо искуснее. Мы видели, что уже в своем первом разговоре по проводу в 4 часа 27 августа он успел в присутствии многочисленных свидетелей отгородиться от генерала Корнилова. Правда, еще в 2 часа 40 минут 27 августа Корнилов послал ему, по соглашению (см. выше), следующую телеграмму, уже вытекавшую из его решения направить генерала Крымова на Петроград: ‘Корпус сосредоточивается в окрестностях Петрограда к вечеру 28 августа. Я прошу объявить Петроград на военном положении 29 августа. No 6394, генерал Корнилов, подл. подполковник Лукомский, Романовский’. Но мы видели, что весь этот день и до раннего утра 28 августа Савинков еще стоял на точке зрения ‘недоразумения’. Посылка к Петрограду 3-го корпуса вытекала еще из предыдущих соглашений. Савинкову нужно было только затушевать свое намерение направить войска не только против большевиков, но и против Совета. И в своем интервью 13 сентября он уже определенно стоит на точке зрения, что ‘само по себе движение кавалерии к Петрограду до 27 августа отнюдь не было направлено ни против Временного правительства, ни против Совета рабочих и солдатских депутатов. Наоборот, движение конного корпуса в Петроград было предпринято по приказу Временного правительства для защиты как Временного правительства, так и Совета, представителям которых в дни 3-5 июля грозила не меньшая опасность, чем министрам’. Предположение объявить Петроград на военном положении было, хотя и после колебаний, также принято Керенским.
‘Недоразумение кончилось и начинался мятеж’ лишь с того момента, когда ‘Корнилов отвечал на телеграмму Керенского, что не считает себя смещенным и сохраняет за собой звание верховного главнокомандующего, задержал в ставке комиссара Временного правительства Филоненко и распорядился о немедленной отправке со ст. Дно по направлению к Петрограду кавалерийской туземной дивизии, поставив во главе ее генерала Крымова’. Все эти три действия совершились в течение 27 августа, хотя мы и не знаем точно, когда именно они стали известны в Петрограде. По-видимому, уже после этого момента Савинков с разрешения Керенского имел второй разговор с Корниловым по прямому проводу, который он излагает следующим образом (‘Русские ведомости’, 13 сентября): ‘Я объяснил генералу Корнилову, что все происшедшее, по моему глубокому убеждению, является недоразумением и что для него сейчас есть один выход: подчиниться решению министра-председателя, остановить движение войск на Петроград и немедленно приехать в Петроград, где инцидент должен быть освещен и разъяснен. В ответ на это генерал Корнилов заявил мне, что он больше не признает Временное правительство. Отдавая себе полный отчет в происшедшем и учитывая опасность, которая угрожала республике и свободе, я принял пост петроградского генерал-губернатора, то есть командующего войсками, которые пришлось бы двигать против Корнилова’. ‘Таким образом, мне пришлось стать врагом того самого человека, которого я считал человеком безукоризненной честности и любящим Россию, как не многие ее любят, и к которому я питал не только уважение, но и привязанность. Я стал врагом генерала Корнилова, как я стал бы врагом всякого, кто пытался бы установить личную диктатуру, ибо я всю жизнь боролся за республику’.
Последние слова звучат неискренно, и уже полной капитуляцией перед установившейся к 28 августа официальной терминологией была прокламация Б. В. Савинкова в его новом звании генерал-губернатора: ‘Граждане, в грозный для отечества час, когда противник прорвал наш фронт и пала Рига, генерал Корнилов поднял мятеж против Временного правительства и революции и стал в ряды ее врагов… Со всяким, посягающим на завоевания революции, кто бы он ни был, будет поступлено, как с изменником’.
Воззвания и приказы генерала Корнилова. С Корниловым к вечеру 27 августа оставались только такие люди, как Аладьин и Завойко. И как Некрасов в Зимнем дворце, так эти люди в Ставке ночью на 28 августа нашли возможным и нужным форсировать положение. Как там, так и здесь окончательное решение было принято втайне от лиц, имевших ближайшее право в нем участвовать. Вот что рассказывает по этому поводу князь Г. Н. Трубецкой: ’28 августа утром я спросил Лукомского, настаивал ли он на том, чтобы все вопросы решались при его как начальника штаба участии, и не произошло ли за ночь каких-либо новых событий. На первый вопрос определенного ответа от генерала я не получил (ответ, конечно, был бы отрицательным). На второй — кто-то из присутствовавших ответил, что была послана какая-то телеграмма, которую, как оказалось, ни он, ни генерал-квартирмейстер не читал. Мне стало ясно, что разрыв произошел… Уезжая из Ставки, я в вагоне получил распространявшийся там приказ No 1 и настолько был удивлен им, что усомнился в его подлинности. Мне стало ясно, что случайно люди подсунули его генералу Корнилову, который, не продумав его глубоко, подписал’.
Последняя догадка кн. Трубецкого требует одной лишь поправки. Не может быть сомнения, что ‘приказы’, которыми генерал Корнилов начал свое ‘открытое выступление’, не были ‘случайно подсунуты’ в эту самую ночь на 28 августа. Наоборот, они были заготовлены заблаговременно, в ожидании событий и, вероятно, неоднократно обсуждались в том кругу доверенных людей, для которого даже и генерал Лукомский был человеком чужим и лишним. На содержании приказов очень характерно отразилось политическое миросозерцание этого круга лиц, включая и генерала Корнилова, которому принадлежит авторство по крайней мере одного из приказов.
Приводим прежде всего целиком тот приказ, на который ссылается князь Трубецкой и который был действительно формальным объявлением войны Временному правительству. Вот содержание этого приказа, датированного 27 августа:
‘Телеграмма министра-председателя за No 4163 во всей своей первой части является сплошной ложью. Не я послал члена Государственной думы В. Н. Львова к Временному правительству, а он приехал ко мне как посланец министра-председателя. Тому свидетель член Государственной думы Алексей Аладьин. Таким образом, совершилась великая провокация, которая ставит на карту судьбу отечества. Русские люди, великая родина наша умирает. Близок час кончины. Вынужденный выступить открыто, я, генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство под давлением большевистского большинства Советов действует в полном согласии с планами германского генерального штаба, убивает армию и потрясает страну внутри.
Тяжелое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные минуты призвать всех русских людей к спасению умирающей родины. Все, у кого бьется в груди русское сердце, все, кто верит в Бога, — в храмы, молите Господа Бога об явлении величайшего чуда — спасения родимой земли. Я, генерал Корнилов, сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения великой России, и клянусь довести народ путем победы над врагом до Учредительного собрания, на котором он сам решит свои судьбы и выберет уклад своей новой государственной жизни. Предать же Россию в руки ее исконного врага — германского племени — и сделать русский народ рабами немцев я не в силах и предпочитаю умереть на поле брани и чести, чтобы не видеть позора и срама русской земли. Русский народ, в твоих руках жизнь твоей страны. Генерал Корнилов’.
Это первое, по дате напечатания, объявление генерала Корнилова не было первым по замыслу. Готовя свое выступление еще до появления В. Н. Львова в Ставке и до телеграммы Керенского за No 4163, Корнилов при содействии своих приближенных уже заранее заготовил обращение к народу, казакам и крестьянам. В своем окончательном виде эти обращения появились, однако, лишь 28 августа — после того, как генерал Корнилов получил копии телеграмм, адресованных Керенскому и датированных тем же днем, от главнокомандующих фронтами генералов Клембовского, Балуева, Щербачева и Деникина. Клембовский писал, что ‘не может во имя преданности и любви к родине принять должность верховного главнокомандующего вместо Корнилова, так как не чувствует в себе ни достаточных сил, ни достаточного умения для столь ответственной работы в переживаемое тяжелое и трудное время’ и ‘считает смену верховного главнокомандующего крайне опасной, когда угроза внешнего врага целости родины и свободе повелительно требует скорейшего проведения мер для поднятия дисциплины и боеспособности армии’. Балуев выражал полное согласие с Корниловым относительно мер для поднятия боеспособности армии и заявлял, что ‘считает уход генерала Корнилова гибелью для армии и России’, ибо ‘увольнение его показывает, что проектированные меры правительством не принимаются’, а меры эти безотлагательны, и генерал Корнилов есть ‘единственный человек в России, способный своей железной волей водворить в армии порядок’. Щербачев также признавал смену Корнилова ‘крайне опасной в военном отношении’. ‘Разделяя меры, предложенные им для поднятия дисциплины’, он считал своим долгом заявить, что ‘смена генерала Корнилова неминуемо гибельно отразится на армии и защите России’, и обращался к патриотизму Керенского с мольбой ‘во имя спасения родины сохранить армию от раскола’. Деникин выражался еще прямее: ‘Я солдат и не привык играть в прятки… Оставление свое на посту’ после своего резкого доклада 16 июля Деникин ‘понял как сознание Временным правительством своего тяжкого греха перед родиной и желание исправить содеянное зло’. Узнав о смене Корнилова и ‘видя в этом возвращение власти на путь планомерного разрушения армии и, следовательно, гибели страны’, Деникин ‘доводит до сведения Временного правительства, что по этому пути он с ним не пойдет’.
‘Поддержанный в своем решении всеми главнокомандующими фронтами’, Корнилов объявил теперь в своем ‘обращении к народу’, что он решился ‘не подчиниться приказанию Временного правительства’ и ‘предпочитает смерть устранению его от должности верховного’. ‘Будущее России, — заявлял Корнилов, — находится в слабых, безвольных руках. В минуты, когда подступы к обеим столицам почти открыты для победного шествия торжествующего врага, Временное правительство, забывая великий вопрос самого независимого существования страны, кидает в народ призрачный страх контрреволюции, которую оно само своим неумением к управлению, своей слабостью во власти, своей нерешительностью в действиях вызывает к скорейшему воплощению’. Вследствие слабости правительства ‘надменный враг, посредством подкупа и предательства распоряжавшийся у нас в стране, как у себя дома, несет гибель не только свободе, но и существованию народа русского’. Однако вне всякого соответствия с тяжестью этих обвинений — почти в сознательном предательстве — Корнилов, ‘избегая всяких потрясений, предупреждая пролитие русской крови в междоусобной брани и забывая все обиды и оскорбления’, обращался к Временному правительству с торжественным приглашением: ‘Приезжайте ко мне в Ставку и совместно со мной выработайте и образуйте такого рода состав правительства народной обороны, который, обеспечивая победу, повел бы народ русский к великому будущему’.
В воззвании к казакам, датированном тем же 28 августа, после напоминания о доблести казаков Корнилов ‘обвинял Временное правительство в нерешительности действий, в неумении и неспособности управлять, в допущении немцев к полному хозяйничанью внутри нашей страны, о чем свидетельствует взрыв в Казани, где взорвалось около миллиона снарядов и погибло 12 тысяч пулеметов’. Более того, он обвинял некоторых членов правительства в прямом предательстве родины и приводил тому доказательство: ‘Когда я был на заседании Временного правительства в Зимнем дворце 3 августа, министр Керенский и Савинков сказали мне, что нельзя всего говорить, так как среди министров есть люди неверные (см. выше)’. Поэтому, заявлял Корнилов, ‘когда вчера Временное правительство в угоду врагам потребовало от меня оставления должности верховного главнокомандующего, я как казак по долгу совести и чести вынужден был отказаться от исполнения этого требования, предпочитая смерть на поле брани позору и предательству родины’. Казакам он напоминал, очевидно, имея в виду свои предварительные беседы с их представителями прежде всего с Калединым: ‘Вы обещали стать вместе со мной на спасение родины, когда я найду это нужным‘. ‘Час пробил.., идите же за мной’.
В числе заготовленных заранее воззваний было и воззвание к крестьянам с обещаниями аграрной реформы. Но в числе изданных документов мне таковой неизвестен. Чтобы исчерпать их политическое содержание, следует остановиться еще на обширном приказе No 897 от того же 28 августа. В нем генерал Корнилов излагает со своей точки зрения фактическую историю своего отхода от Временного правительства. Документ этот имеет всю цену показаний перед следственной комиссией и в своей прямоте и откровенности не останавливается ни перед какими признаниями. Генерал Корнилов открыто признает здесь, что его намерение созрело у него и что соответствующие меры были приняты им до приезда в Ставку Савинкова и В. Н. Львова. Он начинает свою историю со своего требования о введении смертной казни и со своих предложений, ‘принципиально одобренных’ правительством и повторенных им на заседании Государственного совещания 14 августа. Корнилов затем продолжает: ‘Время было дорого, каждый потерянный день грозил роковыми последствиями, а между тем Временное правительство, с одной стороны, не решалось осуществить мои предложения, а с другой — допускало даже определенную критику их газетами и различными организациями. Одновременно в целях окончательного разложения армии была начата и травля высшего командного состава. В то же время, по самым достоверным сведениям, в Петрограде готовилось вооруженное выступление большевиков. Имелись определенные указания на то, что они намереваются захватить власть в свои руки, хотя бы на несколько дней, и, объявив перемирие, сделать решительный и непоправимый шаг к заключению позорного сепаратного мира, а следовательно, погубить Россию. Что подобное намерение со стороны большевиков и некоторых безответственных организаций являлось вполне вероятным, подтверждается и тем, что в их составе, как то с несомненностью доказано, имеется большое число предателей и шпионов, работающих в пользу Германии на немецкие же деньги. Видя бессилие Временного правительства и отсутствие у него решимости принять энергичные меры против лиц и организаций, определенно ведущих к гибели России, и дабы предотвратить катастрофу, я решил подтянуть к Петрограду четыре кавалерийские дивизии с тем, что если выступление большевиков действительно последует, то оно будет подавлено самыми решительными и крутыми мерами. С преступной работой изменников тыла надо было покончить раз навсегда. Решаясь на это, я лично не преследовал никаких честолюбивых замыслов и не желал принимать на себя всю тяжесть единоличной ответственности по управлению страной. Я хотел в согласии с целым рядом лиц, пользующихся общественным доверием, и с целым рядом общественных организаций, стремящихся ко спасению России, дать при помощи этих же видных общественных деятелей сильную власть родине, способную спасти ее от гибели и позора. Я лишь считал необходимым мое, верховного главнокомандующего, вступление в состав нового правительства. Выступление большевиков в Петрограде намечалось на 28-29 августа, а к 24-му числу в Пскове, Великих Луках и на ст. Дно уже были сосредоточены три кавалерийские дивизии‘.
Все это было до неожиданной миссии В. Н. Львова, к которой и переходит Корнилов в дальнейшем своем рассказе. Как видим, приказ No 897 прямо признает ‘заранее обдуманное намерение’, с которым Корнилов готовил преобразование Временного правительства в целях создания ‘сильной власти’. Свои мотивы Корнилов еще подробнее, чем это сделано в приведенном приказе, изложил в особом приказе No 900, датированном 29 августа. Вот относящаяся сюда часть этого приказа.
‘Мне известно из фактических письменных данных, донесений контрразведки, перехваченных телеграмм и личных наблюдений следующее:
1. Взрыв в Казани, где (и т. д., ср. выше).., произошел при несомненном участии германских агентов.
2. На организацию разрухи рудников и заводов Донецкого бассейна и юга России Германией истрачены миллионы рублей.
3. Контрразведка из Германии доносит:
а) намечается одновременный удар на всем фронте с целью заставить дрогнуть и бежать нашу развалившуюся армию,
б) подготовлено восстание в Финляндии,
в) предполагаются взрывы мостов на Днепре и Волге,
г) организуется восстание большевиков в Петрограде.
4. Передается эпизод 3 августа в Зимнем дворце, рассказанный выше.
5. Я имею основание также подозревать измену и предательство в составе различных безответственных организаций, работающих на немецкие деньги и влияющих на работу правительства’.
Если в мотивировке отдельных пунктов обвинения тут и можно усмотреть излишнюю прямолинейность и бездоказательность, то против общего смысла их возражать совершенно невозможно. Несомненно, Корнилов имел основание утверждать и то, что данный состав правительства с указанными им гибельными для России явлениями бороться не может.
Рассказ Корнилова в приказе No 897 о приезде Савинкова вполне совпадает с нашим изложением. Следует лишь отметить, что Корнилов тут еще раз определенно подчеркивает, что его собственные решения сложились ранее. ‘Пожелание Временного правительства, переданное мне через Савинкова, — говорит он (сосредоточение одного кавалерийского корпуса под Петроградом), — вполне соответствовало уже принятому решению‘.
В дальнейшем Корнилов утверждает, что до вечера 26 августа из заявлений Львова и из телефонных разговоров с Савинковым и Керенским, обещавшим выехать в Ставку 27-го, он имел полное основание заключить, что его ‘действия и решения шли в полном согласии с Временным правительством’, которое само предложило ему устами Львова взять диктаторскую власть. Только приказ, полученный утром 27-го, сдать должность и немедленно ехать в Петроград убедил его, что тут ведется ‘двойная игра’. Из телефонных разговоров 27-го он убедился, что Керенский и Савинков ‘не только отказываются от сделанных предложений, но даже отрицают сам факт таковых’. В таком положении Корнилов принял окончательное решение, о котором и сообщает в таких выражениях: ‘Принимая во внимание, что при сложившейся обстановке дальнейшие колебания смертельно опасны и что предварительно отданные распоряжения отменять уже поздно, я, сознавая всю тяжесть ответственности, решил не сдавать должности верховного главнокомандующего’. В сокращенном изложении приказа No 900 Корнилов выражается еще энергичнее. Посылку к нему Львова он называет ‘исторической провокацией’ и делает из нее вывод, ‘что безответственное влияние взяло верх в Петрограде, и родина подведена к краю гибели’. ‘В такие минуты не рассуждают, — прибавляет он, — не рассуждают, а действуют’.
Наступление Корнилова и паника правительства (28 августа).
Итак, к утру 28 августа разрыв между правительством и главнокомандующим стал совершившимся фактом. Картина настроения этого дня будет понятнее, если мы приведем здесь хронику событий, основанную на сообщениях ‘Русского слова’.
11 часов утра. ‘В кругах Временного правительства положение признается критическим. Министры не скрывают, что наступление генерала Корнилова может быть ликвидировано только силой оружия’.
После утреннего совещания министров-социалистов. Некрасов заявляет журналистам: ‘Положение крайне серьезно. Возможность предполагаемого соглашения отпала. Мы, Временное правительство, находимся сейчас с генералом Корниловым в положении воюющих сторон. Вопрос о власти будет решен штыками’.
12Ґ часов дня. ‘Правительство получило сведения, что отряд, присланный генералом Корниловым, сосредоточился вблизи Луги’. ‘Кровопролитие неизбежно’, — взволнованно заявил Некрасов иностранным журналистам.
2Ґ часа дня. ‘Получены сведения, что через ст. Оредеж проследовало девять новых поездов с войсками Корнилова. В головном поезде находится железнодорожный батальон. Авангард этих войск продвинулся до ст. Семрино. Железнодорожная часть и саперы разрушили баррикады, сооруженные на полотне по приказу Временного правительства. Часть войск генерала Корнилова, как выясняется, проследовала на Северо-Западную дорогу, другая движется по Московско-Виндаво-Рыбинской железной дороге. Головной поезд генерала Корнилова прошел Вырицу (56 верст от Петрограда). Принимаются меры для исправления испорченного (по распоряжению Некрасова) пути на ст. Семрино (44 версты). Ожидается, что с прибытием последующих поездов, которые уже подходят к Оредежу (121 верста), кавалерийские части пойдут к Петрограду по шоссе’.
3 часа дня. ‘По телефону из Луги получено сообщение, что Лужский гарнизон сдался войскам генерала Корнилова и сдал все оружие. Станция и все правительственные здания Луги заняты войсками Корнилова’.
6 часов вечера. ‘Войска генерала Корнилова прошли Лугу и по шоссе направляются к ст. Тосно. По-видимому, войска генерала Корнилова пытаются окружить Петроград со всех сторон’.
9 часов вечера. ‘Покидая заседание, члены кабинета делились впечатлениями. Общее настроение бодрое, но отнюдь не оптимистическое. Члены кабинета вполне единодушно сходятся в том, что создавшаяся обстановка может дать временный успех генералу Корнилову и что в связи с этим не исключена возможность занятия Петрограда’.
11 часов вечера. ‘Временному правительству доложили, что два эшелона корниловских войск прорвались из Нарвы и находятся в полуверсте от Гатчины. Два других эшелона на пути к Гатчине’.
11Ґ часов вечера. ‘Правительственные войска вошли в соприкосновение с войсками генерала Корнилова на ст. Антропшино Московско-Виндаво-Рыбинской железной дороги. С минуты на минуту ожидается начало боя’.
2 часа ночи. ‘В штаб округа поступило донесение, что у ст. Антропшино начался бой между правительственными и корниловскими войсками. С обеих сторон есть убитые и раненые’.
Мы видели, что Корнилов начал движение, получив предварительно определенные заявления командующих фронтами об их солидарности с ним. Действительно, ночью на 28-е правительству стало ясно, что генерал Клембовский, которому Керенский передавал верховное командование, не склонен принять его. ‘Воспользовавшись предоставленными ему полномочиями, он распорядился по линиям железных дорог немедленно возобновить переброску войск генерала Корнилова, ‘остановленную распоряжением Некрасова» (‘Русское слово’). Утром 28-го Керенский получил приведенные выше телеграммы Клембовско-го, Балуева, Щербачева и Деникина. В час ночи стало известно (потом это сообщение, переданное газетам через бюро печати при Временном правительстве, оказалось неверным), что от генерала Каледина на имя Керенского поступила телеграмма, в которой первый выборный атаман Донского войска предлагал Временному правительству принять условия, выдвинутые Корниловым, причем заявлял, что в случае отрицательного решения он отрежет Москву от снабжающего ее юга.
Общее впечатление всех приведенных известий на правительство и на наиболее осведомленные круги столичного общества было самое удручающее. В течение дня впечатление это постепенно сгущалось, дойдя к середине дня до состояния полной паники. Успех Корнилова в этот момент казался несомненным. Одним из наиболее уверенных в нем оказался Н. В. Некрасов, сообщивший своим друзьям, что дело окончательно проиграно и остается только честно умереть, ибо сопротивление бесполезно. Некоторые видные вожди Совета рабочих и солдатских депутатов, предчувствуя свою участь в случае победы Корнилова, спешили уже приготовить себе заграничные паспорта. Паническое настроение быстро распространилось и в столице, о чем свидетельствует масса преувеличенных слухов, в свою очередь усиливавших подавленное настроение руководящих кругов.
Попытки посредничества. Мысль о посредничестве как о единственном средстве вовремя остановить придвинувшуюся вплотную гражданскую войну в этой обстановке рождалась сама собой. Еще накануне, 27-го, мысль эта приняла форму резолюции в совете Союза казачьих войск Настроение казаков больше всего склоняло их к нейтралитету между борющимися сторонами и делало из них естественных посредников. ‘Мы будем помогать России, пока будет надежда спасти ее, а когда мы эту надежду потеряем, то мы все уйдем на Дон и отгородимся от России таможенной чертой’. Вот мысли, которые давно уже бродили в головах руководителей казачества. В эти дни они приняли вид слуха, будто атаман Каледин отзывает все казачьи войска на Дон и хочет отрезать Дон от остальной России. В 11 часов вечера 27 августа Союз казачьих войск, выслушав доклад сочленов Грекова и Авдеева, вызванных к главнокомандующему округом, ‘обсудил создавшееся положение’ и признал ‘своим гражданским долгом принять возможные меры к предотвращению гражданской войны’, а ‘если этот конфликт не будет безотлагательно ликвидирован.., командировать к Временному правительству для предложения услуг совета по принятию необходимых мер к ликвидации конфликта… и для предотвращения братоубийственного столкновения М. А. Караулова (члена Государственной думы и атамана терского войска), полковника А. И. Дутова и А. И. Еникеева.
Во время беседы с казачьей делегацией Керенский потребовал от казаков письменного отказа от насильственного проведения в жизнь резолюции Союза казачьих войск о несменяемости Корнилова, как бы подчеркивая этим, что лишь при этом условии будет считать казаков нейтральными в завязавшемся столкновении. Делегаты, однако, отказались выдать такой документ. Они предложили со своей стороны поехать к Корнилову, чтобы убедить его отказаться от гражданской войны. Если Корнилов не послушает их, то в таком случае они призовут все казачество стать на сторону Временного правительства. Совет союза одобрил этот план, и Керенский согласился, в ночь на 28 августа казаки получили от Савинкова письменный пропуск в Ставку. Но днем 28-го Керенский взял свое разрешение обратно[82]. Совет союза признал в отказе ‘акт недоверия к казакам, которых правительство подозревает, по-видимому, в симпатиях к Корнилову’, и в новой резолюции постановил ‘выразить свое глубокое сожаление по этому поводу и сложить с Совета всякую ответственность за дальнейшее развитие конфликта‘.
После полудня у друзей Керенского возник новый план. В. В. Вырубов обратился к находившемуся в Зимнем дворце в квартире Ф. А. Головина П. Н. Милюкову и предложил ему устроить свидание с Керенским для обсуждения возможности посредничества. П. Н. Милюков согласился. Было решено просить и генерала М. В. Алексеева, находившегося в Зимнем дворце, принять участие в беседе. Керенский принял Милюкова и генерала Алексеева у себя в кабинете. П. Н. Милюков сообщил ему, что, получив за день перед тем приглашение от Корнилова ехать в Ставку, он усматривает в этом формальное основание поехать туда, если бы его посредничество оказалось нужным. Керенский резко ответил на это, что Корнилова он может рассматривать только как мятежника, с которым не может быть никаких разговоров, что долг общественных деятелей публично осудить Корнилова, как они осудили большевиков в дни 3-5 июля, и что партия народной свободы должна бы уже, взвесив, на чьей стороне сила, окончательно встать на ту или другую сторону. Не отвечая на оскорбительный тон намеков Керенского, П. Н. Милюков лишь подчеркнул, что ведет этот разговор не для личного удовольствия и не для взаимных попреков. Он указал затем, что на точку зрения учета сил по необходимости приходится стать не партии, а самому правительству, и посоветовал Керенскому отказаться от строго формальной точки зрения нарушенного закона. При всем формальном сходстве между 3-5 июля и движением Корнилова, говорил далее П. Н. Милюков, между ними имеется та существенная разница, что мятеж большевиков грозил воцарением полной анархии, тогда как планы Корнилова имеют целью спасти Россию от окончательного распада. Именно поэтому он лично не склонен выступать с формальным осуждением Корнилова. Совершенно неожиданно Керенский заявил тогда: ‘Я не могу лично вести переговоры с Корниловым, но если какая-нибудь группа общественных деятелей считает, что она имеет за собой силу, в таком случае я готов уступить этим лицам власть, и пусть тогда уже они ведут переговоры с Корниловым’. Принимая это за обычный прием Керенского — кажущейся уступкой проникнуть глубже в мысль собеседника, в котором он подозревает врага, П. Н. Милюков ответил, что он не имел в виду этого способа выхода из трудного положения. Однако в течение дальнейшей беседы Керенский еще раз вернулся к своему предложению[83].
Министры предлагают заменить Керенского Алексеевым. Допуская возможность, что оно не случайное, П. Н. Милюков по окончании беседы передал о предложении Керенского своим политическим друзьям в Зимнем дворце и указал на генерала Алексеева как на такого заместителя Керенского, против которого генерал Корнилов бороться не будет. Когда эта идея была передана Керенскому, он возразил, что генерал Алексеев при беседе все время молчал и что он, наверное, не примет кандидатуры. Чтобы устранить возможность такого возражения, П. Н. Милюков тотчас же (это было около 6 часов) взял автомобиль и съездил к генералу Алексееву, помещавшемуся в отдельном вагоне на Царскосельском вокзале. Генерал Алексеев дал свое согласие, причем обменялся с П. Н. Милюковым мыслями относительно способа улаживания дела с генералом Корниловым. С этими сведениями П. Н. Милюков вернулся в квартиру Ф. А. Головина, в которой тогда квартировал и Ф. Ф. Кокошкин.
Как раз в это время начиналось заседание бывших министров — на этот раз в полном составе, вместе с окончательно ушедшими членами партии народной свободы. Только что приехавший из Москвы по вызову Керенского Н. М. Кишкин прошел прямо на заседание, но П. Н. Милюков переслал ему записку о своих контактах с генералом Алексеевым. Об этом был подробно осведомлен и Ф. Ф. Кокошкин.
Вернувшись поздно ночью с заседания, Кокошкин и Кишкин сообщили о нем приблизительно те же сведения, которые были потом изложены Ф. Ф. Кокошкиным в ‘Русских ведомостях’ (1 сентября).
‘Во время этого совещания были получены особенно тревожные сведения относительно продвижения корниловских войск. В связи с этим были высказаны различные предположения о том, как надлежало бы построить в таких обстоятельствах правительственную власть. С. Н. Прокоповичем была высказана мысль о создании директории. Была также высказана — и встречена сочувствием и правой, и левой части кабинета — мысль о включении в состав директории генерала Алексеева. С этого момента имя генерала Алексеева называлось уже при всякого рода комбинациях реорганизации власти, и он намечался на различные посты. Ф. Ф. Кокошкиным была высказана мысль о том, чтобы в настоящих тягостных условиях генерал Алексеев был поставлен во главе правительства. Один из министров-социалистов высказал мнение, что, может быть, надлежит вступить в переговоры с генералом Корниловым для предупреждения гражданской войны. Были голоса и за то, что представлялось бы целесообразным, чтобы А. Ф. Керенский в таких условиях сложил с себя власть. Один из министров признавал положение безвыходным, так как через несколько часов корниловские войска, вероятно, уже будут в Петрограде. Никакого определенного решения на этом совещании (ведь это было ‘частное’ совещание отставных министров) принято не было. К сообщенному здесь Ф. Ф. Кокошкин в разговоре со мной прибавлял и другие интересные черты о вечернем заседании 28 августа. Предложение об уступке власти кому-либо другому сделано было самим Керенским с прямой ссылкой на его беседу с П. Н. Милюковым. Открытых сторонников сохранения им власти на заседании не оказалось.
Напротив, ряд министров высказался в пользу его ухода. А. С. Зарудный подверг при этом весьма резкой критике все поведение Керенского в деле Корнилова. Как кажется, именно он закончил предложением войти в переговоры с Корниловым. Мнение о безвыходности положения принадлежало Н. В. Некрасову. Вероятно, на этом же заседании и Терещенко высказал мнение, о котором вспоминает Керенский в своих показаниях (с. 152): ‘Это дело надо ликвидировать так, чтобы отправить за штат обоих — и Керенского, и Корнилова, удовлетворив обе стороны взаимным жертвоприношением’. Кандидатура генерала Алексеева в премьеры поддерживалась несколькими членами бывшего кабинета, и у Ф. Ф. Кокошкина осталось впечатление, что если бы состоялось голосование, то за Алексеева могло бы оказаться в этом совещании большинство голосов… Но тут ‘частное совещание’ было прервано. А. Ф. Керенский спросил после него мнение Некрасова, обещавшего лишь двое суток тому назад идти с ним ‘до конца’ и форсировавшего положение, приведшее к гражданской войне. Увы, сама поза Некрасова свидетельствовала о его душевном состоянии… Он лежал на диване и угрюмо молчал. Принужденный отвечать определенно, он присоединился к тем, кто советовал Керенскому уйти.
Этот момент был концом дружбы и министерской карьеры члена ‘триумвирата’. Керенский колебался недолго. В соседней комнате его ждала депутация от Совета рабочих и солдатских депутатов, и здесь по крайней мере он мог быть уверен, что ему не посоветуют ни вступить в переговоры с генералом Корниловым, ни уступить свое место для этой цели генералу Алексееву. Еще раз вкус ко власти взял верх над требованиями, повелительно диктовавшимися интересами России…
Декларация союзных послов. Раньше, чем закончился этот день, была сделана и еще одна — третья и последняя — попытка посредничества, но уже совершенно безнадежная. Попытка эта принадлежала представителям союзных держав. Поздно вечером 28 августа сэр Джордж Бьюкенен вручил М. И. Терещенко следующую декларацию: ‘Представители союзных держав собрались под председательством сэра Джорджа Бьюкенена для обсуждения положения, создавшегося в связи с конфликтом между Временным правительством и генералом Корниловым. В сознании своего долга оставаться на своем посту для оказания в случае надобности защиты своим соотечественникам они вместе с тем считают своей важнейшей задачей необходимое поддержание единства всех сил России в целях победоносного продолжения войны, ввиду чего единодушно заявляют, что в интересах гуманности и желания устранить непоправимое бедствие они предлагают свои добрые услуги в единственном стремлении служить интересам России и делу союзников’.
Дело правительства было, конечно, воспользоваться или не воспользоваться этим предложением. Но в интересах союзников было, чтобы их именем не пользовались против Корнилова. Это было сделано в официальном заявлении политического управления Военного министерства, ‘что Корнилов не может рассчитывать на поддержку союзных держав’ и что ‘державы надеются на скорейшую ликвидацию мятежа’. Эту и подобные попытки союзники пресекли, настояв по инициативе американского посла на напечатании их заявления от 28 августа. Они сделали этот шаг уже непосредственно от себя, о чем свидетельствовало следующее добавление: ‘Некоторые газеты, упоминая в связи с переживаемыми событиями представителей союзных держав, приписывают им выступление, имеющее целью либо поддержку, либо подавление действий генерала Корнилова. Едва ли есть надобность опровергать подобное сообщение, столь противоречащее роли союзников по отношению к русским внутренним делам’. ‘Во избежание недоразумений’ союзники напечатали свою декларацию с ‘предложением добрых услуг для избежания кровопролития и гражданской войны’. Публикация этой декларации с пояснением в тот момент, когда дело Корнилова уже было проиграно (31 августа), ярко подчеркнуло контраст между дипломатическими выражениями документа и действительными намерениями его авторов.
День 28 августа кончался при самом мрачном настроении членов правительства. ‘Должен признать, — заявляет по этому поводу Керенский, — что внешне Милюков избрал очень удобную минуту, чтобы доказывать мне, что реальная сила на стороне Корнилова. День 28 августа был как раз временем наибольших колебаний, наибольших сомнений в силе противников Корнилова, наибольшей нервности в среде самой демократии. Кроме попыток компромисса, в это время был массовый ‘исход’ из места, заведомо обреченного на погибель. Была одна такая ночь, когда я почти в единственном числе прогуливался здесь — не потому, что не хотел ни с кем вместе действовать. Просто создалась такая атмосфера кругом, что полагали более благоразумным быть подальше от гиблых мест’. ‘Был один такой час, когда я не видел около себя и Некрасова, — прибавляет Керенский в другом месте. — Я никогда не забуду мучительно долгие часы понедельника и особенно ночи на вторник… Ответственность лежала на мне в эти мучительно тянувшиеся дни поистине нечеловеческая. Я с чувством удовлетворения вспоминаю, что не согнулся тогда под ее тяжестью, с глубокой благодарностью вспоминаю тех, кто тогда просто по-человечески пожалели меня’…
‘Мучительно долгие часы’ ночи на вторник тянулись бесконечно в субъективном сознании Керенского. Но, объективно говоря, этих часов было не так уж много. В течение самой ночи уже начали поступать сведения, что распоряжения Некрасова и Ливеровского по ведомству путей сообщения достигли своей цели и что движение корниловских войск к Петрограду вследствие железнодорожных трудностей затормозилось.
Мы видели, что в 2 часа 40 мин 27 августа генерал Корнилов, еще не зная о своем смещении, писал Савинкову по условию телеграммы, согласно которой корпус Крымова должен был сосредоточиться в окрестностях Петрограда к вечеру 28 августа’. На 29 августа Корнилов, опять-таки по состоявшемуся соглашению, просил объявить Петроград на военном положении. Но в течение того же 27 августа произошел разрыв с Керенским, нужно признать, не предвиденный Корниловым. В своих показаниях Корнилов заявил, что он ‘не принял особых мер для поддержания связи (с Крымовым), потому что корпус направлялся в Петроград по требованию Временного правительства, и он не мог предвидеть такого положения дел, что связь его со Ставкой будет прервана приказом правительства же’. К этому месту корниловских показаний Керенский делает ироническое примечание: ‘То есть, другими словами, генерал Корнилов предполагал, что и после предъявленных через В. Н. Львова требований и нашего разговора по прямому проводу я буду пребывать в спокойной уверенности, что никакой связи между ‘предложениями’ из Ставки и приближением 8-го корпуса нет’. С гипотезой о ‘заговорщике’, глубоко обдумавшем заранее все свои шаги, такое предположение действительно несовместимо. Но оно вполне естественно относительно человека, который считал, что Керенский сам пошел на неизбежный шаг переустройства власти и после всех разговоров с Савинковым и В. Н. Львовым сам только что обещал приехать 28-го в Ставку, для выработки окончательного решения. В Петрограде ‘сговор’ уже превратился в ‘заговор’, но в Ставке еще некоторое время были уверены в том, что сговор состоялся. В сговор этот входила и ‘связь между’ принятием ‘предложения из Ставки и приближением 3-го корпуса’. Таким образом, и здесь самое простое объяснение есть самое правдоподобное. Корнилов говорил то, что думал. ‘Спокойная уверенность’, в которой Корнилов пребывал до получения отставки, лучше всего это доказывает. Именно при таком объяснении сам факт получения отставки должен был произвести то действие ‘разорвавшейся бомбы’, которое он произвел.

IX. Неудача и ликвидация выступления Корнилова

Остановка и разложение корниловских войск. Мы знаем уже, что Корнилов решил бороться, то есть осуществить то свое решение, на которое намекал Керенскому еще 10 августа. Он не подчинился отставке. Вместе с тем он — на этот раз впервые, уже в смысле открытой борьбы против правительства, подчинившегося большевизму, — приказал генералу Крымову немедленно отправить свои войска со станции Дно на Петроград. Но связь с генералом Крымовым была уже прервана. Этим генерал Корнилов объясняет ‘невыполнение Крымовым возложенной на него задачи’. Этим же, по всей вероятности, объясняется и расстройство связи между приближавшимися войсками Корнилова и элементами, приготовившимися действовать в самом Петрограде.
Ф. Винберг в своих воспоминаниях, однако, объясняет дело иначе: ‘Несмотря на неумелость в ведении заговора, — говорит он, — на многие неблагоприятные обстоятельства, сыгравшие роковую роль, заговор до последнего момента мог бы увенчаться успехом, если бы не трусость и нечестность петроградских руководителей… Все в те первые два дня приближения корпуса Крымова (очевидно, 27 и 28 августа) было подготовлено так, что можно было без большого риска начать действовать. Но Гейман самую решительную ночь провел в Вилла-Роде, а Сидорин и Дюсиметьер именно тогда, когда от них все ждали решительного сигнала, последних распоряжений, исчезли бесследно, и нигде их нельзя было найти’.
Это показание Винберга полностью подтверждается заявлением полковника Дутова В. Н. Львову в Оренбурге в январе 1918 г. После приведенных выше слов Дутова: ‘Между 28 августа и 2 сентября, под видом большевиков должен был выступить я, — Дутов продолжал: — Но я бегал в экономический клуб[84] звать выйти на улицу, да за мною никто не пошел‘.
Дальнейшим объяснением провала всей той части предприятия, которая была организована в Петрограде офицерами, может служить еще одно показание Винберга. Автор интересных записок указывает именно на то, что предназначенные на организацию суммы были ‘некоторыми крупными участниками злосчастного дела’ попросту присвоены или прокучены.
В. Н. Львов по поводу этой подробности в мае 1921 г. в беседе со мной вспомнил про один эпизод, рассказанный ему лицом, участвовавшим в передаче денег офицерским организациям. Лицо это должно было передать офицерам очень значительную сумму. Но, приехав в назначенное место, оно застало ‘заговорщиков’ в таком состоянии опьянения, что передать им денег не решилось.
Можно, таким образом, сделать вероятный вывод, что петроградские руководители в надлежащий момент оказались не на высоте положения и не проявили достаточной решимости. Объяснялось ли это, помимо указанных причин, чисто личными побуждениями или неуверенностью в прочности постановки всего дела, или сведениями о мерах, которые успел уже принять Керенский после беседы со Львовым, или, наконец, всеми этими мотивами вместе — все равно: в результате благоприятный момент в Петрограде был упущен.
Судьба генерала Крымова. Что оставалось при этих обстоятельствах делать генералу Крымову? Его положение глубоко изменилось в течение тех двух-трех дней, пока он был в походе. Из подчиненного начальника отряда, посланного на помощь правительству, с утра 28 августа он становился ответственным вождем инсургентов, двигавшихся на столицу с целью низложения этого правительства. Так завязался узел глубокой трагической коллизии, разрешившийся двумя днями позже самоубийством генерала Крымова. По убеждению, так же как и по долгу дисциплины, он не мог ослушаться своего непосредственного начальника, генерала Корнилова. Еще 29 августа он получил от него подтверждение приказания — продолжать движение на Петроград и ‘в случае дальнейшего перерыва связи действовать сообразно с обстановкой в духе моих первоначальных указаний’. Как представлял теперь себе Крымов свою задачу соответственно изменившейся обстановке, видно из его приказа No 128, изданного утром 29 августа и цитируемого Керенским: 1. Объявляю копии телеграмм министра-председателя и верховного главнокомандующего (здесь приводилось объявление Керенского об отставке Корнилова и заявление Корнилова о ‘сплошной лжи’ утверждений Керенского и об ‘открытом выступлении’ против него)… 2. Получив телеграмму министра Керенского, командировал к командующему Северным фронтом (которому был теперь подчинен как командующий особой петроградской армией) за получением приказаний. Генерал Клембовский приказал передать.., что все командующие (см. их телеграммы Корнилову выше) признают в это тяжелое время верховным главнокомандующим лишь одного генерала Корнилова, все распоряжения которого действительны. А казаки давно постановили, что генерал Корнилов несменяем, о чем и объявляю для руководства (3-й корпус — казачий). 3. Сегодня ночью из Ставки верховного главнокомандующего и из Петрограда я получил сообщение о том, что в Петрограде начались бунты. Голод увеличивается еще и от того, что обезумевшие от страха люди при виде двигающихся к Петрограду своих же войск разрушили железную дорогу и тем прекратили подвоз продовольствия к столице. И каких же войск испугались? Тех, которые присягали на верность новому строю, которые и на Московском совещании громко заявили, что лучшим правлением в России они считают республиканский образ правления’.
Утром того же 29 августа на ст. Дно из Могилева приехал генерал Краснов, только что видевшийся с генералом Корниловым в Ставке и назначенный командиром 3-го корпуса вместо Крымова, который получал теперь командование армией, в которую развертывался (на походе!) 3-й корпус вместе с Кавказской туземной дивизией. На станции был получен ночью другой приказ Крымова, заключавший в себе диспозицию и план Петрограда. По словам генерала Краснова, он вместе с командиром туземного корпуса князем Багратионом рассматривал эту диспозицию ‘таинственно, как заговорщики’. В диспозиции были предусмотрены всевозможные подробности. ‘Какой дивизии занять какие части города, где иметь наиболее сильные караулы, — все было предусмотрено: и занятие дворцов и банков, и караулы на вокзалах железной дороги, телефонной станции, в Михайловском манеже, и окружение казарм, и обезоруживание гарнизона. Не было предусмотрено только одного: встречи с боем до входа в Петроград’[85].
Наведя по телефону справки о том, что происходило, генерал Краснов составил себе следующее представление о положении военных операций утром 29 августа: ‘Третья бригада, шедшая во главе Кавказской туземной дивизии у ст. Вырицы наткнулась на разобранный путь. Черкесы и ингуши вышли из вагонов и собрались у Вырицы, а потом пошли походным порядком на Павловск и Царское Село. Между Павловском и Царским Селом их встретили ружейным огнем, и они остановились. По донесениям со стороны, вышедшие навстречу солдаты гвардейских полков драться не хотели, при приближении всадников убегали. Но князь Гагарин (командир 3-й бригады) не мог идти один с двумя полками, так как попадал в мешок. Надо было пододвинуть вперед эшелоны туземной дивизии и начать движение 3-го конного корпуса на Лугу и Гатчину. А где находился 3-й корпус, никто точно не знал. Где-то тоже на путях, а Уссурийская дивизия даже сзади. Надо было ударить по Петрограду силой в 86 эскадронов и сотен, а ударили одной бригадой князя Гагарина в 8 слабых сотен, наполовину без начальников. Вместо того, чтобы бить кулаком, ударили пальчиком — вышло больно для пальчика и нечувствительно для того, кого ударили’.
По словам генерала Краснова, уже накануне в Ставке, ознакомившись с положением, он высказывал свои сомнения начальнику штаба походного атамана генералу Смагину и чинам его штаба, которые были тогда ‘уверены в полном успехе дела’. Сомнения Краснова касались прежде всего военной стороны дела, но он указывал тут же на связь этой стороны с моральным состоянием войск. ‘Замышляется очень деликатная и сильная операция, требующая вдохновения и порыва, — coup d’etat[86], для которого неизбежно нужна некоторая театральность обстановки. Собирали ли 3-й корпус под Могилевом? Выстраивали ли его в конном строю для Корнилова? Приезжал ли Корнилов к нему? Звучали ли победные марши над полем, было ли сказано какое-либо сильное, увлекающее слово?.. Нет, нет и нет. Ничего этого не было. Эшелоны ползли по железным путям, часами стояли на станциях. Солдаты толпились в красных коробках вагонов, а потом на станции толпами стояли около какого-нибудь оратора — железнодорожного техника, постороннего солдата, — кто его знает, кого. Они не видели с собой своих вождей и даже не знали, где они… Все начальство осталось позади. Корнилов задумал такое великое дело, а сам остался в Могилеве, во дворце, окруженный туркменами и ударниками, как будто и сам не верящий в успех. Крымов — неизвестно где, части — не в руках у своих начальников’.
Подобные мысли приходили в голову не одному генералу Краснову. Впоследствии французский корреспондент Клод Ане поставил Корнилову прямой вопрос: как могло случиться, что, разорвав с Керенским, он сам не пошел на Петроград? Ведь если бы он был во главе войск, то пришел бы в Зимний дворец без выстрела. По словам Ане, ответ генерала Корнилова был следующий[87]:
‘Мелкие причины ведут к большим последствиям. Если бы я был тем заговорщиком, каким рисовал меня Керенский, если бы я составил заговор для низвержения правительства, я, конечно, принял бы соответствующие меры. В назначенный час я был бы во главе своих войск и, подобно вам, я не сомневаюсь, что вошел бы в Петроград почти без боя! Но в действительности я не составлял заговора и ничего не подготовил. Поэтому, получив непонятную телеграмму Керенского, я потерял двадцать четыре часа. Как вы знаете, я предполагал или что телеграф перепутал, или что в Петрограде восстание, или что большевики овладели телеграфом. Я ждал или подтверждения, или опровержения. Таким образом, я пропустил день и ночь: я позволил Керенскому и Некрасову опередить себя… Железнодорожники получили приказы: я не мог получить поезда, чтобы приехать в окрестности столицы. В Могилеве мне бы дали поезд, но в Витебске меня бы арестовали. Я мог бы взять автомобиль, но до Петрограда 600 верст по дурным дорогам. Как бы то ни было в понедельник, несмотря на все трудности, я еще мог бы начать действовать, наверстать потерянное время и исправить сделанные ошибки. Но я был болен, у меня был сильный приступ лихорадки и не было моей обычной энергии‘.
Была, очевидно, за ‘мелкими причинами’ какая-то одна ‘большая’, которая одинаково отражалась на всех них. Генерал Краснов недаром заметил общее чувство неуверенности в Ставке. ‘Горячо желали мне успеха, но сами волновались, сами боялись даже Могилева. Я хотел идти на станцию пешком. Меня не пустили’. Сознание риска в случае неудачи ‘тюрьмой, полевым судом, смертной казнью’ было не чуждо и самому генералу Краснову. Притом он знал солдат и знал, что репутация генерала Корнилова, вернувшего армию ‘от свобод’ к смертной казни, уже пошатнулась в этой среде.
29 августа днем в ожидании поезда в Псков генерал Краснов поговорил с солдатами только что прибывших на ст. Дно двух эшелонов Приморского драгунского полка. Они уже собрались на митинг и горячо обсуждали, кто ‘изменник’: Корнилов или Керенский. На замечание генерала Краснова, что они должны исполнять приказ верховного главнокомандующего без рассуждения, они возразили, что, по слухам, Корнилов уже арестован: приказ они исполнят, но не иначе, как послав предварительно разведчиков — ‘узнать, где правда’.
Вопрос был решен действительно не столько передвижениями войск, стратегическими или тактическими успехами правительственных или корниловских отрядов, сколько настроением войск. Вопрос решили — здесь, как и на фронте, — не полководцы, а солдаты… Уже в течение ночи на 29 августа в Зимнем дворце начали получать сведения, которые показывали, что войска генерала Корнилова не представляют исключения из общего настроения в русской армии и больны той же болезнью, как и вся эта армия. ‘Кровопролитие’ не состоялось по той простой причине, что никто не хотел проливать кровь и жертвовать для этого собой — ни с той, ни с другой стороны. Военные части передвигались послушно, пока эти передвижения имели стратегическую или вообще непонятную для солдат, но военную цель. Часть этих солдат, вероятно, не очень большая, услыхала в последнюю минуту, что ее ведут против большевиков. Официальное объяснение, правда, было дано только в приказах Корнилова после окончательного разрыва. Но и раньше это объяснение распространялось, вероятно, лишь среди более интеллигентных солдат, которые могли отнестись к этой цели похода сознательно и сочувственно. Депутаты мусульманского союза, прибывшие вечером 28 августа на ст. Семрино для антибольшевистской контрагитации среди ‘дикой дивизии’, услышали следующее объяснение, вероятно, от офицеров этой дивизии: ‘Контрреволюционных замыслов они не питают, идут в Петроград для защиты революции и страны от Временного правительства. Генерал Корнилов — единственный революционный вождь, способный вывести страну и революцию из того тяжелого положения, в котором она сейчас находится’. Это было самое сознательное из объяснений. Но, очевидно, это было мнение меньшинства. Солдатская масса чаще всего заявляла, что она не знает, зачем ее ведут на Петроград. Это открывало возможность влияния на корниловские войска излюбленным способом ‘демократических организаций’: путем посылки делегаций для переговоров. Этот способ был тем удобнее, что в сущности и воинские части, находившиеся в распоряжении Совета, также не хотели проливать собственную кровь и предпочитали мирную беседу всяким ружейным и орудийным разговорам. При этих условиях достаточно было солдатам двух противоположных сторон оказаться друг против друга, чтобы проявилось то же братание, которое стало привычным на фронте. Если даже там, против настоящего врага, армия оказалась в параличе, то как же можно было ожидать, что она станет стрелять в ‘своих’? Здесь более, чем где-либо и когда-либо, были уместны и могли подействовать обычные советские аргументы, что ‘буржуи’ заставляют народ насильно расстреливать друг друга, на потеху себе ‘пьют нашу кровь’ и для каких-то чужих народу интересов. Этот привычный довод, уже испробованный и неоднократно оказавший свое действие в предвыборной борьбе, теперь должен был помочь — и помог — предупредить борьбу вооруженную.
На пути в Псков в ночь на 30 августа генерал Краснов наблюдал процесс этой обработки эшелонов, медленно двигавшихся против Керенского. ‘Почти всюду, — описывает он, — мы видели одну и ту же картину. Где на путях, где в вагоне, на седлах у склонившихся к ним головами вороных и караковых лошадей сидели или стояли драгуны и среди них — юркая личность в солдатской шинели. Слышались отрывистые фразы: ‘Товарищи, что же вы, Керенский вас из-под офицерской палки вывел, свободу вам дал, а вы опять захотели тянуться перед офицером, да чтобы в зубы вам тыкали. Так, что ли?’ Или: ‘Товарищи, Керенский за свободу и счастье народа, а генерал Корнилов за дисциплину и смертную казнь. Ужели вы с Корниловым?’ Или: ‘Товарищи, Корнилов — изменник России и идет вести вас в бой на защиту иностранного капитала. Он большие деньги на то получил. А Керенский хочет мира».
Вывод был ясен: по справедливому замечанию генерала Краснова, это был уже привычный вывод: ‘Арестовать офицеров и послать делегацию в Петроград — спросить, что делать’. Вместо ареста Керенского к нему поехали представители комитетов Донской и Уссурийской дивизий — за советом и помощью. Тем временем ‘пособники Керенского в лице разных мелких станционных комитетов и Советов и даже просто сочувствующих Керенскому железнодорожных агентов и большевиков’ принимали меры, чтобы распылить двигавшиеся на Петроград эшелоны. ‘По чьему-то, никому не известному распоряжению к какому-нибудь эшелону прицепляли паровоз и его везли два-три перегона: сорок, шестьдесят верст, и потом он оказывался где-то в стороне, на глухом разъезде, без фуража для лошадей и без обеда для людей’.
Создавшееся, таким образом, к 30 августа положение генерал Краснов описывает так: ‘Части армии Крымова, конной армии, мирно сидели в вагонах с расседланными лошадьми, при полной невозможности местами вывести этих лошадей из вагонов за отсутствием приспособлений, по станциям и разъездам восьми железных дорог: Виндавской, Николаевской, Новгородской, Варшавской, Дно—Псков—Гдов, Гатчино—Луга, Гатчино—Тосна и Балтийской. Они были в Новгороде, Чудове, на ст. Дно, в Пскове, Луге, Гатчине, Гдове, Ямбурге, Нарве, Везенберге и на промежуточных станциях и разъездах. Не только начальники дивизий, но даже командиры полков не знали точно, где находятся их эскадроны и сотни… Отсутствие пищи и фуража, естественно, озлобляло людей еще больше. Люди отлично понимали отсутствие управления и видели всю ту бестолковщину, которая творилась кругом, и начали арестовывать офицеров и начальников. Так, большая часть офицеров Приморского драгунского, 1-го Нерчинского, 1-го Уссурийского и 1-го Амурского казачьих полков были арестованы драгунами и казаками. Офицеры 13-го и 15-го Донских казачьих полков были в состоянии полуарестованных. Почти везде в фактическое управление частями вместо начальников вступили комитеты’… Начались переезды от частей к Керенскому в Петроград высших командующих лиц… Приехав в Псков в полночь на 30 августа, сам генерал Краснов был допрошен генералом Бонч-Бруевичем в присутствии комиссара Савицкого, вторично допрошен днем 30-го и под разными предлогами задержан в Пскове. ‘Вы видите, — сказал Бонч-Бруевич, показывая ему телеграмму, адресованную ‘главковерху‘ Керенскому: — Продолжать то, что вам, вероятно, приказано и что вы скрываете от меня, вам не приходится, потому что верховный главнокомандующий — Керенский. Вот и все’.
29 августа это положение дела было полностью ясно только посвященным. 30 августа оно стало ясно всем, и томительные ожидания пребывавшей в неизвестности публики сразу были прекращены. В этот день читатели прочли оптимистическое интервью уже вполне оправившегося от вчерашних страхов Некрасова: ‘Положение благоприятное: все начальники фронтов, за исключением Деникина, на стороне правительства, войска Корнилова введены в заблуждение, что идут в Петроград по приглашению Временного правительства для освобождения столицы от большевиков, мы принимаем все меры, чтобы уведомить эти войска о действительном положении дела и надеемся, что до кровопролития не дойдет, в отряде генерала Крымова происходят нелады’.
Действительно, Совет рабочих и солдатских депутатов города Луги, где стоял отряд Крымова, вошел в сношения с казаками отряда и сговорился с ними, что Крымов будет немедленно арестован, как только получат об этом приказ правительства. Военная комиссия Совета тотчас же телеграфировала в Петроград, откуда вечером 30 августа приказ об аресте был прислан. Генерал Крымов был арестован казаками тотчас же, в 11 часов вечера, и отправлен в Петроград в сопровождении членов луж-ского Совета рабочих и солдатских депутатов. 31 августа он был принят Керенским, который рассказал свой разговор с ним в своих показаниях, надо думать, в очень смягченном виде. Вот эти показания Керенского, которые должны будут проверить свидетели последних минут Крымова:
‘Мы послали к нему в Лугу офицера, который когда-то у него служил, для того чтобы разъяснить ему обстановку (об аресте Керенский не упоминает). Это мы сделали уже тогда, когда наши телеграммы о приостановке движения оставались у него без исполнения. Миссия эта удалась (мы только что видели, при какой обстановке). С этим офицером генерал Крымов сюда приехал. Когда мне было доложено, что явился Крымов, я вышел к нему, просил его войти в кабинет, и здесь у нас был разговор. Насколько я помню, тут присутствовал еще генерал Якубович, товарищ военного министра. Вначале генерал Крымов говорил, что они шли отнюдь не для каких-либо особых целей, что они были направлены сюда в распоряжение Временного правительства, что, по их сведениям, они должны были оказать здесь правительству содействие, что никто никогда не думал идти против правительства, что как только выяснилась вся обстановка, то все недоразумение разъяснилось, и он остановил дальнейшее продвижение (это как мы видели, произошло помимо его воли). Потом он добавил, что имеет с собой по этому поводу приказ. Сначала этот приказ (приведенный выше в извлечениях, сделанных Керенским) он мне не показал, а я никаких оснований сомневаться в том, что он был введен в заблуждение, не имел. Видимо, у него было некоторое колебание’. Но, преодолев это ‘минутное колебание’, генерал Крымов ‘со спокойной решимостью’ передал Керенскому ‘изобличающий его’ документ. После этого Керенский разыграл одну из своих наполеоновских сцен. ‘Я прочел приказ. Я знал Крымова и всегда относился к нему с очень большим уважением как к человеку с определенно очень умеренными движениями, но очень честного и порядочного’. ‘Ему, я думаю, невыносимо было сознание, что он, Крымов, уклонился от истины’ и ‘не сказал откровенно о своей роли’… ‘Я встал и медленно стал подходить к нему. Он тоже встал. Он увидел, что на меня приказ произвел особенное впечатление. Он подошел сюда, к этому столу. Я приблизился к нему вплотную и тихо[88] сказал: ‘Да, я вижу, генерал, вы действительно очень умный человек. Благодарю вас’[89].
‘Крымов увидел, — продолжает Керенский, — что для меня уже ясна его роль в этом деле. Сейчас же я вас (председателя следственной комиссии Шабловского) вызвал и передал вам (приказ)… После этого во время разговора Крымов сказал мне, что он находился в Ставке, что они там выработали дислокацию и положение о введении осадного положения в Петрограде, затем говорил, что предполагалось Петроград, по этому плану, разделить на военные комендатуры… Я спросил его, какие же основания он имел от своего личного имени объявлять о ‘бунтах’. Он вынужден был сослаться на неизвестно откуда неизвестно куда прибывшего офицера (вероятно, Крымов не назвал его по той же причине, по которой хранил ‘благородное молчание’ о телеграммах Корнилова от 27-29 августа), вообще он никакого объяснения этому дать не мог’. Кроме того, Крымов, по сообщению того же Керенского, ‘мужественно исповедал свою веру в диктатуру’, то есть значит в действительности говорил о намерениях Корнилова по существу. ‘Тогда я расстался с ним, то есть отпустил его, не подав ему руки…’.
Оскорбленный и взволнованный генерал Крымов, вернувшись из Зимнего дворца в помещение военного министра, покончил с собой выстрелом из револьвера. ‘Демократия’ негодовала по этому поводу… на то, что у мятежного генерала не было отобрано оружие. Керенский великодушно прибавляет в своих комментариях к показаниям: ‘Пусть никто не подумает, что я перестал уважать его, отказывая ему в рукопожатии. О, совсем нет… Но я был официальнейшим лицом, в официальной обстановке, среди официальных лиц. Передо мной, министром-председателем и военным министром, стоял генерал, государственный преступник, и я не мог и не имел права поступить иначе’…
После смерти генерала Крымова М. И. Терещенко рассказал в одной газете, что Крымов был ‘государственным преступником’ не впервые. Он был одним из трех[90] участников в заговоре для низвержения Николая II, заговоре, который лишь потому не был приведен в исполнение, что революция 27 февраля предупредила его на несколько дней. Но то, по выражению Керенского, был ‘переворот, подготовлявшийся частью цензовиков‘. Правда, и сам А. Ф. Керенский не мог не иметь сведений о том, о чем имел сведения М. И. Терещенко. Но тогда еще не было органов ‘революционной демократии’… Мы сейчас увидим, что поведение Керенского в его борьбе против Корнилова было продиктовано этими органами.
Меры Совета рабочих и солдатских депутатов и ‘комитетов спасения революции’. Первыми оправились от смущения и растерянности вожди Совета рабочих и солдатских депутатов, которым первым и грозила опасность в случае победы Корнилова. Вот как характеризовал роль Совета и комитета народной борьбы с контрреволюцией Богданов в заседании петроградского Совета в Смольном 31 августа: ‘Когда Временное правительство заколебалось и не было ясно, чем кончится корниловская авантюра, появились посредники вроде Милюкова и генерала Алексеева, которые могли испортить все дело. Но выступил политический отдел (комитет борьбы, только что организованный) и со всей энергией воспрепятствовал какому бы то ни было соглашению правительства с Корниловым. Мы заявили, что не может быть никаких колебаний, что перед властью один путь — беспощадной борьбы с Корниловым. Под нашим влиянием правительство прекратило все переговоры (это было, очевидно, после вечернего совещания министров 28 августа, см. выше) и отказалось от всяких предложений Корнилова… Что касается охраны Петрограда, то и в этом направлении нами приняты все меры… Мы имели основание предполагать, что петроградские контрреволюционеры могут предпринять шаги в пользу Корнилова (см. выше). У нас есть сведения, что отдельные группы и организации сочувствуют этому генералу, и, чтобы предотвратить возможность контрреволюционных выступлений, мы произвели в течение трех дней много самочинных действий. Временное правительство не могло уследить за всем, оно и просило нас сообщать ему факты, имеющиеся в нашем распоряжении. Но для добывания этих фактов зачастую требовались решительные действия. В этом случае, как и в других, мы сочли своим долгом помочь правительству, не считаясь с формальной стороной дела. Мы постановили закрыть четыре газеты, мы произвели аресты и обыски в гостинице Астория‘, где, как оказалось, находился главный штаб Корнилова в Петрограде. Там было задержано сорок человек с корнетом Сумароковым во главе. (Это было с 28 на 29 ночью. — П. М.). Мы произвели арест председателя военной лиги Федорова, в лице которого лига оказалась непосредственно причастна к заговору генерала Корнилова. Вчера (с 30-го на 31-е) с 11 часов вечера до 9 часов утра нами производились аресты и обыски. Аресты и обыски продолжались и сегодня. Обыск произведен в квартире Гучкова. Сам Гучков вместе с арестованными одновременно с ним Филатовым и Егоровым (сотрудник ‘Нового времени’) находится в Пскове, откуда будет препровожден в Петроград. (Гучков был отпущен за бездоказательностью обвинений и произвольностью ареста). Вчера ночью (30-31-е) в гостинице ‘Астория’ нами снова был произведен обыск. Имелось в виду задержать тех контрреволюционеров, которым удалось скрыться в прошлый раз, которые тогда демонстративно оставили пустыми открытые ящики своих письменных столов. Неожиданно для нас самих мы вынуждены были сделать обыск в комитете польских войск. Части польских войск расположены близ Ставки: это обстоятельство побудило нас обратить внимание на польский комитет. В комитете мы ничего не нашли, но в помещении его обнаружено 300 винтовок… Мы оружие конфисковали’.
Этот интересный отчет чрезвычайно ярко рисует момент, когда руководство борьбой выпало из рук правительства. Правда, чересчур откровенные признания Богданова смутили правительство и вызвали (3 сентября) разъяснение политического отдела Военного министерства: ‘Закрытие газет ‘Слово’ и ‘Новое время’ состоялось по распоряжению петроградского генерал-губернатора, а не комитета народной борьбы с контрреволюцией. Что же касается арестов в ‘Астории’, то и тут целый ряд лиц был арестован по приказанию генерал-губернатора, совершенно независимо от действий комитета народной борьбы с контрреволюцией’. Самих ‘действий’, как видим, официальное опровержение не решается отвергать, невольно придавая, таким образом, докладу Богданова характер полной достоверности.
Доклад этот бросает свет и на многие другие действия правительства в эти дни. Немедленно, 30 августа ‘по телефону’ был уволен от всех должностей Б. В. Савинков. Это произошло уже после того, как Савинкову, днем раньше, удалось объяснить и защитить перед Керенским свою солидарность с подозрительными разговорами Филоненко[91] в Ставке, за которые тот был отставлен, и ему предлагались Керенским на выбор посты военного министра или министра внутренних дел. ‘На моем увольнении, — поясняет сам Савинков, — настаивал Совет рабочих и солдатских депутатов’. Через несколько дней Савинкова исключили из партии. Его заместителем в должности военного губернатора был назначен Пальчинский. Но стоило Пальчинскому закрыть две большевистские газеты (‘Новую жизнь’ и ‘Рабочий’), как в ‘Известиях Совета рабочих и солдатских депутатов’ появилась грозная статья: ‘Революционная демократия, конечно, не может допустить, чтобы человек, виновный в провокационных действиях (закрытие этих газет), оставался во главе столицы. Временное правительство, которое в первые же дни корниловского мятежа заявило точно и определенно, что оно готово сделать все для защиты от контрреволюционной опасности, должно немедленно убрать Пальчинского’. И хотя политический отдел военного министерства поспешил напечатать, что Пальчинский ‘никогда не принадлежал к кадетской партии’, тем не менее Пальчинского пришлось через три дня по назначении немедленно убрать. Эти эпизоды наглядно поясняли, в чьи руки попал Керенский, не желавший попасть в руки Корнилова.
На фронтах и в провинции также в первые моменты дело усмирения ‘мятежа’ велось ‘демократическими организациями’. Они образовали для этой цели повсеместно в России особые ‘комитеты спасения революции’, которые действовали по образцу петроградского. Тамбовский комитет постановил, например, что ‘всякая устная и печатная пропаганда, клонящаяся к оправданию действий изменников революции, Корнилова, Каледина и других, считается государственной изменой’, и потребовал, ‘чтобы население само помогало правосудию путем доставления в комитет всех лиц, замеченных в противогосударственной измене’. Прежде всего, конечно, эта практика была применена к главным обвиняемым.
Судьбу генерала Крымова мы уже знаем. Единственный присоединившийся к Крымову главнокомандующий — Деникин — со своим штабом в Бердичеве был окружен в своей квартире (28 августа) и арестован войсками, распропагандированными исполнительным комитетом Юго-Западного фронта. В Киеве арестами ‘контрреволюционеров’ занимается местный ‘комитет по охране революции’. Он производит самочинный осмотр в частных домах и гостиницах и арестовывает членов Государственной думы Шульгина, Савенко, Чихачева. В Одессе, Екатеринославле, Тифлисе происходило то же самое.
В Москве эти дни выдвинули нового любимца ‘революционной демократии’ — командующего войсками округа полковника Верховского. Четыре месяца перед тем в Севастополе Верховский преклонялся пред ‘доблестным Корниловым’ и ‘борцом за свободу’ Гучковым, находил, что Россия не может жить без Босфора и оплакивал грядущую анархию. 27 августа он был у Корнилова в Ставке, но резко разошелся с ним и, по его словам, едва не был арестован. Вернувшись в Москву 28-го, Верховский получил приказ Корнилова ‘подчиниться и исполнять его приказания’. Он ответил: ‘С ужасом прочитал ваш приказ не подчиняться законному правительству. Начало междоусобной войны положено вами. Это, как я вам говорил, гибель России. Можно и должно было менять политику, но не подрывать последних сил народа во время прорыва фронта. Офицерство, солдаты, Дума Москвы присоединились к Временному правительству. Иного ответа и я дать не могу, так как присягу не меняю, как перчатки’. Действительно, в Москве Корнилов не получил поддержки, но зато созданный в первопрестольной ‘орган действия’, объединивший большинство Советов с ‘буржуазными’ партиями, удержал Москву и от эксцессов в левую сторону. Советам солдатских депутатов Верховский телеграфировал, что лишь в том случае может выполнить задачу борьбы с Корниловым, если ему не помешают сохранить опытных боевых офицеров. Он заявил, что не допустит никаких самочинных выступлений и смещений командного состава. Исполнительный комитет петроградского Совета уже на следующий день, 29-го, просил Верховского немедленно выехать в Петроград и послать помощь ‘чрезвычайному комитету’, организовавшемуся в Бологом для борьбы с Корниловым. Через день полковник Верховский был назначен военным министром, заместителем Савинкова.
Конфликт с Донским правительством. Оставались два фокуса ‘мятежа’, овладеть которыми правительству было не так легко: Дон и Могилев. И правительство, и Совет были убеждены, что на Дону генерал Каледин уже открыто объявил себя сторонником Корнилова и поднял восстание. Так объяснялась его поездка по северным округам Донской области, во время которой его захватили события 31 августа[92]. Керенский вызвал к себе в Зимний дворец весь президиум совета Союза казачьих войск и в резких выражениях потребовал, чтобы они ‘заклеймили генерала Корнилова и генерала Каледина как изменников и бунтовщиков’, не довольствуясь тем воззванием к станичникам, в котором Совет просто требовал повиновения Временному правительству. Это новое требование переполнило чашу терпения казаков, и они ответили Керенскому длинным письмом, в котором исчислялись все обиды, нанесенные Союзу и казачеству Временным правительством в лице его председателя. Совет казачьих войск опять возвращался к своей мысли о посредничестве, возможном ‘даже при наличии военных действий между сторонами’, отказывался осуждать Каледина и Корнилова, значащихся в списках всех 12 казачьих войск, ‘не узнав подробностей’, и твердо заявлял, что они не ‘узники’ и не ‘заложники казачества’, что ‘Совет не может работать под давлением и угрозой’ и, ‘дав резолюцию о подчинении Временному правительству, другую вынести не представляет для себя возможным‘.
Получив этот отказ, Керенский уже лично в тот же день объявил генерала Каледина мятежником и отрешил его от должности атамана с назначением суда над ним. В правительстве поднималась речь и о запрещении войскового круга, назначенного на 3 сентября. Тогда Совет казачьих войск собрал экстренное заседание, которое решило, что ни отрешать атамана, выбранного кругом, а не назначенного правительством, ни запрещать круга Керенский не имеет права. Керенский стоял на своем. Он имеет право увольнять атамана, так как он его утверждал в должности. Спор должен был решиться на месте столкновением войскового правительства с местными демократическими организациями.
На этот раз верх одержала не ‘революционная демократия’. Революционные организации сначала решили и здесь прибегнуть к самочинному аресту. Члены Донского областного военного комитета гонялись за Калединым по станицам. Воронежский Совет рабочих депутатов издал приказ по всей линии задержать Каледина во время поездки по области. Узнав о корниловском движении, Каледин поспешил вернуться в Новочеркасск кратчайшим путем, минуя Царицын и сделав часть пути на лошадях. Этим он избежал ареста. Выехавший для его ареста из Царицына поезд с солдатами и с комиссаром Каппорой ждал его на станции Чир, тогда как Каледин приехал на соседнюю станцию Обливская, вызвал туда сотню казаков, ждал комиссара два часа и наконец уехал. Царицынские солдаты с комиссаром могли арестовать лишь два автомобиля и восемь казаков, поджидавших атамана на разъезде Ковылкино.
В чем именно обвиняли Каледина в эти дни, видно из телеграммы к нему от полковника Верховского из Москвы 30 августа: ‘1. С фронта идут через Московский округ в область войска Донского эшелоны казачьих частей в ту минуту, когда враг прорывает фронт и идет на Петроград. 2. Мною получены сведения о том, что ст. Поворино занята казаками. Я не знаю, как это понимать. Если это означает объявление казачеством войны России, то я должен предупредить, что братоубийственная борьба, которую начал генерал Корнилов, встретила единодушное сопротивление всей армии и всей России… Поэтому появление в пределах Московского округа казачьих частей без моего разрешения я буду рассматривать как восстание против Временного правительства. Немедленно издам приказ о полном уничтожении всех идущих на вооруженное восстание, а сил к тому, как всем известно, у меня достаточно’. В Новочеркасске демократическая городская дума, очевидно, на основании подобных же сведений объявила Каледина мятежником и потребовала от прокуратуры начала судебного преследования.
Возвращение Каледина положило конец всем этим толкам. Он категорически заявил, что вовсе не требовал возвращения казаков с фронта на Дон и не думал грозить правительству перерывом сообщений Москвы с югом. Тогда войсковое правительство телеграфировало правительству, что усматривает провокацию в обвинении генерала Каледина и требует отмены распоряжений военного министра об его аресте. ‘Отсутствие исчерпывающего ответа на настоящую телеграмму, — прибавило войсковое правительство, — будет принято казачеством за полную необоснованность обвинения Каледина, и казачество будет считать это обвинение происками безответственных организаций’.
3 сентября открылся войсковой круг и заседал целую неделю. В конце этой недели приехали представители петроградского Совета и бывший министр Скобелев. Настроение круга было вполне определенное. В первой же речи товарищ атамана Богаевский, которому Каледин передал свою должность, категорически заявил: ‘Каледина казачество не выдаст не только Временному правительству, но и никому в мире’. ‘Я говорил с представителями рабочих и солдатских депутатов в Петрограде по прямому проводу и услышал от них, что они ничего не знают, что делается на Дону. Защиту атамана от ареста безответственными лицами они называют контрреволюцией’. Бурной овацией был встречен сам Каледин, заявивший съезду, что подчиняется отрешению его от должности и потому отказывается от звания почетного председателя съезда. Так же горячо встречена была и большая речь Каледина, представлявшая его апологию перед казачеством. ‘Честным словом гражданина-донца’ Каледин заверял круг, что никакой телеграммы-ультиматума с объявлением войны всей России он правительству не посылал, о передвижении казачьих частей не знал и сообщений правительству о занятии казаками ст. Поворино не делал. Но Каледин в то же время открыто заявил, что его взгляды ‘на нужды армии, на необходимость твердой, не однобокой власти из людей, знающих дело, вполне сошлись’ со взглядами Корнилова и что ‘заявление министра Авксентьева о (якобы) истинных причинах выступления Корнилова есть ложь’. Корнилова он рекомендовал ‘как стойкого и честного солдата долга, ставящего выше всего интересы, честь и достоинство родины’, как ‘сторонника республиканского образа правления’, который, ‘желая блага родине, не ищет ничего для себя’. ‘О возврате к прошлому’, заявлял он в ответ на обвинение в ‘контрреволюционерстве’, нечего и думать: ‘разговоры об этом — злостная выдумка’. ‘Клевету специально на него, Каледина, создали безответственные общественные организации’. Он — ‘противник федерации’, и уже поэтому нелепо обвинять его в отделении Дона. Но он действительно просил и получил от Корнилова разрешение оставить на Дону войсковые казачьи части, случайно оставшиеся или формировавшиеся здесь. Он сделал это, чтобы дать Дону защиту от засилья ’16 тысяч солдатских штыков’, ‘которыми нас непрестанно запугивают’, — засилья, уже ‘породившего на Дону негодование среди казаков, права и хозяйство которых попраны’.
Верхом торжества для Каледина было появление на круге бывшего члена правительства М. И. Скобелева. Скобелев не сумел дать ответ ни на один из вопросов, в упор поставленных ему Калединым, и принужден был сознаться, что сведения о ‘мятеже’ Каледина правительство имеет только от общественных организаций и из газет. На вопрос, на каком же основании он сам и Авксентьев говорили о ‘мятеже’ Каледина на заседании Совета, Скобелев мог только добродушно ответить: ‘Не знаю’, ‘Не помню’. Тогда Каледин спросил его: ‘Как могло правительство, питаясь лживыми слухами и сплетнями, отдать приказ о моем аресте, зная, что приказ может вызвать самосуд толпы надо мной?’. При напряженном внимании круга Скобелев сконфуженно бормотал что-то о прерогативах правительственной власти. ‘Теперь вы видите, каково правительство’, — закончил Каледин свой вопрос, обращаясь к кругу, который отвечал на этот вопрос новой бурной овацией атаману.
Резолюция войскового круга, принятая после этого (10 сентября), гласила, что ‘Донскому войску, а вместе с ним и всему казачеству нанесено тяжкое оскорбление’. Правительство, имевшее возможность по прямому проводу проверить нелепые слухи о Каледине, вместо этого предъявило ему обвинение в мятеже, мобилизовало два военных округа, Московский и Казанский, объявило на военном положении города, отстоящие на сотни верст от Дона, отрешило от должности и приказало арестовать избранника войска на его собственной территории при посредстве вооруженных солдатских команд. Несмотря на требование войскового правительства, оно, однако, не представило никаких доказательств своих обвинений и не послало своего представителя на круг. Ввиду всего этого круг объявил ‘дело о мятеже’ ‘провокацией или плодом расстроенного воображения трусов’. Признавая ‘устранение народного избранника грубым нарушением начал народоправства’, ‘оскорбленное казачество’ ‘требовало удовлетворения’: ‘немедленного восстановления атамана во всех правах, немедленной отмены распоряжения об отрешении от должности’, ‘срочного опровержения всех сообщений о мятеже на Дону’ и ‘немедленного расследования при участии представителей войска Донского’ виновников ложных сообщений и поспешных мероприятий, на них основанных. ‘Каледину, еще не вступившему в должность по возвращении из служебной поездки в области’, круг решил ‘предложить немедленно вступить в исправление своих обязанностей войскового атамана’.
На следующий день, 11 сентября, военный министр Верховский отправил войсковому кругу следующую телеграмму: ‘От имени Временного правительства счастлив засвидетельствовать, что недоразумения первых дней рассеяны. Казачество в его целом не дало втянуть себя в безумную попытку Корнилова… Клеветнические наветы на казачество должны умолкнуть, виновность же отдельных лиц может быть установлена точно судебным разбирательством. Генерал Каледин во исполнение своего гражданского долга должен безотлагательно явиться в Могилев к председателю следственной комиссии для дачи показаний’.
Хотя правительство и обещало при этом ‘внимать лишь голосу бесстрастного закона’, но войсковой круг вовсе не был склонен удовлетворять его нового требования. Он уже судил Каледина, оправдал его и никакого другого суда над выборным атаманом признавать не желал. Для вопроса же следственная комиссия могла пожаловать в Новочеркасск сама. 12 сентября круг вынес соответствующую резолюцию: поездка Каледина в Могилев ‘небезопасна’, показания он может дать на месте. Правительству пришлось примириться и с этим. Дело о ‘мятеже’ Каледина было, таким образом, ликвидировано не так, как того требовала непримиримая позиция Керенского, внушенная и поддерживаемая Советом рабочих и солдатских депутатов, а как то указывало наличное ‘соотношение сил’. В беседе с представителем Кубанского войска Бардижем Керенский высказал глубокое сожаление ‘о создавшемся недоразумении между ним и казачеством’.
Гораздо успешнее для Керенского и Советов пошла ликвидация корниловского дела в Ставке. Но это произошло главным образом потому, что в данном случае он занял с самого начала — правда, ненадолго — компромиссную позицию.
Керенский — верховный главнокомандующий. Корнилов и преданные ему генералы должны были, правда, покараться ‘по всей строгости законов’. Правительство не думало само о смертной казни, но в эти дни для успокоения советской публики очень громко о ней говорило как о неизбежном исходе. 30 августа газеты вышли с указами Временного правительства об отстранении от должности и предании суду за мятеж генералов Корнилова, Лукомского, Деникина, Маркова и товарища министра путей сообщения Кислякова. Затем, однако же, нужно было подумать о судьбе армии. Кандидатура генерала Алексеева, которому два дня назад Керенский сам предлагал занять пост верховного главнокомандующего, естественно, выдвигалась снова. Но в промежутке, как мы видели, возник новый господин положения: Совет рабочих и солдатских депутатов, для которого после примирительных попыток Алексеева его кандидатура была неприемлема. В то же время совершенно отказаться от генерала Алексеева — значило обострить вопрос о ликвидации Ставки. В Могилеве все-таки еще сидел Корнилов, окруженный преданными ему частями войск. Мысль о том, что Алексеев незаменим как человек, способный убедить Корнилова прекратить дальнейшее сопротивление, сохранилась и после того, как посреднические услуги Алексеева были отвергнуты[93]. Теперь эта форма посредничества оказалась не только приемлемой, но и в высшей степени желательной.
Эта цель достигалась, однако же, и в том случае, если бы Алексеев ограничился должностью начальника штаба при главнокомандующем. А кто же будет верховным главнокомандующим? Кто другой, кроме… Керенского? Побывав министром юстиции, военным и морским министром, министром-председателем, фактическим и формальным диктатором, Керенский все же чувствовал, что по мере усиления формальной власти фактическая власть от него ускользала. Он должен был понять, что действительная власть давалась лишь обладанием военной силой. Если из политических соображений можно было быть военным министром без всякого знакомства с военными вопросами, то отчего из тех же соображений не сделаться верховным главнокомандующим? Взять самую большую власть в государстве, взять всю власть, казалось естественным логическим выводом из всего предыдущего для человека, который отождествлял себя с революцией и говорил: ‘Я им революции не отдам’. С другой стороны, это дразнило воображение, уже успевшее пресытиться. Занять последний, еще не испробованный пост, видимо, привлекало Керенского по тем же психологическим основаниям, по каким в первые дни революции привлекали демонстрации власти над Щегловитовым и над другими слугами старого режима, потом проявление власти над царем и царицей, наконец, пребывание в комнатах Зимнего дворца.
Кроме того, имелись и вполне защитимые аргументы в пользу такого решения. Если Алексеев был единственным человеком, которому мог верить Корнилов, то не оставался ли Керенский при всех оговорках единственным из видных политиков, которому еще верила армия? И если Алексееву предстояло посредничать между правительством и Корниловым, то Керенскому необходимо было сыграть ту же роль посредника между солдатами и офицерством. Можно было заранее предвидеть, что с таким трудом налаживавшиеся отношения между офицерством и солдатскими массами снова и, быть может, окончательно испортятся после неудачной попытки провести корниловскую программу. И, действительно, тотчас по получении сведений о корниловском восстании произошли ужасные сцены самосуда над офицерами в Выборге, Гельсингфорсе и Або. Военный отдел Центрального исполнительного комитета изображает события в Выборге следующим образом: ‘Картина самосуда была ужасна. Сначала были вытащены толпой с гауптвахты, брошены с моста и убиты в воде три генерала и полковник, арестованные перед тем объединенным Исполнительным комитетом и армейским комитетом корпуса. После этого сейчас же начался самосуд в полках. Оттуда выводили командиров и некоторых других офицеров и, избив их, бросали в воду и избивали в воде. Всего таким образом в полках было убито около 15 офицеров. Точное число еще не установлено, так как часть офицеров разбежалась. Убийства продолжались до ночи’. В Гельсингфорсе матросы требовали от офицеров подписки, что они окажут поддержку Временному правительству. Не получив ее, они расстреляли 4 флотских офицеров. В Або убит один флотский офицер. Эти случаи были, конечно, далеко не единственными. Адмирал Максимов, опасаясь повторения этих волнений ‘в связи с выступлением Союза офицеров’, спешил опубликовать, что офицеры Балтийского флота не имели никогда представителей в главном комитете офицеров при Ставке, а Черноморский флот отозвал из Ставки своих представителей после ухода адмирала Колчака.
Вспоминая эти данные, мы поймем, почему в приказе нового верховного главнокомандующего Керенского, опубликованном 31 августа, так подчеркивался ‘великий разум’ не только по отношению к солдатам и матросам, но и по отношению к ‘генералам, адмиралам и офицерам’. При этом восстанавливался прежний иерархический порядок, и эти категории офицерства перечислялись впереди солдат и матросов. Когда в тот же день Керенскому представилась депутация от ‘дикой дивизии’ во главе с командиром кн. Багратионом, засвидетельствовавшим о подчинении дивизии Временному правительству, Керенский особенно подчеркнул любезное отношение к командиру и резко оборвал солдата, который заявил в своей речи, что все изменники-командиры должны быть смещены и их должна постигнуть беспощадная кара. ‘Не говорите в таком тоне, — остановил солдата новый главнокомандующий, — ваше дело теперь — повиноваться высшему начальству, а все, что нужно, мы сделаем сами’. В приказе армии и флоту, изданном через день (1 сентября), Керенский определенно требовал возвращения армии к ‘нормальной жизни’, а именно: прекращения политической борьбы в войсках, невмешательства комиссаров в стратегическую и оперативную работу, прекращения арестов начальников, отказа от смещения и устранения от командных должностей начальствующих лиц, прекращения самовольного формирования отрядов под предлогом борьбы с контрреволюционными выступлениями, снятия контроля телеграфных аппаратов и восстановления беспрепятственной перевозки войск. Через три дня, 4 сентября, были упразднены (по крайней мере, на бумаге) и образовавшиеся ‘в городах, деревнях и на железнодорожных станциях как в тылу, так и в районе действующей армии, по почину самих граждан, особые комитеты спасения и охраны революции’. ‘Свидетельствуя о чрезвычайных заслугах’ этих комитетов в корниловские дни, правительство впредь запрещало ‘самочинные действия’ как ‘самоуправные и вредные’ в нормальное время. Во всех этих распоряжениях уже сказалось вступление в должность генерала Алексеева, подписавшего приказ 1 сентября вместе с Керенским.
С новым назначением Керенского освобождались, наконец, должности военного и морского министров, номинально занимавшиеся мини-стром-председателем. Теперь не было препятствия исполнить давнишнее требование партии народной свободы и назначить на оба поста специалистов. Правда, были назначены специалисты, находившиеся под особым покровительством демократических организаций: полковник — теперь генерал Верховский и адмирал Вердеревский. Первым шагом Верховского было заявить журналистам, что ‘мы должны организовать армию на тех началах, на которых армия существует у всех народов и во все времена’, и ‘в первую очередь организовать корпус офицеров, который бы пользовался всем авторитетом и мог бы фактически командовать’. Морской министр начал свою деятельность телеграммой центральному комитету Балтийского флота с требованием ‘во имя бывшего у нас единения и взаимного доверия… удержать массы от дальнейших эксцессов’ и ‘прекратить аресты без достаточных оснований’[94].
Миссия генерала Алексеева в Ставке. Новый верховный главнокомандующий не решался отправиться прямо к месту своего нового служения, в Ставку. Вперед себя он послал генерала Алексеева, который, вступив в должность с утра 30 августа, подготовил свой приезд в Ставку переговорами с генералом Корниловым по прямому проводу в ночь на 31-е.
Перед самими этими переговорами генерал Лукомский в Ставке заготовил министру-председателю телеграмму, тон и содержание которой свидетельствовали о самочувствии Корнилова тотчас после выяснившейся неудачи его попытки. Генерал Корнилов в категорическом тоне диктовал правительству пять условий своей капитуляции: ‘1. Если будет объявлено России, что создается сильное правительство, которое поведет страну по пути спасения и порядка и на его решения не будут влиять различные безответственные организации, то он немедленно примет со своей стороны меры к тому, чтобы успокоить те круги, которые шли за ним. Генерал Корнилов еще раз заверяет, что лично для себя он ничего не искал и не ищет, а добивается лишь установления в стране могучей власти, способной вывести Россию и армию из того позора, в которой они ввергнуты нынешним правительством. Никаких контрреволюционных замыслов ни генерал Корнилов, ни другие не питал и не питают. 2. Приостановить немедленно предание суду генерала Деникина и подчиненных ему лиц. 3. Считает вообще недопустимыми аресты генералов, офицеров и других лиц, необходимых армии в эту ужасную минуту. 4. Генерал Корнилов считает безусловно необходимым немедленный приезд в Ставку генерала Алексеева, который, с одной стороны, мог бы принять на себя руководство по оперативной части, а с другой — явился бы лицом, могущим всесторонне осветить обстановку. 5. Генерал Корнилов требует, чтобы правительство немедленно прекратило дальнейшую рассылку приказов и телеграмм, порочащих его, Корнилова, еще не сдавшего верховного командования, и вносящих смуту в стране и в войсках. Со своей стороны генерал Корнилов обязуется не выпускать приказов к войскам и воззваний к народу, кроме уже выпущенных’. ‘Ответ по содержанию вышеприведенной телеграммы, — прибавлял Корнилов Алексееву по прямому проводу, — я прошу мне дать в возможно скорейший срок, так как от ответа будет зависеть дальнейший ход событий’.
Это совсем не тон побежденного, если угодно, это даже опять новый ‘ультиматум’. Керенский еще 3 августа жаловался Корнилову на него самого, что новый тогда главнокомандующий взял привычку говорить с правительством ультиматумами. Это был стиль Корнилова, вытекавший из его характера. Как бы то ни было в эту минуту, когда Корнилов уже не мог влиять на ‘дальнейший ход событий’, подобный стиль, очевидно, был меньше, чем когда-либо, кстати. Он был еще менее уместен с генералом Алексеевым, которому Корнилов тут же объявил: ‘Если ваш приезд будет отложен до второго сентября, я слагаю с себя всякую ответственность за дальнейшие события’. Генерал Алексеев со всей возможной мягкостью и осторожностью отвечал, что, ‘подчиняясь сложившейся обстановке.., после тяжкой внутренней борьбы’ он готов подчиниться решению Временного правительства и взять на себя труд начальника штаба, но ‘с тем, чтобы переход к новому управлению совершился преемственно и безболезненно’. ‘Высказанные мной сегодня (очевидно, Керенскому) условия по оздоровлению армии исходят из начал, вами заявленных’ (см. выше)… ‘Если вы считаете, что минута для перехода управления созрела и требуется обстановкой, я могу приехать первого или второго сентября, если нужно, ускорю, хотя нахожусь в Петрограде без всяких вещей. Но убедительно прошу держать в своих руках управление, чтобы устранить безвластие, в котором находится сейчас армия, и делать распоряжения, которые подсказываются угрожающим положением неприятеля’.
Как известно, объявив Корнилова мятежником, Керенский тем не менее оставил за ним руководство военными операциями. Из переговоров 30 августа мы узнаем, что это произошло потому, что именно Алексеев ‘настаивал на необходимости полнейшей преемственности в управлении войсками’. Он настаивает на ней и теперь, хотя Корнилов этим пользуется, чтобы предъявить еще один маленький ультиматум. ‘Чтобы я мог продолжать свою оперативную работу.., необходимо, чтобы правительство отменило распоряжения, в силу которых прекратились намеченные мною стратегические перевозки войск’. ‘Постараюсь добиться этой отмены’, — примирительно отвечает Алексеев. Действительно, он добился этого, за исключением перевозок к Петрограду, Москве, на Дон и к Могилеву (соответствующий пункт мы видели в приказе 1 сентября, см. выше). ‘От правительства зависит ответ на вашу телеграмму, мольба о сильной, крепкой власти есть общая мольба всех любящих родину… Вы можете быть уверены в самой горячей поддержке вашего призыва’. Но, разумеется, за результат Алексеев не ручается’: ‘Я совершенно не ориентирован в общей внутренней обстановке управления’.
Конечно, ‘ультиматум’ Корнилова удовлетворен не будет. Деникин, его генералы и сам он уже утром этого дня преданы суду за мятеж. Вообще никаких ‘требований’ и ‘условий’ от генерала Корнилова не примут, и это предстоит генералу Алексееву пояснить Корнилову по приезде в Ставку. Но уже по пути туда он наталкивается на распоряжения самого Керенского и Верховского, которые совершенно грозят сорвать его примирительную миссию. Выехав 31 августа в Могилев, он в Витебске узнает, что, по распоряжению Керенского, в г. Орше собирается отряд полковника Короткова ‘для действий против Могилева и для арестов генерала Корнилова и других лиц’. ‘Пришлось, — сообщает генерал Алексеев в своих показаниях, — остановиться в Витебске и Орше, чтобы предотвратить возможность столкновения’. Только что, в три часа дня 1 сентября, Алексеев прибывает в Могилев, как тотчас же по аппарату получает новое извещение от Верховского из Москвы, где тоже готовится экспедиция. ‘Сегодня выезжаю в Ставку с крупным вооруженным отрядом, для того чтобы покончить то издевательство над здравым смыслом, которое до сих пор имеет место. Корнилов, Лукомский, Романовский, Плющик-Плющевский, Пронин и Сахаров должны быть немедленно арестованы и препровождены — это является целью моей поездки, которую считаю совершенно необходимой. Вызвав вас к аппарату, надеялся услышать, что эти аресты уже произведены’. ‘В то же время, — продолжает генерал Алексеев, — из Петрограда по другому аппарату говорит Керенский, что в его отсутствие получен ряд сообщений, устных и письменных, что Ставка имеет гарнизон из всех родов оружия, что она объявлена на осадном положении, что на десять верст в окружности поставлена сторожевая охрана, произведены фортификационные работы, размещены пулеметы и орудия’. ‘Я, — сообщает Керенский Алексееву, — принимая во внимание всю обстановку, не считал возможным подвергнуть вас и следственную комиссию возможному риску и предложил Короткову двигаться’. Генерал Алексеев утверждает, что за исключением факта, что Могилев и окрестности на 10 верст были объявлены в осадном положении, все остальное было вымыслом, подсказанным тем, что ‘у страха глаза велики’.
С этим в сущности соглашается и Керенский в своих показаниях. ‘В то время, — говорит он, — мы были осаждены целым рядом потом оказавшихся фантастическими сведений, вроде окружения Могилева фортификационными сооружениями, установки пулеметов и орудий на склонах Губернаторской горки и в губернском саду… Кроме того, всюду начали возникать отряды войск, которые стремились к Могилеву для задержания Корнилова’. И Керенский признает, что он поощрял эти отряды. Узнав, что отряд Короткова ‘самочинно появился в Орше’, он телеграфирует Короткову, чтобы тот ‘подготовил, организовал наступление, но чтобы он действовал только по соглашению с Алексеевым’ (175). В то же время Алексееву, как мы только что видели, он сообщает, что ‘предложил Короткову двигаться’. Объясняя эти противоречия, Керенский говорит, что, с одной стороны, подобными распоряжениями ‘все вводилось в известные рамки’, а с другой — ‘на всякий случай, нужно было считаться со всеми этими слухами’. Хотя он лично и ‘не особенно доверял им’, но боялся в случае бездействия ‘оказаться уже окончательно предателем и контрреволюционером’ в глазах левых. Едва ли, однако, Керенский прав, что тут с его стороны была только двойная игра. Он, очевидно, еще сохранил по отношению к заговору Корнилова то чувство, которое они с Некрасовым испытали вечером 26 августа после заявления В. Н. Львова. Даже и потерпевший неудачу Корнилов оставался для него ‘опасным врагом’, с которым борьба может быть ‘серьезной’. Нужно было как можно скорее добить Корнилова, нужно ‘для собственного успокоения’, как выразился сам Керенский при другом случае — давая иное назначение генералу Крымову, чтобы не видеть его во главе 3-го корпуса. Ведь все-таки ‘террор довольно серьезный был в Могилеве’, и ‘Корнилов так прямо и объявил, что те, кто против него, будут расстреливаться’. ‘Вопрос о верховном командовании оставался не выясненным, в Ставке, в самом сердце армии, все оставался Корнилов, продолжая отдавать технические приказания’.
Это, прежде всего, нервировало самого Керенского. Но в своих показаниях он старается переместить центр тяжести на то, что это нервирует и массы, ‘которые еще и без того не пришли в себя от охватившей их паники’. ‘На этой почве, — заявляет он, — с каждым часом все быстрее росло настроение — ‘самим’ идти ‘покончить’ с Корниловым, раз начальство не то не может ‘убрать’ его из Ставки, не то само с ним ‘стакнулось’, и медлительность с одной стороны (Алексеева) и нервная настойчивость с другой (Верховского), — говорит Керенский, — делались прямо невыносимыми. Тогда мне пришлось прибегнуть к ультимативным воздействиям по отношению к медлившим’. ‘Если через два часа, — гласил этот ультиматум, — не будет выполнено приказаний об аресте Корнилова и Лукомского, правительство будет считать генерала Алексеева пленником Корнилова и примет все меры для очистки Могилева от контрреволюционных элементов’. В Петрограде утверждали, что Корнилов упорствует, что за него большая часть войск в Ставке, эти силы определялись в 5000 человек, 12 бронированных автомобилей и 4 аэроплана.
Двухчасовой срок истек в 7 часов 10 минут вечера. Не получив ответа, Керенский приказывает своему начальнику кабинета, генералу Барановскому, послать в Ставку новую юзограмму. Документ этот, продиктованный страхом, отражает настроение паники, возросшее до крайних пределов. ‘Главковерх требует, — телеграфирует Барановский, — чтобы генерал Корнилов и его соучастники были арестованы немедленно, ибо дальнейшее промедление грозит неисчислимыми бедствиями. Демократия взволнована свыше меры, и все грозит разразиться взрывом, последствия которого трудно предвидеть. Этот взрыв в форме выступления Советов и большевиков ожидается не только в Петербурге, но и в Москве и в других городах. В Омске арестован командующий войсками, и власть перешла к Советам. Обстановка такова, что медлить больше нельзя. Или промедление — и гибель всего дела спасения родины, или немедленные и решительные действия и аресты указанных вам лиц. Тогда возможна еще борьба. Выбора нет. А. Ф. Керенский ожидает, что государственный разум подскажет генералу Алексееву решение, и он примет его немедленно: арестуйте Корнилова и его соучастников. Я жду у аппарата вполне определенного ответа, единственно возможного, что лица, участвующие в восстании, будут арестованы… Для вас должны быть понятны те политические движения, которые возникли и возникают на почве обвинения власти в бездействии и попустительстве. Нельзя дальше так разговаривать. Надо решиться и действовать’.
Это был постоянный припев с вечера 26 августа. Была только одна существенная разница: Керенский, очевидно, уже не чувствовал себя теперь свободным в своих решениях. Только что пережив панику 28 августа, созданную страхами опасности справа, из лагеря Корнилова, он два дня спустя уже переживал новую панику чувствуя, что не может справиться с духами, вызванными его собственными действиями против корниловского ‘мятежа’. Можно наверняка сказать, что тогда, 1 сентября, страхи эти были чрезмерно преувеличены. Но опасность, грозившая Керенскому в ‘форме выступления Советов и большевиков’, та самая опасность, от которой хотел спасти его и Россию Корнилов, теперь, несомненно, становилась реальной и серьезной опасностью. И вопрос, когда она сделается непреодолимой, становился только вопросом времени.
‘Невыносимое’ для Керенского напряжение, наконец, разрешилось лаконичным ответом Алексеева: ‘Около 10 часов вечера генерал Корнилов и т. д. арестованы’. По печатному заявлению Алексеева, Корнилов никакого упорства не обнаружил, добровольно отдавшись под арест. Отряду Короткова Алексеев запретил вступать в город. В 12 часов ночи приехала следственная комиссия и начала свою работу. Следом за ней в Могилев уже спокойно мог приехать и новый верховный главнокомандующий.
Керенский приехал в Ставку вечером 5 сентября с очень определенными намерениями. После докладов Алексеева и председателя следственной комиссии Шабловского в вагоне Керенского состоялось совещание министров и Алексеева. ‘Решено произвести полную чистку Ставки от контрреволюционных элементов с одной стороны, с другой — привлечь новые, более молодые силы. Решено также произвести перемены в командном составе, для чего в Ставку вызваны некоторые наиболее выдвинувшиеся за последнее время генералы, а именно начальник штаба Западного фронта Духонин и уже известный нам генерал Черемисов’.
Уход генерала Алексеева и политика генерала Верховского.
В тот же вечер генерал Алексеев, видимо, чувствуя вокруг себя новую, невыносимую для себя атмосферу, подал в отставку без объяснения мотивов. Точно так же, без объяснения мотивов, обходит этот щекотливый для него вопрос и Керенский в комментарии к своим показаниям (178). Он ограничивается коротким замечанием, звучащим при этих обстоятельствах откровенным цинизмом. ‘Как бы то ни было задачу, возложенную на него по ликвидации Ставки генерал Алексеев выполнил’. Ступеньку, по которой Керенский поднялся на свою новую должность, теперь можно было откинуть. ‘Длительное сотрудничество для нас обоих было невозможно… Я без возражений принял отставку’…
Генерал Алексеев объяснил свои мотивы позднее. Это были: во-первых, вся постановка вопроса о суде над Корниловым, во-вторых, ‘непоправимое’ положение армии, в-третьих, тяжелое положение офицерства. Генерал Алексеев нелегко признавал положение безнадежным и, казалось, всегда имел какие-то надежды. Если этих надежд у него на этот раз не оказалось, если, как он выразился, он ‘не только не мог спокойно работать, но не мог спокойно дышать’, то, значит, он пришел к заключению, что ни в том, ни в другом, ни в третьем вопросе он лично ничего сделать не может. Правда, мы только что видели, что его вступление в должность начальника штаба сопровождалось такого рода распоряжениями, в которых нельзя не видеть его руку. Но в несколько дней, как только справились с Корниловым, это положение уже успело измениться. Алексеев больше не был нужен. На его место явились новые господа положения, которые более не считали нужным скрывать, напротив, сочли даже необходимым подчеркнуть свои особенные цели. Цели эти были те самые, которые оправдывали их назначения в глазах ‘революционной демократии’. Ставка — ‘последнее гнездо крамолы’. Это гнездо надо разорить. Вот сущность их задачи. И об этом вслед за Керенским, но еще определеннее его заговорил новый фаворит — Верховский. Что за дело, что еще недавно они высказывались за основные начала корниловской программы! Если Советы были против, а Алексеев — за нее, то этим определялась позиция Керенского и Верховского, и надо было демонстрировать эту позицию как можно скорее.
6 сентября Верховский вернулся из Ставки в Петроград, 7-го он сделал доклад во Временном правительстве, а на следующий день обнародовал положения своего доклада через ‘Известия Совета рабочих и солдатских депутатов’. Из доклада явствовало, что, ознакомившись с положением дела на месте, Керенский и Верховский решили восстанавливать дисциплину и поднимать боеспособность армии — эти задачи они продолжали признавать, но не теми методами, которые признаны целесообразными при Корнилове. Та прежняя программа внедрения дисциплины, ‘выработанная Временным правительством до корниловского мятежа, в настоящий момент должна быть отвергнута’. Она была ‘построена на принципе усиления строгости и ставила во главу угла карательные меры’. Это ‘при данном психологическом состоянии армии привело бы лишь к еще большему ее разложению, а может быть, и к открытому возбуждению и самосуду’. 8 сентября Верховский повторил свои новые открытия перед той аудиторией, для которой они, собственно, и предназначались, — перед исполнительным Советом рабочих и солдатских депутатов и перед солдатской секцией Совета. ‘Мощная армия’ может быть воссоздана ‘путем обновления командного состава’. Такова новая исходная аксиома. В самом деле, ведь ‘до сего времени в армии держались лица ради их знаний’, пример тому — генерал Алексеев, этот выдающихся знаний честный человек. Но он человек иных взглядов, и он уйдет. Вместе с ним уйдут все, кто так или иначе примыкал к корниловскому восстанию. Но в армии есть люди, которые разделяют мою (генерала Верховского) веру в сердце русского солдата… Керенский наметил целый ряд лиц офицерского состава, технически подготовленных, которые пойдут вместе с демократией (это его вторая чистка). Лично у Верховского тоже есть люди, которых он ‘выбирал, после того как убедился, что они пойдут вместе с демократией’. Они беспрекословно исполняли приказания Верховского в Москве ‘в тревожные корниловские дни’. Негодных — в отставку. Здоровые начала в армии нужно внушать ‘не пулеметами и нагайками, а путем внушения широким солдатским массам идей права, справедливости и… (все-таки) строгой дисциплины’. Суть дела в том, что ‘старый режим оставил нам армию, неправильно построенную. Девять десятых армии занимались тем, что ее обслуживали’. Пусть из тыла идут в окопы: что может быть популярнее этого лозунга? Правда, лозунг будет приложен прежде всего не к торгующим в городах солдатам, а к общественным учреждениям, обслуживавшим армию с самого начала войны…
Нужно было теперь в соответствии с новыми взглядами издать новый приказ армии и флоту. Этот приказ, подписанный Керенским, Верховским и Вердеревским, появился 9 сентября. От прежнего приказа (1 сентября) остались ‘требования’ правительства, чтобы армия и флот вернулись к нормальной строевой жизни и предоставили следствие и суд над подозрительными элементами законным властям. Но для того чтобы получить возможность предъявить эти требования, приказ предпосылает им четыре обязательства. ‘1. Временное правительство производит смену всех начальников, которые, по его мнению, неспособны вести войска к отражению врага и к дружной работе по укреплению республиканского строя в России. 2. Временное правительство заменяет весь руководящий состав в Ставке верховного главнокомандующего, поскольку он замешан в мятеже генерала Корнилова, новыми, преданными республике опытными офицерами. 3. Временное правительство выводит из Ставки войска, принимавшие участие в мятеже, заменив их безусловно верными республике частями. 4. Временное правительство предает суду всех, чья преступная воля выявилась во время мятежа. Этим последним обстоятельством отменялось устное указание обратного характера, данное Керенским председателю следственной комиссии: ограничить свою деятельность в военной среде по возможности только обследованием виновности главных участников’. Вместе с тем терял свое значение и принцип, усвоенный Керенским при назначении генерала Алексеева: ‘В кратчайший срок парализовать влияние в армии самого страшного, может быть, последствия корниловщины — возрождения в армии недоверия ко всему офицерству со стороны солдатских масс’[95].
Вот почему, следовательно, ушел генерал Алексеев. Вот почему он окончательно потерял веру в возможность сохранения строевого офицерства и восстановления боеспособности армии. ‘Мятеж’ Корнилова еще не разрушил армию до конца. Покончили с ней меры, принятые после крушения корниловского движения для ликвидации ‘корниловщины’.
Подача отставки всеми министрами в ночь на 27 августа и окончательный уход некоторых министров в ближайшие дни положили конец существованию второго коалиционного правительства и начали собой новый кризис власти, еще более затяжной и болезненный, чем предыдущий. Отношение Керенского к движению Корнилова и добровольная сдача Корнилова Алексееву вечером 1 сентября глубоко изменили положение в этом кризисе самого Керенского и тех ‘соглашательских’ элементов, на которых держалась сама идея коалиции. Третья коалиция после целого месяца переговоров кое-как наладилась. Но все понимали, что это будет уже последняя попытка сохранить государственность на той позиции ‘буржуазной революции’, которую все считали необходимой, но слишком немногие проявили готовность защищать последовательно и серьезно. Начиналась агония власти…

Часть III
Агония власти

I. Второй кризис власти

Керенский и большевики. Керенский и ‘буржуазия’. Вступив в борьбу с Корниловым и с ‘корниловщиной’, А. Ф. Керенский не только пропустил последний момент и лишил страну последнего шанса выйти из состояния распада и восстановить серьезную и сильную революционную власть. Он также, окончательно и навсегда, подкопал ту основу, на которую опиралось его собственное влияние. Чем дальше, тем больше его власть делалась личной, и именно с ее сохранением или падением связывалась та или другая судьба всех неутопических ‘завоеваний революции’. Между тем эта власть держалась на очень сложной и хрупкой системе равновесия. Чтобы удержать это равновесие, Керенский постоянно балансировал то вправо, то влево и обнаружил при этом довольно значительную ловкость, гибкость, подчас чисто византийскую. Но именно к этому балансированию и свелось мало-помалу все его государственное искусство. Именно поэтому власть Керенского и получила, независимо даже от его психологических свойств, такой личный и случайный характер. Чтобы удержать за собой сколько-нибудь прочно те социальные и политические группы, на которые Керенский опирался, им нужно было дать что-нибудь положительное. Большевики, сторонники ‘солдатской, рабочей и крестьянской советской республики’, если не давали, то обещали очень многое: немедленный мир солдатам, всю землю крестьянам, всю власть над фабриками рабочим, а всем — непосредственное господство и распоряжение всеми средствами государства при помощи организованного ‘сознательного’ меньшинства. Это была группа вне конкуренции благодаря абсолютным лозунгам, которыми оперировала темнота масс, на которые действовали эти лозунги, и безграничной развязности приемов — от иноземного подкупа до вооруженных захватов, которые были в ее распоряжении.
Против ее анархического хулиганства все остальные политические течения должны были бы дружно объединиться, в этом, собственно, и заключалась сущность идеи коалиции. Но этого не вышло, потому что более умеренные течения русского социализма сами были еще слишком глубоко проникнуты элементами того же утопизма и той же отвлеченной идеологией. Они чувствовали себя более тесно связанными с анархо-ком-мунизмом, провозглашенным Лениным, чем с социал-реформаторами ‘буржуазных’ оттенков, а тем более с самой ‘буржуазией’ в тесном смысле. И когда приходилось выбирать между головоломным социальным экспериментом, грозившим в будущем привести к диктатуре и к реставрации самодержавия, или опорой на общественные силы и слои, в которых подозревали скрытых ‘контрреволюционеров’, могущих вернуть старый режим теперь же, немедленно, то при всех колебаниях симпатии умеренных социалистов, если не их активная поддержка, склонялись в сторону головоломного социального эксперимента. Пусть лучше русская революция скажет свое ‘новое слово’, хотя бы и неудачное, чем прямо возвращаться к старому. Если ленинцы говорили: ‘Лучше Вильгельм, чем кадеты’, то умеренные социалисты говорили: ‘Лучше Ленин, чем Корнилов… и те же кадеты’.
Церетели придумал для Керенского комбинацию, при которой ‘демократическая’, а не чисто социалистическая платформа (в последней редакции — платформа 14 августа) поддерживалась ‘демократическими’, но не только социалистическими, а и ‘буржуазными’, отказавшимися от своей классовой подоплеки, элементами. Именно поэтому Церетели призывал ‘буржуазию’ к самоотречению и грозил силой лишь тем, кто по мере углубления классовых противоречий ‘отпадет от революции’. Однако вся эта искусственная постройка давно уже дала глубокие трещины влево и вправо. Влево она не встретила веры ни в солдатских массах, ни среди ‘демократических’ элементов в узком смысле слова. Вправо она вообще не могла иметь широкой поддержки, ибо руками ‘буржуазии’ здесь все же делалось дело социалистического утопизма. Московское совещание окончательно выяснило, что за платформой 14 августа ‘буржуазия’ не пойдет и что примирение возможно только неискреннее — практически необходимое для класса, которому приходится слишком много терять. Именно таким примирением с задними мыслями было знаменитое рукопожатие Бубликова. Связь элементов, кое-как спаянных Церетели, была, таким образом, искусственной и чисто внешней. Она и показала себя такой, когда в конце концов объединяющим звеном осталась одна только личность Керенского. Обеим сторонам Керенский был нужен как наименьшее зло, и это поддерживало его у власти. Но такая поддержка только и могла быть временной. Она длилась только потому и до тех пор, пока насущные вопросы, которые должна была решить революция, не решались, а только отсрочивались. Эти отсрочки могли иметь значение и принести пользу при условии, что власть Временного правительства сможет продержаться до Учредительного собрания. Но что было делать, когда анархо-коммунистическое течение, поддерживаемое непоследовательностью социалистов и несознательностью масс, вовсе не хотело ждать Учредительного собрания и даже начинало его бояться, внушая эту боязнь всем социальным элементам, которые пользовались сложившимся положением? Закрепить текущий момент, не дожидаясь неверного будущего, — это значило для них прежде всего закрепить собственные завоевания в наиболее выгодное для себя время. Но это значило также — покончить с компромиссом, на котором держался Керенский.
С другой стороны, умеренные государственные элементы и ‘буржуазия’ в широком и в узком смысле держались за Керенского — отчасти с возрастающим недовольством и даже отвращением — только потому, что видели в нем последнюю гарантию спокойного и благоразумного решения основных государственных вопросов в том же неопределенном будущем. Но чем дальше, тем больше выяснялось, что во многих вопросах нельзя долее ждать, ибо ожидание было равносильно предрешению вопроса. Вопрос о боеспособности армии, земельная реформа, состояние промышленности и производительных сил, устройство окраин и национальностей, наконец, основной вопрос о будущем государственном строе — все эти вопросы были уже в сущности предрешены бесплодным ожиданием в течение долгих месяцев и предрешены не в том смысле, в каком намечалось их решение государственными элементами. В частности, вопрос о восстановлении мощи армии и по существу нельзя было долее откладывать, нужно было приступить к серьезной работе по восстановлению армии немедленно в августе, если хотели, чтобы к весне, к моменту возможного нового наступления, могли сказаться результаты этой работы. Таково было мнение лучших военных авторитетов, как генерал Алексеев. Вот почему и генерал Корнилов ответил Верховскому, развивавшему перед ним за два дня до восстания свой план оздоровления армии, что путь этот ‘слишком медлителен, немцы наступают, а потому необходимо испробовать способ его, Корнилова, каким бы рискованным он ни показался’[96].
Долее отсрочивать было нельзя в самом основном вопросе текущего момента — в вопросе о войне, ибо от решения этого вопроса зависело и то или иное решение другого капитального вопроса — о сильной власти. А после того как эти два существенных вопроса были предрешены позицией, занятой Керенским в деле Корнилова, не в пользу государственного решения, дальнейшее ожидание стало и вообще бесполезно.
Беспочвенность коалиции. Совет против ‘директории’. Поддержка ‘демократии’. Вот почему Керенский, который уже давно стал бесполезным для крайних левых элементов, считавших его ‘продавшимся буржуазии’, стал с этого момента бесполезным и для этой так называемой ‘буржуазии’. Для тех и других он перестал быть наименьшим злом, ибо для тех и других было вредно дальнейшее существование фиктивной системы ‘коалиции’. Бесповоротные решения, которые производились под прикрытием ‘коалиции’, для одних противоречили их государственным взглядам или классовым интересам, а для других все еще были недостаточно последовательным выражением их теорий. Таким образом, связь рвалась с обоих концов. Защищать ее теперь могли только доктринеры чистой формы, лишенной всякого содержания, или личные друзья и сторонники Керенского — те немногие, которые еще сохранили веру в его личное обаяние. Продержаться на поверхности такая власть могла лишь до первого сильного толчка. Ни предупредить, ни отразить этого толчка она была не в силах, хотя и отлично знала, откуда придет удар. Она была бессильна против этого удара, потому что в конце концов на тех флангах, где была действительная сила, никто не хотел ее защищать, а за центром, который ее еще вяло поддерживал, вместо реальной силы была лишь одна идеология. Мы проследили в предыдущих главах, как под ударами фактов и эта идеология постепенно теряла веру в себя и превращалась во фразу, в ‘условную ложь’. ‘Буржуазная республика’, защищаемая одними социалистами умеренных течений, не находивших более опоры в массах, и даже ими защищаемая a contre coeur[97] и в то же время потерявшая последнюю поддержку ‘буржуазии’, — такая платформа не могла держаться. Все существо ее выветрилось, оставалась внешняя шелуха. Под другими формами здесь в сущности вновь водворялась та система официального лицемерия, от которой погибла старая монархия. Судьба этой системы должна была быть такова же, как той: обе подготовили почву для революции и в день революции обе не нашли себе ни одного защитника.
Внутреннее противоречие того нового положения, в котором оказался Керенский после подавления корниловского восстания, сразу же раскрылось, как только был поставлен первый вопрос, созданный распадением кабинета, — вопрос о переустройстве власти.
Большинство членов исполнительного комитета Советов только утром 27 августа узнало о вечерней беседе Керенского с В. Н. Львовым и о ночном заседании, в котором министры передали свои полномочия Керенскому.
У Керенского уже была готова мысль окружить себя коллегией из четырех ‘директоров’, двое из которых с самого начала революции принадлежали к интимному ядру, руководившему всеми делами (Некрасов и Терещенко). Другие два места предполагалось отдать Б. В. Савинкову и Н. М. Кишкину. К последнему Керенский питал личное доверие: в ‘директории’ он должен был представлять Москву и ‘буржуазию’.
Этот план обсуждался на вечернем заседании министров и считался как бы окончательно принятым. Кишкина Керенский немедленно вытребовал из Москвы. Но нужна была еще санкция Совета. Бюро исполнительного комитета собралось на экстренное заседание днем и выслушало доклад о корниловском деле и о предложении Керенского относительно переустройства власти. От себя бюро выдвинуло другое предложение: создать при директории постоянное совещание из представителей ‘революционной демократии’. Оба вопроса были переданы на предварительное обсуждение центральных комитетов партий, входящих в состав Совета. На вечер было созвано заседание исполнительного комитета с участием всего комитета, Совета крестьянских депутатов, представителей политических партий, профессиональных союзов и кооперативов.
Конечно, партийный орган и советская фракция большевиков отнеслись к обоим предложениям отрицательно. Для них всегда, при всех условиях, существовало только одно решение: передать ‘всю власть Совету’. Социалисты-революционеры, получавшие двух представителей в директории (Керенского и Савинкова), отводили Савинкова и требовали вступления Чернова, для чего прибавляли шестое место директора. Социал-демократы-меньшевики также соглашались на директорию при условии введения в нее Церетели. Только народные социалисты и трудовики с самого начала высказывались против директории и за сохранение по мотивам целесообразности, прежнего правительства, ибо в таком случае не будет оспариваться происхождение власти и правительство будет сильнее. После совещания отдельных фракций поодиночке состоялось совместное обсуждение тех же вопросов представителями всех партий. При этом оказалось, что возражения трудовиков и народников против директории находят поддержку. Большинство склонилось к тому, чтобы сохранить исполнительную власть за старым правительством.
Вопрос о том, чтобы подкрепить это правительство постоянно действующим органом в виде совещания представителей, споров не возбуждал. Все соглашались на создание такого совещания, хотя одни предпочитали видеть в нем представителей одних только демократических организаций, а другие расширяли его состав примерно до состава Московского совещания, только без членов четырех Государственных дум.
В 11 часов вечера после всех этих совещаний началось закрытое заседание исполнительного комитета с приглашенными. Фракционные ораторы изложили все оттенки партийных мнений, начиная от безусловной поддержки правительства, предложенной трудовиками, до замены его Советами, по предложению большевиков. Центральные партии согласились на отказ от директории и приняли постановление оставить правительство в прежнем виде, за исключением членов партии народной свободы, которые должны были быть заменены ‘демократическими элементами’. Решено было также созвать в ближайшем будущем демократический парламент из представителей всех тех организаций, которые объединились в Москве на платформе 14 августа. Около 2 часов ночи на 28 августа президиум прервал заседание, чтобы сообщить эти решения Керенскому. Без четверти четыре утра президиум вернулся из Зимнего дворца, и заседание возобновилось. Собранию сообщили, что Керенский настаивает на директории и на передачу ей всей полноты власти, что шестичленный состав директории им принят. Начавшиеся затем продолжительные прения были прерваны вызовом Церетели и Чернова в Зимний дворец, где ‘присутствие их необходимо’.
Это было в тот момент, когда стадия ‘недоразумения’ в корниловском деле кончилась и начиналась стадия ‘паники’. После генерала Алексеева и Терещенко вызывался Савинков, после Савинкова — Некрасов, после Некрасова дошла очередь до Церетели и Чернова. Этот порядок экстренных ночных вызовов свидетельствует о сгущавшемся настроении министра-председателя. Сорвавшееся с уст Керенского восклицание: ‘Очень жаль’ — при известии, что в четыре утра уже поздно останавливать некрасовские сообщения газетам об ‘измене’ Корнилова, было последней данью примирительному настроению более умеренных элементов. После четырех часов, очевидно, стало несомненно, что Корнилов поднимет перчатку, и стало поэтому ‘необходимо’ присутствие во дворце Церетели и Чернова.
Вопрос о переустройстве власти, о директории, отходил вместе с тем на второй план: надо было думать об организации сопротивления.
Это и сказалось на настроении утреннего заседания исполнительного комитета, открывшегося в восемь с половиной часов. Громадное впечатление на участников, собравшихся на заседании после бессонной ночи, произвела прочтенная М. И. Скобелевым прокламация Корнилова к народу, в которой Корнилов обвинял Керенского, что он спровоцировал его на выступление, а все правительство в том, что оно во власти большевиков и способствует поражению России, имея пораженцев и предателей в собственной среде. Всем этим Корнилов мотивировал свое решение — не допустить Россию до гибели. Прочтя прокламацию, Скобелев прибавил, что Корнилов приказал воинским частям двинуться на Петроград, что положение очень серьезно и что в ответ на диктатуру Корнилова необходимо создать такую государственную власть, которая бы всю свою мощь употребила на борьбу с узурпатором. После этого собрание уже не имело охоты рассуждать о реконструкции власти. Церетели доложил ход дальнейших переговоров с Керенским и заявил, что правительству необходимо оказать теперь полную и всестороннюю поддержку, не входя ни в какие пререкания. Большевики, меньшевики-интернационалисты и левые эсеры одни продолжали возражать, соглашаясь оказать правительству ‘лишь чисто техническую и военную поддержку’. Подавляющее большинство приняло резолюцию, сформулированную Церетели в самых общих выражениях: ‘Предоставляя товарищу Керенскому формирование правительства, центральной задачей которого должна являться самая решительная борьба с заговором и генералом Корниловым, Центральный исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов обещает правительству самую энергичную поддержку в этой борьбе’.
Мы видели, что ‘энергичная поддержка’ была оказана вплоть до ‘самочинных арестов’ и ‘решительных действий’ петроградского и местных ‘комитетов спасения революции’. ‘Демократические организации’ собирали войска, арестовывали генералов, офицеров и депутатов, захватывали телеграф и радиотелеграф, останавливали железнодорожное движение — словом, проявили большую распорядительность, не стесняясь формальными рамками, и дали эффектную пробу своей силы по отношению ко всему, что носило кличку ‘контрреволюция’. Чтобы сорганизовать свои элементы против Корнилова, исполнительный комитет издал воззвание, в котором не скупился на демагогию. ‘Корнилов хочет восстановить старый строй и лишить народ земли и воли’, ‘Корнилов готов открыть фронт германцам, готов предать родину’ и т. д.
Эти работы Совета отвлекли его на время от вопроса о реорганизации власти, но ненадолго. Вернувшись к вопросу, ‘демократические организации’ приобрели зато тем больший вес в его решении.
28 августа, как мы знаем, прошло при паническом настроении правительства, и настроение это к вечеру достигло апогея. Керенскому пришлось впервые из уст товарищей-социалистов выслушать крайне неблагоприятную оценку своих действий и сделать предложение — покинуть власть по собственному почину, передав ее более сильным. В этот день под ‘более сильными’ подразумевались более умеренные как единственно способные перекинуть мост к грядущему победителю, каким представлялся Корнилов. За уход Керенского и за назначение на его место генерала Алексеева прямо высказалось несколько голосов, а из молчавших многие, очевидно, сочувствовали этому. 29 августа положение Керенского снова укрепилось, причем политический маятник качнулся в другую сторону — влево.
Уход Некрасова, Чернова, Терещенко. За ночь Керенскому пришлось сделать выбор между Некрасовым и вождями Советов. В момент малодушия Некрасов потерял то доверие Керенского, на котором основывалась его роль в ‘триумвирате’. Уже со времени заседания в Зимнем дворце Некрасов понимал, что политическая карта, на которую он поставил свою карьеру государственного деятеля, бита. По его словам, он ‘два раза уступал просьбам Керенского остаться в кабинете’ — в ночь на 7 июля и тогда, когда принял портфель министра финансов (24 июля). На этот раз Керенский не только не просил, но и не удерживал Некрасова. Одно время Керенский продолжал ценить в Некрасове полезного посредника в том политическом лагере, с которым приходилось считаться, но где Керенский не имел основания рассчитывать на симпатии. Разойдясь со своими политическими друзьями, Некрасов и в этом отношении перестал быть полезен. Вынужденный для печати мотивировать свой уход, Некрасов прямо заявил, что он не только ‘не опирается ни на какую общественную группу’, но и имеет против себя ‘значительную часть русского общества’, а между тем ‘удары, направленные лично против него’, бьют по правительству ввиду той ‘легенды’, впрочем, ‘выросшей из крупицы истины’, что он состоит несменяемым членом правительственного триумвирата.
Эти же дни возможного торжества Корнилова покончили с министром противоположного лагеря — с тем, который на Московском совещании и в корниловских приказах был публично отмечен как ‘предатель’, — с Черновым. Чернов последний весьма неохотно написал свое прошение об отставке и тотчас же составил себе план — стать заместителем Керенского в будущем кабинете. Он открыл против своего товарища по партии, которого пытался не пустить в Центральный комитет, ожесточенную и систематическую компанию в своем органе ‘Дело народа’.
Кроме окончательно оставивших министерство Кокошкина и Юренева, был и еще министр, которого ход корниловской истории заставил сделать попытку уйти из состава кабинета. Это был второй член ‘триумвирата’ — Терещенко. Этот министр был достаточно умен, чтобы понять, что и его карта бита. Из попытки согласовать интересы России с циммервальдскими тенденциями во внешней политике ничего не вышло, кроме ослабления нашего влияния среди союзников. Два раза за время своего управления Терещенко сделал попытку продемонстрировать свою самостоятельность перед союзниками и перед ‘революционной демократией’. Но обе попытки были довольно неудачны. Протест против низложения германофильски настроенного греческого короля Константина очень удовлетворял принципу ‘самоопределения народов’, но совершенно не вызывался нашими интересами. А заявление, что Стокгольмская конференция есть ‘частное дело’ партий, а не правительства, вызвало целый скандал за границей и дома, лишив правительство определенной позиции у русской ‘демократии’, но не дав ему возможность занять столь же определенную собственную позицию. В России первый шаг прошел незамеченным. Второй, напротив, был чересчур замечен и вызвал необходимость поправок и опровержений. После того и другого, во всяком случае у министра, не могло не остаться осадка горечи. Очевидно, никакие экстратуры не могли поправить основной ошибки соглашения с циммервальдцами, и приходилось нести ее последствия. В деле Корнилова Терещенко должен был особенно тяжело почувствовать это положение внешней связанности, ибо здесь присущее ему чувство любви к родине слишком резко сталкивалось с требованиями формальной дисциплины, обязательной для члена кабинета. Потерпев неудачу в своей попытке убедить Керенского стать на точку зрения ‘недоразумения’, Терещенко лишь против воли вынужден был стать на точку зрения ‘мятежа’ и тотчас же болезненно столкнулся с первой жертвой этой тактики Керенского, с самоубийством Крымова, чистого и идейного офицера, о заслуге которого перед русской революцией он счел своим долгом рассказать после его смерти. Терещенко подал прошение об отставке после Некрасова. Но на его место, как и на место Карташева, обер-прокурора Синода, не нашлось кандидата. Обоим пришлось временно остаться.
Переговоры с Кишкиным. Как бы то ни было, по политическим или по человеческим причинам, кабинет распадался. Для укрепления его Керенский пока придумал только приглашение Н. М. Кишкина, участвовавшего, как мы видели, в заседании 28 августа. 30 августа состоялось последнее ‘частное совещание’ с участием уходивших министров к.-д. Не отказываясь дать Керенскому нового представителя партии по его выбору и одобрив вступление в правительство Кишкина, которому предназначалось Министерство внутренних дел, центральный комитет партии народной свободы предъявил, однако, на заседании 30 августа через своих товарищей свои условия. Он хотел привлечения в состав правительства авторитетных представителей командного состава. Первоначально здесь имелся в виду генерал Алексеев. За его назначением начальником штаба требование было перенесено на должности военного и морского министров и совпало с желанием Керенского удалить Савинкова и назначить Верховского и Вердеревского — то и другое в полном контакте с Советом. Затем ЦК партии народной свободы предложил ввести в кабинет представителей торгово-промышленного класса, как это предполагалось еще при предыдущих переговорах в июле. Это требование тоже было принято Керенским, и он уполномочил Кишкина на переговоры в Москве с торгово-промышленным классом. Торгово-промышленная Москва наметила Смирнова на должность государственного контролера. Сам Керенский наметил себе гласного Бурышкина, но впоследствии эта кандидатура отпала, как не рекомендованная московским купечеством, и была заменена другим представителем торгово-промышленного класса в лице С. Н. Третьякова. Третье требование к.-д., вытекавшее из печального опыта ‘триумвирата’, состояло в том, чтобы не было более правительства в правительстве и чтобы все члены правительства имели одинаковое участие во всех государственных делах. Это требование совпало с возражениями социалистических партий против учреждения ‘директории’. Но ‘директория’ оставалась любимой мыслью Керенского, привыкшего действовать самовластно и окружать себя в кабинете лишь такими товарищами, которые могли с этим самовластием мириться. Четвертым требованием к.-д. было то, чтобы корниловское дело было ликвидировано без ущерба для боеспособности армии и без дальнейшего обострения гражданской розни разделением страны на два лагеря: ‘контрреволюционеров’ и ‘революционной демократии’. Это требование, как мы знаем, вполне соответствовало настроению тех дней, когда назначался генерал Алексеев и издавались внушенные им приказы по армии. Но с назначением генерала Верховского военным министром и с проявлением в ближайшие дни хозяйской роли Советов требование это стало совершенно невыполнимым для Керенского.
‘Демократия’ против к.-д. В самом деле, очень скоро обнаружилось, что, приглашая генерала Алексеева и Кишкина, поручая Кишкину обсудить еще более правые, уже чисто ‘буржуазные’ кандидатуры, Керенский рассчитывал без хозяина. В исполнительном комитете Совета в тот же день, 30 августа, появилось самое нетерпеливое отношение к сохранению у власти к.-д. и выразил это настроение не кто иной, как член кабинета, министр труда М. И. Скобелев. Подчеркнув заслуги Совета и комиссии борьбы с контрреволюцией, которая только что сделала свой доклад, в усмирении корниловского мятежа, Скобелев перешел к вопросу о переустройстве власти и прежде всего сообщил об уже состоявшихся назначениях. Имена Верховского и Вердеревского приветствовались шумными аплодисментами. Напротив, при именах нового верховного главнокомандующего Керенского и его начальника штаба генерала Алексеева зал хранил молчание. Это вышло тем более заметно, что неловкий оратор сделал тут большую паузу, дожидаясь выражений одобрения. Уже насторожившись, аудитория недоверчиво встретила дальнейшие слова оратора. Скобелев говорил, что коалиция должна быть сохранена, ибо она ‘не есть плод кабинетных измышлений’, но что, ‘конечно, в кабинете не может быть места тем, кто так или иначе связан с Корниловым’. ‘Нельзя ли более конкретно? — раздались голоса с мест. Скобелев, идя навстречу собранию, высказался более ‘конкретно’. ‘Одна партия, заявившая на столбцах своего органа, что Корнилов — реальная сила, с которой необходимо считаться, не может рассчитывать на то, чтобы ее представители вошли в кабинет’. Крики с мест: ‘Слава Богу, долой к.-д.!’ — пояснили мысль оратора. Впрочем, далее в речи другого министра, Авксентьева, эти указания были еще ‘конкретнее’. Когда министр внутренних дел упрекал Корнилова, что он оставил армию ‘беззащитной против натиска неприятеля’, раздались крики: ‘Смерть изменникам!’ Уступая настроению собрания, оратор при шумных аплодисментах потребовал смертной казни для генерала, добившегося восстановления этого института в армии. Далее следовало повторение неверных сведений о Каледине, а о новом правительстве Авксентьев сообщил, что ‘в составе кабинета не могут быть те люди, которые открыто не отмежевались от сторонников мятежа и которые сваливают всю вину за мятеж на Временное правительство. Не могут войти в правительство и те люди, которые предлагали начать переговоры с мятежным генералом’. При этих словах раздались крики: ‘Арестовать Милюкова!’ Следующим оратором был Церетели. Далекий от того, чтобы возражать обоим министрам, он лишь резче подчеркнул значение ‘оправдавшей себя идеи коалиции’. Но и он не только требовал ‘отсечения некоторых частей этой коалиции’, утверждая на этот раз, сообразно настроению аудитории, что это не означает ‘сужения базы революции’, но настаивал на ‘разрушении тех центров, вокруг которых собираются темные силы: на чистке Ставки, на роспуске IV Думы, ибо интересы революции и страны требуют, чтобы государственная власть гарантировала нас от повторения подобных случаев’. Речи большевиков и интернационалистов Каменева, Стеклова, Лапинского, произнесенные на следующий день, 31 августа, показали, с каким настроением должны были считаться приведенные речи правительственных ораторов. Здесь уже не только осуждалась идея коалиции, но и выдвигалось требование полной смены правительства, как недостаточно решительного. ‘Мятеж Корнилова — не его единоличное преступление, а преступление организованной буржуазии, — говорил Каменев. — Только коалиция пролетариата, крестьянства и солдат спасет революцию, и только такая коалиция возможна в настоящий момент’. ‘Коалиция с буржуазией, — прибавлял Стеклов, — убивает живые силы представителей демократии, которые принуждены при этом вести соглашательскую политику и подчиняться саботажу правого крыла’.
Этой крайней, но вполне последовательной позиции умеренная ‘демократия’ противопоставила свой, как обычно, внутренне противоречивый план: сохранить коалицию, но без участия в ней членов партии народной свободы.
Прежде чем было принято по этому поводу окончательное решение исполнительного комитета Совета, товарищи по партии социалистов-ре-волюционеров Гоц и Зензинов привезли Керенскому в Зимний дворец мнение, ‘пока еще не ультиматум’, его политических единомышленников. Включение в кабинет к.-д. недопустимо. ‘Но, — прибавлял Гоц, — это не исключает возможности вступления отдельных представителей этой партии’, отгородившихся от ‘милюковцев’, как это сделали московские к.-д., принявшие в городской думе формулу социалистов-революционеров. ‘С этой стороны вступление Кишкина не вызвало бы особых затруднений’. Так говорил журналистам Год еще в полночь с 31 августа на 1 сентября. Керенский сообразно с этим продолжал вести переговоры с к.-д. и с промышленниками. Вечером 2 сентября Н. М. Кишкин, С. А. Смирнов и П. А. Бурышкин выехали из Москвы в Петроград. Кишкин напечатал в газетах письмо, в котором заявлял, что ‘входит во Временное правительство с одобрения ЦК партии народной свободы’, чтобы противодействовать ‘борьбе классов и партий’ и содействовать единению. Однако же утром 2 сентября, когда все трое приехали в Петроград, положение дел там совершенно изменилось.
Победа большевиков в петроградском Совете. Перемену эту создала позиция, занятая в вопросе о власти петроградским Советом. Совет этот давно уже проявлял склонность к большевизму, и теперь в нем именно на этом вопросе создалось большевистское большинство. 31 августа после описанного выше заседания исполнительного комитета, открылось заседание петроградского Совета. Оно началось с того доклада
Богданова о ‘самочинной’ деятельности комитета борьбы с революцией, из которого мы приводили выдержки. Доклад кончался сообщением, что комитет уже потребовал от правительства платы за свои услуги: освобождения большевиков, арестованных по делу 3-5 июля. Продолжение заседания соответствовало этому началу. Речь Церетели, пытавшегося защищать принцип коалиции, так часто прерывалась протестами, что, наконец, председательствовавший Чхеидзе принужден был напомнить, что у Совета достаточно сил, чтобы ‘выставить за двери нарушителей порядка’. Попытка защитить ‘московских’ к.-д., принявших по делу Корнилова эсеровскую резолюцию, была встречена особенно сильным шумом, что вызвало резкую отповедь Церетели. ‘Не переоценивайте своих сил, — говорил он, — ведь если заговор Корнилова не удался, то исключительно потому, что не был активно поддержан всей буржуазией: иначе совладать с ним одними демократическими силами было бы невозможно’. ‘Было бы величайшим несчастьем, если бы власть попала в руки одного лишь класса’.
Но аргументы не помогали. Настроение аудитории уже сложилось, и в пику Церетели она устроила шумную овацию Ю. Стеклову, повторившему свою дневную речь. Все дальнейшие выступления — Каменева, Мартова, Володарского, Розанова — были против коалиции. Эсер Болдырев присоединил к этому требования чистки Ставки, роспуска Государственного совета и Думы и ответственности правительства, которое создадут Советы, перед революционным парламентом из демократических организаций, впредь до созыва Учредительного собрания. Напрасно Церетели снова пытался доказать, что передача власти пролетариату не опирается на действительное соотношение сил и что обещания большевиков не могут быть исполнены. Он кончил свою речь, однако же, пессимистическим аккордом. ‘Очевидно, что знамя революции, которое в течение шести месяцев находилось в наших руках, переходит в другие руки. Хотелось бы, чтобы в этих руках оно прожило хотя бы половину этого времени. Но я этого момента опасаюсь, так как перехода власти в руки Совета рабочих и солдатских депутатов с нетерпением ждут противники революции, чтобы нанести ей решительное поражение’. Церетели, несомненно, сообщил здесь о настроении, в то время уже довольно распространенном, он не упомянул лишь, что оно было создано именно тактикой умеренного социализма.
Заседание петроградского Совета закончилось действительно поражением советского большинства. Большинством 279 против 115 при 51 воздержавшемся была принята резолюция, предложенная большевиками, следующего содержания. Всякие колебания в деле организации власти должны быть прекращены. От власти должны быть отстранены не только представители к.-д., но и представители цензовых элементов вообще. Единственный выход — в создании власти из представителей революционного пролетариата и крестьянства. В основу деятельности нового правительства должно быть положено декретирование демократической республики, немедленная отмена частной собственности на помещичью землю, объявление тайных договоров недействительными и немедленное предложение всем народам воюющих государств заключить демократический мир. Кроме того, необходимо прекращение всяких репрессий против рабочих и их организаций, немедленная отмена смертной казни на фронте, восстановление полной свободы агитации в армии и конфискация буржуазных газет. Резолюция требует еще выборности комиссаров, осуществление прав наций, живущих в России, на самоопределение, в первую очередь удовлетворения требований Финляндии и Украины, и роспуска Государственного совета и Государственной думы.
Старое большинство Советов было, таким образом, побеждено. Церетели правильно учел психологию собрания. Ввиду своего поражения весь президиум петроградского Совета сложил свои полномочия. В этот президиум входил весь цвет советских вождей: Чхеидзе, Анисимов, Гоц, Дан, Скобелев, Церетели и Чернов.
В ряды ‘революционной демократии’ это поражение советского большинства в петроградском Совете внесло чрезвычайное смятение и растерянность. В два часа дня на следующий день (1 сентября) в исполнительном комитете должны были продолжаться прения по речам Скобелева и Авксентьева. Но нужно было прийти в заседание с каким-нибудь готовым решением. Этого решения не было. Заседание было отсрочено с 2 часов до 7 вечера, потом с 7 до 11. Наконец, нетерпение ждавших целый день членов исполнительного комитета заставило открыть заседание под председательством Филипповского. Но только в 2 часа ночи приехали министры — увы, уже бывшие, и начались так долго ожидавшиеся прения.
Что же произошло за этот день?
Вожди ‘революционной демократии’ целый день переезжали из центральных комитетов партий в Зимний дворец и обратно. Победа большевиков в петроградском Совете поставила умеренное большинство социалистических партий перед необходимостью выбора: или уступить в вопросе о власти, или ждать нового большевистского выступления в Петрограде. По рукам уже ходил на этот случай министерский список с именами Чернова — в качестве премьера, Рязанова — министра иностранных дел, Луначарского — министра внутренних дел, Авилова — министра финансов. С другой стороны, правда, оборонческие группы социалистов выступили с воззванием к гражданам, в котором умоляли ‘не мешать правительству упрочить и расширить общественный фундамент его политической власти’. Воззвание это было напечатано 1 сентября в трех социалистических газетах — эсеровской ‘Воле народа’, плехановском ‘Единстве’ и народническом ‘Народном слове’. Но все эти группы, как известно, не были влиятельны в рабочих массах, настроение которых в эти дни было особенно повышено. Считаясь с этим настроением и с опасностью большевистского выступления, руководители умеренного большинства решились выставить удаление членов партий к.-д. из правительства уже как требование ультимативное. Центральный Комитет социалистов-революционеров подкрепил это требование угрозой отозвать своих представителей из правительства, если к.-д. останутся: в этом случае даже сам Керенский лишался права считать себя представителем социалистов-революционеров.
Этот ультиматум ставил Керенского в невозможное положение. Возражая против к.-д., но не возражая прямо против коалиции, лидеры Совета в сущности делали коалицию невозможной. Керенский объяснил им, что генерал Алексеев приглашен на условии широкой коалиции, и что генералы Рузский и Драгомиров уйдут, если это условие будет нарушено, а более правые элементы, представители торгово-промышленного класса, не войдут в правительство без к.-д., что, наконец, он, Керенский, уже вошел в переговоры с кандидатами торгово-промышленников и лично связал себя обещаниями, данными Кишкину и Алексееву. Если ультиматум не будет взят обратно, то останется только уйти и ему самому, Керенскому.
Отставка министров-социалистов. Эти заявления вновь обсуждались в центральных комитетах, но на этот раз не оказали действия. Даже уход Керенского был не так страшен, как гнев большевиков. Против Керенского существовало сильное настроение даже в собственной его партии. В 11 часов вечера началось совещание министров в Зимнем дворце, а вопрос все еще не был решен. В полночь в Зимний дворец приехали представители исполнительного комитета Церетели, Гоц, Дан, Ракитников и другие с печальными вестями. Они успели осведомиться о настроении исполнительного комитета, начавшего заседание в Смольном. Ничего нельзя поделать. ‘Мы зашли в тупик, из которого нет выхода’. Ни ультиматум, ни угроза отозванием министров партийных социалистов не могут быть взяты назад. Керенский молча выслушал эти повторные заявления. Делегаты уехали в Смольный. Министры продолжали обсуждать дело в Зимнем дворце. В большинстве своем[98] они находили, что не может быть другого решения, кроме сохранения коалиции на прежних основаниях. Когда к двум часам ночи это мнение большинства выяснилось, то М. И. Скобелев и Н. Д. Авксентьев, считавшие себя связанными решением революционных органов демократии, заявили, что не могут долее оставаться в правительстве и просят считать их выбывшими из кабинета. К ним присоединил свою просьбу и Зарудный. С каким настроением они это сделали, это видно из речей, произнесенных тотчас после этого в Смольном обоими приехавшими туда экс-министрами.
От задорного тона их же речей два дня назад теперь не осталось и следа. Оба оратора были близки к полному отчаянию и обнаружили совершенную растерянность. Скобелев заявил, что уходит из правительства не потому, что не разделяет линии его поведения, а потому, что этой линии не разделяет Совет рабочих депутатов. Сам он преследует одну цель: ‘Добиться, чтобы вы перешли к холодному рассудку. Если мое выступление хоть на один градус опустит ваше настроение и ваши мозги будут лучше работать, то я буду считать свой долг выполненным’. Как видим, бывший министр труда перестал церемониться с ‘революционной демократией’. ‘Чего вы хотите’? — спрашивал он слушателей. Если вы согласны, что ‘российская революция есть революция буржуазная, то каким образом вы хотите отбрасывать все буржуазные элементы? Ведь не вся буржуазия была за Корнилова. Если предположить обратное, если вы скажете, что все, кроме нас, контрреволюционеры, то я скажу, что это предсмертная агония революции. Если вы так думаете, то лучше скажите открыто, что и мы, и страна обречены на гибель’… ‘Если так, то бросим писать резолюции и скажем: мы на заграничные паспорта готовы‘. Согласны вы провозгласить власть Совета в такой момент, ‘когда офицерство готово броситься куда угодно, лишь бы выйти из создавшегося положения?’ Но ‘ведь это будет самым лучшим средством вызвать контрреволюцию. Теперь корниловские войска братаются с нами, но когда солдаты узнают, что в Зимнем дворце заседает правительство Совета рабочих и солдатских депутатов, то они не придут к нам брататься. Не забывайте, что Петроград не Россия, и прежде чем решиться на этот шаг, имейте в виду настроение всей России’. В случае, если исполнительный комитет его не послушает, Скобелев заявил: ‘Я готов идти вместе с вами, но не в правительство, а в оппозицию. Здесь мы будем сидеть на крайней левой — и будем в меньшинстве. Ответственность должна лежать на вас. Мы будем сидеть здесь и более добросовестно и благожелательно критиковать вас, чем вы нас. Но знайте, что это путь к гибели России’.
Не церемонился с ‘демократией’ и Авксентьев. Огромное впечатление произвело брошенное им обвинение: ‘Временное правительство имеет точные сведения, что немцы предпринимают десант в Финляндии и в это время военная комиссия Центрального исполнительного комитета вызвала из Финляндии в Петроград несколько миноносцев, войска и подводные лодки’. Авксентьев умолял ‘демократию’ поддержать, а не топить правительство. ‘Если здесь, в Петрограде, правительство не встретит поддержки, Россия погибла. Ведь это, товарищи, трагедия. Понимаете ли вы, что мы на краю гибели или уже погибли?.. Придите же правительству на помощь — ради спасения России. Разве вы не видите, что страна уже погибает?..’
Отсрочка кризиса. ‘Товарищи’, по-видимому, начинали понимать и видеть. Был устроен перерыв, и состоялись совещания по фракциям. Возобновив прения в половине пятого утра, комитет отверг резолюцию большевиков, принятую накануне петроградским Советом. Убеждения Каменева, что ‘новое правительство есть правительство для Керенского, а не для нас’, на этот раз не подействовали. Церетели отпарировал удар неверной справкой: Керенский-де сам обратился к исполнительному комитету по вопросу о реконструкции власти, и комитет ‘предоставил’ ему образовать правительство, причем ‘найден лучший исход — власть без цензовых элементов’. В проекте предложенной резолюции, впрочем, этот исход был смягчен: ‘Власть должна быть свободна от всяких компромиссов с контрреволюционными цензовыми элементами’. Резолюция очень искусно переносила центр тяжести со спорного пункта на другой, в котором все были согласны, — на вопрос о создании новой власти особым демократическим совещанием, которое должно собраться не позднее 12 сентября (то есть всего через 10 дней) в Петрограде. Принятая исполнительным комитетом резолюция гласила: ‘1. Немедленно созывается съезд всей организованной демократии и демократических органов местного самоуправления, который должен решить вопрос об организации власти, способной довести страну до Учредительного собрания. 2. До этого съезда Центральный исполнительный комитет предлагает правительству сохранить свой теперешний состав и… призывает демократию оказывать энергичную поддержку правительству в его работе по организации обороны страны и борьбы с контрреволюцией, в частности путем демократизации армии и решительного обновления высшего командного состава. 3. Комитеты находят необходимым, чтобы правительство при принятии мер по охране порядка действовало в тесном контакте с комитетом народной борьбы против контрреволюции при Всероссийском центральном комитете’. Решение было во всех отношениях ловкое. Оно оставляло все в прежнем виде — и ничего не уступало из требований ‘демократии’. Главную трудность оно отодвигало в будущее, достаточно отдаленное, чтобы облегчить решение для данного момента, но в то же время достаточно близкое, чтобы не испугать ‘демократию’.
Что эта отсрочка в конце концов не только не уменьшала, а, напротив, увеличивала трудность создания ‘сильной революционной власти’, об этом вожди Совета, если и думали, то во всяком случае остерегались говорить. Как-нибудь пережить сегодня, как-нибудь дожить до завтра, памятуя, что ‘довлеет дневи злоба его’, — эта тактика давно уже сделалась обычной для Церетели. Он обладал достаточным искусством обходить действительные затруднения, решить которые по существу все равно было невозможно в рамках ‘революционно-демократической’ тактики. Таким образом, затруднения отсрочивались и накапливались, и трудность их решения увеличивалась. Но зато в ожидании дня, когда жизнь предъявит окончательный счет, демократия получала возможность жить изо дня в день настолько спокойно, насколько это позволяла ей ее неопытность и непредусмотрительность.
Такова же в сущности была теперь и тактика Керенского, сводившаяся к единственной цели: как-нибудь довести Россию до Учредительного собрания, все равно в каком виде. Это намерение Керенского вполне удовлетворялось компромиссами Церетели. И решение правительства было вынесено той же ночью, как только выяснилось настроение собрания после речей Авксентьева и Скобелева. На исходе третьего часа ночи на 2 сентября журналистам, дожидавшимся решения в Зимнем дворце, из зала министров была сообщена радостная весть: ‘Кризис разрешен благополучно… Временно по вопросам управления и государственной обороны решено сосредоточить власть в руках совета пяти: Керенского, Никитина, Терещенко, Верховского, Вердеревского’. Правительство, таким образом, тоже ничего не уступало и ничего не предрешало. Керенский получал свою ‘директорию’, но ‘временно’, и при этом нисколько не отказывался ни от принципа коалиции, ни даже от введения в коалицию ‘цензовых элементов’. Пять членов директории — это были просто те наличные члены кабинета, участие которых в будущем правительстве было решено окончательно. Остальные министры считались пока, до окончательного выяснения списка, просто управляющими своими ведомствами, не разделявшими с ‘пятью’ полноту правительственной власти. Так как это их положение тоже было ‘временным’, то и партия народной свободы не могла считать свое требование о равенстве всех членов кабинета отвергнутым. Временное решение министров имело и то значение, что не обязывало немедленно заполнять министерские посты, оказавшиеся вакантными. Места ушедших министров заняли пока их товарищи. Наконец, вопрос, особенно интересовавший ‘демократию’, — о праве предстоящего ‘демократического совещания’ самостоятельно создать новую власть, был в первый момент намеренно затушеван. ‘Демократия’ могла считать, что она имеет это право, а правительство продолжало думать, что пополнение кабинета им просто отсрочено ‘до того момента, когда появится возможность снова вернуться к формированию состава Временного правительства на прежних коалиционных началах’. В этом смысле Керенский дал обещание и Кишкину, приняв одного его из тех трех кандидатов, которые приехали из Москвы утром 2 сентября. Министрами они не сделались, но кандидатами быть не перестали.
Провозглашение республики. Сохранив, таким образом, главное, что ему было нужно, Керенский решился сделать демократии уступки в тех ее требованиях, которые имели для нее принципиальное значение. Легче всего было удовлетворить желание ‘революционной демократии’ о провозглашении России демократической республикой. Юридического значения это провозглашение все равно не имело. Иначе, как заметил один из близких к правительству юристов, нужно было бы допустить, что какой-нибудь другой состав правительства может провозгласить Россию монархией. Это было предрешением голоса высшего судьи и властелина: народа в Учредительном собрании. Это возражение и делалось обычно членами правительства, с тех пор как вопрос о провозглашении республики впервые был поставлен в кабинете в момент ухода князя Львова.
Но на этот раз в руках Керенского был новый аргумент. Во время Московского совещания немедленного провозглашения республики потребовал маститый эмигрант кн. П. А. Кропоткин, и совещание ответило ему вставанием и оглушительными аплодисментами. Что можно было возразить по существу в собрании, где даже Корнилов был республиканцем? Вопрос о форме правления постепенно терял значение — по мере того, как вообще теряли значение акты Временного правительства. И теперь против немедленного провозглашения республики имелся в сущности один серьезный аргумент: несерьезность этого акта и неавторитетность власти, которая его совершала.
Мы заметили в своем месте, как первый удар неприкосновенной доселе и святой для демократии идее Учредительного собрания был нанесен руками демократов, употребивших вопрос о сроке созыва Учредительного собрания как орудие в партийной борьбе и назначивших явно неосуществимый срок. Подобный же удар был нанесен и другой демократической святыне — идее республики — провозглашением ее в акте, подписанном 1 сентября Керенским и Зарудным. Идея эта не выиграла от того, что ее осуществление было поставлено в формальную связь с ‘подавлением мятежа генерала Корнилова’. ‘Считая нужным положить предел внешней неопределенности государственного строя, памятуя единодушное и восторженное признание республиканской идеи, которое сказалось на Московском государственном совещании, Временное правительство’, — в момент, когда в сущности оно формально не существовало и вся власть передана была Керенскому, — объявляло, ‘что государственный порядок, которым управляется Российское государство, есть порядок республиканский, и провозглашало Российскую республику’. Тут же правительственный акт сообщал о ‘передаче полноты власти по управлению пяти лицам из состава Временного правительства’, хотя, как мы только что видели, передача эта — не правительством, а Керенским — совершилась только 2 сентября, после ухода Зарудного, подписавшегося под актом. Далее правительственный акт сообщал и новую программу, и дальнейшие планы ‘директории’. ‘Временное правительство главной своей задачей считает восстановление государственного порядка и боеспособности армии’. Оно ‘будет стремиться к расширению своего состава путем привлечения в свои ряды представителей всех тех элементов, кто вечные и общие интересы родины ставит выше временных и частных интересов отдельных партий или классов’. При этом Временное правительство ‘не сомневалось, что эта задача будет им выполнена в течение ближайших дней’. Как видим, нет ни слова о ‘демократическом совещании’. Моралистическая сентенция о ‘вечном и общем’ прикрывала весьма определенное содержание, которое выясняется хотя бы из повторения слов о ‘партиях и классах’ в письме Н. М. Кишкина в редакцию газет. ‘Демократии’ предоставлялось проглотить все это под приправой из ‘демократической республики’.
Другие уступки Керенского. Более серьезной уступкой революционным органам была новая тактика в вопросах о поднятии ‘боеспособности армии’, отмеченная выше. Здесь уже речь шла не о словах: мы видели, с какой легкостью в несколько дней ‘правительство пяти’ отказалось от поддержки программы Корнилова и Алексеева, этого устарелого ‘человека знаний’, и как самоотверженно в лице генерала Верховского, оно принялось мирить ‘боеспособность’ с ‘демократизацией’, которой требовала резолюция исполнительного комитета. Чистка Ставки и сплошная смена командного состава — это условие тоже не вызывало затруднений. Этим в ближайшие же дни и занялся А. Ф. Керенский, как только появление в Ставке стало для него безопасным.
Третьей уступкой Керенского было освобождение арестованных за восстание 3-5 июля большевиков. Правительство, конечно, только что требовало осуждения ‘мятежа’ Корнилова на том же основании, на каком был осужден ‘мятеж’ большевиков. Но теперь, когда ‘мятеж’ Корнилова был подавлен, а большевики могли безнаказанно грозить новым восстанием в Петрограде, теперь слишком строго выдерживать этот принцип равного воздаяния не приходилось.
Вожди ‘революционной демократии’ уже довольно давно настаивали на пересмотре дела о большевиках. Под влиянием этих настояний А. С. Зарудный уже раньше вытребовал следственное дело у прокурора палаты Н. С. Каринского, задержал его у себя больше трех недель и тем фактически приостановил ход следствия. Хотя Каринский не соглашался на освобождение арестованных лидеров, Троцкого и Луначарского, тем не менее Зарудный освободил последнего. На другой день ‘Известия Совета рабочих и солдатских депутатов’ заявили, что Каринский должен быть уволен. Действительно, через два дня министр юстиции пригласил прокурора палаты к себе. Он начал с того, что полностью одобрил действия Каринского в деле большевиков и оглашение им материалов следствия, но закончил предложением Каринскому занять высшую должность старшего председателя судебной палаты. На заявление Каринского, что ‘именно теперь, ввиду требования Совета, он не хочет уступать и не желает повышения’, Зарудный после долгих уговариваний, наконец, напрямик сказал ему: ‘Как трудовик я обязан подчиниться партийной дисциплине. Раз Совет требует от меня вашего ухода, я должен это сделать. Для Временного правительства требование Совета обязательно. Если я не подчинюсь, я должен буду покинуть свой пост’. Тогда Н. С. Каринский после размышления послал Зарудному письмо: ‘Считаясь с тяжелым положением министра юстиции, соглашаюсь на повышение’.
Все это происходило до корниловского восстания и отчасти до Московского совещания. 30 августа назначен был преемник Каринского Карчевский, и перемена отношения правительства к делу большевиков немедленно сказалась в том, что было решено освободить всех арестованных, против которых не имелось уголовных обвинений. Специально назначенная комиссия по проверке законности содержания большевиков под стражей выяснила к 1 сентября, что из 87 большевиков, заключенных по делу о восстании 3-5 июля, и 12 других заключенных большевиков нет ни одного, который заключался бы под стражей без законных оснований. Однако же после возобновленного исполнительным комитетом 2 сентября требования об отпуске арестованных большевиков правительство решило с этим не считаться. Карчевскому было рекомендовано изменить меру пресечения, что он и исполнил. 4 сентября был освобожден под залог Троцкий. Вместе с ним освобождены несколько большевиков — солдат и матросов с ‘Авроры’, 5 сентября — еще несколько матросов и солдат. 6 сентября вопрос об освобождении большевиков был поставлен ими и эсерами в Петроградской городской думе, и одновременно по городу стали ходить тревожные слухи о предстоящем в этот день выступлении большевиков-рабочих. 9 сентября петроградский Совет принял резолюцию, требовавшую дать ‘товарищам Ленину и Зиновьеву (уклонявшимся от ареста) возможность открытой деятельности в рядах пролетариата, немедленно освободить на поруки всех революционеров, которым предъявлены политические обвинения, и назначить немедленно же общественно-авторитетную проверку всего следственного производства’. Освобождение большевиков на поруки продолжалось в течение всех этих дней.
Из других требований ‘революционной демократии’ легко было исполнить требование о роспуске Государственного совета и Государственной думы. Об этом в эти первые дни сентября был уже заготовлен указ. Но Керенский еще раз не решился поднять руку на учреждение, создавшее его собственную политическую репутацию. Опубликование указа было отложено. В октябре все равно полномочия 4-й Государственной думы оканчивались.
Резолюция исполнительного комитета требовала от правительства сотрудничества с комитетом борьбы с контрреволюцией. Между тем ‘директория’ тотчас после своего сформирования поспешила (4 сентября) объявить закрытыми все отделения ‘комитетов спасения революции’ по всей России. Центральный ‘комитет борьбы’ решил просто не признавать этого распоряжения и на следующий же день принял резолюцию, в которой, ‘констатируя с чувством глубокого удовлетворения энергию и стойкость, проявленные местными органами революционной демократии в деле борьбы с контрреволюцией, выражал уверенность, что соответствующие местные органы ввиду продолжающегося тревожного состояния будут работать с прежней энергией и выдержкой, в тесном общении с комитетом народной борьбы с контрреволюцией’. Другими словами, орган исполнительного комитета прямо призывал к неповиновению правительству, которому исполнительный комитет только что повторно обещал поддержку. Это еще яснее было подчеркнуто межрайонным совещанием при петроградском Совете, в резолюции, принятой 6 сентября: ‘Обсудив приказ Керенского о роспуске революционных организаций по борьбе с контрреволюцией, межрайонное совещание констатирует, что в тревожные дни вооруженного выступления буржуазии против революции, когда Временное правительство оказалось бессильным и растерянным, вся тягость борьбы… пала на плечи этих организаций, созданных по почину авторитетных демократических учреждений… Не признавая за правительством права роспуска революционных организаций, созданных авторитетными учреждениями, совещание постановляет: революционных организаций по борьбе с контрреволюцией, созданных межрайонным совещанием, не распускать, о чем и довести до сведения Центрального исполнительного комитета’.
Победа большевиков. Значение, приобретенное большевиками после корниловского восстания, помимо всех этих требований, предъявленных правительству, и уступок последнего, было еще раз подчеркнуто проверкой голосования, низвергнувшего президиум петроградского Совета на заседании в ночь на 1 сентября. На заседании петроградского Совета 9 сентября, необычайно многолюдном, сложивший свои полномочия президиум Чхеидзе—Церетели поставил вопрос, было ли голосование 1 сентября случайным результатом отсутствия части членов, как тогда же заявил представитель солдат, или же принятие Советом большевистской резолюции означает полную перемену тактики, которой Совет доселе следовал. Большевики попробовали было подменить политический вопрос тактическим, предложив вообще переизбрать президиум на начале пропорционального представительства и ввести туда большевиков и интернационалистов. Но Церетели решительно возражал. ‘Вы, большевики, — говорил он, — объясняете голосование как перемену настроения всего петроградского пролетариата. Мы должны знать, так это или не так, ибо поддерживать и проводить тактику большевиков мы не можем’. Проект резолюции, предложенной меньшевиками и эсерами, гласил, что резолюция 1 сентября принята в случайном составе и не соответствует общеполитической линии Совета, что петроградский Совет вполне доверяет прежнему президиуму в перечисленном составе. После инцидента, вызванного тем, что имя члена президиума Керенского в списке отсутствовало (чем ослаблялась позиция противников, но ставился в двусмысленное положение сам Керенский), поименное голосование констатировало поражение Церетели, Чхеидзе, Гоца и прежнего президиума. За резолюцию меньшевиков было подано 414 голосов, против нее — 619 при 67 воздержавшихся. Церетели получил ответ, который сам провоцировал. Прежняя линия Совета была осуждена. Очередь теперь была за большевиками.
Как видим, политическое положение, при котором правительству приходилось доканчивать свое переустройство и из ‘совета пяти’ превратиться в полный кабинет, было для него неблагоприятно. Соблюдая внешнюю видимость независимости от ‘революционной демократии’, которой оно фактически было вынуждено делать одну уступку за другой, и поддерживая принцип неподчиненности власти тому ‘демократическому совещанию’, которое через десять дней должно было собраться, ‘правительство пяти’ обещало пополнить свой состав ‘в ближайшие дни’. Действительно, отложив пока вопрос о пополнении кабинета кадетами и торгово-промышленниками, Керенский немедленно повел переговоры о пополнении социалистической части кабинета. На место Зарудного был назначен П. Н. Малянтович, к кандидатуре которого Совет, как говорили, относился сочувственно. Место Ольденбурга должен был занять С. С. Са-лазкин, приятно удививший ‘демократию’ на Московском совещании своим присоединением от имени земства к формуле 14 августа. Больше всего Советы были недовольны назначением генерала Алексеева и кандидатурой кадета Н. М. Кишкина на важный пост министра внутренних дел. Но генерал Алексеев сам понял несовместимость своего присутствия во главе штаба с предстоявшей радикальной чисткой Ставки и высшего командного состава: он печатно заявил свой протест против нового курса, как ведущего к гибели армии. Министерство же внутренних дел было предложено отдать министру-социалисту, не возбуждавшему возражений Совета, А. М. Никитину, министру почт и телеграфов.
Указы о назначении новых, бесспорных с точки зрения ‘революционной демократии’, министров были уже готовы. Опубликовать их предполагалось 10 сентября, не дожидаясь возвращения Керенского из Ставки. Таким образом, хотя формально, правительство совершало акт своей перестройки до демократического совещания. Но именно это было не по вкусу исполнительному комитету. От его имени вечером 9 сентября к М. И. Терещенко, замещавшему Керенского, явилась депутация во главе с Чхеидзе и заявила, что реконструкция правительства до демократического совещания и на коалиционных началах недопустима, может временно действовать только ‘совет пяти’. Пришлось отложить опубликование новых назначений. В этот момент последний оставшийся в правительстве член партии народной свободы А. В. Карташев окончательно потерял терпение. 10 сентября утром он вручил М. И. Терещенко просьбу ‘ввиду ясно определившегося засилья социалистов над Временным правительством и невозможности подлинной коалиционной структуры кабинета… уволить его от звания министра исповедания и члена Временного правительства’.
К открытию демократического совещания правительство приобретало, таким образом, за исключением М. И. Терещенко (который, однако, тоже поднял вопрос о своей отставке) вполне социалистический состав. Этим не предрешался, конечно, окончательный характер власти. Но в ожидании всевозможных нападений правительство перекрашивалось в защитный цвет.

II. ‘Демократия’ принципиально отвергает коалицию с ‘буржуазией’

Демократическое совещание. Протесты ‘буржуазных’ партий. На демократическом совещании теперь было сосредоточено общее внимание, если не страны (для этого идея совещания появилась слишком случайно и искусственно), то партийной печати и политических кругов. ‘Демократическое’ совещание, как мы видели, было по самому своему происхождению ловким политическим маневром с целью оттянуть разрешение неразрешимого конфликта. Так как конфликт возник на этот раз в среде самой ‘революционной демократии’ и так как совещание тоже предполагалось из состава той же самой ‘демократии’, то от него никто не мог ожидать чего-либо нового — в смысле разрешения встретившихся затруднений. Здесь впервые такой общенациональный вопрос, как устройство власти, объявлялся делом группы политических партий, которые сами признавали, что лишь несовершенно и неполно представляют ту незначительную часть демократии, которая ‘организованна’ и ‘сознательна’. И учреждение, составленное только из представителей этих групп населения, готовились сделать не только выразителем мнения ‘демократии’, но даже выразителем ее суверенной воли.
Таким образом демократическое совещание становилось выше правительства, которое делалось ответственным перед ним. Но ведь это как раз и было то самое, к чему стремились большевики, когда хотели передачи ‘всей власти Советам’. Затея Церетели являлась по существу полной капитуляцией перед планами Ленина и Троцкого. Конечно, когда печать обоих органов — и большевистских, и ‘буржуазных’ — указывала на этот политический смысл назначения совещания, то меньшевики и эсеры горячо оспаривали это утверждение. Они старались доказать, что именно своей уступкой большевизму они освободились от его давления на массы.
Когда, однако, дело дошло до выяснения в своей собственной среде — пофракционно, чего, собственно, хотели устроители демократического совещания, если они смотрели на него не только как на тактический прием отсрочки, то мнения совершенно разошлись даже среди единомышленников, и получилась полная путаница. Правая эсеровская ‘Воля народа’ очень ехидно описывала этот разброд социалистической мысли. ‘Фракция социалистов-революционеров не сумела вынести единого решения: она раскололась по меньшей мере на две части. Фракция меньшевиков-со-циал-демократов разделилась на четыре подфракции. Далее следовали резолюции большевиков, народных социалистов и поправки всякого рода отдельных лиц. Одни стояли за коалицию, другие — против. Одни признавали коалицию всех живых сил страны, другие — всех, кроме кадетов, третьи — кроме ЦК народной свободы, — кадетов из ‘Речи’, четвертые стояли за коалицию на основе определенной платформы, не определяя конкретно коалирующих партий и классов. Пятые к этому прибавляли, что коалиционная власть должна быть ответственна перед Советами. Шестые заменяли ответственность перед Советами ответственностью перед исполнительным органом, который выделит из себя демократическое совещание. Не было согласия и относительно состава этого исполнительного органа: одни говорили, что там должна быть представлена и буржуазия, другие протестовали против такой ‘разношерстности’. Седьмые защищали тезис, что власть не должна быть ответственна ни перед кем. Такое же разноречие обнаружилось и в среде противников коалиции. Одни говорили, что всю власть должны взять широкие демократические слои, а не чисто социалистические, другие — только социалисты, третьи — только Советы, четвертые — только пролетариат и т. д.’ Газета кончала вопросом: ‘Какую же оппозицию встретила бы такая власть в стране, какой протест вызвала бы она во всей России?’
Одно было несомненно. Уже лишь намерение ‘революционной демократии’ собрать совещание, которое бы избрало власть по усмотрению одних только представленных в ней групп, вызвало немедленные протесты со стороны общественных кругов, стоявших вне партийной дисциплины социалистических партий. Партия народной свободы тотчас же выступила (6 сентября) с таким протестом и запретила своим членам участвовать в избрании делегатов на съезд. Она мотивировала свой протест тем, что взгляды широких слоев населения уже высказаны на Московском совещании, что намеченный съезд сравнительно с этим совещанием будет односторонним, ибо объединит лишь те организации, которые приняли платформу Чхеидзе, что, непригодный при этом условии для осведомительной роли, такой съезд уже никоим образом не может считаться полномочным для роли решающей и что вопреки этому господствующие в совете группы уже приняли решение придать съезду характер постоянного органа и поставить его задачей организацию власти.
Еще раньше, 4 сентября, собравшийся в Москве Совет Всероссийских кооперативных съездов вместе со Всероссийским союзом потребительных обществ, Московским народным банком, Центральным товариществом льноводов, Союзом сибирских маслодельных артелей послали Керенскому, Чхеидзе и Совету крестьянских депутатов следующую телеграмму: ‘Всероссийское совещание должно быть общенациональным и должно быть созвано государственной властью, в нем должны быть представлены все слои населения. Государственное совещание должно быть созвано в Москве’. Участие кооперации в совещании должно было решиться на съезде кооперативов, созывавшемся в Москве на 11 сентября. От себя Совет съездов заранее заявил ‘о своем безусловном убеждении в необходимости коалиционного правительства’. ‘Мы уверены, — говорил съезд, — что это мнение всецело разделяется подавляющим большинством кооперативной России. Увлечение своими силами и уверенность в возможности справиться со всеобщей разрухой посредством одних только организованных Советами элементов не разделяется большинством населения и поведет к гражданской войне и гибели России’. Действительно, на кооперативном съезде после ряда горячих и убежденных речей в пользу коалиции был принят следующий ‘наказ представителям кооперации Прокоповича, Скобелева, Е. Д. Кусковой и других в демократическом совещании’… ‘Считая, что демократическое совещание является частным совещанием организованной демократии, что оно не может по своему составу быть выразителем воли всей страны и источником власти, кооперация… поручает своей делегации образовать временный блок из кооперативных организаций в соединении с течениями социалистических партий, стоящими на государственной точке зрения, и теми несоциалистическими группами и партиями русского общества, которые стремились и стремятся к закреплению завоеваний революции и социальным реформам. Опираясь на указанный базис, должно быть организовано национально-коалиционное правительство с привлечением в его состав различных социальных групп, как социалистических, так и буржуазных, способных свои личные интересы и интересы своего класса подчинить интересам государственным и лично не запятнанных в мятежных выступлениях против революционного правительства с какой бы то ни было стороны. Правительство это должно быть свободно от всякой зависимости от отдельных групп и организаций, ответственно только перед всем народом и Учредительным собранием’. Относительно программы правительства кооператоры высказывали два пожелания, в которых так же осторожно проводили грань между собой и ‘революционной демократией’ Советов. Во внутренней политике они довольствовались ‘основными началами’ платформы 14 августа, подчеркивая как ее главную цель ‘устроение тяжко потрясенной жизни страны и укрепление всех достигнутых уже революцией завоеваний‘ (а не ‘творчество’ и дальнейшее ‘углубление’). Во внешней политике, соглашаясь со стремлением к миру на началах, объявленных русской ‘революционной демократией’, они подчеркивали, что такой мир может быть достигнут лишь ‘активной обороной страны от вражеского нашествия, ведомой в единении с союзными нам передовыми демократиями мира’. Насколько сильно было в Москве сказавшееся здесь политическое настроение, видно из подобных же постановлений московского Совета присяжных поверенных и московских учителей, отказавшихся от представительства на ‘демократическом совещании’.
Выразили свои сомнения и казаки, послав 5 сентября правительству, прежде чем решить вопрос о своем участии в демократическом совещании, запрос, по его ли инициативе собирается это совещание, будут ли принимать участие члены Временного правительства, придает ли этому совещанию правительство государственное значение, и если совещание созывается при участии Временного правительства, то будет ли предоставлено совету Союза казачьих войск законное число мест? Ответ правительства был уклончив: конечно, оно признает ‘государственное значение’ за всякими собраниями влиятельных групп населения.
Распределение мест. Ввиду разнообразия мнений и сильной оппозиции, шедшей из демократических же, но не узкопартийных социалистических кругов, большое значение приобретал вопрос о распределении мест в демократическом совещании. В своем приглашении 2 сентября исполнительные комитеты Советов установили следующие цифры: 100 представителей от Совета рабочих и солдатских депутатов, 100 от Совета крестьянских депутатов, по 50 от областных комитетов каждого из двух Советов — всего, следовательно, 300 представителей ‘революционной демократии’ Советов. Затем 150 мест отдавалось кооператорам, настроение которых мы только что видели. 100 мест предоставлялось профессиональным союзам, зарекомендовавшим себя в Москве более верными союзниками советской демократии, 84 места — военным организациям, 50 — земствам, 59 — национальным группам, 20 — железнодорожному союзу, по 10 — крестьянскому и телеграфному, 15 — учительским союзам, 3 — служащим земства, по 2 — журналистам, инженерам, адвокатам, врачам, фельдшерам, служащим торгово-промышленного комитета, по одному — фармацевтам и архитекторам.
На такое распределение мест посыпался ряд жалоб. Представители московского городского и земского самоуправления требовали для земств и городов ‘не менее половины голосов’, и многие земства и города послали требования об увеличении представительства. Требования эти пришлось удовлетворить: это ведь были уже ‘демократические’ думы и земства. Города получили 300 мест, земства — 200. С другой стороны, фракция большевиков исполнительного комитета заявила, что намеченный состав не обеспечивает ряду организаций, на которые большевики рассчитывали, надлежащего веса в совещании, и потребовала увеличить представительство местных Советов на 50, армейских организаций — каждой с трех до пяти, профессиональных союзов на 25, фабрично-заводских комитетов на 22 места. Это предложение исполнительным комитетом было отклонено, хотя представительство Советов и увеличено с 300 до 460. Во всяком случае впечатление, произведенное заявлениями коопераций и местных самоуправлений, видимо, изменило настроение центрального органа в пользу более умеренных решений, требовавших и подбора более умеренного представительства.
Однако и более умеренная позиция организаторов совещания продолжала оставаться внутренне противоречивой, как это показало пленарное заседание Центрального исполнительного комитета Советов 12 сентября. Церетели формулировал следующие ‘конкретные предложения’, с которыми ‘революционная демократия’ шла на совещание: ‘В основу будущей деятельности мы должны положить демократическую платформу, оглашенную на Московском совещании. Демократическое совещание должно выделить из своей среды орган, который будет функционировать вплоть до созыва Учредительного собрания. Власть должна быть ответственна перед этим органом и сохранять неразрывную связь со всей демократией. В состав этого органа следует привлечь все те элементы, которые примут наши условия организации власти. В противнем случае надлежит создать исключительно демократическое правительство’. То же противоречие проявилось и в голосовании. Принцип коалиции был принят 119 голосами против 101. Но затем была принята и поправка меньшинства фракции меньшевиков: ‘коалиция без кадетов‘, хотя Церетели совершенно правильно заявил, что эта поправка уничтожает сам принцип. Он не заметил только, что принцип коалиции уже уничтожен в его собственной формуле, поставившей осуществление коалиции в зависимость от принятия условий: ‘демократической платформы’ и ответственности власти перед постоянным органом демократического совещания, очевидно, долженствовавшим стать на место исполнительного комитета Советов.
Для крайней левой эта компромиссная позиция, пожертвовавшая осуществимостью принципа коалиции большевистскому принципу — вся власть революционной демократии, все равно не была приемлема. Большевики еще раз демонстрировали свою непримиримость, выбрав делегатами на демократическое совещание от петроградского Совета скрывшихся от суда Ленина и Зиновьева. (Правительство, правда, ответило на этот вызов возобновлением приказа об их аресте.) ‘Конкретные требования’ большевиков от демократического совещания были выставлены Балтийским флотом, который 8 сентября поднял боевые красные флаги, а 9-го пояснил смысл этой демонстрации следующей резолюцией: ‘Флот демонстрирует свою готовность всеми силами бороться за переход власти в руки революционной демократии, пролетариата и трудового крестьянства и настаивает перед демократическим совещанием на проведении этой меры в жизнь. Долой соглашение с буржуазией! Мы требуем немедленного перемирия на всех фронтах для ведения переговоров о мире без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов. Мы требуем немедленной передачи всей земли в распоряжение земельных комитетов до Учредительного собрания. Мы требуем рабочего контроля над производством. Флаги должны быть спущены в день созыва демократического совещания в 8 часов утра’.
Задачи демократического совещания. Выступление Керенского перед демократическим совещанием. Демократическое совещание открылось с опозданием на два дня, 14 сентября в 5Ґ часов вечера, в зрительном зале Александринского театра. Общее число допущенных представителей доходило до громадной цифры 1775. Из них около 1200 присутствовали при открытии. После всех сделанных в составе совещания изменений распределение голосов между двумя борющимися мнениями — за или против коалиции — оставалось неясным. Эта неизвестность придавала определенный драматизм прениям[99].
Правительство явилось на заседание в лице всех членов директории, кроме Терещенко. Керенский несколько опоздал, вошел в бывшую царскую ложу уже во время вступительной речи председателя Чхеидзе.
Речь Чхеидзе отметила сразу среднюю позицию съезда между двумя крайностями. Одна крайность — стремление ‘империалистов’ к Константинополю и к Св. Софии. Другая — стремление ‘потушить пожар капиталистической войны превращением революции в социалистическую и мировую’. Полгода революции показали, что обе крайности создают почву для контрреволюции. ‘Вместо скачка в царство свободы был сделан прыжок в царство анархии’. Государственная же власть перед лицом двух борющихся течений ‘оказалась почти парализованной’. ‘Страна жаждет власти’, конечно, ‘революционной’ и ‘ответственной’, а задача власти — осуществить платформу Московского совещания.
Неизменный председатель всех ‘демократических’ совещаний и органов честный Чхеидзе не годился бы на более ответственную и сложную роль. Его революционная репутация далеко превосходила его личные ресурсы. Этот ‘революционер поневоле’ давно уже носил в душе испуг перед революцией и в отличие от многих прикрывал его условными фразами революционного шаблона лишь постольку, поскольку это безусловно требовалось его положением. Признать перед таким собранием, что вместо превращения в социалистическую, революция сделала прыжок в царство анархии, что власть правительства парализована и что страна жаждет власти, значило, пожалуй, даже идти дальше навстречу взглядам ‘цензовых элементов’, чем это допускал состав данного собрания.
После речи Чхеидзе и выбора президиума слово принадлежало Керенскому. Избегая встреч с глазу на глаз с ‘революционной демократией’, Керенский редко посещал ее органы. Он приходил лишь тогда, когда над дружественным ему большинством сгущались облака, когда грозовые тучи собирались над его именем. Одно его посещение обычно рассеивало бурю. На этот раз он думал достигнуть того же результата. В отличие от Московского совещания он был здесь среди ‘демократии’, среди ‘своих’. Он хотел демонстративно сложить перед ‘демократией’ свои доспехи и атрибуты власти и сразу вернуть себе доверие, заговорив тоном душевной исповеди как человек и товарищ.
Пройдя при несмолкаемых рукоплесканиях из ложи на эстраду в сопровождении традиционных двух адъютантов, Керенский смело начал в этом тоне. ‘Перед собранием демократии, волей которой и вместе с которой я творил революцию, я не могу говорить, прежде чем не почувствую, что здесь нет никого, кто мог бы мне лично бросить упреки и клевету, которую я слышал в последнее время’. Такие личные обращения к аудитории опасны, потому что рассчитаны только на успех. Керенский испытал это, потому что на этот раз расчет не удался. ‘Есть, есть’, — кричали ему со скамей большевиков, нарушая торжественность речи.
Да, тут были не только друзья. Тут были и враги, и обвинители, на которых нельзя было подействовать обращениями от сердца к сердцу. И с этого момента вся остальная речь Керенского прошла при сильном психологическом сопротивлении значительной части аудитории, не хотевшей стать на его точку зрения и все время показывавшей это открыто. Оратор был нервирован. Подстрекаемый ироническими возгласами и репликами с мест, он постоянно отклонялся на опасный для него путь импровизации. Деликатной темой, которой он не мог обойти, был вопрос об его участии в корниловщине.
Исполнительный комитет уже внес по этому поводу неприятное для него постановление о точном расследовании роли правительства. Керенский должен был принять вызов, но рассчитывал победить ‘демократию’ доверительными разоблачениями об опасностях, которые ей угрожали и от которых он, Керенский, ее избавил. ‘О готовящемся перевороте, — исповедался он, — мне стало известно задолго до событий. И с тех пор я изо дня в день принимал все меры’. Вместо выражений благодарности все с тех же мест раздались ядовитые слова: ‘Первый генерал русской революции проговорился’. Корниловщина… ‘своевременно и до конца вскрыта мной‘, — продолжал Керенский. ‘Советами и демократией’, — поправили большевики. ‘Да, — упрямо подхватывал оратор, — демократией, потому что все, что я делал и делаю, я делаю именем демократии’. И снова Керенский возвращался к своим заслугам перед революцией. ‘Я предсказывал пришествие »белого генерала». ‘Еще в июне’… — здесь оратор прервал на полуслове готовое сорваться признание, но вскоре неудержимо к нему возвратился. ‘Я знаю, чего они хотели, потому что они, прежде чем искать Корнилова, приходили ко мне и мне предлагали этот путь‘.
При этом сенсационном разоблачении слева кричат: ‘Кто приходил? Кто предлагал?’ Так близко поставив себя к возможным преступникам, глава правительства не может поставить тут точку, не закрепив того впечатления, что он ‘проговорился’. Керенский это чувствует, но ему в сущности нечего сказать, ибо из частных разговоров нельзя сделать заговора. Игнорируя вопрос, он продолжает. ‘Я говорил: не ошибитесь, не думайте, что на моей стороне нет сил демократии… Если вы только устроите нечто подобное, то остановится вся жизнь, не пойдут войска, не будут передаваться ваши депеши’. Кто же эти ‘вы’, которым Керенский в июне предсказал неудачу корниловского заговора? Чувствуя невозможность остановиться на полдороге, раз вступив на путь разоблачений, более уместных в следственной комиссии, Керенский сообщает факты, но какие? ‘Я утверждаю, что еще до появления у меня В. Н. Львова к одному виднейшему общественному деятелю в Москве явился бывший общественный деятель и требовал по особо важным причинам свидания со мной. Уходя, он заявил: пусть Керенский имеет в виду, что впредь никакие перемены во Временном правительстве без согласия Ставки недопустимы’. Мы видели, что точно такие же заявления делал правительству Церетели от имени демократических органов. Правительство на это не соглашалось, но не видело в этом заговора, а напротив, считалось с этим. Но вот другое доверительное сообщение, которое легче проверить. ‘Перед самым Московским совещанием я был поставлен перед фактом: или немедленно выполнить определенное требование, или нам грозили срывом Московского совещания. Эти требования были отвергнуты. Корнилов доклада во Временном правительстве не получил, и никто Московского совещания не сорвал’. ‘Срывом’ Московскому совещанию никто не грозил, и все страхи Керенского по этому поводу оказались, как мы знаем, преувеличенными. ‘Требования’, представленные Керенскому перед Московским совещанием, вовсе не были ‘отвергнуты’ всецело. Доклад Корнилова не был, правда, прочтен в заседании Временного правительства 10 августа, но он тогда же был прочтен и обсужден на частном совещании ‘триумвирата’. Угроза Кокошкина выйти в отставку повела к обсуждению части записки и во Временном правительстве (11 августа), причем состоялось соглашение членов правительства по поводу корниловских ‘требований’.
Исповедь Керенского не удалась, и оратор сделал движение к уходу с эстрады. Но он вспомнил, что впереди была главная часть речи — та, которой он хотел подготовить собрание к серьезному пониманию предстоящей ему задачи. Он остановился и произнес ее. На этот раз не он был виноват, что и эта половина его речи не встретила надлежащего сочувствия и даже понимания. Он говорил о растущей повсюду анархии, о необходимости ‘напрячь все силы и разум государства’, упомянул, как о грозном симптоме, о новом революционном акте Финляндии, о явочном открытии сейма, распущенного правительством, и о содействии этому русских революционных войск в тот самый момент, когда ‘немецкая эскадра, ознакомленная с положением вещей, приближается к Финскому заливу’. Увы, со скамей большевиков раздались при этом громкие одобрения… поведению Финляндии. И напрасно оратор старался завоевать симпатии собрания, то угрожая ему, что ‘если страна не увидит, что здесь собрался доподлинный разум государства’, то революция потерпит крушение, то, напротив, льстя собранию ‘под страхом прослыть мечтателем и фантазером’, выражением полной ‘веры в разум нации’. ‘Мы чувствуем, — уверял Керенский, — что в момент опасности все придут и объяснятся’. А в ответ ему противники кричали: ‘А смертная казнь?’ — и называли его русским Маратом. Они знали, как больнее задеть оратора, который в Москве грозил ‘погубить свою душу’.
Потеряв самообладание, Керенский дрожащим голосом произнес слова, недопустимые в устах главы правительства: ‘Я говорю вам, кричащим оттуда: подождите сначала, когда хотя бы один смертный приговор будет подписан мной, верховным главнокомандующим, и я тогда позволю вам проклинать меня’. К чему же было издавать законы, когда главнокомандующий заранее обещал не применять их, чтобы не уронить себя во мнении большевиков? Но и этой уступкой Керенский не добивается пощады. К барьеру подходит молодой солдат и, указывая на главнокомандующего, громко кричит: ‘Вы — горе родины!’ Эта капля, наконец, переполняет чашу. Самолюбие Керенского задето: он вспоминает, наконец, что он глава армии и правительства. И свою речь, начатую в тоне товарищеской откровенности, он кончает более привычным тоном угрозы. ‘Когда я прихожу сюда, я забываю всю условность положения, то место, которое я занимаю, и говорю с вами как человек. Но человека не все здесь понимают, и тогда я скажу вам тоном власти. Кто осмелится покушаться на свободу республики, кто осмелится занести нож в спину русской армии, тот узнает власть Временного правительства, правящего доверием всей страны’.
Увы, впечатление уже сделано. Это то же впечатление, что и в Москве, но усиленное обстановкой и неудачей пущенного в ход ораторского приема. Неудача эта знаменательна. Она означала, что в результате постоянного противоречия между словом и делом власть потеряла оба противоположных способа действия на массы: доверие и страх. Точнее говоря, потеряв старый способ — действовать страхом, она не приобрела и нового средства — действовать доверием. Массы ей больше не верили, и ее никто не боялся.
В Москве это впечатление уже было налицо. Но там оно было прикрыто внешней эффектностью выступления, грозными, хотя и театральными жестами лица, облеченного всеми полномочиями верховной власти. Здесь, среди демократической аудитории, оратору, хотевшему обезоружить слушателей товарищеским отказом от атрибутов власти, не удалось получить даже и внешнего успеха. Он был побежден в борьбе с психологией аудитории. Враги воспользовались его доверенным тоном, чтобы публично развенчать и унизить его. Таким образом, власть, которая в этот момент должна была быть более, чем когда-либо, сильной, показала себя более, чем когда-либо, слабой. Даже в своих сторонниках вместо уважения она вызывала одну только жалость. Слабость этой власти сказалась и в том, что правительство, придя на собрание, не им созванное, не решилось ни одним словом заикнуться о той главной цели, для которой это совещание собралось: об устройстве власти. Оно предоставило защиту своего тезиса своим единомышленникам на самом совещании.
Кадетские речи других министров. Разброд мнений ‘демократии’. Поединок фракционных ораторов начался после речи военного министра Верховского, двусмысленной и бесполезной. Чернов, Каменев, даже меньшевик Богданов — все говорили против коалиции. Первой попыткой защиты коалиции была речь Церетели, приспособленная к составу и настроению собрания. Если в исполнительном комитете, пугая демократию, он доказывал необходимость коалиции с цензовыми элементами слабостью демократии самой по себе, то здесь он льстил демократии и доказывал ту же необходимость ее силой. ‘Буржуазные’ элементы коалиции ведь всегда делали в правительстве дело демократии. Именно поэтому представители буржуазии ‘бежали из правительства’ при всяком кризисе власти. Теперь, после ‘трагикомического выступления Корнилова’, за которым пошли только ‘авантюристические элементы’ и которого ‘цензовые элементы России не поддержали’, демократия сильнее, чем когда-либо. Вот почему она может меньше, чем прежде, бояться сотрудничества с элементами буржуазии, которые поневоле пойдут к ней, ‘выбирая из двух зол меньшее’. Буржуазия и теперь должна будет принять полностью, без урезок, старую программу демократии — ту, которая сформулирована в декларациях правительства 6 мая, 8 июля и 14 августа’. Здесь осторожно умалчивалось, что ‘старая’ программа, на которую в ее первоначальной формулировке 6 мая шли ‘буржуазные элементы’ правительства, успела в двух следующих формулировках превратиться в совершенно новую, во многих отношениях неприемлемую для ‘буржуазии’. Одна из последних была (8 июля) как декларация о республике составлена и опубликована в момент междуцарствия, между двумя коалициями. Другая (14 августа) не была правительственной.
Гораздо откровеннее те же позиции Церетели развивал Чернов в своей речи, когда говорил, что ‘коалиция должна строиться по программе, а не программа по коалиции’. Но Чернов по крайней мере был последователен и отлично понимал, что коалиция на этих условиях означает отрицание коалиции.
Второй день демократического совещания представил своеобразный интерес. Бывшие министры-социалисты поняли, что нельзя защищать коалицию, исходя, как Церетели, из положений, которые ‘революционная демократия’ привыкла считать бесспорными, но которые и заключали в себе причину ее ошибок. Они попытались, опираясь на свой министерский опыт, доказать спорность этих исходных положений и убедить ‘революционную демократию’, что она оперирует заблуждениями и иллюзиями, а вовсе не аксиомами. ‘Вы говорите: ‘Идет борьба за власть’, — спрашивал собрание А. И. Пешехонов. — А я, видевший, как люди брали власть и как они ее бросали, должен засвидетельствовать, что власть представляется теперь такой вещью, от которой все открещиваются’. Вы утверждаете, что ‘буржуазия’ в правительстве защищала интересы своего класса? А ‘я должен напомнить, что когда всплывали очень серьезные вопросы, затрагивающие интересы низших классов, то к.-д. не противились прохождению этих законов. Не забудьте, что хлебная монополия, которая наиболее жестоко ударяет по торговому классу, проведена при министрах к.-д., А. И. Шингарев провел ожесточенное финансовое обложение’. Вы говорите далее, что к.-д. ‘саботировали’ революционное законодательство? В действительности же к.-д. ‘противились прохождению некоторых законов не столько с принципиальной точки зрения, сколько с технической: эти законопроекты были настолько слабы, что даже мы, министры-социалисты, не всегда считали возможным их защищать’. Совершенно верно, подтверждал и М. И. Скобелев: ‘Когда мы приходили с конкретными мероприятиями и ясно формулировали все неотложные меры, необходимые в интересах трудящихся, нам всегда удавалось одолевать все классовые сопротивления цензовых элементов’. С другой стороны, ведь и однородное социалистическое правительство не могло бы сделать всего. ‘Широкие массы хотя бы от самых радикальных мероприятий в ближайшие месяцы не получат ощутимых результатов. Между тем доверие к демократии может быть скоро растрачено, и широкие слои рабочих и крестьян проклянут и эту власть и окружат ее ненавистью, как и всякую другую, не способную дать этим массам на другой же день после своей организации хлеб и мир’. На опасность программы ‘групповых и классовых притязаний’, которые ‘легче всего находит себе популярность в широких массах’, указал и А. И. Пешехонов: ‘Эта программа (14 августа), ради которой мы совершили революцию, таит в себе громадную опасность. Выполнение ее было бы опасно и в мирное время, а тем более во время войны, когда удовлетворение ее представляет для государства неимоверные трудности’. Пешехонов подчеркивал, что в данный момент ‘не удовлетворение требований, сколь бы справедливы они ни были, а ограничения и жертвы необходимо приносить со всех сторон’. И он добросовестно констатировал, что на принесенные ‘буржуазией‘ жертвы ‘демократия пока не ответила такими же жертвами и очень остерегается призывать к ним’. ‘Я должен сказать, — признавался он, — что мы, социалисты, будучи в правительстве и ясно сознавая, что нет другого спасения, как поставить предел требованиям и притязаниям, до сих пор не находим в себе силы этот предел поставить’. То же самое заявил и А. С. Зарудный: ‘Правительство, которое надлежит призвать к власти, должно понять, что нам некогда говорить о подробностях программы. Разве можно в самом деле в один месяц провести аграрный вопрос и контроль над капиталом?.. Единственный вопрос, который нужно разрешить правительству в ближайшую неделю, — это вопрос о внешней минимальной безопасности нашего государства и о созыве Учредительного собрания’. Со всех этих точек зрения все три министра находили, что обойтись без к.-д. или, что сведется к тому же, без всей ‘промышленной буржуазии’ в будущем правительству нельзя. Что касается обвинений в прикосновенности к.-д. к корниловскому заговору, то все трое — и Скобелев, и Зарудный, и Пешехонов — в один голос свидетельствовали о совершенной нелепости этих подозрений по отношению к министрам к.-д. Единственный недостаток прежнего правительства Зарудный усматривал в склонности самого Керенского к ‘полновластному распоряжению и диктатуре’. И он очень осуждал министров, которые, по первому намеку Керенского, ‘взяли листы бумаги и написали свои прошения об отставке’. ‘Я отказался от этого’, — прибавил Зарудный при общих рукоплесканиях.
Церетели с этим соглашался, перелагая, однако, ответственность за самовластие Керенского на демократию: ‘Пусть сама демократия пеняет на себя, если у ее представителя на высоте закружилась голова’. Но он тотчас же проводил и извинение. Что делать? Уже в июле пришлось уступить Керенскому, ‘считаясь со слабостью революционных органов’. ‘Мы, взвесив положение, пришли к заключению, что перед нами стоят два исхода: или правительство Советов рабочих и солдатских депутатов с гражданской войной в перспективе, или та несовершенная форма власти, которой созданы персонификация власти и коалиция… Мы остановились на последней форме. Будь революционная демократия более организованна, этого выхода никто бы не предложил’.
Оправдав, таким образом, режим Керенского и коалиции только как наименьшее зло, Церетели возвращал прения в традиционную колею, и по ней они пошли дальше. Свободные от условных иллюзий заявления Скобелева, Пешехонова и Зарудного так и остались гласом вопиющих в пустыне. К этим голосам, кроме заявления кооператоров, точка зрения которых нам известна, можно присоединить еще только предостерегающие голоса Чхенкели и Минора, в речах которых звучала неподдельная боль за страдания и унижение родины. Чхенкели говорил по поводу выступлений делегатов разных национальностей, что тут он ‘почувствовал один из самых печальных, быть может, актов российской трагедии’. Тут не только стал вопрос о сепаратизме инородцев, но и вопрос о русской нации — вопрос, роковой для всей страны. ‘Где она, эта нация? — спрашивал Чхенкели. — Я хотел бы выслушать и ее представителя’. ‘У нас, грузин, бьется национальное чувство, которое очень трудно отличить от государственного российского чувства, и хотелось бы, чтобы русские сказали, что их государственное чувство очень мало отличается от национального чувства грузин’. Но, увы, этого нет. ‘Среди толков о всевозможных политических, социальных, экономических и иных планах не чувствуется одного: национальной тревоги за судьбу России, перестало ощущаться национальное самочувствие’. ‘Когда к.-д. нас спрашивали, — продолжал оратор, — чем вы хотите спасти страну, мы всегда отвечали: революцией. Но прошло шесть месяцев, и у меня начинает колебаться вера, спасет ли революция Россию… Священные слова декларации петроградского Совета 14 марта ко всем народам мира имеют значение и поныне. Но дела за этими словами не видно. На фронте мы становимся с каждым днем слабее, в тылу углубляется разруха, и наш вес в международном концерте держав становится все ничтожнее и ничтожнее… Передо мной встал вопрос: можем ли мы взойти на высоту тех величайших задач, которые мы себе поставили?.. Если есть чувство национального самосохранения, если есть тревога, есть энтузиазм, тогда мы можем преодолеть все опасности. Если нет, то все наши пожелания не имеют никакого значения… и остается поставить вопрос: не следует ли Грузии сделаться Тавризом великой русской революции?.. ‘
Такая же нота сомнения, близкого к отчаянию, звучала в обращении к съезду старого революционера и ссыльного Минора. ‘Где у вас история, где ваши собственные взгляды? — спрашивал он товарищей-социалистов. — Неужели все забыто, и вы полагаете, что из пределов существующего можно прямо перескочить к новым формам бытия?.. Сможет ли однородное социалистическое правительство удовлетворить те нужды, которые не удовлетворило коалиционное? Сможет ли оно исправить больные паровозы для перевозки хлеба из Сибири в Москву?’ Таково ‘объективное положение вещей, которое мы, социалисты, во время войны бессильны исправить’… Довольно же ‘блестящих речей, которые заменяют блестящие мысли’. ‘Чем больше лжи мы будем говорить, тем хуже будет для революции’. И Минор умолял собрание вынести однородное решение в пользу коалиции. Иначе большинство — все равно какое — должно будет заставить меньшинство подчиниться себе. ‘Если вы не вынесете однородного решения, то знайте: перед нами времена Великой французской революции. Знайте это и помните: нечего себя обманывать. Мы будем резать’. ‘Кого? — спрашивали оратора с места. ‘Мы будем резать друг друга’, — окончил Минор при гробовом молчании всего зала. Никто не решился хлопнуть человеку, который в столь неподходящей среде людей, старавшихся оглушить себя словами, смело взял на себя роль Кассандры русской революции.
‘Однородное решение’? Но ‘Воля народа’ теперь насчитывала шесть решений по основному вопросу о реконструкции власти:
1. Вся власть большевикам.
2. Вся власть Советам.
3. Вся власть однородному социалистическому правительству, ответственному перед предпарламентом.
4. Вся власть коалиционному правительству без к.-д. на основе платформ 14 августа, ответственному перед предпарламентом.
5. Та же формула, но с включением к.-д.
6. Вся власть коалиционному министерству со включением к.-д. и ответственному только перед Учредительным собранием.
Конечно, сочувствие совещания распределялось между этими формулами неравномерно. За первое решение, собственно, прямо не высказывался никто. И Церетели мог еще безнаказанно провоцировать большевиков, предлагая им ‘захватить власть’ и доказывая, что это-го-то именно они и не хотят и не могут сделать, а желают только критиковать других. За второе мнение стояла сплоченная большевистская группа, очевидно не составлявшая большинства, хотя и находившая поддержку у левых эсеров. Третий взгляд уже находил поддержку и у части меньшевиков и мог рассчитывать на победу, хотя и сомнительную. Четвертая формула, искусственная и противоречивая, ибо без к.-д. коалиция была неосуществима и это все понимали, однако находила большее число приверженцев, чем компромиссная. За нее могли стоять и Церетели, и Богданов, и Чернов. Пятая формула — эта та, которую и Церетели, и Чернов готовы были защищать лично, но за которую коллективно высказывались лишь правые группы совещания, так как присутствие к.-д. было несовместимо с признанием платформы 14 августа и с ответственностью перед предпарламентом. Единственная последовательная формула, которую можно было противопоставить двум большевистским, была шестая. Но за нее стояли лишь правые группы эсеров и социал-демократов и более правые социалистические партии (народные социалисты). Только в этих правых группах Аргунова и Брешковской, Плеханова и Потресова Керенский находил безусловную поддержку. Уже Авксентьев колебался между Брешковской и Черновым, а Церетели резко отходил от Потресова к Богданову.
Однако, когда Троцкий констатировал, что на совещании ‘никто не взял на себя завидной роли защищать пятерку, директорию и ее представителя Керенского’, собрание сразу почувствовало, что это говорит общий враг. Недостаток энтузиазма к главе правительства был восполнен довольно единодушной и шумной демонстрацией в честь Керенского. Зарудный мог говорить о ‘самовластии’ Керенского, а Церетели мог шутить, что у Керенского ‘закружилась голова’. Это были — свои. Но когда Троцкий сказал, что Керенский своим отказом от подписания смертных приговоров ‘превращает решение о смертной казни в акт легкомыслия, который стоит за пределами преступности’, то это говорил чужой. Правда, приходилось молчать, когда с мест раздавались при этом восклицания: ‘Правильно!’ Репутация Керенского как политика и человека, видимо, доживала последние дни. Но за него здесь, в кругах ‘революционной демократии’, еще держались как за последнюю точку опоры, могущую удержать народный организм на самом краю той бездны, которую для большинства присутствовавших представляла победа большевизма.
За исключением этого, скорей инстинктивного, чем сознательного мотива, ничто не объединяло собравшихся. У демократического совещания не было никакого мнения по конкретному вопросу, поставленному на его обсуждение. Это и сказалось в его голосованиях на заключительном заседании совещания 19 сентября.
Провал идеи коалиции. Решено было голосовать сперва общий вопрос: за или против коалиции. Вторым должен был голосоваться вопрос, какая именно должна быть коалиция. Противники коалиции настояли большинством 650 голосов против 574 на том, чтобы голосование было поименное, рассчитывая этим терроризировать часть сторонников коалиции. Дальнейшее давление на собрание было произведено выступлением по мотивам голосования представителя Балтийского флота, который вступил в эти дни в открытый конфликт с правительством. Этот представитель грозил силой ‘защищать Советы рабочих и солдатских депутатов’ против коалиции. Голосование за и против коалиции дало следующие результаты:
За
Против
Воздерж.
1. Кооперативы
140
23
1
2. Советы крестьянских депутатов
102
70
12
3. Города
114
101
8
4. Продовольственные, земельные комитеты, эконом. организации
31
16
1
5. Военные организации
64
54
7
6. Прочие организации
84
30
1
7. Советы рабочих и солдатских депутатов
83
192
4
8. Профессиональные рабочие союзы
32
139
2
9. Национальные организации
13
44
2
10. Земства
9
29
2
Итого:
672
698
40
Не случайным в этом голосовании надо признать голосование кооперативов, крестьян и связанных с реальной работой экономических организаций в пользу коалиции. Здесь сказалась тяга земли. Не случайно, конечно, было и голосование пролетарских организаций (советов профессиональных и рабочих союзов) против коалиции. Голос действительности с фронта сказался в вотуме военных организаций. Характерно также, что при всем преобладании радикальных настроений в новом городском самоуправлении голос городов все же склонился в сторону благоразумия. Напротив, вотум демократизированных земств, слишком недостаточно представленных численно, нужно считать совершенно случайным. Национальные организации, конечно, были представлены искусственно крайними социалистическими элементами, но именно это характерно для всей постановки национального вопроса, как это и отметил Чхенкели. Любопытно, что речь оратора с киевского съезда национальностей произвела впечатление комического эпизода. Трагической стороны дела, понятной для Чхенкели, демократическое совещание вовсе не почувствовало.
Не очень значительный перевес, полученный сторонниками государственности и политического благоразумия, поощрил противников коалиции к дальнейшему натиску. Предстояло еще голосование следующего вопроса: как понимать коалицию? Вопрос этот голосовали в форме двух ‘поправок’: 1) ‘за пределами коалиции остаются элементы как партии к.-д., так и других партий, причастные к корниловскому мятежу’ и 2) более решительная: ‘за пределами коалиции остается партия к.-д.’. Л. Троцкий немедленно открыл дальнейшую игру большевиков: они будут голосовать за обе поправки, а затем, посильно испортив этими поправками принятую резолюцию, опять отвергнут ее в целом. Собрание без всякого сопротивления дало себя поймать в эту ловушку. Первая поправка была принята теми же голосами, что и сама резолюция. 797 голосами большинства, принявшего идею коалиции, вместе с большевиками, было заявлено (против 139 при 196 воздержавшихся), что это большинство понимает эту коалицию как свободную от лиц, непосредственно замешанных в корниловском мятеже. Этим в сущности устранялась вторая поправка, более радикальная. Однако она тоже голосовалась вопреки протесту Церетели и тоже была принята 595 голосами — очевидно, противников коалиции, против 493 ее сторонников при 72 воздержавшихся. У получившейся таким образом формулы: коалиция без к.-д. — почти не оказалось сторонников. Гоц заявил по мотивам голосования, что ‘ввиду того, что вторая поправка, принятая совещанием, в корне разрушает саму возможность коалиции, часть эсеров, сторонников коалиции, будет голосовать против формулы в целом и снимает с себя ответственность за создавшееся положение’. Беркенгейм от имени кооператоров присоединился к Гоцу: они тоже будут голосовать против и будут считать, что тем самым голосуют против власти Советов. Каменев от имени большевиков и М. Спиридонова от левых эсеров более последовательно заявили: они будут голосовать против именно потому, что они — за власть Советов. И только Мартов от имени меньшевиков-интернационалистов неожиданно заявил, что готов принять коалицию без к.-д. ибо это ‘большой шаг вперед в сторону освобождения демократии от влияния к.-д.’. Вполне откровенно от имени меньшевиков, голосовавших за коалицию, объяснил сложившееся положение Дан. Российская демократия по основному вопросу момента раскололась до такой степени, что уже не в состоянии выступить как объединенная сила. Теперь разрозненные части демократии будут решать вопрос каждая на свой страх и риск к величайшему ущербу для всей страны. Ответственность за такой исход Дан перелагал на ту часть совещания, которая все время боролась против коалиции, хотя, казалось бы, только это крыло осталось верно само себе и знало, чего хочет.
Против формулы ‘коалиция без кадетов’ оказалось 813 голосов сторонников коалиции и ее противников против 183 доктринеров типа Церетели и сторонников коалиции во что бы то ни стало. Число воздержавшихся в этой путанице возросло до 80. По коренному вопросу всей своей программы совещание осталось, таким образом, без мнения и без формулы…
Среди смущения одних и торжества других в половине 1-го часа ночи был объявлен перерыв. Через сорок минут заседание возобновилось, и Церетели предложил выход из получившегося тупика. ‘Президиум, обсудив создавшееся положение, единогласно признал, что среди организованной демократии нет единства воли, которая могла бы быть претворена в жизнь’. А потому, ‘принимая это голосование как показатель настроения собрания, президиум предлагает совещанию и вообще всем организациям пойти друг другу навстречу и сделать уступки, чтобы найти ту формулу, в которой могла бы быть выявлена единая воля демократии’. Для этого всем группам и фракциям предлагается устроить совместно с президиумом особое заседание, послав туда по одному человеку от группы, по три от партии и по желанию полные составы центральных комитетов партий. Утомленное собрание единогласно решило сложить с себя решение головоломной задачи. Для успокоения совести оно так же единогласно ‘постановило, что оно не разъедется, пока не будут установлены условия организации и функционирования власти в приемлемой для демократии форме’. Бедное собрание! Оно только что констатировало своими голосованиями, что, исходя их своих общепринятых заблуждений, оно не может найти приемлемой для себя формы, сколько бы ни сидело. Но надо же было как-нибудь спасти лицо… И условное лицемерие Церетели весьма кстати пришло на выручку…

III. ‘Демократия’ идет на компромисс с ‘буржуазией’

Возобновление переговоров с к.-д. и промышленниками. Временное правительство без особой тревоги следило за ‘муками слова’ демократического совещания. 10 сентября, как мы видели, оно отказалось от формирования кабинета до решения собрания. Но уже 13-го, то есть накануне действительного открытия совещания, А. Ф. Керенский просил москвичей Н. М. Кишкина, П. Н. Малянтовича, а также представителей торгово-промышленников А. И. Коновалова, П. А. Бурышкина, С. Н. Третьякова, С. Смирнова и С. М. Четверикова приехать в Петроград для продолжения переговоров. Выработав предварительно условия для своего вступления, московские деятели приехали 14-го и предъявили свои шесть пунктов — все те, что и прежде: 1) решительная борьба с анархией, 2) обеспечение свободы выборов в Учредительное собрание, 3) равенство прав всех министров, входящих в правительство, то есть уничтожение ‘триумвирата’ и ‘директории’, 4) органическая работа по воссозданию боеспособности армии, без всяких уклонений в сторону демагогии, 5) независимость Временного правительства от всяких безответственных партийных и классовых организаций и 6) вхождение в состав кабинета партии народной свободы. Керенский не возражал, но и не делал определенных предложений. Он выжидал решений совещания. Друзья Керенского обнадеживали его, что в совещании может создаться благоприятное для правительства большинство. 15 сентября утром, однако, Керенский сделал шаг вперед, указав московским кандидатам те портфели, на которые они могут рассчитывать: призрения, министерства торговли, государственного контролера и председателя экономического совещания. Москвичи не возражали, но повторили, что для них главное — та программа, которую они выставили, а также и то условие, чтобы министры-социалисты не подавляли других своей численностью. Вечером 15-го состоялось совещание кандидатов со всеми министрами, причем было установлено, что между теми и другими нет никаких разногласий на почве предъявленной москвичами программы. Тем же вечером кандидаты выехали в Москву для окончательных переговоров с единомышленниками. Вопрос о реконструкции кабинета продолжал считаться открытым.
В ближайшие дни был сделан, однако, один шаг, который показывал, что Керенский идет к своей цели, не дожидаясь решения совещания. С. Н. Прокопович был переведен из Министерства торговли, которое хотели получить представители торгово-промышленного класса, и назначен министром продовольствия на место окончательно ушедшего А. В. Пешехонова. Указ об этом был опубликован в ‘Собрании узаконений’ 17 сентября. На вечернем заседании 19 сентября министры последовательно узнали сперва, что совещание приняло большинством принцип коалиции, а затем, что вторым вотумом оно коалицию отвергло. Так как, однако, отвергнута была не вообще коалиция, а коалиция без кадетов, то можно было считать первый вотум совещания сохраняющим силу. В противном случае получался вывод, что у совещания вообще нет никакого мнения о переустройстве власти. В том и другом случае Керенский считал себя вправе держаться своей прежней линии поведения. Он послал на следующий день, 30 сентября, управляющего делами Гальперна сообщить И. Г. Церетели в Смольный, что совет пяти, основываясь на первом вотуме совещания, уже составил кабинет с представителями цензовых элементов и завтра предполагает опубликовать полный состав Временного правительства. В 3 часа того же 20 сентября Керенский сообщил и С. Н. Третьякову в Москву, что он, Коновалов, Кишкин и Смирнов уже назначены на министерские посты и что на следующий день, 21-го, эти назначения будут опубликованы.
В Смольном с половины первого заседал президиум совещания с представителями центральных комитетов и групп, представленных на совещании. Как только был поставлен вопрос о переустройстве власти, снова полились бесконечные речи. Каждая партия продолжала стоять на своем. Меньшевики не хотели коалиционного министерства. Большевики не выражали желания безусловно поддерживать даже и однородное социалистическое правительство по программе 14 августа. Среди этих трений Церетели получил приведенное сообщение Керенского. Он просил передать ему, что подобный выход из создавшегося положения неприемлем и не может привести к желательным результатам, ибо такой состав правительства, какой предложен, не встретит поддержки ‘революционной демократии’. Получив этот ответ, Керенский выразил намерение лично явиться в 5 часов в заседание президиума. Приходилось спешить, чтобы к приходу главы правительства иметь хоть какое-нибудь мнение.
Усилия Церетели (словесный компромисс). Церетели предложил тогда оставить пока в стороне вопрос о власти как спорный, и остановиться на вопросе, в котором все были согласны: вопросе о предпарламенте, который должен сам создать власть, перед собой ответственную. Тотчас же выяснилось, однако, что большевики хотят создать этот ‘предпарламент’, или, как они его называли, ‘конвент’, из рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, а для этого предлагают отложить его образование на две недели, до нового съезда Советов. Кооператоры и представители самоуправления находили, что такая отсрочка невозможна, ибо власть надо создавать немедленно. В 4 часа был сделан перерыв, сторонники однородного правительства устроили совещание, после которого было предложено сформулировать решение. В перерыве сторонники однородного правительства устроили совещание со сторонниками коалиции Чхенкели, Гоцем и другими, которых начали склонять на свою сторону. Как только об этом стало известно в кулуарах, кооператоры решительно запротестовали, считая, что первый вотум демократического совещания о принципе коалиции не может быть уничтожен нелепыми прибавками, затемнившими его смысл.
Однако, когда по возобновлении заседания, на голосование был поставлен вопрос о коалиционном министерстве, за него вотировали только 50 голосов: 60 голосов оказались на стороне однородного министерства. Каменев великодушно согласился не свергать такого правительства… до съезда Советов. Сторонники коалиции заявляли, что, подчиняясь голосованию, они, однако, в такое правительство вступить не могут, ибо считают его гибельным для России. Церетели констатировал тогда, что президиум не исполнил порученной ему задачи, ибо голоса опять разделились, и однородного министерства нельзя ‘протащить’ при сопротивлении целой половины участников совещания. ‘Как можно говорить теперь об управлении государством силами одной демократии, — с отчаянием говорил он, — если в своей небольшой среде мы не умеем создать коалиции?’ Единственный возможный выход Церетели видел в том, чтобы снять вопрос о коалиции с обсуждения, ‘и пусть выбранный нами орган решит вопрос о подборе тех или других лиц на определенной программе’. Другими словами, орган, которому демократическое совещание передоверило решение, предлагал передоверить его дальше, уже в третью инстанцию.
В начале шестого часа приехал Керенский и произнес перед собранием президиума и приглашенными большую речь. После ее произнесения он немедленно уехал. Речь Керенского произвела впечатление — не столько той мрачной картиной положения страны, которую он набросал и которая в его устах потеряла характер новизны, сколько его определенными намеками, что в случае решения совещания создать однородное правительство он в его образовании участия не примет. Керенский высказал также желание, чтобы намечаемый совещанием ‘предпарламент’ не был выбран совещанием, а назначен правительством.
По уходе Керенского прения возобновились. Сторонники коалиции требовали пересмотра и отмены только что состоявшегося решения. Противники коалиции протестовали. В разгоревшихся снова прениях выяснилось, что ни Церетели, ни другие министры-социалисты в однородное правительство не войдут. И президиум снова очутился в тупике. Приходилось последовать совету Церетели, то есть, признав свою неспособность решить вопрос, передать решение другому органу, конечно, с согласия совещания. Собрание лишь констатировало, что оно согласно в трех вопросах: 1) в признании необходимости ответственности правительства перед представительным органом, который будет организован демократией, 2) в признании обязательности для правительства программы 14 августа, пополненной проектом об ‘активном ведении внешней политики в целях скорейшего заключения всеобщего демократического мира’, и 3) в решении избрать особый орган, которому и поручить на указанных условиях приступить к организации власти, не связывая его никаким обязательным постановлением в смысле приглашения тех или иных министров. В состав этого органа должны были, по предложению Церетели, войти все политические партии, представленные на совещании, а также кооперативы, пропорционально их численности. Если окажется, что власть нужно будет образовать на начале коалиции, тогда в тот же орган могут быть введены и представители цензовых элементов, конечно, с сохранением перевеса демократии. Этот последний пункт прошел 56 голосами против 48, но только потому, что было 10 воздержавшихся. Ограничительные поправки, внесенные сторонниками однородного министерства, были на этот раз отвергнуты. На этом, наконец, заседание президиума было закрыто. Целый день параллельно с ним заседали и фракции партий, говорились речи, но никаких решений в ожидании предложения президиума не принималось. Только теперь, уже вечером, фракции были осведомлены о принятых президиумом постановлениях. Последовали новые речи. У меньшевиков после продолжительных обсуждений предложения Церетели прошли, причем их обещали поддерживать все, от Потресова до Мартова. Не так гладко пошло дело у эсеров, которые спорили до половины 12-го ночи: группа Чернова принимала предложения Церетели лишь с некоторыми поправками.
Переговоры ‘демократии’ с ‘буржуазией’. Отказ ‘демократии’ от принципиальных требований. В 11Ґ часов, наконец, открыто было заседание демократического совещания в Александринском театре, пятью часами позже назначенного срока. Доклад Церетели уже носил окраску официального оптимизма. ‘Мы нашли общий язык’, ‘мы подняли общее знамя’, ‘призрак разрыва, навеявший вчера ужасна собрание, сегодня рассеян’, ‘опасность уничтожения единства в рядах революционной демократии’ устранена. Церетели изложил решения президиума как исполнение решения собрания ‘найти то общее, что объединяет всю организованную демократию’, — платформа 14 августа, ответственность власти перед ‘органами всенародной воли’ и соответствующая перестройка власти на новых началах, наконец, создание такого органа, который бы отражал всенародное настроение (Церетели намеренно не сказал здесь ‘волю’) в течение двух месяцев, отделяющих страну от Учредительного собрания. Таковы были звенья цепи, логически связанные и очень искусно прикрывшие от демократии тот провал, который ожидал ее при встрече этих приемлемых для нее и хорошо звучавших предложений с действительным настроением правительства и последовательных сторонников коалиции. Для правой части совещания и для самого Церетели, предупрежденного Керенским, эта опасность, правда, была ясна. Они пытались устранить ее, но не по существу и не путем открытого компромисса, а путем словесных уловок и намеренных неясностей, рассчитанных на невнимательность большой аудитории. Так, ‘постоянный правительственный орган’, перед которым должно было отвечать правительство, в проекте резолюции уже предполагалось ‘выделить из среды’ съезда (п. 2), тогда как для переговоров с правительством создавалась особая коллегия пяти, которая и должна была немедленно ‘предпринять необходимые практические шаги для содействия образованию власти на вышеуказанных началах’ (п. 4). Третий пункт резолюции гласил: ‘Правительство должно быть подотчетно этому органу и ответственно перед ним’. Но, по просьбе кооператоров и согласно желанию Керенского, Церетели здесь вставил после первых двух слов фразу, противоречившую остальному содержанию пункта: ‘Правительство должно санкционировать этот орган‘ и т. д.
Председатель совещания предложил принять проект резолюции Церетели без прений, но это не прошло. Предложение, правда, было принято единогласно, но фракционные ораторы получили слово по мотивам голосования. Большинство фракций в этот момент, правда, не воспользовались словом для споров. Меньшевики объединенные и меньшевики-интернационалисты, социалисты-революционеры, народные социалисты и трудовики, умеренные кооператоры и крайние представители рабочих коопераций, наконец, казаки, скрепя сердце, с разными оговорками, согласились голосовать за резолюцию Церетели. Только Троцкий остался неумолим. От имени большевиков он соглашался принять условия, ограничивающие правительство, платформу и ответственность, но был не согласен принять способ составления предпарламента и согласиться на участие цензовых элементов в нем и в правительстве. Он заранее заявил, что в случае принятия этой части резолюции большевики будут голосовать против всей резолюции в целом. Часть собрания, однако, все еще рассчитывала удержать большевиков с собой, и с мест слышались наивные восклицания: ‘Троцкий, не торгуйся!’
Началось голосование. Платформа, ответственность, ‘представительное учреждение, впредь до Учредительного собрания отражающее волю страны’, — словом, все содержание пункта первого принято было громадным большинством 1150 против 171 при 24 воздержавшихся. Оппозиция более чем удвоилась при втором пункте, содержавшем положения о ‘цензовых элементах’ и о ‘выделении’ представительного органа ‘из среды’ совещания — положения, против которых возражал Троцкий. Второй пункт был принят 774 голосами против 385 при 84 воздержавшихся. Это был максимум оппозиции, и большевики увидали, что они не в состоянии повлиять на исход голосования. Тогда они перешли к тактике воздержания. Когда ко второму пункту была внесена поправка, что в представительном органе должно быть обеспечено преобладание демократии, то число сторонников пункта поднялось уже до 941 и только 8 голосовали против. Но 274 воздержались. В третьем пункте вставка Церетели о ‘санкции’ представительного органа правительством вызвала такое возбуждение, что перед голосованием Церетели сам выбросил эти слова. Тогда чистая ‘подотчетность’ и ‘ответственность’ была принята центром при участии большевиков против правых элементов почти теми же цифрами голосов, как и первый пункт: 1064 против одного при 123 воздержавшихся. Последний пункт резолюции предлагал президиуму ‘к завтрашнему дню представить проект выборов постоянного учреждения из состава съезда’, а также избрать пять представителей из своей среды для немедленного ‘содействия’ образованию власти на вышеуказанных началах, с ‘санкцией’ и под условием отчета в своей работе вышеупомянутому правительственному учреждению. Этот пункт принят был 922 голосами против 5 при 233 воздержавшихся.
Настроение совещания, таким образом, выяснилось окончательно. В нем был сильный центр, защищавший бесполезный компромисс, неприемлемый для правительства, и два крыла, стоявшие за чистую и последовательную тактику: более сильное крыло — за тактику большевиков, более слабое — за тактику Временного правительства. Численно эти части можно выразить цифрами: центр — около 774, правое крыло (кооператоры, самоуправление, деревня) — от 123 до 171, левое крыло (большевики и левые эсеры) — от 233 до 274. Последняя группа, заметив свое бессилие повлиять на совещание, поспешила тотчас же от него оторваться.
Для конца совещания она спровоцировала скандал. Луначарский перед голосованием резолюции в целом заявил, что большевики будут голосовать против нее, потому что смысл резолюции оказался значительно измененным путем якобы ‘стилистических’ поправок. Так, иронически говорил он, после ‘кооперации с гражданами кооператорами’ появилась ‘санкция’ правительством представительного органа, вместо того чтобы ‘творить власть’, проектируемый орган лишь содействует созданию власти, причем степень содействия оказывается неопределенной. Возражения были справедливы: в инкриминированных словах действительно заключались не ‘стилистические’, а принципиальные разногласия. Совещание шло на то, чтобы вскрыть это разногласие. Но теперь, когда о нем было громко заявлено, председатель Авксентьев и Церетели поспешили на выручку, готовые пожертвовать обнаружением принципиального разногласия с большевиками в самой резолюции. Вставка о ‘санкции’ уже изъята, констатировал председатель. Вместо слова ‘содействовать’ Церетели предложил сказать — в сущности так же неопределенно: ‘принять меры к созданию власти’. Но он имел неосторожность прибавить: ‘с этих пор, говоря с товарищами большевиками, я буду брать нотариуса и двух писцов’. В зале поднялся невообразимый шум. Большевики требовали призвать Церетели к порядку и грозили уходом. Сторонники Церетели устроили ему овацию. После перерыва в половине четвертого ночи Церетели заявил, что его замечание относится только к двум говорившим большевикам — Луначарскому и Каменеву. Инцидент был объявлен исчерпанным.
В отсутствие части большевиков вся резолюция в целом была поставлена на голосование. Голосование дало результат: 829 (центр и правое крыло) за резолюцию, 186 (левые) против, 69 воздержались.
Следующий день, 21 сентября, прошел в переговорах фракций о числе мест в ‘российском демократическом Совете’. В половине седьмого вечера, с опозданием в 3Ґ часа, при полупустом зале Войтинский прочел демократическому совещанию доклад об этом. Затем начались новые переговоры с фракциями и группами. Крестьянские депутаты потребовали двух третей голосов, рабочие — половины. Центр и левые хотели производить выборы по партиям, правые — по группам. В полночь Войтинский сделал окончательные предложения, которые были приняты без прений. Общее число членов Совета будет 308. Каждая партия или группа введет туда приблизительно 15 % своих присланных на совещание членов. Таким образом, с поправками будет: от городов и земств по 45 членов, от Советов рабочих и солдатских депутатов и крестьянских депутатов — по 38, от кооператоров — 19, рабочей кооперации — 5, профессиональных союзов — 21, от национальных организаций — 25, от действующей армии — 26, от флота — 3, военно-окружных организаций — 2, казаков — 6, торгово-промышленных служащих и железнодорожников — по 5, земельных комитетов — 7, экономических организаций — 6, от крестьянского, учительского союзов и почтово-телеграфных служащих — по 2, адвокатуры — 1, прочих организаций — 7.
22 сентября на заседании демократического совещания оглашен и утвержден был список лиц, выбранных группами и партиями в ‘демократический совет’. Затем Войтинский произнес заключительное слово, которое звучало очень минорно: ‘Мы увозим с совещания чувство тревоги, ибо глубокое внутреннее расхождение, обессилившее русскую демократию, нашей работой не изжито… Мы не нашли в себе достаточно сил для разрешения стоявших перед нами вопросов.., мы не нашли новых путей… Все-таки мы нашли несколько общих положений, которые нас объединяют… Мы увозим отсюда глубокое сознание, что общий язык, общий путь, общая тактика должны быть найдены демократией’. ‘Если этого не будет, то неминуемо крушение всех наших чаяний и гибель революции’. Как бы в виде иллюстрации к этому надгробному слову последнее заседание демократического совещания окончилось новым конфликтом с большевиками по поводу попытки меньшевиков найти ‘общий язык’ хотя бы в вопросе об ‘активной внешней политике’ и об ускорении ‘демократического мира’. Дан прочитал проект ‘воззвания к демократии всех стран’ — один из перепевов циммервальдских мелодий. Но большевики заявили, что воззвание меньшевиков захватило их врасплох: в сущности это была попытка отнять у них монополию на циммервальдизм. После продолжительного шума и перерыва Рязанов прочел большинству собрания обвинительный акт: ‘Ответственные руководители совещания вели ‘закулисную соглашательскую работу’ и хотя плоды этой работы взяты обратно, но нашедшая в них отражение капитуляция части совещания перед безответственными и цензовыми элементами проводится его официальными вождями на деле’. Состав предпарламента ‘подобран, как и состав совещания’, потому что ‘задачей организаторов предпарламента является не создание демократической власти, а по-прежнему только поиски соглашения с буржуазией’. Ввиду этого большевики, ‘с еще большей силой отстаивая теперь, после опыта демократического совещания, необходимость передачи всей власти Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, посылают своих представителей в предпарламент’ только для того, ‘чтобы в этой новой крепости соглашательства обличать всякие попытки новой коалиции с буржуазией’.
Рядом с шатаниями меньшевистского центра это была по крайней мере определенная позиция. Люди, которые ее заняли, не смущались противодействием и не могли быть смягчены уступками. Они знали, куда идут, и шли в одном, раз принятом направлении к цели, которая с каждым новым неудачным опытом ‘соглашательства’ становилась все ближе. Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов уже стал прочной базой их в этой борьбе. Туда они шли с резкой критикой ‘штемпелеванных союзников Корнилова’ в демократическом совещании (так называлась ‘коммерческая демократия’ кооперации), там принимали желательные им резолюции против ‘соглашателей’ и оттуда приносили их на трибуну Александринского театра. Петроградский Совет и петроградские рабочие — это была та галерея, для которой они устраивали свои спектакли на ‘демократическом совещании’.
Временное правительство формально шло своим путем при реконструкции кабинета. Мы видели, что Керенский уже 20 сентября считал переговоры с ‘цензовыми элементами’ Москвы законченными и 21-го собирался опубликовать список членов нового правительства. Но фактически ему приходилось выжидать результатов совещания, так как ни Церетели не считал допустимым формирование власти так демонстративно независимо от совещания, ни москвичи не решались вновь ехать в Петроград, пока не были устранены по крайней мере принципиальные препятствия к их вступлению. К таким препятствиям относились и платформа 14 августа, и ответственность перед новым представительным органом, выбранным совещанием. Для А. Ф. Керенского неприемлемо было только второе условие.
Церетели и Чхеидзе приехали в Зимний дворец. В их толковании принятая ночью резолюция ни в чем не противоречила намерениям Керенского и оставляла ему полную свободу для продолжения переговоров с москвичами. Они обнадежили Керенского, что ‘ответственность’ перед ‘предпарламентом’ может быть истолкована не в политическом смысле ‘парламентарной’ ответственности, а в более общем смысле моральной ответственности и подотчетности только партийной. На почве, таким образом расчищенной, уже были мыслимы дальнейшие переговоры. По новому приглашению Керенского, москвичи согласились выехать в Петроград на 22-е.
‘Настроение’ цензовых элементов. В пятом часу дня в Малахитовом зале Зимнего дворца собрался полный состав правительства, представители демократического совещания в лице Чхеидзе, Церетели, Гоца, Авксентьева, городских голов двух столиц, Шрейдера и Руднева, представителя земской группы Душечкина и представителя кооператоров Беркенгейма, четверо приглашенных москвичей: кандидаты в министры и двое членов ЦК партии народной свободы Набоков и Аджемов. В своей вступительной речи А. Ф. Керенский сформулировал задачи собрания так, как их понимали и представители ‘цензовых элементов’. Задачи правительства лицом к лицу с возрастающими внешними и внутренними затруднениями — самые элементарные: поднятие боеспособности армии, устранение экономического распада и борьба с анархией. В своей деятельности правительство руководствовалось только программами, выработанными в его собственной среде, комбинируя интересы всех элементов населения. Опубликование новых пространных деклараций — работа тщетная: нужны не декларации, а осуществление определенных мероприятий. Постановления демократического совещания имеют огромное значение как показатель настроения широких общественных слоев. Но они так же необязательны для правительства, как и постановление предварительного совещания московских общественных деятелей. Источник власти один: он в революции 27 февраля и в традиционной передаче полномочий от созданного революцией правительства. Власть, как и революция, ее создавшая, общенациональна, суверенна, ни от кого независима. Назначение нового правительства принадлежит только ей одной. Ввиду трудности положения она сама, по своему почину, решила подкрепить себя временным совещанием, с которым постарается действовать солидарно. Но, конечно, она не может быть ответственна перед этим совещанием, которое ею же и организуется из представителей разных партий, классов и групп населения и будет иметь лишь совещательное значение. Временное правительство полагает, что спасение страны возможно лишь при прочном и тесном блоке буржуазных и демократических элементов, с чем согласно и большинство совещания. Правительство такого состава должно быть организовано сейчас же, немедленно, и завтра должен быть опубликован его состав.
B. Д. Набокову оставалось только согласиться со всем тем, что сказал министр-председатель. Но, соглашаясь, он указал, однако, что между точкой зрения Керенского и взглядами демократического совещания продолжает существовать огромная разница. Он отметил и три основных пункта этого отличия: 1. Источник власти, по мнению правительства, есть традиционная передача власти от революции 27 февраля, тогда как демократическое совещание считает себя источником власти. 2. Программа 14 августа, с точки зрения Керенского, есть лишь программа отдельных групп населения: по мнению совещания, она должна быть обязательна для правительства и 3. Предпарламент, по мнению министра-председателя, должен быть лишь совещательным органом, а демократическое совещание требует ответственности министров перед этим органом. В. Д. Набоков просил представителей совещания сообщить, как смотрит ‘революционная демократия’ на все эти вопросы.
Ответ Церетели отличался его обычной изворотливостью. Вопрос об источнике власти, отвечал он, теперь стоит так же, как и прежде. И прежде, и теперь власть создавалась соглашением цензовых и демократических органов (это, конечно, юридически неверно). Только теперь нужно уже не одно соглашение этих классов, а соглашение всей страны, что может быть достигнуто осуществлением ‘яркой демократической программы’. Это и есть программа 14 августа, дополненная программой Верховского в вопросе о боеспособности армии и требованием ‘безотлагательного сношения с союзниками относительно приближения мира на основе целости и независимости России и в духе идей русской революции’. О предпарламенте тоже нечего спорить: ‘мы его уже создали’, правительству остается ‘санкционировать’ его и дополнить цензовыми элементами. Предпарламенту ‘должны быть предоставлены функции контроля власти, право вопросов и выражения доверия или недоверия к правительству’. Главным препятствием к соглашению является возможное недоверие. Цензовые элементы не верят любви демократии к родине, а демократия не верит любви цензовиков к революции. Стоит устранить это, и тогда создать коалицию будет нетрудно.
C. Н. Третьяков правильно указал, что Церетели не дал ясного и определенного ответа на вопросы Набокова. Нужно сперва перекинуть мост между пропастью, отделяющую взгляды Церетели и Керенского, особенно на предпарламент — тогда можно говорить о соглашении. Последующие ораторы пытались ‘перекинуть мост’. Аджемов, Авксентьев, Беркенгейм, Прокопович, Никитин, Коновалов убеждали собрание отказаться от излишнего формализма, признать разногласия только словесными и искать точек соприкосновения в духе взаимного доверия. Ответственности признавать не нужно, но ведь, конечно, при вотуме недоверия предпарламента правительство выйдет фактически в отставку. Нужно ли правительству объявлять, что оно будет руководствоваться программой 14 августа, или достаточно привести в декларации ее отдельные пункты? — намекал Керенский. Конечно, соглашался далее Руднев, демократическое совещание ‘не имеет права создать власть’, ибо оно есть орган, выражающий политическое мнение демократии, а совсем не всенародную волю. После часового перерыва Церетели сделал уступку Керенскому: дело не в том, чтобы в декларации правительства была непременно ссылка на программу 14 августа: достаточно, чтобы правительство осуществляло перечисленные там меры, — меры, надо прибавить, на осуществление которых понадобились бы не месяцы, а годы. В ответ Аджемову, что предпарламент есть ‘антидемократический суррогат парламента’, Церетели доказывал, что предпарламент нужен для подготовки ‘психологии масс’ к парламентаризму. Он вызвал этим саркастическое возражение Набокова, что вряд ли к парламентаризму может готовить учреждение, нарушающее элементарные начала демократического представительства, и с этой точки зрения худшее даже, чем булыгинская Дума. В. Д. Набоков восстановил также чистоту государственно-правовой позиции, затемненной ‘соглашательством’ многих предыдущих ораторов. Если бы была признана ответственность правительства перед предпарламентом, это значило бы, что произошел новый государственный переворот. Правительство из суверенного, каким оно было до сих пор, превратилось бы в простой орган исполнительной власти, уступив свои суверенные права учреждению, которое никоим образом не может выражать волю народа, а только мнение отдельных групп населения.
После нового перерыва с 2 до 3 часов ночи московские деятели и гласные ЦК партии народной свободы сформулировали свои окончательные требования в следующей, совершенно определенной декларации: ‘Деятельность коалиционного правительства должна определяться теми же очередными задачами, которые были им выставлены на Московском совещании, и заключается в поднятии боеспособности армии, в борьбе с анархией, в водворении законности на местах, в борьбе с хозяйственной разрухой. Программа Временного правительства должна быть выработана им самим на основании высказанных общественными организациями на Московском совещании положений, сообразно с реальными требованиями момента и осуществимостью этих положений, а также с краткостью срока, остающегося до Учредительного собрания. Ввиду желательности ближайшего общения власти с широкими слоями населения в целях взаимного осведомления и оказания этими слоями содействия правительству в его работе должно быть признано целесообразным образование временного, до созыва Учредительного собрания, особого государственного совещания, которое могло бы быть выразителем общественного мнения. Совещание это должно быть организовано правительством, которое определит его состав и компетенцию, установит его регламент, сохраняя по отношению к нему полную независимость’.
И. Г. Церетели заявил на это, что представители ‘революционной демократии’ могут дать окончательный ответ об основах соглашения лишь на следующий день, после совещания с демократическими органами. Со своей стороны он высказал готовность согласиться на то, чтобы предпарламент был создан правительством, которое не несло бы перед ним формальной, в парламентском смысле, ответственности. Возможность окончательного соглашения, таким образом, стала очевидной ввиду готовности представителей демократического совещания отказаться от всех своих принципиальных позиций. Со своей стороны и представители цензовых элементов обнаружили максимум возможного для них примирительного настроения. Если примирительное настроение лидеров ‘революционной демократии’ объяснялось сознанием полной безвыходности положения, в которую завели ‘демократию’ ее внутренние разногласия, то главным побуждением ‘цензовых элементов’ была необходимость немедленно прийти на помощь родине при обстоятельствах, тяжесть которых вновь выяснилась из сообщений участников совещания. Представитель нового демократического земства педагог Я. И. Душечкин свидетельствовал о полном падении авторитета власти на местах, о громадном абсентеизме на выборах, о равнодушии населения к новым реформам и о предпочтении старым волостным старшинам перед новыми демократическими комитетами, о бессилии новых учреждений обеспечить не только собственность, но и саму жизнь гражданина. Настроение более сознательных слоев характеризовалось железнодорожной забастовкой, которая грозила уже несколько времени и разразилась, наконец, в ту же ночь на 23 сентября. Конфликт с ‘Центрофлотом’, распущенным правительством, едва улаженный, открылся снова. Гомельский Совет рабочих депутатов под давлением многотысячной толпы вынужден был вынести резолюцию о немедленном заключении мира. М. И. Терещенко указал, что с разрушением внутреннего строя армии и с углублением хозяйственной разрухи и анархии в стране престиж наш у союзников пал чрезвычайно, и нам не с чем явиться на конференцию с союзниками, назначенную на середину октября. Понятно, почему только что внесенное меньшевиками обращение к демократии всего мира ‘говорит языком нищенки’. При этих условиях сам строй, завоеванный революцией, подвергается опасности. В Костромской, Тобольской и других губерниях, по сообщению Керенского, возникают признаки поворота в пользу монархии. С. С. Салазкин в случае неудачи коалиции грозил собранию пресловутым ‘генералом на белом коне’. Другие правильнее указали на гораздо более серьезную и близкую опасность: на захват власти большевиками — опасность, особенно понятную для самих лидеров ‘революционной демократии’. Перед возрастающим напором с этой стороны им некуда податься. И немудрено, что Чхеидзе, к полному удивлению собрания, спрашивал: а не приняла бы одна буржуазия власть, если бы демократия обещала ей поддержку? В. Д. Набоков принял этот вопрос за ловушку или по меньшей мере за иронию и соответственно отвечал: мы здесь не уполномочены вести разговоры о чистом буржуазном или о чистом социалистическом министерстве, а только о том, как лучше устроить коалицию. Но в устах Чхеидзе этот вопрос в такую минуту имел серьезный смысл и звучал больше отчаянием, чем иронией или насмешкой…
Со своей стороны представители ‘цензовых’ элементов не возлагали более никаких надежд на коалицию и относились к налаживавшейся комбинации крайне скептически. Они не верили в ее прочность, не верили и в значение поддержки импровизированного представительного органа, который, как уже заявлял официоз ‘революционной демократии’ ‘Известия Совета рабочих и солдатских депутатов’, создавался для новой ‘открытой и организованной классовой и партийной борьбы на почве делового обсуждения политических вопросов’. Больше всего они, как и ‘демократия’, не верили в Керенского и Керенскому. Конечно, Керенский говорил теперь то же или почти то же, что и министры к.-д., конечно, он искал поддержки у старого своего друга А. И. Коновалова, присоединившегося к партии к.-д. после своего ухода из министерства, конечно, и другой представитель былого триумвирата М. И. Терещенко обнаруживал теперь полное разочарование демократическими организациями, нетерпеливо рвался в борьбу с ними и открыто проявлял возраставшую в нем патриотическую тревогу. Но тем не менее, с одной стороны, воля этих людей, и прежде всего Керенского, была уже надломлена событиями, а с другой — сам собой ставился роковой вопрос: не поздно ли? Не поздно ли объявлять войну большевикам, после того как тактика Советов все сделала для подготовки их победы? ‘Вы забыли, — напоминал в те дни ‘Рабочий путь’ всем, кто собирался ‘изолировать’ большевиков и ‘ликвидировать’ Советы, — вы забыли, что большевики — это теперь Советы рабочих и солдатских депутатов. Это с ними вы хотите справиться ‘железной рукой».
Увы, из социалистов им даже никто не объявлял ‘боя’. Церетели, спрошенный на совещании, правда ли, что он собирался ‘отсечь от демократии большевиков’ (это был вопрос Кишкина: ‘Мы отсекли своих большевиков справа, отсекли ли вы своих большевиков слева?’), ответил 23 сентября так же, как он отвечал и на юбилейном заседании Государственной думы 27 апреля: ‘Демократия будет бороться с ними только политическими средствами, считая недопустимыми иные’. И напрасно Плеханов предупреждал в эти же дни Церетели в своем ‘Единстве’: ‘Сохранив единство демократического фронта, направленного в сторону захвата власти (вместо открытого разделения его на сторонников государственности и сторонников большевиков и анархии), Церетели тем самым произнес ‘а’. Единомышленники Ленина хотят, чтобы он произнес ‘б’. На это он вряд ли решится. Но ленинцы обойдутся без его помощи. Раз произнесено ‘а’, будет произнесено и ‘б’: за это ручается объективная логика событий. Но чему же вы-то здесь радуетесь, господа хорошие? Вы, не стоявшие на точке зрения Ленина? Ведь речь идет о самом большом несчастье, которое только могло случиться с русским рабочим, а стало быть, и с Россией… Нет, этого они не понимали. Они так верили в Маркса, что опыт большевистского захвата власти просто не входил в их поле зрения, как ‘явно бессмысленный и недопустимый’. Даже ‘Новая жизнь’ Горького и Суханова считала тогда (мы берем номер газеты от 23 сентября), что ‘образование правительства пролетариата и беднейшего крестьянства было… не выходом из положения, а просто провалом’, ибо ‘пролетариат, изолированный не только от остальных классов страны, но и от действительных живых сил демократии, не сможет ни технически овладеть государственным аппаратом и привести его в движение в исключительно сложной обстановке, ни политически не способен будет противостоять всему тому напору враждебных сил, который сметет не только диктатуру пролетариата, но и в придачу всю революцию’.
Значили ли эти по существу справедливые соображения, что Ленин и не решится на явно безнадежный и опасный эксперимент? Очень многие, понимавшие теоретически неизбежность коалиции с ‘цензовыми элементами’, питали уверенность, что демократия гарантирована от большевистских экспериментов их очевидной безнадежностью. Эта уверенность мешала им понять всю грозность положения и необходимость подпереть ‘буржуазию’ всеми остающимися силами. Во всяком случае ‘цензовые элементы’ не только не имели подобной уверенности, но были, наоборот, уверены в противоположном. ‘Если после всего случившегося, после того накопления ненависти, угроз, демагогии, которое дала минувшая неделя, — говорила ‘Речь’ от 24 сентября, — коалиция все же осуществилась, то, к великому сожалению, приходится заключить, что положение наше уже, быть может, непоправимо. Во всяком случае можно с уверенностью сказать, что чем полнее нынешняя коалиция, тем яснее, что никакие дальнейшие комбинации, основанные на преемственности власти, решительно невозможны: что это есть последний опыт, за которым в случае неудачи нам грозит каннибальское торжество Лениных на развалинах великой России’.
Таково было настроение, с которым на этот раз ‘цензовые элементы’ шли в коалицию. Это и было причиной, почему они не придавали особенного значения частностям соглашения. Во всяком случае они хотели проделать ‘последний опыт’ со всей серьезностью, какая вызывалась положением. Принимая на себя ответственность в такой критический момент, они хотели иметь соответствующую свободу действий, не желая ни связывать себя неосуществимыми обязательствами, ни подчинять себя формальному контролю учреждения, несостоятельного даже с самой строгой демократической точки зрения. После того как в принципе представители демократии отказались требовать формальной ответственности правительства перед предпарламентом, центр тяжести переносился на другой спорный вопрос — о программе.
Программные уступки ‘демократии’. Совещание в Малахитовом зале 22 сентября уже показало, что и тут вожди демократии не настаивают на буквальном исполнении ‘демократического’ требования, соглашаясь на пересмотр программы 14 августа и на выделение из нее в декларации правительства лишь наиболее очередного и осуществимого. С этой точки зрения и решено было пересмотреть программу 14 августа на новом совещании 23 сентября. На этом совещании уже участвовали одни лишь спорящие стороны: ‘революционная демократия’ и ‘цензовые элементы’. Правительство отсутствовало, чтобы не мешать им сговориться. Из бывших министров присутствовал только Карташев, отставка которого формально еще не была принята и который здесь был не в роли члена старого правительства, а в роли кандидата партии к.-д. в новый кабинет.
После выделения из программы 14 августа таких пунктов, которые или уже были покрыты последующими мероприятиями правительства и потому потеряли значение, или были слишком сложны, чтобы быть проведенными в два месяца, остающиеся до Учредительного собрания, или, наконец, предрешали волю последнего, оказалось немного существенных пунктов в этой программе, совершенно неприемлемых. Они были притом неприемлемы не столько даже по их противоречию ‘цензовым интересам’, сколько по их теоретичности и антигосударственному характеру. Исключен был из экономического отдела программы пункт о государственном синдицировании. В финансовой программе приняты все тяжелые налоги на ‘буржуазию’: и на наследство, и на прирост ценностей, и на предметы роскоши, и даже поимущественный (без указания, что он должен быть единовременным и высоким). Но было высказано при этом соображение, что всякому обложению имеется предел в возможности взыскать налог без разрушения самого источника обложения. По земельному вопросу признана принципиально неприемлемой передача всей земли местным земельным комитетам. В военных вопросах программа 14 августа еще считалась с программой Корнилова. Теперь торжествовала программа Верховского, и спорить против того, что ею может быть восстановлена боеспособность армии, к несчастью, не приходилось. Важнейший из вопросов момента был, таким образом, принесен в жертву настроению ‘демократии’. Напротив, в вопросах местного управления ‘цензовые элементы’ провели свою точку зрения, что комиссары должны не избираться на местах, а назначаться центральной властью и что полномочия всевозможных общественных организаций и их исполнительных комитетов должны прекратиться после выборов в демократические органы самоуправления. В национальном вопросе право всех народностей на полное самоопределение, осуществляемое путем соглашения в Учредительном собрании, было признано неприемлемым, признано невозможным и немедленное осуществление мер по проведению автономии народностей. ‘Революционная демократия’ удовлетворилась таким текстом: ‘Признается необходимым издание декларации Временного правительства о признании за всеми народностями права на самоопределение на основах, которые будут установлены Учредительным собранием, и образование при центральном правительстве совета по национальным делам с участием представительства всех национальностей России в целях подготовки материалов по национальному вопросу для Учредительного собрания’.
Организация ‘предпарламента’. Перейдя к вопросу о предпарламенте, обе стороны согласились отдать около четверти мест в нем (120-150) цензовым элементам. При совещательном характере этого органа отпадала необходимость спорить из-за численного состава представительства ‘буржуазии’, хотя последствия и показали, что результаты голосования в предпарламенте были далеко не безразличны для хода событий. Зато по вопросу об ответственности цензовые элементы остались тверды и не согласились на признание хотя бы даже одной ‘фактической’ ответственности правительства перед предпарламентом. Не согласились они и на немедленное признание предпарламента в составе одних демократических элементов, уже выбранных демократическим совещанием, законно действующим государственным учреждением. Предварительно он должен был быть пополнен цензовыми элементами, разумеется, в скорейшем времени. Компетенция предпарламента была также определена согласно желанию цензовых элементов: он мог обращаться к правительству с ‘вопросами’ (в смысле ст. 40-й Учреждения о Думе), но не с ‘запросами’ (на последние ответ правительства был бы обязателен в определенный срок, и голосование могло бы повести к последствиям, равным выражению недоверия), вырабатывать законодательные предположения, но с тем, что для правительства они имеют только значение материала, и обсуждать вопросы, внесенные правительством или поставленные самим предпарламентом, но только в совещательном порядке, без вынесения обязательных для правительства решений. Предложение о роспуске Думы цензовые элементы отвергли, как практически ненужное, а политически нецелесообразное и демагогическое. Вожди ‘революционной демократии’ предоставили себе право возбудить этот вопрос через министров-социалистов в будущем Временном правительстве. Наконец, требование ‘демократии’ иметь своего собственного представителя на конференции союзников в Париже 16 октября (для предложения ‘демократического мира’) было принято в измененной форме, демократия укажет своего кандидата, но назначен он будет правительством и представлять на конференции должен только точку зрения всей правительственной делегации.
В течение всего дня 23 сентября представители, выбранные демократическим совещанием, заседали в Александровском зале городской думы под громкой вывеской на входных дверях: ‘Вход в предпарламент’. Но дальше собственного конституирования они пойти не могли и разошлись по фракциям в ожидании результата переговоров своих представителей в Зимнем дворце. Только в 8 часов вечера заседание возобновилось. После довольно острых споров было принято предложение Церетели — выслушать его доклад в закрытом заседании. По обыкновению, в этом докладе Церетели смягчил выражения и сгладил углы, так что левый эсер Карелин мог основательно упрекнуть его, что газеты несравненно полнее, чем он, передали происходившее в Зимнем дворце. В прениях по докладу, которые велись в открытом заседании, доклад Церетели встретил восторженную оценку со стороны одной только ‘бабушки’ Брешко-Брешковской, которая вместе с другим патриархом революции,
Н. В. Чайковским, занимала в этом собрании крайнее правое место. Троцкий с противоположного фланга выступил с обвинением, что делегаты демократического совещания нарушили данные им директивы, вступив в переговоры с кадетами, и что при этом Керенский, безответственную власть которого совещание ‘признало необходимым устранить раз навсегда’, оказался ‘в роли суперарбитра’. Меньшевики-интернационалисты и эсеры-интернационалисты также высказались против коалиции. И Дан, внесший резолюцию с оговоркой по вопросу об ответственности, и сам Церетели в своем заключительном слове обнаружили ‘неуверенность в том, что выдвигаемая ими платформа о коалиции вполне соответствует настроениям единой сплоченной семьи большинства организованной демократии’. Но Церетели брал на себя ответственность за ‘соглашательство с буржуазией, потому что одна демократия не в силах разрешить стоящие перед революцией задачи’, а ‘урок большевиков’ в случае передачи им власти ‘может дорого обойтись всей стране’. Он, Церетели, вместе со своей группой ‘не может делать таких дорогих опытов, следуя за Троцким и Мартовым’. ‘Мы не можем повторить за Мартовым, что революционная демократия заряжает ружья, ибо, кто заряжает ружья, тот должен иметь смелость их разрядить, а мы этого не хотим, находя, что заряд попадет в сердце революции’.
Голосование резолюции Дана затянулось до 6 часов утра 24 сентября, так как большевики и левые эсеры употребили последние усилия, чтобы хоть на ней ‘сорвать коалицию’. Троцкий и Каменев заявили, что именно для этой цели они предлагают ряд поправок. Когда поправки Каменева (отмена смертной казни и роспуск Государственной думы) после беспорядочных и ожесточенных прений провалились, выступили левые эсеры с еще более коварным предложением: настаивать на введении в соглашение пункта о передаче земель в ведение земельных комитетов. Чернов и его друзья при этом заявили, что они будут следить, как будет голосовать председатель Совета крестьянских депутатов Авксентьев. Напрасны были все упреки Минора в ‘скверной демагогии’ и все негодующие усовещивания Брешко-Брешковской. Авксентьев сперва пытался уйти из зала, потом взошел на трибуну и заявил, что его группа будет голосовать за поправку, но наряду с ней они предлагают другую: ‘если от этой поправки будет зависеть судьба коалиции, то эсеры ее снимают’. Новый невероятный шум зала и неодобрительные выкрики по адресу Авксентьева и Гоца. Чернов с друзьями все время ходил между скамьями эсеров и уличал большинство, что оно готово изменить своему знамени. Несмотря ни на что, поправка Чернова была отвергнута 100 голосами против 75 при 6 воздержавшихся, и принята была следующая резолюцию Дана: ‘Демократическое совещание, заслушав доклад тов. Церетели, признает образование предпарламента, перед которым правительство обязано отчетностью, крупным шагом в деле создания устойчивости власти и обеспечения проведения в жизнь программы 14 августа, политики, направленной на скорейшее достижение общедемократического мира и созыва Учредительного собрания в назначенный срок. Демократический совет находит необходимым установить формальную ответственность правительства перед предпарламентом и, признавая в данных условиях приемлемым намеченное делегацией соглашение, заявляет, что власть может принадлежать лишь такому правительству, которое пользуется доверием предпарламента’. Эта двусмысленная резолюция, пытающаяся путем стилистических оборотов спасти лицо ‘революционной демократии’, есть та победа, для которой пришлось потратить неделю бесконечных споров, ночных заседаний, скандальных голосований и трижды передоверить решение основного вопроса, решить который демократия оказалась бессильной, по признанию ее руководителей.
Окончательная санкция ‘демократии’. Окончание кризиса. На следующий день, 24 сентября, в Малахитовом зале Зимнего дворца представители ‘цензовых элементов’ спросили вождей ‘революционной демократии’, как следует понимать согласие резолюции совещания на намеченные условия с требованием формальной ответственности, которое им противоречит. Разрешив столько неразрешимых трудностей, софисты ‘демократии’, конечно, не остановились и перед этой последней. Смысл резолюции в том, заявил Церетели, что демократический совет признает необходимость борьбы за ‘формальную ответственность’ для себя, но вовсе не требует признания ее цензовыми элементами сейчас же, немедленно. Он просто оставляет за собой право добиваться установления этой ответственности в самом предпарламенте. Привыкнув, со своей стороны, к толкованиям, которые потом не оправдывались, представители несоциалистических групп пожелали лишь, чтобы это толкование Церетели было доведено до сведения как Временного правительства, так и демократического совета. Со своей стороны, представители ‘демократии’ добились новой стилистической уступки в вопросе, в котором ночью Чернов хотел подвести перед крестьянами Авксентьева. Была принята редакция: ‘Непосредственное упорядочение поземельных отношений должно быть возложено на местные земельные комитеты, в ведение которых могут быть передаваемы на основаниях, устанавливаемых законом (а не обязательно, как требовала программа 14 августа) и без нарушения существующих форм землевладения, земли сельскохозяйственного назначения для наиболее полного использования их в целях спасения народного хозяйства от окончательной разрухи’.
Уладив таким образом между собой последние затруднения, договорившиеся стороны сообщили правительству на совместном с ним заседании результаты своих переговоров. Начавшийся месяц назад кризис правительственной власти этим формально закончился. Но на следующий же день, 25 сентября, петроградский Совет, в котором возобладали большевики, отверг предложение меньшевиков и эсеров и принял следующую резолюцию, определившую отношение столичной демократии к новой власти: ‘Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов заявил: после опыта корниловщины, обнаружившего, что вся цензовая Россия занимает контрреволюционную позицию, всякая попытка коалиции означает не что иное, как полную капитуляцию демократии перед корниловщиной. Отражением этой капитуляции является состав формирующегося министерства, в котором решающее место отводится торгово-промышленникам, непримиримым врагам рабочей, солдатской и крестьянской демократии. Так называемые демократические министры, ни перед кем и ни перед чем не ответственные, не способны ни нарушить, ни смягчить противонародный характер нового правительства, который войдет в историю революции как правительство гражданской войны. Петроградский Совет заявляет: правительству буржуазного всевластия и контрреволюционного засилья мы, рабочие и гарнизон Петрограда, не окажем никакой поддержки. Мы выражаем свою твердую уверенность в том, что весть о новой власти встретит со стороны всей революционной демократии один ответ: в отставку. И опираясь на этот единодушный голос подлинной демократии, Всероссийский съезд Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов создаст истинно революционную власть’. Здесь уже намечена, как видим, программа переворота.
26 сентября были опубликованы указы о назначении А. И. Коновалова министром торговли и заместителем министра-председателя вместо М. И. Терещенко, К. А. Гвоздева — министром труда, П. Н. Малянтовича — министром юстиции, А. В. Ливеровского — министром путей сообщения, С. А. Смирнова — государственным контролером, Н. М. Кишкина — министром государственного призрения, М. Б. Вернадского — министром финансов и С. Н. Третьякова — членом Временного правительства и председателем экономического совета. Не занятым остался только пост министра земледелия. На этот пост был назначен С. Л. Маслов.
27 сентября появилась декларация ‘пополненного в своем составе Временного правительства’, как официально назывался новый кабинет. В ней были сведены в одно целое все отдельные компромиссные решения, выработанные по соглашению представителей демократического совещания с представителями ‘цензовых элементов’ и партии народной свободы. В области народного хозяйства, земельных отношений, финансов, местного управления и национального вопроса внесены были все те сокращения и изменения программы 14 августа без ее упоминания, которые были отмечены выше, и в заключение упомянуто, что, конечно, ‘не все эти задачи могут быть закончены в тот краткий срок, который остается до Учредительного собрания. Но сам приступ к проведению их в жизнь… даст власти прочную опору… для организации активной обороны, восстановления народного хозяйства… и борьбы с… проявлениями контрреволюции и анархии’ и ‘облегчит будущие работы Учредительного собрания’. В области внешней политики и ‘поднятия боеспособности армии’ программа принимала взгляды ‘революционной демократии’: она обещала ‘продолжать и неустанно ‘развивать’ двойственную внешнюю политику в духе демократических начал, провозглашенных русской революцией, сделавшей эти начала общенациональным достоянием’. В частности, уже на предстоящей в Париже конференции она обязалась ‘стремиться к соглашению с союзниками на почве принципов, провозглашенных русской революцией’. Она обязалась затем в реформе армии ‘идти демократическим путем, который один может дать благотворные результаты’. Таким образом, новое правительство подписывалось под опаснейшими из заблуждений ‘революционной демократии’ и брало на себя ответственность за дальнейшее их проведение. В этом же стиле ‘глубокая смута, царящая в стране’, связывалась в декларации специально с ‘выступлением генерала Корнилова’, и главная опасность для ‘свободы русского народа’ усматривалась в расчете ‘поднявших голову контрреволюционных элементов’ на ‘усталость, охватившую всю страну’. В борьбе против контрреволюции и анархии правительство обещало ‘действовать в теснейшем сотрудничестве с организациями народа’, не указывая точно, какими именно. Переходя в заключение к обещанию ‘в ближайшие дни разработать и опубликовать положение о временном Совете республики’ (название, предложенное Церетели), декларация заявляла, что, сохраняя по своей присяге в неприкосновенности единство и преемственность государственной власти, Временное правительство сочтет своей обязанностью учитывать во всех своих действиях его великое общественное значение. ‘Демократия’, таким образом, возвращала себе в декларации часть позиций, утерянных при переговорах, а новое правительство не приобретало в этой декларации твердой опорной точки для такого направления своей деятельности, которое единственно могло бы еще оправдать последнюю попытку остановить страну на пути к большевистской победе и гражданской войне.
Министры к.-д. и Керенский. Нельзя сказать, ‘чтобы новые министры не сознавали своей обязанности испробовать в последний раз другой путь и другие средства, чем те, которые применялись до сих пор, или во всяком случае испробовать какие-нибудь средства. Новый заместитель председателя, которого уехавший в Ставку Керенский предоставил на первых же порах своим собственным силам, чувствовал особенную потребность в каком-нибудь определенном плане и системе. С. Н. Третьяков, входивший в правительство впервые, готов был вложить в это искание плана свежую энергию и веру, которых не хватало уже измученному и против воли вернувшемуся к власти А. И. Коновалову. Н. М. Кишкин принадлежал к числу действенных натур, которые по природе не могут оставаться пассивными. А. В. Карташев, религиозный мыслитель, необыкновенно быстро освоившийся с чуждой ему областью политики, перенес в нее серьезность и честность стремлений, соединенную с большой наблюдательностью и правильностью понимания людей и положений. Тесно сблизившийся между собой кружок этих людей искал и нашел поддержку в центральном комитете партии народной свободы, которая делегировала для постоянных сношений с этим кружком министров своих членов: Набокова, Аджемова и вернувшихся после отлучки П. Н. Милюкова и М. М. Винавера[100].
В добрых желаниях не было недостатка. Но… все добрые желания членов кабинета неизбежно наталкивались на одно и то же препятствие: на психологию А. Ф. Керенского. Министр-председатель перенес и в новый кабинет свою привычку самовластных и бесконтрольных решений. В лице Коновалова и Кишкина он имел и в этом кабинете личных друзей, которым доверял. Но оба этих министра воспользовались своим положением не для восстановления триумвирата с его атмосферой закулисных решений и тайной интриги, а для проведения общих взглядов и решений упомянутого кружка. К нему в отдельных случаях примыкал и М. И. Терещенко, внесший в борьбу против притязаний демократических органов всю горечь обманутых надежд и перенесенных разочарований. А. Ф. Керенский также чувствовал себя теперь чуждым этой ‘революционной демократии’, которая от него отвернулась. Но он не нашел в себе мужества пойти навстречу тем, кого на языке революции должен был считать своими врагами и многие из которых тоже видели в нем своего непримиримого врага со времени корниловской истории. Потеряв под собой почву, чем дальше, тем больше Керенский обнаруживал все признаки того патологического состояния души, которое можно было бы на языке медицины назвать ‘психической неврастенией’.
Близкому кругу друзей было давно известно, что от моментов крайнего упадка энергии утром Керенский переходил во вторую половину дня в состояние крайнего возбуждения под влиянием медицинских средств, которые он принимал. Влияние Кишкина на Керенского, быть может, имело одним из источников умелое обращение опытного и профессионального психиатра с пациентом. Как бы то ни было и это, и другие влияния оставались теперь внешними и до источника не доходили. В своей вечной нерешительности, в постоянных колебаниях между воздействиями справа и слева и в поисках равнодействующей Керенский постепенно дошел до состояния, в котором принять определенное решение стало для него истинным мучением. Он инстинктивно избегал этих мучительных минут, как только мог. Между тем гипертрофированный инстинкт и вкус к власти, своеобразное самолюбие, раздутое исключительным положением, не допускали и отказа или ухода. Жажда власти приняла при возраставшей трудности удержать власть форму желания как-нибудь дотянуть свое пребывание у власти до открытия Учредительного собрания. Этой цели приносились в жертву все остальные. Для этого избегались конфликты, а чтобы избежать конфликтов и трений, избегались вообще определенные решения. Даже для самых близких друзей Керенский стал неприступен. Он был неуловим в искусстве избегать необходимости на что-нибудь решиться. Так тянулись дни и недели — их оставалось уже немного, а самые неотложные распоряжения откладывались, самые спешные меры не принимались, самые насущные вопросы оставались без обсуждения… Между главой правительства и его членами словно разомкнулся ток, и все благие намерения последних не переходили в действие, останавливаясь на этом пороге отсутствующей воли к действию.
Отношение социалистов к министерству. Новое правительство могло бы выйти из этого состояния маразма, если бы настоявшее на его создании социалистическое умеренное большинство не ограничилось тем, что свалило ответственность на чужие плечи, а оказало бы этому последнему правительству ‘буржуазной революции’ активную и последовательную поддержку. Но та яркая непоследовательность, тот наглядный отход от только что занятых позиций, то жалкое цепляние за словесные прикрытия при вынужденном отступлении, которое только что вынуждены были обнаружить вожди ‘демократии’, истощили их последние силы. И как бы они ни думали о новой коалиции про себя, громко и открыто они поддерживать ее не могли. Их непоследовательность и робость сказались уже в тех отделах программы — военном и международном, которые даже Плеханов заклеймил в своем ‘Единстве’ как возвращение к Циммервальд—Кинталю. ‘Я спрашиваю любого гражданина, не совсем беззаботного насчет судьбы родины и не окончательно порвавшего с логикой, — писал он 28 сентября, — можно ли поднять боеспособность нашей армии с помощью того самого средства, которое понизило ее в такой ужасающей степени?’ Нежелание умеренной ‘демократии’ поддерживать власть сказалось и на составе социалистической половины кабинета. Керенский давно уже подбирал этот состав из людей, которые не могли быть ему соперниками. Самостоятельные и независимые политические величины постепенно устранялись или уходили сами. Теперь уходили и более или менее известные имена. После Церетели, Чернова ушли Авксентьев и Скобелев. Последний оставил министром труда своего товарища Гвоздева, простого рабочего, человека со здравым смыслом и с гражданским мужеством, но, разумеется, не пригодного на роль спасителя России в критический момент ее существования. Что касается представителей социал-демократии в новом кабинете, ‘Известия московского Совета рабочих и солдатских депутатов’ писали: ‘Социал-демократическая партия представлена Никитиным, Прокоповичем, Гвоздевым, Малянтовичем. Личный вес этих лиц, конечно, весьма различен. Но вряд ли кому-нибудь придет в голову рассматривать их как авторитетных представителей социал-демократии’. И как бы для иллюстрации этого Центральный комитет социал-демократов в эти дни под давлением большевиков предложил Никитину оставить ряды партии.
Психология этой уступчивости будет понятна, если вспомним результаты только что закончившихся в последние дни сентября выборов в Москве в районные думы. Вот сравнительные цифры общегородских выборов 26 июня и этих, сентябрьских:
Июнь
Сентябрь
Социалисты-революционеры
374 885 (58 %)
54 374 (14 %)
Меньшевики
76 407 (12 %)
15 887 (4 %)
Большевики
75 409 (11 %)
198 320 (51 %)
Партия народной свободы
108 781 (17 %)
101 106 (26 %)
Возрастающий абсентеизм разочарованного обывателя и на фоне этого равнодушия громадный провал случайно победивших в июне своим 3-м списком (буква ‘3’: ‘земля’) эсеров, полное почти исчезновение непонятных никому в своей колеблющейся тактике меньшевиков, решительный уход активных элементов пролетариата от социалистической интеллигенции к демагогам, наконец, устойчивая позиция сознательной части несоциалистической демократии (‘буржуазии’), не поддержанной несознательным обывателем, — такова поучительная картина политического настроения старой столицы. Она подтверждается и относительно Петрограда. ‘Кто знаком с положением дел в петроградской крупнейшей организации меньшевиков, еще недавно насчитывавшей около 10 тысяч членов, — говорит ‘Новая жизнь’ (29 сентября), — тот знает, что она фактически перестала существовать. Районные собрания происходят при ничтожном количестве 20-25 человек, членские взносы не поступают, тираж ‘Рабочей газеты’ катастрофически падает. Последняя общегородская конференция не могла собраться из-за отсутствия кворума’. А вот что пишет большевистский ‘Рабочий путь’ об эсерах: ‘Пора, товарищи, понять, что партии социалистов-революционеров больше нет. Есть только ‘расплывчатая’ масса, часть которой запуталась в ‘савинковщине’, другая осталась в рядах революционеров, а третья бесполезно топчется на месте, покрывая на деле савинковцев’.
Умеренные вожди социализма были заподозрены в сдаче демократических позиций ‘корниловцам’. Церетели на последнем заседании демократического совещания так и называли ‘корниловцем’. ‘Новая жизнь’ называла их тактику ‘жалким плодом трусости и оппортунизма… верного рыцаря… и комиссара Временного правительства в демократических организациях’ Церетели. Довольно естественно, что социалистическая масса отвернулась от этого результата своей же работы или, во всяком случае, стала к нему в оборонительную позу. Центральный Комитет социал-демократов постановил: ‘Признавая основы соглашения, заключенного между демократией и цензовыми элементами, не вполне удовлетворительными и находя необходимым стремиться к изменению этих основ как в смысле установления формальной ответственности правительства перед предпарламентом, так и в смысле более последовательного демократического осуществления отдельных пунктов программы, ЦК… считает, что соглашение… единственный выход из создавшегося положения’. В то же время ЦК, ‘учитывая роль социал-демократов в рядах объединенной демократии в настоящий момент’ и разрешая членам партии ‘в каждом отдельном случае’ оставаться в составе правительства, ‘оставляет за собой право отзывать членов партии из правительства, когда ЦК признает пребывание их в правительстве несовместимым с интересами пролетариата’. Так же кисло и с оговорками одобрил ЦК социалистов-революционеров заключенное его членами соглашение: ‘Полагая, что революционная власть должна быть построена на основе программы 14 августа и на ответственности власти перед демократическим Советом, причем в состав министерства могут войти отдельные представители как революционной демократии, так и цензовых элементов, ЦК признает, что намеченные основы соглашения, хотя и представляют некоторые отступления от указанных принципов формирования власти, тем не менее при данных политических и хозяйственных условиях и международном положении страны, они должны быть приемлемы для партии социалистов-революционеров’. Как видим, в декларациях центральных комитетов обеих господствующих партий нет никакого энтузиазма к новой комбинации.
Какая разница между этими декларациями и воинственной фанфарой большевиков, провозгласивших устами петроградского Совета новое правительство ‘правительством гражданской войны’ и прямо потребовавших от него: ‘в отставку’, не дожидаясь даже его сформирования и его декларации! Вот позиции, на которых идет настоящий бой. Сравнительно с ними позиции умеренного большинства, становящегося меньшинством, являлись уже позициями глубокого тыла. На другой день после соглашения ‘Новая жизнь’ Горького уже зовет оттуда в первую линию окопов, призывает к сближению со ‘здоровым течением в большевизме’ и настаивает на ‘восстановлении единства, если не всего, то возможно большей части демократического фронта’ для создания ‘диктатуры демократии’ как ‘единственного средства спасти революцию’. ‘Вне этой тактики нет спасения’. И мы уже теперь можем предчувствовать, в какую сторону обратятся взоры шатающегося социалистического центра в будущем ‘совете республики’, если в один прекрасный день, не им указанный, ему придется сделать решительный выбор[101].
Группы, поддерживающие правительство. Сравнительно с этими влиятельными группами, отношение которых к новой коалиции являлось более чем сомнительным, уже мало значения имело политическое настроение менее организованных групп, которые могли бы оказать поддержку. К таким нужно отнести, как показало демократическое совещание, прежде всего деревню и кооперацию. Совет крестьянских депутатов вовсе не представлял истинного настроения крестьянства. Но он должен был с этим настроением считаться, и это сказалось на содержании платформы Совета, выработанной его исполнительным комитетом в начале октября. Комитет призывал всех крестьянских депутатов ‘к энергичной поддержке признанного революционной демократией Временного правительства, которое одно только может довести страну до Учредительного собрания’. Эта цель — подготовка Учредительного собрания — вместе с обороной страны представлялась комитету единственной очередной, и ‘тот, кто отвлекает народ’ от этой подготовки ‘или не считает Учредительного собрания великим, решающим событием в деле народа’, признавался ‘идущим умышленно или неумышленно против народных интересов’. С этой точки зрения комитет считал и съезд Советов рабочих и солдатских депутатов, назначенный на 10 октября в Петрограде, ‘несвоевременным и опасным’, могущим ‘отдалить срок созыва Учредительного собрания и в гражданской войне погубить все завоевания революции‘. Он предлагал поэтому своим членам в армии и в тылу ‘отказаться от посылки делегатов на предполагаемый съезд’. В резкую противоположность ‘революционной демократии’ и даже правительственной декларации платформа крестьянских депутатов признавала, что хотя ‘мир — заветная мечта крестьянства, но мир крестьянство получит только тогда, когда армия наша будет боеспособной и защитит русскую землю от готовящегося раздела’. Поэтому исполнительный комитет ‘считает предателями тех, кто бросает фронт и оставляет русскую армию беззащитной перед врагом’. Он призывает солдат ‘крепко стоять перед врагом и не дать погибнуть от вражеского нашествия крестьянским надеждам на лучшую жизнь’.
На тот же путь решительно вступила и русская кооперация, пославшая, как мы видели, со своего сентябрьского съезда декларацию с особым наказом на демократическое совещание. 4 октября открылся чрезвычайный съезд кооператоров в Москве, и, докладывая об исполненном поручении, Беркенгейм имел полное право сказать, что ‘без кооперации картина демократического совещания была бы иная’ и что именно кооперация ‘дала перевес голосов за создание коалиционной власти’. Это приводило кооператоров к логическому заключению, что и на выборах в Учредительное собрание кооперация не может отказаться от политической роли, вообще ей несвойственной, что она обязана выступить как отдельная политическая группа. ‘Общее впечатление, сложившееся у нас на демократическом совещании, — говорит Беркенгейм, — такое: в стране идет быстрая и стихийная организация рабочих и крестьянских масс. Она питает демагогию, а разные политические течения плетутся теперь в хвосте этой анархизации… Но я убежден, что еще не вся Россия превратилась в сумасшедший дом, что пока обезумело главным образом население больших городов’.
Наблюдение Беркенгейма было, несомненно, правильно. Оно полностью подтверждается результатами выборов в городское демократическое самоуправление. Ко 2 сентября выборы состоялись в 643 городах из 779 и, по данным Министерства внутренних дел, дали следующие результаты:
Губернские города
Прочие
(43)
(407)
Избрано гласных,
3 689
13 246
в том числе (в %):
Большевиков
7
2
Меньшевиков
6
4
Социалистов-революционеров
16
9
Социалистический блок
36
21
Национальные группы
8
7
Партии народной свободы
13
5
Внепартийные
14
50
Как видим, кучка, требовавшая себе от имени России ‘всей власти’, в больших городах получила всего 7 %, а в остальных городах — только 2 % гласных. Половина всех гласных в малых городах, быт которых является переходным к сельскому, оказалась беспартийной: то есть политические партии вообще еще не проникли в эту среду. Поскольку они проникли, обыватель отдал преимущество несоциалистическим элементам перед социалистическими, которые, все вместе взятые, представляли в малых городах только треть гласных (36 %). Применяясь к распределению голосов городской группы в демократическом совещании, это значило, по расчету Б. Веселовского[102], что за коалиционную власть высказалось в городах 9100 буржуазных гласных (беспартийных, к.-д. и национальные группы) и 60 % социалистических, то есть 4700, всего 13 800 из 16 935. Несомненно, не вся Россия ‘превратилась в бедлам’. Но, к сожалению, группы, более близкие к центру и к государственному рулю, составляя ничтожное меньшинство в стране, были в столице близки к действительному захвату власти.
Кооператоры были правы, что при разноголосице и при шатаниях социалистических партий, при очевидной неспособности деревни разобраться в их аргументах, при возраставшей роли демагогии среди темной, непривычной к политической жизни крестьянской массы выборы в Учредительное собрание должны дать самый случайный и, быть может, пагубный результат. Роль ‘десяти миллионов кооператоров’, близких к массам и заслуживавших их доверие, была при этом совершенно незаменима. Телеграммы на кооперативный съезд с мест показали, что собственно сама жизнь решила уже спор об участии кооперации на выборах. Из 66 оглашенных телеграмм 54 стояли за самостоятельное участие кооперации, и только 12 дали отрицательный ответ: очевидно, по тем же соображениям, которые руководили противниками участия (в том числе рабочей группой) на съезде: из боязни, что кооперация повредит успеху социализма. Резолюция съезда, принятая после горячих прений 81 голосом против 17 при 7 воздержавшихся, гласила, что ‘в Учредительное собрание должны быть избраны преданные российской республике люди дела, способные подчинить групповые, классовые и партийные интересы неотложным нуждам защиты отечества на фронте и в тылу и закрепить завоевания революции’. Стоя на этой платформе, ‘кооперативные организации должны стремиться к объединению всех демократических течений, стоящих за энергичную и напряженную оборону страны и свободы, за водворение законности и порядка в стране силами самой государственно мыслящей демократии и за недопустимость избрания в Учредительное собрание представителей пораженчества и анархизма’. ‘С этой целью’, казалось бы, действительно могли быть объединены все ‘демократические’ течения, стоящие на государственной точке зрения, включая и партию народной свободы, платформу которой резолюция целиком повторяла. Но здесь и сказалась роковая слабость русской прогрессивной общественности. Под ‘демократическими’ хотели понимать только социалистические партии. Резолюция кооператоров прямо приглашала, где можно, ‘содействовать образованию блоков с социалистическими партиями и фракциями, стоящими на государственной точке зрения’, где нельзя ‘вступать в соглашение с отдельными (тоже социалистическими) партиями и фракциями’, а где ни то, ни другое не удается, там ‘выставить самостоятельные списки’. Такое устранение всей несоциалистической демократии при крайней слабости ‘социалистических партий, стоящих на государственной точке зрения’, стояло в полном противоречии с основной задачей — объединить людей, ‘способных подчинить классовые интересы неотложным нуждам защиты отечества’. Позиция большинства социалистических партий, даже и умеренных, была ведь прежде всего классовая. Это и оказалось подводным камнем, о который суждено было разбиться русской революции. Чтобы как-нибудь выйти из этого противоречия между классовой и государственной политикой, кооператоры прибегли к излюбленному средству русского обывателя. Они противопоставили ‘деятелей политических партий’, связанных ‘партийной догмой’, ‘людям дела, хорошо знакомым с самыми разнообразными сторонами и особенностями хозяйственной и бытовой жизни страны’. Последние должны прийти в Учредительное собрание ‘не с готовым решением’, а ‘лишь в углубленной, долгой работе над каждым больным вопросом… составить свое свободное суждение на основании своих общих, отвечающих интересам трудового народа идей и принципов’. Эта попытка кооператоров — уйти от партий — лучше всего объясняется тем, что наличные социалистические партии им не подходили, а наличные партии, защищавшие их программу, не называли себя социалистическими. Так даже ‘люди дела’, ожесточенно отрицавшие фразы, сами в конце концов оказались во власти фразы, загипнотизировавшей русскую ‘демократию’ и лишившей ее всякой точки опоры на том опасном скате, по которому она скользила к гибели революции.
Среди социалистических партий, кроме плехановской, была, правда, и еще одна, которая, казалось, была бы способна стать на требуемую кооператорами государственную точку зрения. Мы подразумеваем небольшую интеллигентскую группу ‘народных социалистов’ — старых народников ‘Русского богатства’, соединившихся с той бесформенной и неясной в политическом отношении группой, которую со времени первой Думы окрестили именем ‘трудовиков’, заменявшим ей программу. Русское народничество по традиции было менее связано социалистической догмой, чем правоверный социал-демократизм. Оно всегда обнаруживало более способности и желания ближе всмотреться в ‘особенности хозяйственной и бытовой жизни страны’. Именно это течение попыталось поэтому создать самостоятельную теорию русского аграрного социализма. Правда, зато это течение было теснее связно с культурными и идейными традициями русского интеллигентства — и за это особенно подвергалось нападкам ‘научных’ марксистов. Как бы то ни было, около этого старого знамени, Михайловского и Анненского, собралась группа людей, талантливых, знающих, любящих родину и кристально честных. В русской политической жизни они занимали своеобразную позицию обитателей ‘культурного скита’, добровольных анахоретов, свято хранивших неугасимый огонь на старом алтаре. Но теперь русская жизнь и их вызвала наружу. Они могли оказаться нужнее многих других в этом процессе превращения фанатиков отвлеченного социализма в трезвых политических деятелей — процессе, с которым русская жизнь так печально запоздала. Их политическое настроение известно нам из речи А. В. Пешехонова, одного из ‘лидеров’ группы, на демократическом совещании.
Второй съезд ‘трудовой народно-социалистической партии’ (так называла себя группа после слияния с трудовиками) для определения предвыборной платформы в Учредительное собрание собрался в Москве 26 сентября. Он не был многолюдным. Провинция часто впервые приходила тут в соприкосновение со своим центром. Съехалось около 70 членов партии. Председателем был избран Пешехонов, докладчиком от ЦК выступил В. А. Мякотин. Значительная часть того, что он сказал, могла быть сказана ‘кадетом’. Он отметил крушение многих надежд со времени первого съезда. Власти нет. Нет и многовластия. Есть анархия. Боялись ‘контрреволюции’, которой не было. Теперь она есть, ‘взращенная ошибками революции’. Этим ошибкам партия недостаточно противодействовала. Она не протестовала против нарушения всех гражданских свобод демократическими учреждениями и против попыток их стать рядом с властью государственной. В Советах она была ‘подголоском иных партий, меньшевиков и эсеров’. Между тем у партии есть свой лозунг. ‘Сейчас он непопулярен, ибо требует жертв от масс: но мы никогда не искали только популярности’. Этот лозунг, такой необходимый для данного момента, — ‘общенародность’, служение общенародным интересам — старый лозунг партии. В национальном вопросе ‘мы — федералисты, но и сторонники Российского государства’. Что касается отношений к другим партиям, ‘раньше всего мы отгораживаемся от большевиков, ибо у них один метод — насилие, ибо они по существу — не социалисты’. Из трех групп, на которые разделились эсеры, партия народных социалистов ближе к ‘Воле народа’ и к Авксентьеву, то есть к правому крылу и к центру. ‘Черновцы’ — те же большевики. Но все три течения ‘организационно связаны’, и потому партия не может на выборах идти ни с одним. От ‘Единства’ и от меньшевиков партию отделяет аграрный вопрос. Но ‘как быть с партией к.-д.?’ Они — не социалисты и в ряде вопросов — противники. Но они вовсе не ‘правые’, их программа — вовсе не ‘программа помещиков’. ‘У нас есть с ними общие пути’: ‘задачи политического устройства страны, воспитания правового сознания народа’.
Этот небанальный доклад вызвал ожесточенные возражения со стороны типичного представителя трудовиков, члена I Думы, Брамсона. Нельзя отказываться от соглашения с социалистическими партиями иначе мы себя ‘изолируем’. Нельзя подходить с упрощенной точкой зрения к большевикам: они слиты с массой, живут в ней, и с ними партии трудовых классов придется ‘конкурировать’. Напротив, от к.-д. надо ‘решительно отмежеваться’. Они, конечно, ‘старый капитал, накопленный народом’, ‘партия культурная’, ‘не корниловцы’. Но… ‘у них никогда не было гражданского мужества’. Кадеты, возражал откровеннее Стааль, хотят остаться на позициях 1 марта. Но революция — явление социальное, а не только политическое. И нельзя поэтому ‘идти к народу с проповедью одного только самоограничения: этого народ, чувствующий себя победителем, не поймет’. Нужно заставить народ ‘возненавидеть монархию’, а для этого надо вынуть из портфеля обвинительный акт против августейших особ. Ввиду этих возражений новых союзников А. В. Пешехонов попытался занять примирительную позицию, и при этом пожертвовал к.-д. Мы стремимся, говорил он, стихийную борьбу классов ввести в формы государственные. Единственные партии, резко определившие свою политическую позицию, к.-д. и большевики, напротив, разъединяют эти два момента. Большевики признают лишь стихийную борьбу классов, а у к.-д. ‘другая крайность: они так же упрямо хотят знать лишь чистые государственные формы’. Коалицию с к.-д. (как с интел-лигентами-государственниками) он ‘понимает и допускает’. Но за к.-д. стоит еще и торгово-промышленный класс, и вот идеи ‘коалиции с буржуазией’ он не понимает. Собственную цель партии следует высказать ясно, не смущаясь несоответствием ее сил ее целям. Силы притекут сами, ‘если мы будем ярче, полнее и сильнее выявляться’.
В результате прений съезд принял резолюцию, все содержание которой воспроизводит доклад Мякотина, а практические выводы взяты у его оппонентов. Цель усилий настоящего момента — защита родины от внешнего врага и утверждение демократической государственности, опирающейся на неотъемлемые права граждан и на свободно выраженную волю народа, борьба со всем, что этому препятствует: с посягательством на неприкосновенность личности и на свободы, с анархией, с раздроблением государственной власти и расхищением ее классовыми и иными организациями, не могущими выразить воли всего населения, такая организация государственной власти, при которой она имела бы не классовый, а общенародный характер, противодействие самосудам и попытка разрешить социальные и политические вопросы на почве права, признанного и охраняемого государственной властью, а не путем насилия, сохранение государственного единства России от максимализма некоторых окраин и национальных партий и энергичная борьба с теми максималистическими требованиями, которые грозят привести государство к распаду, подчинение классовых и групповых интересов общенародным…
Все это есть прекрасное резюме всего того, к чему партия народной свободы стремилась в течение всех семи месяцев революции и о чем она, как видно из этой книги, многократно заявляла в постановлениях своих съездов и в заявлениях своих министров, в противоположность стремлениям социалистических партий и ‘демократических’ организаций к ‘углублению’ революции и к ‘революционному правотворчеству’. Как же рекомендует ‘трудовая народно-социалистическая партия’ достигать этих целей? Так, как этого требуют противники В. А. Мякотина! Партия — тоже социалистическая, а потому ‘соглашение на почве выборов с несоциалистическими партиями невозможно’.
Здесь, как видим, грань, через которую ‘революционная демократия’, включая и ‘трудовых народных социалистов’, оказалась неспособной или бессильной перешагнуть. Напротив, вопреки всему, что делали социалистические партии советского большинства и что так резко противоречило только что изложенной программе, ‘съезд нашел возможным действовать’ и с эсерами, ‘поскольку они отошли от максималистского крыла’, и с меньшевиками. На то обстоятельство, что они не только ‘организационно’, но в конце концов и идейно связаны с ‘максималистским крылом’, съезд предпочел закрыть глаза. Достаточно, если максимализм не бросается прямо в глаза в выдвинутых лозунгах или личностях кандидатов. Съезд согласен даже идти с ‘внепартийными организациями, если они не стоят в противоречии с программой народных социалистов’: только бы эти организации не носили названия одной из ‘буржуазных’ партий.
Таков предел государственного благоразумия и тактической сдержанности благоразумнейшей из социалистических партий. Чтобы спасти революцию от последствий ‘максимализма’, этот предел был совершенно недостаточен. И неспособность перейти его составляет одну из главных причин неудачи всего революционного движения. Это же обстоятельство лучше всего объясняет, почему во всех практических шагах ‘революционная демократия’ была вынуждена предоставлять инициативу той самой несоциалистической партии, от формального соглашения с которой она так тщательно отгораживалась. Сохранив чистоту партийной вывески, вожди Советов предоставляли затем ‘интеллигентам-государственникам’ руководить ходом действительной государственной жизни. Для этого им и была так необходима коалиция с ‘буржуазными’ элементами у власти.

IV. Сила и слабость третьей коалиции

Частичные успехи правительства в Финляндии. Благодаря окончанию затянувшегося на целый месяц кризиса власти и обновлению состава коалиции Временное правительство в конце сентября и в начале октября переживало один из своих Lucida intervalla[103]: период ясности государственного мышления. Эти периоды, как мы знаем, всегда сопровождались усилением власти. И в эти моменты усиления власти всегда приходилось сводить запутанные и просроченные вследствие кризисов счета с ‘максималистическими’ захватами окраинных народностей и русских политических партий. Едва государственная мысль правительства получила возможность спокойно сосредоточиться, как уже заявляли о своем праве на его внимание длительные окраинные конфликты в Финляндии и на Украине.
Мы оставили Финляндию в момент роспуска Временным правительством финляндского сейма за его попытку самочинного законодательство-вания по основному вопросу о взаимоотношении России и Финляндии. Социал-демократическое большинство распущенного сейма не захотело подчиниться указу о роспуске, не огласило его в заседании сейма и 16 августа попыталось самочинно собраться вновь. Попытка эта была пресечена энергичными мерами Временного правительства, по распоряжению которого генерал-губернатор Стахович занял помещение сейма гусарами. Хотя депутаты после того и собрались в зале четырех сословий, но правительство могло рассматривать это собрание как собрание частных лиц, бывших депутатов, в частном помещении и не придавать собранию никакого юридического значения. Через месяц, за три дня до выборов, финские социал-демократы решили повторить опыт и разослали всем политическим фракциям сейма повестки на заседание 15 сентября. Вновь назначенный заместителем М. А. Стаховича Н. В. Некрасов по распоряжению правительства спешно выехал в Гельсингфорс и застал там иную картину, чем месяц назад. Гельсингфорсский Совет рабочих и солдатских депутатов на этот раз отказал в поддержке войск для недопущения заседаний самочинного сейма. Временное правительство получило телеграмму, прочтенную Керенским на демократическом совещании, что ‘местные революционные силы не позволят никому, в особенности Временному правительству, помешать явочному открытию сейма’. Спешно посланные делегаты Центрального исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов не были допущены на суда для переговоров с матросами. При этих условиях Н. В. Некрасову пришлось ограничиться символическим действием и объявить, что он ‘приказал наложить печати на двери сейма, дабы всем ясна была незаконность назначенного на 15 сентября собрания’. Представители всех других партий заранее заявили, что не примут участия в явочном заседании: у них не было интереса это делать, так как в предстоящих выборах они рассчитывали на победу буржуазных партий над социалистами. Без четверти час дня 15 сентября в заседание сейма явился тальман распущенного сейма Ман-нер в сопровождении 80 депутатов, составляющих 40 % всего состава сейма, распорядился снять печати, открыл двери и объявил заседание открытым. В 20 минут был рассмотрен в трех чтениях и принят законопроект 5 (18) июля о верховных правах Финляндии. Перед голосованием депутат Айрола высказал точку зрения собравшихся. Сейм распущен незаконно. Настоящее собрание должно считаться законно состоявшимся, ибо сеймовый устав не предусматривает кворума. Если буржуазные депутаты отсутствуют, то тем хуже для них: они ничего не хотят сделать для достижения самостоятельности Финляндии, пользуясь благоприятными обстоятельствами, которые не повторятся. Что касается выборов в новый сейм, то сейм может и признать их незаконными, и согласиться на них, если они дадут благоприятные результаты. Так как два сейма существовать не могут, то нынешний сейм может объявить свою сессию законченной и сам назначить, когда новые депутаты должны собраться, ибо постановление русского правительства о созыве сейма на 1 ноября для Финляндии не обязательно. Затем, уже на основании принятого закона, были единогласно утверждены для введения в действие законопроект о 8-часовом рабочем дне, о коммунальных выборах, о правах русских граждан, о еврейском равноправии и другие, принятые сеймом в разное время. После этого заседание, продолжавшееся 35 минут, было закрыто тальманом.
Правительство реагировало на все это составлением акта, направленного в судебный департамент сената для судебного преследования против нарушителей общественного порядка.
На следующий день, 16-го, социал-демократические депутаты собрались на второе заседание, но оно очень скоро было закрыто Майнером. Некрасов объясняет это (в беседе с журналистами) тем, что ‘собравшиеся депутаты узнали, что объединенное совещание демократических организаций относится к их выступлению отрицательно’. Нужно тогда предположить, что символическая победа над Россией изменила настроение этих депутатов после их телеграммы Керенскому. Как бы то ни было, очевидно, что больше того, что они уже сделали, с.-д. депутаты и не могли сделать. Они демонстрировали свою позицию на выборах, начинавшихся 18 сентября, и испробовали нового генерал-губернатора, от которого русская левая и финляндская печать ожидали ‘политики уступчивости взамен политики строгой законности’, которую проводил Стахович.
Выборы, однако, показали, что тактика социалистического большинства распущенного сейма не одобряется страной. Избиратели явились в исключительно большом количестве к избирательным ящикам и дали победу буржуазным партиям. По сравнению с прежним сеймом состав нового сейма изменился следующим образом:
Социал-демократы
103
91
Блок финских буржуазных партий
57
61
Аграрии
18
26
Шведская конституционная партия
21
21
Крестьянские рабочие
1
Представитель Лапландии[104]
200
200
Таким образом, ни самочинное объявление независимости Финляндии, ни обещания самых радикальных социальных реформ не подействовали. Это не значило, конечно, что финляндцы отказывались от самостоятельности. Но они хотели идти к ней более надежным путем. Сейм был в руках групп, привыкших действовать не революционными, а конституционными методами. Грамотой Временного правительства от 30 сентября созыв законного сейма был назначен на 19 октября (1 ноября). К этому времени нужно было выработать давно желанную новую ‘форму правления’. Разумеется, эта ‘форма правления’ представлялась теперь, в революционное время, молодому поколению финляндских политиков совершенно иначе, чем она рисовалась старому Мехелину и его сподвижникам. 22 сентября, то есть как только выяснилась победа буржуазных партий на выборах, в финляндских газетах были опубликованы проекты законов об установлении республиканской формы правления и о взаимоотношениях между Финляндией и Россией. Проекты эти, составленные финляндскими юристами, находились на рассмотрении юридической коллегии сената, но еще не были рассмотрены. Проект новой формы правления предполагалось внести с согласия Временного правительства в сейм, а проект о взаимоотношениях двух стран провести параллельно через сейм и через русское Учредительное собрание. Согласно обоим проектам, Финляндия объявлялась республикой, соединенной с Россией, но имеющей собственную конституцию и правительство, не зависимое от законодательной и правительственной власти в России. Законодательная власть принадлежала сейму вместе с президентом республики, выбиравшимся прямым и общим голосованием на 6 лет и получавшим право созывать и распускать сейм, назначать выборы, назначать членов Совета министров. Президент же являлся главнокомандующим финляндских войск в мирное время и объявлял в согласии с Советом министров мобилизацию. Вопрос о войне и мире являлся вопросом общегосударственным, который решался согласно основному закону России для обеих стран. Русское же правительство заключало договоры с иностранными державами, если только оно не делегировало этого права правительству Финляндии. Русские войска впредь до сформирования финляндской армии, оставались в крепостях и фортах Финляндии, пользуясь одинаковыми правами с финскими по расквартированию, перевозке и реквизиции при содействии финляндских властей. После сформирования финляндской армии она одна находилась в стране, имея целью защиту родины, этим оказывая содействие защите русского государства. Каждый гражданин являлся военнообязанным, и финляндское правительство обязывалось держать такое количество войск, чтобы расходы на них в мирное время были не менее 10 марок на жителя. Российское правительство имело право инспектировать эти войска и требовать переведения их на военное положение. В военное время Россия могла вводить в Финляндию необходимое количество войск, и тогда командование переходило к русским. Для устройства новых крепостей и фортов требовалось согласие русского правительства. Для дел православной церкви, телеграфа, денежных расчетов, торговли и судоходства Россия могла иметь в Финляндии свои учреждения, чиновников и агентов. Предусматривалась взаимная выдача уголовных преступников. Сношения двух правительств происходили через высшего представителя России в Финляндии (или Финляндии в России) или через статс-секретаря. Применение закона о взаимоотношениях могло производиться лишь одинаковыми постановлениями законодательных органов двух стран в порядке, установленном для основных законов. В случае разногласия в толковании закона спорный вопрос передавался в согласительную комиссию из трех членов от каждой страны, а в случае их несогласия — на решение международного третейского суда в Гааге, если он признает это относящимся к своей компетенции.
Отношение финляндских партий и печати к этим проектам было различное. Социалисты относились к ним, конечно, совершенно отрицательно. Но и шведская конституционная ‘Столичная газета’ (Hufvudstadsbladet) находила, что это решение уже не может удовлетворить большинство финского народа. Напротив, старофинские ‘Гельсингфорсские новости’ (Helsingin Sanomat) утверждали, что на этих проектах могут объединиться все партии и что этот проект формы правления ‘удовлетворит наиболее крайние требования’.
26 и 28 сентября проект о взаимоотношениях Финляндии и России обсуждался юридической комиссией при Временном правительстве. Докладчик Б. Э. Нольде сразу обратил внимание на ту главную особенность проекта, что он радикально изменяет права России относительно внутреннего законодательства Финляндии и, таким образом, существенно умаляет суверенитет России. Конечно, принцип внутренней самостоятельности Финляндии в ее местных делах никаких сомнений не вызывал. 1 октября комиссия юридического совещания (Б. Э. Нольде, Н. И. Лазаревский, Д. Д. Гримм, М. С. Аджемов и А. Я. Гальперн) выехала в Гельсингфорс и в двух совместных заседаниях с комиссией основных законов финляндского сената обсудила проект. Б. Э. Нольде по возвращении (5 октября) сообщил журналистам, что с обеих сторон проявлено несомненное желание столковаться и соглашение уже намечено. Русские члены согласились, что право самоопределения в области чисто внутренних дел должно быть в полной мере признано за Финляндией. Финляндские члены согласились на то, чтобы не только взаимоотношения России и Финляндии, но и образ правления не мог изменяться без согласия России. Положение президента, к которому переходили все права русского монарха, плохо мирилось с суверенитетом России. Но необходимость лица, которое бы санкционировало распоряжения правительства и являлось бы его главой, вполне признавалось. Русские члены предпочитали только, чтобы это лицо называлось ‘вице-президентом’. Два существенных вопроса, однако, вызвали непримиримые разногласия и остались нерешенными: это вопрос о праве держать в Финляндии русские войска в мирное время и о передаче спорных вопросов на решение Гаагского трибунала. И по стратегическим, и по международным соображениям Россия не могла отказаться от права держать свои войска в Финляндии во всякое время, не только во время войны. А обращение к Гаагскому трибуналу возможно было бы лишь в случае полной независимости Финляндии, в каковом случае исчезли бы и сами спорные вопросы, вытекавшие из ее связи с Россией. Подобные вопросы, конечно, не входили в нормальную компетенцию нормального третейского суда, и Финляндия не значилась в числе 40 суверенных государств, подписавших Гаагскую конвенцию и могущих заключить между собой договоры об арбитраже. Конечно, именно этим, то есть косвенным, выводом о полной независимости Финляндии и дорожили финляндские юристы, не соглашавшиеся уступить в этих вопросах.
Через две недели, 19 октября, открылся новый сейм. Тальманом избран был младофинн (Лундсон), вице-тальманами — старофинн (Ингман) и член аграрной партии (Алькио). В предвидении возбуждения вопроса о взаимоотношениях двух стран генерал-губернатор получил указания, что все решения в этом вопросе должны приниматься в порядке, обеспечивающем их юридическую силу, то есть не односторонне, а на основе свободного соглашения, связывающего обе стороны — сейм и Временное правительство, ответственное перед Учредительным собранием. По существу правительство соглашалось на передачу дел внутреннего законодательства и управления чисто финляндским органам и настаивало на сохранении во имя непрерывности российского и финляндского права status quo в отношении общих для Финляндии и России дел впредь до окончательного их регулирования указанным порядком. 23 октября оба обсуждавшихся ранее законопроекта были в окончательном виде привезены из Гельсингфорса Некрасовым и статс-секретарем по делам Финляндии Энкелем и утверждены на заседании Временного правительства. Финляндия, сохраняя связь с Россией, получала собственное законодательство и правительство. Государственный строй Финляндии определялся как республика, в которой высшая исполнительная власть принадлежит ‘правителю’. Вопросы войны и мира и заключение договоров оставались в компетенции России. Таким образом, перед самым выступлением и окончательной победой большевиков давнишний спор между Финляндией и Россией обещал разрешиться к взаимному удовольствию и с соблюдением обоюдных интересов. Судьба решила иное…
На Украине. На Украине, как и в Финляндии, продолжало укореняться и развиваться стремление к самостоятельности и в конечном счете независимости. Но здесь процесс шел более бурно как ввиду темперамента населения, так и ввиду отсутствия ‘непрерывности’ права, ввиду полной невозможности опираться на правовую традицию, доказываемую практикой учреждений и основными актами государственного права. Новое государственное право, которое только что начало создаваться под давлением захватов украинских политиков, было полно недомолвок и пробелов, которые каждая сторона толковала по-своему. Само учреждение ‘Генерального секретариата’ 4 июля было признано не в виде законодательного акта, а в виде ‘декларации’, сообщавшей о правительственном ‘решении’. Конечно, это было сделано не случайно. Основанная на ‘декларации’ 4 июля ‘инструкция Генеральному секретариату’ юридически висела в воздухе, и сенат на этом основании даже отказался опубликовать ее (2 октября) как ‘утвержденную без одновременного утверждения органического закона о самом секретариате, как новом государственном установлении’. Далее сама инструкция в дальнейшей своей части — той, которая определяла административные полномочия Генерального секретариата, оставалась актом незаконченным. По ст. 5-й ‘инструкции’ круг дел ‘местного управления’, по которым Временное правительство будет осуществлять свои полномочия при посредстве генеральных секретарей, признанных в статье 3-й, должен был быть определен в ‘особом приложении’. Это приложение не было издано, и, следовательно, административная компетенция комиссариата осталась юридически не определенной. Это не только не препятствовало, но даже помогало украинским политикам расширить компетенцию секретарей явочным порядком на всю область управления. Не говорим уже о том, что секретариат, признанный в ‘инструкции’ ‘органом Временного правительства’, в действительности функционировал в роли парламентарного министерства Украины, существование и состав которого зависели от ‘доверия’ учреждения, которое уже вовсе не было оформлено юридически и оставалось вполне самочинным, — ‘Центральной Рады’, своеобразного украинского предпарламента.
Из этих узких и тесных рамок декларации 4 июля украинцы рвались на полную свободу под несомненным давлением ‘самостийников’, начинавших понемногу приобретать почву.
‘Кроме наивных людей, — говорит в своей книге Винниченко, — никто не смотрел на инструкции серьезно. Все знали, что это не мир, а только временное перемирие, что борьба будет и должна быть. Оба лагеря, пользуясь перемирием, собирали свои силы, подсчитывали их, организовались… И ни одна сторона этого не скрывала’. Если это свидетельство недоказательно для Временного правительства, к намерениям которого украинские вожди относились с чрезмерной подозрительностью, то оно вполне доказательно для того лагеря, к которому принадлежал сам автор книги. Винниченко признает, что сторонники украинской самостоятельности извлекли прежде всего выгоды и из той самой ‘инструкции’, которая им не нравилась. ‘Инструкция имела для нас, — говорит он, — много положительных элементов. Это была прежде всего первая опора нашей ‘законной’, юридически правовой государственности, а эта ‘законность’ имела громадное психологическое значение для широких кругов мало осведомленного, забитого, привыкшего ко всякой ‘законности’ обывателя… Инструкция сыграла громадную агитационную, пропагандистскую роль’. Ее отрицательные стороны — и особенно ограничение территории Украины, — по утверждению Винниченко, дали толчок ‘национальной активности’, развивавшейся теперь под лозунгом ‘единой, нераздельной Украины’. И Генеральный совет ‘только в одном направлении считал свою деятельность продуктивной: как можно скорее развязать себе руки’. Он ‘решительно стал на путь расширения как своей компетенции, так и объединения всех отрезанных губерний со всей Украиной’.
Мы говорили о связи ‘Союза вызволения Украины’ с заграницей. Заграничное влияние продолжает чувствоваться и в этот период. Издававшаяся в Лозанне украинская газета ‘L’Ukraine’ открыто высказывала очередные политические лозунги. Свобода Украины соединялась здесь с освобождением от ленинцев и с энергической защитой славян от германизма, от которой под влиянием ‘ленинского гипноза’ отказывалась ‘Московия’. Газета отмечала, что Ленин имеет влияние только у великороссов, тогда как у других народов России: поляков, украинцев, латышей, армян, евреев — его идеи встречают патриотический отпор. ‘Если только Московия не одумается, — грозила ‘L’Ukraine’, — и не возьмет снова в свои руки защиту славян против Германской империи, то не может быть более вопроса о праве великороссов представлять славянские народы и играть среди них первенствующую роль. Эта роль, естественно, выпадает на долю самого крепкого ядра в группе государств, которые должны будут образовать федерацию. Если великороссы будут продолжать обнаруживать неисправимость, то да будет позволено украинцам требовать больше, чем автономию, и стремиться к возвеличению скипетра великих князей киевских, выскользнувшего из рук царей московских и петроградских’.
Характерным шагом к закреплению этой идеологии, несомненно, навеянной заграничной агитацией, был созыв в Киеве представителей народов и областей России, домогающихся федеративного строя. Находясь, с одной стороны, в преемственной связи с пропагандой ‘автономистов-фе-дералистов’ времен первой Государственной думы, съезд народностей в Киеве, с другой стороны, являлся несомненным продолжением таких же попыток, делавшихся во время войны за границей при участии и денежной поддержке Германии. В частности, непосредственным предшественником съезда народностей в Киеве был конгресс народностей в Лозанне летом 1916 г., на котором направляющая рука германцев была очень заметна.
На киевский съезд 10-15 сентября съехались около 100 делегатов (из них голоса 86 были признаны действительными) от эстонцев, латышей, литовцев, поляков, евреев, белорусов, украинцев, молдаван, грузин, крымских татар, закавказских тюрков, бурят, киргизов, были представители нескольких мусульманских военных комитетов, были и представители союза 12 казачьих войск. Армяне, якуты, башкиры, калмыки, горные народы Кавказа и Дагестана прислали приветствия и заранее присоединялись к решению съезда. Само собой разумеется, что представлены были лишь определенные политические течения среди всех этих народностей и представлены зачастую довольно случайно. Характерно, что правительство, или, лучше сказать, Керенский (это было при ‘директории’), отнесся к съезду положительно и послал на него своего делегата, М. А. Славинского, тогда еще умеренного украинца и сотрудника ‘Вестника Европы’. Славинский передал съезду, что правительство считается с ‘сильными и мощными ростками’ автономии на Кавказе, в Сибири, Эстонии, Латвии, а также и среди казаков, но не считает себя вправе до Учредительного собрания провозглашать федеративный строй, ‘не препятствуя, однако, работать на местах для создания этого строя’. Оно уже создало особое совещание по выработке областного самоуправления под председательством самого Славинского, последний сообщил, что это особое совещание ‘считает своей задачей войти в контакт со всеми народностями и областями России, чтобы учесть все их автономно-федералистические стремления’ и внести соответствующий законопроект в Учредительное собрание. Избранный почетным председателем профессор Грушевский в своем вступительном слове связал автономно-федеративную идею с Киевом как ‘очагом’ этой идеи и указал, что среди украинцев федеративная идея никогда не умирала. Петлюра, председатель Украинского войскового комитета (‘военный министр’), остановился на необходимости создания украинского национального войска как ‘для защиты своей земли’, так и для того, чтобы голос украинцев был услышан в Учредительном собрании. В полном согласии с приведенной статьей ‘L’Ukraine’ Петлюра заявил в заключение, что Россия на краю пропасти и спасти ее может только обращение к живым источникам бодрой силы отдельных народностей. В принятых съездом резолюциях признавалась необходимость переустройства России на федеративных основаниях с разделением ее на автономно-федеративные штаты с общефедеральным органом, в задачи которого входит не только внешнее, но и внутреннее объединение. Для осуществления этого переустройства съезд указал два пути: внутренняя работа народов и решения местных Учредительных собраний, с одной стороны, и объединенная работа в сотрудничестве с органами Временного правительства с участием в последних представителей народов, — с другой.
Дальше этой черты решения съезда не шли. И грузину Бараташвили, который объявил было, что Грузия уже не может удовлетвориться ре-спубликанско-федеративным строем России и скоро скажет свое слово о самостоятельности, пришлось взять свои слова назад. Вот характерный эпизод того же рода. Либеральная газета ‘Киевская мысль’ перепечатала из ‘Вестника Союза освобождения Украины’ приветственную телеграмму австрийскому генералу Пухало по поводу его ‘блестящих побед на родной земле украинского князя Любарта и борца за независимость Украины великого князя Свидригайла’ с пожеланием ‘дальнейшего победного напора славной австро-венгерской армии на самое сердце Украины, Киев, во славу его величества императора Франца-Иосифа’. Телеграмма была подписана Владимиром Дорошенко ‘за президиум Союза освобожденной Украины’. Наши украинцы поспешили пояснить по этому поводу, что этот Дорошенко не имеет ничего общего с Д. Дорошенко, правительственным комиссаром. Таким образом, официально самостийнические заявления не допускались. Но в частных откровенных заявлениях украинских деятелей часто признавалось, что федерация есть для них только этап к полной независимости.
Как бы то ни было, украинская действительность далека была даже и до федерации, и украинцы воспользовались демократическим совещанием, чтобы официально и публично предъявить свои ближайшие требования. В конце заседания 17 сентября при пустынном зале и среди иронических восклицаний присутствовавших делегат украинской Рады Порш прочел свой наказ. Он жаловался, что правительство ничего не сделало по национальным вопросам. Он заявил, что национальности больше не желают ждать своего раскрепощения и готовы ‘вступить на путь активной борьбы’, что они требуют от правительства теперь же, не дожидаясь Учредительного собрания, признания за всеми нациями права ‘ничем не ограниченного самоопределения и созыва местных Учредительных собраний, а по отношению к Украине — пересмотра инструкции Генерального секретариата в смысле расширения территории, признаваемой за украинскую, и расширения административной компетенции секретарей’[105].
Если на Украине вообще не ждали решения русского правительства, чтобы перейти к ‘активной борьбе’, то после недружелюбной встречи на демократическом совещании эта тенденция еще усилилась. Еще 1 сентября правительство утвердило, по представлению Рады, тех генеральных комиссаров, которые были признаны ‘инструкцией’: финансов (Винниченко), национальных дел (А. Шульгин), генерального контролера (Зарубин), просвещения (Стешенко), генерального писаря (Лотоцкий), земледелия (Савченко-Вельский) и комиссара по делам Украины при Временном правительстве (Стебницкий). Но вопрос о передаче Генеральному секретариату ведомств, имевших общегосударственный характер, остался открытым. Комиссары по продовольственному делу, путям сообщения, почт и телеграфов, судебному и военному делу остались не утвержденными. Последнее было особенно неприятно украинцам. ‘Украинский войсковой комитет’ признавался правительством и его представителем в Киеве командующим войсками округа К. М. Оберучевым за учреждение частное. Между тем этот комитет уже давно приступил к явочным действиям — к укомплектованию первых украинских войсковых частей. Оберучев противился этому, находя, что это было бы ‘явным узаконением скопления дезертиров и самовольно отлучившихся солдат’. Войсковой комитет задерживал в Киеве эшелоны, предназначенные для укомплектования Юго-Западного фронта, и Оберучев официально заявлял, что вследствие произведенной комитетом путаницы он не имел возможности посылать фронту подкрепления во время июньских и июльских боев. А. Ф. Керенский запретил украинизацию войск, но это не помешало Генеральному секретариату, действуя мимо Оберучева, добиваться непосредственно от Керенского ряда частичных разрешений и указов, которые вели к тому же. Против Оберучева как противника украинизации началась систематическая кампания. Дело дошло до того, что 20 октября командир 2-го батальона 1-го Украинского запасного полка отказался подчиниться приказу начальника военного округа о переводе в другое место, сославшись на постановление батальонного комитета, что этот перевод (в Чернигов) свидетельствует о враждебном отношении Оберучева к украинским войскам. Тогда Оберучев, не допуская подобного двоевластия, подал в отставку. Правда, в ответ Керенский выразил ему доверие и просил остаться. Но это не изменило положения. После повторной просьбы об отставке Оберучев был заменен 17 октября боевым генералом Квицинским.
Вслед за армией была сделана попытка ‘украинизировать’ флот. Здесь также непоследовательное поведение Керенского оказало услугу украинцам. 12 сентября в Севастополе был объявлен приказ Керенского об ‘украинизации’ ‘Светланы’. Тогда под влиянием слухов о благосклонном отношении верховного главнокомандующего к вопросу об украинизации Украинский воинский комитет решил украинизировать весь Черноморский флот. И весь флот украсился украинскими флагами и выбросил сигнал: ‘Хай живе вильна Украина’. Черноморская украинская Рада постановила (15 сентября) считать весь Черноморский флот украинским и пополнять его в будущем только жителями Украины.
Так шло дело до демократического совещания и до собрания третьего коалиционного кабинета при ‘директории’. Когда с новой коалицией правительство окрепло, в отношении к украинским претензиям сразу же почувствовалась новая нота. И украинцы ее сейчас же заметили. В Киеве уже готовились опубликовать ‘третий универсал’. Теперь было решено (27 сентября), что право издания универсалов надо предоставить общему съезду Рады, а пока ограничиться воззванием и оглашением декларации от секретариата. В обоих этих документах, опубликованных 30 сентября, секретариат пошел гораздо дальше всего, что правительство до сих пор уступило. В воззвании секретариат объявлял себя ‘высшим органом власти края’, ‘избранным и поставленным волей и словом революционного парламента украинского народа и украинской Центральной Рады в полном согласии с правительством революционного всероссийского народа’. ‘Мы, секретариат Украины, — говорилось далее, — руководясь этим неписаным законом всех демократий Украины, готовим край наш к автономной жизни и к федерации республики Российской’. В ‘декларации’, излагавшей программу украинского правительства, Украина объявлялась ‘равноправным государственным телом с единой федеративной Российской республикой’. Но из дальнейшего выяснилось, что Украина требует больше, чем просто быть ‘равноправным’ членом федерации вроде штата Северной Америки. ‘Декларация’ обещала выхлопотать Украине отдельное представительство на мирной конференции, то есть наделить Украину правами суверенного государства, не связанного никаким союзом. Далее проектировалось создание украинского Учредительного собрания, то есть создавался другой признак суверенности. Под предлогом ‘борьбы с бесчинствующими и разбойничающими элементами’ санкционировалось украинское ‘вольное казачество’, уже возникшее ‘силой самой жизни’ как средство самообороны органов местного самоуправления. В социальном отношении секретариат обещал ‘пересоздание социального устройства народов России’ в ‘крестьянской и пролетарской федеративной республике’. Украина получала собственный бюджет и новые финансовые ресурсы в ‘повышении обложения имущих классов населения’. ‘Национальный украинский банк’ становился на место отделений Государственного банка. Конечно, территория Украины расширялась за пределы пяти губерний, условленных с Временным правительством, и административная власть в полном составе и по всем ведомствам переходила к секретариату. В частности, по военным делам к Украине переходила вся власть над армией, включая назначения и отставку военных чинов на территории Украины в украинских войсковых частях. Центральная (‘малая’) Рада всеми 24 голосами против одного голоса к.-д. одобрила декларацию и потребовала от секретариата немедленного непоколебимого проведения в жизнь означенного в декларации минимума поставленных перед Украиной ходом революции задач переходного характера при одновременном расширении и углублении их до выполнения всех задач революции в полном объеме’. Яснее нельзя было сказать, что теперь уже вся Рада считает ‘максимум’, выполнения которого надо добиваться, пользуясь революцией и опираясь на собственную армию и на вольное казачество, идеалом украинской ‘самостийности’. В воззваниях ‘Союза украинской государственности’, возникшего по примеру польского, эта цель вовсе и не скрывалась. На 29 октября была намечена пленарная сессия Центральной Рады, которая и должна была решить все основные вопросы — о мире, об Учредительном собрании и о присоединении внеавтономных частей Украины.
Такой размах деятельности секретариата в связи с самочинными распоряжениями в военных вопросах и с новой попыткой поднять украинский флаг на судах Черноморского флота обратил, наконец, внимание восстановленного правительства третьей коалиции на Украину. По докладу А. И. Коновалова (16 октября), решено было принять необходимые меры. Министр юстиции П. Н. Малянтович предложил прокурору Киевской судебной палаты немедленно произвести строжайшее расследование о действиях Рады и секретариата как органа государственной власти, члены которого назначаются Временным правительством. Морской министр Вердеревский тогда же послал Центральной Раде телеграмму, в которой заявлял, что ‘поднятие другого флага, кроме военного, на судах Черноморского флота, который является флотом Российской республики и содержится на средства Государственного казначейства, является недостойным актом сепаратизма’. 17 сентября правительство пригласило телеграммой Винниченко, Стешенко и Зарубина прибыть в Петроград для выяснения позиции Рады в вопросе об Учредительном собрании. Их приезд ожидался 19-го. В то же время решено было до выяснения вопроса не посылать секретариату очередного кредита в 300 000 рублей.
Несколькими днями раньше киевский комитет партии социалистов-ре-волюционеров осудил ‘самостийные’ стремления Рады и отозвал своего министра Зарубина из комиссариата. Еще раньше по той же причине из Рады ушли к.-д., и X партийный съезд партии народной свободы одобрил этот шаг своего областного комитета. Печать также относилась к вожделениям Рады и секретариата неодобрительно.
Все это произвело впечатление на украинцев, и их вожди забили отбой[106]. Винниченко напечатал в местных газетах письмо, в котором доказывал, что ‘суверенность Учредительного собрания вовсе не предрешает проявления воли украинской демократии в сторону отделения от России и независимости’. В заседании комитета Рады 18 и 19 октября Винниченко предъявил это письмо, подчеркнул признаваемое декларацией ‘единство Российской федеративной республики’ и заявил, что законопроект о созыве украинского Учредительного собрания будет представлен на утверждение Временного правительства. Вопрос о суверенности был предметом бурных прений и расколол собрание. В конце концов ‘малая’ Рада приняла по этому вопросу голосами всех украинских фракций компромиссную формулу, которая все же не удовлетворила представителей российской демократии в комитете. ‘Вновь подчеркивая необходимость единства федеративной Российской республики’, ‘малая’ Рада признавала, что воля народов на Украине к самоопределению может быть выражена только через Учредительное собрание Украины и что, таким образом, выраженная воля народов Украины будет согласована с волей всех народов, населяющих Россию, выраженной через Всероссийское Учредительное собрание‘.
Этим уступки и ограничились. Винниченко, согласно постановлению Рады, отказался ехать в Петроград по вызову правительства. Самочинные шаги к украинизации гражданского и военного управления продолжались энергичнее прежнего. 21 октября в Киеве открылся третий Всеукраинский съезд, члены которого начали с манифестации перед памятником Хмельницкого. Рада протестовала против назначения Квицинского и запретила войсковым частям исполнять его приказы. Настроение украинских националистов было совершенно большевистским. На съезде, избравшем украинский комитет Западного фронта, было постановлено требовать от правительства немедленно приступить к мирным переговорам и заключить на всех фронтах перемирие. При этом, так как ‘грозный час не ждет’, Центральная Рада должна была, не ожидая ответа правительства, взять в свои руки дело окончания войны против ‘затягивающей эту бойню буржуазии’. Правительственный комиссар докладывал, что в этом постановлении заключается прямой призыв к измене. Он предлагал не утверждать фронтового комитета и не ассигновать ему средств. Не была утверждена правительством и фронтовая украинская рада на Юго-Западном фронте. Словом, ко времени выступления большевиков (они готовились к выступлению и в Киеве) Украина, несмотря на внешние уступки, находилась в открытом конфликте с Временным правительством. Благополучно разрешился лишь конфликт с Черноморским флотом, откуда комиссар Шрейдер телеграфировал, что все дело сводится к ‘недоразумению‘, ибо поднятие украинских флагов было приказано лишь на один день, в ознаменование торжества украинизации крейсера ‘Светлана’.
Анархия в стране. Перечень затруднений, с которыми пришлось встретиться третьей и последней коалиции, был бы не полон, если бы мы не упомянули здесь еще и о тех осложнениях, которые являлись последствиями постоянно растущей требовательности в социальных вопросах и растущего распада управления. Перед самым сформированием третьей коалиции вот что пишут об анархии в стране ‘Русские ведомости’ в номере от 20 сентября: ‘По всей России разлилась широкая волна беспорядков. Киев, Бахмут, Орел, Тамбов, Козлов, Ташкент, Запад и Восток, центр и окраины попеременно или одновременно становятся ареной погромов и разного рода беспорядков. В одних местах беспорядки возникают на почве продовольственных затруднений, в других толчок к ним дает разгром солдатской толпой винного склада, в третьих просто никто не в состоянии ответить на вопрос, отчего возникли беспорядки. Город жил, казалось, мирной жизнью, но неожиданно толпа выходит на улицу и начинает разбивать лавки, творить насилия над отдельными лицами, подвергать самосуду представителей администрации, хотя бы эта администраций и была выборной. Стихийность и бессмысленность погромов ярче всего бросаются в глаза, и эти особенности беспорядков больше всего затрудняют борьбу с ними. Убеждать, обращаться к разуму и совести? Но именно разум-то тут и отсутствует, а советь заснула крепким сном. Прибегать к мерам репрессии, к содействию вооруженной силы? Но именно эта вооруженная сила в лице солдат местных гарнизонов играет главную роль в погромах… Всего две недели назад военный министр очень успокоительно говорил о положении дел в Московском военном округе (восхваляя свои ‘демократические’ методы управления им. — П. М.), а за эти две недели пришлось уже снаряжать специальные военные экспедиции из Москвы для подавления солдатских беспорядков в Орле, Тамбове, Козлове. Толпа в худшем смысле этого слова все более выходит на улицу и начинает чувствовать себя господином положения, не признавая над собой никакой власти. Иногда эта толпа выкидывает те или иные большевистские лозунги, но по существу ее нельзя назвать даже большевистской или анархистской. Просто толпа как толпа: темная, глубоко невежественная, не признающая ничего, кроме грубо личных интересов’.
Через несколько дней вновь сформированное правительство принялось за работу, и первое, с чем оно столкнулось, это тот же вопрос об анархии в стране. На заседании 27 сентября министр внутренних дел Никитин доложил, что, по сообщениям с мест, анархия, как в городах, так и в сельских местностях, продолжает расти. Он также отметил стихийный характер движения, особенно опасный в деревнях. Аграрные беспорядки, по его сообщению, принимали в большинстве случаев характер бессмысленного буйства, выражавшегося в уничтожении усадеб, запасов скота и т. д. Действительно, в те же дни официоз эсеров чертовского оттенка ‘Дело народа’ напечатал сообщение партийной деятельницы г-жи Сле-товой об аграрных беспорядках в Козловском уезде, представляющее яркую иллюстрацию к сообщению Никитина. В уезде к 18 сентября было сожжено более 30 имений, причем в наиболее культурных не оставлено камня на камне. ‘Жгут и громят не только помещиков, но и крестьян, особенно хуторян и отрубников. Одно село идет на другое или из-за дележки, или из-за отказа идти громить’. Крестьяне умоляют прислать им помощь, защитить их. Понемножку присылают солдат, которые присоединяются к погромщикам… Теперь присланы казаки в Козлов. Их появление даже самыми крайними встречено с радостью’. Но против них, продолжает Слетова, ‘кем-то ведется агитация среди солдат. Жалко и скверно видеть, как при одном приближении казаков все пригнулось, а теперь против них страшная злоба, хотя они только разъезжали, никого не трогая’. Что же делают партийные работники против этой агитации? ‘Горсточка местных партийных работников, не демагогов, — отвечает Слетова, — выбивается из сил, но их до смешного мало… Необходимо поехать на места влиятельным представителям партии и исполнительного комитета… Но… попробовала я было поговорить кое с кем, просила дать мне вне очереди сделать заявление на заседании. Подождите, отмахнулись от меня, — у нас важный вопрос: требуют два новых места в президиум, надо сперва с этим покончить’. Итак, в Козлове, как в Петрограде и как повсюду, партийные споры за преобладание мешают применению власти, и средство превращается в цель саму по себе.
Очень ярким примером, как эксплуатировали сами ‘демократические организации’ возраставшее бессилие правительства, является история с железнодорожной забастовкой и с требованиями ‘Центрофлота’. Тот и другой конфликты не случайно совпали с днями кризиса правительственной власти. Они закончились после восстановления кабинета, но закончились вынужденными компромиссами, на которые правительство вынуждено было пойти в ущерб интересам государственного казначейства и собственному авторитету.
Победа ‘Викжеля’. Общая железнодорожная забастовка грозила давно, начиная с мая. К угрозе этой забастовкой железнодорожники прибегали не раз, требуя увеличения своих окладов. Прибавки, намеченные так называемой комиссией Плеханова, считались с соображениями государственной экономии. Железнодорожников эти прибавки не удовлетворили, тем более что дороговизна продовольствия продолжала расти. Всероссийский железнодорожный съезд, закончившийся 25 августа, вошел в новые переговоры с Министерством путей сообщения, и вместе с тем снова нависла угроза забастовки. П. П. Юреневу с большими трудностями удалось отсрочить забастовку, когда началось корниловское движение. В борьбе с этим движением при заместителе Юренева А. В. Ливеровском железнодорожникам удалось сыграть большую политическую роль. Недаром Корнилов считал нужным заслужить их благоволение, послав им незадолго до восстания сочувственную телеграмму, в которой признавал их заслуги и право на увеличение материального вознаграждения. Не допустив корниловские эшелоны доехать вовремя до Петрограда, железнодорожники расстроили весь план Корнилова и существенно содействовали его поражению. Это, несомненно, очень повысило политическое самочувствие их центральной организации. Знаменитый отныне ‘Викжель’ (Всероссийский исполнительный комитет железнодорожного союза) выдвигается вперед в ряду тех главных ‘демократических организаций’, с которыми правительство вынуждено было считаться как с влиятельными факторами внутренней политики. И тотчас же после ликвидации корниловского выступления ‘Викжель’ решает заставить правительство почувствовать и признать свою силу.
В ночь на 7 сентября исполнительный комитет союза в полном составе выехал в Петроград для предъявления правительству требований, санкционированных угрозой забастовки. Он застал в Петрограде новую комиссию по вопросу о пересмотре норм оплаты железнодорожного труда под председательством управляющего Министерством труда Гвоздева. Не удовлетворившись слишком, по его мнению, обширной и неопределенной задачей этой комиссии, ‘Викжель’, ‘считая железнодорожный союз организацией демократической’, вступил в прямые контакты с исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов и получил там признание. Его ввели вместе с представителями бюро исполнительного комитета Совета и Всероссийского совета профессионального союза в состав совещания, которое в три дня должно было разрешить вопрос о ‘тяжелом материальном положении и голодном существовании железнодорожников’. Бюро при этом гарантировало ‘Викжелю’ всемерную поддержку перед Временным правительством решений этой комиссии. Произведя некоторые уменьшения ставок, комиссия передала свои решения в правительственную комиссию Гвоздева на окончательное решение в семидневный срок. От правительства ‘Викжель’ ожидал простого утверждения результатов работ гвоздевской комиссии. Но правительство, обсудив вопрос 19 сентября (то есть в момент своего распада), решило сообразить предварительно новый расход, падавший на казну в случае принятия прибавок, с изысканием нового источника дохода путем увеличения пассажирских и грузовых тарифов, а также с возможностью облегчить расход, организовав продовольствие железнодорожников натурой. Эти вопросы должны были быть рассмотрены в новой комиссии министров под председательством Ливеровского. ‘Такая передача уже решенного вопроса в новую комиссию, — констатирует ‘Викжель’, — вызвала естественный взрыв негодования среди железнодорожников на местах’. Судя по разногласиям ‘на местах’, обнаружившимся позднее, это было не совсем так. Но Центральный комитет во всяком случае решил воспользоваться телеграммами с мест, ‘что голодные железнодорожники не могут больше ждать’, и сделать решительный шаг. Предоставим здесь слово самому ‘Викжелю’.
‘Побуждаемый массами и ясно сознавая, что забастовки на отдельных дорогах, предоставленные сами себе, приведут к полному расстройству транспорта и внесут полный хаос в экономическую жизнь страны, прекратят подвоз продовольствия в города и на фронты, породят голодные бунты и приведут к полной гибели страну и революцию, Центральный исполнительный комитет Всероссийского железнодорожного союза, повинуясь велению долга, вынужден был взять в свои руки руководство железнодорожной забастовкой в целях внесения в ее течение планомерности, для того чтобы от этой борьбы не пострадали население страны и народная армия’. Впоследствии, объявляя окончание забастовки, ‘Викжель’, правда, выставил менее возвышенные мотивы. ‘Наша задача сводилась к тому, чтобы добиться наиболее полного удовлетворения выставленных нами требований с наименьшими для страны и армии жертвами’. Он признавал и то, что так рискованно поставленная задача не вызывала общего сочувствия ‘демократии’. ‘Затягивать забастовку в настоящий — исключительно тяжелый для страны — момент, — заявлял ‘Викжель’ 26 сентября, — крайне опасно для революции и Всероссийского железнодорожного союза. Железнодорожники рискуют остаться в одиночестве без поддержки всей остальной демократии‘. Итак, ‘Викжель’ отлично знал, чем рисковал сам и чему подвергал страну, но уступил он лишь перед дальнейшим риском для самого себя, а не для страны. Во всяком случае он рассчитал верно и точно: правительство ‘в исключительно тяжелый для страны момент’ не могло сопротивляться. Оно уступило как раз тогда, когда дальнейшее сопротивление становилось ‘крайне опасно’ для самого ‘Викжеля’.
Здесь впервые выступила ‘демократическая организация’, откинувшая привычки российской интеллигенции и научившаяся действовать в практических вопросах практически, без промаха — по-американски. Для истории следует сберечь имена этих инициаторов нового периода русской политической тактики, тем более что ни в каком другом отношении имена эти не известны русской общественности. Это были: председатель стачечного комитета ‘Викжеля’ А. Чар, товарищ председателя Федотов, секретарь Афанасьев и члены Баканчиков, Ильичев, Добытин, Кравец, Шеханов и Магитский.
Правительство сдалось не сразу. Забастовка была объявлена — с полуночи на 24 сентября для поездов прямого сообщения, с полуночи на 27 -е — для местного сообщения и с полуночи на 29-е — полная, за исключением санитарных и воинских поездов, продовольственных и воинских грузов. Керенский 21 сентября объявил, что правительство ‘в течение ближайших дней установит новые нормы заработной платы’, хотя и считает своим долгом предупредить, что осуществление этих норм возможно лишь при немедленном повышении железнодорожных тарифов в силу полной невозможности отнести этот новый расход на средства казны. Но вместе с тем министр-председатель заявлял также, что ‘никаких колебаний, никаких потрясений правильной работы железных дорог Временное правительство допустить не может, так как это грозит неисчислимыми бедствиями для армии и населения больших городов и явится тяжким преступлением против родины и армии’. Поэтому Керенский ‘выражал надежду, что Временному правительству не придется принимать тех суровых мер, которые, по закону, полагаются за неисполнение во время войны распоряжений железнодорожных властей, ибо он ‘уверен, что железнодорожники в эти дни тяжких испытаний не изменят родине». Еще более решительным тоном написана телеграмма министра почт и телеграфа Никитина от 22 сентября: ‘Призыв к приостановлению железнодорожного движения, — напоминал и он, — есть наказуемое по закону преступление, равное измене родине. Все граждане призываются к защите родины от нового удара, подобного корниловскому заговору. Предписываю задерживать все телеграммы явно преступного содержания и сообщать о них мне’.
Увы, несмотря на эти предупреждения, забастовка была все-таки объявлена на 24-е. Керенский получил за подписью Магитского гневный и строгий ответ: ‘Железнодорожники никогда не были и не будут изменниками родине и революции, и вам, товарищ Керенский, это известно лучше, чем кому-либо другому (намек на услуги во время корниловского движения)’. Но ‘безумная игра Министерства путей сообщения привела железнодорожников в состояние взбаламученного моря… Инициатива идет не от нас, а от широких масс. Товарищ Керенский, мы исчерпали все меры. Слово за Временным правительством… Ответственность за грозные события не на нас, а на тех, кто шесть месяцев играл терпением голодных железнодорожников’. С Никитиным у почтово-телеграфного союза произошел открытый конфликт, так как исполнительный комитет союза вопреки телеграмме министра признал мотивы ‘Викжеля’ ‘серьезными и вполне справедливыми’ и распорядился ‘телеграммы органов железнодорожного союза передавать беспрепятственно’. Никитин ответил на это распоряжением телеграмму исполнительного комитета почтово-телеграфного союза задержать, а сам исполнительный комитет ‘считать присоединившимся к противогосударственному движению’ и грозил ‘порвать с союзом всякие отношения’. В ответ на это центральный комитет и собрание служащих министерства почт ‘разъяснили’, что забастовку они считают ‘несвоевременной’, но тем не менее ‘не могут допустить, чтобы члены почтово-телеграфного союза служили оружием, направленным против родственной им профессиональной организации’. ‘Категорически протестуя против сравнения экономической забастовки с корниловщиной’, члены союза признали ‘единственно приемлемой строго нейтральную позицию’ и осудили одинаково как ‘провокаторские слухи о возможности почтово-телеграфной забастовки’, так и ‘попытки помешать контактам железнодорожных организаций и нарушить планомерность забастовки ‘Викжеля’. Со своей стороны, ‘Викжель’ внушительно напоминал Никитину, — в этом, собственно, и заключалась политическая сущность пробы сил, начатой от имени ‘голодающих железнодорожников’, — что его телеграмма ‘есть призыв к разгрому демократических организаций, ибо армия железнодорожных тружеников есть часть общей демократии, и центральный комитет железнодорожного союза в этой забастовке пользуется поддержкой московских Советов рабочих и солдатских депутатов’. ‘Впрочем, — пренебрежительно прибавлял ‘Викжель’, — ваше отношение к выдвинувшим вас и поставившим в ряды правительства Советам всем известно.. , а потому мы рассматриваем вашу телеграмму как произведение провокационной литературы и даем вам ответ исключительно для освещения вопроса в глазах демократии и всего населения’.
Правительство немедленно пошло на уступки. На заседаниях 24 и 25 сентября был выработан и немедленно передан по прямому проводу в центральный комитет железнодорожного союза в Москву правительственный декрет, которым нормы оплаты устанавливались вдвое выше плехановских, хотя и несколько ниже гвоздевских. Зато железнодорожники получали исключительные льготы в деле продовольствия. Их продовольственные комитеты получали независимость от губернских, в случае неполучения ими в течение трех недель продуктов получали право производить собственные закупки и перевозить их в первую очередь, наконец, в случае необходимости они получали продовольствие из интендантских складов. Новая денежная жертва, возложенная на казну правительством, равнялась 760 миллионам в год, и на конец 1917 г. было немедленно ассигновано 235 миллионов.
‘Викжель’ все-таки был недоволен. По откровенному заявлению А. Я. Чара, он обращался к правительству не только с экономическими, но также и с чисто правовыми требованиями, касавшимися признания прав самого ‘Викжеля’, а о них декрет не упоминал ни одним словом. ‘Викжель’ требовал признания железнодорожного союза правомочным органом при окончательной выработке условий соглашения с правительством, немедленного распоряжения министерства об установлении 8-часового рабочего дня повсеместно, наконец, ‘хотя бы принципиального согласия’ на ‘демократизацию состава центрального управления’. Экономические уступки тоже признавались недостаточными. Но тут ‘Викжель’ соглашался ждать решения нового, экстренно созванного железнодорожного съезда. Выехавшая из Петрограда еще накануне делегация ‘Викжеля’ получила соответствующие инструкции.
Последовали новые переговоры, на этот раз при особом участии военного министра Верховского, к которому делегация была послана непосредственно. К правительству в Зимний дворец вместе с делегацией ‘Викжеля’ явились представители Совета рабочих и солдатских депутатов Чхеидзе, Гоц и Крупинский, представитель профессиональных союзов большевик Рязанов и предложили правительству немедленно издать дополнения к декрету, текст которых был предварительно ими выработан на заседании в Смольном. Министр Ливеровский категорически заявил, что денег правительство больше дать не может, но признал неупоминание о правах ‘Викжеля’ результатом простой поспешности и обещал образовать специальную комиссию для точной нормировки рабочего дня при равном участии ‘Викжеля’ и министерства. С этими объяснениями правительство приняло дополнения к декрету и опубликовало их. ‘Викжель’ получил формальное признание. Правительство обязалось привлекать его к участию ‘во всех пунктах, где требуется соглашение с другими ведомствами или разработка инструкций’. После этого он мог объявить по союзу: ‘Нам удалось достигнуть более или менее значительных результатов… Железнодорожники в своей борьбе проявили максимум государственной мудрости и наивысшее напряжение сил… Для выработки форм дальнейшей борьбы мы решили созвать на 15 октября чрезвычайный съезд’. Теперь же, ‘опасаясь, чтобы только что народившийся железнодорожный союз в этой тяжелой, гигантской борьбе не был разрушен навсегда и не оказался в полном одиночестве, центральный исполнительный комитет Всероссийского железнодорожного союза признал необходимым всероссийскую забастовку прекратить’. Это и было сделано телеграммами по всей сети железных дорог: с полуночи на 27 сентября железнодорожное движение возобновилось в полном объеме. Новая ‘демократическая организация’ получила свое политическое крещение и ознаменовала свое равноправие с другими принятием сокращенного имени ‘Викжель’.
Победа ‘Центрофлота’. Инцидент с другой ‘демократической организацией’, с центральным комитетом Всероссийского военного флота при Центральном исполнительном комитете Совета рабочих и солдатских депутатов, или, как сокращенно звучало это длинное название, с ‘Центрофлотом’, производит еще более гнетущее впечатление. Конфликт возник здесь из-за совершенного пустяка, но ‘демократическая организация’ проявила при этом такое гипертрофированное чувство собственного достоинства и такое неумение охранить достоинство национального ‘революционного’ и ‘республиканского’ правительства, что мелкий сам по себе факт явился грозным симптомом и еще более грозным предвестником грядущих испытаний. ‘Центрофлот’ поднял вопрос о расширении занимаемого им помещения в здании Адмиралтейства. Морской министр Вердеревский, осмотрев помещение, нашел это желание основательным и сделал соответствующие распоряжения. Но ‘Центрофлоту’ решение министра не понравилось, и он предпочел действовать явочным порядком. 14 сентября Вердеревский получил от председателя ‘Центрофлота’ большевика Абрамова следующее короткое заявление: ‘Г-н морской министр, постановлением ‘Центрофлота’ решено занять для работ и пленарных заседаний помещения, назначенные для начальника штаба Егорьева. О вышеизложенном для сведения уведомляется’. Адмирал Вердеревский наложил на этом документе резолюцию: ‘Из формы и факта обращения ко мне усматриваю, что ‘Центрофлот’ предполагает нужным и возможным в решении вопросов, до сего времени подлежавших решению министра, заменять такового. Не считая такую постановку вопроса полезной и законной, я не усматриваю возможным плодотворно работать в создавшейся обстановке, о чем и заявлю министру-председателю’. Керенский, однако, не принял отставки морского министра, и ‘директория решила не уступать ‘Центрофлоту». Тогда Абрамов послал министру новую телеграмму: ‘Центрофлот’ ‘ввиду встретившегося препятствия… от занятия квартиры Егорьева отказывается, но при том положении, в которое поставлен ‘Центрофлот’, будет считать себя лишенным возможности продолжать свою работу и слагает с себя свои обязанности вплоть до отъезда членов к месту своей службы’. Министр апеллировал своей отставкой к правительству, ‘Центрофлот’ апеллировал своим ‘сложением обязанностей’ к Совету рабочих и солдатских депутатов.
Последовала попытка уладить дело длинными переговорами. Морской министр предложил ‘Центрофлоту’ обширное помещение в 12 комнат и самый большой зал Адмиралтейства, библиотеку для пленарных заседаний. Если и это не понравится, министр предлагал деньги для найма в городе помещения, какое ‘Центрофлот’ найдет подходящим. Но ‘демократическая организация’ хотела непременно иметь квартиру Егорьева и 17 сентября отправила министру новую ноту. ‘Считая ненормальным такое положение, когда Морское министерство не идет на компромисс, ‘Центрофлот’ решил занять пустующую квартиру начальника штаба, о чем доводит до вашего сведения и сведения министра-председателя’. Итак, ‘Центрофлот’ начинал военные действия. Морской министр принял со своей стороны оборонительные меры и опечатал квартиру. Тогда 18 сентября последовал ультиматум: ‘Центрофлот’ требовал у Временного правительства удаления от должностей Егорьева и заведующего телеграфом морского штаба Романова, оставления ‘спорной квартиры’ ‘по праву’ за ‘Центрофлотом’ и назначения на пост первого помощника морского министра капитана Вейнера, начальника штаба Кронштадтской крепости. Все эти требования должны быть удовлетворены в 24 часа, в противном случае ‘Центрофлот’ грозил считать ‘права высшей морской демократической организации нарушенными и дальнейшее отношение с Морским министерством прерванным’. Это было уже слишком — даже для ‘директории’. И правительство Керенского решило: ‘Центрофлот’ немедленно распустить и назначить новые выборы, ‘считать изменой всякую попытку возбудить волнение среди команды, принимая во внимание угрожающее положение на Балтийском море’, и ‘в случае возникновения на этой почве волнений привлечь настоящий состав ‘Центрофлота’ в качестве подстрекателей’. Во исполнение постановления о роспуске 19 сентября ‘Центрофлоту’ было предъявлено требование к 3 часам дня очистить все занимаемые квартиры. Адмиралтейство было окружено отрядом юнкеров, помещения ‘Центрофлота’ и аппарат Юза охранялись часовыми. Телеграммой комитетам флота в Гельсингфорсе и в Севастополе морской министр сообщал, что на флот могут быть направлены ‘провокационные попытки’ и что одновременно с ультиматумом ‘Цен-трофлота’ правительство ‘получило еще ряд указаний на готовящийся со стороны немцев удар по Балтийскому морю в связи с непрекращающи-мися во флоте волнениями команд’. ‘Ввиду безусловной необходимости не прерывать начатой реальной работы ‘Центрофлота» министр просил ускорить выборы его нового состава.
Собрание представителей судовых команд, собравшееся в час дня в Гельсингфорсе, носило, как сообщил по аппарату Юза командующий Балтийским флотом адмирал Развозов, ‘хотя и тревожный, но выжидательный характер ввиду доверия и уважения, которые связывают флот с морским министром’. Но все же центральный комитет флота признал ‘роспуск ‘Центрофлота’ в столь тяжелое время невозможным’ и настаивал на отмене приказа. Общее собрание с судовыми командами уже запросило адмирала Развозова, ‘какие меры принимать против роспуска’. Вердеревский на сообщение Развозова, ответил, что мнение правительства о роспуске было единогласным и что никакое правительство не может допустить ‘предъявления отдельными организациями ничем не мотивированных требований’, ибо в таком случае всякое требование любой группы лиц из населения должно правительством безапелляционно исполняться, и правительство фактически передает власть в руки лишенной организации массы’. Он ‘обращался к уму и сердцу команд’ и просил их ‘не пойти вновь по пути распада на виду у врага, стоящего прямо у порога’.
Три часа наступили, а ‘Центрофлот’ и не думал очищать помещений. Он заседал под председательством Абрамова и ‘принял решения чрезвычайной важности, которые могут быть опубликованы лишь по приведении их в исполнение’. Адмирал Вердеревский, вероятно, под влиянием разговоров с Гельсингфорсом предложил тогда новые условия. Он не будет настаивать на очищении помещений и на переизбрании состава ‘Центрофлота’, если последний ‘в письменной форме, категорически и ясно, откажется от своих ультимативных требований в течение текущего 19 сентября’.
Этот компромисс оказался приемлемым для исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов, который и провел его в присутствии президиума ‘Центрофлота’ на ночном заседании на 20-е. Днем 20 сентября члены исполнительного комитета Гоц и Авксентьев осмотрели помещение, которое морской министр предлагал для ‘Центрофлота’, и нашли его вполне подходящим. После этого упорствовать больше не приходилось. Днем того же числа члены ‘Центрофлота’ постановили послать во все части флота сообщение о причинах конфликта и о наметившемся благоприятном исходе его. Основываясь на документе, подписанном членами исполнительного комитета и заявлявшем, что ‘Центрофлот’ отказывается от всех своих требований, правительство отменило указ о роспуске ‘Центрофлота’.
Но такое решение не удовлетворило самолюбия ‘демократической организации’. Ночью на 23-е ‘Центрофлот’, пользуясь моментом переговоров Керенского с представителями Совета о составлении нового кабинета, вынес новое решение: ни в какие переговоры и соглашения с директорией больше не вступать, требования свои и решения подтвердить и оставить в силе и ждать разрешения конфликта ‘не от нынешней директории, а от Центрального исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов и от образующейся новой власти, ответственной перед представительством организованной демократии’. Морское министерство ссылалось на исполнительный комитет в доказательство того, что тут ‘недоразумение’ и что ‘Центрофлот’ отказывался не от одной только ультимативной формы своих требований, а и от самих требований по существу. Но ‘Центрофлот’ уже успел вступить в борьбу и с самим исполнительным комитетом в лице его ‘морского отдела’, который он постановил ‘упразднить, а лиц, входящих в него, не признавать выразителями воли и нужд флота’ ввиду их ‘контрреволюционности’ и ‘двусмысленного поведения’. Большевистская тактика ‘Центрофлота’, таким образом, развертывалась вовсю, в полной гармонии с настроением Балтийского флота.
Расчет на возбуждение смуты при составлении нового кабинета на этот раз не оправдался. Правительство сформировалось, и это не было правительство, ответственное перед организованной демократией. Тем не менее ‘Центрофлоту’ удалось настоять на выполнении первоначально заявленных им требований. На новом заседании исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов 25 сентября ультиматум ‘Центрофлота’ был рассмотрен и решено образовать комиссию из членов исполнительного комитета ‘Центрофлота’ и Морского министерства для… осмотра спорной квартиры. Морской министр заявил, что он заранее подчиняется ее решению. А комиссия решила квартиру начальника штаба присудить ‘Центрофлоту’! Сам начальник штаба Егорьев, отставки которого требовал ‘Центрофлот’, должен был покинуть свой пост. Это была полная капитуляция правительства перед случайным капризом ‘демократической’ организации.

V. Последний шанс последней коалиции

Совет республики. Открытие Совета республики. Было ясно, что при сложившихся условиях, при более чем сдержанном отношении умеренных социалистических партий к новой власти и при агрессивном настроении крайних, при наступившей, наконец, в результате семи месяцев безвластия анархии в городе и в деревне, при полном игнорировании государственных нужд и целей ‘демократическими организациями’, которые росли, как грибы, и плотным кольцом отрезали правительство от всякой возможности влияния на массы, третье коалиционное правительство не может рассчитывать на успех. Конечно, создание каждого коалиционного правительства после кризисов власти, становившихся все более и более длительными, сопровождалось временным усилением власти. Но с каждым разом усиление это становилось все менее и менее значительным. Политический барометр четырех революционных правительств, из которых три были коалиционные, представлял собой кривую с целым рядом понижающихся вершин, с круто падающими нижними точками и с возрастающей амплитудой колебаний. ‘История болезни’ Временного правительства может быть графически изображена этой кривой.
Была, однако, одна новая черта в положении, создавшемся в начале октября. Впервые за время революции в одном и том же представительном собрании должны были сойтись две группы, становившиеся все более враждебными друг другу: ‘революционная демократия’ так называемых ‘демократических организаций’ и так называемые ‘цензовые элементы’, к которым причислялась также вся несоциалистическая и вся непартийная демократия. Оба боровшихся элемента были весьма несовершенно связаны с народными низами. Но преимущество демагогии, преимущество громких лозунгов ‘классовой борьбы’ было на стороне ‘революционной демократии’, причем в ее рядах это преимущество уже успело перейти к крайнему левому флангу.
Какова будет встреча обоих конкурентов на представительство народной воли? В какой степени при взаимной личной встрече окажется возможным разрушить расхожие чудовищные легенды, и установить сколько-нибудь мирные отношения? Удастся ли, наконец, ввести те реальные разногласия, которые затем останутся, в рамки чисто парламентарной борьбы? Будет ли понято, что выше этой борьбы стоят общенациональные задачи, от разрешения которых зависит дальнейшее существование демократической и республиканской России? В какой степени это понимание окажется выше партийных и классовых стремлений? Проявит ли собрание рядом с пониманием общенациональных вопросов также и достаточную дисциплину, для того чтобы подкрепить правительство в общей народной борьбе за их благополучное разрешение? В частности, окажется ли собрание на высоте понимания двух важнейших проблем, от решения которых зависело уже не только существование демократической и республиканской России, но дальнейшее существование России вообще: проблемы военной и проблемы международной? На все вопросы, конечно, ответ уже был налицо — в материале, накопленном семимесячным опытом, — и это был ответ отрицательный. Но все же нужно было подождать исхода последней попытки. Привыкшие к ответственной работе политические деятели качали головами, но не складывали оружия. За использование последнего шанса они взялись с такой же серьезностью, как если бы верили в окончательный успех
‘Положение о временном Совете Российской республики’ на основаниях, условленных между вождями Совета и ‘цензовыми элементами’, было опубликовано 3 октября вместе с постановлением правительства о созыве Совета республики на 7 октября и о прекращении его сессии ‘за неделю до открытия заседаний Учредительного собрания’ (то есть 20 ноября). Таким образом, сессия Совета должна была продолжаться всего шесть недель. В первых числах октября Керенский поднял в правительстве вопрос, обсуждавшийся ‘демократией’: о переходе правительства в Москву и о созыве там Совета. Ввиду германских побед в Рижском заливе вновь был поднят вопрос об эвакуации Петрограда, и правительство уже решило перевести в Москву в первую очередь те части министерств, которые тесно связаны с центральным управлением и должны находиться при правительстве. Н. М. Кишкин уже приступил к исполнению возложенного на него поручения — приготовить для правительства, министерств и Совета помещение в старой столице. Но, когда известие о намерениях Керенского появилось в газетах, ‘революционная демократия’ и в особенности ее левое крыло, забила тревогу. Здесь не сомневались, что Керенский хочет таким образом отделаться от Советов. Несомненно затем, что этим же предрешался спорный вопрос о месте созыва Учредительного собрания в смысле желаний умеренных элементов и против определенного решения Совета. Один из советских лидеров заявил члену правительства, что переезд в Москву есть ‘нож в спину революции’. На это он получил характерный для настроения момента ответ, что зато оставление в Петрограде есть ‘удар в грудь немецкого штыка’. Большевики уже обсуждали в своем ЦК возможность устройства коммуны в Петрограде в случае отъезда правительства. Член исполнительного комитета Богданов (левый меньшевик) предсказывал, что ‘если правительство Керенского будет заседать в Москве, то в Петрограде образуется новое правительство’.
Все эти толки остановили правительство. Было решено вопрос об эвакуации столицы передать на решение Совета республики, который должен был открыть свою сессию в Петрограде. Для этого был спешно приспособлен зал Мариинского дворца, оказавшийся достаточно просторным для размещения 550 членов Совета. Понадобилось лишь заменить мягкие кресла, в которых мирно восседали сановники старого Государственного совета, демократическими стульями, более подходившими к составу нового собрания. Конечно, из зала были устранены все воспоминания о старой власти: завешен герб, висевший над председательской трибуной, и закрыта полотном знаменитая картина Репина, представлявшая государственных мужей старого Совета в юбилейном заседании под председательством Николая Второго.
Состав Совета республики определился следующим образом:
I. По списку демократических организаций
(социалистическая демократия):
Партии:
1. Социалисты-революционеры 63
2. Меньшевики-оборонцы 62
3. Большевики 53
4. Интернационалисты социал-демократы (объед.) 3
5. Народные социалисты 3
6. Группа ‘Единство’ (Плеханова) 1
7. Украинские социал-демократы 1
Организации:
1. Исполнительный совет крестьянских депутатов 38
2. Земская группа 37
3. Представители фронта 25
4. Кооперация 18
5. Рабочие кооперации 5
6. Экономические организации 6
7. Земельные комитеты 5
8. Казачье самоуправление 5
9. Казаки 3
10. Железнодорожный союз 4
11. Почтово-телеграфный союз 2
12. Флот 3
13. Учительский союз 2
14. Крестьянский союз 2
15. Бюро совещания советов прис. пов. 1
16. Военно-окружные комитеты 2
17. Губернские исполнительные комитеты 4
18. Земские работники 1
19. Женские организации 1
20. Увечные воины 1
21. Демократическое духовенство 1
22. Мелкие демократические группы 15
Итого: 367
II. По списку цензовых групп’
(несоциалистическая демократия и ‘буржуазия’)
1. Партия народной свободы 56
2. Представители торговли и промышленности 34
3. Совет московской совещательно-общественной
деятельности 15
4. Совет земельных собственников 7
5. Казачество 22
6. Академический союз 3
7. Радикальная демократическая партия 2
8. Всероссийское общество редакторов 2
9. Лига равноправия женщин 2
10. Главный комитет женского союза 1
11. Старообрядцы 2
12. Духовная академия 1
13. Всероссийский совет духовенства и мирян 1
14. Всероссийский совет педагогов духовных школ 1
15. Центральный военно-промышленный комитет 1
16. Центральное бюро Всероссийского совета инженеров 1
17. Отдельные национальности 5
Итого: 156
III. (Социалистическое) представительство национальностей
1. Евреи 4
2. Мусульмане 4
3. Украинцы 2
4. Белорусы 2
5. Поляки 2
6. Литовцы 2
7. Латыши 1
8. ? 1
9. Эстонцы 1
10. Армяне 2
11. Грузины 2
12. Совет горцев 1
13. Приволжские народности 1
14. Буряты 1
15. Совет национал-социальной партии 1
Итого: 27
Всего: 550
После ухода большевиков (53) осталось 497 членов Совета республики и в этом числе 314 членов по списку ‘демократических’ организаций и ровно вдвое меньше по списку ‘цензовых элементов’ (156). Если, однако, вспомнить политическую позицию кооператоров и крестьян, а отчасти земской группы и экономических организаций на демократическом совещании, то увидим, что большинство у ‘революционной демократии’ по всем важнейшим вопросам момента было в Совете далеко не бесспорное. При переходе кооператоров и крестьянских депутатов вместе с плехановцами и с народными социалистами на сторону несоциалистической части Совета (67 голосов) приведенные цифры вместо 2/3 и 1/3 превращались уже в 247 и 223. Голоса земской группы, экономических организаций и земельных комитетов (48) уже давали при таком распределении перевес ‘цензовым’ элементам, даже если бы на стороне социалистических партий Совета оказались все представители народностей (226 и 271 голосов). Разумеется, все это могло проявиться лишь на вопросах общенациональных. Но ведь на этих последних и сосредоточивалась вся партийная борьба текущего момента. И от позиции названных групп, от которых можно было ждать умеренности и свободы от подчинения партийной дисциплине социалистических партий, зависело теперь, сыграет ли Совет республики ту роль опоры правительства, которая вытекала из самой идеи коалиционной власти, или же, наоборот, он нанесет этой идее, а вместе с ней и революционному правительству вообще, последний coup de grace[107].
Когда члены Совета республики собрались на первое заседание за час до его открытия, к четырем часам 7 октября, у многих скептиков несколько отлегло от сердца. В этом зале сошлись все сколько-нибудь видные деятели, выдвинутые революцией. Многие из них, бывшие новичками в начале революции, теперь уже прошли через ряд тяжелых испытаний, до некоторой степени заменивших им государственную опытность. На ум невольно приходило сравнение этого состава, намеченного центральными комитетами партий и организаций, почти лишенного обычного балласта больших собраний, с тем пока загадочным лицом грядущего ‘хозяина земли русской’, какое откроется через полтора месяца в Таврическом дворце как итог первого опыта всеобщего избирательного права в обстановке русской темноты и политической неподготовленности. Члены Совета говорили друг другу, осматриваясь по сторонам: хорошо, если Учредительное собрание будет не хуже этого!
Члены Совета расселись на стульях разного фасона в таком порядке. На крайней правой оказались торгово-промышленники, дальше, на местах ‘нейдгартцев’ Государственного совета, фракция народной свободы, сразу возросшая до 75 членов. Потом, непосредственно рядом, во второй трети зала, поместились народные социалисты, земская группа, меньшевики и правые эсеры. Рядом с В. Д. Набоковым сидела Е. К. Брешковская, за ней Вера Фигнер. Крайняя левая треть оставалась почти пустой, так как фракция большевиков отсутствовала. Заседание открылось без нее. Она совещалась в Смольном монастыре о внешней обстановке своего, уже решенного, ухода. Зал вообще был полупуст, так как многие депутаты еще не съехались, и общее настроение было далеко от обычной торжественности первых заседаний. Сюда пришли люди, привыкшие встречаться друг с другом, пришли случайно и на короткое время, как будто по дороге. Скоро они опять уйдут — и опять встретятся там, в Таврическом дворце. Здесь они точно присели для минутного роздыха. В России так мрачно, и так мало оставалось надежды на то, что даже коллективному уму революционной России, здесь собранному, удастся, наконец, найти надлежащую дорогу. Словом, тут было не место и не время для фраз и пышных речей: настроение складывалось скорее будничное и деловое, и даже шумные заседатели Смольного здесь, среди тихой обстановки верхней палаты, лицом к лицу с ‘цензовыми элементами’, как будто несколько оробели и притихли. Другая среда, другие нравы — и даже другие костюмы…
Вступительные речи Керенского и выбранного председателем Совета Н. Д. Авксентьева на этот раз вполне отвечали важности момента и серьезности положения. Ораторские неудачи научили обоих быть осторожными. Керенский на этот раз говорил без экспромтов и почти без отступлений от основных положений речи, одобренных правительством. Авксентьев прочел свою благодарственную речь по бумажке. Темы той и другой речи были почти одинаковы: общенародные задачи текущего момента. Оба оратора считали такими задачами восстановление боеспособности армии и энергичную борьбу с неприятелем, введение порядка и организации в хозяйственно-экономическую жизнь страны и настойчивую борьбу с анархией. Расписавшись в почтении к ‘идее’ ‘скорейшего заключения демократического мира’, и Керенский, и Авксентьев сосредоточили весь центр тяжести своих речей на апофеозе армии и флота. Оба призывали к дальнейшей борьбе, которая дала бы нашим союзникам возможность и дальше ‘смело рассчитывать на наше сотрудничество и помощь’, а врагов заставила бы ‘считать нас в ряду людей, с которыми нет других слов, как слова равных с равными’, с которыми возможен лишь ‘почетный мир’ вместе с ‘великими союзными народами’, но у которых, ‘каковы бы ни были испытания, никогда насилием не будет сломлена воля к торжеству права и справедливости’. Керенский еще продолжал временами делать авансы ‘революционной демократии’, обещая ей, например, что правительство впредь, как и раньше, ‘не будет прибегать к мерам, которые оскорбили бы идею свободы, равенства и братства’. Речь Авксентьева была насквозь искренна и честна и не делала никаких уступок расхожей революционной фразеологии.
Этот тон и это содержание речей были, однако, оценены далеко не всей аудиторией. Большая часть аплодисментов слышалась справа и из центра. Весь зал аплодировал лишь приветствиям, обращенным к армии. А крайняя левая, большевики и интернационалисты, угрюмо молчали и не встали с мест даже тогда, когда все собрание устроило овацию дипломатическим представителям союзников.
Объявление войны правительству большевиками. Тотчас за речью Авксентьева Троцкий попросил слова для первой и единственной декларации большевиков, мотивировавшей их формальный разрыв ‘с этим правительством народной измены и с этим Советом’. По обычаю большевиков, декларация вся была посвящена демагогическим разоблачениям. Совет республики — это новые ‘кулисы’, за которыми будет совершаться ‘убийственная для народа работа’. Демократическое совещание должно было — это была его ‘официальная цель’ — ‘заменить безответственный личный режим подотчетной властью, способной ликвидировать войну и обеспечить созыв Учредительного собрания в назначенный срок. Между тем за спиной демократического совещания путем закулисных интриг Керенского, кадетов и вождей эсеров и меньшевиков достигнуты результаты противоположные: создание власти, в которой и вокруг которой явные и тайные корниловцы играют роковую роль’. ‘Буржуазные классы’, направляющие политику Временного правительства, поставили себе целью сорвать Учредительное собрание’. ‘Цензовые классы провоцируют крестьянское восстание и гражданскую войну’. Они ‘открыто держат курс на костлявую руку голода (выражение прогрессиста Рябушинского на I съезде общественных деятелей в Москве), которая должна задушить революцию и в первую очередь Учредительное собрание. Не менее преступна и внешняя политика… Мысль о сдаче революционной столицы немецким войскам не вызывает возбуждения в буржуазных классах и, наоборот, приемлется как естественное звено общей политики, которая должна облегчить их контрреволюционные замыслы’. ‘Вместо открытого предложения немедленного мира через головы всех империалистических правительств и дипломатических канцелярий’, чтобы ‘сделать таким образом фактически невозможным ведение войны, Временное правительство, по указанию кадетских контрреволюционеров и союзных империалистов.., обрекло на бесцельную гибель многие сотни тысяч матросов и солдат и подготовило сдачу Петрограда и крушение революции’. ‘Руководящие партии Совета служат для этой политики добровольным прикрытием’. Но ‘мы, фракция социал-демократов большевиков, не имеем с ними ничего общего и не хотим ни одного дня, ни прямо, ни косвенно, прикрывать их’. ‘Покидая Совет, мы взываем к бдительности рабочих, солдат и крестьян всей России, только сам народ может спасти себя, и мы обращаемся к народу: да здравствует немедленный честный демократический мир, вся власть Советам, вся земля народу, да здравствует Учредительное собрание’.
Речь Троцкого неоднократно прерывалась криками негодования, и Авксентьеву приходилось неоднократно упрашивать собрание дослушать оратора до конца. Но перерывы и крики с мест слышались опять-таки лишь справа и из центра. Левая оставалась безмолвной свидетельницей этого состязания, не решившись даже в эту критическую для себя минуту открыто осудить тактику, ярким проявлением которой явилось выступление Троцкого.
Уходя из Мариинского дворца, большевики тем самым показывали, что парламентской борьбы они не признают и что дальнейшую борьбу против правительства и против ‘руководящих партий’ Совета они будут продолжать вне этого зала, на улице. Они говорили и действовали как люди, чувствующие за собой силу, знающие, что завтрашний день принадлежит им. На этот вызов те, от кого еще могло зависеть изменить дальнейший ход событий, ответили двусмысленным молчанием. Так первый день сессии Совета уже бросил луч света на ожидавшую его судьбу. ‘Когда сопоставишь начало и финал торжественного дня, — замечала на другой день одна газета, — то невольно приходишь к выводу, что и новый Совет республики, и стремящееся опереться на него правительство только тогда сумеют вывести страну из настоящего состояния все возрастающей анархии, когда у министров будет столько же решимости и воли к действию, сколько ее у товарища Троцкого, а Совет республики будет единственным советом, выражающим волю и государственный разум страны’.
Но, увы, этого-то и не видно, прибавляла газета. Власть не только не обнаруживает сама той ‘напряженности’ в борьбе с анархией, которой Керенский требовал в своей речи от общества, но и продолжает попустительствовать ее проявлениям и, между прочим, даже в этой самой речи. Слово продолжает по-прежнему расходиться с делом, а ‘власть при одних словах — не власть’.
Позиция партии народной свободы. Несколько дней спустя (14 октября) на съезде партии народной свободы министр призрения Н. М. Кишкин с полной откровенностью дал совершенно такую же характеристику настроения правительства и очень прозрачно указал на основную причину, почему ‘дерзание’ не переходит в ‘дело’. ‘Основное зло в том, — говорил Кишкин, — что у революционного правительства нет революционного дерзания. Второе зло — во всевластии слов, которые все покрывают густым слоем. И третье зло — на знамени, которое теперь развевается над страной, написано: ‘безнаказанность’. Как же бороться против этого тройного зла? Есть ли у правительства для этого сила и физический аппарат? Кишкин отвечает: ‘Наблюдения, сделанные мной за недолгое пребывание в кабинете, дают основание сказать, что слабость правительства в значительной мере есть продукт самогипноза’. Он лично будет призывать правительство к тому, чтобы оно себя от этого гипноза слабости освободило, — призывать к ‘дерзанию’. ‘Но вот беда, — прибавляет далее оратор, — среди самого правительства теперь еще можно сговориться, что было так трудно, почти невозможно при прежних коалиционных правительствах. Но нет уверенности, что то, о чем сговорились, будет приведено в исполнение. И новая задача — заботиться о том, чтобы за сговором следовало исполнение’.
Нарисованная здесь психологическая характеристика полностью соответствует тому, что изложено выше. При большом единодушии министров было чрезвычайно трудно толкнуть главу правительства на путь дерзания. В первые же дни нового кабинета он уехал в Ставку, свалив все дела на своего заместителя, и пробыл там до начала октября. Только что открыв Совет республики, он уже задумал новую поездку — в Ставку и оттуда на Волгу и дальше по России. Только самые энергичные настояния
А. И. Коновалова заставили А. Ф. Керенского отсрочить свое решение о долгой поездке и ограничиться поездкой в Ставку, куда он выехал 14-го. Но и находясь в Петрограде, он проявлял ту роковую пассивность, которая, быть может, вытекала из понимания безнадежности положения, но во всяком случае окончательно эту безнадежность закрепляла.
Совет республики должен был теперь перейти к обсуждению основных вопросов, военных и международных, и плоды этого обсуждения должны были показать, чего он стоит.
Серьезность военного положения и разложение армии. Положение, при котором на этот раз приходилось обсуждать вопрос о боеспособности армии, было серьезнее, чем когда-либо. В первый раз за время войны почувствовалась реальная возможность приближения неприятеля к столице по кратчайшему пути — побережью Финского залива. В конце сентября неприятель произвел удачный десант на островах Эзель и Даго. В первых числах октября он проник в Рижский залив и попытался отрезать выход нашей флотилии к Финскому заливу, загородив с севера пролив между о. Моон и берегом Эстляндии. Флоту пришлось уйти, пожертвовав миноносцем ‘Гром’ и старым линейным кораблем ‘Слава’. Тогда германцы произвели высадку на полуостров Вердер против острова Моона в самой Эстляндии, закрепив за собой, таким образом, обе стороны Моонзунда и грозя движением к Хапсалу и к Ревелю. Большие германские цеппелины с этих пор получили возможность прогуляться до самого Петрограда.
Несмотря на все совещания верховного главнокомандующего и нового военного министра с новым начальником штаба (Духонин) в Ставке и в столице о способах усиления боеспособности армии, военное дело не улучшалось. Легко было разогнать высший командный состав, но привить армии ‘революционную дисциплину’ методами Верховского и Керенского оказывалось невозможным. Донесения военных комиссаров и штабов Военному министерству продолжали рисовать картину полной анархии и разрухи. То тут, то там солдаты отказывались идти на фронт, предпочитая заниматься торговыми операциями в городах и насильно захватывая под купленное у крестьян зерно пассажирские вагоны. Фронтовые части требовали прекращения войны во что бы то ни стало, хотя бы путем позорного или, как выразилась делегация солдат перед исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов, ‘похабного’ мира. Они требовали отвода их с фронта в тыл и замены резервами. Расстройство транспорта, начавшее проявляться в недостатке продовольствия и снаряжения армии, усиливало нервное раздражение в войсках. Вливавшиеся во фронт запасные части приносили с собой распущенный дух столицы и готовые лозунги классовой борьбы. Если одни части фронта, сохранившие дисциплину, отказывались принимать подобные комплектования и просили не посылать их больше, то другие, напротив, поддавались их влиянию и то там, то сям начинали принимать большевистские резолюции. С 1 по октября военный министр насчитал среди тыловых частей армии, размещенных внутри страны, 16 погромов, 8 пьяных погромов, 24 самоличных выступления, 16 случаев применения вооруженной силы для подавления анархических вспышек. Сказался этот развал и при последних боевых операциях. Комиссар Вишневский, попавший было в плен на острове Мооне, но потом спасшийся бегством, рассказывал в ‘Центрофлоте’, что во время наступления противника на островах Моон и Эзель царила полная дезорганизация и расстройство. Многие солдаты отказывались идти в бой, заявляя, что предпочитают быть расстрелянными своими товарищами. Осведомленность противника о всех деталях нашей обороны была поразительна. На одном из сбитых аэропланов была найдена карта с точным расположением всех наших штабов и батарей. Большая часть гарнизона панически бежала. Были случаи, когда полки шли сдаваться с пением песен. Части команд верендских батарей (на южной оконечности Эзеля), по заявлению Вердеревского в Совете республики, ‘опозорили себя на веки вечные’. В исполнительном комитете Совета рабочих и солдатских депутатов Вердеревский рассказал этот случай подробнее: прислуга и команда некоторых береговых батарей при приближении противника бросала свои посты и бежала, прислуга других орудий, чтобы заставить бежавших вернуться, обратила орудия против них, и в решительную минуту вход в Рижский залив оказался совершенно незащищенным.
Как отразилось все это в сознании армии, сбитой с толку своей и неприятельской агитацией, видно из телеграммы, посланной ‘Центрофлоту’ Советом солдатских депутатов 12-й армии. Лицом к лицу с врагом, эта армия понимает, что ‘нет немедленного выхода из войны, что на нас идут войска Вильгельма, и, не теряя ни минуты, мы должны защищаться’. Но, ‘идя на смерть’, ‘она имеет право требовать’ — и требует — проведения в жизнь ‘особенно дорогих для народа требований революционной программы внутри страны‘, а именно: передачи земли земельным комитетам, скорейшего достижения международного демократического мира и только потом уже ‘немедленного пресечения погромных движений в стране, снабжения армии хлебом, фуражом, теплой одеждой и сапогами, а для этого — борьбы с ‘преступниками’, тормозящими работу транспорта и снабжения, и наконец, немедленной отправки в армию других ‘преступников’, ‘бездействующих, сытых, гуляющих солдат запасных частей’, но с условием, чтобы это были ‘пополнения обученные’: ‘не нужно нам подлых трусов, жалкого сброда, которыми дарит нас тыл’… Тыл дает, что имеет, больная армия — больной тыл — это заколдованный круг, отвечал им в Совете республики генерал Алексеев.
Мы сейчас увидим, что требования солдат, переданные через ‘Центрофлот’, — закон для начальства. Программа 12-й армии есть программа публичных выступлений Верховского и Вердеревского. Что бы они ни думали и как бы они ни понимали дело сами — а они не могут не думать, как специалисты военного дела, и не могут не понимать, в чем корень зла, — все равно. Публично и открыто они будут говорить то, что от них требуют. Но неужели Совет республики не услышит голоса независимых людей и партий, не связанных велениями ‘демократических организаций’? Неужели был прав тот член Совета республики, который на упоминание о противниках ‘демократического’ строя армии ответил восклицанием с места: ‘Их здесь нет!’
Конечно, они там были. Фракция партии народной свободы, обсудив вопрос 9 октября, решила, что ничто не изменилось с тех пор, как она приняла программу оздоровления армии, получившую название ‘корниловской’, но разделявшуюся всем прежним составом высшего командования с генералом Алексеевым во главе. Она подтвердила свое мнение, что и теперь восстановление боеспособности армии возможно лишь при условии возвращения дисциплинарной власти командному составу и ограничения деятельности армейских ‘демократических’ организаций хозяйственными и просветительными функциями. Собравшийся в эти же дни в Москве второй съезд общественных деятелей, представлявший наряду с к.-д. более правые элементы русской общественности и Совета республики, выслушал двух бывших главнокомандующих, А. А. Брусилова и Н. В. Рузского, которые оба горько оплакивали разрушительные последствия внесения политики в армию. Затем генерал Зайончковский, бывший командующий армиями Румынского фронта, категорически отрицал, что программа Верховского разделялась кем-либо из военных авторитетов, русских или иностранных. А морской офицер С. В. Луком-ский опровергал утверждение Вердеревского, что дисциплина на новых началах может дать победу. После этого совещание 14 октября приняло очень обстоятельную резолюцию по военным вопросам, внесенную военной группой. Резолюция требовала, чтобы армия стояла ‘вне партий и партийных влияний’, чтобы назначения на должности зависели от ‘боевых и служебных качеств’, а не от результатов ‘политического контроля и розыска, осуществляемого в настоящее время войсковыми комиссарами и организациями’, чтобы списки офицерских чинов, ‘уволенных под влиянием безответственных и самочинных организаций’, были пересмотрены, чтобы были восстановлены отдание чести и дисциплинарная власть начальников всех степеней, конечно, с гарантией против превышения власти, ‘чтобы ведению армейских комитетов подлежали только культурно-просветительные, хозяйственные и продовольственные вопросы с утверждения начальника и с правом роспуска данного состава комитета в случае превышения им своих прав’, наконец, чтобы ‘пропаганда противогосударственных и противонациональных идей, а равно и учений, отрицающих необходимость существования самой армии и воинской дисциплины, не допускалась в армии и решительно преследовалась’.
В Совете республики все эти определенные решения должны были встретиться со стремлением смягчить острые углы и найти почву для примирительных формул, способных сблизить разные взгляды, хотя бы по существу и несовместимые. Стремление это было естественно в среде лиц, только что одержавших блестящую победу над ‘революционной демократией’. Ведь только путем соглашения они заставили ее вождей отказаться от формально принятых решений, осуществили вопреки им коалицию с ‘буржуазией’ и с ‘кадетами’ и завершили свою победу изданием компромиссной декларации, заменившей ‘демократическую’ платформу 14 августа, и созданием в лице Совета республики совещательного органа с составом членов, назначенных правительством. В составе фракции народной свободы это примирительное течение было представлено В. Д. Набоковым и М. С. Аджемовым, к которым присоединился возвратившийся после отдыха М. М. Винавер. Напомним, что именно военный и международный отделы в декларации новой коалиции представляли наибольшие и наиболее опасные уступки ‘революционной демократии’, и именно с этих двух важнейших отделов началась работа Совета республики. Фракция по военному вопросу поручила выступить в Совете республики не только что вернувшемуся А. И. Шингареву, специально знакомому с вопросами обороны по комиссии IV Государственной думы, председателем которой он был, и по деятельному участию в особом совещании по обороне, а М. С. Аджемову, участнику совещаний, приведших к третьей коалиции, и автору проекта учреждения Совета республики, послужившего основой того, которое было утверждено правительством.
Трения о боеспособности армии в Совете республики. 10 октября в Совете республики открылись прения по вопросу о поднятии боеспособности армии. Внешне в зале Мариинского дворца было серо и буднично. Члены собирались медленно, и заседание было открыто с большим опозданием, что даже заставило председателя Авксентьева обратиться к собранию с необычной для русского представительства просьбой быть аккуратнее ‘в настоящий тяжелый момент, когда каждая минута дорога’. Все как будто чувствовали, что политическая жизнь уже идет мимо этого зала и что за его пределами принимаются важнейшие решения. Чувствовалось это и в заявлениях военного и морского министров, слишком очевидно для всех считавшихся в своих речах не с тем, чего требовало существо дела, а с тем, что подумают об этих выступлениях в тех ‘демократических организациях’, перед которыми они чувствовали реальную ответственность.
Военный министр Верховский начал с того, что отрицал саму проблему, подлежавшую рассмотрению. ‘Люди, говорящие, будто русская армия не существует, не понимают того, что говорят. Немцы держат на нашем фронте 130 дивизий — вот во что они оценивают русскую армию… Приходится слышать вздорные речи, будто с наступлением холодов армия уйдет из окопов и не исполнит своего долга. Это явный вздор’, — провозгласил Верховский при аплодисментах слева. Это был вообще первый министр, пожавший рукоплескания не от ‘правой и части центра’, как другие, а от ‘левой и части центра’. И было за что. ‘Военная программа правительства, доложенная мной на демократическом совещании три недели тому назад, — сообщал военный министр, — проводится в жизнь самым энергичным темпом. Все лица командного состава, так или иначе причастные к корниловскому движению, отстранены совершенно. Их места заняты другими, которые понимают современную обстановку’. Увы, несколькими фразами дальше военному министру пришлось прибавить: ‘И при старом режиме были люди, которые шли, куда ветер дует, и сейчас, при новом режиме, появились генералы — и даже в очень высоких чинах, которые определенно поняли, куда ветер дует и куда нужно вести свою линию’. Оратор оппозиции заметил потом, что ‘это можно применить и к некоторым из тех, кто сидит на скамьях Временного правительства’.
Это во всяком случае можно было применить к выступлению Верховского. Военный министр не мог совершенно умолчать о таких отрицательных явлениях, как ‘анархическое движение на фронте и в тылу и разлагающие пополнения, которые приходят из тыла необученными и недисциплинированными, в полном беспорядке’. Но он очень ловко вставил это признание между упоминанием о ‘трагической истории Корнилова’, ‘в результате’ которой и произошел тот или иной ‘неисчислимый вред’, и прямым заявлением: ‘Одна из причин этого — непонимание войсками целей войны. Задача современного правительства и Совета республики — сделать для каждого человека совершенно ясным и определенным то, что мы не воюем ради захватов своих или чужих’. Очень искусно Верховский выдал также ‘создание частей украинских, эстонских, грузинских, татарских’ и т. д. за меру, ‘которая должна поднять боеспособность армии’.., ибо это есть ‘постепенный переход к территориальной системе комплектования войск’. Снабжение армии плохо, но это потому, что ‘в начале революции думали, что в армии все можно сразу сломать и переустроить’… и ‘заменили интендантство целым рядом организаций’, о которых министр мог говорить и требовать их ‘сокращения’… совершенно безопасно. Это были организации не ‘демократические’, а земские и городские, которые притом же попали в немилость к солдатам, как содействующие укрыванию от строевой службы в тылу. Наконец, ‘самый важный вопрос’ — о дисциплине. Можно ли восстановить порядок ‘насилием одной группы над другой’ или ‘привлечением карающей власти со стороны’, ‘усмирением и покорением’? — спрашивал министр. И он отвечал, продолжая свое жонглирование между реализмом и политиканством: ведь ‘такая стоящая извне сила, которая будет усмирять и покорять, только одна: сила германских штыков’. И затем, вместо того, чтобы отбросить с негодованием эту единственную ‘внешнюю силу’, министр оказался не прочь попугать ею: ‘Если мы сами в себе не найдем силы и возможности устроить порядок внутри страны, то этот порядок будет у нас установлен германскими штыками’. А далее выяснялась и цель угрозы. До сих пор порядок восстанавливается военными организациями, но для применения оружия с целью подчинения народа внутри страны нужно, чтобы Совет республики сказал, что он этого хочет.
Это неожиданное обращение было направлено к правому большинству. Слева были уверены, что это ловушка и провокация в их стиле, и потому кричали: ‘Правильно!’ Между тем этой туманной фразой министр, не теряя доверия левых, в сущности ставил перед правыми свою кандидатуру на пост военного диктатора и наследника Корнилова. Чтобы не было недоразумения, он еще вернулся к этой теме в конце речи: ‘Я твердо и определенно поставлю Совету республики: угодно ли ему, чтобы в стране продолжались погромы, пьяные бесчинства, выступления и т. д.? Или ему угодно, чтобы в тех случаях, когда выступает анархическая толпа, к этой толпе применялось оружие?.. Восстановить порядок пытался и Корнилов своей властью. Попытка Корнилова сорвалась и не могла не сорваться. Но оставить анархию, перед которой мы стоим, так, как она есть, есть преступление перед государством, перед целой страной. Поэтому пускай представители всего русского народа скажут, что они считают нужным водворить порядок для спасения родины’.
Этот молодой человек, видимо, не хотел в своей головокружительной карьере остановиться на портфеле военного министра и уже искал себе точку опоры, чтобы подняться выше. Но он слишком спешил и потому слишком выдавал себя. Все в нем: и не успевшая стать солидной тоненькая фигура, и голос, срывавшийся на фальцет в самых патетических местах, и чересчур смелые, рискованные, не взвешенные и выскакивавшие как-то неожиданно для самого оратора обороты фраз, и, наконец, сам выбор места для конфиденциальных предложений — все это отзывало чем-то недоделанным и недозрелым. В смелости и в честолюбии у Верховского, видимо, не было недостатка, он не был лишен и ясности понимания. Но неразборчивость в выборе средств и беспринципность чересчур гибкой аргументации слишком бросались в глаза, чтобы он мог не ‘сорваться’ в свою очередь. Перед однородной аудиторией исполнительного комитета, быть может, его ловкость и могла сойти за серьезность и силу убеждения. Здесь, в этой смешанной и взыскательной аудитории, при необходимости аргументировать сразу на два фронта экзамен оказался слишком труден.
Проще и непосредственнее выступил морской министр Вердеревский. Он тоже, по словам старого Горация, ‘видел и одобрял лучший путь, но следовал худшему’. Он прикрыл это противоречие тем, что выбирал более благодарные темы, обходил более трудные и в самых ответственных местах прикрывался авторитетом демократических органов. Во всех флотах дело обстоит недурно. Если в Балтийском флоте в момент, когда ему приходится решать труднейшую задачу обороны, дело обстоит иначе, если производительность заводов крайне понизилась, если отношение рабочих к своим обязанностям самое отвратительное, то, во-первых, ‘виноваты не одни рабочие и их организации’, заводам не хватает угля и металла. А во-вторых, появление немецких сил вблизи нашего берега объяснит рабочим массам и организациям, что от них зависит поднять боеспособность флота с точки зрения материальной, что промедление каждого часа в этой работе является явлением грозным. Что касается центрального вопроса — личного состава флота, Вердеревский прежде всего рассказал, как хорошо было с самого начала революции в Ревеле, где ‘не было ни одного эксцесса’. В Гельсингфорсе дело шло иначе, но… тут виновата ‘обычная для нас, деятелей, прошедших всю военную службу при старом режиме, привычка скрывать от масс правду’. ‘Комиссары из Гельсингфорса свидетельствуют, что со стороны никаких контрреволюционных стремлений нет’. На дне пропасти между матросами и офицерами лишь ‘зря пролитая кровь’. Министр ‘глубоко убежден, что заслуженное наказание’ за эту кровь виновные ‘понесут под гнетом обвинения собственной среды’. А затем он надеется на ‘выводы после пережитой морской операции’, свидетельствующие ‘об отсутствии дисциплины’. Проникновение этих выводов ‘в массу матросов’ есть ‘единственный путь для возрождения нормальных отношений во флоте’. Для понимающего дело это значит, что нет никакого пути и что положение безнадежно. Но… морской министр ‘вчера беседовал с представителями матросов’, и когда он упомянул, что даже в американской армии обращается внимание на внешнюю подтянутость и пунктуальность в отдании чести и что дисциплина там ‘принимается всеми сознательно и добровольно’, то ‘слово ‘добровольно’ вызвало чрезвычайное волнение’ среди его собеседников.
Они мне заявили, что, конечно, истинная дисциплина должна быть добровольной: это действительно единственный путь. Это был, конечно, не тот вывод, к которому хотел привести их министр. Но он охотно подчиняется обстоятельствам и переносит этот вывод о ‘добровольной дисциплине’ как глас народа на трибуну Совета республики. Маленькие оговорки вроде той, что ‘отдельные нарушения дисциплины и порядка, разумеется, и в условиях добровольной дисциплины не могут проходить безнаказанно’ или ‘что судить начальника подчиненному не подлежит’ ‘ввиду особой обстановки флота’, а потому ‘офицеры будут безусловно подчинены только единоличной власти начальника’ — эти и т. п. упоминания вскользь суть уже подробности и мелочи: они внесены в законопроекты, как и ограничение дисциплинарных судов в войсках, согласно проекту Верховского, 48-часовым сроком или установлением им же своеобразного ‘института штрафных полков’. В главном морской министр рассчитывает, что ‘путем личных воздействий на месте, в Гельсингфорсе, ему удастся найти отклик в широких кругах, и разумное, честное, сознательное отношение матросов к своему долгу будет достигнуто’.
После всех этих словесных ухищрений и утешений, после всех условностей официального оптимизма и лицемерия, проявленных излюбленными ‘революционной демократией’ вождями армии и флота, прямая и честная речь бывшего верховного главнокомандующего генерала Алексеева производила особенно сильное впечатление. Алексеев не скрывал и не преуменьшал зла, все называл своими именами, но вместе с тем вовсе не впадал в пессимизм и в отчаяние. И теперь еще не поздно, если захотят взглянуть положению прямо в глаза и проявят настоящую решимость, — таков смысл его речи. Все зло в том, что мы сами себя убедили, что войну вести не можем и что нам нужен мир во что бы то ни стало. Но подумайте серьезно, убеждал генерал Алексеев: возможен ли мир? ‘Беспристрастная оценка положения скажет, — пророчески утверждал старый вождь, — что немедленное заключение мира явится гибелью России, физическим ее разложением, неизбежным раздроблением ее достояния и уничтожением работы всех поколений трех предшествовавших веков. Но даже и такой тяжелой ценой купленный мир не улучшит нашего экономического положения, не восстановит нашего расстроенного хозяйства, а главное, не даст нам ни хлеба, ни угля, и надолго не облегчит нам тяжесть личного существования. Мы станем тогда в полной мере рабами и данниками более сильных народов, а в конечном результате мир немедленный и скорый разрушит Россию как государство, выведет ее из сонма великих держав и погубит остаток нашего народа и в духовном и в экономическом отношении’.
Так ли уже, однако, безнадежно положение? Германия ведь тоже истощена, однако она держится ‘силой своего народного духа, народной дисциплиной и своей системой’. ‘Россия может, если захочет, пережить дни своей слабости, она получит помощь от своих союзников, только нужно воскресить дух народный’. А для этого прежде всего не надо льстить народу. Нужно, наоборот, ‘смело и открыто посмотреть действительности в глаза’. Да, армия больна, тяжко больна. ‘Массы, вкусившие сладость неповиновения и неисполнения оперативных приказов, полной праздности, погрязшие в стремлениях к скорейшему заключению мира, который якобы придет сам собой, массы, стремящиеся в лице почти каждого борца лишь к сохранению собственной жизни, — это положение опасное’, и не следует ‘успокаиваться на том, что у нас действительно стоит на фронте надежная опора для защиты родины’. Расчет на то, что ‘недостаток дисциплины будет восполнен энтузиазмом и порывом вперед’, расчет, на котором было построено наступление 18 июня, оказался ошибочным. ‘Энтузиазма и порыва нет’. Конечно, допускает Алексеев, ‘вся армия не покинет окопы и не уйдет в тыл, но нельзя не признать, что в массе уснуло понятие о чести, о долге и о самой элементарной человеческой справедливости’. Этим объясняется, что в последних боях армия ‘не показала той устойчивости, на которую она была способна всегда, не исключая и самых тяжелых 1915 и 1916 гг.’. Говорят: оздоровите тыл, тогда и армия воскреснет. ‘Но возможно ли тыл привести в порядок без прочной вооруженной силы, при помощи войск, зависящих от местных органов, и без решимости в случае надобности применить эту силу?.. Следовательно, армия не может ждать спасения от оздоровления тыла, а сама должна приступить к энергичной, решительной работе в собственных недрах’. Генерал Алексеев указывает цель этой работы в осуществлении программы, не раз обсуждавшейся, начиная с июля, при его же участии, но никогда не приводившейся в исполнение. Отголоски той же программы он хочет слышать еще и в заявлениях нового военного министра. Но по обещанным Верховским заголовкам законопроектов нельзя судить об их содержании, особенно при господствующем настроении.
Отношение социалистов к военному вопросу. Собственно, этими тремя речами вопрос об обороне был по существу исчерпан. Дальше пошла уже ‘политика’. Все основное содержание речи интернационалиста Мартова сводилось к извращенному толкованию слов Алексеева, что с нездоровой армией нельзя оздоровить тыла. Отсюда Мартов сделал нужный для него вывод, что боеспособность армии нужна Алексееву для ‘подавления народных движений’. В своих ‘классовых интересах’ буржуазия противилась и введению ‘демократического строя’ в армию, хотя ‘каждый политический деятель должен был понимать в февральские дни, что не может быть политического переворота в стране, который бы не расшатал организации армии вообще и ее старой организации’, вместо которой нужно было ‘быстро поставить организацию, проникнутую началом противоположным’. Таким образом, в разложении армии повинны буржуазия и царизм, ибо разложение армии началось уже при царизме. Притом же — это был аргумент по существу — ‘русское общество не могло бы провести революцию, если бы с самого начала не прибегло к восстанию солдатской массы против командного состава, стоявшего тогда на стороне царизма’. Формула перехода, внесенная Мартовым, предлагала признать необходимость реальной чистки командного состава, предоставления армейским организациям спорного права отвода и аттестации лиц командного состава, предоставления центральному органу ‘революционной демократии’ контроля над деятельностью комиссаров, отмены смертной казни и освобождения всех заключенных, нарушивших дисциплину ‘по идейным мотивам’, немедленного предложения всем воюющим сторонам общего мира с немедленным же заключением перемирия на всех фронтах.
После речи Мартова для Керенского возникла возможность занять выгодную позицию посредине между двумя крайностями. И он ею воспользовался. Он защитил здравый смысл от Мартова и ‘честь русской армии’… от Алексеева. Армия не будет защищать, говорил он, ни классовых интересов буржуазии, ни партийных стремлений интернационализма. Правительство всегда боролось против насилия меньшинства над большинством, все равно, шла ли речь о 27 августа или о 3-5 июля и называлось ли это меньшинство корниловским или большевистским. В неудаче наступления 18 июня виноват не ошибочный расчет на энтузиазм армии, ибо энтузиазм действительно был налицо, а агитация ‘бессознательных фанатиков с небольшой прибавкой сознательных предателей отечества’, которая ‘уничтожила плоды колоссальной, напряженной работы всей русской демократии’. Заявление Мартова, будто успех революции объясняется тем, что солдаты восстали против командного состава, верное относительно крайнего течения революции, дало возможность Керенскому в этом вопросе перегнуть свою тщательно сбалансированную речь немного вправо и отдать справедливость русскому офицерству. ‘Блестящее и быстрое завершение борьбы со старым режимом и бескровная гибель в несколько дней династии была результатом именно того, что в целом, за небольшими исключениями, старая власть не нашла себе поддержки и в командном составе… Армия в ее целом, и в командном составе, и в составе солдатской массы, решительно и навсегда перешла на сторону свободного народа и служит государству демократическому’. Но, конечно, эта похвала не относилась к тем 10 000 отставных офицеров, о которых говорил Алексеев как о ‘драгоценном материале, которым пренебрегают только потому, что их почему-то считают приверженцами старого режима’, хотя ‘они сердцем и душой являются вполне надежными сынами своей страны’. Все то, что противодействует ‘общественной’ организации в армии ‘не по недоразумению, а по неумению понять и по злой воле, должно быть решительно отметено’, заявил Керенский, подчеркнув, что в этом он согласен с Верховским, с которым согласен Мартов. ‘Ни на йоту никаких уступок не было сделано программе так называемой корниловщины’, за исключением того, что было сделано в первое время под влиянием общего страха, ‘в момент величайших погромов в Галиции, по требованию не только командного состава, но и местных армейских организаций’ (военнореволюционные суды и смертная казнь). Что даже в программе Верховского есть дальнейшие уступки ‘корниловщине’, одобренные и Алексеевым, об этом Керенский, конечно, не упомянул.
Речь Керенского имела успех на всех скамьях, за исключением мень-шевиков-интернационалистов. Эта небольшая группа в 25 человек после ухода большевиков в предыдущем заседании почувствовала себя в их положении. Она решила публично оправдаться в том, что не ушла вместе с большевиками, а осталась сидеть в Совете республики. Перед закрытием заседания эта отколовшаяся от меньшевиков часть фракции прочла свою декларацию, во всем сходную с большевистской. Тут были и ‘саботаж’ корниловцев, и ‘капитуляция большинства организованной демократии’, и ‘ублюдочный законосовещательный предпарламент’, которому ‘значительная часть рабочего класса, возмущенная топтанием на одном месте, повернула спину’. Но сверх всего этого было заявлено, что меньшевики-интернационалисты ‘остаются в Совете, видя в нем одну из арен классовой борьбы’, и будут с трибуны разоблачать ‘контрреволюционный характер коалиции’ и ждать того времени, когда ‘временный упадок революции… неизбежно сменится новым подъемом’.
Каков же был результат первого заседания, посвященного вопросам обороны? Была ли здесь, помимо дипломатии и стилистики Керенского, общая почва, на которой можно было бы столковаться всем партиям? Дальнейшая работа в комиссии должна была вскрыть затушеванные разногласия. Но уже и по общим прениям было видно, что между разными частями собрания есть глубокие различия — все те же, что и прежде, и что новые неудачи и угрозы врага на фронте отнюдь не смогли пробить брони революционного доктринерства. Второе заседание 12 октября еще резче раскрыло расхождение этих течений даже и в общих прениях. Представитель левых эсеров Штейнберг-Карелин прямо заявил: ‘Основная трагедия русской революции заключается в том, что, начавшись под общими лозунгами, она скоро разошлась в разные стороны. Если для цензовых элементов революция была нужна, чтобы расчистить дорогу для наших военных успехов, то для демократии революция была первым шагом к тому, чтобы войну прикончить. И так как эти задачи были диаметрально противоположны, то объединение произойти не могло’. ‘При таких условиях ясно, что разговоры об обороне государства бесплодны, ибо мы стоим на разных точках зрения’. Хуже было, что на ‘разную точку зрения’ стал и меньшевик-оборонец Гольдман-Либер, всю речь посвятивший резким до хрипоты нападкам на ‘кадетов’, которые ‘годами допускали то, что теперь пожинается’, которые хотят ‘исполнять обязательства, заключенные старым режимом’, и требуют войны ‘до победного конца’, вместо того чтобы ‘сказать армии, что русская армия не будет вести оборонительную войну, чтобы помогать наступлению союзников’. Формула меньшевиков-оборонцев, прочтенная Либером, перечисляла ‘глубокие корни’ упадка боеспособности армии: затяжка войны и экономическое расстройство, недоверие солдат к командному составу, эксцессы солдат, ‘руководимых политически незрелыми элементами и анархической организацией’. Далее перечислялись положительные требования: создать в армии ясное понимание целей войны соответствующей внешней политикой, ‘стремящейся всеми средствами к скорейшему достижению всеобщего демократического мира’, обеспечить успешное снабжение армии энергичной экономической политикой, ‘подчиняющей интерес частных групп общегосударственным началам’, поднять организованность и дисциплинированность армии ‘согласованными действиями командного состава, комиссаров, войсковых организаций’, отменить смертную казнь, ‘не оправдывающую себя с точки зрения восстановления дисциплины’, и ‘беспощадно бороться’ с контрреволюцией, с самосудами, с насилиями и погромами. Только последние слова резолюции: ‘без энергичной и усиленной обороны невозможно и скорое заключение мира’ — должны были показать, что оратор и его партия понимают гораздо больше, чем осмеливаются сказать перед лицом своих обличителей слева. Только Н. В. Чайковский от имени трудовой народно-социалистической группы имел эту смелость: взять альтернативу Штейнберга-Карелина (война или немедленные социалистические преобразования) и выбрать в ней первую часть — войну. ‘Я с самого начала войны утверждал, — говорил Чайковский, — что проведение социально-революционных преобразований во всем их объеме во время войны есть преступление, и мы это преступление совершаем’. На грубую реплику слева семидесятилетний старик, один из патриархов русского социализма, имел право гордо ответить: ‘Пусть те, кто мне не верит, докажет своей жизнью то, что говорят’.
Единственными голосами из рядов других социалистических групп, отважившимися открыто и последовательно присоединиться к этому голосу опыта и здравого смысла, были голоса двух женщин-социалисток, из которых одна, Е. Д. Кускова, говорила от имени кооперации, а другая, Л. И. Аксельрод-Ортодокс, — от имени группы ‘Единство’. Обе речи произвели то впечатление, которое всегда производит правдивое и смелое слово в среде, привыкшей к условному лицемерию. Впечатление было тем сильнее, что это был первый дебют женщины в русском представительном учреждении. Конечно, обе делегатки говорили не как специалистки в военных вопросах. Но обе касались тех элементарных предпосылок, без которых не может быть никакого порядка и никакой обороны. Кускова требовала от правительства не слов, а действий: ‘Тех, кого не научило все то, что мы пережили, не научат никакие убеждения словами’. У предпарламента она ‘не просила, а молила’: ‘оставить декларации, принять в расчет несознательность и неорганизованность масс’, которые ‘безумно устали от того, что делаем мы, их интеллигентные вожди’, спрятать ‘ученические тетради общественной деятельности’ и ‘наметить те точки единения, которые действительно обеспечивали бы оборону страны и вверженное сейчас в разруху государство’. Она закончила призывом: из предпарламента ‘сделать исключительно оборонческий союз для обороны родины’.
Это была совершенно правильная постановка основной задачи, и правилен был призыв, ‘если у нас эти точки единения есть, выявить их в ближайшие дни и часы’. Самое меньшее, что для этого было нужно, это объединить если не весь предпарламент, что было очевидно невозможно, то по крайней мере большинство в нем на общей формуле перехода. Почин для этого сделала фракция народной свободы, составив свой проект формулы и передав его кооператорам. Так как кооператоры в этом собрании являлись более естественным центром, то фракция народной свободы и уступила инициативу внесения общей формулы им. Для кооператоров формула оказалась приемлемой. Но когда они от себя вошли в переговоры с более левыми группами, то оказалось, что необходимо сделать изменения и дополнения, одно затушевать, другое выдвинуть вперед. Переговоры затянулись. Общего проекта формулы не было, а в ожидании, пока группы сговорятся, нельзя было остановить прений. Таким образом, еще одно заседание 13 октября было посвящено речам и обсуждению вопроса об эвакуации Петрограда. По поводу вопроса об эвакуации Керенский протестовал против обвинений, которыми усердно пользовалась в эти дни большевистская демагогия, будто правительство хочет сдать Петроград немцам, а само собирается ‘бежать в Москву’. Керенский просто снял вопрос с повестки дня, заявив, что ‘с того времени, когда правительство впервые его обсуждало в своей среде, обстановка значительно изменилась к лучшему, и в настоящее время оно не считает нужным настаивать на обсуждении вопроса об эвакуации Петрограда в порядке неотложной срочности’.
Отрицательный прогноз съезда партии народной свободы. В промежутке между заседаниями Совета республики 14 и 15 октября в Москве состоялся X всероссийский съезд партии народной свободы. Развернувшиеся на нем прения имели ближайшее отношение к вопросу о политической роли предпарламента. Как было уже указано, мнения во фракции разошлись. В. Д. Набоков, М. С. Аджемов и М. М. Винавер считали необходимым дальнейшее развитие той же тактики соглашения, которая привела к созданию при деятельном участии двух первых, третьей коалиции и Совета республики. Путем переговоров и уступок более левым группам они рассчитывали создать в Совете ‘здоровое большинство, опирающееся на государственную точку зрения’. Соглашение в предпарламенте они рассматривали как преддверие к выборам в Учредительное собрание. Напротив, П. Н. Милюков, к которому присоединился А. И. Шингарев, полагали, что здоровых элементов для составления прочного большинства в Совете республики не найдется, ибо даже умеренные социалистические партии не рискнут открыто войти в соглашение с ‘цензовыми элементами’ и не откажутся от идеологии и фразеологии, которые отдают их в жертву крайним левым элементам. Если они и теперь ищут опоры в ‘цензовых элементах’, то это потому, что они отброшены от своего социального и политического базиса на аукционе, где крайние левые надбавили цену. При этих условиях они — союзники бессильные, а следовательно, и бесполезные, и нет основания жертвовать этому сомнительному и непрочному союзу ясностью программы к.-д., постепенно принимаемой все более широкими общественными кругами. Предпарламент надо рассматривать не как арену для соглашения, которое, вероятно, не состоится, а как средство дальнейшей агитации перед выборами в Учредительное собрание. На выборах нужно не соглашение, а борьба. Выборы — наш последний шанс, ибо, ‘если состав Учредительного собрания будет такой же, как и Совета, то для России это означало бы гибель. Теперь происходит процесс разочарования в лозунгах, выдвинутых крайними партиями, и мы должны этот процесс ускорить’. А это можно сделать только вполне определенной постановкой всех основных государственных вопросов.
Центральный комитет и фракция были на этот раз в большинстве на стороне соглашения. Но съезд в огромном своем большинстве высказался за тактику П. Н. Милюкова и готов был идти еще дальше его. Страстное и резкое нападение М. С. Аджемова встретило резкий же отпор со стороны П. И. Новгородцева. П. Н. Милюков предложил съезду не обострять разногласий и принять примирительную формулу в ожидании, пока ближайшие дни оправдают фактически тот или другой из противоборствующих взглядов. В принятой формуле действительно ‘стремление к образованию в Совете руководящего центра государственной мысли, объединяющего здоровые политические элементы, дающего Временному правительству возможность опереться на них и направляющего правительство по пути неуклонного осуществления неотложных государственных задач’, было принято как ‘ближайшая задача партии в Совете’. Но наряду с этим было категорически признано, что этой задаче не следует жертвовать другой задачей — сохранения связи со всей предыдущей деятельностью партии во время революции, деятельностью, целью которой был ‘закрепить в сознании масс твердый и определенный взгляд на пути спасения родины’. Партия уже давно выдвинула для этой цели минимальную государственную программу, ‘не оспариваемую нигде, кроме России’, но здесь находящую свое признание в целом ряде ‘разнообразных и все увеличивающихся в числе общественных групп’.
Совет республики — без большинства и без формулы. Ближайшие же заседания Совета республики оправдали все опасения П. Н. Милюкова. Два дня перед заседанием 16 октября прошли в поисках общей формулы. Попыткам кооператоров составить правое большинство с к.-д. социал-демократы противопоставили свою попытку составить новое большинство с эсерами. Но и эта попытка ни к чему не привела. Пришлось это заседание тоже посвятить продолжению прений. После чересчур затянувшегося перерыва было решено в ожидании результатов дальнейших переговоров о формуле выслушать речь М. И. Терещенко о внешней политике. Наступило, наконец, следующее заседание 18 октября, а общей формулы все еще не было. Пришлось предоставить решение случайным шансам голосования. Перед голосованием от имени объединившихся групп кооператоров, народно-социалистической, ‘Единства’, крестьянского союза, партии народной свободы, радикально-демократической, казачьей, торгово-промышленной и некоторых национальных групп Н. В. Чайковский огласил проект общей формулы, из которой было исключено все, сколько-нибудь спорное и конкретное. Отношение Совета к программе оздоровления армии, то есть выбор между Алексеевым и Верховским, был оставлен открытым ‘до представления правительством и комиссиями детально разработанных мер’. Формула, однако, признавала, что задачи ‘широких социальных реформ и обеспечения землей трудового крестьянства должны быть подчинены первоочередной задаче — отражения врага и защиты целости и независимости родины’. Она утверждала, что ‘силы страны нельзя считать истощенными’ и что надо лишь ‘водворить в стране и армии демократический порядок’ для устранения расстройства хозяйственной жизни. В области военных распорядков формула лишь требовала определения законом точных прав и обязанностей комитетов и комиссаров, чтобы ‘этим прекратить дальнейшее присвоение государственной власти не уполномоченными на то лицами и группами’, энергичной борьбы с самоуправством и подчинения интересов всех классов общегосударственным задачам. От армии и флота резолюция ожидала, что ‘при содействии государственной власти они справятся с разлагающими их силами. Все граждане вообще призывались к неустанному труду, самоограничению и жертвам’.
Эта компромиссная формула, уклонившаяся от ответа на основной вопрос, подлежавший решению Совета, не удовлетворила ни правых, ни левых. П. Б. Струве сделал оговорку об этом от имени совещания общественных деятелей, казак Анисимов тоже был недоволен ‘общими фразами’. А. В. Пешехонов подробно объяснил, почему трудовая народно-социалистическая партия соглашается не вносить в формулу левых элементов. В конце концов все эти группы соглашались на компромисс. И формула при первом голосовании была принята ничтожным большинством в 5 голосов — 141 против 136 при 6 воздержавшихся. Но при проверке голосования путем выхода в двери это большинство растаяло. Формула была отвергнута 139 голосами против 139 при одном воздержавшемся. Все другие формулы не собрали даже и этого меньшинства. Формула эсеров получила только 95 голосов против 127 при 50 воздержавшихся (крайних левых). Формула меньшевиков получила только 39, левых эсеров — только 38, меньшевиков-интернационалистов и левых эсеров — только 42 голоса. Так, по первому важнейшему вопросу, поставленному на решение Совета, Совет оказался без формулы и без общего мнения.
‘В зале общее движение и смущение’, — отмечает хроникер ‘Русских ведомостей’.

VI. ‘Национальная политика’ или ‘похабный мир’

‘Политика парадоксов’ во всех отношениях, или ‘национальная политика’. Вмешательство Совета в дипломатию. Затем Совет республики должен был перейти ко второму капитальнейшему вопросу государственной политики, тесно связанному с первым: к вопросу об основах наших международных отношений. В этой области, как и в области военных вопросов, правительство безнадежно запуталось в противоречиях между признанной им идеологией ‘революционной демократии’ и реальными интересами России, без обеспечения которых невозможно было даже осуществление и этой ‘демократической’ идеологии. Разница тут была лишь в том, что, тогда как ошибки в военной программе тотчас же отзывались понижением нашей боеспособности и тяжелыми уроками поражений, заставлявших хотя бы частично, хотя бы в виде отдельных попыток подумать о немедленном возвращении на старую дорогу, здесь, в области дипломатии, потеря нашего международного веса не сознавалась так быстро и непосредственно отчасти благодаря традиционной условности дипломатического языка, отчасти ввиду необходимости считаться хотя бы и со слабеющим союзником. О России продолжали говорить как о ‘великой державе’. Но ненормальность создавшегося положения прекрасно понималась, как и ее истинные причины, официальным руководителем иностранного ведомства. Мы уже отметили возраставшее раздражение М. И. Терещенко против органов ‘революционной демократии’, когда ему не удалось поладить с ними одной видимостью сделанных уступок. В последнюю коалицию он вступал с определенным решением покончить с этой политикой уступчивости. Он не выступил перед демократическим совещанием, но в самый день его открытия, 14 сентября, в газетах появилась его беседа, свидетельствовавшая о сознательном отношении министра к тому внутреннему противоречию, которое мы отметили и жертвой которого он стал. Говоря о будущем, он ‘выразил надежду, что впредь общая русская политика не будет больше политикой парадоксов, которая нам так дорого стоила в течение последних месяцев’. ‘В самом деле, — пояснял министр иностранных дел, — мы выступили во имя мира, но на деле создали условия, вследствие которых затянулась война. Мы стремились к сокращению жертв, но в результате только увеличили кровопролитие. Мы работали в пользу демократического мира, но вместо него приблизили торжество германского империализма. Такие недоразумения недопустимы. Для завершения войны согласно принципам, заявленным Временным правительством, необходимо, чтобы внутри страны все живые силы объединились и дали возможность правительству вести настоящую национальную политику‘. Бывший товарищ министра иностранных дел Б. Э. Нольде был прав, когда указал в газете ‘Речь’ (16 сентября), что эта жестокая критика ‘политики парадоксов’ есть критика политики самого М. И. Терещенко. Он указал и на то, что не следовало бы легкомысленно относиться к германским предложениям мира (беседа была по поводу германского ответа на мирное предложение папы Бенедикта XV), ибо при ослаблении России и при физическом отказе ее от продолжения войны эти предложения могут быть сделаны и сепаратно, за счет России, ее союзникам. На самом деле Терещенко имел основание сказать, что новый ответ Германии так же лицемерен и так же мало дает, как и прежние. Но он мог прибавить, что когда Германией велись предварительные переговоры с папским престолом об опубликовании папской ноты, то Германия имела в виду дать на нее более определенный и готовый к уступкам ответ. Если же эти намерения были взяты потом назад и ответ получился по-прежнему неопределенным, то не надо забывать, что в промежутке произошло занятие Риги, которое очень повысило настроение германских патриотов и открыло перед ними новые перспективы.
В числе уступок ‘революционной демократии’, грозившей и в будущем держать нашу внешнюю политику в области ‘недопустимых недоразумений’ и ‘дорогостоящих парадоксов’, не дающих правительству ‘возможности вести настоящую национальную политику’, имелась одна, особенно чреватая дурными последствиями. Еще в декларации 8 июля, опубликованной в промежуток между уходом министров к.-д. и созданием второй коалиции с их участием, ‘революционной демократии’ было обещано своеобразное право непосредственного ведения международных переговоров параллельно с официальными дипломатами. К этому сводилось обязательство, что на предстоящей союзнической конференции, которая предполагалась в августе, но именно ввиду этой трудности была отсрочена, представители ‘демократии’ примут непосредственное участие в пересмотре договоров наряду со специалистами ведомства иностранных дел. При переговорах об образовании третьей коалиции ‘демократия’ вспомнила об этом обязательстве и потребовала его выполнения. Мы видели, что именно в это время на Совете было произведено особенно сильное давление слева в смысле требования немедленных переговоров с союзниками о заключении ‘демократического мира’ и одновременного перемирия на всех фронтах. Представители партии народной свободы, конечно, не могли подписаться под политически безграмотным обещанием декларации 8 июля. Но, ведя переговоры в духе соглашения, они не могли и отказаться вовсе от сделанной раз уступки. Они выбрали среднюю линию: согласились, чтобы ‘лицо, облеченное особым доверием демократических организаций’, вошло в состав официальной русской делегации. Но они поставили условием, что в делегацию это лицо будет назначено правительством, будет считаться его представителем и будет выступать совместно и солидарно с другими представителями дипломатического ведомства. Это было написано черным по белому в правительственной декларации 27 сентября. Это же повторил и А. Ф. Керенский в своей речи при открытии Совета республики.
‘Наказ’ Скобелеву и манифест Стокгольмского комитета. Однако же ‘революционная демократия’ вовсе не желала признавать такого ограничения, ибо так поставленное представительство теряло для ‘демократии’ всякую цену. И в то время, когда М. И. Терещенко совещался в Ставке и в Петрограде с генералом Алексеевым и с вновь назначенным послом в Париже В. А. Маклаковым, с которым собирался ехать и сам на Парижскую конференцию, окончательно назначенную на вторую половину октября, Центральный исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов поручил своему бюро выработать особый ‘Наказ’, которым должен был руководствоваться на конференции специальный делегат ‘революционной демократии’ М. И. Скобелев. ‘Наказ’ этот был опубликован 7 октября. Содержание его оказалось таково, что о посылке представителя ‘демократии’ наряду с представителями правительства на союзническую конференцию не могло быть и речи.
Как нарочно, для иллюстрации особенностей этого ‘Наказа’ двумя днями раньше был опубликован манифест организационного комитета Стокгольмской конференции. Делегация социалистов нейтральных стран обращалась с этим манифестом к партиям, примыкающим к интернационалу во всех странах. Материал для манифеста был заимствован из подробных опросов социалистических делегаций разных национальностей, посетивших Стокгольм еще в мае и в июне.
Созыв Стокгольмской конференции, как известно, неоднократно откладывался вследствие внутренних разногласий между социалистическими течениями — разногласий, усилившихся после того, как обнаружилась слабость русской революции.
Наконец, организационный комитет решил использовать собранный материал, чтобы сформулировать вполне конкретные условия того, что в Германии получило название ‘согласительного мира’.
Согласно общей тенденции Стокгольмского комитета, его условия мира, разумеется, были сформулированы так, чтобы без проявления очевидной пристрастности все-таки быть приемлемыми для Германии. Конечно, все основные тезисы интернационального движения в пользу мира были здесь включены полностью: обязательный арбитраж, всеобщее разоружение, мир ‘без принуждения победителем побежденного’, ‘без аннексий и контрибуций’, со ‘свободой национального самоопределения’. Но центр тяжести манифеста лежал не в этих пацифистских, а в специальных условиях. Последние условия очень прозрачно отражали мнения социалистических делегаций враждебных нам стран. Бельгия должна была быть восстановлена ‘экономически’ (о политической и военной независимости не говорилось) и разделена, согласно только что опубликованному требованию Германии в ее дополнительном ответе нам, на Фландрию и Валлонию, которые получали ‘культурную автономию’. Русская Польша получала независимость, но польские области Австрии и Германии получали лишь ‘наибольшую возможную автономию’ — в полном противоречии с началом ‘самоопределения народностей’. Так же бережно обращался манифест и с итальянскими областями Австрии, которые не предполагалось уступать Италии. Им ‘предоставлялась культурная автономия’, а чешский народ только ‘объединялся’ без упоминаний не только о независимости, но и об автономии. Зато манифест щедрой рукой создавал ‘независимость Финляндии и Ирландии’ и давал ‘территориальную автономию национальностям России в рамках федеративной республики’, подчеркивая этим связь русских национальных организаций и ‘съезда народностей’ в Киеве с международными связями и влияниями, скрещивавшимися в Стокгольме. Балканские вопросы трактовались в смысле внешней справедливости. ‘Независимая Сербия, объединенная с Черногорией’, восстанавливалась ‘политически и экономически’ и получала от Болгарии и Греции Македонию на запад от Вардара, ‘который останется коммуникационной линией Сербии, а через нее и австрийской торговли ‘с морем’, с правом пользоваться свободным доступом к Салоникскому округу и порту’. Безусловно справедливо и беспристрастно было требование ‘независимости и территориального восстановления Турецкой Армении’. Наконец, еврейский вопрос признавался международным и разрешался в смысле ‘личной автономии’ евреев в России, Австрии, Румынии и Польше (подразумевается, очевидно, внетерриториальная национальная автономия) и ‘содействия колонизации евреями Палестины’.
‘Наказ’ М. И. Скобелеву выходил далеко за пределы этих, более или менее ставших расхожими тезисов международного социалистического пацифизма. Перечитывая его текст параллельно со Стокгольмским манифестом, невозможно отделаться от впечатления, что тут работали две руки: рука неопытного пацифиста-утописта, внесшего в текст специфически русские пацифистские иллюзии, и другая, очень опытная рука, знакомая с такими деталями спорных вопросов, которые вообще были неизвестны непосвященным. Эта рука склоняла решения в пользу Германии гораздо полнее и откровеннее, чем это было сделано в документе старавшегося держаться нейтрально голландско-скандинавского комитета.
К первой категории пацифистских требований следует отнести требования об отмене тайных договоров, об утверждении условий мира парламентами, о заключении мира на конференции ‘через уполномоченных, выбранных органами народного представительства’, об участии в ‘лиге мира’ ‘всех государств с равными правами при демократизации внешней политики’. Все эти положения естественно вытекают из скрытой здесь предпосылки, что мир и будущие международные отношения будут устанавливаться не ‘грабительскими империалистическими правительствами’, а ‘революционной демократией’ всех стран, свергнувшей эти правительства по примеру России. Во всяком случае эта большевист-ско-циммервальдская идея, не уместившаяся в рамках Стокгольмского манифеста, прекрасно укладывается в рамках ‘Наказа’ Скобелеву.
Другая категория изменений, внесенных в ‘Наказ’ — продукт ревизии сведущего германофила, проходит красной нитью через все конкретные условия мира. Немецкие войска, конечно, ‘выводятся из занятых областей России’. Но… ‘Россия предоставляет полное самоопределение Польше, Литве и Латвии’: другими словами, на месте оккупированных провинций создаются ‘государства буфера’, согласно давней мечте германских националистов[108]. При этом о германской и австрийской частях Польши ‘Наказ’ просто молчит. Эльзас-Лотарингский вопрос разрешается, как и в Стокгольмском манифесте, но не ‘в определенный после заключения мира срок’, как принял это манифест, согласно желанию французских социалистов, а ‘после вывода войск обеих коалиций’, причем ‘местное самоуправление организует опрос населения при условии полной свободы голосования’, то есть администрация, созданная при господстве Германии, привлекает к участию в голосовании пришлый германский элемент, тогда как не успевшие вернуться на родину французские изгнанники устраняются от решения ее судьбы. Бельгии только возвращаются прежние границы, и о независимости (даже ‘экономической’) ничего не упоминается. Ее убытки покрываются ‘из международного фонда’, тогда как даже само германское правительство соглашалось вернуть Бельгии часть взятых с нее ‘контрибуций’. Союзникам Германии ‘Наказ’ тоже дает преимущества. Сербия получает лишь ‘доступ к Адриатическому морю’, на что австрийцы соглашались даже в 1909 г., но Босния и Герцеговина получают только ‘автономию’. Этим же, но с ‘последующим плебисцитом’, ограничивается дело в ‘итальянских областях Австрии’. Уступка Италии хотя бы части их, предусмотренная Стокгольмским манифестом, вовсе не предполагается. Румыния дает Добрудже, как Россия Польше, Литве и Латвии, ‘полное самоопределение’: это значит, что Добруджа переходит к Болгарии, которая получает и всю Македонию — не только восточную по р. Вардар, как предполагал Стокгольмский манифест, вовсе не упоминавший о Добрудже. Особо упоминалось в ‘Наказе’ о возвращении германских колоний, поставленном в манифесте в зависимость от возвращения всех оккупированных территорий вообще. Далее говорилось о ‘восстановлении’ Греции и Персии, понятном только в смысле ‘восстановления германского влияния в первой и утрате русского и английского влияния во второй’. Вероятно, в этом же смысле, то есть в смысле установления каких-нибудь специальных германских прав и устранения английских и американских, говорилось о ‘нейтрализации’ Суэцкого и Панамского каналов, давно нейтрализованных. Далее развиваются обычные германские требования ‘свободы морей’, отказа от экономической блокады после войны и свободы торговой политики. В последнем отношении каждая получает ‘автономность’, но без права ‘заключать сепаратные таможенные союзы’ (очевидно, новые) и без права ‘наиболее благоприятствуемой нации’, которое должно быть распространено на ‘все государства без различия’.
Опубликование ‘Наказа’ произвело впечатление скандала даже в ‘демократических’ кругах. Разобравшись несколько в том, что они приняли, органы ‘демократии’ стали утверждать, что не все в этом ‘Наказе’ нужно считать одинаково обязательным и что вообще ‘Наказ’ можно пересмотреть. Но недостатки ‘Наказа’ были, как мы видели, не наносными, случайными чертами в нем, а, так сказать, самим его существом. И сговориться правительству с ‘революционной демократией’ на почве этого ‘Наказа’, так ясно покровительствовавшего врагам и предавшего друзей и союзников, было, очевидно, невозможно. М. И. Терещенко дал понять ‘демократии’, что связать себя ‘Наказом’ он не может и на конференцию вместе с М. И. Скобелевым не поедет.
Выступление М. И. Терещенко. Таково было положение, когда в Совете республики очередь дошла до обсуждения внешней политики. Компромиссная позиция по вопросу о мире была для правительства возможна. Оно уже на нее стало и принципиально, оно готово было лишь искать какого-нибудь минимума, при котором ‘демократическая’ формула мира могла бы быть примирена с национальным интересом России. Но такого минимума, какой придумал Верховский в военном вопросе, тут не было налицо, да его бы и не приняла ‘демократия’. А становиться на точку зрения ‘Наказа’ было совершенно невозможно для сколько-нибудь уважающего себя правительства. Таким образом, в области внешней политики правительство осталось без компромисса и без возможности предложить его с каким-нибудь расчетом на успех. М. И. Терещенко не имел и такой точки опоры для своего выступления, какую имели Керенский, Верховский и Вердеревский в прениях о боеспособности армии.
Может быть, при таком положении следовало бы заговорить открыто о ‘настоящей национальной политике’? М. И. Терещенко не был лишен понимания, в чем она заключалась. Но, боясь рассориться с ‘демократией’, он мог говорить только вполголоса. И такой половинчатой, хромающей на обе ноги и никого не способной удовлетворить, явно неискренней и не отвечающей достоинству руководителя русской внешней политики оказалась его речь перед Советом республики.
Связь внешней политики с обороной давала министру первую тему, развивая которую, он мог бы вернуться к своей мысли о ‘парадоксах’, так ‘дорого стоивших’ России и отныне ‘недопустимых’. Развивала же левая печать ту мысль, что шансы ‘демократического мира’ быстро падают по мере успеха демократических утопий. Но такое развитие темы перед аудиторией Совета республики было бы небезопасно… И министр ограничился двумя чертами сравнения. Во-первых, и об обороне, и о внешней политике… нельзя всего говорить открыто. Во-вторых, и оборона, и внешняя политика должны основываться на ‘одном и том же чувстве любви к родине и желании сохранить ее интересы’. Однако Терещенко тотчас же испугался этого второго сравнения. Разве можно было здесь говорить о любви к родине, ее интересах как о чем-то объективно-обязательном и общепринятом? И, поймав себя на этой неосторожности, М. И. Терещенко тотчас же оговорился: он ‘хотел бы говорить здесь совершенно сухо и конкретно, не вводя вопросов государственной чести и достоинства, а только государственной целесообразности’. И исключительно из соображений ‘целесообразности’ он вывел, ‘что России нельзя оставаться одинокой и что та группировка сил, которая в настоящее время создалась, оставляя в стороне вопросы обязательства и чести, для нее целесообразна‘.
Вероятно, это был единственный министр иностранных дел и единственная в мире аудитория, перед которой в такую минуту нельзя было говорить об ‘обязательствах чести и достоинства’ родины, не извиняясь за эти слова и не устраняя их из доказательства как спорные! Какая разница, какая пропасть отделяет этот момент от того, когда в палате общин перед решением Англии оказать поддержку Франции и России, сэр Эдвард Грей говорил: вы свободны от обязательств, никакие союзы вас не связывают, но помните о чести и достоинстве Англии! Даже эта аудитория почувствовала неловкость и выделила шумными аплодисментами выражение в запретной области ‘достоинства и чести’, которое проскользнуло у министра, когда он хотел провести под флагом ‘целесообразности’ и другую контрабандную в этой аудитории идею: ‘В России никто не допустит мира, который был бы унизителен для России и нарушал бы ее государственные интересы’. Интернационализм левой части аудитории позволил закончить эту мысль аргументом, более употребительным в союзных парламентах — и одинаково приемлемым для Мартова и Милюкова: такой мир на долгие годы, ‘десятилетия, если не столетия’, отложил бы торжество во всем мире ‘демократического начала’.
Во всяком случае, проведя еретические мысли о пользе единения с союзниками и о вреде для России мира во что бы то ни стало, нужно было разорвать традиционную связь этих мыслей с прошлым русской политики и прочно привязать их к новому репертуару идей о ‘демократической’ внешней политике. М. И. Терещенко пошел и на это и попытался сделать это путем рискованной исторической справки. Впрочем, он бросил ее на полдороге, дойдя до самого трудного момента. Оказывалось, что ‘унизительный’ мир грозил России не как последствие ‘демократической’ политики ‘парадоксов’, а именно раньше, чем эта политика была усвоена, и именно потому, что ее не хотели усвоить предшественники Терещенко и его бывшие товарищи в первом коалиционном кабинете. Мы знаем, впрочем, что именно так и было понято дело некоторыми французскими и английскими социалистами. ‘Будущие историки, — говорил Терещенко, переворачивая вверх дном всю историю революции, — с изумлением увидят’, что ‘Россия ближе всего стояла к позорному сепаратному миру’ именно в первые месяцы революции, когда патриот Гучков начал портить русскую армию, а ‘великодержавный политик’ Милюков вел русскую внешнюю политику. К тому времени М. И. Терещенко отнес ‘то стихийное движение, стихийную волну, которая вразрез с истинными интересами и задачами родины влекла ее в совершенно непредвиденные дали’. Тогда именно ‘установившееся на нашем фронте перемирие грозило кончить войну под влиянием стихийной силы, простым угасанием военных действий на фронте’. Спасли Россию от этой опасности ‘непредвиденных далей’ Терещенко и Керенский, усвоив начала демократической политики. Той самой, которая открывала ‘непредвиденные дали’ циммервальдизма и санкционировала подписью Керенского тот ‘вред’, который принесли армии ‘документы, подписанные Гучковым’! Мимо этого подводного камня Терещенко удалось перескочить глухой и общей ссылкой на ‘те задачи’, которые правительство ‘твердо поставило себе’ в начале мая и которых оно с тех пор ‘держалось и держится’. Но тотчас же он наткнулся на другое, гораздо более серьезное препятствие. Ведь энтузиазм, который Временное правительство пыталось путем чрезвычайных ‘усилий и трудов’ вдохнуть в русскую армию при помощи идей демократической внешней политики и ‘революционной дисциплины’, оказался непрочным. Ведь те признаки ‘страха перед русской революцией’, которые министр отметил в Австрии и Германии после ‘успеха, окрылившего нашу армию’ в конце июня и начале июля, так же быстро уступили место впечатлению, которое констатировали в Европе члены делегации Совета рабочих и солдатских депутатов и которое с их слов привел сам Терещенко: впечатлению ‘смущения и разочарования’. Значит, ‘русская революция, которая так громко еще в марте призывала все народы к братскому миру (в ‘непредвиденные дали’), своему народу дала не силу, а ослабила его?’
Этого подводного камня министр обойти не мог и, пожалуй, не хотел, ибо его историческая справка была составлена вовсе не для ‘будущего историка’, а для специальной психологии той аудитории, которую он пытался усовестить и убедить ее собственными аргументами. Ведь говорят же вам ваши собственные товарищи, посланные Советом за границу и вернувшиеся оттуда: ‘Необходимо, чтобы Россия хоть где-нибудь да победила’. Если вы хотите доказать, что ваши ‘заявления отказа от завоевательных стремлений исходят не от слабости и не от невозможности занять ту или иную территорию, а от того, что такова воля русской демократии и ее идеалы’, если вы хотите, словом, ‘чтобы голос русской демократии был силен’, то поднимите же боеспособность армии! Он, министр, конечно, никого не винит на этот раз в крахе демократической политики — ‘это не его область’.
Далее М. И. Терещенко попытался осторожно и деликатно проредактировать ‘идеалы русской демократии’, принятые им в мае, как ‘определенные задачи нашей иностранной политики’. Отказ от аннексий и контрибуций — это хорошо, но нужно, чтобы это уже был ‘отказ и от того, чтобы на нас налагали все эти кары и от нас не отнимались наши земли’. Это означает, следовательно, на языке государственных интересов России ‘неприкосновенность ее территории’. Почему же ‘демократия’ обнаруживает тенденцию забывать о второй половине своего лозунга: самоопределение народностей, ‘особенно в заявлениях, которые связаны с центральными державами’? ‘От обеих частей этого лозунга, отрицательной и положительной, правительство считает одинаково невозможным отказаться’. ‘Право нации на самоопределение столь же существенно, как и отказ от завоевательных мыслей’. А если признать это право, то как же одобрить стремление Германии к сохранению у себя польских земель и к захвату Литвы и Курляндии, план заселения которой германскими переселенцами уже вполне готов? Согласитесь с этим. М. И. Терещенко из ‘демократического лозунга’ выведет свое патриотическое заявление: ‘Тут Россия должна совершенно твердо сказать: лишиться того, что являлось стремлением всех русских людей и существенным государственным интересом — выхода к незамерзающему Северному морю, — этого Россия не может допустить’. Она должна бороться и с планом создания буферных государств на ее западной границе. Эта борьба прежде всего не так уж безнадежна, ибо Германия тоже истощена и тоже жаждет мира. Уже после того, как она заявила, что после своего ответа на папскую ноту она больше не протянет руки, она все же эту руку протянула. Борьба против ‘дезаннексии’ на западной границе также важна, и армия должна понять это, иначе грозит экономическое завоевание России Германией, и ‘будущая судьба русского народа будет ужасна’. Наконец, даже военные неудачи в борьбе не так страшны, пока мы не одиноки и пока союзники, как они это категорически заявляют, будут рассматривать ‘все плюсы и минусы’ всей коалиции ‘как одно целое’.
На этой почве М. И. Терещенко снова сталкивается с требованием ‘демократии’ — разговаривать с союзниками только на предмет заключения демократического мира — и разговаривать немедленно, как только борющиеся стороны изъявят готовность отказаться от захватов, не дожидаясь определенного заявления их о конкретных целях войны (то есть того заявления, от которого настойчиво отказывалась Германия). Так гласил один из пунктов ‘Наказа’ Скобелеву, особенно неуклюже изложенный лицом, явно мыслившим по-немецки. Мы видели, что ни для союзников, ни для русского министра принять этот ‘Наказ’ не только к руководству, но даже и к обсуждению представлялось совершенно невозможным. Так или иначе это надо было сказать: этот ‘Наказ’ пройти молчанием было невозможно. М. И. Терещенко заговорил, но сделал это так осторожно, как только мог.
Цель конференции ‘определена Ллойд Джорджем’, и русскому министру ‘мало что остается присоединить к его заявлению’. На конференции, как и в прениях Совета республики, от военно-стратегических вопросов перейдут к задачам международной политики: одно обусловит другое, и вместе с тем, несомненно, будут установлены и те точки зрения, которые, как сказал Ллойд Джордж, ‘определят и конец этого ужасного кровопролития’. Это будет ‘в первый раз с самого начала войны’. Но при этом, ‘чтобы не было недоразумений ни с чьей стороны’, министр предупреждает, что Россия на конференции ‘представляет собой одно целое’. ‘Взгляды, которые будут там представлены, должны быть едиными’. И он спешит смягчить и успокоить: ‘Ведь это же простая и ясная коалиция, всегда достижимая, если люди говорят правдиво и искренно, если основная база их одна — интересы родины и если они согласны в определении задач’.
Да, но согласны ли они и как понимать ‘интересы родины’? На пороге к этому согласному пониманию стоит ‘Наказ’ Скобелеву, и министр не может при всей своей мягкости сказать, что он с ним согласен. М. И. Терещенко отметил, что даже программа скандинавско-голландской группы, ‘к которой с недоверием отнеслись представители союзной демократии из опасения, что эта группа выдвигает на первый план интересы центральных держав’, даже эта программа все же не идет так далеко в направлении интересов Германии, как ‘Наказ’ Скобелеву. ‘Возьмите п. 2, которого нет в скандинавском наказе: полное самоопределение Польши, Литвы и Латвии’, то есть независимость этих областей. Ведь ‘Россия без незамерзающей гавани Балтийского моря вернется к временам допетровским… С этим пунктом делегатам на конференции выступить будет нельзя: их осудит Россия’, заявил министр при бурных аплодисментах справа и в центре. Далее, нейтрализация проливов, при неосуществлении полного всеобщего разоружения, есть тоже ‘вопиющее нарушение интересов России, возвращение к положению несравненно более худшему, чем было до войны’ (снова бурные аплодисменты справа и в центре). Из этих двух примеров М. И. Терещенко сделал вывод, что ‘опыт конкретизации требует, быть может, еще большего знакомства с фактами и еще большей любви к интересам, которые защищают’.
Этот вывод, наконец, расколол аудиторию. Справа кричали: ‘Верно’, слева: ‘Сильно сказано’. А оратору еще оставалось сказать, что нельзя, как делает ‘Наказ’, совершенно умалчивать об обязательствах, падающих на наших противников, и добиваться жертв от наших союзников вроде уступки Добруджи Румынией. Благоволение — или нейтральность — левой части аудитории были уже исчерпаны. И министр буквально в двух словах, как-то вскользь, упомянул о том, что он считал положительной задачей русских делегатов на конференции: требование, ‘чтобы неприкосновенна была территория России и чтобы условия, которые дали бы возможность ее северу и югу экономически развиваться, были правовым образом обеспечены’. В конце последней фразы были тщательно упрятаны русские интересы на Черном море, включая сюда и вопрос о проливах… Министр уже спешил в заключительных словах уверить ‘демократию’, что Временное правительство ‘не отказывается от тех лозунгов, которые на себя приняло и которые считает реально отвечающими интересам России’, но не отказывается от них ‘ни в одной части, ни в той, ни в другой’, и будет считаться в проведении их ‘с нашими военными неудачами и с тяжелой обстановкой внутри страны’. А ‘чтобы слово представителей было твердо’, М. И. Терещенко приглашал граждан помнить, что ‘каждый из них, а не одно правительство отвечает за исторические судьбы России’, все должны быть ‘служителями великого идеала и достойными детьми великого государства’.
Министр кончил при рукоплесканиях только справа и из центра. Левые были решительно недовольны. Их отзывы в печати сводились к тому, что Терещенко отделался общими местами, своего отношения к требованиям ‘демократии’ определенно не высказал и не объяснил, ‘почему армия должна переносить нечеловеческие страдания’ (Дан, Гоц, Скобелев). В переговорах с Керенским они шли еще дальше и заявили, что Терещенко вообще не может представлять на конференции взглядов ‘революционной демократии’. Это было верно: Терещенко пользовался лозунгами демократии в собственном толковании, переводя их по возможности на язык государственности, а если это было невозможно, то просто не делая из них никаких практических выводов. В свою очередь и Терещенко заявлял, что в случае разногласия с ним ‘демократии’ он предпочтет уйти и на конференцию не поедет. Окончательное решение зависело теперь от того, как отнесется большинство Совета республики и его комиссии иностранных дел к конфликту ‘революционной демократии’ с министром.
П. Н. Милюков критикует не Терещенко, а социалистов. Первым оратором в открывшихся прениях был предшественник Терещенко в министерстве П. Н. Милюков. Чтобы сохранить благосклонность ‘демократии’, министру выгоднее было иметь его своим противником, чем союзником. Но такого метода поддержки министра П. Н. Милюков, очевидно, применить не мог. Он, напротив, раскрыл недоговоренное в речи Терещенко, чтобы показать, что в сущности министр не отказался ни от чего существенного в прежнем взгляде на задачи войны России и ее союзников и сопоставил его взгляды с последними заявлениями Асквита в Лидсе. Он только отвел личный выпад министра, поставив ему вопрос: ‘Когда Россия была ближе к сепаратному миру: тогда ли, когда депутации от армии приходили к первому Временному правительству и предлагали защитить его от Советов и большевиков, или теперь, когда те же делегаты направляются в петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов и предлагают большевикам арестовать правительство и передать всю власть революционной демократии для заключения того, что они сами называют ‘похабным’ миром?’ Он сообщил также, к сведению министра, что всегда боролся против ‘великодержавной’ политики, если понимать под ней ‘империалистическую’. Главным содержанием своей речи П. Н. Милюков сделал критику того ‘своеобразного, истинно русского взгляда на задачи внешней политики, который выдает себя за интернациональный’. Правда, ‘формально этот взгляд привезен к нам из-за границы и претендует на связь с Интернационалом. Но за границу он привезен из России и является специфическим продуктом перегретой атмосферы наших эмигрантских кругов’. Он взращен в сфере отвлеченной мысли, и именно русской, доктринерской интеллигентской мысли. Дворянин Ленин только повторяет дворянина Киреевского, когда утверждает, что из России придет новое слово, которое возродит обветшавший Запад и поставит на место старого знамени ‘научного’ социализма новое знамя прямого, внепарламентарного действия голодающих масс, которые физической силой заставят человечество взломать двери социалистического рая. Только с точки зрения этой новой всемирно-исторической иллюзии можно понять смысл бессознательного предательства, призывающего солдат в разгар войны покинуть окопы и заменить внешнюю войну одних ‘империалистических’ правительств с другими внутренней гражданской войной интернационального пролетариата против капиталистов и помещиков всех стран. На вопрос слева, кто это говорит, Милюков прочел с трибуны основные положения Кинтальского доклада Мартова и этим вызвал заявление последнего, что к уходу из окопов во время войны он не призывает. П. Н. Милюков указал затем на связь, продолжавшую существовать между чистой циммервальдской доктриной крайних и взглядами умеренных социалистов, между взглядами последних и правительственной программой внешней политики, указав при этом, что в своем урезанном виде, без призывов к силе и к немедленному всемирному социальному перевороту, циммервальдская доктрина теряет и тот последний смысл, который она еще имеет в своем первоначальном, ‘чистом’ виде. Смысл этот в том, чтобы убедить аргументами ничтожного циммервальдского меньшинства европейское большинство социалистов-патриотов, а через них морально принудить буржуазные правительства стать на точку зрения Интернационала. Очевидно, это не есть кратчайшим путем получить ‘демократический’ мир, требуемый русской ‘революционной демократией’. Делегаты Совета должны были a posteriori[109] убедиться за границей, что ‘реальной обстановки для интернациональной конференции, о которой они мечтают, в Европе не существует’. Однако же они продолжают хранить личину ‘официального лицемерия’, что доказывает ‘Наказ’ Скобелеву. Чтобы выяснить окончательно, почему опубликование ‘Наказа’ делает посылку лица, призванного его защищать, недопустимой в интересах чести и достоинства России, П. Н. Милюков подверг этот странный документ внимательному анализу. Он разделил содержание его на три концентрических круга мыслей: 1) мысли общепацифистские (об арбитраже, разоружении, парламентском контроле над внешней политикой, самоопределении народностей в известном смысле): с ними он согласен как пацифист и противник настоящей войны, 2) мысли специфически стокгольмские, или голландско-скандинавские (ответственность за войну всех правительств, мир вничью, самоопределение народностей в одностороннем германском толковании и отказ от экономической борьбы в том же тенденциозном смысле): с ними он не согласен, так же как и союзные социалисты, 3) мысли специфически советские, смешные в той части, в которой они составляют ‘карикатуру’ пацифистских идей, но вызывающие ‘чувство негодования и жгучего стыда’ в той части, которая является воспроизведением германских стремлений. Тут говорится в самом деле о создании ‘в худшем случае’ государств-буферов на нашей западной окраине, ‘а если работа над разложением нашей армии будет продолжаться тем же темпом, как до сих пор, то и о прямом захвате всей этой полосы как компенсации за уступки нашим союзникам на западе Германии’. П. Н. Милюков указал далее и на все те жертвы, которые ‘Наказ’ Скобелеву возлагал на наших союзников в интересах Германии. Левая часть аудитории, которая после первых упоминаний о ‘германских интересах’ в ‘Наказе’ громко шумела, прерывала оратора и требовала призвать его к порядку, после приведения всех этих объективных фактов молчала при выводе: ‘к ‘Наказу’, очевидно, твердо прикреплена германская марка’. Оратор закончил призывом: не кичиться мнимым демократическим превосходством перед союзниками, а преклониться перед передовыми демократиями мира, ‘давно прошедшими значительную часть пути, на который мы только что вступаем нетвердыми и неверными шагами’, преклониться и извлечь урок из их умения сочетать реальную военную мощь с преследованием действительно осуществимых демократических задач, а не пролетарских утопий.
Переделка ‘Наказа’ крестьянскими депутатами. Конфликт Терещенко с ‘демократией’ и с Верховским. Продолжение прений по внешней политике было отложено до 20 октября. В промежутке вожди революционной демократии проявили весьма энергичную деятельность, для того чтобы выяснить пределы конфликта, неожиданно открывшегося между министром иностранных дел и ‘демократическими органами’, и принять меры к тому или другому его разрешению. Неудобнее всего для ‘демократии’ было бы, если бы конфликт развернулся на ‘Наказе’ Скобелеву, незащитимость которого после критики его в Совете республики стала совершенно бесспорной. В этом пункте приходилось уступить. Для того чтобы спасти лицо, на помощь исполнительному комитету Совета рабочих и солдатских депутатов выступил тогда исполнительный комитет крестьянских депутатов. Ко дню возобновления прений бюро исполнительного комитета спешно выработало другой ‘Наказ’ Скобелеву, в котором были устранены все специфические особенности ‘Наказа’ солдатских и рабочих депутатов, делавшие его безусловно неприемлемым и бросавшие тень на выпустивший его орган. В крестьянском ‘Наказе’ Скобелеву первый пункт восстанавливал, как того требовал Терещенко, обе части русской демократической формулы мира (‘без аннексий’ и ‘самоопределение’). Второй пункт выделял те общепацифистские основы, которые и П. Н. Милюков признал вполне приемлемыми и формулировал их с достаточной осторожностью. Третий пункт напоминал об обязательстве союзников не вести сепаратных переговоров о мире и не заключать сепаратного мира. Четвертый сочетал отказ от экономической блокады, желательной для Германии, с полной свободой торговой политики для каждой страны. Вторая часть ‘Наказа’, посвященная конкретным условиям мира, также брала назад не только те уступки германцам, которые были сделаны ‘Наказом’ солдатских и крестьянских депутатов, но и те, которые делал голландско-скандинавский манифест. Первый пункт этой части требовал очищения оккупированных территорий, второй подтверждал основной принцип неприкосновенности русской территории, причем право самоопределения русских народностей определенно ограничивалось ‘окончательным решением Учредительного собрания’. Третий пункт, подтверждая независимость Польши ссылкой на русский правительственный акт от 13 марта 1917 г., предоставлял польским областям Германии и Австрии ‘право на самоопределение при условии международной гарантии’. Четвертый пункт обязывал Германию возместить по крайней мере ту часть убытков Бельгии, которая нанесена нарушениями правил войны Гаагской конвенции. Пятый пункт ставил в такое же положение Сербию и Черногорию. Шестой требовал ‘восстановления’ Румынии без отделения от нее Добруджи. Седьмой обставлял плебисцит Эльзаса-Лотарингии условием, что в нем не примут участия ‘лица, находящиеся на германской государственной службе и не являющиеся уроженцами Эльзаса, а также их семьи’. Восьмой обеспечивал ‘полную автономию Армении’ ‘международной гарантией’ и предоставлял ее окончательное устройство ‘армянскому народному собранию при той же гарантии’. Наконец, девятый пункт оговаривал ‘реальную гарантию свободного голосования’ при окончательном решении ‘всех национально-территориальных вопросов, вызванных настоящей войной или стоящих в связи с ней, как-то: югославянского, трансильванского, чешского и итальянского в Австрии’. Это было полное отступление по всей линии и прямое признание того, что критика первого ‘Наказа’ Скобелеву была вполне основательна. Таким образом, главный повод к конфликту — содержание ‘Наказа’, враждебного интересам России, был устранен.
Но это еще не значило, что разрешен был и сам конфликт. Напротив, он был перенесен на более защитимые пункты: на отношение министерства к демократической делегации вообще, на отношение его к Стокгольмскому конгрессу, в особенности же на основной и главный пункт разногласия: переговоры с союзниками о немедленном мире. Вопрос о том, воевать или мириться, готовиться к продолжению обороны или к перемирию на всех фронтах, продолжал стоять так же уродливо и неправильно, как раньше, и острота его после открытого обмена мнений в Совете республики только усилилась. Сторонники того или другого решения одинаково признавали, что решение вопроса международной политики должно быть связано с решением вопроса военного, но по военному вопросу ‘демократия’ имела свое решение: это было решение Верховского, принятое Керенским. По вопросу же внешней политики мнение Терещенко не могло быть принято ‘демократией’. И сам собой конфликт между двумя сторонами вопроса превратился в конфликт двух лиц, защищавших несовместимые решения: Верховского и Терещенко.
Верховский за эти дни обнаружил вполне сознательное отношение к этой своей роли и хотел воспользоваться положением, которое для него так выгодно складывалось. В своих контактах с органами демократии, которые становились все более частыми и систематическими, он определенно проводил то мнение, что из неразрывной связи войны с внешней политикой надо сделать именно тот вывод, который предлагал он, а не Терещенко: не усиление средств борьбы, а немедленный мир. ‘Новая жизнь’ Горького решительно взяла Верховского в эти дни под свою защиту и указывала, что в лице Верховского и Терещенко ‘столкнулись два миросозерцания’: одно — приемлемое для демократии, другое — неприемлемое. ‘Для генерала Верховского ясно, — писала газета, стоявшая на границе большевизма, — что для успешной обороны и для предотвращения дальнейшей разрухи армии солдатская масса должна определенно знать преследуемые Россией цели. Всякое затемнение этих целей, всякое оттягивание мирных переговоров неминуемо учитываются армией как предательство и обман. Рассеять такие подозрения может только последовательная и твердая политика мира… К такому взгляду военный министр пришел не под влиянием теоретических соображений, а вследствие горьких уроков самой действительности… Как военный он не мог утаить ту правду, о которой единогласно сообщают все приезжающие с фронта люди, а именно, что без ускорения мирных переговоров немыслимо не только поднять дисциплину в армии, но и удержать ее на позициях‘. Вывод ‘Новой жизни’ выражал взгляд левого крыла революционной демократии: ‘Несмотря ни на какие запугивания, демократия должна поддержать генерала Верховского против Терещенко’.
При таком настроении 20 октября возобновились прения по иностранной политике в Совете республики. М. И. Терещенко, выехавший в Ставку перед речью П. Н. Милюкова, вернулся в Мариинский дворец лишь во второй половине заседания 20 октября. Следовательно, он не мог участвовать в переговорах этих дней. Это и отразилось на характере левых выступлений — меньшевика Гурвича-Дана, интернационалиста Лапинского, наконец, Чернова, выступавших на этом заседании. Вялое отношение к прениям, выражавшееся в позднем открытии заседаний при полупустом зале, продолжалось в течение всего этого заседания и следующего, 23 октября.
Дан и Лапинский развивали приблизительно одни и те же тезисы ‘революционной демократии’, конечно, с гораздо большей определенностью, чем это сделал бы Церетели, теперь совершенно стушевавшийся. Разложение армии не есть вина ‘революционной демократии’, а продукт войны, непонятной народу и даже не ‘империалистической’. ‘Наше участие в этой войне было преступлением царизма, искавшего себе спасения от надвигавшейся на него революции’. Это трафаретное представление включало, конечно, и ответ на вопрос об ответственности за войну, конечно, ответ в германском смысле, а не в смысле наших союзников. ‘Революция для широких масс и для армии была революцией против войны, революцией скорейшего достижения мира’. Понимать ее как ‘революцию за лучшее ведение войны’ есть ‘глубокое заблуждение многих в России и на Западе’. Именно это заблуждение, ‘в частности политика Милюкова’, на нем основанная и продолжавшая внешнюю политику царизма, ‘больше, чем что-либо, способствовало развитию анархии внутри страны и разложению армии’. Если армия еще существует, ‘если законное стремление к миру не разложило ее окончательно, то заслуга в этом принадлежит единственно революционной демократии, которая только одна работала над организацией нашей армии’. Коалиционное правительство при Терещенко в мае обещало ей помочь, ‘направив свою активную внешнюю политику на скорейшее достижение всеобщего мира’ на основе демократической формулы. Но оно ‘приложило слишком мало усилий для проведения этой политики в жизнь’. В речи Терещенко нет ‘ни демократических, ни революционных элементов, которые одни только могли бы дать опору сильной твердой внешней политике’. Россия при нем ведет себя какой-то ‘бедной родственницей’ своих союзников и рассчитывает на их ‘плюсы’ для покрытия своих ‘минусов’, тогда как революция сама по себе есть ‘колоссальный плюс’. ‘Достоинство России не было достаточно ограждено в происходивших здесь прениях’: у нас есть силы двинуть вперед дело демократического мира, и все и каждый должны считаться с этим основным требованием русской демократии — приступить немедленно к мирным переговорам. Лапинский также находил, что правительство коалиции не умеет говорить с союзниками решительным языком и не руководствуется демократическими лозунгами. ‘Настал момент, когда революционная Россия должна открыто сказать союзникам, что дальше воевать она не может и что затягивать войну без определенной цели бессмысленно. Надо потребовать от союзников немедленно приступить к мирным переговорам на основаниях, провозглашенных русской революцией’. Дан выражался осторожнее: ‘Наш делегат и вся делегация должны поставить на очередь вопрос о декларировании всеми союзными державами готовности немедленно приступить к перемирию, как только все страны согласятся отказаться от насильственных захватов’: это есть самое главное требование ‘Наказа’, о котором министр умолчал. Еще сдержаннее высказывался Чернов, понимавший, по-видимому, что от русской дипломатии требуют лишь платонической демонстрации. ‘Сейчас не ставится вопрос о принятии полных условий мира’. На конференции ‘могут быть выработаны лишь принципы и первые попытки применения их к конкретным вопросам. Опубликование принципов уже будет громадным приближением к ликвидации войны. Заблуждаются утверждающие, будто бы они обладают магическими средствами окончить войну, моментально провозгласив перемирие на всех фронтах. Перемирие явится естественным следствием гласности результатов будущей союзной конференции’. В этой связи, ‘пока еще не созрели обстоятельства для мира на всех фронтах’, получил больше значения вопрос об ‘ускорении их созревания’ путем созыва ‘предконгресса мира’ — Стокгольмской конференции. Приобретало смысл и требование, выставленное Даном, — чтобы русское правительство не ограничивалось признанием Стокгольмской конференции ‘частным’ делом, на чем настаивал Терещенко, а считала бы ее делом своим, ‘неотделимым’ от признанной им демократической внешней политики.
Речь П. Б. Струве еще раз подчеркнула глубокую разницу между этим пониманием и тем, которое разделяла правая часть Совета. Верно, что стремление России к миру до сих пор не дало никаких результатов. Но это произошло не потому, что была ошибочна политика Терещенко, который все же дал хоть ‘минимум того, чего могли требовать здравое национальное чувство и истинные интересы России’. Это объясняется тем, что с самого начала революции пропаганда мира была построена на утопических предположениях. Германские социал-демократы, на деятельности которых построен весь расчет, суть ‘прежде всего немцы и добрые буржуа. Как немцы они не будут бунтовать во время войны, а как добрые буржуа они вообще не способны делать революцию. Самые смирные русские кадеты гораздо более революционеры, чем самый свирепый германский социал-демократ’. Вот почему ‘демократическая формула’ лишь разожгла аппетиты германского империализма на Прибалтийский край и повела к затяжке войны. Бессмысленно объяснять солдатам, за что ведется война, ‘когда враг почти вплотную подходит в столице и идут разговоры об эвакуации Петрограда’. Далее пропагандисты немедленного мира ‘вводят русский народ в заблуждение, обещая, что при немедленной ликвидации войны народу станет легче. Напротив, подобное катастрофическое прекращение войны, не могущее произойти в условиях упорядоченной международной и хозяйственной обстановки, будет означать внезапное катастрофическое ухудшение положения рабочих масс вообще и широких слоев городского населения в частности. Революционная ликвидация войны ввергнет массы непосредственно же в испытания более тяжкие, чем те, которые налагает война’.
Афоризмы одного из основателей русского марксизма больно били его бывших единомышленников. ‘Вы потому плохие социалисты, — бросил он им один из своих глубоких парадоксов, — что вы не получили хорошего буржуазного воспитания’. ‘Бонапарт!’ — кричал с места Мартов. Другие напоминали Струве про Корнилова. Последнее напоминание вызвало со стороны оратора гневную реплику. ‘Корнилов бежал из германского плена после смертельных ран, и имя его мы все здесь признаем честным’. На левой это вызвало бурные протесты, а правая отвечала на них, встав с мест и устроив в честь арестованного ‘государственного изменника’, как его тут же назвал Чернов, импровизированную овацию.
Было ясно, что при таком расхождении взглядов, почти при двух миросозерцаниях, общая формула перехода была еще невозможнее, чем это оказалось при обсуждении военных вопросов. Попытки составить такую формулу, однако, делались и слева, и справа, социал-демократами и партией народной свободы. Но переговоры о ней с другими группами не приводили ни к чему. И опять пришлось отсрочить окончание дебатов до следующего заседания, 23 октября.
Верховский ставит кабинетный вопрос. Политическая обстановка к этому заседанию, однако же, снова значительно изменилась. Вернувшийся из Ставки Терещенко снова завел переговоры с представителями ‘демократии’ на почве уже сделанных ею уступок в вопросе о ‘Наказе’. Однако и Верховский не хотел отказаться от роли истинного представителя демократического мировоззрения. Переговорив с левыми группами, он, по-видимому, окончательно решил, что его час настал. Во Временном правительстве контакты Верховского с левым крылом ‘демократии’, не исключая и большевиков, как раз в это время вызвали сомнения, следует ли ему оставаться членом правительства ввиду грозившего движения большевиков. Верховский решился пойти навстречу этим толкам и сам поставил вопрос о своей отставке, но уже на вопросе принципиальном — обо всей политике правительства или, точнее говоря, именно об основном вопросе всей политики: о связи войны с внешней политикой. Вечером 20 октября заседала созванная Советом республики комиссия обороны. Выслушивались обстоятельные доклады начальников отделов по разным частям снабжения армии. В середине этих докладов, поздно вечером, на заседание явился министр Верховский и, взяв слово без всякого отношения к обсуждаемым вопросам, заявил, что все это мелочи и детали и что необходимо обсудить главный вопрос — о том, можем ли мы вообще продолжать войну. Такое странное вмешательство в прения вызвало недоумение и смущение. Члены комиссии из фракции народной свободы предложили председателю Знаменскому восстановить порядок прений, прерванный министром. Вмешательство Верховского было так очевидно неуместно, что председателю только и оставалось удовлетворить это требование, что он и сделал в довольно резких выражениях.
На следующий вечер, 21 октября, Верховский повторил свою попытку уже обдуманно. В связи с прениями в Совете было назначено специальное совместное заседание двух комиссий — обороны и иностранных дел, где должны были выступить один за другим оба министра, Верховский и Терещенко. Если первый доказал бы, что Россия не может воевать, то второму оставалось бы только сделать из этого соответствующие выводы для нашей дипломатии. В этой последовательности выступлений, по-видимому, и состоял план Верховского и его сторонников в комиссии. Верховский предварительно решил подготовить фракции к своему выступлению и в числе других просил и получил свидание с несколькими ответственными представителями фракции народной свободы. Он говорил им, что не считает возможным удержать армию от распадения иначе, как путем обещания близкого мира. В последнем случае он рассчитывает поднять энтузиазм в войсках и повести их к победам. Перелом настроения в войсках нужен и для внутренней политики. Один раз ему удалось предотвратить выступление большевиков. Но в другой раз это может и не удасться… Он спрашивал членов фракции, считают ли они возможным поднять вопрос о мире с союзниками на конференции, куда ему предлагали ехать в качестве представителя демократии. Верховский получил ответ, что поднятие энтузиазма в войсках путем обещания мира есть средство, уже испробованное и оказавшееся пагубным. Ничто не обеспечивает нас против того, что и теперь вместо подъема получится новая эпидемия дезертирства с фронта, только на этот раз в более широких размерах. Именно поэтому трудно привлечь этим способом и наших союзников к принятию ‘демократических’ предложений. Те, кто все-таки хочет на них настаивать и в то же время говорит о заключении ‘общего’ мира, впадают в противоречие сами с собой. Союзники не пойдут на окончание войны вничью или в пользу Германии, если даже мы откажемся воевать дальше, этим мы не принудим их заключить мир. Они все равно будут продолжать борьбу, но развязанные от обязательств по отношению к нам, не будут уже церемониться, если придется закончить войну уступками за наш счет. Таким образом, ‘демократическая’ постановка вопроса о мире на союзнической конференции есть постановка, практически бесплодная и безнадежная, для нас же унизительная и вредная. Вредная потому, что, раз громко заговорив о мире, мы уже не сможем окончить ничем. Вместо ‘общего’ мира мы будем принуждены дальнейшим развалом армии говорить о мире ‘сепаратном’. Сепаратный мир и есть последнее слово так называемой ‘демократической тактики’![110]
Верховский имел вид поколебавшегося и смущенного этими возражениями. Он раскланялся и ушел. Но вечернее заседание 21 октября показало, что возражения к.-д. вовсе не заставили его отказаться от своего плана кампании. В своем докладе он оперировал очень приблизительными расчетами. Министр продовольствия берется прокормить всего 5 миллионов, а у нас на фронте 7 миллионов. Следовательно, воевать невозможно. Далее, упадок производительности заводов делает невозможным снабжение армии в надлежащих размерах: это приводит к тому же выводу[111]. В этом роде велась вся аргументация Верховского перед комиссией, многие члены которой привыкли к серьезной специальной работе. По окончании доклада Верховского было внесено заготовленное заранее предложение: выслушать тотчас же доклад министра иностранных дел и затем открыть прения по обоим докладам. Члены фракции народной свободы воспротивились этому и встретили поддержку не только среди кооператоров, но и среди более левых членов комиссии. Они доказывали, что с выводами военного министра нельзя считаться как с окончательными и безусловными, и, прежде чем приступать к обсуждению внешней политики, которое существенно зависит от этих выводов, необходимо предварительно заняться специальной проверкой самих выводов.
Когда это было принято и прения открыты, первым оппонентом Верховского выступил, к полной неожиданности для комиссии, министр иностранных дел М. И. Терещенко. Он поставил три вопроса. Считает ли военный министр цифровые данные, которыми оперирует, достаточно надежными? Возможно ли делать заключения о современном состоянии снабжения, не зная прошлого и не имея возможности провести параллель между ним и настоящим? И, наконец, не полагает ли военный министр, что вступить на указанный им путь было бы равносильно измене и предательству? М. И. Терещенко сообщил при этом, что во Временном правительстве затронутые здесь вопросы не обсуждались и что высказанные Верховским мнения он слышит впервые. После этого сенсационного заявления члены фракции народной свободы внесли новое предложение: прервать обсуждение до тех пор, пока у комиссии будет мнение всего правительства, а не отдельных министров и поставить на повестку следующего объединенного заседания специальные доклады о сравнительном состоянии снабжения армии в прошлом году и теперь для выяснения степени безнадежности настоящего положения. К голосу представителей к.-д. присоединились и другие голоса — после того, как министр в своих спутанных и сконфуженных объяснениях на вопросы Терещенко снова задел тему, которая проскользнула незамеченной в его обращении к Совету республики: вопрос о необходимости сосредоточить в одних руках власть, которая могла бы распоряжаться военной силой и в случае необходимости прибегать к принудительным мерам. Только что перед этим в печати появился приказ Верховского войскам от 17 октября, в котором в очень резких выражениях заявлялось, что ‘развал и анархия тыла губят страну’, и ‘от всех начальников в тесном союзе с комиссарами и комитетами требовалось принятие самых решительных мер, вплоть до применения оружия, для подавления анархии’, тогда как ‘до сих пор было больше слов, чем дела’. Когда министр повторил те же мысли в комиссии, то уже слева его спросили: не называется ли та власть, о которой он говорит, ‘диктатурой’? Если угодно, назовите ее этим именем, ответил Верховский.
Отголоски этих прений проникли в ближайшие дни в печать и произвели такое же впечатление, как в комиссии. ‘День’ говорил: ‘Страна доверила свою судьбу ограниченному человеку, в котором ограниченность или авантюра перевешивают чувство долга и лояльности?.. Отдающий черносотенством авантюризм, опьяняющий теперь столь многих перспективой диктатуры, и интернационалистская фразеология причудливо смешиваются в лице человека, занимающего один из наиболее ответственных постов в государстве’. ‘Русское слово’ отмечало: ‘Выскочив в момент нового усиления ‘советской’ диктатуры и возросшего влияния большевизма генерал Верховский сразу взял соответствующий тон и начал спекулировать на ‘корниловщине’ и на ‘спасении революции’, вскочив на запятки колесницы товарища Троцкого. Конечно, если бы генерал Верховский был рожден ‘товарищем’, то его революционная карьера не кончилась бы с его отставкой, и мы увидели бы его в роли настоящего генерала революции, во главе полков, присягнувших на верность товарищу Троцкому и победоносно завоевывающих… Петроград. Но генерал Верховский только ‘вельможа в случае».
Рассуждения о ‘диктатуре’ в связи с готовящимся восстанием большевиков, произвели наконец впечатление и на Керенского. Он решился расстаться с военным министром. Неосторожное выступление Верховского в комиссиях оказалось той апельсиновой коркой, на которой военный министр поскользнулся даже и во мнении левых. Вопрос об отставке министра был поставлен М. И. Терещенко, приехавшим прямо с заседания комиссии в Зимний дворец к Керенскому. М. И. Терещенко указал прежде всего на недопустимость сепаратного выступления министра, без предупреждения правительства, по вопросу такой огромной важности и принципиального значения. Верховский признал свою вину в этом отношении. Но Терещенко настаивал на недопустимости и самого содержания заявлений Верховского и на невозможности для министра иностранных дел вести далее внешнюю политику, если взгляды эти будут приняты. Верховскому оставалось после этого только подать в отставку, причем ему было обещано сделать это в форме ‘отпуска по болезни, с освобождением от обязанности военного министра’ и с обязательством немедленно же покинуть Петроград для устранения всяких толков о его возможной роли в случае восстания большевиков. Официальное постановление правительства об этом было сделано после обычных колебаний Керенского только 23 октября и опубликовано 24-го. Накануне, 22-го, была закрыта газета Бурцева ‘Общее дело’ за вздорное сообщение, что ‘на заседании комиссии обороны военный министр предложил заключить с немцами мир тайно от союзников’. Председатели комиссии Скобелев и Знаменский печатно засвидетельствовали, что ‘такого предложения’ Верховский ни в комиссии обороны, ни в объединенном заседании не делал. Союзные послы получили от М. И. Терещенко соответствующие уверения. Свою победу М. И. Терещенко ознаменовал приглашением на совещание делегатов, отъезжавших на Парижскую конференцию, с министрами — М. В. Алексеева и П. Н. Милюкова. Первый дал справку о мерах восстановления боеспособности армии и снова, уже в четвертый раз, настаивал на последовательном и спешном проведении программы, неоднократно принимавшейся и в июле, и в августе, и в сентябре при его участии. Последний дал справку об интересах России на Ближнем Востоке, о наших задачах в Армении и в проливах.
Конец трений по внешней политике. Таково было положение, когда возобновились прения по внешней политике в заседании Совета республики 23 октября. Внешней политикой интересовались в этот день еще меньше, чем прежде. В зале заседания оставалось едва сто членов, которые притом не слушали ораторов. Заседание открылось с большим опозданием, в 12 часов, и было еще сокращено перерывом, в течение которого, как и во время прений, в кулуарах передавались слухи о предстоявшем выступлении большевиков, а представители фракций вели безуспешные переговоры о формуле перехода по внешней политике, которая могла бы собрать большинство. Единственная реальная цель прений была теперь примирить Терещенко с ‘демократией’. Это должно было быть достигнуто выступлением М. С. Скобелева, с одной стороны, и ‘разъяснением’ недоумений, вызванных у демократии речью Терещенко, с другой. Речь Скобелева действительно носила примирительный характер. Конечно, министр был ‘недостаточно энергичен’ в изменении курса русской внешней политики. Но все же он и ‘не проявил упорства Милюкова’. Скобелев признал ‘трагизм русской демократии’ в том, что ей зараз приходится и добиваться скорейшего мира, и стремиться к демократическому разрешению поднятых войной вопросов. О состоянии отдельных вопросов он сообщил успокоительные сведения. ‘Бельгийский посланник удовлетворился разъяснениями исполнительного комитета’. ‘В Эльзас-Лотарингском вопросе нет больше разногласий между русской и французской демократией’. Полякам, армянам, сербам даны удовлетворившие их обещания. С Литвой и Латвией как-нибудь сговоримся ‘по-братски’ о сохранении ‘великого государственно-хозяйственного организма’, в котором ‘демократии всех национальностей, населяющих единую царскую Россию, одинаково заинтересованы’. Что касается вреда для России нейтрализации проливов без полного разоружения, ‘уж позвольте русской демократии озаботиться и здесь, чтобы конечное достижение, к которому она стремится в области международных отношений, не стало орудием ее собственного закрепощения’. ‘Наказ’ во всяком случае оказал услугу: он послужил лакмусовой бумагой, сразу обнаружившей полюс войны и полюс мира. Об армии беспокоиться нечего: ‘представители политического течения, которое предпочло остаться за пределами этой государственной аудитории (то есть большевики), в решительный момент отдают свои жизни на алтарь своей родины. Отрицательные явления есть и в других армиях: они объясняются продолжительностью войны. Делегация на конференции, конечно, должна быть единой, ибо выражает единую волю единой революционной страны’. Однако же ‘расхождение во взглядах по отдельным конкретным вопросам между членами делегации допустимо’. ‘Ближайшим и неотложным шагом Временного правительства должно быть предложение союзникам огласить цели, за которые они будут вынуждены вести войну и за отсутствием (осуществлением?) которых они готовы будут завтра же сложить оружие и тем самым сделать достоянием истории старые соглашения, наконец, переход от пассивной политики умалчивания к открытым деятельным шагам и открытое предложение от имени всех союзников противной стороне приступить немедленно к обсуждению условий мира’.
Ответ М. И. Терещенко не содержал новых уступок ‘демократии’, но содержал несколько упреков по ее адресу. ‘Зигзагов’ во внешней политике, за которые упрекают министра, не было, а во внутренней политике ‘развивающаяся анархия действительно провела в работе государственной жизни тяжелые зигзаги’. ‘Мы не сдали позиций, принятых в мае, — говорил министр, — а вот некоторые организации это делали, если сопоставить их заявления в марте с теми, которые делаются теперь’. ‘Министерство основных целей, являющихся государственно-национальными интересами России, сдать не может’. Его задача на конференции ‘согласовать возможно теснее наши взгляды на вопрос о мире со взглядами той стороны: ‘та сторона должна заявить о мире без захватов’. Но для этого нужны два существенных условия. Первое — чтобы не говорили об армии, что это только лица, одетые в солдатскую форму, но чтобы совершилась работа по восстановлению армии’. Второе — ‘чтобы те, кто будут за границей.., чувствовали, что сзади есть нация, есть люди, которые думают за Россию и поддерживают и созидают сплоченную нацию’, как это сделали наши союзники.
‘Если этого не будет, тогда будет ли единое представительство или два, будет ли контролер и министр или только один контролер, ничего из этого не выйдет’.
На этом заявлении оборвались прения по внешней политике в Совете республики. Совету оставалось жить два дня, и эти два дня были наполнены заботами не о достойном России представительстве за границей, а о том, чтобы как-нибудь справиться с вновь налетевшим внутренним шквалом, грозившим затопить все: и вождей, и исполнителей, и сам государственный корабль, направлявший страну к обетованному берегу Учредительного собрания. Прежде чем вернуться к решительным дням борьбы и к роли в эти дни Совета республики, остановимся и рассмотрим, в чем, собственно, заключалась опасность.

VII. Большевики готовятся к решительному бою

Идеология большевистского переворота. В дни, предшествовавшие большевистскому перевороту, идеология этого переворота была дана самим вождем большевизма, Лениным, в его брошюре ‘Удержат ли большевики государственную власть?’ Такая постановка вопроса объяснялась почти всеобщим тогда убеждением печати разных направлений, что большевики или не решатся взять власть, не имея надежды ее удержать, или если возьмут, то продержатся лишь самое короткое время. В очень умеренных кругах последний эксперимент находили даже очень желательным, чтобы ‘навсегда излечить Россию от большевизма’. На партию народной свободы с этой точки зрения часто раздавались нарекания, что, препятствуя успеху большевизма, она только затягивает неизбежный революционный процесс и связанную с ним дезорганизацию страны.
Опыт показал, что вся эта легкомысленная самоуверенность была глубоким заблуждением. Большевики взяли власть и удержали ее в течение достаточно продолжительного времени, чтобы нанести не только имущим классам, но и всей стране непоправимые удары и чтобы в неумолимом состязании международных сил потерять безвозвратные возможности. Таким образом, теперь[112] можно с большей объективностью прислушаться к тому, о чем предупреждал Ленин, взвесить то верное, что было в его предупреждениях и что дало большевикам доверие масс, внушило им ту смелость ‘дерзания’, которой не хватало Керенскому, и успехом их попытки вполне оправдало предварительные расчеты и соображения Ленина. Речь идет, конечно, не об успехе осуществления социальной республики, а о политической победе партийной группы, прикрывшейся этим флагом.
Ленин берет за исходную точку заявление ‘Новой жизни’ в номере от 23 сентября[113]: ‘Надо ли доказывать, что пролетариат, 1) изолированный не только от остальных классов страны, но и 2) от действительных живых сил буржуазии, не сможет ни 3) технически овладеть государственным аппаратом и 4) привести его в движение в 5) исключительно трудной обстановке, ни 6) политически не способен будет противостоять всему тому напору вражеских сил, который сметет не только диктатуру пролетариата, но и в придачу всю революцию?’ Один за другим Ленин опровергает все шесть (отмеченных у нас цифрами) пунктов этого утверждения.
Конечно, пролетариат ‘изолирован’ от буржуазии, потому что он с нею борется. Но в России меньше, чем где-либо, он изолирован от мелкой буржуазии. Исполнительные комитеты крестьянских депутатов на Петроградском совещании высказались от 23 губерний и 4 армий против коалиции с буржуазией в правительстве, тогда как только 3 губернии и две армии высказались за коалицию без к.-д. и только 4 промышленных и богатых губернии за коалицию без ограничений. Далее, и национальные группы на демократическом совещании дали 40 голосов против 15 противников коалиции. Отсюда Ленин заключает: ‘Национальный и аграрный вопросы — это коренные вопросы для мелкобуржуазных масс населения в России в настоящее время: и по обоим вопросам пролетариат не ‘изолирован’ на редкость. Он имеет за собой большинство народа… Он один способен вести решительную, действительно ‘революционно-демократическую’ политику по обоим вопросам, а именно: провести ‘немедленные и революционные меры против помещиков, немедленное восстановления полной свободы для Финляндии, Украины, Белоруссии, для мусульманки т. д.’. ‘А вопрос о мире, этот кардинальный вопрос всей современной жизни?’ ‘Пролетариат выступает здесь поистине как представитель всех наций.., ибо только пролетариат, достигший власти, сразу предложит справедливый мир всем воюющим народам, только пролетариат пойдет на действительно революционные меры (опубликование тайных договоров), чтобы достигнуть как можно скорее как можно более справедливого мира’. Итак, ‘это условие для удержания власти большевиками есть налицо’.
Далее, неверно, что пролетариат ‘изолирован от живых сил демократии’. Кадеты, Брешковская, Плеханов, Керенский и Ко — это ‘мертвые силы’, ‘живые силы’, ‘связанные с массами’, — это левое крыло эсеров и меньшевиков, и как раз его усиление после ‘июльской контрреволюции’ есть ‘один из вернейших объективных признаков того, что пролетариат не изолирован’. ‘Часть масс, идущих… за меньшевиками и эсерами, поддержит чисто большевистское правительство’.
Что пролетариат ‘не сможет технически овладеть государственным аппаратом’, армией, полицией и чиновничеством, это, пожалуй, верно в том смысле, что тут указана ‘одна из самых серьезных, самых трудных задач, стоящих перед победоносным пролетариатом’. Но ведь ‘Маркс учил на основании опыта Парижской коммуны’, что пролетариат должен не просто овладеть государственной машиной, а разбить ее и заменить новой. ‘Эта государственная машина была создана Парижской коммуной, и того же типа государственным аппаратом являются русские Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов’. Это их главный raison d’etre[114], право на существование. Советы как ‘новый государственный аппарат’ неоценимы, ибо: 1) они дают вооруженную силу рабочих и крестьян, тесно связанную с массами, 2) связь эта легко доступна проверке и возобновлению, 3) именно потому это аппарат более демократический, чуждый бюрократизма, 4) он ‘дает связь с различными профессиями, облегчая тем различнейшие реформы самого глубокого характера’, 5) он дает ‘форму организации авангарда’ угнетенных классов, который ‘может поднимать за собой всю гигантскую массу’, и 6) он ‘дает возможность соединить выгоды парламентаризма с выгодами непосредственной и прямой демократии, то есть соединить в лице выборных представителей народа, и законодательную функцию, и исполнение законов’: ‘шаг вперед, который имеет всемирно-историческое значение’. ‘Если бы народное творчество революционных классов не создало Советов, то пролетарская революция в России была бы делом безнадежным, ибо со старым аппаратом пролетариат, несомненно, удержать власти не мог бы’. ‘Эсеровские и меньшевистские вожди проституировали Советы, сводили их на роль говорилен, придатка соглашательской политики… Развернуть полностью свои задатки и способности Советы могут, только взяв всю государственную власть’.
Какова цель этого? Ленин отвечает: ‘Государство есть орган господства класса’. Если это есть господство ‘пролетариата’, то пролетариат должен взять в свои руки весь ‘рабочий контроль’ над производством и распределением: не ‘государственный контроль’, как соглашались кадеты и меньшевики, в их устах это просто буржуазно-реформистская фраза, а именно ‘всенародный рабочий контроль’ как аппарат ‘социалистической революции’. Для этого в современном государстве есть, ‘кроме угнетательного аппарата армии, полиции и чиновничества, аппарат учетно-регистрационный. Этого аппарата разбивать нельзя и не надо, его надо вырвать из подчинения капиталистам, от него надо отрезать, отрубить капиталистов с их нитями влияния, его надо подчинить пролетарским Советам.., опираясь на завоевания, уже осуществленные крупнейшим капитализмом’. ‘Капитализм создал аппараты учета вроде банков, синдикатов, почты, потребительных обществ, союзов служащих. Без крупных банков социализм был бы неосуществим… Единый, крупнейший из крупнейших Государственный банк с его отделениями в каждой волости, при каждой фабрике — это уже девять десятых социалистического аппарата. Низшие служащие, исполняющие фактическую работу счетоводства, контроля, регистрации, учета и счета, вероятно, подчинятся, а с ‘горстью’ высших служащих и капиталистов нужно будет ‘поступить по строгости’. Этих Тит-Титычей мы знаем поименно: достаточно взять имена директоров, членов правления, крупных акционеров и т. п. Их несколько сот, самое большее — тысяч — на всю Россию, к каждому из них пролетарское государство… может приставить и по десятку, и по сотне контролеров’. ‘Не в конфискации имущества капиталистов будет гвоздь дела: в конфискации нет элемента организации, учета, правильного распределения. Конфискацию мы легко заменим взысканием справедливого налога (хотя бы в ‘шингаревских’ ставках)’.
Сможет ли пролетариат ‘привести в движение’ новый государственный аппарат? Для этого есть средство ‘посильнее законов конвента и его гильотины’. ‘Гильотина только сламывала активное сопротивление: нам этого мало: …нам надо сломить и пассивное, более вредное сопротивление…’. ‘Недостаточно’ ‘убрать вон’ капиталистов, надо поставить их на государственную службу’. Это сделает хлебная монополия, хлебная карточка, всеобщая трудовая повинность. ‘Кто не работает, тот не должен есть’. ‘Советы введут рабочую книжку для богатых’. ‘Особенно упорных придется наказывать конфискацией всего имущества и тюрьмой’.
Но это еще не все. Государственный аппарат старой России ‘приводили в движение’ 130 000 помещиков. Неужели не смогут управлять Россией 240 000 членов партии большевиков, представляющие не менее 1 миллиона взрослого населения? Мы можем ‘удесятерить этот аппарат’, привлекая бедноту ‘к повседневной работе управления государством’. Сумеют ли они? Да, если им придется проводить ‘революционные меры, как распределение жилых помещений в интересах бедноты (известное впоследствии ‘уплотнение’ квартир), распределение продуктов продовольствия, одежды, обуви в городе, земли в деревне…’ ‘Разумеется, неизбежны ошибки, но… разве может быть иной путь к обучению народа управлять самим собой, как не путь практики?’ ‘Самое главное — внушить угнетенным и трудящимся доверие в свои силы, показать им на практике, что они могут и должны взяться сами за правильное, строжайшее, упорядоченное, организованное распределение хлеба, всякой пищи, молока, квартир и т. д. в интересах бедноты’.
Пятый аргумент: большевики не удержат положения, ибо ‘обстановка сложная’.., но когда же она не бывает сложна во время настоящих революций? ‘Революция есть самая острая, бешеная, отчаянная классовая борьба и гражданская война. Ни одна великая революция не обходилась без гражданской войны’.
Шестой аргумент и последний: победа пролетариата вызовет напор враждебных сил, который сметет и пролетариат, и всю революцию. Ленин отвечает: ‘Не запугаете’. ‘Видели мы эти враждебные силы и этот напор в корниловщине’. Это не гражданская война будет, а безнадежнейший бунт кучки корниловцев, ‘который может довести народ до исступления’ и ‘спровоцировать его на повторение в широких масштабах того, что было в Выборге’… ‘А силу сопротивления пролетариата и беднейших крестьян мы еще не видели… Только тогда, когда десятки миллионов людей, раздавленных нуждой и капиталистическим рабством, увидят на опыте, почувствуют, что власть в государстве досталась угнетенным классам, — только тогда проявится то, что Энгельс называет ‘скрытым социализмом’: на каждые десять тысяч открытых поднимется по миллиону новых борцов, доселе политически спавших’. ‘Республики капиталистов с помещиками голодный не может отличить от монархии’, и народом овладевает апатия, равнодушие. ‘А вот когда последний чернорабочий либо безработный, каждая кухарка, всякий разоренный крестьянин увидит — не из газет, а собственными глазами, — что пролетарская власть не раболепствует перед богатством, а помогает бедноте.. , что она берет лишние продукты у тунеядцев и помогает голодным, что она вселяет принудительно бесприютных в квартиры богачей, что она заставляет богатых платить за молоко, но не дает им ни одной капли молока, пока не снабжены дети бедных, что земля переходит к трудящимся, фабрики и банки — под контроль рабочих, что за укрывательство богатства миллионеров ждет немедленная и серьезная кара, — вот когда увидит это и почувствует это, тогда никакие силы капиталистов и кулаков… не победят народной революции, а напротив, она победит весь мир, ибо во всех странах зреет социалистический переворот’.
Последний утопический припев, конечно, не лишает всех этих рассуждений весьма реалистической подкладки. Это, разумеется, не социализм. Но это демагогия, и весьма действенная, особенно при слабости и бесформенности русских классовых надстроек и при податливости неподготовленной массы на всякие эксперименты. Впредь до разочарования в последствиях этих экспериментов расчет Ленина на массы совершенно правилен. А после этого? Но в промежутке ведь будет создан ‘новый государственный аппарат’. Хотя Ленин и предлагает переименовать свою партию в ‘коммунистическую’, но в федерирование коммун снизу он плохо верит. В социализме он скорее сенсимонист, чем фурьерист, и анархические аргументы ему совершенно чужды. Он централист и государственник и больше всего рассчитывает на меры прямого государственного насилия. Возражая ‘реформисту’ Базарову, он говорит: ‘Государство, милые люди, есть понятие классовое. Государство есть орган, или машина, насилия одного класса над другим. Пока оно есть машина для насилия буржуазии над пролетариатом, до тех пор пролетарский лозунг может быть лишь один: разрушение этого государства. А когда государство будет пролетарским, когда оно будет машиной насилия пролетариата над буржуазией, тогда мы вполне и безусловно за твердую власть и за централизм’. И тогда, во имя интересов пролетариата и бедноты, новый государственный аппарат насилия сумеет дисциплинировать и подтянуть и саму бедноту.
В ‘послесловии’ к брошюре Ленин очень кстати объясняет, почему в июле и раньше большевики не хотели стать властью и почему в октябре они вовсе не собираются следовать ‘тупоумному’ совету ‘Новой жизни’ — остаться ‘непобедимыми, занимая оборонительную позицию в ‘гражданской войне’ и не принимая на себя наступательной инициативы’. Ответ Ленина мог служить ответом также и тем, кто находит, что лучше было пустить большевиков к власти раньше, когда они были менее организованы и не имели еще на своей стороне масс. Тогда, отвечает Ленин, мы и не пошли бы на этот эксперимент. ‘Если у революционной партии нет большинства в передовых отрядах революционных классов и в стране, то не может быть речи о восстании. Кроме того, для него нужно: 1) нарастание революции в общенациональном масштабе, 2) полный моральный и политический крах старого, например ‘коалиционного’, правительства, 3) большие колебания в лагере всех промежуточных элементов, то есть тех, кто не вполне за правительство, хотя вчера был вполне за него’. Наблюдая за этими признаками, большевики 3-5 июля сознательно ‘удержали гражданскую войну в пределах начатка’, вовсе ‘не задаваясь целью восстания’. ‘Лишь гораздо позднее, чем в июле 1917 г., большевики получили большинство в столичных Советах и в стране’. Именно после 3-5 июля, именно в связи с разоблачениями господ Церетели их июльской политикой, именно в связи с тем, что массы увидали в большевиках своих передовых борцов, а в социал-блокистах — изменников, начинается развал эсеров и меньшевиков.
Этот развал еще до корниловщины вполне доказан выборами 20 августа в Питере, давшими победу большевикам и разгром ‘социал-блоки-стов’ (…процент голосов за большевиков возрос с 20 до 33 %, а абсолютное число голосов за них уменьшилось всего на 10 %, процент голосов всех ‘средних’ уменьшился с 58 до 44 %, а абсолютное число голосов их уменьшилось на 60 %).
Развал эсеров и меньшевиков после июльских дней и до корниловских доказан также ростом ‘левого’ крыла в обеих партиях, достигшего почти 40%. Таким образом, теперь, после того как ‘пролетарская партия выиграла гигантски’, теперь нужно дать ей иной совет, чем дает ‘Новая жизнь’: ‘не отходи от кипящих масс к ‘Молчалиным демократии’ и, ‘если восставать, то переходи в наступление, пока силы врага разрознены’. ‘Захватывай врага врасплох’, — так говорит сам Маркс, цитируя слова ‘величайшего мастера революционной тактики Дантона: смелость, смелость и еще раз смелость’. ‘Ни одного дня, ни одного лишнего часа не потерпят правительства Керенского рабочие и солдаты, знающие, что советское правительство даст немедленное предложение справедливого мира всем воюющим, а следовательно, даст, по всей вероятности, немедленное перемирие и скорый мир. Ни одного дня, ни одного лишнего часа не потерпят солдаты нашей крестьянской армии, чтобы оставалось вопреки воле Советов правительство Керенского, военными мерами усмиряющее крестьянское восстание’.
‘Если же в объективных условиях момента коренится неизбежность или хотя бы только вероятность гражданской войны, тогда как можно ставить во главе угла съезд Советов или Учредительное собрание?.. Что же, голодный согласится ждать два месяца?.. Или история русской революции, шедшая с 27 февраля по 30 сентября необыкновенно бурно и темпом неслыханно быстрым, пойдет с 1 по 29 октября (день открытия Учредительного собрания) темпом архиспокойным, мирным, легальноуравновешенным’ и даст возможность ‘во главу угла тактики класть мирные конституционно-легальные, юридически и парламентски ‘простые’ вещи, вроде… Учредительного собрания?’ ‘Но ведь это было бы просто смехотворно, господа, ведь это же сплошная издевка и над марксизмом, и над всякой логикой вообще’.
Подготовка большевистского переворота. Логика событий была, несомненно, на стороне Ленина. ‘Ясно видя, осязая, чувствуя наличность обстановки гражданской войны’, он дал сигнал. Называя только что сформированную коалицию ‘правительством гражданской войны’, Троцкий, очевидно, подразумевал именно это: не то, что коалиция начнет гражданскую войну сама, а то, что при этой коалиции ‘объективные условия момента’ сложились в смысле ‘неизбежности’ гражданской войны с несравненно большими шансами на победу ‘пролетариата’, чем это было 3-5 июля.
Брошюра Ленина датирована 1 октября, и в ней не напрасно подчеркнуто, что благоприятные условия для победоносного выступления большевиков сложились еще до ‘корниловских дней’. Мы знаем, что действительно уже 29 августа предполагалось вооруженное восстание большевиков. Его на этот раз предупредил Корнилов, послав, согласно желанию правительства и собственным планам, войска, которые должны были вступить в Петроград в день, назначенный для большевистского бунта. Большевики имели, конечно, все основания думать, что Корнилов их не пощадит и что при изменении правительственного курса, неизбежном в случае его победы, им будет трудно продолжать свою деятельность. И они предпочли уклониться от направленного на них удара, отменив назначенное выступление и поставив тем Корнилова в невыгодное положение нападающего не на большевиков, а на само Временное правительство. Это было очень умно и указывает на очень умелое руководство. Во всяком случае, большевики не отменили, а только отсрочили осуществление своего плана. Как только корниловское движение было подавлено и вместе с тем открылся длительный правительственный кризис, они принялись за серьезную подготовку к решительному бою. К дням наибольшей слабости власти относится документ, который бросает яркий свет на закулисную сторону этой подготовки. Так же как в дни, предшествовавшие 3-6 июля, речь идет о солидной германской помощи деньгами и оружием.
Мы не знаем, на какое употребление Ленин получил уже 29 августа (12 сентября) по телеграмме представителя Diskonto-Gesellschaft, некоему г. Фарзену в Кронштадте 207 000 марок через указанных Фарзеном лиц в Стокгольме. Но 8 (21) сентября по специальной телеграмме председателя рейнско-вестфальского угольно-промышленного синдиката Кирдофа, то есть по особому распоряжению из главного источника, откуда шли германские субсидии, контора банкирского дома В. Варбург открыла новый текущий счет: ‘для предприятия товарища Троцкого‘. Какой-то адвокат (разведка предполагает, что это был известный активист Ионас Кастрен) приобретает на эти деньги оружие, а не менее известный посредник большевиков в Стокгольме Фюрстенберг-Ганецкий, заблаговременно связывается с ‘товарищем’ в Хапаранде, чтобы подготовить доставку этого оружия и ‘требуемой товарищем Троцким’ суммы в Россию. Через 11 дней, 19 сентября (2 октября), Фюрстенберг уже сообщает из Стокгольма в Хапаранду Антонову (вероятно, лицо, тождественное с будущим главнокомандующим большевистскими войсками в походе против Ростова), что ‘поручение товарища Троцкого исполнено: со счетов синдиката и министерства (вероятно, Министерства иностранных дел в Берлине) 400 000 крон сняты и переданы товарищу Сене (Суменсен), который одновременно посетит вас (Антонова) и вручит вам упомянутую сумму’[115].
Очевидно, этой серьезной подготовкой объясняется и то отношение, в которое большевики в это время встали к правительству ‘гражданской войны’, как Троцкий уже заранее называл правительство третьей коалиции, и ко всем тем ‘социалистам’, которые содействовали созданию этой коалиции и Совета республики. Для успеха предстоящего выступления надо было сохранить абсолютную чистоту и ясность положения, при котором все социалисты, кроме ‘левого крыла’ Совета рабочих и солдатских депутатов, окончательно дискредитировались в рабочей и солдатской среде Петрограда как ‘изменники’, не желающие дать народу немедленного хлеба и мира. Мы видели начало этой кампании в резолюциях петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов во время переговоров о коалиции. Нам остается проследить теперь, как та же кампания развивалась в течение октября, параллельно с окончательными приготовлениями к инсценировке на улицах столицы ‘предприятия товарища Троцкого’.
9 октября, то есть тотчас после ухода большевиков из Совета республики, в Смольном институте под председательством Каменева состоялось пленарное заседание петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, в котором взаимные тактические позиции умеренного и крайнего социализма определились вполне отчетливо. Троцкий в своем докладе о предпарламенте заявил, что это никому не нужное учреждение, которое играет на руку лишь империалистической буржуазии, проводящей через него свои контрреволюционные требования. Он закончил свою речь призывом, ‘чтобы все были готовы к борьбе за захват власти, так как только Советы могут спасти страну и закончить войну настоящим демократическим миром’. Тщетно доказывал Либер от имени меньшевиков, что большевики ‘до смешного упрощают вопрос о власти’, что ‘через две недели они сами обнаружат, что не власть рождает хлеб’ и что, ‘добросовестно подумав, они поймут, что одно дело — взять власть в свои руки, а другое — сохранить ее в своих руках’. Либер прибавил, что ‘совесть мешала меньшевикам и эсерам взять власть в свои руки, ибо они никогда не были демагогами и знали, что обещания, данные народу, надо осуществлять и нельзя народ обманывать’. Вывод отсюда был тот, что нельзя давать неисполнимые обещания вообще, даже и не находясь у власти. Но в этом и заключалась трудность промежуточной позиции меньшевиков, что, не отказываясь давать обещания, они отказывались поставить себя в положение, в котором были бы вынуждены или исполнить их, или формально от них отказаться. Большевики перешагнули через условную черту демагогической совести — и привлекли большинство петроградского Совета на свою сторону. Против 169 меньшевиков и эсеров подавляющим большинством была принята предложенная Коллонтай резолюция, в которой говорилось, что предпарламент создан для закрепления власти за буржуазией в обход Всероссийского съезда Советов и что ‘корниловцу’ Керенскому предпарламент нужен для его ‘бонапартистских’ замыслов. Такой же провал ожидал на этом заседании эсеров в лице оборонца Каплана, требовавшего от исполнительного комитета экстренных мер для обороны столицы и содействия выводу Петроградского гарнизона для встречи неприятеля. Эта последняя мера, на которой настаивал Северный фронт, была, конечно, непопулярна в Петрограде. Нашелся офицер, некто Павловский, который внес проект резолюции с требованием немедленной отставки нового правительства, захвата власти, вооружения рабочих и запрещения вывода гарнизона из Петрограда. ‘Контрреволюционный’ состав должен был быть заменен новым революционным ‘комитетом обороны’, к которому должна была перейти вся власть по охране ‘революционного народа’. Эта резолюция большевиков также была принята. Армия была представлена в этом заседании 36 делегатами от Румынского фронта, заявлявшими, что солдаты требуют немедленного заключения мира и передачи власти Совету, иначе армия сама заключит перемирие и сложит оружие. Председатель Каменев приветствовал это заявление, выразил радость по поводу того, что большевистские лозунги, наконец, усвоены, и обещал внимательно изучить желания делегатов и вынести удовлетворительные решения.
11 октября опыт был повторен перед более широким собранием представителей Советов Северной области с участием представителей Москвы, Балтийского флота и петроградского Совета под председательством прапорщика Крыленко. После резкой резолюции по поводу остававшихся в Крестах 37 заключенных большевиков, которая была принята съездом по предложению Антонова, Троцкий снова требовал перехода власти в руки Советов. Матрос Дыбенко в качестве представителя Финляндского областного комитета заявил, что комитет ведет неустанную борьбу с правительством. Представитель Балтийского флота сообщил, что флот исполняет лишь те военные приказы, которые скреплены подписью комиссаров Совета, и если правительство не заключит мира, то Балтийский флот сам предпримет шаги к его заключению. Представитель Волынского полка как бы для иллюстрации к решению предыдущего собрания заявил, что полк не выйдет из Петрограда по простому приказу ‘контрреволюционного правительства’. В дальнейших заседаниях съезда было принято обращение к крестьянам, говорившее ‘о близости решительного боя рабочих, солдат и крестьян за землю, волю и мир’. Представитель латышского Совета рабочих и солдатских депутатов сообщил, что 40 000 латышских стрелков находятся в распоряжении съезда. Единственный способ борьбы умеренного большинства исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов со всеми этими решениями съезда заключался в заявлении, что съезд созван без ведома исполнительного комитета в произвольном составе и поэтому является ‘частным совещанием отдельных Советов, а не полномочным съездом’.
‘Полномочным съездом’ должен был стать для большевиков Всероссийский съезд Советов, созванный на 20 октября. По смыслу их резолюций (см. выше резолюцию Коллонтай), они хотели апеллировать к этому съезду на решение демократического совещания и уполномоченных им органов о создании коалиционного правительства. К 20 октября большевики решили приурочить и свое выступление с требованием передачи всей власти Советам. Правительство было осведомлено об этом уже 10 октября, а 12-го вопрос о поддержании порядка в Петрограде был поставлен на совещании Керенского с его начальником штаба, военным и морским министрами, генералами Черемисовым и Барановским. По-видимому, тогда задача эта была признана легкой и спокойствие столицы — вполне обеспеченным. Двойственное отношение социалистической части правительства к большевикам продолжалось, несмотря на возраставшую угрозу с их стороны. В эти самые дни министр юстиции Малянтович счел возможным, уступая требованиям областного съезда, продолжать освобождение большевиков, арестованных после восстания 3-5 июля, даже таких, как Козловский и Раскольников, или главных вожаков пулеметного полка, солдат Семцовых и Сахарова. Он находил, что их нельзя преследовать по ст. 108 за ‘благоприятствование неприятелю’, так же как нельзя было бы преследовать Льва Толстого. Напрасно один из товарищей министра возражал, что нельзя не считать ‘благоприятствующим неприятелю’ такие действия большевиков, как отказ повиноваться военному начальнику, отобрание винтовок у желающих идти на фронт, взрывы на заводах, работающих на оборону, задерживание на станциях поездов со снарядами и т. д. (‘Русское слово’, 14 октября)[116].
Напрасно также военная контрразведка напоминала в эти дни специальным воззванием ко всем гражданам, что работа германских агентов в последнее время чрезвычайно усилилась и что ‘задачи тайной агентуры германцев и их союзников в России направлены к ослаблению нашей боевой мощи, окончательному подрыву наших экономических сил и к истощению нравственных сил населения путем обострения политической борьбы и доведения ее до формы погромов и анархии’. (‘Русские ведомости’, 15 октября).
Попытка предупреждения большевистского переворота. На серьезность приближающейся опасности на этот раз первыми обратили внимание вожди умеренного большинства ‘революционной демократии’. До них прежде всего дошли сведения об энергичной агитации, которую большевики вели на фабриках и заводах столицы и среди солдат Петроградского гарнизона. Исполнительный комитет Совета крестьянских депутатов первый высказал осуждение планам большевиков в резолюции 15 октября, принятой большинством 32 против 3 при 7 воздержавшихся. ‘Заслушав сообщение о созываемом на 20 октября Всероссийском съезде Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, на котором предполагается провести требование о переходе власти в руки Советов, — так гласила эта резолюция, — Всероссийский Совет крестьянских депутатов считает необходимым категорически заявить, что в данный момент этот акт может иметь глубоко печальные последствия для страны и революции, ибо может привести к гражданской войне, которая будет выгодна внешнему врагу, все глубже проникающему в нашу родную землю, и всем противникам трудового народа. Решить вопрос о власти в окончательной форме может только Учредительное собрание… Решение же этого вопроса накануне созываемого через полтора месяца Учредительного собрания будет не только вредной, но и преступной затеей, гибельной для родины и для завоеваний революции’.
На следующий день, 14 октября, тот же вопрос был поставлен и в объединенном заседании обоих исполнительных комитетов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов в связи с вопросом об обороне Петрограда. ‘В эти дни внешней опасности, — говорил докладчик Дан, — со стороны одной части революционной демократии, большевиков, ведется агитация за то, чтобы перейти от слов к делу. К какому делу? К чему ведет эта агитация?’ ‘К миру и земле’, — кричал с места Рязанов. ‘Но армия, — продолжал Дан, — понимает ее как призыв к неисполнению стратегических приказаний. Рабочие понимают ее как призыв к немедленному выступлению. Называют то 16-е, то 20-е число. Большевики должны ответить, правильно или неправильно понимают их, должны сказать, говорят ли они массам, что выступление будет сопровождаться кровавой войной, погромом. К нам, в ЦИК приходят рабочие и солдаты и говорят, что они не знают, надо им выступать или нет. С одной стороны, как будто надо, с другой, как будто не надо. Пусть же большевики прямо, честно, открыто скажут здесь: да или нет?’
Большевики отвечали лишь протестами и шумом, стараясь заглушить оратора и сорвать собрание. Когда им это не удалось, они потребовали часового перерыва для обсуждения предложенной Даном резолюции. По возобновлении заседания Пятаков произнес резкую демагогическую речь и внес резолюцию о переходе власти к Советам. После продолжительных прений всеми, кроме воздержавшихся большевиков и левых эсеров, была принята следующая резолюция Дана: ‘Принимая во внимание опасное военное положение Петрограда, которому угрожает вражеское нашествие, и ту погромную агитацию, которую давно ведет контрреволюция.., Центральный исполнительный комитет рабочих и солдатских депутатов и исполнительный комитет крестьянских депутатов обращается ко всем рабочим, солдатам и крестьянам и ко всем жителям Петрограда с призывом сохранять полное спокойствие… и считает при данных обстоятельства недопустимыми всякого рода выступления, способные только вызвать погромное движение и привести к гибели революцию’.
Обратила внимание на грозившую опасность и несоциалистическая часть правительства. А. И. Коновалов неоднократно настаивал перед Керенским на принятии действенных предупредительных мер на случай восстания, на точном выяснении, какие именно части войск будут поддерживать Временное правительство и на составлении соответствующего плана обороны. Разговоры об этом велись 13 и 14 октября. Ответы Керенского были уклончивы: меры приняты, опасаться нечего, военное положение дает достаточные средства обороны в случае надобности. 14 октября Коновалов настоял на заслушивании доклада начальника штаба Петроградского военного округа генерала Багратуни — единственного сколько-нибудь компетентного лица в составе округа, и его впечатление было, что никаких мер не принято, никакого плана нет, и правительство, несомненно, будет застигнуто восстанием врасплох. Вечером 14-го Керенский уехал в Ставку и вернулся только к вечеру 17-го, все еще имея в виду в ближайшие дни уехать снова — и надолго — на Нижнюю Волгу, в Саратов и другие города ‘для ознакомления с настроением народа’, как он говорил. Коновалов продолжал категорически возражать против этого плана. Недовольный повторными настояниями, Керенский просто стал уклоняться от бесед и от прямых ответов на прямые вопросы. Единственными мерами, принятыми в эти дни, были приказы главного начальника Петроградского военного округа полковника Полковникова, типичного представителя новейшего ‘революционного’ командования, выдвинутого на свой пост отнюдь не по цензу профессиональной опытности, а по цензу революционной благонадежности. В этих прокламациях 17 октября не было недостатка в сильных словах. ‘Всякий, кто способен в настоящее время призывать массы к гражданской войне’, объявлялся здесь ‘безумным слепцом или же сознательно действующим в угоду императора Вильгельма’. Напоминалось о строгом запрещении Временным правительством ‘всякого рода митингов, собраний и шествий, как бы они ни устраивались’, и, наконец, даже была налицо угроза ‘самыми крайними мерами для подавления всякого рода попыток нарушения порядка’. Петроград, Кронштадт и Финляндия со всеми войсками были непосредственно подчинены главнокомандующему Северного фронта (Черемисову), и для разрешения деликатного вопроса о выводе из столицы войск Петроградского гарнизона он созвал съезд делегатов в Пскове.
Практические меры большевиков. Большевики на эти бумажные меры и формальные распоряжения отвечали практическими шагами. Первый такой шаг был предпринят в заседании петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов 16 октября. По предложению Троцкого, был создан главный штаб предстоящего восстания под названием военно-революционного комитета. Троцкий привел очередные демагогические аргументы: ‘Нужно оборонять Петроград от… буржуазии, которая хочет опереться на войска Вильгельма против революционной демократии’. ‘Наученные опытом корниловщины, мы не можем подчиняться распоряжениям органов, не очищенных от контрреволюционных элементов. Мы должны создать свой собственный орган, чтобы сознательно идти сражаться и умирать’. Меньшевики-оборонцы протестовали ‘против гибельных для революции авантюр’, меньшевики-интернационалисты высказались против выступления масс в данный момент, но большинством голосов проект создания военно-революционного комитета был принят, и Троцкий благословил этот новый орган на ‘немедленную и плодотворную работу’.
И, действительно, ‘работа’ предполагалась немедленная. Был уже готов целый план выступления в ночь на 17 октября. Массы должны были двинуться к центру города с трех сторон: с Охты, из-за Нарвской заставы и из Новой деревни. Второй отряд должен был захватить мосты через Неву и занять Петропавловскую крепость. Третий отряд должен был занять дворцы. В два часа ночи по этому поводу спешно собралось Временное правительство и выслушало доклады Керенского, Верховского и Никитина о принятых мерах. С четырех часов ночи заседание продолжалось в кабинете Керенского с высшими чинами округа, и были приняты меры к усилению охраны Зимнего дворца. Для этого были приглашены юнкера-артиллеристы и две школы прапорщиков из Ораниенбаума, хотя Полковников и продолжал уверять, что большинство гарнизона относится к выступлению отрицательно.
В последнюю минуту большевики отменили свои приготовления. Почему они это сделали, неясно. Верховский, как мы видели, приписывал себе заслугу отсрочки большевистского выступления и объяснял их решение тем, что они испугались того впечатления, которое произвели сведения об их планах на Северном фронте. Подобно Корнилову, Верховский грозил, очевидно, тем, что фронт пойдет на Петроград. Как бы то ни было, эта угроза оказалась впоследствии беспочвенной. Правда, что и сам кандидат на роль Корнилова в промежуток покинул свой пост. Возможно, что ввиду принятых правительством ночью мер большевики захотели еще раз проверить свои силы. Наконец, съезд Советов, к которому приурочивался момент выступления, 17 октября был отсрочен Центральным исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов с 20 октября на 25-е. В связи с этим могла перемениться вся диспозиция боя. Но бой был только отложен. Большевики говорили теперь, что они, собственно, не назначают еще вовсе дня своего выступления.
Отсрочкой выступления большевики воспользовались прежде всего для закрепления своих позиций среди петроградских рабочих и солдат. Троцкий появлялся на митингах в разных частях Петроградского гарнизона. Созданное им настроение характеризуется тем, что, например, в Семеновском полку выступившим после него членам исполнительного комитета Скобелеву и Гоцу не дали говорить. Троцкий дал лозунг — ждать инструкции от Всероссийского съезда Советов. 19 октября состоялось собранное военным отделом петроградского Совета закрытое заседание полковых и ротных комитетов. Присутствовавшие делегаты оказались большевистски настроенными, и в их заявлениях была лишь та разница, что не всем было ясно отношение к выступлению ЦИК петроградского Совета, а в некоторых частях вопрос о выступлении еще не был формально обсужден. Так, представитель Измайловского полка заявил, что солдаты его части верят только Совету рабочих и солдатских депутатов и выступят по первому его зову против Временного правительства. Делегат Егерского полка заявил, что полк выступит по приказу петроградского Совета для свержения правительства и передачи власти Советам. Представитель Волынского полка заявил, что солдаты его части не будут исполнять приказаний правительства. Делегат Павловского полка сообщил, что полк не признает ни правительства, ни ЦК, а вопроса о выступлении не обсуждал. Представитель Кексгольмского полка пришел с готовой резолюцией о немедленном созыве съезда Советов, который принял бы меры к прекращению войны. Представитель XX Стрелкового полка указал, что полк требует немедленного окончания войны и передачи земель комитетам. Представитель Гвардейского и Флотского экипажа заявил, что матросы правительству не верят, ждут приказа от ‘Центрофлота’ и требуют прекращения соглашательской политики. Гренадерский полк и представитель 2-й Ораниенбаумской школы прапорщиков (размещенной в Зимнем дворце) заявили, что выступят в защиту правительства только по приказу исполнительного комитета Совета. Кавалеристы говорили, что они останутся нейтральными, хотя и есть несколько казачьих сотен и ударных батальонов, которые сочувствуют Временному правительству.
После всех этих докладов выступил Троцкий и прямо указал на цель собрания. ‘У нас нет решения о сроке выступления, — подтвердил он, — но правительство желает пойти на открытую борьбу с нами, и мы примем бой, Петроградский гарнизон воспротивится выводу войск на фронт’. Затем был оглашен ряд постановлений петроградского Совета о непрерывной связи его со всеми частями гарнизона. Тут предусмотрено было и назначение специальных комиссаров петроградского Совета во все войсковые части, и дежурство у полевых телефонов, и ежедневное осведомление о планах только что выбранного военно-революционного комитета. Словом, устанавливались уже подробности связи с гарнизоном в ожидании немедленного выступления.
Относительно общего положения в городе корреспонденции ‘Русских ведомостей’ 20 октября сообщили следующие факты: ‘На окраинах, на петроградских заводах Невском, Обуховском и Путиловском большевистская агитация за выступление идет вовсю. Настроение рабочих масс таково, что они готовы двинуться в любой момент. За последние дни в Петрограде наблюдается небывалый наплыв дезертиров. Весь вокзал переполнен ими. На Варшавском вокзале не пройти от солдат подозрительного вида, с горящими глазами и возбужденными лицами. Все окраины производят в этом отношении ужасающее впечатление. По набережной Обводного канала бесцельно движутся толпы пьяных матросов… Имеются сведения о прибытии в Петроград целых воровских шаек, чувствующих наживу. Организуются темные силы, которыми переполнены чайные и притоны… Комиссар Нарвского подрайона сообщил управлению милиции о появлении на Балтийском заводе значительных групп матросов… В связи с ожидаемым выступлением большевиков в частных кредитных учреждениях отмечается усиленное требование клиентами банков принадлежащих им ценностей’. Это объясняется ‘убеждением широких масс населения, что выступающие большевики прежде всего обратятся к разгрому частных коммерческих банков’.
23 октября — день петроградского Совета. В таком напряженном ожидании прошли 20, 21, 22 октября. Патрули ходили по улицам, изредка показывались таинственные автомобили с людьми в солдатской форме, стрелявшими в воздух из револьверов и винтовок. У Зимнего дворца стояли броневики, легкая артиллерия и пулеметы. Подступы к дворцу и к штабу охранялись караулами. На воскресенье 22-е, в день Казанской Божьей Матери, казаки назначили крестный ход, а большевики объявили ‘день петроградского Совета’. Троцкий на общем собрании полковых комитетов в Смольном объявил, что это будет ‘смотр наших революционных сил’. Однако ввиду казачьей демонстрации Петроградский гарнизон вынес резолюцию, в которой приглашал ‘братьев-казаков’ на ‘завтрашнее собрание’, объяснял цель ‘советского дня’ как ‘сбор средств на революционную печать’ и предостерегал против ‘провокации наших общих врагов’ — корниловцев и буржуазии.
23 октября прошло спокойнее, чем ожидалось. Испуганное население осталось дома или держалось в стороне. Митинги были немноголюдны, и выступавшие на них большевистские ораторы не встречали единодушного сочувствия аудитории. Хотя казацкий крестный ход был отменен, тем не менее не знавшая об этом толпа демонстрантов собралась у Исаакиев-ского собора и образовала довольно внушительное шествие к Казанскому собору. К вечеру толпа разошлась, и день закончился мирно. Но в то же время делались последние подготовительные шаги к решительному выступлению, и, быть может, именно этим объясняется умеренный тон большевистских ораторов, приглашавших своих сторонников воздержаться от выступлений и накапливать силы к моменту, когда петроградский Совет подаст сигнал к захвату власти.
В центре предстоящего выступления стоял организованный 20 октября ‘военно-революционный комитет’, предназначенный заменить штаб Петроградского округа в руководстве Петроградским гарнизоном. В ночь на 23-е комитет приступил к осуществлению своей миссии. Члены военно-революционного комитета явились в штаб округа и потребовали допущения к контролю всех распоряжений штаба с правом решающего голоса. Полковник Полковников ответил на требование категорическим отказом. При штабе уже имелось одно ‘революционное учреждение’ — это было особое совещание представителей Центрального исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов и солдатской секции петроградского Совета. Но теперь борьба шла между Центральным комитетом и петроградским Советом, и последний орган решил непосредственно взять революционную власть над штабом в руки своего комитета. После отказа Полковникова один из членов особого совещания при штабе, член солдатской секции солдат Огурцовский заявил, что при таких условиях он не может работать со штабом. Тогда Полковников принял компромиссную меру: он обратился с телефонограммами ко всем полковым комитетам Петроградского гарнизона с приглашением непосредственно послать своих представителей в штаб. При обнаружившемся уже тяготении гарнизона к военно-революционному комитету можно было предвидеть, что из этого выйдет. Представители полковых комитетов были избраны, но, по предложению военнореволюционного комитета, они отправились не в штаб к Полковникову, а в Смольный ‘для выработки единообразной тактики и для принятия резолюции об отношении к штабу округа’. После продолжительных прений на этом собрании (23 октября) было решено отправить во все части Петроградского гарнизона телефонограмму, в которой говорилось, что штаб округа, отказываясь признать авторитет военно-революционного комитета, тем самым порывает с революционным гарнизоном и с петроградским Советом и становится ‘прямым орудием контрреволюционных сил’. Телефонограмма отдавала далее следующие приказания: ‘Никакие распоряжения по гарнизону, не подписанные военно-революционным комитетом, недействительны. Все распоряжения петроградского Совета относительно следующего дня остаются в силе. Всем солдатам гарнизона вменяется в обязанность бдительность, выдержанность и служебная дисциплина. Революция в опасности. Да здравствует революционный гарнизон’. Делегация из 6 лиц должна была поехать в штаб округа и заявить там, что отныне штаб может сноситься с гарнизоном только через военно-революционный комитет.
В то время как в Смольном вырабатывались эти решения, в штабе округа происходило совещание гарнизонного и бригадного комитетов с участием представителей исполнительного комитета рабочих и солдатских депутатов, такого же комитета крестьянских депутатов и петроградского Совета. Члены последнего заявили, что присутствуют только для информации, а член совета подпоручик Дашкевич предъявил требование о контрассигновке всех распоряжений штаба военно-революционным комитетом. Представители штаба объяснили, что они не могли принять комиссара военно-революционного комитета, потому что у них уже есть комиссар — представитель центрального исполнительного комитета Малевич, и прежде назначения другого они должны выждать, как разрешится конфликт Центрального комитета с петроградским Советом.
Правительство не могло, наконец, не обратить внимания на действия большевиков, которые становились тем бесцеремоннее и агрессивнее, чем дальше они оставались безнаказанными. По настоянию А. И. Коновалова, Керенский 23 октября вызвал в Зимний дворец министров для обсуждения создавшегося положения. Все единодушно находили, что самочинное образование военно-революционного комитета должно считаться преступным деянием, тем более что оно совершено на театре военных действий. Обращено было внимание на нерешительность действий Полковникова и на необходимость сосредоточить оборону столицы и правительства в руках одного и более опытного руководителя.
Выше уже отмечено настроение А. Ф. Керенского в последние дни существования Временного правительства и его постоянные колебания в случае необходимости принять скорые и решительные меры. Это настроение роковым образом отразилось и на данном вопросе. В своей позднейшей статье ‘Гатчина’ (‘Современные записки’, Кн. X. 1922) Керенский слагает с себя ответственность, перекладывая ее отчасти и на своих партийных товарищей, в следующих выражениях: ‘Около 20 октября (мы видели, что это началось значительно раньше) большевики начали осуществлять в Санкт-Петербурге свой план вооруженного восстания для свержения Временного правительства. Эта подготовка шла довольно успешно, в частности, и потому, что остальные социалистические партии и советские группировки, относясь ко всем сведениям о готовящихся событиях… как к ‘контрреволюционным измышлениям’, даже не пытались своевременно мобилизовать свои силы, способные в нужный момент оказать сопротивление большевистским затеям внутри самой революционной демократии’.
Мы видели внутренние причины паралича ‘остальных социалистических партий’. Но и сам А. Ф. Керенский относился к предстоящему выступлению крайне легко. В ответ на опасения министров он заявлял, что он очень рад этому выступлению как лучшему способу окончательно разделаться с большевиками.
Однако для последней цели надо же было готовить силы. А. Ф. Керенский говорит в упомянутой статье: ‘Со своей стороны правительство готовилось к подавлению мятежа, но, не рассчитывая на окончательно деморализованный корниловским выступлением Санкт-Петербургский гарнизон, изыскивало другие средства воздействия. По моему приказу с фронта должны были в срочном порядке выслать в Санкт-Петербург войска, и первые эшелоны с Северного фронта должны были появиться в столице 24 октября. В то же время (то есть после 20-го или даже после 23-го) полковник Полковников, командующий войсками Санкт-Петербургского военного округа, получил приказ разработать подробный план подавления мятежа. Ему же было предложено своевременно взять на учет и сорганизовать все верные долгу части гарнизона’.
Мы видели, как далека была от этих гладких официальных выражений та реальная обстановка, среди которой пришлось работать Полковникову. По словам А. Ф. Керенского, Полковников ‘каждое утро лично представлял ему рапорт, причем постоянно докладывал, что во вверенных ему войсках — частей, которыми может располагать правительство, вполне достаточно’, чтобы справиться с готовящимся восстанием. Мы только что видели, что в это самое время, когда Керенский отдавал Полковнику приказы и выслушивал рапорты, министры требовали замены Полковникова более энергичным и опытным человеком. В статье ‘Гатчина’ Керенский признает основательность этих указаний, но опять распространяет ответственность с себя на все правительство. ‘К великому сожалению, — говорит он, — ‘мы, члены правительства, слишком поздно узнали, что как сам Полковников, так и часть его штаба вели в эти роковые дни двойную игру и примыкали как раз к той части офицерства, в планы которой входило свержение Временного правительства руками господ большевиков’. Такое настроение действительно было — и не только в среде офицерства. Но обвинение Полковникова в сознательной ‘двойной игре’, по-видимому, идет слишком далеко.
Военно-революционный комитет со своей стороны не дремал. На многолюдном заседании петроградского Совета 23 октября в присутствии многочисленной публики член комитета Антонов сделал доклад о первых двух днях деятельности комитета. ‘Почти все части гарнизона, — докладывал Антонов, — уже признали власть комитета и его комиссаров. К нему начали обращаться и разные столичные учреждения. Наборщики одной типографии запросили комитет, следует ли исполнять заказы, которые они признали ‘черносотенными’, и комитет постановил, чтобы ни один подозрительный заказ типографиями не исполнялся без его санкции. Рабочие Кронверкского арсенала пожаловались, что по распоряжению штаба из арсенала выдается значительное количество винтовок. Комитет послал в арсенал своего комиссара, который задержал 10 тысяч винтовок, предназначенных для отправления в Новочеркасск. Комитет постановил вообще, чтобы рабочим выдавали оружие со складов и заводов не иначе, как по его ордеру’. Далее Антонов заявил, что ‘военно-революционный комитет не только осведомлен о мерах, которые правительство принимает на случай восстания, вызывая войска с фронта и из разных городов, но уже и принял со своей стороны меры. Так одна пехотная часть, направлявшаяся к Петрограду, задержана у Пскова. Одна пехотная дивизия и два полка в Вендене отказались идти на Петроград. Комитету пока неизвестно, что произошло с отрядом юнкеров, вызванных из Киева, и с ударными батальонами, но скоро и об этом будут получены сведения’. Антонов отметил, между прочим, в своем докладе, что, несмотря на угрозы штаба и Центрального комитета, комиссары военно-революционного комитета до сих пор не арестованы. ‘Да их и не посмеют арестовать’, — прибавил он под гром аплодисментов.
Действительно, выслушав в тот же вечер доклад Полковникова[117], правительство обсуждало вопрос о немедленном аресте военно-революционного комитета, но… решило ждать дальнейшего развития действий! В ожидании Керенский обсуждал с Малянтовичем вопрос о возбуждении против членов комитета судебного преследования… Физиономия города под впечатлением этого бездействия власти и безнаказанности революционных действий заметно изменилась. Начались самочинные обыски красногвардейцев, в разных местах производилась стрельба. На летучих митингах солдаты, матросы и рабочие призывали население подчиниться лозунгам большевиков.
24 октября газеты опубликовали воззвание петроградского Совета к гражданам, солдатам и населению столицы. В первом из них было повторено, что штаб ‘порвал с революционным гарнизоном и петроградским Советом’, сделался ‘прямым органом контрреволюционных сил’ и что ‘военно-революционный комитет снимает с себя всякую ответственность за действия Петроградского военного округа’. Солдатам подтверждалось, что ‘никакие распоряжения по гарнизону, не подписанные военно-революционным комитетом, недействительны’. А населению объявлялось, что во все воинские части и ‘особо важные пункты столицы и ее окрестностей’ назначены комиссары, противодействие которым есть ‘противодействие Совету рабочих и солдатских депутатов (не сказано которому)’ и без утверждения которых никакие приказы и распоряжения не подлежат исполнению. Граждане приглашались оказать этим комиссарам ‘всемерную поддержку’. Со своей стороны военный комиссар Центрального исполнительного комитета при штабе Малевский обращался к комитетам Петроградского гарнизона с контрвоззванием, в котором призывал сохранить спокойствие и напоминал, что ‘всякое выступление вызовет гражданскую войну, выгодную для врагов революции’. Конфликт стал, таким образом, публичным и открытым. Все оптимистические сведения, доставлявшиеся в Зимний дворец до глубокой ночи, будто бы удалось ликвидировать столкновение ‘совершенно безболезненно’, оказывались неверными. Военно-революционный комитет не только не признавал Центрального комитета, но даже не изъявлял желания подчиниться и петроградскому Совету в случае, если последний пойдет на компромисс. Московский ‘Социал-демократ’ заявлял в этот день с полной откровенностью: ‘Гражданская война началась. Война объявлена, и военные действия начались. Мы должны твердо сказать себе это. Керенский и его агенты — наши открытые враги: никаких переговоров с ними. С врагами не разговаривают — их бьют’.
24 октября: речь Керенского и банкротство Совета республики. При таком положении дальше молчать нельзя было и правительству. И Керенский, наконец, заговорил. Он выступил в тот же день, 24 октября, на заседании Совета республики со своей, увы, последней речью. Он рассказал историю своих — не приготовлений, а переговоров, которые тянулись так долго и до тех пор, как это нужно было противнику, чтобы приготовиться. ‘Несмотря на целый ряд выступлений, уговоров и предложений, которые шли от целого ряда общественных организаций, — рассказывал Керенский, — и в особенности весьма внушительное заявление, которое было сделано вчера представителями всех приехавших сюда делегатов фронта, мы не получили в срок заявления об отказе от сделанных (военно-революционным комитетом) распоряжений. Нам в 3 часа ночи было сделано только заявление, что принципиально все пункты, предъявленные как ультиматум со стороны военной власти, принимаются’. ‘Таким образом, — счел нужным прибавить Керенский, — в 3 часа ночи организаторы восстания принуждены были формально заявить о том, что они совершили акт неправомерный, от которого отказываются’. Это, очевидно, и считалось ‘безболезненной ликвидацией’ восстания, и с места раздались восклицания: ‘Оригинально’. ‘Но, — продолжал Керенский, — как я ожидал и был уверен по всей предыдущей тактике этих людей, это была очередная оттяжка и сознательный обман. В настоящее время прошли все сроки, и мы того заявления, которое должно было быть в полках, не имеем. Но имеется обратное явление: именно самовольная раздача патронов и оружия, а также вызов двух рот в помощь революционному штабу. Таким образом, я должен установить перед временным Советом республики полное и ясное состояние известной части населения города Петербурга как состояние восстания‘.
Керенский произнес эти слова довольным тоном адвоката, которому удалось, наконец, уличить своего противника, как он уличал Корнилова, в том, что тот тщательно и искусно скрывал. Он и в эту минуту заботился прежде всего о ‘юридической квалификации’, как он тут же выразился. Но с места послышалось ироническое: ‘Дождались’. И Керенский при возраставшем шуме на крайней левой, прибавил: ‘Мной предложено немедленно начать соответствующее судебное следствие, предложено произвести соответствующие аресты’… Аресты кого? Приказ об аресте Ленина был отдан уже несколько дней тому назад, но Керенский сам ядовито, как он думал, заметил, что ‘вожаки имеют обычай и чрезвычайную способность скрываться’, и им ‘никакие тяжкие последствия восстания’ не грозят.
Вот и все меры, о которых сообщило правительство. И вся речь Керенского, не такая намеренно красивая, как обычно, скорее взволнованная и растерянная, даже в эту минуту была направлена не к тому, чтобы подавить восстание, а к тому, чтобы оправдать себя в глазах левой и даже в глазах восставших. Чтобы доказать, что они действительно преступники, он уличал Ленина цитатами из большевистских газет — ‘Рабочего пути’ и ‘Солдата’. Но, чтобы смягчить и этот выпад, он даже в такую минуту не отказался от своего обычного приема — уравновешивать удар налево ударом направо. Он заявил, что ‘пропаганда против власти (с места поправляли: за сильную власть) велась также и в ‘Новой Руси’, ‘Живом слове’ и ‘Общем деле’ (Бурцева) и что эти газеты, по его распоряжению, ‘сегодня ночью также закрыты’. Он даже считал ‘для себя чрезвычайно важным отметить’, что ‘сами организаторы восстания’, ‘сам Ленин’ выдал ему, Керенскому, ‘узурпатору, продавшемуся буржуазии’, свидетельство о том, что при его правительстве ‘наилучше поставленные во всем мире пролетарские интернационалисты’ могли совершенно безнаказанно организовать свое восстание. К этой мысли он вновь и вновь возвращался в течение своей речи. ‘Правительство могут упрекнуть в слабости и чрезвычайном терпении, но во всяком случае никто не имеет права сказать, что Временное правительство за все время, пока я стою в его главе, и до этого прибегало к каким-либо мерам воздействия раньше, чем это не грозило непосредственной гибелью государству. Прошу также членов Совета республики, которые выражают с мест свои мнения возгласами о том, что действия власти были недостаточно своевременны и что мы бездействовали, вспомнить… что нам необходимо во что бы то ни стало стремиться к тому, чтобы новый режим, режим свободы, был по возможности совершенно освобожден от упреков в каких бы то ни было, не оправдываемых необходимостью, репрессиях и жестокостях’. ‘Никто не может заподозрить, что эти меры принимаются нами с какими-нибудь другими целями, кроме необходимости спасти государство’[118].
Во время самой речи Керенский получил копию документа, которую в это самое время военно-революционный комитет разослал по войскам: ‘Петроградскому Совету рабочих и солдатских депутатов грозит опасность. Предписываю привести полк в полную боевую готовность и ждать дальнейших распоряжений. Всякое промедление и неисполнение приказа будет считаться изменой революции. За председателя Подвойский, секретарь Антонов’. Это был язык власти… Керенский, прочтя документ собранию, констатировал вновь ‘состояние восстания’ и продолжал, осуждая ‘чернь’, апеллировать к ‘разуму, совести и чести населения столицы’, пугать его не только открытием фронта, новой военной катастрофой, но и новой ‘попыткой’ контрреволюции, ‘может быть, более серьезной, чем попытка Корнилова’[119]. Он заранее перекладывал ответственность на других и свидетельствовал о невинности правительства и своей собственной. С левой кричали в ответ: ‘Виноваты те, кто за кулисами демократии затягивает войну’.
При аплодисментах всего собрания крайняя левая упорно молчала. Но именно в эту сторону Керенский продолжал направлять свою аргументацию и в завершение ее даже сделал новые авансы. Большевики — та партия, которая теперь подлежит немедленной, решительной ликвидации, ‘обещает народу землю и мир’. Но и правительство готово обещать то же самое. Оно как раз теперь ‘обсуждает в окончательной форме вопрос о передаче временно, до Учредительного собрания, земель в распоряжение и управление земельных комитетов’. То же правительство ‘предполагало в ближайшие дни отправить свою делегацию на Парижскую конференцию, для того чтобы там, согласно своим убеждениям и программе, в числе прочих вопросов поставить и предложить вниманию союзников вопрос о необходимости решительно и точно определить задачи и цели войны, то есть вопрос о мире’. Эти заявления, очевидно, условленные с Центральным исполнительным комитетом Совета, имели в виду усилить последний и ослабить позиции большевиков в массах. В действительности они только лишали правительство в эту последнюю минуту определенной и ясной собственной позиции и отнимали у него последних заступников, на которых оно могло бы еще опираться. Защищать правительство — да, конечно! Но… защищать Керенского? Того
Керенского, который два месяца тому назад имел возможность раздавить большевиков, но который и теперь, перед лицом очевидной опасности, пытался, даже обвиняя их в ‘предательстве и измене’, перед ними же оправдываться? Керенского, который сам дезорганизовал свою оборону, который не хотел опираться на честного Корнилова и не смел вверяться интригану Верховскому? Так рассуждали в кругах, от которых зависело в эту минуту оказать Керенскому действительную поддержку.
Но внимание Керенского было отвлечено в другую сторону. Он требовал, чтобы сегодня же на этом дневном заседании Совет республики ответил на его сообщение, ‘может ли Временное правительство исполнить свой долг с уверенностью в поддержке этого высокого собрания?’. Дав авансы ‘революционной демократии’, он мог рассчитывать, что по крайней мере теперь умеренная часть этой демократии, демократия исполнительного комитета, находящаяся в состоянии острой борьбы с военно-революционным штабом восстания, отбросит в сторону все свои оговорки и сомнения и поддержит правительство безусловно и всецело. О государственно мыслящих элементах собрания он, конечно, мог не заботиться: как бы они ни думали о Керенском, но в такой момент они понимали, что все партийные счеты и распри нужно отложить и поддержать правительство, каково бы оно ни было.
После своей речи Керенский, по его словам, ‘не ожидая голосования, вернулся в штаб к прерванной срочной работе, думая, что не пройдет и часа, как он получит сообщение обо всех решениях и деловых начинаниях Совета республики в помощь правительству’. Не совсем понятно, о каких ‘деловых начинаниях’ тут идет речь. Эти начинания были делом правительства, и с ними правительство, как мы видим, страшно запоздало. Но Совет республики, конечно, мог и должен был оказать правительству нравственную поддержку. В сущности при данном положении, его поддержка уже немного стоила. Но, если бы Совет оказал правительству поддержку, он, по крайней мере, независимо от хода событий, оправдал бы собственное существование.
Придавая преувеличенное значение поддержке Совета, Керенский, однако, имел для этого свои основания. Его надежды и его последующие упреки относились не к высшему представительному органу в целом, а к тем единомышленникам, для которых поддержка сочлена и ‘товарища’ была специальной обязанностью. Только по отношению к социалистической части Совета, как сейчас увидим, был уместен и упрек Керенского, что она ‘весь этот день и весь вечер потеряла на бесконечные и бесполезные споры и ссоры’.
Между прочим, это преимущественное значение, придававшееся в этот момент социалистическим элементам, сказалось в плане, который не успел осуществиться, но, несомненно, существовал и имел очень симптоматическое значение.
Среди элементов ‘революционной демократии’, искавших и в эти минуты ‘единого фронта’ с крайним левым крылом, бродила мысль об исключении из Совета республики всего правого сектора, о пополнении его большевиками и о превращении его в полномочный ‘конвент’ республики. Гораздо позднее одна газета сообщила даже, что сам Керенский был втянут в переговоры о возможной перемене курса и что его ‘близкий друг’ В. К. ‘уже успел сделать подготовительные шаги по ведению переговоров с ответственными лидерами социалистических партий’ на предмет образования однородного социалистического правительства вплоть до большевиков. Хотя ‘политический деятель, близкий к большевикам, Е.’ и ответил на это, что ‘время для объединения социалистической демократии вплоть до большевиков, вероятно, упущено’, но он не отказался ‘в случае официального предложения со стороны Керенского передать это предложение ответственным лидерам партии большевиков’[120]. Конечно, для такого предложения ‘время прошло’, когда на заседании Совета 24 октября Керенский объявил этих лидеров ‘предателями и изменниками’ и распорядился об их аресте. Но все же эти слухи, не совсем неправдоподобные, объясняют нам настроение умов среди ‘демократии’ в тот момент, когда ей приходилось сделать решительный вывод и ‘мужественно стать в те или другие ряды, как требовал от нее Керенский, наперед отстраняя людей, не решающихся никогда высказать смело правду в глаза’.
Перерыв, объявленный после речи Керенского для совещания фракций, затянулся до 6 часов вечера. Мнение правых элементов Совета было совершенно определенным и единодушным: никаким прениям в подобный момент не должно быть места, необходимо тотчас же, без прений, вынести по возможности значительным большинством требуемый правительством решительный вотум осуждения восстания и поддержки правительства. Лидеры этой части Совета решили воздержаться от всяких речей. Напротив, среди фракций ‘революционной демократии’ настроение было смешанным. Даже и независимо от намеченного выше тяготения влево центр должен был прикрыться мотивировкой, достаточно приемлемой для съезда Советов, который должен был открыть свои заседания на следующий день, 25-го, и где предстояла ожесточенная борьба против предложения большевиков о передаче всей власти Советам. Поэтому и формула, составленная социалистическими партиями, давала правительству лишь условную поддержку. Ему обещали поддержать его в том случае, если оно примет следующие предложения (уже намеченные, как мы видели, в речи Керенского): 1) все частновладельческие земли должны перейти в ведение земельных крестьянских комитетов, 2) Временное правительство должно принять решительные меры во внешней политике, а именно: немедленно опубликовать тайные договоры и обратиться к союзникам с требованием об обнародовании целей войны. Так как было мало оснований думать, что весь коалиционный состав данного правительства примет эти условия, то принятие их Советом республики означало бы в сущности новый правительственный кризис в самом разгаре восстания. В этой связи понятны и переговоры об однородном социалистическом правительстве.
Имея в виду распределение голосов при предыдущих принципиальных голосованиях, уже можно было предвидеть, что единодушной формулы Совет республики во всяком случае вынести не сможет даже и по вопросу, который для самого Совета, как и для правительства, был вопросом жизни и смерти. Но если вообще поддержка Совета теперь не имела большого положительного значения, то отказ в поддержке, бесспорно, должен был иметь очень большое отрицательное значение. Правительство лишалось в этом случае последней моральной опоры. Если для исхода борьбы в самом Петрограде это не могло иметь практического значения, то во всяком случае для армии и для провинции та или иная позиция, занятая в конфликте Советом республики, была очень важна. Все это понимали и те промежуточные элементы, прежде всего кооператоры и народные социалисты, от настроения которых на данном собрании зависел исход голосования. Но, понимая это, они, с другой стороны, не хотели совершенно отрываться и от социалистического фронта. Раз этот фронт передвигался влево, то самое большее, на что они могли решиться, было воздержание от голосования формулы левых. Но в то же время они соглашались голосовать за формулу правых, и в случае голосования этой формулы раньше, их голоса, быть может, могли бы дать правительству требуемое большинство. Случайное стечение обстоятельств привело к тому, что левая формула голосовалась впереди правой, кооператоры и народные социалисты не поняли, что при таком порядке голосования технически их воздержание равносильно отвержению той формулы, за которую они хотели голосовать. По несчастью, наиболее влиятельные в этой среде члены, как Е. Д. Кускова, в этой части заседания отсутствовали, и установление порядка голосования застало всю группу врасплох. Она опомнилась только тогда, когда ее воздержание уже дало перевес формуле левых. После этого формула правых вообще отпала и вовсе не ставилась на голосование.
Так, в последнюю решительную минуту вновь сказалось то основное свойство Совета республики, с которым мы постоянно встречались: связанность его руководящего центра отвлеченными идеологиями, отдававшими его в жертву левой демагогии, и в результате — нерешительность и растерянность перед важнейшими вопросами, требовавшими неотложного и ясного решения. На этот раз это свойство сказалось только особенно ясно и наглядно, так как речь шла не о сложных вопросах военного дела и дипломатии, а о простейшем и элементарнейшем вопросе: поддержать ли государственность и власть в минуту открытого восстания. Если даже в такую минуту, перед лицом мятежа, ставившего на своем знамени явно утопические лозунги и столь же очевидно грозившего потерей войны и сдачей на милость победителя, расчленением России, ее экономическим порабощением, не нашлось в этом собрании большинства, которое выразило бы государственную волю, и если Совет республики в самом деле отражал действительное мнение страны, в таком случае, очевидно, для России не оставалось никакого другого пути к ожидавшему ее будущему, кроме пути тяжелых испытаний и собственного горького опыта.
Временное правительство все целиком не могло понять решения Совета республики иначе, как вотум недоверия, и прежде всего недоверия к несоциалистической части кабинета. При нормальных условиях результатом вотума мог бы быть окончательный распад коалиции и сформирование однородного социалистического правительства. Но как уходить накануне восстания, хотя бы борьба с ним и представлялась безнадежной? Этот вопрос должны были задать себе представители к.-д. и цензовых элементов в правительстве. Они получали формальное право уйти. Чувство долга перед родиной заставило их остаться и разделить проигранную игру Керенского. Что касается последнего, в 11 часов вечера он и некоторые члены правительства имели совещание с лидерами поддерживавшего кабинет социалистического большинства советской демократии, — Авксентьевым, Гоцем, Даном и Скобелевым.
Керенский с самого начала заявил делегации социалистических групп, что он возмущен ‘принятой ими резолюцией’, что ‘правительство после такой резолюции завтра же утром подаст в отставку’ и что ‘голосовавшие за нее должны взять на себя всю ответственность за события, хотя, по-видимому, они имели о них очень малое представление’. ‘На эту мою взволнованную филиппику, — рассказывает Керенский (‘Гатчина’) — спокойно и рассудительно ответил Дан, тогда не только лидер меньшевиков, но и исполняющий должность председателя ВЦИК… Прежде всего Дан заявил мне, что они осведомлены гораздо лучше меня и что я преувеличиваю события под влиянием сообщений моего ‘реакционного штаба’ Затем он сообщил, что ‘неприятная для самолюбия правительства’ резолюция (левого) большинства Совета республики чрезвычайно полезна и существенна для ‘перелома настроения в массах’, ‘что эффект ее уже сказывается’, и теперь влияние большевистской пропаганды будет ‘быстро падать». С другой стороны, по его словам, сами большевики в переговорах с лидерами советского большинства изъявили готовность ‘подчиниться воле большинства Советов’, что они готовы ‘завтра же’ предпринять все меры, чтобы потушить восстание, ‘вспыхнувшее помимо их желания, без их санкции’. ‘В заключение, — говорит Керенский, — Дан, упомянув, что большевики ‘завтра же’ (все завтра) распустят свой военный штаб, заявил мне, что все принятые мной меры к подавлению восстания только ‘раздражают массы’ и что вообще я своим ‘вмешательством’ лишь ‘мешаю представителям большинства Советов успешно вести переговоры с большевиками о ликвидации восстания’. ‘Для полноты картины, — прибавляет Керенский, — нужно добавить, что как раз в это время, как мне делалось это значительное сообщение, вооруженные отряды Красной гвардии занимали одно за другим правительственные здания’…
Заявления Дана лучше всего иллюстрируют те настроения, которыми определялось поведение левого крыла Совета республики накануне большевистской победы. Исходя из глубокого непонимания реального положения вещей, эти настроения связывали власть и лишали ее всякой возможности действовать решительно. Однако же было бы ошибочно резко отделять настроение социалистических элементов в самом правительстве от настроения поддерживавших его политических кругов. В своих позднейших объяснениях Керенский начал яснее понимать то, чего не понимал во время своего пребывания у власти, и проявил склонность переложить ответственность за непонимание на тех представителей ‘революционной демократии’, которых большевики в этот решительный момент ‘не без успеха старались заставить смотреть, но не видеть, слушать, но не слышать’.
Несоциалистические элементы правительства видели в том же свете поведение самого Керенского. Разница была, конечно, в степени слепоты ‘лидеров’ социалистических партий и выдвинутых этими партиями членов правительства, поневоле более зрячих. Но сети идеологии, опутавшей тех и других и заставившей их ‘смотреть, но не видеть, слушать, но не слышать’, были одни и те же. Только вплотную сталкиваясь с практическими последствиями своего неправильного доктринерства, ‘лидеры’ в последнюю минуту, в полном противоречии с самими собой, видоизменяли — не принципы, а практические выводы из них. Так и на этот раз, видя, что ‘самолюбие правительства’ настолько задето резолюцией социалистического большинства Совета, что ему остается только подать в отставку, ‘лидеры’ заявили Керенскому, что, принимая свою формулу перехода, они не имели в виду выражать недоверие правительству и что вопрос об уходе или об изменении состава кабинета в данную минуту не ставится[121].
Торжество и последние приготовления большевиков. Вожди большевиков торжествовали и не скрывали своего торжества. Вечером 24 октября на заседании городской думы В. Д. Набоков отметил это торжество в тех радостных улыбках, которых не мог скрыть Луначарский во время своей речи. Городской голова Шрейдер протестовал против вмешательства комиссаров военно-революционного комитета в дела городского самоуправления, и городская дума приняла резолюцию эсеров, поддержанную кадетами и протестовавшую против всякого насильственного и вооруженного выступления, приглашавшую население объединиться около думы как полномочного представительного органа во имя подчинения грубой силы праву и провозглашения первенства гражданской власти, единственно законной представительницей которой является городская дума. Затем было принято предложение образовать общественный комитет безопасности из 21 представителя революционных организаций, 20 представителей городской думы, 17 от районных дум и по одному от штаба, правительственного комиссара и прокурорского надзора. Эта запоздалая попытка противопоставить военно-революционному штабу орган более умеренных групп не могла, конечно, иметь успеха.
К Смольному после его молчаливого отказа на ультиматум штаба отменить приказ о неисполнении распоряжений военных властей в течение всего дня и вечера стягивались отряды Красной гвардии, грузовые автомобили, и шла раздача боевых патронов. На состоявшемся вечером экстренном заседании петроградского Совета Троцкий выступил с речью, в которой отметил пройденные этапы, констатировал полное бессилие правительства и первые успехи нового переворота. Он предсказал правительству Керенского 24 или 48 часов жизни. ‘У нас есть полувласть, — выразился он о правительстве, — которой не верит народ и которая сама себе не верит, ибо она внутри мертва. Эта полувласть ждет взмаха исторической метлы, чтобы очистить место подлинной власти революционного народа’. Однако Троцкий еще остерегался говорить открыто о восстании. Он стоял на раз усвоенной точке зрения, что петроградский Совет только защищается от ‘заговорщиков’ и ‘контрреволюционеров’. ‘Военно-революционный комитет возник не как орган восстания, — заявлял он, — а на почве самозащиты революции’. В этом смысле он ответил и явившейся к нему в Смольный в 2 часа дня делегации городской думы. ‘Наш лозунг — вся власть Советам. Этот лозунг должен получить осуществление в ближайшую эпоху, эпоху заседания Всероссийского съезда Советов. Приведет ли это к ‘восстанию’ или к ‘выступлению’, зависит не только и не столько от Советов, сколько от тех, кто вопреки единодушной воле народа держит в своих руках государственную власть’.
Вероятно, таков и был первоначальный план Троцкого: подготовившись к борьбе, поставить правительство лицом к лицу с ‘единодушной волей народа’, высказанной на съезде Советов, и дать, таким образом, новой власти вид законного происхождения[122]. Но правительство оказалось слабее, чем он ожидал, и власть сама собой падала в его руки раньше, чем съезд успел собраться и высказаться. И Троцкий в тот же вечер 24 октября уже не скрывал более, что ‘воля народа будет лишь санкцией переворота, который фактически уже начался — и начался успешно’. ‘Вчера правительство закрыло две газеты, имеющие огромное влияние на петроградский пролетариат и гарнизон. Это прямое нападение, прямое контрреволюционное восстание, и мы даем ему решительный отпор’. ‘Мы сказали, что не можем терпеть удушения свободного слова, и выпуск газеты решили возобновить, возложив почетную обязанность охранения типографий революционных газет на доблестных солдат Литовского полка и 6-го запасного саперного батальона’. Действительно, в 11 часов утра этого дня опечатанные типографии ‘Рабочего пути’ и ‘Солдата’ были открыты названными частями гарнизона, отпечатанные номера газет получили распространение, а в два часа военно-революционный комитет прислал ордер, в котором после приведенной Троцким мотивировки содержались постановления об открытии газет, продолжении их издания и возложении ‘почетной обязанности охранения революционных газет от контрреволюционных покушений’ на названные воинские части. Троцкий привел затем и другой случай победы восстания над правительством. ‘Когда правительство стало мобилизовать юнкеров, в это самое время оно дало крейсеру ‘Аврора’ приказ удалиться… Речь идет о тех матросах, к которым в корниловские дни явился Скобелев со шляпой в руках просить, чтобы они охраняли Зимний дворец от корниловцев. Матросы ‘Авроры’ выполнили тогда просьбу Скобелева. А теперь правительство пытается их удалить (в Зимнем дворце караулы матросов действительно были заменены юнкерскими). Но матросы спросили военно-революционный комитет Совета, и ‘Аврора’ сегодня стоит там, где стояла и прошлой ночью’.
Что касается видов на ближайшее будущее, Троцкий излагал их вечером 24 октября следующим образом. ‘Завтра откроется съезд Советов. Задача гарнизона и пролетариата — предоставить в распоряжение съезда накопленную силу, о которую разбилась бы правительственная провокация. Задача наша — донести эту силу до съезда не расколотой, не ущербной. Когда съезд скажет, что он организует власть, — этим он завершит ту работу, которая проделана во всей стране. Это будет означать, что высвободившийся из-под власти контрреволюционного правительства народ созывает свой съезд и создает свою власть. Если мнимая власть сделает азартную попытку оживить собственный труп, народные массы, организованные и вооруженные, дадут ей решительный отпор, и отпор этот будет тем сильнее, чем сильнее будут наступление и атака. Если правительство двадцатью четырьмя или сорока восьмью часами, которые остались в его распоряжении, попытается воспользоваться, для того чтобы вонзить нож в спину революции, то мы заявляем, что передовой отряд революции ответит ударом на удар, на железо — сталью’.
Действительные намерения руководителей переворота шли гораздо далее этих официальных заявлений Троцкого. Как мы уже заметили, съезд Советов должен был быть поставлен перед совершившимся фактом. И уже утром 25 октября военно-революционный комитет, предвосхищая исход принятых им мер, опубликовал следующую прокламацию ‘К гражданам России’, помеченную десятью часами утра:
‘Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона. Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание советского правительства, — это дело обеспечено. Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян’.
Что же произошло за ночь, что дало штабу переворота право сделать такое сообщение? С вечера положение правительства еще вовсе не казалось совершенно безнадежным. ‘Центрофлот’ высказался против переворота, считая ‘всякое вооруженное выступление гибельным для интересов революции’. Делегация от казачьих войск и от 1, 4 и 14-го казачьих полков в половине первого ночи появилась в Зимнем дворце. Керенский в это время только что окончил свое ‘бурное объяснение’ с делегатами социалистических групп (см. выше). Мы видели, что вместо поддержки он получил от них лишь упреки в том, что его распоряжения мешают им сговориться с большевиками о ликвидации восстания мирным путем. Теперь с другого фланга общественности ему предлагали поддержку, но тоже условную. Казаки, по рассказу самого Керенского (‘Гатчина’), желали знать, какими силами он располагает для подавления мятежа, и требовали личного распоряжения Керенского с личным же ручательством, что на этот раз казачья кровь ‘не прольется даром’, как это было в начале июля. Керенский отвечал призывом к исполнению долга и объяснениями, что 3-6 июля он был на фронте, а вернувшись, принял строгие меры. В ответ он получил согласие казаков ‘исполнить долг’ и подписал приказ казакам исполнять распоряжения штаба округа. По другим сведениям, однако же, казаки требовали, чтобы Керенский ликвидировал большевистские организации и арестовал большевистских вождей как государственных преступников, а Керенский отвечал на это, что не решается арестовать Троцкого, находящегося в Совете рабочих и солдатских депутатов. Вместо ареста министру юстиции[123] предоставлялось предложить прокурорскому надзору привлечь Троцкого и других большевиков за мятежные речи на митинге в Петропавловской крепости.
Видимо, у казаков осталось неблагоприятное впечатление от этого разговора с Керенским, так как в результате Совет казачьих войск, заседавший всю ночь, высказался за невмешательство казаков в борьбу Временного правительства с большевиками. С другой стороны, социалистическая делегация провела ночь в переговорах с большевистскими лидерами. Всю ночь напролет, жалуется Керенский, ‘провели эти искусники в бесконечных спорах над различными формулами, которые якобы должны были стать фундаментом примирения и ликвидации восстания. Этим методом переговоров большевики выиграли в свою пользу огромное количество времени. А боевые силы эсеров и меньшевиков не были вовремя мобилизованы’. Ни на одном из двух флангов русской общественности, как видно, не обнаружилось твердой решимости защищать правительство Керенского.
Однако же было бы неправильно заключить, что не было сделано ничего для защиты власти в эту ночь.
Военные телеграфисты и главный комитет почтово-телеграфных служащих высказались против предприятия большевиков и за ЦИК. Явившиеся ночью на главный телеграф большевики после переговоров с представителями почтово-телеграфного союза удалились, оставив лишь одного своего товарища в аппаратной для наблюдения за ходом работ. Когда штаб округа узнал, что большевики решили захватить ночью электрическую осветительную и телефонную станции, то немедленно была усилена охрана этих станций юнкерами. Мосты через Неву были разведены по распоряжению штаба, за исключением дворцового, на котором была поставлена вооруженная охрана. Правда, городское самоуправление сложило с себя ответственность за разводку мостов, и ночью некоторые из них вновь были сведены. Приказы военного штаба ‘отстраняли’ всех комиссаров военно-революционного комитета, отменяли их ‘незаконные действия’, запрещали ‘самостоятельные выступления’ частей гарнизона без приказов от округа, ‘категорически запрещали исполнение приказов’, исходящих от различных организаций, а в случае ‘самовольных вооруженных выступлений и выходов солдат на улицу’ приказывали офицерам оставаться в казармах, грозя в противном случае ‘судом за вооруженный мятеж’.
Все эти приказы, однако же, опоздали на несколько дней и опубликованные в момент, когда восстание уже началось, естественно, остались на бумаге.
А. Ф. Керенский упоминает, что в последнем, ночном заседании правительства после его бесед с делегациями социалистов и казаков, ‘некоторые из членов правительства весьма сурово критиковали ‘нерешительность’ и ‘пассивность’ высших военных властей’. Он упрекает этих членов, что они ‘совершенно не считались с тем, что нам приходилось действовать все время, находясь между молотом правых и наковальней левых большевиков’. Однако критика несоциалистических членов правительства именно и была направлена на то, что Керенский своей тактикой поставил себя, а вместе с собой и все Временное правительство в это положение жалкой беспомощности. Притом же эта критика, как указано выше, не была новостью для Керенского. Оставив без внимания эти указания и не приняв вовремя решительных мер, на которых настаивали несоциалистические члены правительства, Керенский теперь, лицом к лицу с надвинувшейся катастрофой, готов был видеть опасность даже там, где ее не было. По окончании заседания правительства, во втором часу ночи, он выслушал предложение командующего войсками и начальника штаба немедленно организовать экспедицию для захвата Смольного института — штаб-квартиры большевиков. Керенский говорит (‘Гатчина’), что он тут же утвердил этот план, и прибавляет: ‘Во время этого разговора я все с большим вниманием наблюдал за странным и двусмысленным поведением полковника Полковникова, все с большей тщательностью следя за кричащим противоречием между его весьма оптимистическими и успокоительными сообщениями и известной мне печальной действительностью’. ‘Этот психологический метод наблюдения’, более характерный для наблюдателя, чем для наблюдаемых, известен уже нам из корниловской истории. По мере возрастания тревоги Керенского он все охотнее прислушивается к случайным сообщениям ‘преданных и честных офицеров’, быстро убеждается, что действительно ‘все происходящее нельзя назвать иначе, как изменой’, спешит вместе с Коноваловым и адъютантами в штаб, через Дворцовую площадь, производит новый экзамен полковнику Полковникову и приходит к заключению: ‘Нужно сейчас же брать командование в свои руки’. Он собирает ‘в самом штабе несколько высших офицеров, на которых мог положиться с закрытыми глазами’, вызывает ‘по телефону тех, чье присутствие казалось ему особенно нужным’, решает ‘привлечь партийные военные организации, в особенности достаточно многочисленные организации партии эсеров’ (о которых только что дал весьма неудовлетворительный отзыв). Очевидно, такое обращение в последнюю минуту к немногочисленным в действительности и дезорганизованным партийным элементам должно было оттолкнуть от Керенского все более правые элементы, и без того относившиеся к нему неприязненно, и окончательно дезорганизовать оборону. Сам Керенский замечает по этому поводу: ‘Офицерство, собравшись в значительном количестве в штабе, вело себя по отношению к правительству, а в особенности, конечно, ко мне, все более вызывающе. Как впоследствии я узнал, между ними по почину самого полковника Полковникова шла агитация за необходимость моего ареста. Сначала об этом шептались, а к утру стали говорить громко, почти не стесняясь присутствия посторонних’. Керенский не замечает, как его собственное свидетельство говорит не столько об ‘измене’, сколько о перемещении центра последних надежд на сохранение государственности, по мере того как в течение ночи обнаружилась дезорганизованность действий правительства. Без Керенского можно будет легче и скорее справиться с большевиками, можно будет без затруднений, создать, наконец ‘эту так называемую твердую власть’. Так Керенский формулирует мысль офицерства, которую он квалифицирует как ‘безумную’. ‘Не подлежит никакому сомнению, — свидетельствует он, — что всю эту ночь полковник Полковников и некоторые другие офицеры штаба округа находились в постоянных контактах с противоправительственными правыми организациями, усиленно действовавшими тогда в городе, как, например, с советом Союза казачьих войск, с Союзом георгиевских кавалеров, с Санкт-Петербургским отделом Союза офицеров и прочими подобного же рода военными и гражданскими учреждениями’. Последующие историки выяснят, был ли предметом этих переговоров коварный проект низложения Керенского руками большевиков, как подозревает Керенский, или последняя попытка организовать оборону. Пишущему эти строки представляется более вероятным, что готовность к защите правительства не отсутствовала в этих правых кругах, но значительно ослабела в течение ночи, после того как они были фактически отстранены распоряжениями Керенского от организации обороны столицы. Об этой перемене настроения свидетельствует сам Керенский, говоря, что уже с вечера юнкера, настроение которых сначала было превосходно, стали терять бодрость духа, позднее начала волноваться команда блиндированных автомобилей, каждая лишняя минута напрасного ожидания подкреплений все более понижала ‘боеспособность’ у тех и у других. Естественно, ни юнкера, ни команда автомобилей, ни казаки не хотели очутиться в одиночестве. Решение зависело теперь от того, как отнесется к защите Временного правительства Северный фронт и вызванные с фронта эшелоны.
В ожидании этих подкреплений Керенский и Коновалов, оставшиеся в Зимнем дворце одни, переживали тревожные часы. ‘Мучительно тянулись долгие часы этой ночи, — вспоминает Керенский. — Отовсюду мы ждали подкреплений, которые, однако, упорно не подходили. С казачьими полками шли беспрерывные переговоры по телефону. Под разными предлогами казаки упорно отсиживались в своих казармах, все время сообщая, что вот-вот через 15-20 минут они ‘все выяснят’ и ‘начнут седлать лошадей». С другой стороны, партийные боевые силы не только не появлялись в штабе, но и в городе не проявляли никакой деятельности. Этот загадочный с первого взгляда факт объясняется крайне просто. Партийные центры, увлеченные бесконечными переговорами со Смольным, гораздо более рассчитывая на авторитет ‘резолюции’, чем на силу штыков, не удосужились вовремя сделать соответствующие распоряжения’. На обязанности социалистических сторонников Керенского остается объяснить, какими именно ‘боевыми силами’ они могли располагать в эту минуту и какого рода распоряжения они упустили сделать. Разделяя по своей политической схеме все общественные круги на три группы: ‘большевиков слева’, ‘большевиков справа’ и ‘круги, искренно преданные революции и связанные в своей судьбе с судьбой Временного правительства’, Керенский определенно отбрасывает две первые группы как враждебные, и возлагает в конечном счете ответственность на третью группу, среди которой, по ее свидетельству, ‘господствовала какая-то непонятная уверенность, что ‘все образуется’, что нет никаких оснований особенно тревожиться и прибегать к героическим мерам спасения’. Вне ответственности отчасти только он сам. Историку остается еще раз констатировать, что вплоть до 24 октября глава правительства разделял обрисованную им психологию своих единомышленников…
Ночь на 25 октября прошла в этих волнениях и взаимных обвинениях. ‘В седьмом часу утра, — вспоминает Керенский, — переговорив еще раз по прямому проводу со ставкой Главкосева о всяческом ускорении высылки в Санкт-Петербург верных войск, так и не дождавшись казаков, которые все еще ‘седлали лошадей’, мы с Коноваловым, разбитые впечатлениями этой ночи и переутомленные, отправились (из штаба) назад в Зимний хоть немного вздремнуть’.
Не прошло и часа, как задремавший на оттоманке Керенский был разбужен фельдъегерем, принесшим тревожные вести. Большевики захватили Центральную телефонную станцию, и все дворцовые телефонные сообщения с городом прерваны, Дворцовый мост под окнами комнат Керенского занят пикетами матросов-большевиков, Дворцовая площадь безлюдна и пуста.
Действительно, в течение ночи большевики продолжали энергично работать. С вечера они приступили к занятию важнейших пунктов по заранее намеченному плану. В 9 часов вечера на Балтийский вокзал явился комиссар военно-революционного комитета в форме прапорщика с ротой Измайловского гвардейского полка и заявил коменданту станции, что, по распоряжению комитета, принимает всю власть надзора за порядком отправления поездов. В 5 часов утра отряд матросов занял помещение Государственного банка на Екатерининском канале и охранял его ‘именем правительства’. Рано утром комиссар комитета явился в ‘Кресты’, где содержались арестованные большевики, и предъявил караульным солдатам Волынского полка постановление их полкового комитета об освобождении большевиков по списку петроградского Совета, в котором значились бывший редактор ‘Окопной правды’ известный поручик Хаустов, не менее известный по Кронштадту ‘доктор Рошаль’ и другие. После тщетных попыток переговорить с министром Малянтовичем, давшим уклончивый ответ, тюремный инспектор подчинился требованию комиссара. Той же ночью значительное количество судов Балтийского флота в боевом порядке вошло в Неву, некоторые из этих судов поднялись до Николаевского моста, который был занят отрядами восставших.
Час решительного столкновения приближался. Разбуженный Керенский с Коноваловым и адъютантами в девятом часу бросились в штаб и там уже нашли следы деятельности большевиков. Юнкера, охранявшие дворец, получили от них ультиматум с требованием покинуть дворец под угрозой беспощадных репрессий. У блиндированных автомобилей ‘исчезли’ некоторые части, и автомобили были приведены в негодность для защиты. Становилось ясно, что защищаться в Зимнем дворце невозможно. ‘Посоветовавшись с министрами Коноваловым и Кишкиным, подоспевшим к этому времени, и переговорив с некоторыми оставшимися верными присяге офицерами штаба’, Керенский решил ‘ехать, не теряя ни минуты, навстречу эшелонам, застрявшим где-то у Гатчины’, оставив в Зимнем дворце беспомощное правительство.
В десятом часу утра на дом к одевавшемуся В. Д. Набокову позвонили два офицера. Взволнованным тоном они сказали ему: ‘Вы, вероятно, знаете, что началось восстание, почта, телеграф, телефон, арсенал, вокзалы захвачены, все главные пункты в руках большевиков, войска переходят на их сторону, сопротивления никакого, дело Временного правительства проиграно. Наша задача спасти Керенского, увезти его поскорее на автомобиле навстречу тем оставшимся верными Временному правительству войскам, которые двигаются к Луге. Все наши моторы захвачены или испорчены’. Они просили В. Д. Набокова достать им два ‘закрытых автомобиля’. Не получив просимого, они повторили попытку у секретаря американского посольства Уайтхауза. Вот как рассказывает об этом американский посол Дэвид Френсис в своей книге[124]: ‘Секретарь Уайтхауз вбежал ко мне в сильном возбуждении и сказал, что за его автомобилем, на котором развевался американский флаг, следовал до его квартиры русский офицер, заявивший, что Керенскому этот автомобиль нужен для поездки на фронт. Уайтхауз и его шурин барон Рамзай отправились с офицером в главный штаб, чтобы проверить источник этого изумительного заявления. Там они нашли Керенского… Все были страшно возбуждены, и царствовал полный хаос. Керенский подтвердил заявление офицера, что ему нужен автомобиль Уайтхауза, чтобы ехать на фронт. Уайтхауз заявил: это мой собственный автомобиль, а у вас (он показал на Зимний дворец, по другую сторону площади) больше тридцати автомобилей ожидают у подъезда. Керенский отвечал: они ночью испорчены, и большевики распоряжаются всеми войсками в Петрограде, за исключением немногих, заявляющих о своем нейтралитете, они отказываются подчиняться моим приказаниям. Уайтхауз и Рамзай, посоветовавшись наспех, пришли к резонному заключению, что, так как автомобиль уже захвачен фактически, они больше противиться не могут. Выйдя из штаба, Уайтхауз вспомнил об американском флаге и, вернувшись, сказал офицеру, просившему об автомобиле, что он должен снять флаг, прежде чем использует автомобиль. Тот возражал, и после некоторых пререканий Уайтхаузу пришлось удовлетвориться протестом против того, чтобы Керенский пользовался флагом… Я одобрил, но приказал никому не говорить об этом… Позднее до меня дошли слухи, что Керенский выехал из города на автомобиле американского посольства и под американским флагом’[125].
Последнее не совсем верно. Керенский поехал на своем автомобиле, но американская машина, ‘кстати, оказавшаяся тут’, по выражению Керенского, следовала за ним ‘на почтительном расстоянии’, но тем не менее ‘под американским флагом’, очевидно, не из простой любезности к ‘желанию союзников’. Керенский подчеркивает в своем рассказе, что он решил ‘действовать с открытым забралом’ и соблюдая до мелочей ‘всю привычную внешность своих ежедневных выездов’. Но, быть может, американский флаг и сыграл свою роль в ‘растерянности патрулей у красных отрядов’, заметивших Керенского. Как бы то ни было, при проезде через людные места столицы узнанный многими прохожими-солдатами Керенский не был остановлен. ‘Наверное, секунду спустя после моего проезда, — замечает он, — ни один из них не мог себе объяснить, как это случилось, что он не только пропустил этого ‘контрреволюционера’, ‘врага народа’, но и отдал ему честь’. Замечание, которое ярко характеризует настроение уезжавшего Керенского и психологию начинавшегося, но еще не вполне осознавшего свои цели восстания.
‘Въезжая в рабочие кварталы и приближаясь к Московской заставе, — продолжает Керенский свой рассказ, — мы стали развивать скорость и, наконец, помчались с головокружительной быстротой. Помню, как на самом выезде из города стоявшие в охранении красногвардейцы, завидя наш автомобиль, стали с разных сторон сбегаться на шоссе, но мы уже промчались мимо, а они не только не сделали попытки остановить, они и распознать-то нас не успели’. Опасность для Керенского миновала.
Но вернемся к тому, что в этот роковой день 25 октября происходило в Петрограде. Главное внимание восставших было, конечно, направлено на министров и на Совет республики. Созванные на утреннее заседание министры собирались в Зимний дворец. Площадь между дворцом и зданием штаба, а также ближайшая часть Невского до Мойки были еще свободны от восставших. Выше по Невскому уже утром появились броневые автомобили военно-революционного комитета. За мостом через Мойку рабочие строили баррикады и ставили пулеметы. Со стороны Миллионной тоже подходили отряды восставших. Подъезжавший с этой стороны к Зимнему дворцу на заседание министр С. Н. Прокопович был арестован вместе с Е. Д. Кусковой. Последняя была отпущена. Позднее у выхода Миллионной стали броневики, державшие, согласно решению бронебатальона, ‘нейтралитет’ между правительством и Лениным.
Все улицы вокруг Мариинского дворца также были понемногу заняты. Собравшиеся довольно рано по приглашению председателя Авксентьева члены президиума Совета республики обсуждали создавшееся положение. Другие члены постепенно подходили, когда Мариинский дворец был оцеплен. Солдаты расположились внутри дворца шпалерами по большой лестнице, ведущей в бельэтаж дворца из нижнего вестибюля. Около часу дня членам президиума было передано требование немедленно расходиться, иначе через полчаса начнется обстрел. Оставалось только подчиниться силе. Совет старейшин протестовал против насилия и поручил своему председателю созвать Совет республики при первой возможности. Об этом решении было доложено немногим членам, собравшимся в почти пустом зале заседаний. Никакой попытки, подобно той, какую сделала городская дума, оставить организованный орган или группу членов, чтобы реагировать на события, не было сделано. В этом сказалось общее сознание бессилия этого эфемерного учреждения и невозможность для него после принятой накануне резолюции, предпринимать какие бы то ни было совместные действия. Один за другим члены Совета проходили по лестнице среди развалившихся в удобных позах солдат, бросавших на них равнодушные или злобные взгляды. Внизу, в дверях, просматривали документы уходящих и выпускали на площадь поодиночке. Ожидали сортировки членов и кое-каких арестов. Но у революционного штаба были другие заботы. Члены Совета были пропущены все, кроме князя В. А. Оболенского, короткая задержка которого была, очевидно, вызвана его титулом. Мариинский дворец опустел.
После отъезда Керенского в исполнение обязанностей министра-председателя вступил А. И. Коновалов, а высшее заведование военной охраной Петрограда взял на себя Н. М. Кишкин. За подписью А. И. Коновалова было составлено воззвание к армии, начинавшееся словами: ‘В Петрограде назревают грозные события’. В воззвании излагалась история этих событий. ‘Непосредственно вслед за приказанием войскам Петроградского гарнизона выйти на фронт для защиты столицы от наступающего врага началась упорная агитация в полках и на заводах’. Затем был ‘самочинно созван’ военно-революционный комитет, грозивший своими действиями парализовать оборону столицы. Правительство приняло против него меры, но ‘ввиду неустойчивости и нерешительности части Петроградского гарнизона не все распоряжения Временного правительства оказались выполненными’. В результате ‘Петрограду грозит гражданская война и анархия, вместе с тем грозит приостановка деятельности государственного организма, прекращение дипломатической работы, имеющей целью приближение мира, прекращение работы по созыву Учредительного собрания, приостановка снабжения армии припасами, одеждой и снарядами..! Действующая армия… не может допустить, чтобы ей наносился предательский удар в спину’. И Коновалов призывал армию ‘сплотиться вокруг Временного правительства и центральных органов революционной демократии’.
В ожидании, пока воззвание дойдет до фронта и произведет то действие, на которое рассчитывало правительство, нужно было, однако, немедленно действовать в самом Петрограде.
В помещении главного штаба против дворца — единственная территория, оставшаяся еще в распоряжении правительства, — происходило обсуждение способов борьбы с восстанием. Никаких действенных способов, собственно, уже не оставалось, и немудрено, что отзывы военных участников совещания: Багратуни, Полковникова, приглашенного на совещание генерала Алексеева — были самые пессимистические. Представители казачьих полков, предлагавшие правительству поддержку накануне, теперь заявили петроградскому Совету, что приказаний правительства они исполнять не будут, а, оставаясь нейтральными, готовы нести охрану государственных имуществ и личной безопасности граждан. Полки гарнизона не повиновались приказам штаба и арестовывали своих офицеров. На площадь между дворцом и штабом к полудню постепенно собирались, по приказаниям штаба, юнкера из военных школ: из школы прапорщиков, инженерных войск, школы прапорщиков из Ораниенбаума и Петергофа, взвод от Константиновского артиллерийского училища. Как видно из воспоминаний поручика А. П. Синегуба (‘Архив русской революции’, Т. IV), настроение юнкеров было очень сложное. Они колебались между необходимостью исполнить долг, защищая родину от врагов всего того, что для них было свято, и недоверчивым отношением к правительству, в особенности ‘главноуговаривающему’ Керенскому. В психологии падающей власти они видели слишком много общего с тем, против чего им предстояло сейчас бороться, рискуя жизнью. Естественно, что уже при обсуждении положения утром в ‘Советах’ школ обнаружились разногласия. В течение дня эти разногласия усиливались по мере того, как для юнкеров выяснились безнадежность положения и их изолированность, отсутствие Керенского, отъезд которого они считали побегом, недостаток боевых запасов для занятия дворца и отсутствие единого компетентного руководства. Н. М. Кишкин, участвовавший в утреннем совещании штаба, пытался вдохнуть в защитников веру в возможность обороны до подхода с фронта частей, за которыми поехал Керенский. Но он должен был убедиться, что у начальства округа этой веры не было. В гневе он отрешил от должности Полковникова и вернулся во дворец, чтобы оттуда организовать сопротивление. Генерала Алексеева Савинков настойчиво убеждал поехать в Союз казачьих войск, с которым он в это время имел контакты и который сделал его своим представителем в Совете республики. Но было ясно, что руководители Союза так же мало могут распоряжаться казачьими полками, как штаб — войсками гарнизона. Генерал Алексеев вынужден был признать, что его дальнейшее участие в руководстве бесполезно, ибо некем руководить. После этого Савинков выехал к Керенскому.
Около четырех часов дня А. И. Коновалов пробовал созвать в Зимний дворец на совещание общественных деятелей, близких к кабинету, для обсуждения положения с заседавшими во дворце министрами. В. Д. Набоков, которому удалось пробраться в Зимний дворец через шпалеры солдат, оцеплявших Дворцовую площадь, застал там следующую картину: ‘В зале находились все министры, за исключением Н. М. Кишкина (он был в это время в здании штаба). Чрезвычайно взволнованным казался А. И. Коновалов. Министры группировались кучками, одни ходили взад и вперед по зале, другие стояли у окна. С. Н. Третьяков сел рядом со мной на диване и стал с негодованием говорить, что Керенский их бросил и предал, что положение безнадежное. Другие говорили (помнится, Терещенко, бывший в повышенно-нервном возбужденном состоянии), что стоит только ‘продержаться’ 48 часов, и подоспеют идущие к Петербургу верные правительству войска…’ ‘Само собой разумеется, — прибавляет Набоков, — что мое присутствие оказалось совершенно бесполезным. Помочь я ничем не мог, и когда выяснилось, что Временное правительство ничего не намерено предпринимать, а занимает выжидательно-пассивную позицию, я предпочел удалиться (в начале 7-го часа)… Минут через 15-20 после моего ухода все выходы и ворота были заперты большевиками, уже никого больше не пропускавшими’.
Немногочисленные защитники Зимнего дворца, оставшись без руководства, в первой половине дня еще поддерживали свой оптимизм всякого рода слухами. То вдруг распространялось между ними известие, что ‘эшелоны генерала Краснова в Петрограде и уже заняли Николаевский и Царскосельский вокзалы’. То стрельба, раздававшаяся со стороны Невского, толковалась в том смысле, что ‘казаки уже идут к дворцу с Николаевского вокзала’. Чем дальше, конечно, тем меньше все подобные слухи находили охотников верить.
С утра собравшиеся на Александровской площади юнкера еще получили боевые задания, и была сделана попытка употребить их для наступательных действий. Штаб хотел очистить от большевиков телефонную станцию на Морской, из которой восставшие перехватывали все сообщения между штабом, дворцом и войсковыми частями. Решили было также послать помощь Совету республики в Мариинском дворце. Но до дворца добраться уже не удалось. Установленное юнкерами ‘наблюдение’ за телефонной станцией выяснило лишь полную невозможность для них справиться с захватившими станцию большевиками. Военный комиссар Станкевич, пытавшийся руководить этими слабыми попытками сопротивления, вошел в конце концов в переговоры с восставшими и ‘согласился прекратить осаду телефонной станции, получив за это свободный проход для юнкеров’ (Синегуб). Часть юнкеров, однако, была захвачена большевиками. Остальные, около трех часов дня вернувшись на Александровскую площадь, застали там прежнюю картину хаоса и отсутствие всякой распорядительности. В Белом зале дворца комитеты Ораниенбаумской и Петергофской школ устроили совещание и вызвали представителя правительства для объяснений. Не удовлетворившись объяснениями вышедшего к ним Пальчинского, они собрали общий митинг гарнизона Зимнего дворца, на который пришли уже члены правительства. Речи Коновалова, Маслова, Терещенко были, по рассказам юнкеров, приняты без всякого ‘уважения’. ‘В конце концов все же договорились, и юнкера обещали остаться, если будет проявлена активность и если информация событий будет отвечать действительности’ (Синегуб). Начальник инженерной школы был назначен комендантом обороны Зимнего дворца, и ему были подчинены все собравшиеся во дворце силы.
Увы, сил этих было немного, и настроение защитников Временного правительства продолжало ухудшаться. Наскоро был разработан план обороны дворца юнкерскими частями. К ним присоединился вечером отряд казаков-‘стариков’, не согласившихся с решением своей ‘молодежи’ держать нейтралитет в завязавшейся борьбе. Пришли также инвалиды — георгиевские кавалеры и ударная рота женского батальона смерти. Была начата постройка баррикад из поленниц дров, сложенных на площади перед дворцом. Но в этот момент артиллерийский взвод Константиновского училища получил приказание от начальника училища уйти из дворца и увезти орудия. Орудия эти при выезде на Невский были немедленно захвачены большевиками и направлены против дворца. За юнкерами-константиновцами из дворца двинулись и казаки. Среди них уже оказались агитаторы, которые обещали им свободный пропуск из дворца со стороны Зимней канавки, где они поместились. В то время как юнкера организовывали защиту ворот дворца, со стороны Миллионной большевики получили свободный доступ во дворец и тотчас воспользовались им, чтобы начать пропаганду…
В седьмом часу вечера к Временному правительству явились парламентеры восставших, два солдата. Они требовали, чтобы правительство признало себя низложенным. В противном случае они грозили обстрелом дворца из орудий. Министры устроили совещание по поводу этого предложения. На совещании оба представителя военной силы — генерал Маниковский и адмирал Вердеревский — высказались в том смысле, что дальнейшее сопротивление бесполезно, и необходимо либо сдаться победителям, либо найти пути спасения. Однако же штатские министры в эту решительную минуту поняли, что с проигрышем военного столкновения их политическая роль еще не кончена. Они были представителями законной власти. На их стороне был моральный авторитет, и если им суждено было сойти со сцены, то они должны были сделать это, не погубив, а напротив, сохранив для будущего ту идею, которую они представляли. Были в среде министров и такие, которые все еще верили в возможность, оттянув развязку, дождаться Керенского с обещанными им войсками. По тем или другим основаниям, министры единогласно решили оставаться на своих постах и стойко идти навстречу ожидавшей их участи. Парламентерам правительство твердо заявило, что оно сложит свою власть только перед Учредительным собранием. Ко времени, когда было принято это решение, защита дворца в сущности уже стала невозможной. Дворец был плотно обложен отовсюду.
На самой Дворцовой площади появились броневики военно-революционного комитета, которые заняли все входы и выходы. Некоторое время оставался свободным путь по набережной. Но с Невы дворцу грозил крейсер ‘Аврора’. Петропавловская крепость объявила нейтралитет. По Неве патрулировали миноносцы, пришедшие из Кронштадта. Зимний дворец был, таким образом, совершенно изолирован. Единственным средством сообщения правительства с внешним миром оставались некоторые телефоны дворца, которые большевики позабыли выключить и которые действовали до глубокой ночи. Единственную попытку прорваться через это кольцо сделали женщины-ударницы. Они были почему-то уверены, что генерал Алексеев еще находится в помещении главного штаба, и решили во что бы то ни стало его выручить. Эта попытка только показала, что выход за баррикады, построенные юнкерами, на площадь грозит смельчакам гибелью. Те из ударниц, которые не погибли от пуль и были захвачены большевиками, подверглись в этот вечер и ночь ужасному обращению солдат, насилию и расстрелам.
После отказа правительства сдать дворец в восьмом часу вечера началась сперва ружейная, потом и орудийная стрельба по дворцу. Стрелял крейсер ‘Аврора’. Министрам пришлось менять помещения, переходя из одной комнаты в другую, из передних комнат в задние, чтобы спастись от пуль. Матросы, высадившись у Николаевского моста, подобрались ко дворцу, перебегая от здания к зданию по набережной. Несколько матросов взобрались на крышу галереи Зимнего дворца и, разобрав крышу, бросили внутрь здания бомбу. Разрывом бомбы был контужен один юнкер. Пальчинский бросился на крышу и объявил матроса арестованным. В то же время нижний этаж здания дворца со стороны Канавки наполнялся сторонниками большевиков. Грозя новым обстрелом дворца с ‘Авроры’, агитаторы предлагали свободный выход и пощаду тем, кто сложит оружие и выйдет из дворца добровольно. Часть юнкеров второй Ораниенбаумской школы склонялась к этому решению.
Правительство, однако, все еще бодрилось. От заведующего путями сообщения при Ставке Лебедева и от начальника штаба Духонина было получено сообщение, в котором подробно указывалось, какие казачьи части должны прийти на помощь правительству 26 и 27 октября, и описывалась поддержка, на какую правительство может рассчитывать. Но удастся ли продержаться, пока подоспеет, не раньше утра следующего дня, эта помощь? Правительство продолжало надеяться. В 10 часов 5 минут оно разослало губернским и уездным комиссарам следующую телеграмму: ‘Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов объявил Временное правительство низложенным и потребовал передачи ему всей власти под угрозой бомбардировки Зимнего дворца пушками Петропавловской крепости и крейсера ‘Аврора’, стоящего на Неве. Правительство может передать власть только Учредительному собранию, а посему постановило не сдаваться и передать себя защите народа и армии, о чем послало телеграмму Ставке. Ставка ответила о посылке отряда. Пусть армия и народ ответят на попытку поднять восстание в тылу борющейся армии. Первое нападение на Зимний дворец в 10 вечера отбито’.
Увы, последние слова больше свидетельствовали о бодрости духа осажденных и о высоком понимании ими своего долга, нежели о действительном положении вещей. Как мы видели, теперь начала уменьшаться и территория самого дворца, остававшаяся в распоряжении правительства. Телефон в кабинете, где находились министры, перестал действовать. А. М. Никитин пошел в кабинет А. И. Коновалова, чтобы позвонить по телефону Е. Д. Кусковой и сообщить ей о возрастающей опасности. В ответ Е. Д. Кускова сообщила министру, что к Зимнему дворцу направляется большая депутация от городского самоуправления и от разных фракций. Действительно, городской голова созвал экстренное заседание думы, на котором было сообщено, что Зимний дворец окружен войсками, что правительству дан двадцатиминутный срок для сдачи, после чего начнется бомбардировка. По предложению эсера Быковского решено было пойти к Зимнему дворцу всей думой, чтобы поддержать правительство всем авторитетом органа демократического самоуправления. Отказались идти только большевики. С думой пошли и центральные комитеты партий эсеров и объединенных меньшевиков.
Как раз в этот момент в помещение правительства явился юнкер, посланный комендантом обороны дворца с докладом, что положение становится отчаянным: главный штаб занят восставшими, дворец полон агитаторов. Выслушав доклад, Коновалов и Терещенко поблагодарили юнкеров за стойкость и выразили уверенность, что баррикады смогут продержаться до утра, когда подойдут войска. Пальчинский догнал уходившего юнкера и сообщил ему радостную весть о решении городской думы с просьбой передать ее на баррикады. В представлении юнкера (Синегуб), известие получило следующий вид: ‘Общественные деятели, купечество и народ с духовенством во главе идут ко дворцу, скоро должны подойти и освободить дворец от осады’.
Известие о шествии отцов города и духовенства действительно на короткий срок подбодрило защитников дворца. Подтянулись даже юнкера-ораниенбаумцы. Комендант обороны приказал взводу юнкеров очистить от большевиков часть дворца, примыкавшую к Эрмитажу. Запоздалая экспедиция при участии Пальчинского была выполнена с энтузиазмом. Несколько залов удалось очистить, и взятые тут в плен большевиками юнкера были освобождены. Но это был уже последний успех. Первый же патруль, состоявший из матросов, остановил шествие гласных думы к дворцу по Невскому. После переговоров с комиссаром военно-революционного комитета процессии было заявлено, что она должна немедленно вернуться, иначе будет расстреляна, несмотря на присутствие в ней вождей революционных партий. Участникам процессии ничего не оставалось, как вернуться в думу. Там она предприняла шаги для организации ‘всероссийского комитета спасения революции’, который в ближайшие дни вступил в контакт с остатками Временного правительства, но действовать мог уже только конспиративно.
Н. М. Кишкина надежда не покидала до последней минуты. Еще в 3-м часу ночи он вызвал по телефону товарища по партии, товарища министра финансов А. Г. Хрущева и просил его сообщить, куда возможно, что правительство нуждается хотя бы в небольшом подкреплении, чтобы продержаться до утра, когда наверняка придет Керенский с войсками. ‘Что это за партия, — взволнованно и с упреком говорил министр, — которая не может послать нам хотя бы триста вооруженных человек’. Это был последний телефонный звонок из дворца.
Защитникам дворца, наконец, стало ясно, что дальнейшее сопротивление толпам восставших, имевших своих единомышленников внутри и беспрепятственно проникших во дворец все новыми и новыми группами, невозможно. Комендант обороны вступил в переговоры с парламентерами и сдал дворец на условиях, что юнкерам будет сохранена жизнь. Относительно судьбы правительства парламентеры отказались дать какие-либо обещания. Ораниенбаумские юнкера окончательно решили уйти. Группа оставшихся юнкеров с винтовками продолжали охранять Временное правительство. Получив известие о сдаче, министры некоторое время продолжали колебаться, и Пальчинский настаивал на дальнейшей обороне, пытаясь созвать оставшихся юнкеров. Было, однако, очевидно, что не только защищаться, но и вести формальные переговоры об условиях сдачи было уже поздно. Толпа большевиков быстро приближалась к последнему убежищу министров. Она состояла из матросов, солдат и красногвардейцев.
Впереди толпы шел, стараясь сдерживать напиравшие ряды, низенький, невзрачный человек, одежда его была в беспорядке, широкополая шляпа сбилась набок, на носу едва держалось пенсне, но маленькие глаза сверкали торжеством победы и злобой против побежденных. Это был Антонов: имя, которое мы не раз встречали выше. Антонов, сопровождаемый Пальчинским, был приглашен последним войти в охранявшийся юнкерами кабинет, где заседали министры.
В их составе уже не было А. М. Никитина. Возвращаясь после телефонных переговоров с Е. Д. Кусковой, он услыхал крик: ‘Сдавайся!’ Пройдя две комнаты и выйдя в круглый зал, он застал там красногвардейцев, матросов и солдат, занятых разоружением юнкеров. Увидав Никитина, восставшие спросили его, кто он, и, узнав, что это министр, арестовали и повели к комиссару Чудновскому, солдату Преображенского полка. Никитин был первым арестованным министром, и этот арест произвел большое возбуждение среди присутствовавших. Остальные министры пробовали вступить в переговоры с Антоновым, но совершенно напрасно. Хриплым голосом Антонов объявил, что всякое сопротивление бесполезно, и предложил беспрекословно подчиняться дальнейшим распоряжениям его и военных команд[126]. Правительство решило принять сдачу без всяких условий, подчиняясь силе, и предложило юнкерам последовать его примеру. Антонов вызвал в помещение министров двадцать пять вооруженных лиц, по выбору толпы, и передал им охрану сдавшихся министров.
Комиссар Чудновский составил протокол об аресте восемнадцати человек: Коновалова, Кишкина, Вердеревского, Третьякова, Маслова, Ливеровского, Маниковского, Гвоздева, Малянтовича, Борисова, Смирнова, Салазкина, Бернацкого, Терещенко, Рутенберга, Никитина и Пальчинского. На протоколе подписались, кроме комиссара, выбранные для охраны министров солдаты. Затем арестованных вывели на Миллионную, где они оказались среди вооруженной толпы солдат и матросов, отчасти подвыпивших, которые требовали, чтобы им выдали Керенского. Узнав, что Керенского тут нет, они готовы были излить свой гнев на находившихся налицо. Кое-как, с громадным трудом, шествие двинулось от Зимнего дворца к Петропавловской крепости. Понадобилось три часа, чтобы пройти этот короткий путь, загроможденный разъяренными толпами народа. Вот как описывает это путешествие один из участников министр А. М. Никитин: ‘Толпа набросилась на нас с криками: расстрелять их, кровопийцы наши, поднять их на штыки, к черту автомобили и т. д. Толпа прорвала окружавшую нас охрану, и если бы не вмешательство Антонова, то я не сомневаюсь, что последствия были бы для нас очень тяжелыми. Нас повели пешком по Миллионной, по направлению к Петропавловской крепости. Антонов в пути все время торопил нас, опасаясь самосудов. Мы шли, окруженные разъяренной толпой. Когда мы вышли на Троицкий мост, нас встретила новая толпа солдат и матросов. Матросы кричали: ‘Чего с ними церемониться, бросайте их в Неву!’ Нам снова грозила опасность. Тогда мы взяли под руки караульных и пошли с ними шеренгой. В это время с другого конца моста началась усиленная стрельба. Стреляли красногвардейцы, а также вооруженные солдаты с автомобиля. Сопровождавшая нас толпа моментально разбежалась, что и спасло нас от самосуда. Мы все легли на землю вместе с караульными (это не совсем верно: трое министров — Ливеровский, Терещенко и Третьяков, последний особенно открыто и демонстративно, остались стоять). Стрельба длилась долго, и только когда мы выслали вперед караульных, которые объяснили, что это — свои, стрельба прекратилась. Мы встали и были приведены в крепость’.
Теперь в Петрограде победа была полная. Но большевики не дожидались ареста министров, чтобы объявить о своем торжестве. В вечерней газете ‘Рабочий и солдат’ в тот же день, 25 октября, появились следующие бюллетень и воззвание: ‘Заняты все вокзалы, телеграф, телефонная станция, почтамт. Зимний дворец и штаб выключены из телефонной сети. Государственный банк, Зимний дворец, штаб и прилежащие пункты окружены. Ударные батальоны рассеяны. Юнкера парализованы. Броневики перешли на сторону революционного комитета. Казаки отказались подчиниться Временному правительству. Временное правительство низложено. Власть перешла в руки революционного комитета петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов’. Воззвание ‘К тылу и фронту’ гласило: ‘В Петрограде власть в руках военно-революционного комитета петроградского Совета. Единодушно восставшие солдаты и рабочие победили без всякого кровопролития. Правительство Керенского низложено. Комитет обращается с призывом к фронту и тылу — не поддаваться провокации, а поддерживать петроградский Совет и новую революционную власть, которая немедленно предложит справедливый мир, передаст землю крестьянам, созовет Учредительное собрание. Власть на местах переходит в руки Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов’. Следовала подпись военно-революционного комитета. Позднее, вероятно, уже на следующий день, комитет разослал радиотелеграмму ‘всем армейским комитетам действующей армии, всем Советам солдатских депутатов’, в которой идеология переворота приведена уже в более полный вид. ‘Петроградский пролетариат и гарнизон, — так начиналась эта радиотелеграмма, — свергнул правительство Керенского, восставшего против революционного народа. Петроградские Советы рабочих и солдатских депутатов, торжественно приветствуя совершившийся переворот, признали, впредь до создания правительства Советов, власть военно-революционного комитета… Временный революционный комитет призывает революционных солдат бдительно следить за поведением командного состава. Офицеры, которые прямо и открыто не присоединились к совершившейся революции, должны быть немедленно арестованы как враги против новой власти. Петроградские Советы видят спасение революции в немедленном предложении демократического мира, немедленной передаче помещичьей земли крестьянам, передаче всей власти Советам и в честном созыве Учредительного собрания. Народная революционная армия должна не допустить отправки с фронта ненадежных частей на Петроград, действуя словом и убеждением, а где не может препятствовать отправке, беспощадным применением силы… Утайка армейскими организациями этого приказа от солдатских масс равносильна тягчайшему преступлению перед революцией и будет караться со всей строгостью революционного закона. Солдаты, за мир, за землю, за народную власть’.
Собственно, по теории, новую власть должен был создать съезд Советов как высший уполномоченный орган советского представительства. Но большевики не были в нем вполне уверены, так как с приездом новых и новых депутатов их перевес в составе съезда все более уменьшался. К 25 октября, когда предполагалось открытие съезда, съехалось 560 депутатов, и из них только 250 были партийными большевиками. Правда, к ним присоединялись 69 левых эсеров, что вместе уже составляло большинство 319. Из остального состава 159 принадлежали к правым эсерам, 14 — к меньшевикам-интернационалистам, 3 — к анархистам, 16 — к национально-социалистическим группам. Внепартийных социалистов было 3, беспартийных 22. Партийная принадлежность остальных 24 оставалась неизвестной.
Этот состав съезда еще не успел выясниться, и начавшаяся борьба еще не окончилась победой большевиков в Петрограде, когда соперничавшие с большевиками социалистические группы решили перенести борьбу против захвата большевиками власти и демократических органов на сам съезд Советов. Преследуя эту цель, меньшевики вышли из президиума петроградского Совета, сделав в лице своих представителей Бройдо, Вайнштейна и Либера следующее заявление Совету. ‘Партия большевиков за спиной Совета и прикрываясь его именем, организовала военный заговор, грозящий гибелью делу революции и свободы, срывом Учредительного собрания и катастрофой на фронте. Меньшевистская фракция без различия течений открыто выступала против этой преступной авантюры, когда она обсуждалась в заседании Совета, и публично заявляла о своем отказе от участия в военно-революционном комитете, стоящем во главе заговора. Теперь, когда эта авантюра стала фактом, фракция считает себя обязанной сложить с себя всякую ответственность за гибельные последствия заговора и в согласии с ЦК Российской социал-демократической рабочей партии (объединенной) заявляет о своем уходе из состава президиума исполнительного комитета петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов и призывает всех членов фракции к активной партийной работе’. Это, однако, вовсе не значило, что целью своей ‘активной партийной работы’ меньшевики собираются сделать поддержку Временного правительства против ‘заговора’ и ‘преступной авантюры’. Напротив, и тут меньшевики ухитрились занять промежуточную позицию, совершенно несовместимую с желанием сложить с себя всякую ответственность за гибельные последствия ‘заговора’. На заседании фракции меньшевиков-объединенцев, приехавших на съезд, они выработали для защиты на съезде следующие противоречивые положения. С одной стороны, они ‘осуждают политику правительства, провоцирующего выступление, и оказывают дружный отпор попытке правительства подавить выступление вооруженной силой’. Мы действительно видели, что и в этот день открытой вооруженной борьбы, когда не было места никакому нейтралитету, эти группы предпочитали ограничиваться словами убеждения, то есть оставались праздными зрителями совершавшихся на их глазах событий. В будущем они признавали ‘необходимость полной реконструкции власти’ в смысле ее ‘однородности и демократичности’.
Гораздо определеннее, достойнее и политически грамотнее была позиция ЦК партии эсеров, постановившего, что: ‘1) Временное правительство является единственным законным правительством до Учредительного собрания, 2) авантюра, предпринятая большевиками, решительно осуждается ЦК и 3) в случае появления у власти нового, составленного большевиками правительства, ни один эсер не должен войти в новое правительство’. Так же определенна была позиция исполнительного комитета Совета крестьянских депутатов, опубликовавших свое воззвание крестьянам, солдатам и рабочим. ‘Против воли представителей всероссийского крестьянства и представителей армии, — говорилось здесь, — власть захватывается петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов. Захват власти за три недели до Учредительного собрания есть захват прав всего народа… Армии вновь нанесен удар в спину, сопротивляемость ее ослабляется. Петроградский Совет обещает мир, хлеб и землю. Это ложь. Он дает междоусобие, анархию и рабство. Временное правительство объявило об окончательной разработке закона о передаче земли в распоряжение земельных комитетов и о решительных мерах в деле приближения мира. Пусть знают армия и крестьянство, что, идя за петроградским Советом, они лишаются земли и воли и сделают невозможным созыв Учредительного собрания’.
Открытие съезда Советов было назначено на 5 часов дня. В этот момент борьбы, быть может, и была еще возможность перенести эту борьбу на арену парламентских споров. Но съезд открылся только в 11 часов вечера, когда судьба министерства была уже почти решена и дальнейшее сопротивление в Петрограде стало, очевидно, бесцельным. При этом условии бороться против совершившегося факта захвата большевиков на собрании, где они имели большинство, было, очевидно, безнадежно и психологически невозможно. И социалистическая оппозиция решилась идти другим путем — тем же, какой она избрала относительно областного Северного съезда Советов: путем непризнания съезда.
Раньше, чем состоялось это решение, съезд, однако, успел уже открыться и конституироваться. Открывший заседание Дан заявил, что теперь не время для политических речей, и предложил выбрать президиум. В состав президиума вошло 14 большевистских вождей и 7 левых эсеров. Правые эсеры и меньшевики отказались от участия в президиуме. Затем меньшевик-интернационалист Мартов по вопросу о порядке дня предложил принять все меры к мирному улаживанию создавшегося кризиса, для чего избрать делегацию для переговоров с остальными революционными демократическими организациями и принять меры к остановке начавшегося кровопролития. Предложение, практически безнадежное, было принято единогласно. И уже только после всего этого все правое крыло съезда покинуло съезд, а Центральный исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов разослал всем Советам и армейским комитетам следующую мотивировку: ‘Второй Всероссийский съезд собрался в момент, когда на улицах Петрограда пролилась уже братская кровь и началась гражданская война, вызванная захватом власти большевиками. Фракции социалистов-революционеров, социал-демократов, меньшевиков, интернационалистов и народных социалистов не сочли в таких условиях возможным принимать участие в съезде и покинули его. Вследствие этого ЦИК считает второй съезд несостоявшимся и рассматривает его как частное совещание делегатов-большевиков. Решения этого съезда, как незаконные, ЦИК объявляет необязательными для местных Советов и всех армейских комитетов. ЦИК призывает Советы и армейские организации сплотиться вокруг него для защиты революции. ЦИК созовет новый съезд Советов, как только создадутся условия для правильного его созыва’.
Это, конечно, была самая сильная мера, какая только находилась в распоряжении социалистической оппозиции. Большевики уже обязались передать власть революционного комитета в руки съезда. Объявление съезда несостоявшимся, а его решений — незаконными отнимало у будущей новой власти легальный источник ее происхождения, согласно собственной теории большевиков. Но, конечно, перед этим они не остановились. При первых же слухах о готовящемся выходе и о декларации Центрального исполнительного комитета они поспешили разослать предостережение против этой декларации. Они стали на вполне защитимую точку зрения, что раз съезд открыт, конституирован, составил порядок дня и голосовал одно предложение (Мартова), то уже не во власти се-цессионистов, участвовавших во всех этих действиях, объявить съезд несостоявшимся. Что касается авторитета ЦИК, он погашался вместе с перевыборами этого органа на съезде. Таким образом, съезд продолжал заседать и принимать решения. В ночь на 26 октября им была разрешена его основная задача: создание правительства. В отличие от предыдущих это временное правительство рабочих, солдат и крестьян получило название ‘Совета народных комиссаров’. Министерства должны были замениться ‘комиссариатами’. Эта символическая перемена названий свидетельствовала о том, что новая власть приступила к коренной замене старого правительственного аппарата новым, согласно плану Ленина.
Первоначальный личный состав ‘народных комиссаров’, назначенный 26 октября, был следующим: председатель Совета Ленин-Ульянов, комиссар внутренних дел — А. Рыков, земледелия — В. Милютин, труда — А. Шляпников, торговли и промышленности — В. Ногин, народного просвещения — А. Луначарский, финансов — И. Скворцов-Степанов, иностранных дел — Л. Троцкий, юстиции — Г. Оппоков, продовольствия — И. Теодорович, почт и телеграфов — Н. Авилов, по делам национальностей — И. Джугашвили-Сталин, военные и морские дела были поручены комитету в составе В. Авсеенко (Антонов), Н. Крыленко и П. Дыбенко, комиссаром по железнодорожным делам несколько позднее назначен Д. Рязанов. Дальнейшая история этой власти и ее мероприятий относится уже к следующему периоду русской революции, так же как и история попыток бороться с нею ‘комитета спасения родины и революции’, история ‘саботажа’ старого правительственного аппарата и вообще всей той гражданской войны, которая последовала в центре и в разных частях России против непризнанной власти ‘народных комиссаров’. Здесь мы выделим из всей этой истории только те эпизоды, которые ближайшим образом относятся к ликвидации низложенной власти.

VIII. Ликвидация сопротивления большевикам под Петроградом и в Москве

Керенский в Пскове. Поход генерала Краснова. А. Ф. Керенский пожал то, что посеял. Отношение к нему в армии давно уже было резко отрицательным, доходившим до ненависти в среде тех государственно настроенных элементов, которые он выбрасывал как не способные сразу освоиться с идеями и фразеологией ‘демократизированной’ армии. Но он не встретил поддержки и в среде тех, кого он выдвинул на место устраненных, руководствуясь их репутацией радикалов и создавая им неожиданно блестящую карьеру. Генерал Верховский был прав, когда заклеймил этих новоиспеченных начальников корпусов, армий и фронтов кличкой ‘куда ветер дует’. Они были за Керенского, когда ветер дул в его сторону. Теперь они первыми спешили повернуть ему спину в ожидании новых хозяев. Таким образом, очень скоро оказалось, что Керенского не хотели защищать ни его враги, ни его друзья. Злой рок судил, чтобы в ту минуту, когда нужно было собрать все силы на защиту русской государственности, эта государственность называлась именем Керенского. И своей легкой победой большевики в весьма значительной степени были обязаны тем, что имели такого противника в высоком звании верховного главнокомандующего.
Едва выбравшись из Петрограда, Керенский тотчас встретился с проявлениями враждебного к нему настроения в войсках. Друзья большевиков немедленно дали знать о выезде Керенского по направлению к Гатчине, и из Смольного туда было послано распоряжение задержать Керенского. Исполнить поручение должен местный военно-революционный комитет. Он опоздал на каких-нибудь пять минут. Керенский, приехав в Гатчину, заметил, что за ним следят, отменил данные было распоряжения запастись всем нужным для дальней езды, тотчас сел в свой автомобиль и уехал, бросив второй автомобиль под американским флагом на жертву большевикам. ‘Не думая ни о чем, считая минуты и вздрагивая от каждого толчка, трепеща за шины’, Керенский со своими спутниками к вечеру 25 октября добрался до Пскова.
Увы, здесь также уже действовал военно-революционный комитет, в руках которого тоже имелась телеграмма об аресте Керенского в случае его появления в Пскове, подписанная прапорщиком Крыленко и матросом Дыбенко. Остановившись из предосторожности на частной квартире генерального квартирмейстера Барановского, Керенский здесь узнал, что и сам Главкосев Черемисов находится в связи с революционным комитетом и вовсе не склонен компрометировать себя перед большевиками защитой Временного правительства.
Еще в половине седьмого утра 25 октября, то есть до выезда Керенского из Петрограда, в штабе 3-го конного корпуса, расположенного в районе г. Острова, была получена шифрованная телеграмма об отправке 1-й Донской дивизии с артиллерией в Петроград. При этом было получено и подтверждение этого распоряжения, подписанное самим Керенским и контрассигнованное полковником Грековым от имени Союза казачьих войск. В распоряжении командования из 50 эскадронов и сотен и 23 орудий 3-го корпуса в этот момент находилось только 8 сотен и 8 орудий Донской дивизии и 6 сотен с 10 орудиями Уссурийской дивизии. Остальные части корпуса были разбросаны по другим городам от Ревеля до Витебска.
Командовавший 3-м корпусом генерал Краснов, назначенный после генерала Крымова, в своих воспоминаниях подробно рассказывает, как этот корпус, предназначавшийся в корниловские дни для защиты Петрограда, был постепенно распылен и разложен большевистскими агентами. Уже в конце сентября корпус был отведен из Царского Села подальше от Петрограда, в окрестности Острова. Затем в течение октября части корпуса были разосланы в Старую Руссу, Торопец, Осташков, Боровичи, Ревель, Новгород и т. д. В момент получения приказа Керенского у генерала Краснова оставалось под руками только 18 сотен из 50[127].
Генерал Краснов тотчас же отдал распоряжение стянуть части корпуса к Луге, откуда он предполагал идти к Петрограду походом, чтобы избегнуть участи Крымова. Но генерал Черемисов поспешил отменить распоряжение Краснова и тем сделал немедленное движение на Петроград невозможным. Уже погруженные к 8 часам вечера сотни были при приказу Главкосева вновь выгружены. На станции был получен приказ Черемисова отправить находившиеся в Острове эшелоны вместо севера на юг, то есть вместо Петрограда к станции Марцен.
Часов в 11 вечера, то есть как раз тогда, когда решалась судьба Зимнего дворца, генерал Краснов узнал об отмене своих распоряжений. Он решил тогда лично объясниться с Главкосевом и в полночь на 26-е отправился в Псков. Приехав туда в четверть третьего ночи, Краснов нашел Чере-мисова занятым, тот участвовал в заседании военно-революционного комитета.
К этому времени Черемисов уже успел покончить свои счеты с Керенским. Вызванный Керенским на квартиру Барановского, он ‘не скрыл’, по словам Керенского, ‘что в его намерения вовсе не входит в чем-нибудь связывать свое будущее с судьбой ‘обреченного’ правительства. Он признал, что уже отменил приказ о посылке войск к Петрограду, данный ранее, после получения телеграммы Керенского. Никаких войск, которые бы он мог послать с фронта, у него нет. Он не может даже ручаться за безопасность Керенского в Пскове. Впрочем, он идет на заседание военно-революционного комитета, там выяснит окончательно настроение войск и вернется доложить Керенскому’.
Черемисов вернулся только в первом часу ночи и только для того, чтобы заявить, что никакой помощи правительству он оказать не может. В Пскове Керенскому оставаться нельзя, а если он непременно хочет сопротивляться, то пусть едет в Ставку, в Могилев, к Духонину. По словам Керенского, Черемисов скрыл от него, что Духонин уже дважды добивался непосредственного разговора с Керенским и дважды получил отказ. Керенский просил Черемисова послать к нему Краснова, но получил тоже лживый ответ: ‘Краснов был здесь и уехал назад в Остров’.
В действительности Краснов приехал в Псков, как мы видели, в третьем часу ночи и в четвертом часу был принят Черемисовым, хотя и с большой неохотой. Черемисов повторил Краснову свое распоряжение — отправить Уссурийскую дивизию в Марцен, а Донскую выгрузить и сосредоточить на старых квартирах под Островом. На недоуменный вопрос Краснова, как примирить это с определенным приказанием верховного главнокомандующего — идти на Петроград, Черемисов вяло и зевая ответил: ‘Верховного правительства нет, оно разогнано в Петрограде большевиками, верховный главнокомандующий скрылся неизвестно куда, и вам надлежит исполнять только мои приказания, как главнокомандующего’. На просьбу Краснова отдать это распоряжение письменно, Черемисов ответил пожатием плеч и с видом сожаления простился с Красновым, дав ему на прощание уже не приказание, а добрый совет оставаться в Острове и ничего не делать.
Краснов не последовал этому совету. Он отправился разыскивать комиссара Войтинского и прождал в его квартире до четырех часов ночи. Войтинский по секрету сообщил Краснову, что Керенский в Пскове и хочет его видеть.
Скрепя сердце и подавляя в себе ‘гадливое отвращение’, генерал Краснов пошел по указанному адресу. Он шел ‘не к Керенскому’, а к родине, которая ‘не сумела найти вождя способнее’…
Керенский тем временем ждал автомобиля, чтобы ехать в Остров или в Могилев. Он тщетно пытался заснуть. ‘В ночной тиши, казалось, слышен был стремительный бег секунд… Никогда еще так не ненавидел я этот бессмысленный бег времени, все вперед, все вперед’… Звонок у парадной двери прервал это томительное ожидание. В лице Краснова явилось спасение, и Керенский тотчас принял свой повелительный тон, который отпечатлелся в воспоминании Краснова. ‘Где ваш корпус? Идет сюда? Здесь? Близко? Отчего не под Лугой?’ ‘Несмотря на повелительность тона и умышленную резкость манер, ничего величественного, — отмечает Краснов. — Не Наполеон, но позирует на Наполеона’…
‘Я доложил, что не только нет корпуса, но нет и дивизии, части разбросаны по всему северо-западу России, и их надо раньше собрать: двигаться малыми частями — безумие’. ‘Пустяки, вся армия стоит за мной, я сам поведу ее, и за мной пойдут все’. Краснов стал диктовать Барановскому, какие части и где находятся, оба, по впечатлению Краснова, ‘точно играли, а не всерьез делали’. ‘Вы получите все ваши части, — сказал Барановский. — Не только Донскую, но и Уссурийскую дивизию, кроме того, 37-ю пехотную дивизию, 1-ю кавалерийскую, весь 17-й армейский корпус’. В голове Краснова уже складывался план кампании. И вместе точило сомнение, уверен ли сам Керенский в том, что говорит. Покончив свою сцену, Керенский ‘вдруг сразу осел, завял, глаза стали тусклыми, движения — вялыми’.
Как бы то ни было, поход на Петроград ‘малыми частями’ в ожидании больших подкреплений был решен. Краснов с Керенским на исходе ночи выехали из Пскова, погруженного в сон, и бледным утром подъехали к Острову. Краснов первым делом остановил расходившиеся по деревням донские сотни и сообщил им, что они идут на Петроград и что с ними Керенский. Несмотря на принятые меры, имя это вызвало больше любопытства, чем энтузиазма. Когда через несколько дней попытка Краснова кончилась неудачно, генерал Черемисов говорил Краснову по телефону: ‘Вина за все (то есть за сопротивление большевикам) падает на Керенского. Когда он был в Пскове, я ему предсказал, чем это кончится. Он меня не послушал, и вот — результат налицо’.
Это говорилось 1 ноября. Но в ночь на 26 октября генерал Краснов хотел ‘исполнить присягу’. И он ответил Керенскому иначе, чем ответил Черемисов. Он сказал: ‘Первая Донская дивизия настроена превосходно. Правда, после похода по приказу генерала Корнилова и после того, что было потом, ваше имя в ней непопулярно, но казаки поймут, что они идут не за личность, а за святое дело свободы против насильников. Если пойдет пехота, то тогда пойдет и Уссурийская дивизия’.
Этот припев: ‘ваше имя непопулярно’ — постоянно повторялся в последующие дни. Во время того же разговора на предложение Керенского ‘поговорить с казачьими комитетами’ генерал Краснов ответил снова напоминанием, что ‘после корниловской истории его имя непопулярно’. Когда Керенский все-таки исполнил свое намерение и говорил с казаками, из рядов слушателей раздавались крики: ‘Хотите в крови нашей захлебнуться… по колена в крови ходить будете!’ На следующий день вызванный для доклада сотник Карташев не хотел пожать поданной ему Керенским руки и сказал: ‘Извините меня, я подать вам руки не могу, я — корниловец’. ‘Таких корниловцев, — замечает генерал Краснов, — было едва ли не половина отряда’.
Как бы то ни было, сопротивление Черемисова было сломлено. Благодаря энергии Краснова эшелоны задвигались. Но железнодорожные служащие продолжали пассивно сопротивляться. Составление поездов тормозилось, потом не оказалось машиниста, и пришлось заменить его казацким есаулом. Около трех часов 26 октября поезд наконец тронулся. Ускоренным ходом он проехал станцию Псков, где уже собралась многотысячная толпа солдат, настроенная враждебно. Подъезжая к Гатчине, Керенский торжественно поздравил генерала Краснова командующим армией, идущей на Петроград. ‘Командующий армией — и две роты, — саркастически замечает Краснов. — Всего 700 всадников, а если придется спешиться, всего 466 человек’…
‘К вечеру этого дня (26 октября), — вспоминает Керенский, — в поезде под Лугой мы получили первое известие о захвате Зимнего дворца (из Пскова от генерала Барановского)… Самое достоверное показалось невероятным, а сам гонец из Пскова — подозрительным… Невольно напрашивалась мысль, что трагическое известие было сфабриковано большевистским агентом’. Хотелось верить вопреки очевидности: на этой вере ведь основывалась и сама возможность дальнейшей борьбы.
Керенский смотрел на дело очень легко и вначале был уверен, что войска могут высадиться прямо на Николаевском вокзале раньше, чем будет взят Зимний дворец. Генерал Краснов разочаровал его, объяснив, что нужно предварительно сосредоточиться в Гатчине и уже оттуда идти на Петроград, ‘по всем правилам искусства’.
По предварительным сведениям, основанным на сделанных ранее распоряжениях, с Красновым должен был пойти на Петроград ‘сильный корпус, почти армия’. Кроме частей 3-го корпуса, было намечено отправление бригады 44-й стрелковой дивизии, частей 17-го армейского корпуса с артиллерией и какой-то кавалерией, якобы идущей из Москвы и дошедшей до ст. Дно. В действительности не только эти части не дошли по причинам, уже указанным раньше, но и от сотен Донского корпуса, находившихся под руками, Черемисову удалось в последнюю минуту оторвать три сотни казаков под предлогом защиты Пскова от большевиков. С Красновым пошли и выгрузились к полудню 27 октября на товарной станции Гатчино всего 5Ґ сотен, 6 пулеметов и 8 орудий, то есть считая по 60 казаков в сотне, 330 конных казаков, равнявшихся 220 спешенным.
Керенский продолжал рассылать телеграммы на Северный фронт о погружении и отправке других частей войск и упорно настаивал на немедленном движении войск от Гатчины на Петроград. В приказе Краснову значилось, что он должен ‘вступить в командование всеми вооруженными силами Российской республики Петроградского округа на правах командующего армией’. На замечание Краснова, что силы его так малы, что с приходом к Петрограду придется разойтись по улицам, и это будет даже ‘не отдельные патрули, а просто одинокие казаки’, Керенский обещал подкрепления.
Ранним утром 27 октября небольшой отряд Краснова высадился на товарной станции Гатчина. В Гатчине в это время уже находились только что прибывшие из Петрограда, Красного Села и Кронштадта большевистские части. Но о силах Краснова ходили преувеличенные слухи. В Петрограде их исчисляли в 10 000 с лишним. Пришедшие части, не зная положения, одна за другой согласились сдать казакам Краснова винтовки и пулеметы. Не имея возможности брать пленных, Краснов отпускал их, и они или разбредались или ехали обратно в Петроград. Гатчинский гарнизон объявил себя ‘нейтральным’. Из местной школы прапорщиков и юнкеров отряд Краснова получил даже небольшое подкрепление, правда, только для внутренней службы по охране Гатчины. Из казацких частей подошли две сотни 10-го Донского полка, столько же 9-го Донского, полсотни 1-го Амурского. Остальные казачьи части были остановлены Череми-совым в Пскове и начальником гарнизона в Ревеле. ‘Ни 37-й пехотной, ни 1-й кавалерийской дивизии, ни частей XVII корпуса не было видно на горизонте’ (Краснов).
А. Ф. Керенский остановился в Гатчинском дворце, в квартире коменданта, ‘которую менее двух суток назад так вовремя и так счастливо покинул’. По его свидетельству, он ‘с первой минуты появления в Гатчине стал посылать во все стороны телеграмму за телеграммой с требованием высылки войск. Отовсюду отвечали, что войска уже высланы или высылаются’. ‘Керенский был уверен, по расчетам, основанным на официальных данных, что первый эшелон пехоты должен быть в Гатчине к вечеру 27-го’. Он вызвал к себе Краснова и настойчиво требовал от него продолжать наступление к Петрограду.
Краснов, лучше знакомый с положением, вовсе не разделял этого уверенного настроения. ‘Идти с этими силами на Петроград, — говорит он в позднейших воспоминаниях, — было бы не безумство храбрых, а просто глупость’. Но, признавая, что законы гражданской войны совсем особые, и рассчитывая на моральное действие наступления с участием ‘не царского генерала Корнилова, а социалистического вождя, демократа Керенского’, он созвал комитеты, обсудил с ними положение и решил наступать. По словам Керенского, в этот день ‘Краснов был полон уверенности и бодрости’. Однако же внешний вид ‘уверенности’ обоих едва ли отвечал их внутреннему настроению. В своей первой работе Краснов признает, что уже к вечеру 27 октября настроение казаков вовсе не было ‘вполне удовлетворительно’, как хотел думать Керенский. Не дождавшись до поздней ночи 27 октября никаких обещанных подкреплений, казаки уже начали роптать. ‘Это обман… Это опять такая же авантюра, как в корниловские дни… На казачьих спинах хотят играть… Говорили: идет пехота, а где же эта пехота?’ Пришедшая к Краснову этим вечером депутация от офицеров гарнизона говорила: ‘Керенский всем мешает. Его не любят и за ним не пойдут. Что, если бы вы взяли всю эту работу на себя, арестовали Керенского и стали бы сами во главе движения?’ То же самое, по словам Краснова, ему говорил и Савинков, только что приехавший от Союза казачьих войск[128]: ‘Зачем вы допускаете сюда Керенского? Дело идет отлично. Оно будет сделано казаками. Казаки спасут Россию от большевиков, но спасителем себя выставит Керенский, и этот недостойный человек станет снова кумиром толпы’. Говоря это, Савинков не только основывался на своих личных мнениях и чувствах, но и на том, что он выслушал в Петрограде от офицеров двумя днями раньше. По его словам[129], приехавший с фронта полковник П. сообщил ему, что, ‘по его сведениям, офицеры, находившиеся в Петрограде, не будут поддерживать Временное правительство, ибо не доверяют Керенскому’. Поручик Н. Н., служивший в штабе Петроградского военного округа, ‘поставил его в известность, что среди офицеров, находящихся в Петрограде, возбуждение против А. Ф. Керенского настолько велико, что многие из них полагают необходимым немедленно арестовать его. По мнению некоторых офицеров штаба, А. Ф. Керенский, вмешиваясь в распоряжения командующего войсками Петроградского военного округа полковника Полковникова, препятствовал успешной обороне Петрограда. Может быть, не без связи с этими разговорами Савинкова было и то, что к Краснову тогда же явилась депутация казаков с просьбой разрешить им арестовать Керенского. Когда Краснов отказал им в этом, сказав, что ‘казаки никогда не были предателями’, то депутация просила по крайней мере ‘не допускать Керенского близко к отряду’. Это Краснов обещал и ‘упросил Керенского под предлогом не подвергать свою жизнь риску, оставаться в Гатчине’, когда отряд Краснова пойдет на Царское Село. В два часа пополуночи это наступление началось.
Гарнизон Царского Села состоял из 12-16 тысяч солдат, не склонных сражаться. Краснов мог противопоставить им с вновь присоединившимися частями всего 400 конных или 265 спешенных казаков. Но иллюзия силы и численности красновского отряда еще не была разрушена. Отряд не успел разложиться, и быстротой действий Краснов рассчитывал до некоторой степени уравновесить недостаток действительной силы.
Первые встретившиеся на пути еще до рассвета большевистские части сдались без сопротивления. На рассвете, подойдя к Царскому Селу, отряд Краснова наткнулся на цепи, которые вяло стреляли. Начались продолжительные ‘разговоры’, в результате которых стрелки раскололись: часть присоединилась к Краснову, другая сделала попытку обхода. В это время подъехал Керенский, которому ‘надоело ждать’ развязки на вышке Пулковской обсерватории, где он было устроился. По словам Краснова, он был ‘в сильном нервном возбуждении’. Вопреки просьбе вернуться в Гатчину, Керенский ‘врезался в толпу колеблющихся солдат’, раздался его ‘проникновенный истеричный голос’. Часть солдат при этом удалось разоружить, но окружение цепями, которые остались верны большевикам, продолжалось. Положение становилось тревожным. Краснов убедил Керенского вернуться на его наблюдательный пункт.
‘В продолжение этого разговора генерал Краснов как-то по-новому держал себя со мной, — замечает Керенский. — Он как-то не особенно вразумительно объяснял мне, что мое присутствие не то мешает операции, не то волнует офицеров’. Керенскому это казалось ‘очень странным, не совсем понятным’. Но появление Савинкова в маленькой комнатке обсерватории, где я сидел, ‘с быстротой молнии осветило мне все новое положение в отряде’. Керенский приписал перемену настроения появлению делегации совета Союза казачьих войск. Он вспоминал позднее, что Савинков ‘старался говорить с особо загадочным и трагическим видом, особо предостерегающим тоном вопрошал меня, намерен ли я предоставить ему какое-либо официальное при себе положение’. Манера Савинкова навязывать себя и свою волю уловлена здесь очень верно. Керенский упустил момент взять Савинкова на свою сторону. ‘Я уклонился от всякого с ним разговора по существу: мы расстались’, — вспоминает он. Мы скоро увидим последствия.
Солнце клонилось к закату, решительного натиска на Царское не было, и Керенский вновь потерял терпение. Он ‘уже более не сомневался, что внезапный (?) паралич, охвативший все части 3-го конного корпуса, происхождения не военно-технического, а чисто политического’. На Краснова посыпались ‘письменные требования немедля начать военные действия против Царского, открыв артиллерийский огонь’. Керенский остался и впоследствии ‘при глубочайшем убеждении’, что можно было ‘при доброй воле командования и при отсутствии интриг’ занять Царское еще утром, полусутками раньше. ‘Сознательное промедление под Царским’ он считает ‘роковым ударом для всего похода’.
‘Роковым’ было, однако же, как мы знаем, все положение. К вечеру 28-го оно стало только яснее, чем раньше. И несомненно, Краснов, решившийся наступать в расчете на случайности гражданской войны, чем дальше, тем яснее понимал, что случайности эти складываются не в его пользу. Он дал два пушечных выстрела, многотысячная толпа противников разом бежала к станции, требуя отправки в Петроград. Казаки почти без сопротивления заняли станцию железной дороги, радиостанцию, телефон. В сумерках казаки начали входить в город. Но этим дело не решалось. Краснов помнил малочисленность своего отряда, помнил тактическую опасность вступления в Царское и поздно вечером заявил Керенскому, что надо оттянуть войска и отложить занятие города до утра. Керенский решительно протестовал и требовал немедленного вступления. Его поддержал Станкевич, только что прибывший из Петрограда и сообщивший оптимистические сведения о настроении в столице. С утра 29-го Керенский собирался ‘приступить к подготовке ликвидации Петербурга’, продолжая ссылаться на ‘движение эшелонов’ вспомогательных войск. Подчиняясь приказанию и понимая моральное значение занятия Царского, Краснов ночью вошел в город и занял дворцы. Керенский, полный ‘самых мрачных мыслей’, вернулся на ночлег в Гатчину. Он, впрочем, по его словам, еще ‘твердо надеялся найти в Гатчине свежие войска’. Он нашел ‘только… телеграммы’. В своих воспоминаниях он признает: ‘За день нашего отсутствия настроение в низах сильно ухудшилось’.
Положение в Царском было тоже неважное. Как и предвидел Краснов, сохранить силу горсточки казаков в многолюдном городе было гораздо труднее, чем в Гатчине. Юнкеров здесь не было, а дружественно расположенный Обуховский батальон соглашался помочь только расстановкой караулов. Гарнизон Царского Села, превосходивший силы красновского отряда ‘раз в десять’, оставался нейтральным, но лишь до той поры, пока выяснится соотношение сил. Нечего и говорить, что никакой надежды на подход подкреплений, обещанных Керенским, не было. Численность отряда утром 28 октября составляла всего 8Ґ сотен, то есть 510 конных или 340 спешенных казаков. Днем 28-го подошли, правда, еще три сотни 1-го Амурского казачьего полка, но они заявили, по свидетельству Краснова, что ‘в братоубийственной войне принимать участия не будут, что они держат нейтралитет’. Они стали в деревнях, не доходя до Царского, и отказались даже выставить заставы на смену утомленным донцам.
С фронта тоже приходили печальные известия. Генерал Черемисов телеграфировал по частям фронта, что ‘политическая борьба, происходящая в Петрограде, не должна касаться армии’, и эта телеграмма тотчас отозвалась на движении эшелонов к Петрограду. Начальник штаба Черемисова генерал Лукирский телеграфировал Краснову, что ‘Приморский драгунский полк отказался грузиться в Витебске, и лишь один эшелон, погрузившись, дошел до Полоцка’. Мы видели, что казачьи части 3-го корпуса, не успевшие выступить с Красновым, были задержаны, а 13-й и 15-й Донские казачьи полки не были выпущены из Ревеля. Шедший на помощь из Гатчины эшелон осадного полка был обстрелян большевиками и отошел на станцию Ижора.
Таким образом, отряд Краснова оказался окончательно изолированным. Двигаться на Петроград при таких условиях было очевидно невозможно. Генерал Краснов решил назначить на 29-е своему отряду дневку в Царском Селе. В своих позднейших воспоминаниях он объясняет это решение следующим образом: ‘Люди, которые были со мной, были сильно утомлены. Они двое суток провели без сна, в непрерывном нервном напряжении. Лошади отупели, не имея отдыха. Необходимо было дать передышку. Но мои люди не столько устали физически, сколько истомились в ожидании помощи. Комитеты заявили мне, что казаки до подхода пехоты дальше не пойдут’. Краснов надеялся, что ‘кто-либо подойдет за день’, и во всяком случае он сможет лучше выяснить обстановку.
За день 29 октября в Петрограде произошло неудачное восстание юнкеров. По свидетельству Керенского, сведения об этом были получены в Царском Селе ‘только около 4 часов дня, когда все уже было кончено’. Керенский высказывает предположение, что ‘если бы мы были хоть вовремя осведомлены о событиях в столице, мы немедленно бросились бы на помощь, как бы врасплох ни застало нас известие о восстании’. Но мы видели, как мало Керенский уже тогда имел влияния на ход событий и как невозможно было ‘немедленно броситься на помощь’ из Царского в Петроград. В течение дневки 29-го ‘обстановка’ выяснилась в смысле, еще более неблагоприятном для продолжения наступления и для Керенского лично.
‘Офицеры моего отряда — все корниловцы, — рассказывает Краснов, — возмущались поведением Керенского… Его популярность пала, он — ничто в России, и глупо поддерживать его… Пойдем с кем угодно, но не с Керенским’. Краснов догадывается, что ‘под влиянием разговоров с офицерами и казаками’ к нему зашел Савинков и ‘предложил убрать Керенского, арестовать его и самому стать во главе движения’. С тем же явился войсковой старшина 9-го Донского полка Лаврухин, он ‘почти требовал немедленно удалить Керенского из отряда, потому что казаки ему не верят, считают, что он идет заодно с большевиками и предает нас’. ‘Именно ввиду этого настроения Краснов и уговорил Керенского ‘с большим трудом’ переехать в Гатчину, куда приехал штаб корпуса и откуда можно было связываться со ставкой’. Станкевич и Войтинский пытались поднять настроение казаков, разъясняя им политический смысл борьбы и необходимость наступления на Петроград. К чему привели эти убеждения, видно из воззвания, которое было составлено 29 октября ‘совещанием представителей сводного отряда’.
Отряд ‘с негодованием протестовал против клеветы, будто казаки служат контрреволюции’, ссылаясь на то, что он идет к Петрограду ‘по приказу верховного главнокомандующего и по приказу центральных комитетов Советов рабочих и солдатских депутатов, Киевского фронтового общеказачьего съезда, совета Союза казачьих войск и других органов российской демократии’. По ‘очищении Петрограда от преступно захвативших власть большевиков’ отряд ‘отдавал себя в распоряжение тех органов, которым верит Россия’, а именно временного Совета республики и комитета спасения родины и революции, которым предстоит вопрос ‘о воссоздании в республике государственной власти’. Отряд хотел ‘обеспечить им возможность разрешения этого вопроса без всякого давления с какой бы то ни было стороны’. Позиция, как видим, приближалась к ‘нейтральной’.
А навстречу этому воззванию, не имевшему никаких шансов на распространение, военно-революционный комитет распространял по всем фронтам и армиям, по всей России при помощи мощной петроградской радиостанции прокламации, в которых сообщалось, что ‘фронт отказал в поддержке бывшему министру Керенскому, низложенному народом и пытающемуся преступно противодействовать законному правительству, избранному Всероссийским съездом Советов’. Радиотелеграммы лживо утверждали, что ‘Москва присоединилась к новому правительству’, что то же самое сделал и ряд других городов, что ни одна пехотная часть не идет против рабочего и крестьянского правительства, и грозили, что ‘если казаки не арестуют обманувшего их Керенского и будут двигаться к Петрограду, то войска революции силой оружия выступят на защиту драгоценных завоеваний революции’. Дальше шла демагогия: министры Керенского разрушили продовольствие и порядок Петрограда, ‘Керенский идет на народ по требованию дворян, помещиков, капиталистов и спекулянтов, чтобы вернуть земли помещикам и т. д.’
В самом Царском Селе не было недостатка в отголосках подобного же настроения. Представители пулеметной команды 14-го Донского полка прямо заявили Краснову, что они ‘заодно с Лениным’, потому что ‘Ленин за мир’. Митинги шестнадцатитысячного Царскосельского гарнизона дали как максимальный результат резолюцию против ‘братоубийственной войны’ и обещание полного нейтралитета. ‘Весь день прошел в бесплодных переговорах, — вспоминает Краснов. За этот день на помощь ему пришли еще три сотни 9-го Донского полка, блиндированный поезд, 2 орудия запасной конной батареи из Павловска, наполовину без прислуги, запасная сотня Оренбургского лейб-гвардии сводного казачьего полка, вооруженная одними шашками, и несколько юнкеров из Петрограда. Отряд Краснова, по его позднейшим заявлениям, к вечеру 29 октября состоял из 9 сотен или 630 конных казаков (420 спешенных).
Однако же Керенский, к которому присоединились Савинков и Станкевич, продолжал настаивать на наступлении. Керенский уверял (см. ‘Гатчину’), что ‘в Санкт-Петербургском гарнизоне как в полках, так и в специальных войсках было еще достаточно организованных антибольшевистских элементов, готовых при первом удобном случае с оружием в руках выступить против большевиков… и в нужное время нанести решительный удар в тыл большевистским войскам, занимавшим у Пулкова позиции фронтом к моему (то есть красновскому) отряду’. В Петрограде в то время считали, что у Краснова по крайней мере 5 тысяч казаков. Вопреки настроению казаков и комитетов Краснов убедил свой отряд ‘произвести усиленную рекогносцировку с боем’ по направлению к Пулкову, чтобы ‘разведать, узнать все и тогда решить’, а в случае надобности ‘отойти, обороняться и ждать помощи’. Керенского, однако, просили во время боя остаться в Гатчине, откуда он собрался было уехать ‘навстречу приближавшемуся эшелону’.
Рано утром 30 октября, прорвавшись из Петрограда, гимназист передал Краснову клочок бумаги, на котором стоял бланк совета Союза казачьих войск и сообщались за подписью председателя Агеева следующие сведения о положении в столице: ‘Положение Петрограда ужасно. Режут, избивают юнкеров, которые являются пока единственными защитниками населения. Пехотные полки колеблются и стоят, казаки ждут, пока подойдут пехотные части. Совет Союза требует вашего немедленного движения на Петроград. Ваше промедление грозит полным уничтожением детей — юнкеров, не забывайте, что ваше желание бескровно захватить власть — фикция, так как здесь будет поголовное избиение юнкеров’.
Краснов отвечал по адресу ‘комитета спасения родины в половине десятого утра’: ‘Сейчас выступаю на Петроград’. Он спрашивал при этом, может ли Петроградский гарнизон занять караулы по городу, а донские полки 1, 4 и 14-й выйти ему навстречу. ‘С мужеством отчаяния, — рассказывает Краснов в своем первоначальном отчете, — в количестве всего восьми боевых сотен, то есть 480 конных или 320 спешенных, при 12 орудиях мы выступили из Царского Села по направлению на Александровскую-Пулково’.
30 октября разыгрался решительный бой под Пулковом, если только можно назвать ‘боем’ столкновение маленькой кучки менее чем в пятьсот человек с противником, превышавшим ее численностью ‘в 15-30 раз’, ‘очень недурно обученным’ и ‘действовавшим совершенно правильно’ под руководством германского обер-лейтенанта Отто Бауера и при участии дисциплинированных латышских стрелков.
За оврагом, по которому протекает р. Славянка, можно было видеть склоны Пулковской горы, изрытой окопами и черной от пяти-шести тысяч красногвардейцев, ее занимавших. Густые цепи спускались вниз, в овраг, штатские красногвардейцы шли неровно, то подаваясь вперед, то отбегая назад, матросы — соблюдая строгое равнение и залегая сообразно местности. Красная гвардия занимала центр, кронштадтские матросы с их германскими инструкторами искусно действовали на флангах.
Сила красновского отряда состояла в артиллерии и в броневом поезде: то и другое до поры до времени маскировало его малочисленность. Одним огнем артиллерии сбить противника было, очевидно, невозможно, а сил для атаки не было. Оставалось рассчитывать на психологическое действие пушечных выстрелов на Петроград и держаться хотя бы до вечера. Но единственный полк, пришедший из Петрограда, лейб-гвардии Измайловский, был на стороне большевиков. Правда, он немедленно разбежался после первого шрапнельного выстрела. Легкость успеха увлекла сотню оренбуржцев в атаку. Толпы красноармейцев в беспорядке побежали. Но матросы, засевшие в деревне Сузи, выдержали атаку. Командир сотни, 18 казаков и 40 лошадей были убиты и ранены. Сотня бросилась назад, и этот маленький эпизод обнаружил превосходство матросов. Бой начал затихать.
С двух часов дня у противника появилась артиллерия, и начался систематический обход с флангов. К вечеру снаряды и патроны крас-новского отряда были расстреляны, а комендант Царского Села категорически отказывался выдать новые. ‘Погреб оказался окруженным толпой вооруженных стрелков. Нужно было добиваться патронов силой. А силы-то этой и не было, — говорит генерал Краснов в первоначальном описании боя. — Приехавший из Петрограда Гоц сообщил, что ‘казаки не могут выйти из казарм, так как окружены советскими войсками’. Положение становилось трагическим, или, точнее, трагичность положения окончательно выяснилась. ‘Если бы хотя два батальона пехоты подошли ко мне в это время, — пишет Краснов (если бы хоть триста человек солдат, говорили осажденные во дворце министры пятью днями раньше), — можно было бы поправить дело. Но подмога не шла’. И Краснов, отступив при наступлении ночи, писал в покинутой жильцами даче приказ ‘3-му конному корпусу’: ‘Усиленная рекогносцировка, произведенная сегодня, выяснила, что… для овладения Петроградом наших сил недостаточно… Царское Село постепенно окружается матросами и красногвардейцами.., необходимость выждать подхода обещанных сил вынуждает меня отойти в Гатчину, где занять оборонительное положение’.
Где же, однако, были эти ‘обещанные силы’? Керенский в своих воспоминаниях говорит о ‘целых грудах телеграмм, извещавших о приближении эшелонов’, и о том, что ‘около 50 воинских поездов, преодолевая всякие препятствия, пробивались к Гатчине с разных фронтов’. Где тут доля истины, доля самообмана и доля преувеличения?
Чтобы найти ответ, мы должны на время оставить театр военных действий между Царским Селом и Гатчиной и посмотреть, что за это время делалось в Ставке и на фронте. В распоряжении историка имеется для выяснения этого вопроса копия телеграфных лент, содержавших переговоры Ставки со штабами фронтов в дни Октябрьского восстания[130]. Из этих переговоров мы видим, как быстро изменилось на фронте первоначально благоприятное для Временного правительства настроение армии и ее командования, как только выяснилась слабость правительства и обозначились первые успехи большевиков. С Временным правительством в октябре повторялась та же история, что и с царским правительством в февральские дни. Случайный революционный взрыв в столице был пассивно поддержан армией, потому что настроение как командования, так и солдат сложилось против того и другого правительства. В этом смысле правильно было бы сказать, что судьба той и другой революций в последнем счете решена армией.
При первых слухах о надвинувшемся в Петрограде перевороте в ночь с 24 на 25 октября настроение командования было вполне лояльно. Получив в два часа ночи распоряжение Керенского ‘направить все полки Кавказской казачьей дивизии, 23-й Донской казачий полк и все остальные казачьи части, находящиеся в Финляндии, по железной дороге в Петроград на Николаевский вокзал в распоряжение Полковникова и в случае невозможности перевозки по железной дороге направить их поэшелонно, походным порядком’, Духонин немедленно передал это распоряжение начальнику штаба главнокомандующего Северным фронтом Черемисова Лукирскому и получил ответ: ‘Распоряжение уже делается, перевозка по железной дороге налаживается.., первыми прибудут в Петроград роты самокатного батальона, которые находятся уже наготове на ст. Батацкая’. Общеармейский комитет при Ставке той же ночью собрал экстренное заседание и ‘выразил резкое осуждение выступлению’ большевиков.
В течение дня 25 октября, по мере развития событий, это настроение изменилось. Исполнительный комитет Румынского фронта (‘Румчерода’) высказался против ‘посягательства как справа, так и слева’. Но на Юго-Западном, Западном и Северном фронтах комитеты до четырех часов дня спорили, не вынося никаких решений. Пятая армия Северного фронта и тыловые организации склонялись к большевикам. Самокатные батальоны были ‘кем-то’ задержаны в 70 верстах от Петрограда, и отправка казачьей дивизии 25 октября ‘не выполнена’. В 10 часов вечера Черемисов официально отменил все распоряжения о посылке войсковых частей к Петрограду. На тревожные вопросы Духонина, почему он это сделал, Черемисов дал лживый ответ: ‘Это сделано с согласия главковерха (Керенского), полученного мной от него лично’. На просьбу Духонина дать ему возможность переговорить с самим Керенским Черемисов продолжал лгать: ‘Невозможно, в его интересах’. Объясняя свою перемену фронта, Черемисов тут же придумал следующую мотивировку: ‘Сегодня вечером кто-то, по-видимому, правые элементы, назначили генерал-губернатором Петрограда Кишкина, принадлежность которого к кадетским партиям известна на фронте. Это назначение вызвало резкий перелом в войсковых организациях фронта не в пользу Временного правительства’. Наконец, Черемисов завершил свои измышления сообщением, будто ‘Керенский от власти устранился и выразил желание передать должность главковерха мне’.
Свое настроение Черемисов попытался передать и главнокомандующему Западным фронтом Балуеву. Ему он сообщил прямее, что, ‘по последним сведениям, генерал-губернатором Петрограда назначен без участия Керенского кадет Кишкин, в силу этого обстоятельства посылка войск в Петроград является бесцельной и даже вредной, так как, очевидно, войска на сторону Кишкина не станут’. В ответ он получил от Балуева резкую отповедь: ‘Очень жаль, что ваши войска участвуют в политике, мы присягали Временному правительству, и не наше дело рассуждать, состоит петроградским губернатором Кишкин или кто другой… Я считаю большим несчастьем для России, если власть будет захвачена такими безответственными партиями, как большевиков, так как тогда будет анархия, и гибель России неизбежна… Кроме Петрограда, еще имеется обширная Россия, и еще вопрос, как она посмотрит на это’. Ответ Черемисова был: ‘Мы не имеем права уклоняться от политики и не считаться с политическим настроением массы’.
Генерал Балуев в результате этих переговоров не захотел пойти на объединение ‘хотя бы двух фронтов, Северного и Западного’, как того добивался Черемисов. Он заявил, что будет ждать указаний от Ставки. Ставка же была в очень трудном положении. Около часа ночи на 25-е здесь были получены известия об аресте министров. Местонахождение Керенского было неизвестно. Между тем военно-революционный комитет большевиков разослал по фронтам требование — известить солдат о случившемся и арестовать тех, кто будет против переворота. Скрыть это требование от армии было невозможно. И Ставка, прежде чем дать требуемые указания, в ночь на 25 октября произвела ‘опрос главнокомандующих фронтов, имеются ли в их распоряжении войсковые части, которые безусловно поддержали бы Временное правительство’.
Генерал Балуев ответил на это с Западного фронта: ‘Ни за одну часть поручиться не могу, большинство же частей, безусловно, не поддержит. Даже те части, которые находятся около меня, и то годны разве только для того, чтобы остановить погромы и беспорядки, но для поддержки Временного правительства навряд ли они пригодны’. Комиссар Румынского фронта Тизенгаузен на тот же вопрос ответил: ‘Двинуть с фронта войска для защиты лишь самого правительства едва ли возможно… Состав прежнего правительства не особенно популярен в войсках и как таковой мало интересует солдат’. Напротив, ‘защита Учредительного собрания весьма популярна: в защиту Учредительного собрания и для противодействия попыткам срыва, безусловно, станет весь фронт’. От Юго-Западного фронта генерал Махров уклонился от ответа, ссылаясь на сведения, сообщенные ему Черемисовым, что посылка войск вообще остановлена.
К утру 26 октября настроение на Северном фронте изменилось под влиянием решения Керенского идти походом на Петроград и вследствие доклада комиссара Войтинского Черемисову, что большевики изолированы, ‘так как вся организованная демократия стала против них’, и победа их есть ‘пиррова победа’. Черемисов разрешил тогда ‘продолжать продвижение по железной дороге частей 3-го конного корпуса и приказал снять посты революционного комитета’. На своей версии событий он, видимо, перестал настаивать. И Духонин решился через штаб Северного фронта послать телеграмму Керенскому, хотя и просил ‘уничтожить кусочек ленты’, на котором сообщил было Керенскому свое мнение: ‘Полагаю необходимым выдвижение к Петрограду не только 3-го корпуса, но и других назначенных частей, конечно, придется выехать походным порядком, так как состоялось постановление железнодорожников — не перевозить войск к Петрограду’. Во втором часу дня 26 октября в Ставке был получен приказ Керенского, который вместе с воззванием пяти демократических организаций (Совета рабочих и солдатских депутатов, Центрофлота, армейских организаций в Петрограде и ЦИК Совета рабочих депутатов) на короткое время укрепил антибольшевистское настроение Ставки. Духонин поспешил сообщить эти хорошие вести Балуеву на Западный фронт, но выслушал в ответ, что Минск в руках Совета рабочих депутатов, гарнизон ненадежен, и сам он, Балуев, находится под арестом 37-го полка, который ‘весь в распоряжении Совета’. Момент оптимистического настроения по поводу ‘изолирования’ большевиков отразился и на Юго-Западном фронте, откуда Н. И. Иорданский обнадеживал, что ‘большинство за Временное правительство, готовятся к посылке отряда в Петроград’. Иорданский отговаривался, однако, по поводу приказа Керенского: ‘Приказ получен, одна фраза возбуждает недоумение: о возможности образования нового правительства’[131]. ‘Если это означает готовность идти на компромисс с Петроградом, то это ошибка. Лозунгом должно быть восстановление правительства и созыв Учредительного собрания’. ‘Наступил момент ликвидации большевизма, и мы были бы совершенно выбиты из колеи, если бы повторились полумеры 3 и июля’. Так перекрещивались в армии настроения справа и слева, одинаково враждебные Керенскому.
К сожалению, на этом оптимистическом настроении обрывается наш источник — переговоры Ставки с фронтами по прямому проводу. Чтобы проследить, как в течение последующих дней, 27-го и следующих, это настроение окончательно перешло в пессимистическое, мы располагаем составленными, по просьбе автора (неопубликованными), показаниями генерал-лейтенанта Шиллинга, командира 17-го армейского корпуса, который предполагалось направить против большевиков, и комиссара 8-й армии, к которой принадлежал этот корпус, К. М. Вендзягольско-го, пытавшегося сорганизовать посылку 17-го корпуса к Петрограду. Приехав в Ставку 26 октября и сделав доклад Духонину о положении 8-й армии, Вендзягольский узнал в управлении военного комиссара при верховном главнокомандующем, что Ставка ‘предполагает организовать сводный отряд под командой генерала Врангеля для отправки его частью под Петроград, частью для защиты подступов к Ставке’. Вендзягольский прождал в Могилеве сутки до полудня 27 октября, но отряд не формировался. Тогда, с разрешения начальства, он решил ехать дальше на север, где в Витебской и Псковской губерниях был расположен 17-й корпус, только что переведенный сюда с Румынского фронта и прибывший в район Невель—Городок 15-25 октября в распоряжение главковерха. ‘Настроение в Невеле и в частях, расквартированных в нем (запасный артиллерийский дивизион, тяжелый дивизион с Рижского фронта и Сибирский запасный саперный батальон), было большевистское’, — свидетельствует генерал Шиллинг. Он вызвал в город надежный ‘курень смерти’, состоявший из 700 солдат-украинцев, и 27 октября занял им почту, телеграф и вокзал. Из штаба 5-й армии, где комитет был большевистский, уже начали просачиваться телеграммы с призывом подчиниться большевикам. Прервав телеграфное сообщение с 5-й армией, генерал Шиллинг решил непосредственно связаться со Ставкой. В час ночи на 28-е к нему приехал Вендзягольский, сообщивший ему о положении. На вопрос Шиллинга, почему Ставка не делает никаких распоряжений и ничего не сообщает, он получил от Вендзя-гольского ответ, что ‘там не уверены, можно ли надеяться на части корпуса’. Чтобы проверить это, генерал Шиллинг собрал в 11 часов утра 28 октября представителей всех частей корпуса и изложил им свой взгляд на большевизм. Через два часа он получил ответ председателя корпусного комитета поручика Зотикова, что все с ним согласны и пойдут за ним. Тогда он отправил начальника штаба корпуса полковника Вронского, на автомобиле в Ставку с почтограммой на имя Духонина, составленной Вендзягольским. Генерал Шиллинг ходатайствовал в ней о разрешении погрузить войска корпуса на железную дорогу и немедленно отправить эшелонами по двум направлениям: к Пскову и Луге и к Бологому и Чудову.
Раньше, чем до Ставки дошла эта просьба, генерал Шиллинг получил оттуда секретный пакет с приказанием занять узловые станции Дно и Оршу, каждую батальоном с четырьмя пулеметами, чтобы ‘не допустить продвижения большевиков к Ставке’. Однако сделанный Шиллингом наряд (от 140-го Зарайского полка) был задержан, так как ‘всеми нарядами поездов ведал штаб Северного фронта, и, видимо, там приказания Ставки не исполнялись’.
Около 11 часов ночи 29 октября генерал Шиллинг получил из Ставки ответ и на свою просьбу. Ставка приказывала послать от корпуса к Петрограду бригаду пехоты, мортирный дивизион и дивизион полевой легкой артиллерии. Генерал Шиллинг приказал сосредоточить части, разбросанные на 25 верст в окружности, к станциям посадки: расчет был на аккуратную подачу поездов. К посадке были назначены: 11-й пехотный Псковский и 12-й Великолукский полки, 17-й мортирный дивизион и три батареи 35-й артиллерийской бригады. ‘К великому удивлению начальствующих лиц, — свидетельствует генерал Шиллинг, — полки и части прибывают для посадки, а поездов нет. Солдаты стоят под открытым небом, при отвратительной дождливой погоде. С грехом пополам добились, чтобы через 10 часов подали два состава для посадки 12-го Великолукского полка и один состав для штаба 3-й пехотной дивизии. Агитация против посадки и отправления в это время велась вовсю’. В результате этой агитации вечером 29 октября Шиллингу пришлось отменить отправку распропагандированных полков 3-й дивизии и заменить их верной ему 35-й. Штабу 3-й дивизии и частям 12-го полка, уже погруженным, велено было выгрузиться. На их место — уже только 30 и 31 октября — началась посадка 137-го Нежинского и 140-го Зарайского полков. Повторилась и тут та же история. ‘Составы подавались чрезвычайно медленно. Бывало так, что состав подадут, весь эшелон погрузится, но сутки не дают паровозов, и солдаты сидят в вагонах, не приспособленных для отопления и не оборудованных для людей’. Однако на этот раз ‘настроение у солдат было бодрое и веселое.., все шли охотно, несмотря на то что кругом все кишело большевиками’.
Движение погруженных эшелонов к Петрограду, наконец, началось, но продолжало встречать на пути всевозможные препятствия. По докладу командира 137-го пехотного Нежинского полка, корпусного комиссара, а также и начальника 35-й дивизии, говорит генерал Шиллинг, ‘выяснилось, что везде на станциях эшелонам чинились задержки, не давали паровозов и что в деле захвата власти большевиками весьма подлую роль сыграл ‘Викжель». Только применением насильственных мер первому из эшелонов удалось пробиться через Псков и добраться до Луги, где ‘весь гарнизон — около 6-7 тысяч человек — немедленно сдался без боя, все караулы были заняты солдатами Нежинского полка, а находящиеся в Луге артиллеристы пришли к командиру батальона и сдали замки от орудий’. ‘Погрозив вернуться и расстрелять Псков, этот первый эшелон вытащил вслед за собой мортирную батарею 17-го дивизиона. Депутация большевиков с матросом Дыбенко, приехавшая в Лугу уговаривать пришедшие туда передовые части, не имела успеха. Корпусной комиссар Зотиков решился даже съездить в Петроград, в Смольный и вернулся оттуда благополучно, пригрозив большевикам лужскими войсками. Но, увы, все эти частичные удачи пришли слишком поздно. Цель непрерывных задержек войск железнодорожниками была достигнута. Мы знаем, что уже 30 октября красновский отряд, лишенный подкреплений, проиграл решительный бой под Пулковом и вынужден был отступать. А затем до Луги дошли слухи о переговорах Краснова с большевиками, и 2 ноября получен приказ Духонина — на этот раз действительный и окончательный — остановить движение эшелонов к Петрограду. Нежинский полк не поверил и послал выборных в Ставку’. Получив там подтверждение, части ‘стали возвращаться на свои места.., конечно, уже не теми по настроению, какими пошли, — замечает генерал Шиллинг, — яд большевизма начал проникать и в их среду’.
Положение Керенского. Чем вызвано было решение Духонина? Мы увидим это, вернувшись в Гатчину к красновскому отряду и к Керенскому. Туда направился через Псков и Вендзягольский после соглашения с генералом Шиллингом о наступлении.
Приехав в Гатчину за два дня до пулковского ‘боя’ и повидавшись с А. Ф. Керенским, Вендзягольский застал картину полной растерянности верховного главнокомандующего и внутренних распрей вокруг его личности. ‘К ужасу своему, я заметил, — пишет он, — что ни верховный главнокомандующий, ни кто-либо из окружавших его (штаба Краснова там не было) не имели ни малейшего представления о дислокации войск Северного фронта… Известие о возможности прибытия ‘целого корпуса’ свалилось на всех большим неожиданным счастьем. Оставалось ждать прихода корпуса, не имея возможности за отсутствием связи следить за его движением. В штабе верховного главнокомандующего поражали всеобщая суета, беготня, пулеметы в столовой, консервы на дворе, бесконечное шатание всех повсюду и полное отсутствие службы связи, почти отрезанность от всей России. Приближенные к А. Ф. Керенскому комиссары Войтинский и Семенов ‘назначили’ меня комиссаром броневого поезда, имеющего задачу 29 октября занять вокзал’. ‘Позднее Войтинский отменил это назначение, когда Вендзягольский сказал ему, что ‘броневой поезд имеет шансы удержать Николаевский вокзал только путем опустошения и террора среди большевиков’. ‘По мнению этого доброго человека, — замечает Вендзягольский, — броневой поезд должен был сыграть роль аргумента больше морального свойства…’ ‘Через некоторое время мне предложили ехать комиссаром к какому-то отряду в Валк или куда-то в другое место, а еще спустя некоторое время меня назначили агитатором в какие-то слабые части с программой: если слишком правы, наступить им на хвост (выражение Войтинского)… Назначения и поручения сыпались всю ночь и утро 29 октября от метавшихся вокруг А. Ф. Керенского Станкевича, Войтинского, Семенова, трех адъютантов, начальника гражданской канцелярии и многих других лиц разного звания, упомнить которых не мог’. Скоро все эти лица почувствовали в Вендзягольском врага, особенно когда в Царском и Гатчине появился Савинков. Савинков имел несколько неприятных разговоров с Керенским, в которых указывал, что казаки ему не верят, боятся повторения истории 3-5 июля и что его речи к ним производят неблагоприятное впечатление. Настроение приближенных Керенского выразилось в разговоре Войтинского с Савинковым, в котором комиссар Северного фронта ‘высказывал опасение, что ‘контрреволюционеры’ воспользуются большевистским выступлением для осуществления своих собственных целей’. ‘Мне казалось, — прибавляет Савинков, — что он недоверчиво относится к казакам и ко мне’. И действительно, вечером того же 29 октября Семенов снял с Вендзягольского форменный ‘допрос по поводу слухов о предполагающемся будто бы перевороте, аресте Керенского’ и т. д. Дрожащие уста комиссара Семенова произнесли ‘страшное’ слово: ‘Савинков’. ‘Пугаясь своих защитников, приближенные Керенского и сам он уже задумывали (или, вернее, продолжали обсуждать, см. выше) новую политическую комбинацию’. ‘В кабинете Керенского, — свидетельствует Вендзягольский, — происходила борьба: зарождалась идея соглашательства. Станкевич и остальные комиссары что-то говорили. Показались во дворце Чернов и еще кто-то. Стали носиться слухи о формировании в Ставке (в Могилеве) какого-то однородного правительства. Называли Авксентьева, Чернова. Савинков также узнал, уже во время Пулковского боя, от одного члена комитета спасения, что А. Ф. Керенский собирается уехать в Ставку’. Полагая, что отъезд ‘был бы расценен, как бегство во время боя’, Савинков счел нужным снова поехать в Гатчину, чтобы отговорить Керенского. ‘Станкевич возражал мне, — вспоминает Савинков, — но А. Ф. Керенский, посоветовавшись с приехавшим со мной есаулом О., согласился с моими соображениями’. Вечером того же дня, 30 октября, Савинков имел новый разговор с Керенским по поводу своего назначения комиссаром отряда Краснова. ‘Я заявил Керенскому, что не разделял и не разделяю его политики, что его пребывание у власти уже давно мне кажется губительным для России, что я боролся против него всеми законными средствами и что я готов бороться незаконными, ибо считаю его одним из виновников полного развала России и, в частности, одним из виновников выступления большевиков, против которых им не было своевременно принято никаких мер’. После этого откровенного разговора Керенский ‘ввиду исключительности положения’ утвердил Савинкова в должности, которую просили его занять офицеры Краснова.
Среди руководителей шли распри, среди защитников шла упорная агитация. ‘Большевики открыто бунтовали солдат и казаков, — свидетельствует Вендзягольский. — Повсюду шныряли агитаторы… Жители Царского Села роптали: какой же это порядок, какая война, если враг беспрепятственно просачивается в войска, на улицах митинги, по городу стрельба, а Керенский все речами да речами воюет’. ‘Большевистские агитаторы, — подтверждает Савинков, — доказывали казакам, что большевики и казаки — братья и служат одной и той же цели, ибо те и другие прежде всего желают, чтобы Керенский сложил с себя полномочия… С этой пропагандой было невозможно бороться: в Царском Селе было несколько тысяч гарнизона, в этой вооруженной толпе тонула горсть казаков генерала Краснова’. Плоды агитации сказались и на поле битвы. В то время как большевики ‘смотрели на нас, как мы смотрели на германцев, дрались жестоко и упорно, увечили трупы, — говорит генерал Краснов, — и казаки не могли отрешиться от навязанного им агитаторами взгляда, что это ‘свой’, что это ‘братья’, что это ‘братоубийственная’ война и, где только можно, щадили их. От этого часто вовлекались в обман, пропускали лазутчиков и шпионов, приходивших ‘переговорить’ и ‘столковаться»…
С характеристикой Савинкова и Вендзягольского вполне соглашается и Керенский, но с той разницей, что он возлагает вину за разложение красновского отряда на самого Краснова. ‘Никаких мер охраны, изоляции, хотя бы внешнего порядка принято не было, — говорит он. — Всюду, в аллеях парка, на улицах, у ворот казарм, шли митинги, собирались кучки, шныряли агитаторы, обрабатывавшие наших станичников. Как раньше, гвоздем пропаганды было сравнение моего похода с корниловским. Краснов стал все решительнее сбрасывать маску своей ‘лояльности’. Одним словом, в атмосфере интриги ясно чувствовались признаки измены’.
Совещание о переговорах. Отступление от Царского вечером 30 октября было сигналом для открытого выявления всех этих настроений, плохо прикрывавшихся до тех пор тонкой пленкой военной дисциплины. В Гатчине первые слухи об отступлении, по выражению Керенского, ‘вызвали панику у одних, удвоили энергию и дерзость у других’. Перед самым возвращением Краснова, в 10 часов вечера, к Керенскому явилась депутация от ‘Викжеля’ (Всероссийский исполнительный комитет Союза железнодорожных служащих), представившая ультимативное требование: под угрозой железнодорожной забастовки вступить в немедленные переговоры о перемирии с большевиками. Когда Керенский спросил пришедшего к нему генерала Краснова, что он думает об этом предложении, Краснов отвечал, что для выигрыша времени нужно начать переговоры о перемирии, что это несколько успокоит казаков, все с большей настороженностью посматривающих на свое начальство, и даст возможность дождаться подкреплений.
Действительно, казаки больше не верили никаким ‘грудам телеграмм о продвижении эшелонов’. Красновский отряд вернулся в Гатчину, совершенно разложенный. Утром 31 октября 9-й Донской полк отказался выставить караулы и не взял ружейных патронов, заявляя, что не желает братоубийственной войны. Караулы пришлось занять только что пришедшими из Петрограда двумя сотнями 10-го Донского полка. Надежду на прибытие вспомогательных войск с фронта начал уже терять и Керенский. К этому времени, по показанию его адъютантов, он ‘связался по прямому проводу со Ставкой и Северным фронтом и получил оттуда сведения о том, что фронт в некоторых местах стал открыто на сторону большевиков, что в некоторых пунктах, как в Виннице, Киеве и Москве, вспыхнули большевистские восстания, а латышские полки бросили фронт и отправились в тыл, разгромив Венден и Юрьев. Таким образом, общая обстановка для А. Ф. Керенского складывалась так, что дальнейшее промедление и затягивание операций становилось невозможным’.
Как подействовало на Керенского это изменение положения, видно из его распоряжений вечером 30 октября. Еще сутками раньше он пытался уехать из Гатчины ‘навстречу приближающимся эшелонам’ и был остановлен решительным заявлением казацкой делегации, что казаки связали с ним свою судьбу и не допустят его отъезда. Теперь, ‘воспользовавшись новым приездом друзей из Петрограда’, Керенский ‘на всякий случай передал им письмо на имя Авксентьева, которым вручал председателю Совета республики права и обязанности министра-председателя и предлагал немедленно пополнить состав правительства’. После этого, по требованию Совета офицеров в Гатчине, он назначил начальником обороны города Савинкова, которого считал, как мы видели, самым опасным своим врагом. ‘В это время мы уже чувствовали, — говорит Керенский, — что быстро идем к неизбежному’, и, ‘собственная судьба не представлялась нам особенно загадочной’. Поздно ночью Керенский отпустил одного из своих адъютантов, женатого человека, и ‘заключил братский союз’ с другим, не хотевшим его оставить.
В одиннадцатом часу утра 31 октября А. Ф. Керенский пришел к генералу Краснову и пригласил его на совещание с представителями партий и комиссарами по поводу предложения ‘Викжеля’. Телеграмма ‘Викжеля’, разосланная ‘всем, всем, всем’, выставляла ‘категорическое требование немедленно остановить гражданскую войну и собраться для образования однородного, революционного, социалистического правительства’. В случае неподчинения этому требованию железнодорожный союз объявлял о ‘прекращении всякого движения по дорогам’ с 12 часов ночи с 29 на 30 октября. Это было, конечно, безразлично для наступающих из Петрограда большевистских войск, но вовсе не безразлично для движения эшелонов, предназначавшихся на помощь отряду генерала Краснова. Это был тот ‘строгий нейтралитет’, который, по той же телеграмме, ‘Викжель’ признал для себя ‘обязательным с самого начала междоусобицы’. В обсуждении предложения участвовали, кроме Керенского и Краснова, представители Союза казачьих войск, Савинков и Аникеев, комиссар Станкевич, капитан Козьмин, подполковник Попов и подъесаул Ажогин. Описание этого заседания мы приводим по первоначальной записке генерала Краснова:
‘Мы сели в дворцовой гостиной за круглым столом. А. Ф. Керенский сел несколько поодаль. Он, видимо, был сильно взволнован. Он сообщил о предложении ‘Викжеля’ и просил нас, представителей отряда, высказаться, насколько оно приемлемо в настоящее время.
Я указал Керенскому на создавшееся положение. Обещанная пехота не подходит. Казаки не верят в то, что она придет, среди них сильное брожение. Сегодня они уже вышли из повиновения. Если к нам не подойдут значительные силы пехоты, борьба бесполезна.
‘Что же вы предполагаете делать?’
‘Если бы не было предложения ‘Викжеля’, наше положение было бы отчаянным. Пришлось бы пробиваться на юг — туда, где есть еще верные правительству войска, идти походом, испытывая все муки голода. Теперь, когда это предложение исходит не от нас, после вчерашнего боя, в котором советские войска испытали силу казачьего сопротивления, понесли значительные потери, мы можем выговорить очень приличные условия и прекратить эту гражданскую войну, которая всем одинаково тяжела и противна’.
Подполковник Попов и подъесаул Ажогин меня поддержали. На вопрос Савинкова, сколько же казаков осталось таких, на которых вполне можно положиться, подъесаул Ажогин мужественно доложил, что разложение идет быстро, его усиливает сознание своего одиночества, слабости, покинутости всеми. Борьба при этих условиях невозможна. ‘Мы можем остаться с несколькими офицерами и двумя-тремя десятками казаков’, — добавлял я.
‘Что же, значит, приходится сдаваться на милость большевиков’, — с горечью заметил Керенский.
‘Нет, воспользоваться предложением ‘Викжеля’ и войти в переговоры’, — отвечал я.
Заговорил Савинков. Он говорил с глубокой горечью, с истинным и сильным патриотизмом. Ярко обрисовал он тяжелое, невыносимое положение, в которое попадет Россия, если в правительство попадут большевики: ‘Я мог пойти на соглашение, говорил он, только при том условии, что большевиков в нем не будет. Потому что стоит одному большевику войти в правительство, и он сумеет развалить все министерства. Мы должны бороться до конца и спасти Россию’.
Его горячо поддерживал капитан Козьмин. Он все еще считал силы большевиков слабыми и считал, что победить их можно даже и теперь. ‘Сколько времени можете вы простоять здесь?’ — спросил он меня.
‘Я считаю свое положение в Гатчине за рекой Ижорой очень выгодным. В это осеннее холодное время я сильно сомневаюсь, чтобы советские войска стали форсировать реку вброд. Она и летом вследствие болотистости берегов, трудно проходима. Но мне нужны войска, а их у меня нет. Вместо оборонительных застав — наблюдательные, я не ручаюсь даже за сегодняшнюю ночь, потому что хорошего напора мне не сдержать’
Станкевич стал на нашу сторону. Он доказывал, что соглашение с большевиками неизбежно[132]. Нельзя же отрицать их сильное влияние, и с ними приходится считаться. Его мнение было таково, что надо выработать условия переговоров и кому-либо поехать в Смольный, послав одновременно парламентеров.
Итак, за переговоры были Станкевич и трое нас, представителей военного отряда, против — Савинков, Аникеев и Козьмин. ‘Я понимаю переговоры, — говорил Савинков, — только как военную хитрость, чтобы выиграть время. К нам подойдут войска, отрезвеет русское общество, и мы снова пойдем на Петроград: ведь нас там ждут как избавителей’ Я опять повторил, что если сегодня к вечеру ко мне подойдет хоть один батальон пехоты, то обстановка изменится, и я буду уже против переговоров.
А. Ф. Керенский после долгого раздумья, полурешил вступить в переговоры[133], капитан Козьмин и отчасти Аникеев соглашались уже, что борьба невозможна. Один Савинков честно и горячо и так молодо упорствовал, изыскивая средства помочь горячо любимой им родине.
Все встали. Ходили по комнате, обменивались отрывочными фразами.
‘У нас есть польские войска, — сказал Савинков. — Поляки поймут, в какую бездну влекут большевики Польшу. Я сейчас поеду в польский корпус и приведу его сюда…’
Но нам это казалось несбыточным. Вряд ли поляки пожелают вмешиваться в наши внутренние дела. Да и когда придет этот корпус? Наконец, прибытие поляков не повлияет на казаков и не заставит их драться.
Шел уже третий час, как мы заседали. Время шло в разговорах. Нужно было действовать. Я напомнил об этом. Приступили к выработке текста послания, которое было решено отправить по телефону и с парламентерами как в Смольный, так и в штаб отряда советских войск в Красное Село’.
‘Пока шло совещание начальства, — рассказывает Краснов в своих последних воспоминаниях, — другое совещание шло у комитетов. Прибывшие матросы-парламентеры, безбожно льстя казакам и суля им немедленную отправку специальными поездами прямо на Дон, заявили, что они заключать мир с генералами не согласны, а желают заключить мир через головы генералов с подлинной демократией, с самими казаками’. Казаки явились к Краснову, и он составил им текст соглашения, который они должны были отстаивать, не упоминая об его авторе. По этому предложению, ‘большевики прекращают всякий бой в Петрограде и дают полную амнистию боровшимся против них офицерам и юнкерам, отводят войска к Четырем Рукам, Лигово и Пулково нейтральны. Наша кавалерия занимает, исключительно в видах охраны, Царское Село, Павловск и Петергоф. Ни та, ни другая сторона до окончания переговоров не перейдет указанной линии. В случае разрыва переговоров о переходе линии надо предупредить за 24 часа’. Поздно вечером 31 октября это предложение было отправлено с офицером и двумя казаками в Красное Село’.
Другое заявление было составлено Козьминым и направлено ‘комитету спасения родины’ в ответ на телеграмму ‘Викжеля’. Здесь выражалась готовность прекратить кровопролитие на условии освобождения арестованных членов правительства и верных ему лиц и вступления в переговоры с представителями партий о реорганизации власти на основах преимущественного значения большинства, необходимости продолжать оборону страны и созыва в установленное время Учредительного собрания, которое только одно должно разрешить вопросы о земле и воле, о войне и мире.
Третья бумага, составленная Станкевичем и подписанная Керенским[134], была отправлена со Станкевичем в совет комиссаров. Вдогонку, в 6 часов вечера, Керенский для верности послал еще телеграмму ‘Вик-желю’ о том, что предложение о перемирии сделано. О настроении Керенского после совещания свидетельствует Вендзягольский, которого Керенский вызвал, чтобы еще раз справиться о возможности прихода 17-го корпуса и польских войск, о которых Савинков говорил с его слов на совещании. Вендзягольский получил письменное приглашение ‘ехать в польский корпус’. Вдруг Керенский схватывается за голову и кричит: ‘Да не пойдут поляки, я знаю, что не пойдут’. ‘Думаю, — замечает Вендзягольский, — за вас наверняка — нет. За Польшу, которая связана с будущим России, — пожалуй’. И затем прибавляет позднейшую справку: ‘На этот раз министр был прав. Поляки не пошли. Хороший генерал Довбор-Мусницкий оказался слепым политиком’. — После этого a parte[135] Вендзягольский продолжает описание: ‘Керенский ложится, закрывает лицо руками. Чувствуется внутренняя слабость человека’. Становится жалко. По углам шепчутся адъютанты и свита. По временам с их стороны падает нерешительный совет: а может, то, а может, это’.
Савинков согласился с Вендзягольским, что при такой обстановке около Керенского делать нечего. Он предложил Керенскому съездить в Быхов и в Минск. Керенский согласился и подписал приказ о погружении польской дивизии, помеченный 8 часами вечера 31 октября. Правда, тотчас после того он отменил это распоряжение и приказал Савинкову выехать к 17-му корпусу в Невель, затем снова переменил решение и приказал обоим остаться в Гатчине[136]. Савинков и Вендзягольский этому приказанию не подчинились и, ‘провожаемые насмешками: удирают, мол’, в 9 часов вечера 31 октября уехали в Псков.
Слухи о начавшихся переговорах быстро распространились в Гатчине и усилили брожение среди казаков. Полковой комитет 9-го Донского полка явился к Краснову около 5 часов пополудни с просьбой всего полка арестовать Керенского как ‘изменника и предателя, вовлекшего их в авантюру’. Краснов ответил: ‘Не нам дано судить его. Казаки, которым он доверился, не могут унизиться до самосуда и предать своего высшего начальника. Дон никогда не простил бы нам этого. Как глава государства он, если и сделал что неправильно, не уйдет от народного суда’. Казаки отвечали, что Керенский может убежать, и Краснов был вынужден разрешить им выбрать казака для наблюдения за Керенским. На дворцовом дворе, полном казаков, тотчас начались летучие митинги на эту тему. Керенский узнал об этом и вызвал Краснова, который подтвердил ему, что ‘положение грозно’, но обещал не допустить ‘выдачи’ и поставить надежный караул. Приехавшему из Ставки французскому генералу Нисселю Краснов в тот же вечер сказал, что ‘считает положение безнадежным’, хотя один батальон иностранных войск и мог бы его спасти. ‘Ниссель выслушал, ничего не сказал и поспешно уехал’.
Выдача и бегство Керенского. Ночь на 1 ноября прошла в крайней тревоге. В мрачных коридорах старого Павловского дворца ‘толпились настороженные, обозленные люди’. ‘Офицеры сбились в одну комнату, спали на полу, не раздеваясь. Казаки, не расставаясь с ружьями, лежали в коридорах и уже не верили друг другу’. В комнатах Керенского, еще вчера переполненных, не было ни души. До рассвета Керенский ‘уничтожал все бумаги и письма, которых нельзя было оставить в чужих руках’. Потом он ‘прилег на постель и задремал с единственной мыслью: придут ли утром эшелоны?’.
В 10 часов его внезапно разбудили. Вместо перемирия казаки, посланные в Красное Село парламентерами, вернулись с матросской делегацией с Дыбенко во главе. Основное требование — безусловная выдача Керенского. Казаки готовы принять это условие.
‘Громадного роста красавец-мужчина, с вьющимися черными кудрями, сверкающий белыми зубами, с готовой шуткой на смеющемся рте, физический силач, позирующий на благородство’, Дыбенко, по словам Краснова, ‘в несколько минут очаровал не только казаков, но и многих офицеров’. ‘Давайте нам Керенского, а мы вам Ленина предоставим — тут же у дворца и повесите’. Краснов выгнал казаков, пришедших к нему с этим предложением. Керенский решил… ‘вывести на свежую воду самого Краснова’. Около полудня он вызвал его к себе.
‘Приходит — корректный, слишком спокойный’, — рассказывает Керенский. Потом ‘нервность, сменившая наружное спокойствие первых минут, бегающие глаза, странная улыбка — все это не оставляло никаких сомнений’. Сомнений — в чем? Керенский и в эту минуту не оставляет позы величия. Он беседует с Красновым, как беседовал с В. Львовым, с Крымовым. Что происходит внизу? Как мог он допустить матросов во дворец? Как мог не предупредить, не осведомить? Краснов длинно объясняет.
Вот как сам генерал Краснов передает этот последний разговор с верховным главнокомандующим:
‘Я застал Керенского, нервно шагающим по диагонали средней комнаты своей квартиры и в сильном волнении. Когда я вошел к нему, он остановился напротив, почти вплотную ко мне, и сказал взволнованным голосом: »Генерал, вы меня предали. Ваши казаки определенно говорят, что они меня арестуют и выдадут матросам».
— Да, — отвечал я, — разговоры об этом идут, и я знаю, что ни сочувствия, ни веры в вас нигде нет.
— Но и офицеры говорят то же.
— Да, офицеры особенно настроены против вас.
— Что же мне делать? Остается одно: покончить с собой.
— Если вы честный человек и любите Россию, вы поедете сейчас, днем, на автомобиле с белым флагом в Петроград и явитесь в революционный комитет, где переговорите как глава правительства.
А. Ф. задумался, потом, пристально глядя мне в глаза, сказал:
— Да, я это сделаю, генерал.
— Я дам вам охрану и попрошу, чтобы с вами на автомобиле поехал матрос.
— Нет, — быстро возразил Керенский. — Только не матрос. Вы знаете, что здесь Дыбенко.
Я ответил, что не знаю, кто такой Дыбенко.
— Это мой политический враг, — сказал мне А. Ф. Керенский.
— Что же делать, — отвечал я. — У человека, занимающего столь высокое место, естественно, есть друзья и враги. Вам приходится теперь дать ответ во многом, но если ваша совесть чиста, Россия, которая так любит вас, поддержит вас, и вы доведете ее до Учредительного собрания.
—Хорошо, но я уеду ночью, — сказал, немного подумав, А. Ф. Керенский.
— Я не советую вам делать так, — возразил я ему. — Это будет походить на бегство. Поезжайте спокойно и открыто, как глава правительства.
— Хорошо, но только дайте мне надежный конвой.
Я вышел из его квартиры, потребовал себе казака Руссова (который был выбран для наблюдения за Керенским) для того, чтобы вызвать надежных людей для сопровождения А. Ф. Керенского в Петроград’[137].
Были собраны дивизионные комитеты, и после шестичасовых переговоров, в два часа пополудни, выработаны следующие условия перемирия:
‘1) полная амнистия и выпуск на свободу всех юнкеров, офицеров и других лиц, принимавших участие в борьбе, кроме имеющих за собой обоснованное обвинение в государственной измене,
2) выпуск на свободу и выдача надлежащих пропусков всем членам совета Союза казачьих войск,
3) прекращение грабежей, насилий и неистовств над мирными жителями, если таковые происходили и впредь предотвратить,
4) свободный и организованный пропуск всех семейств казаков, находящихся в Петрограде, с правом вывезти необходимое имущество,
5) установление надежной охраны в г. Гатчине и окрестностях после отъезда казаков,
6) полная гарантия спокойствия и нормальной жизни в Гатчинской школе прапорщиков и авиационной школе,
7) дать возможность приготовить все для погрузки отряда казаков не спеша,
8) немедленно по окончании переговоров открыть движение всех железных дорог, чтобы дать возможность подвоза продовольствия и всего нео бходимого,
9) открыть все заставы и установить свободное сообщение со столицей. Товарищи Ленин и Троцкий, впредь до выяснения их невиновности в государственной измене, не должны входить как в министерство, так и в народные организации. ‘С другой стороны, было постановлено по заслушании доклада представителей революционного комитета’: ‘передать Керенского в распоряжение революционного комитета для предания гласному народному суду под охраной трех представителей от казаков, трех от партий и трех от матросов, солдат и рабочих Петрограда. Обе стороны дают честное слово, что над ним и вообще ни над кем ни в коем случае не будут допущены никакие насилия и самосуды’.
Керенский, как видим, был прав, что ‘внизу’ происходил ‘торг о цене его головы’. Понятны в связи с содержанием этих решений, которые здесь переданы по данным первоначальной брошюры Краснова, и советы Краснова Керенскому поехать в Петроград добровольно, с надежным эскортом. В некоторых пунктах соглашения видны следы предложений Краснова о перемирии, посланных накануне в Красное Село. Едва ли, конечно, Краснов мог поверить в добросовестность предложения ‘румяного и веселого красавца-мужчины’ Дыбенко поменять Керенского на Ленина, ‘ухо за ухо’.
Казаки, однако, этому верили. Вскоре по принятии приведенных решений, в три часа дня, к Краснову, по его позднейшим воспоминаниям, ‘ворвался комитет 9-го Донского полка с войсковым старшиной Лаврухиным’. Казаки истерично требовали немедленной выдачи Керенского, которого они под своей охраной отвезут в Смольный. ‘Ничего ему не будет, — говорили они. — мы волоса на его голове не позволим тронуть’.
Дальше в показаниях Краснова и Керенского начинается важное разноречие. Конец разговора своего со станичниками Краснов передает здесь так, как выше передан его разговор с той же делегацией 9-го Донского полка, происшедший (по первоначальной брошюре Краснова) в пять часов вечера накануне, 31 октября. Надо думать, что в позднейших воспоминаниях произошло смешение, и тот же разговор отнесен к 3 часам 1 ноября. Если это так, то и в дальнейшем рассказе Краснова мы можем предполагать путаницу. Краснов рассказывает следующее:
‘Когда они (казаки) вышли, я прошел к Керенскому. Я застал его смертельно бледным в дальней комнате его квартиры. Я рассказал ему, что настало время, когда ему надо уйти. Двор был полон матросов и казаков, но дворец имел и другие выходы. Я указал на то, что часовые стоят только у парадного входа. ‘Как ни велика ваша вина перед Россией, — сказал я, — не считаю себя вправе судить вас. За полчаса времени я вам ручаюсь’. Выйдя от Керенского, я устроил так, что надежный караул (обещанный депутацией 9-го полка) долго не могли собрать. Когда он явился и пошел осматривать помещение, Керенского не было. Он бежал’.
Керенский в своих воспоминаниях утверждает, что ‘все это вздор и вымысел’ и что никакого свидания с Красновым непосредственно перед побегом у него не было. Утверждение Керенского подтверждается не только подозрительно театральным тоном обращения, которым отличаются и части предыдущей беседы, но и тем обстоятельством, что в своем первоначальном рассказе, составленном тогда, когда воспоминания были свежее, Краснов также ничего не говорил о втором разговоре с Керенским. Там он рассказывал о бегстве Керенского как совершенно неожиданном для него самого. Он описывал, как после приведенного выше разговора, происходившего около полудня, он едва успел получить сведения о ходе переговоров с казаками, отправить телеграмму в Ставку и вызвать к аппарату казачьего комиссара в Ставке, как наткнулся в комнате офицеров штаба на растерянных казаков и офицеров, сообщивших ему, что Керенский бежал. ‘Это известие показалось мне совершенно невероятным, — сообщает Краснов в своем первоначальном ‘Описании’. — Был полный день: коридор дворца (квартира Керенского выходила на два коридора, охранялся же только один вход, другой был заперт), дворцовый двор и площадь перед дворцом кишели казаками и солдатами. Как можно было бежать через всю эту кипень людей такому приметному наружно человеку, каким был А. Ф. Керенский?’ Из расспросов Краснов установил, что Керенский ‘ушел в матросской куртке и синих очках’.
По-видимому, покрывая себя перед начальством, Краснов телеграфировал в Ставку генералу Духонину: ‘Приказал арестовать главковерха: он успел скрыться’.
От приказа арестовать до пособничества в побеге — расстояние, конечно, очень большое, и единственным исходом из этого ряда внутренних противоречий генерала Краснова является признать более правильным изложение Керенского, совпадающее с первоначальным свидетельством самого Краснова. Керенский рассказывает (‘Гатчина’), как после своего ‘последнего свидания’ с Красновым, изложенного выше, он ‘рассказал всю правду тем, кто еще оставался с ним’. По его словам, тут же было решено, что он с адъютантом останется в своих комнатах, но живым не сдастся, а с наступлением сумерек выйдет из дворца подземным ходом, который был указан ему одним из высших служащих дворца. Но в третьем часу к нему вбежал ‘тот самый солдат, который утром принес весть о Дыбенко’, и сообщил, что ‘торг состоялся’ и что для ареста Керенского и выдачи его большевикам уже избрана смешанная комиссия. ‘Каждую минуту матросы и казаки могли ворваться’. ‘Я ушел из дворца, — рассказывает Керенский, — за 10 минут до того, как предатели ворвались в мои комнаты. Я ушел, не зная еще за минуту, что пойду. Прошел нелепо переодетый под носом у врагов и предателей. Я еще шел по улицам Гатчины, когда началось преследование’… Потом на автомобиле он уехал по шоссе к Луге.
Адъютанты Керенского тогда же сообщили печати следующее официальное объяснение его исчезновения. ‘Около 3 часов дня, когда стала известна вся безнадежность создавшейся обстановки для А. Ф. Керенского, решение казаков выдать его большевикам, по его мнению, должно было повлечь за собой самосуд: тем более, что у него не было надежды на то, что его дело будет рассматриваться в условиях нормального политического процесса, он решился временно скрыться, с тем чтобы, когда улягутся страсти и настроение общества будет более объективным, объяснить стране как обстановку, в которой он действовал в последние дни, так и те причины, которые заставили его решиться сделать этот шаг’.
В самый момент обнаружения бегства Керенского комиссар Северного фронта Войтинский сообщил генералу Краснову, что ‘соглашение между отрядом Краснова и представителями Петроградского гарнизона достигнуто на основании низложения Керенского’. В Псков и в Ставку Войтинский послал следующие телеграммы. В Псков (после только что приведенной фразы): ‘Предпишите немедленно остановить все двигающиеся к Петрограду эшелоны и прекратить всякие действия, связанные с формированием отряда Керенского’. Наштаверху (после того же сообщения): ‘Все проявления гражданской войны должны быть немедленно ликвидированы. В частности, прекратите движение эшелонов и известите всех о прекращении военных действий между столкнувшимися сторонами’. ‘Всем, всем’ была послана третья телеграмма (после той же вступительной фразы): ‘Вопрос управления Россией этим соглашением не предрешается, но устанавливается безусловное прекращение гражданской войны. Керенский покинул отряд’.
Ликвидация похода генерала Краснова. В первую очередь предстояла ликвидация красновского похода. Казачий комиссар при Ставке Шапкин, еще не зная о соглашении и исчезновении Керенского, телефонировал Краснову, что казачьим частям надо соединиться и добиваться пропуска на Дон, а Керенскому, не выдавая его, ‘чего не допускает казачья честь’, надо ‘дать возможность скрыться’. Слух об этом разговоре немедленно дошел до казаков, и мысль об уходе домой окончательно разрушила в их среде остатки дисциплины. Офицеры пребывали в состоянии растерянности, когда колонна солдат лейб-гвардейского Финляндского полка в несколько тысяч человек в стройном порядке беспрепятственно прошла казацкие заставы и подошла к дворцу. ‘Казаки оставили меня и разбежались куда попало, — рассказывает Краснов. — За финляндцами шли матросы, за матросами — красная гвардия. В окна, сколько было видно, все было черно от черных шинелей матросов и пальто красной гвардии. Тысяч двадцать народа заполнили Гатчину, и в их темной массе совершенно растворились казаки’.
О заключенном перемирии вновь приходившие части ничего не знали и считали, что они ‘взяли Гатчину’. Солдаты, матросы, красногвардейцы, казаки — все перемешалось. Смешанная толпа наполнила коридоры, лестницы и комнаты дворца. Они ‘шатались по коридорам, тащили ковры, подушки, матрацы’. ‘Прибывшие с матросами народные комиссары Дыбенко, мичман Раскольников, Рошаль сбивались с ног, успокаивая свое непослушное войско. Всюду стоял гомон голосов, происходили летучие митинги, шли споры, легко переходившие в брань. Матросы упрекали казаков в том, что они шли за Керенским, казаки упрекали матросов в том, что они стояли за Ленина… Обе стороны упорно открещивались от своих вождей и до хрипоты кричали, что они стоят за Учредительное собрание’.
В 11 часов ночи Краснов отправил в Ставку телеграмму, в которой сообщал о разложении казаков и прибавлял: ‘Ночуем, окруженные часовыми финляндцев (Финляндского полка), стоящими вперемежку с нашими’. Последовала тревожная ночь на 2 ноября: в час ночи явился главнокомандующий петроградскими войсками ‘подполковник Муравьев и объявил генерала Краснова со штабом арестованными ‘именем Временного правительства’. Уведомленные о том, что это правительство уже заключило перемирие, одним из условий которого является отказ от ареста и насилия, Муравьев смутился и извинился. Вопрос об аресте был исчерпан, но Муравьев потребовал приезда генерала Краснова в Смольный ‘для допроса’[138]. За поздним временем поездка была отложена на утро. Утром в Гатчинский дворец приехал посланец из Смольного, уверивший Краснова, что допрос продолжится ‘не более часа’. Краснов поехал.
В Смольном, переполненном вооруженными ‘товарищами’ часовыми и канцелярскими барышнями, Краснова поместили в комнату, где уже содержались другие лица, причастные к защите Временного правительства: один адъютант Керенского, комендант Гатчинского дворца и т. д. Через несколько часов явился матрос для вопроса Краснову, ‘по чьему приказу он выступил и как бежал Керенский’. Вскоре, однако, нормальный ход этого расследования был нарушен появлением всего комитета 1-й Донской дивизии в сопровождении Дыбенко. Между ними и прапорщиком Крыленко шел спор. Крыленко требовал, чтобы, отправляясь на Дон, казаки выдали пушки. Казаки отказывались и настаивали на своем. В этот момент, не считая еще свое дело окончательно выигранным, большевики их боялись. Крыленко спрашивал Краснова, правда ли, что генерал Каледин уже под Москвой. Через начальника штаба Краснова Троцкий давал понять Краснову, что он может получить высокий пост у большевиков.
Ввиду явного нежелания Краснова пойти на это предложение он был объявлен под домашним арестом и отвезен на свою квартиру. Крыленко объявил, что договор с казаками аннулирован народными комиссарами, так как не исполнен первый пункт его — выпущен Керенский. Спутник Краснова ответил, что тогда не исполнен и последний пункт, ибо Ленин и Троцкий не под следствием, а во главе власти. Последовали переговоры о том, куда двинуть казаков из Гатчины, оставить у них пушки или отобрать и т. д. Так прошли 2, 3 и 4 ноября, и все это время генерала Краснова продержали под домашним арестом. Ввиду настойчивости, проявленной казаками, их желания были в конце концов удовлетворены, отряд направлен в Великие Луки, куда поехал и Краснов. Ночью 10 ноября 1-я Донская казачья дивизия отправлена на Дон. Краснов писал Каледину, что туда придут совершенно небоеспособные и разложившиеся части, которые надо распустить по домам и заменить новой молодежью. Каледин отвечал, что для этого у него нет власти. Краснов ‘понял, что течение несло неудержимо к большевикам’.
Отношение Ставки ко всему совершившемуся определилось в самый день исчезновения Керенского, 1 ноября. Это явствует из следующей телеграммы генерала Духонина, разосланной после получения приведенных выше телеграмм Войтинского. ‘Сегодня, 1 ноября, войсками генерала Краснова, собранными под Гатчиной, было заключено перемирие с гарнизоном Петрограда, дабы остановить кровопролитие гражданской войны. По донесениям генерала Краснова, главковерх Керенский оставил отряд, и место пребывания его не установлено.
Вследствие сего, на основании положения о полевом управлении войск я вступил во временное исполнение должности верховного главнокомандующего и приказал остановить дальнейшую отправку войск на Петроград. В настоящее время между различными политическими партиями происходят переговоры для формирования Временного правительства. В ожидании разрешения кризиса призываю войска фронта спокойно исполнять свой долг перед родиной, дабы не дать противнику возможности воспользоваться смутой, разразившейся внутри страны, и еще более углубиться в пределы родной земли. Духонин’.
‘Переговоры между политическими партиями’, о которых упоминается здесь, очевидно, происходили не в Ставке, а в Петрограде. В ожидании их окончания генерал Духонин встал на единственно возможную формальную точку зрения. Но практически эта позиция равнялась отказу от дальнейшей поддержки правительства Керенского. Все усилия Савинкова и Вендзягольского, выехавших из Гатчины с целью убедить армии фронта продолжать борьбу, были, таким образом, заранее обречены на неудачу. В Пскове, куда они выехали 1 ноября, окончательно выяснилось, что именно распоряжениями генерала Черемисова, а вовсе не большевистскими настроениями пехотных частей объяснялось главным образом то опоздание, которое стало причиной неудачи похода генерала Краснова. Двусмысленная позиция главнокомандующего Северным фронтом заставила и его подчиненных быть крайне уклончивыми. Начальник штаба генерал Лукирский сидел дома и не ходил в штаб. Он признал, что приказы Черемисова обнаруживают его нежелание допустить движение пехотных частей к Петрограду, но от дальнейшего обсуждения причин, побуждений и последствий этой тактики главнокомандующего отказался. Генерал Барановский, родственник Керенского, ответил приезжим: ‘В моем положении мне неудобно вмешиваться во все это’. Генерал Духонин, запрошенный Савинковым по аппарату 3 ноября, ответил только, что приглашает бывшего управляющего военным министерством лично прибыть в Ставку. Уже 4 ноября Савинков ответил на это приглашение письмом из Луги, что не может приехать, потому что ‘его ищут’, но что при безостановочном движении эшелонов в Луге еще может собраться отряд в 2-5 пехотных дивизий, который ‘при достаточной артиллерии и хотя бы небольших конных частях’ мог бы ‘без особого труда’ предпринять поход на Петроград, который ‘должен увенчаться успехом’. Не дожидаясь ответа, Савинков снова едет в Псков и делает безнадежную попытку убедить дивизионный комитет и штаб, что Черемисова, который сошелся с большевиками, надо арестовать.
Ликвидация обороны Петрограда. Дивизионный комитет пытался ‘всячески выпрямлять извилистые пути’ эшелонов, разбрасываемых Черемисовым в разные стороны. Действительно, 3 ноября приходит первый эшелон 35-й дивизии. Но за ним не следуют другие. И ‘дисциплина берет верх’. Решено обратиться еще раз к высшей власти, к генералу Духонину. Савинков и Вендзягольский 5 ноября шлют ему телеграмму, в которой просят срочно указать, ‘сосредоточиваться ли частям 35-й и 3-й Финляндской дивизии в районе Луги или отбывать по другим направлениям’. Черемисову они телеграфируют одновременно, что ‘при восстановлении законного Временного правительства ими будет ему доложено о его противоречивых распоряжениях, кои могут дать повод усмотреть в них нежелание защищать законную власть в столь ответственную минуту’. Части 35-й дивизии, получившие накануне приказ Черемисова грузиться обратно, из Луги на Псков, отказываются выполнить этот приказ.
Все это были последние судороги. 5 ноября пришло распоряжение Духонина, подтверждавшее приказ Черемисова. Еще накануне, 4 ноября, Духонин повторил свой приказ от 1 ноября, остановивший дальнейшую отправку войск на Петроград. С каким настроением он это делал, видно из его разговора по аппарату с новым начальством, прапорщиком Крыленко. В эти же дни Крыленко прямо спрашивал Духонина: ‘Как и чего мы можем ждать с вашей стороны по отношению к создавшемуся положению вещей?’ Духонин, который в телеграмме от 27 октября Каледину заверял.., ‘что мы все в тесном сотрудничестве с комиссарами и войсковыми комитетами… до последнего предела будем бороться для восстановления в данное время Временного правительства и Совета республики’, не мог сразу решиться признать, что наступил ‘последний предел’. Фактически сам положив этот предел своим распоряжением об остановке движения эшелонов и, конечно, не разделяя упорной настойчивости Савинкова и его упрямого оптимизма, Духонин, однако, не мог решиться и на признание новой власти. Он отвечал Крыленко: ‘Ставка не может… принять участие в решении вопроса о законности верховной власти… Я как временно исполняющий должность верховного главнокомандующего готов войти в деловые сношения с генералом Маниковским’. На повторные заявления Крыленко, что речь идет, собственно, не об этом, а о прекращении передвижения войск, возбуждающего ‘волнения гарнизона Петрограда’, Духонин отвечал односложной справкой: ‘Мой приказ 1 ноября выполняется’. Печатая юзограмму этих переговоров, ‘Известия’ прибавили от себя, что ‘так могут поступать только люди, которые еще пока не знают, чего держаться’, и что генерал Духонин, конечно, не может остаться на своем посту, раз в такой критический момент он колеблется безоговорочно признать власть Советов’. Так готовилась агония Ставки и личная трагедия Духонина.
Сопротивление армии перевороту большевиков было, таким образом, остановлено на первых робких попытках. Савинкову и Вендзягольскому оставалось спасаться самим, что они и сделали, вернувшись в Псков с погрузившимися воинскими частями. В момент их отъезда, 6 ноября утром, разведка сообщила, что на вокзале в Луге уже находятся Дыбенко и Рошаль во главе отряда матросов и что солдаты с ними братаются… В Пскове было получено новое распоряжение генерала Духонина: направлять все части, двигающиеся на Лугу, обратно в Невель и в первоначальные места погрузки.
В Петрограде сопротивление большевикам после 25 октября сосредоточилось в руках ‘комитета спасения родины и революции’, созданного городской думой. Одновременно борьбой руководила военная комиссия при центральном комитете партии эсеров. Связь между комитетом и комиссией поддерживалась тем, что некоторые члены, как Гоц, участвовали и там, и здесь.
Вероятно, в этой среде существовало убеждение, высказанное Керенским (‘Гатчина’), что в ‘Санкт-Петербургском гарнизоне, как в полках, так и в специальных войсках, было еще достаточно организованных антибольшевистских элементов, готовых при первом удобном случае выступить против большевиков’. Мы видели, что между Петроградом и Гатчиной не прерывались сношения, целью которых, очевидно, была координация борьбы. Известия, получавшиеся в Гатчине, были то оптимистические, то, наоборот, очень пессимистические. Можно сказать, что Петроград возлагал надежды на Гатчину, а Гатчина — на Петроград.
Из показаний Ракитина-Брауна, Краковецкого и Фейта в московском процессе эсеров в июне 1922 г. видно, что военной комиссией эсеров был разработан план восстания, целью которого был захват Смольного и удар в тыл стоявшим против отряда Краснова в Гатчине частей Петроградского гарнизона. План этот был утвержден на особом совещании, в котором участвовали Авксентьев, Гоц, Богданов и полковник Полковников (подозрения против последнего, высказывавшиеся Керенским и некоторыми министрами, тем самым оказываются преувеличенными). Успех плана зависел от согласования его с движениями красновского отряда, а также, разумеется, от численности войск, которые примут участие в выполнении. Но части Петроградского гарнизона вопреки расчетам эсеров и ‘комитета спасения’ уклонились от участия. Единственным надежным элементом оказались юнкера. И как раз тут случилось обстоятельство, которое повело к провалу всего предприятия и к кровавой расправе с юнкерами. В Смольном узнали о плане эсеров.
Получив об этом сведения, рассказывает Ракитин, мы (по смыслу показания, инициаторы плана) ‘решили форсировать события и, не дожидаясь прихода Керенского в Гатчину (очевидно, деталь неточная), поднять восстание.
Я (Ракитин) составил приказ, в котором говорилось, что власть большевиков свергнута и что все члены военно-революционного комитета должны быть задержаны. Этот приказ должны были подписать Авксентьев, Гоц, я и Синани’.
В данном случае инициаторы, очевидно, пошли дальше руководителей. По рассказу Керенского, ‘на заседании военного совета, происходившем вечером 28 октября, никакой резолюции о немедленном восстании принято не было’. Это произошло позже, когда заседание кончилось и большая часть участников его разошлась[139]. В этот момент в помещение заседания Совета явилось несколько военных с известием, ‘которое Керенский называет крайне тревожным, но едва ли верным’. Военные заявили, что ‘большевики, узнав о готовящихся событиях, решили с утра 29-го приступить к разоружению всех военных училищ’. Они выводили отсюда, что ‘больше медлить нельзя, завтра же нужно рисковать’.
Этот ход событий объясняет, почему, когда нужно было подписать приказ (составленный Ракитиным), ‘налицо не оказалось ни Авксентьева, ни Гоца’. Гоц заявил на суде тотчас после показания Ракитина, что он не видал приказа, а потому и не подписывал. Инициаторы восстания, однако, перед этим не остановились. ‘Мы, — говорит Ракитин, — решились опубликовать приказ, поставив на нем их фамилии’[140].
Это едва ли была ‘провокация’, как выражается Керенский. Но это во всяком случае была крайняя неосторожность и опрометчивость, повлекшие за собой роковые последствия.
Утром 29 октября началась канонада, ‘происхождение и смысл которой’, по свидетельству Керенского, ‘оставались совершенно непонятными большинству гражданских и военных руководителей антибольшевистского движения в Санкт-Петербурге’. Ракитин показывает, что начало восстания было удачно и что в этот момент он распространил заготовленный им приказ от имени ‘комитета спасения’. Но, очевидно, сразу же обнаружилось крайнее неравенство сил — началась расправа.
Мы имеем свидетельство очевидца И. Кузьмина, напечатанное в органе правых эсеров ‘Народ’, о том, что происходило 29 октября в Петрограде. ‘С 7-8 часов утра началась осада Владимирского военного училища. Я был разбужен пальбой из пушек, пулеметов и ружей. Юнкера и женский ударный батальон отстреливались до 2 часов и потом сдались. С той и другой стороны были раненые и убитые. Сколько их, я не знаю. В стенах училища пробиты бреши, двери и окна разбиты и разворочены… С момента сдачи толпа вооруженных зверей с диким ревом ворвалась в училище и учинила кровавое побоище. Многие были заколоты штыками, заколоты безоружные! Мертвые подвергались издевательствам: у них отрубали головы, руки, ноги. Убийцы грабили мертвых и снимали с них шинели и сапоги, тут же надевая их на себя.
Оставшихся в живых повели группами под усиленным конвоем в Петропавловскую крепость, подвергая их издевательствам и провожая ругательствами и угрозами. Это было кровавое шествие на Голгофу. Здесь свершилось. На вопрос, что делать с пленными, последовало распоряжение: ‘Расстрелять’! Раздалась команда первой группе юнкеров: ‘Становись в ряды’. Юнкера с бледными лицами выстроились у стены.
Однако солдаты, которым был поручен расстрел, с проклятьями бросили ружья в сторону и убежали.
‘Кто добровольно хочет стрелять?’
Юнкера стояли и ждали.
Потом — несколько залпов, и они упали.
Приводили еще партии юнкеров и женщин из ударного батальона. По-видимому, их тоже расстреливали, хотя очевидец расстрела первой партии юнкеров не был свидетелем расстрела двух партий: он бежал от ужасов и только по раздавшимся залпам заключил, что и другие партии расстреляны. Это происходило днем, в центре города… Очевидец-солдат, который рассказал мне о злодеянии, совершившемся в Петропавловской крепости, закрыл лицо руками и, плача, отошел в сторону…’
Вот другое свидетельство, в письме А. И. Шингарева в ‘Русские ведомости’ от 27 октября.
‘Артиллерийским огнем не только покорено юнкерское Владимирское училище, но и разрушены соседние дома, убиты и ранены дети, женщины, расстреляно мирное гражданское население. Сдавшиеся юнкера на городской телефонной станции выводились на улицу и здесь зверски убивались, еще живые, с огнестрельными ранами, сбрасывались в Мойку, добивались о перила набережной и расстреливались в воде. Убийцы-мародеры тут же хладнокровно грабили их, отнимая сапоги, деньги и ценные вещи. Рассказ комиссара Адмиралтейского района об этих фактах, лично им наблюдавшихся, вызвал стоны и крики в заседании городской думы.
…Еще вчера от одного из гласных я слышал фактическое описание обыска в одной из женских организаций. Были издевательства, безмерная наглость и грубость, аресты. Во время обыска исчезли ценные вещи, серебряные ложки, платья, деньги. Новые жандармы унесли с собой все, что имело в их глазах какую-либо ценность, но оставили кое-что и свое: на полу после их ухода нашлась германская марка’.
Так в столице было положено формальное начало гражданской войны, начало той бесконечной цепи страданий неорганизованных масс от вооруженного господства организованных шаек, в которой погибла русская государственность. Процесс распада власти, который мы проследили на протяжении всего нашего изложения, здесь пришел к своему естественному, давно предсказанному и предвиденному концу. В процессе разрушения отступила в сущности на второй план даже та идеология, во имя которой это разрушение совершалось. Вожди нового переворота были вовлечены в тот же стихийный процесс, которому открыли путь и не смогли противиться их предшественники. Этот контраст между возвышенными лозунгами, предполагавшими исключительное и неограниченное господство государства над частными интересами, и печальной действительностью, в которой групповые интересы привилегированной кучки получили неограниченную свободу злоупотребления среди разбушевавшегося океана народных страстей, составит предмет следующей части нашей истории.
Нам остается теперь рассказать о последней попытке спасти гибнущую государственную власть. Взятие Петрограда и центрального правительственного аппарата большевиками еще не решало вопроса, подчинится ли вся Россия захвату власти солдатами Петроградского гарнизона. Слово было за Москвой.
Сопротивление Москвы. Коммунистическая партия в Москве была, конечно, в курсе всего, что происходило в Петрограде. Как и в Петрограде, здесь боролись два течения: за и против восстания и немедленного захвата власти. Бухарин, Осинский, Смирнов стояли за восстание, ссылаясь на мнение Ленина. Ногин, Рыков, Скворцов, Норов возражали. За неделю до Октябрьского восстания в редакции московского ‘Социал-демократа’ обсуждалось письмо Ленина, в котором Московский комитет партии приглашался взять на себя инициативу восстания, если ЦК и Петроградский комитет не захотят взять на себя ответственности. В партийном совещании руководитель военной организации Ярославский доложил, что ‘огромное большинство солдат на стороне пролетариата’. Мешал только Совет солдатских депутатов, где продолжали преобладать эсеры. Для окончательного решения в большой аудитории Политехнического музея была собрана общегородская конференция коммунистической партии, которая после докладов Осинского, Семашко и Смирнова единогласно вотировала восстание.
Накануне Октябрьского восстания в Петрограде московские представители Рыков и Ломов участвовали в совещаниях в Смольном, на которые являлся Ленин, бритый и в парике. В день восстания Ломов был отряжен в Москву ‘брать там вместе с товарищами власть’. Партийные организации коммунистов (Московский комитет, окружной комитет и областное бюро) немедленно выделили из себя центр, который занялся объединением работы этих организаций в Москве и мобилизацией, ‘по условленному конспиративному призыву’, всех партийных сил в губернии и в области на помощь Москве[141].
Прежде чем перейти к результатам этой деятельности партийных учреждений, посмотрим, что предпринималось в антибольшевистском лагере при первых известиях о петроградских событиях 25 октября. Средоточием московских противников большевиков с самого начала явилась городская дума. Городской голова В. В. Руднев, эсер, немедленно созвал экстренное заседание думы и предложил ей высказаться по поводу переворота. Лично он высказался отрицательно, и даже в случае, если перемена правительства будет признана необходимой, считал возможным только правительство коалиционное, а не чисто социалистическое. В защиту переворота выступил большевик Скворцов-Степанов, сообщивший собранию, что захват власти Советами ‘хорошо организован и совершается почти безболезненно’. Ему возражал Н. И. Астров, представитель партии народной свободы, находивший, что ‘безболезненность’ переворота не исключает насилий и погромов, а хитрая обдуманность плана свидетельствует об участии германцев. Астров предлагал думе создать орган для руководства защитой столицы и охраны жизни и имущества населения. Ораторы-меньшевики разошлись во мнениях. Социалисты-революционеры поддерживали Руднева и Временное правительство. В заключение было принято воззвание к московскому населению — сплотиться вокруг думы для защиты Временного правительства, и решено было поручить управе создать при городском управлении комитет общественной безопасности с представительством демократических организаций. С утра 26 октября и было приступлено к организации этого комитета.
По идее эсеров, комитет должен был быть составлен не из представителей комитетов политических партий, а из представителей учреждений. Этим устранялись межпартийные споры, этим же, с другой стороны, определился и фактический перевес тех политических групп, которые преобладали в составе объединенных в комитете учреждений. В комитет безопасности вошли, таким образом: президиум городской управы в лице городского головы Руднева и трех его товарищей, представители уездного земства, президиум Совета солдатских депутатов[142], исполнительный комитет крестьянских депутатов, представители железнодорожного и почтово-телеграфного союзов, представители штаба военного округа. Представители думских фракций, то есть политических групп, были допущены лишь для осведомления, в качестве информационного комитета.
Комитет объявлял, что все обязательные распоряжения могут публиковаться только от его имени, и ставил своей задачей ‘защиту порядка и безопасности’ и ‘уменьшение испытаний, которые грозят населению’. Командующий войсками Московского округа в своем приказе от 26 октября ‘призывал не поднимать никакой гражданской войны, охранять национальные ценности и казенные учреждения и не допускать никаких выступлений темных сил и погромов’.
Ограничение комитета пассивной задачей охраны безопасности вытекало из тогдашнего настроения. Психологии немедленного призыва к борьбе не было налицо, и даже те, кто с самого начала видел необходимость борьбы, считали необходимым привести население постепенно к сознанию этой необходимости. Городская дума, взявшая на себя руководство защитой, принципиально не хотела призывать к гражданской войне. Она лишь брала на себя своеобразную роль политического прикрытия между армиями и мятежниками. Это была, по выражению одного эсера, видного участника событий, ‘педантически-государственная концепция’. Не признавая переворота, думский комитет взывал к стране и к фронту: ‘решающий голос в борьбе должен был принадлежать, по этой концепции, всей демократии России и действующей армии’.
Получив от министра Никитина право пользоваться телеграфом, комитет апеллировал на решение Петрограда к стране. На тысячи телеграмм он получил сотни ответов. Но они запоздали и пришли после развязки. Ошибочна была и надежда продержаться, пока не выскажется фронт: мы видели, что фронт сам выжидал, пока не появилась возможность перейти на сторону победителя. Вся надежда в Москве была возложена на командование округом, но представитель командования полковник Рябцев два первых дня отсутствовал в комитете. Он был в Кремле и… переговаривался с большевиками. Приказаний от комитета он не получал и в силу упомянутой основной ‘концепции’ комитета.
Для большевиков, напротив, все было ясно. К своей цели они шли, ни на кого не полагаясь и не оглядываясь направо и налево. Одновременно с заседанием городской думы 25 октября состоялось заседание Совета рабочих и солдатских депутатов, на котором были приняты решения, желательные большевикам. Правда, этому заседанию предшествовал общий сговор фракций Совета, и бюро фракций вынесло выработанную сообща платформу, сообразно которой предполагалось ‘для охраны порядка и борьбы с натиском контрреволюционных сил образовать временный общедемократический революционный орган в составе представителей от Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, представителей городского и земского самоуправлений, штаба округа и всероссийских железнодорожного и почтово-телеграфного союзов’.
Но создание такого органа, который по составу совпадал бы с комитетом безопасности, организованным думой, вовсе не нравилось большевикам. Они потребовали перерыва и внесли свою формулу: ‘Московские Советы рабочих и солдатских депутатов выбирают на сегодняшнем пленарном заседании революционный комитет из 7 лиц. Этому революционному комитету предоставляется право кооптации представителей других революционных демократических групп, с утверждения пленума и социал-демократов. Избранный революционный комитет начинает действовать немедленно, ставя себе задачей оказывать всемерную поддержку комитету петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов’. Социалисты-революционеры решительно протестовали против ‘создания организаций, направленных к захвату власти’. ‘Снимая с себя всякую ответственность за результаты большевистской попытки государственного переворота’, они от голосования отказались. Меньшевики голосовали против, но формула большевиков получила большинство 394 против 113 при 26 воздержавшихся, и московский ‘военно-революционный комитет’, предназначенный действовать в ‘поддержку’ петроградскому, был тут же выбран. ‘Большинство в нем (4 из 7) принадлежало к большевикам. Социалисты-революционеры отказались войти. Меньшевики вошли с оговоркой, что входят не для того, чтобы содействовать захвату власти Советами, а для того, чтобы помочь пролетариату и армии возможно безболезненнее изжить все последствия этой попытки авантюризма большевистских вождей и чтобы бороться внутри комитета за замену его общедемократическим революционным органом’. Позиция довольно своеобразная в органе, который должен был заставить говорить пушки. Нужно прибавить, что и меньшевики, и объединенцы скоро почувствовали невозможность своего пребывания в составе органа, который вовсе не желал с ними считаться. ‘Ввиду явного нарушения большевиками принципа коллективности и стремления подавить волю меньшинства и действовать за его спиной, они вынуждены были покинуть комитет’[143].
Большевистский штаб восстания начал действовать немедленно. В помещении Совета рабочих и солдатских депутатов работа кипела. Одним из первых его действий было объявить на следующий день всеобщую забастовку и запретить выход ‘буржуазных’ газет. Товарищ Голенко немедленно организовал нападение на типографии этих газет, начатый набор был разобран, и утром 26-го вышли только ‘Известия’ и ‘Правда’. Чтобы закрепить за собой московские войска, не знавшие в первую минуту, кого слушаться и запрашивавшие об этом ‘контрреволюционный’ Совет солдатских депутатов, 26 октября была созвана конференция представителей всех частей Московского гарнизона. Огромным большинством 116 голосов против 18 она постановила выразить доверие большевистскому военно-революционному комитету. Прокламацией, напечатанной 27 октября в ‘Известиях’, военно-революционный комитет брал власть в свои руки. ‘Революционные рабочие и солдаты г. Петербурга во главе с петербургским Советом рабочих и солдатских депутатов, — говорилось в этой прокламации, — начали решительную борьбу с изменившим революции Временным правительством. Долг московских солдат и рабочих — поддержать петербургских товарищей в этой борьбе. Для руководства ею московский Совет рабочих и солдатских депутатов избрал военно-революционный комитет, который и вступил в исполнение своих обязанностей. Военно-революционный комитет объявляет: 1. Весь Московский гарнизон немедленно должен быть приведен в боевую готовность. Каждая воинская часть должна быть готова выступить по первому приказанию военно-революционного комитета. 2. Никакие приказы и распоряжения, не исходящие от военно-революционного комитета или не скрепленные его подписью, исполнению не подлежат’.
Немедленно же было сделано употребление из этих полномочий, взятых на себя военно-революционным комитетом. Занимавшие караулы в Кремле роты 56-го полка были на стороне большевиков, но решено было подкрепить их ротами 193-го полка, и приказ об этом, привезенный в ночь на 27 октября в Хамовнические казармы большевиком Ярославским, был немедленно выполнен. Начальник арсенала в Кремле Лазарев подчинился и требованию военно-революционного комитета о выдаче оружия. К 10 часам утра было выдано 1500 винтовок с патронами. Входы и выходы из Кремля были заперты. Прапорщик Берзин назначен начальником гарнизона Кремля.
С другой стороны центром сопротивления военно-революционному комитету, заседавшему в губернаторском доме на Скобелевской площади, становились военные училища, в особенности Александровское на Знаменке. Туда стекалось к юнкерам и офицерство, желавшее принять участие в борьбе с большевиками, и горячая студенческая молодежь. Первая стратегическая задача, которая была тут поставлена, — занятие доминирующих позиций и важнейших пунктов: Кремля, почты, телеграфа, телефона. Второй задачей являлось окружение Скобелевской площади, где заседал Совет. В первые дни восстания выполнение этих задач представлялось не только возможным, но и легким, так как военно-революционный комитет еще не успел стянуть своих войск. Но и Кремль, и почта были уже заняты ротами 56-го полка, сочувствовавшими восстанию. Начались переговоры между командующим округом полковником Рябцовым и военно-революционным комитетом о предупреждении кровавого столкновения.
Полковник Рябцов очутился в трудном положении между юнкерами, Комитетом общественной безопасности и военно-революционным комитетом. Человек не сильный и колеблющийся, он пытался лавировать среди противоположных требований, предъявлявшихся к нему, и очень скоро потерял всякий авторитет. В течение всего дня 27 октября он вел бесплодные переговоры с большевиками об очищении Кремля и занятии его юнкерами. При этом Рябцов оставался в Кремле среди восставших солдат, а Кремль был окружен юнкерами, не пропускавшими никого из ворот. Большевики требовали, чтобы юнкера очистили Манеж, который они занимали, и дали провезти из Кремля оружие, взятое из арсенала для вооружения солдат и рабочих. Взамен этого они соглашались увести из Кремля роту 193-го полка, но настаивали на оставлении там рот 56-го полка. Рябцов настаивал, чтобы охрана Кремля и арсенала были поручены юнкерам или чтобы по крайней мере они были впущены для охраны окружного суда. Солдаты 56-го полка, среди которых велись эти переговоры, волновались, требовали ареста Рябцова и грозили убить его. Рябцов, наконец, обещал отвести юнкеров от ворот Кремля и отдал соответствующий приказ, которого, однако, юнкера не хотели исполнять. К вечеру 27-го Рябцову наконец удалось выбраться из Кремля и перейти в помещение думы, откуда он вел дальнейшие переговоры.
Попав в район влияния Комитета общественной безопасности, Рябцов стал смелее. В 7 часов вечера он протелефонировал в военно-революционный комитет ультиматум: Кремль должен быть очищен, военно-революционный комитет распущен. Ответ должен быть дан через десять минут, иначе начнутся военные действия. Решение это было мотивировано тем, что военно-революционный комитет, ‘несмотря на все уверения, не вывел из Кремля отказавшуюся повиноваться воинскую часть и было допущено самое широкое расхищение оружия, пулеметов и снарядов из разных мест и снабжение ими большевистских организаций’. ‘Мы испытывали большие колебания, — свидетельствует по поводу ультиматума Рябцова член военно-революционного комитета Аросев. — Никогда мое сердце так не трепетало, как в тот раз, когда приходилось решительно голосовать: отвергнуть ультиматум или нет’… ‘Товарищ председатель сосчитал голоса: за то, чтобы отвергнуть ультиматум Рябцова, большинство. Трезвые, твердые цифры голосов за и против убили колебания’.
Действительно, в тот момент военно-революционный комитет еще не знал, чем он может располагать. Через два часа после принятого решения пролилась первая солдатская кровь на Красной площади. Но это был только небольшой авангард революции: отряд ‘двинцев’, большевистских солдат, арестованных в Двинске еще в августе и переведенных в сентябре в Бутырскую тюрьму, откуда в количестве 860 они были выпущены 1 сентября ‘по постановлению московского Совета рабочих депутатов’. ‘Двинцы’ оказались первыми убежденными сторонниками восстания и его защитниками. Отряд в 300 человек бросился ‘пролить кровь за идею социализма’, и ’45 лучших товарищей двинцев легло у стен Кремля под выстрелами юнкеров’. Остальные отбились и добрались до Скобелевской площади, где и составили основное ядро гвардии военно-революционного комитета.
В течение этого вечера, следующей ночи и утра 28 октября военно-революционный комитет пережил тревожные часы. Помещение Совета опустело: в нем остались только лица, непосредственно связанные с текущей работой. С уходящими в районы прощались, точно навсегда. Настроение оставшихся приближалось к паническому. ‘Начался поток тревожных вестей, — вспоминает большевичка П. Виноградская. — Доносили, что наших теснят, юнкера окружают Совет. Связь с районами определенно порывается. Как бы в подтверждение этих ошеломляющих донесений, во всех переулках, прилегающих к Совету со стороны Б. Никитской, начали показываться юнкера. Неприятельская артиллерия то и дело стала попадать в здание Совета. Нам отвечать было нечем: артиллерия к нам еще не пришла. Приток донесений из районов прекратился, и с часу на час можно было ждать, что мы очутимся в мешке, окруженные со всех сторон и отрезанные от внешнего мира. Этот момент надо считать самым тревожным, самым тяжелым на всем протяжении октябрьских дней’.
Утром 28 октября в Кремле были получены сведения, что вся Москва в руках Рябцова, гарнизон сдался и обезоружен, заняты почта, телеграф и все вокзалы. По телефону Рябцов подтвердил эти сведения: ‘Все войска разоружены мной, я требую немедленного безусловного подчинения, требую немедленной сдачи Кремля’. Подавленный этими сообщениями большевистский комендант Кремля Берзин ‘решил подчиниться приказу и сдать Кремль, чтобы спасти солдат от расстрела’. Солдаты не хотели сдаваться: ‘Нам все равно погибать’, но уступили необходимости и разоружились. Офицеры и юнкера вошли в Кремль, арестовали Берзина и членов большевистского комитета. Последовали расстрелы солдат арсенала.
Юнкера наступали и в других местах Москвы. ‘Весь центр города, — вспоминает большевик М. Ольминский, — кроме части Тверской улицы, был в руках юнкеров, в их руках вокзалы, трамвайная электрическая станция, телефон (кроме Замоскворецкого), военно-революционный комитет сразу оказался почти отрезанным от районов, и районы, плохо связанные между собой, вынесли на своих плечах всю тяжесть борьбы, не зная, что делается в центре. Отрезанность центра от районов (связь кое-как поддерживалась только через Страстную площадь) подвергала его ежеминутной опасности разгрома. Юнкерские броневики появились на самой Советской площади. Бывали моменты, когда казалось, что центру только и остается, что бежать. Это сильно отражалось на настроении членов военно-революционного комитета, делало их склонными к переговорам о перемирии и уступкам. Совсем иное настроение наблюдалось в районах’.
Однако и в рядах победителей данной минуты настроение было далеко не радужное. Состав военной молодежи, собравшейся в Александровском училище, юнкеров, прапорщиков, студентов, мобилизованных интеллигентов был отборный и очень твердо настроенный. Но единства настроения и здесь не было. Вначале эта молодежь с ужасом смотрела на перспективу участвовать в гражданской войне. Иначе настроена была группа правого офицерства, с самого начала примкнувшая к защитникам Москвы. Но этим правым демократически настроенная молодежь не доверялась и побаивалась их влияния на себя. С другой стороны, не удовлетворяла этой молодежи и ‘педанчески-государственная’ позиция Комитета безопасности, не желавшего непосредственно руководить борьбой и ссылавшегося на командующего округом. А командующий округом Рябцов страшно боялся сделать какой-либо шаг, за который его мог бы впоследствии привлечь к ответственности какой-нибудь орган ‘революционной демократии’. Он оказался крайним неврастеником, бесконечно говорившим, когда надо было действовать, абсолютно не способным распоряжаться, не сумевшим запасти вовремя ни продовольствия, ни снарядов. Молодежь еще менее доверяла Рябцову, чем Комитету безопасности, обвиняя его в намеренной дезорганизации обороны и в контактах с большевиками. На комитет негодовали, что он не хочет сменить Рябцова надежным военным руководителем (в руководители, между прочим, предлагал себя Брусилов). Но комитет, как мы видели, принципиально избегал распорядительных действий, опасался офицерства правого настроения и, наконец, считал неудобным менять командование в разгар борьбы.
Была еще одна сила, которая при других условиях могла бы сыграть роль в борьбе: это представители низвергнутого в Петрограде правительства. В эти дни противники большевиков не могли не смотреть на них как на единственных представителей законной власти. С. Н. Прокопович был единственным из министров, не арестованным в Зимнем дворце. Он был арестован еще по пути туда в 10 часов утра, а около пяти часов пополудни освобожден из Смольного. Днем 26 октября под его председательством состоялось совещание товарищей министров, бывших в Петербурге. По словам С. Н. Прокоповича, ‘на этом совещании он указал на необходимость после потери Петербурга организовать сопротивление в Москве и просил дать соответствующие полномочия’. Получив эти полномочия, 27-го утром он приехал в Москву и прямо с вокзала приехал в городскую думу, где заседал Общественный комитет, с ним были его товарищи Хиж-няков и Кондратьев. В думе они предложили ‘кооптировать’ комитет во Временное правительство. Но авторитет Временного правительства, как мы видели, был невысок, и принять его фирму в Москве не значило облегчить борьбу. Сам С. Н. Прокопович вспоминает, что в Москве правые тогда говорили открыто: ‘Лишь бы большевики свергли власть Временного правительства, а там уже справиться с ними будет легко’. ‘В стане правых и левых, — прибавляет С. Н. Прокопович, — я видел в эти дни чуть не открытое ликование по поводу молодцеватости большевиков’.
При таких настроениях предложение Прокоповича ‘о кооптации’ встретило в думе более чем сдержанный прием. Полномочия, данные товарищами министров в Петрограде, в Москве, очевидно, теряли свою силу. Идея Прокоповича и его товарищей — создать в Москве суррогат Временного правительства, таким образом, не могла осуществиться.
Другой идеей министра и его товарищей было опубликовать воззвание к населению, приняв тем самым на себя руководство борьбой. Текст этого воззвания был спешно составлен при участии членов партии к.-д. На следующий же день воззвание должно было появиться в газетах и показать Москве, что, несмотря на захват правительства в Зимнем дворце, законная власть Временного правительства не погибла и что в Москве имеются налицо ее представители, готовые возглавить сопротивление Москвы вооруженному покушению на власть, созданную революцией. Однако и этому плану не суждено было осуществиться. Воззвание не было опубликовано, и присутствие в Москве представителей законной власти совершенно не сказалось на ходе событий.
Отстранение представителей Временного правительства от руководства борьбой произошло как-то автоматически, само собой, как неизбежный результат соотношения вступивших в борьбу сил. Но вместе с этим терялась конкретная цель борьбы. С. Н. Прокопович рассказывает, что на третий или четвертый день борьбы к нему явились четыре общественных деятеля, которые заявили, что поддерживать Временное правительство они не хотят, но готовы поддержать его, если он объявит себя диктатором. Это фантастическое предложение характеризует настроение правых кругов. В более влиятельных левых кругах зрела другая мысль — та же самая, которая высказывалась в дни Петроградского восстания среди представителей социалистических партий: образование нового, чисто социалистического правительства. Но для большинства юнкеров и офицеров, наиболее активных участников борьбы, эта идея делала бесцельной саму борьбу.
Все эти внутренние противоречия в ближайшие дни вышли наружу. Но уже с самого начала они сказались в том, что вместо единства руководства и немедленных решительных действий защитникам государственности пришлось тратить дорогое время на ведение переговоров и на придумывание компромиссов между различными течениями, объединившимися для совместной борьбы[144].
Посредничество социалистов и перемирие. Мы видели, что вечером 27-го и утром 28-го большевистский комитет находился в положении, близком к панике, и проявлял готовность пойти на компромисс и на оттяжку решения. Правда, положение это несколько изменилось в течение 28 октября. После полудня 28-го вернулся, наконец, посланный на Ходынку за артиллерией член военно-революционного комитета В. Смирнов и привел три орудия, немедленно расставленные и начавшие стрелять вниз и вверх по Тверской от Скобелевской площади и по Космодемьянскому переулку. ‘Теперь голыми руками они Совета не возьмут, теперь мы продержимся день-другой, пока не подтянутся районы’, — так формулирует впечатление, произведенное на военно-революционный комитет появлением этих орудий большевик В. Соловьев. Затем появились делегации с фронта, чтобы осведомиться о положении. Оживилась деятельность в районах. Тем не менее склонность к переговорам о перемирии у военно-революционного комитета еще не прошла, а в посредниках между ним и Комитетом безопасности не оказалось недостатка.
Первую попытку наладить переговоры между двумя вступившими в борьбу лагерями сделали меньшевики. Они заявили сторонам, что желают ‘мирной ликвидации гражданской войны’ и хотят для этой цели ‘сплотить третью силу, которая заставила бы считаться с собой обе стороны’. Меньшевики предложили для этого превратить сам Комитет безопасности в ‘общедемократический орган, независимый ни от думы, ни от Советов’. Превращение это должно было состояться путем включения в комитет представителей социалистических партий. Эсеры и к.-д., вошедшие в думский комитет, на это не согласились, опираясь на то основное правило, что Комитет безопасности объединяет не политические партии, а учреждения и организации. После этого отказа меньшевики отозвали из Комитета безопасности всех членов партии, входивших в него от учреждений. Они, таким образом, остались вне обеих борющихся организаций.
‘Третьей силой’, несравненно более могущественной и действительно заставившей стороны идти на переговоры, явился знакомый нам ‘Викжель’. ‘Викжель’ заявил, что он только при том условии допустит подвоз к Москве войск, готовых поддержать Временное правительство, если ‘Комитет безопасности согласится на создание однородного (то есть чисто социалистического) министерства’. ‘Скрепя сердце и идя на тяжелый компромисс, — свидетельствует прокурор палаты А. Ф. Стааль, — Комитет безопасности подчинился требованию ‘Викжеля’
‘Что нам оставалось делать?’ — говорил впоследствии один из видных членов Комитета безопасности автору этой книги. — Между нами не было ни одного сторонника однородного социалистического министерства. Но что бы было, если бы мы сказали, что не признаем этого лозунга? ‘Викжель’ оставил под Москвой подходившие войска и обещал пропустить их лишь после исполнения его требований. Военные убеждали нас не упорствовать и соглашаться на что угодно. Члены комитета, вызванные в Александровское училище, были спрошены поименно, и все поголовно согласились нести ответственность за состоявшееся решение’.
С другой стороны, однако, ‘Викжель’ предъявил ряд требований и большевикам. Так как большевики этих требований не удовлетворили, то ‘Викжель’ заявил, что с этого момента железнодорожный союз активно выступает против большевиков и будет пропускать в Москву войска беспрепятственно. При этих условиях военно-революционный комитет решился пойти на перемирие. Оно было заключено на срок с 12 часов 29-го по 12 часов 30 октября на следующих условиях: 1) полное разоружение белой и красной гвардии, 2) возвращение всего разобранного оружия, 3) роспуск обоих комитетов — военно-революционного и общественной безопасности, 4) привлечение всех виновных к судебной ответственности, 5) установление нейтральной зоны, 6) перемирие на 24 часа для выработки технических условий сдачи оружия и развода по казармам военных частей, 7) весь гарнизон подчиняется командующему войсками Московского военного округа. При штабе восстанавливается военный совет, 8) организация общего демократического органа.
Комитет безопасности, идя на все уступки, какие требовались, руководствовался уже известным нам соображением, что он составляет только ‘политическое прикрытие военной борьбы’. На уступках, притом немедленных, настаивали военные по стратегическим соображениям. Делегаты комитета являлись в Александровское училище, где и обсуждались эти вопросы, перед большой аудиторией военных. По указаниям военных защитников Москвы, было заключено и упомянутое перемирие[145].
В течение ночи с 29-го на 30 октября особая ‘согласительная комиссия’ разрабатывала ‘военно-технические вопросы и устанавливала ‘нейтральную зону’, на линии которой уполномоченные ‘Викжеля’ должны были предупреждать столкновения. Кольцо большевистских войск проходило через Крымскую площадь, Остоженку, переулки, идущие от нее (до Еропкинского) к Поварской, продолжение Ржевского переулка к северу от Поварской, Скатертный, Медвежий, Мерзляковский, проезд ц. Вознесения между Б. и М. Никитской, Спиридоновка, Спиридоновский пер., Большая и Малая Бронная, Богословский пер., юго-западная часть градоначальства, выходы переулка на Большую Никитскую, юго-западная часть Большого театра.
Перемирие осталось на бумаге. Большевики его не соблюдали, а местами о нем даже и не знали. Заключая перемирие, военно-революционный комитет руководствовался лишь одной целью: выиграть время для подвоза подкреплений. Полученные в промежутке сведения о неудачах отряда Краснова укрепили большевиков в решимости продолжать борьбу. На категорический вопрос, хотят ли они идти на соглашение, большевики отвечали уклончиво. В конце концов они выдвинули требования, заведомо неприемлемые. Они отказались даже от создания ‘однородного’ министерства и вернулись к своему чистому лозунгу ‘вся власть Советам’. Далее они требовали своего большинства в совещательном органе, который должен был функционировать до Учредительного собрания, настаивали на том, чтобы офицеры и юнкера были разоружены, а большевикам было оставлено оружие.
Таким образом, выяснилось, что все до сих пор сделанные уступки были напрасны. Если хитрили военные, то хитрили и большевики, оттягивая время из ‘стратегических’ соображений. Но выиграли от затяжки только последние.
После ухода большевистских парламентеров, предъявивших приведенные условия, в помещении думы состоялось последнее заседание комитета с участием представителей войсковых частей, президиума Совета солдатских депутатов, бежавшего из генерал-губернаторского дома, и на этот раз ‘также всех вольных и невольных обитателей здания’ осажденной городской думы, включая к.-д. Юренева и думских служащих. Перед этим собранием городской голова Руднев констатировал ‘вероломство большевиков, использовавших перемирие для передвижения и подкрепления своих частей’ и возложил ‘всю вину за неизбежное продолжение борьбы исключительно на большевиков’. В тоне самооправдания велись и дальнейшие прения, пока потухшее электричество не напомнило присутствующим, кто действительные господа положения.
На другой день, 31 октября, появилось воззвание Комитета общественной безопасности ‘гражданам и товарищам’, в котором констатировались пункты расхождения его с военно-революционным комитетом. Комитет безопасности считал ‘единственными условиями прекращения военных действий ликвидацию большевистского военно-революционного комитета, очищение отрядами военно-революционного комитета занятых ими пунктов и возвращения Москвы к нормальному порядку. ‘Победе насилия’ комитет противопоставлял, ‘на основании соглашения с ‘Викжелем’ ‘организацию временной власти на основах ответственности нового правительства перед органами революционной демократии и его социалистического состава‘.
Так же, как и условия перемирия, эта формула была принята по соглашению с военными в Александровском училище, куда были вызваны представители Комитета безопасности, вынужденные согласиться на формулу социалистического министерства и взять за нее на себя ответственность (Руднев, Филатьев, Бурышкин, Студенецкий, представители почтово-телеграфного союза и земской управы). Но, как сказано, большевиков даже и эта уступка уже не удовлетворяла.
Большевики ответили комитету в 4 часа утра категорическим ‘требованием безусловной сдачи, с угрозой артиллерийского обстрела думы’. Комитету оставалось возобновить борьбу при изменившихся к худшему условиях. Приглашая население к проявлению наибольшей самостоятельности для собственной защиты, комитет ободрял своих единомышленников известием, что ‘к Москве приближаются части, посланные фронтом для подавления мятежников тыла, и что ‘войска Керенского вступают в Петроград’. Комитет мог лишь повторить тут то, что получил сам. Иорданский и Моисеенко действительно слали в Москву сообщения, что с фронта командируются на помощь защитникам Москвы определенные части.
В этой связи следует упомянуть о предложении штабс-капитана Соколова, приехавшего в Москву от Каледина и доложившего на каком-то совещании общественных деятелей под председательством Н. Н. Щепкина о готовности донского атамана послать помощь Москве. Об этом предложении рассказал сам Соколов корреспонденту белградского ‘Нового времени’[146], прибавив, что ‘товарищи министров от этой помощи отказались’. Но даже независимо от того, что предложение Соколова дальше совещания не пошло, оно не могло иметь никакого практического значения при быстром ходе событий. С. Н. Прокопович решительно отрицает свое участие в упомянутом заседании.
Ночь с 30-го на 31 октября была моментом перелома в настроении борющихся сторон. Измученная непрерывными усилиями, потерявшая надежду на успех первого быстрого удара и недостаточно снабженная для длительной борьбы кучка защитников Москвы и России, чем дальше, тем больше чувствовала себя изолированной и от остальной России, и от других общественных элементов. Слова ‘юнкер’, ‘офицер’, ‘студент’ сделались бранными словами, и геройский порыв людей, носивших эти звания, бледнел перед пассивным отношением или даже явной враждебностью к ним населения, на защиту которого они выступили и жертвовали жизнью. Поведение командующего войсками чем дальше, тем больше вызывало все более сильные подозрения. Бесполезная уступка, сделанная идее ‘однородного’ социалистического министерства, поставила перед многими из юнкеров и офицеров вопрос, за кого же, за какую политическую ориентацию они, собственно, борются и какая в сущности разница между ‘передачей всей власти’ Советам и ‘ответственностью’ исключительно социалистического партийного правительства перед ‘органами революционной демократии’. В довершение всего надежда на подход войск к Москве, ради которого была куплена этой уступкой помощь ‘Викжеля’, тоже оказалась призрачной. Никакие войска не подходили, а малочисленные отряды юнкеров терпели серьезные потери или, отрезанные, попадали в плен к большевикам.
В момент наибольшего развития силы этих отрядов, с трудом удерживавших за собой центр Москвы от Кремля до Никитских ворот и от Театральной площади до Зубовского бульвара, доходили тысяч до пяти[147]. С удивлением и с беспокойством эта армия замечала, что она изолирована не только топографически, но и социально, что, защищая порядок и законную власть, она в то же время путем исключения и против своей воли оказывается представительницей определенных классов. Имя ‘юнкер’ начало с ненавистью произноситься демократическим населением Москвы и противопоставляться ‘народу’. В газетах тех дней можно найти следы смущения, испытанного людьми, пошедшими на идейный подвиг и очутившимися в роли, столь непривычной для русской интеллигенции. Представители шести школ прапорщиков, зовя в свои ряды солдат, печатно заявляли, что в их среде почти нет дворян, что в огромном большинстве они — выслужившиеся солдаты-фронтовики, ‘истинные представители солдатской массы’, и среди них ‘много истинных и давнишних социалистов’, борющихся лишь с ‘небольшой кучкой безумцев-мечтателей’. А с другой стороны, группа студентов-большевиков в официальных ‘Известиях’ признавала ‘позорным’ и ‘выражала презрение и протест против бесстыдного, антинародного выступления буржуазной кучки студентов’, примкнувших в числе 600 к защитникам Москвы и проявлявших чудеса геройского самоотвержения.
Пяти тысячам защитников противостояли десятки тысяч Московского гарнизона, правда, относившегося далеко не сознательно к борьбе ‘пролетариата с капиталистами’. Солдаты гарнизона начали даже после нескольких дней борьбы разбегаться из Москвы. Но на смену этим равнодушным и испуганным подходили из окрестностей другие тысячи — более сознательных, подвозились орудия, в том числе и тяжелые, и распределялись для бомбардировки центра и Кремля, мобилизовались броневики, которых у юнкеров было всего два, и те сломанные, рылись окопы, заготовлялись запасы снарядов.
Настроение рабочей массы, как и настроение солдат, не было, однако же, всецело на стороне большевиков. Об этом настроении свидетельствует любопытная запись доклада по телефону, сделанного на третий день борьбы социалистом-революционером своему центральному начальству. Вот этот интересный памятник дней Московского восстания:
Сущевский район. Многочисленные митинги, скорее толпа, ночью. Солдаты не стали слушать. Выступал рабочий Ферейна. Спросили, какой партии. Ответ: социалист-меньшевик. Крики ‘Долой’. Одинаковое отношение к представителям других социалистических партий. Резолюция: бесполезность вооруженной борьбы, начавшейся без опроса пролетариата. Требование — предать суду обе организации, стоящие во главе (то есть и военно-революционный комитет, и Комитет безопасности). Отношение к эсерам — самое отвратительное.
Район Пятницкий (Серпуховской, Александровский). Большая толпа. Митинг. Обвиняют революционный комитет и Руднева. Выступал меньшевик с Сытинской фабрики. Не дали говорить. Крики: ‘Долой социалистов, к черту’ Выступал — с таким же успехом. Выступавший кадет пользовался огромным сочувствием. Соглашение в будущем, видимо, состояться не может. Надо выпускать листовки для осведомления масс. Социалистов-революционеров, распространявших их, ощупывали дозоры большевиков и отнимали. Ночью большевиками были выпущены прокламации, в которых вводят в обман обывателя. Крайне нужно воззвание к населению от всех партий‘.
Таково подлинное настроение массы, недисциплинированной, темной, сбиваемой с толку и переставшей верить вчерашним вождям, инстинктивно чувствовавшей, неорганизованной и не привыкшей к активному участию в борьбе. Активно лишь большевистское меньшинство. Оно выставляет нафанатизированных красногвардейцев, преимущественно из рабочей зеленой молодежи, и этот элемент обнаруживает особую непримиримость и жестокость в борьбе.
Перелом в победе большевиков. После полуночи на 31 октября, с окончанием перемирия, борьба возобновилась с особым ожесточением со стороны большевиков, ободренных приливом новых сил и известиями о поражении защитников Керенского[148].
В течение 31 октября и 1 ноября большевики разрушили дома у концов Никитского и Тверского бульваров, в которых оставались юнкера, после продолжительного обстрела захватили сильно пострадавшую телефонную станцию в Милютинском переулке, где юнкера вынуждены были сдаться, заняли ‘Национальную’ гостиницу и сильно поврежденную гостиницу ‘Метрополь’, а затем принялись обстреливать Государственную думу, защитники которой вместе с гласными и членами Комитета безопасности, принуждены были к трем часам дня 1 ноября уйти в Исторический музей и в Кремль, оставив в Думе раненых и медицинский персонал. Другая часть комитета находилась в Александровском военном училище. Эти два центра сопротивления подверглись ожесточенной орудийной бомбардировке, которая продолжала усиливаться в течение 2 ноября, превратившись, по отзывам офицеров, ‘из солдатской в офицерскую или немецкую, очень точную‘. Заняв Исторический музей, большевики принялись с его вышек обстреливать Красную площадь, сделав выход из Кремля опасным для жизни и превратив, таким образом, Кремль в осажденную крепость. В эти дни сам Кремль с его историческими святынями подвергся усиленному артиллерийскому обстрелу. Повреждения, причиненные при этом древним соборам Кремля были первым ударом по религиозной совести московского населения: они вызвали даже из среды большевистских вождей болезненный крик возмущения Луначарского, печатно заявившего, что он не может долее терпеть большевистских ужасов и уходит из числа ‘народных комиссаров’ увы, ненадолго…
Уже вечером 1 ноября представители Комитета общественной безопасности Руднев и Коварский были приглашены в Александровское училище. Исполнительный комитет Совета офицерских депутатов вместе с советом представителей частей, входивших в состав правительственного отряда, поставили им девять вопросов. Их спрашивали о фактическом положении дел на фронте, об отношении московского населения к борьбе, о причинах неприхода обещанных подкреплений, о шансах успеха борьбы, какие имеются у комитета, и т. д. Если по всем этим вопросам Комитет безопасности не даст удовлетворительных ответов, то ему прямо ставили вопрос: какие меры надо принять для прекращения бесполезной борьбы? Комитет, выдерживая раз принятую линию ‘политического прикрытия’, подчиняющегося условиям стратегической целесообразности, отвечал, что готов принять на себя исполнение тех мер, которые будут решены военными защитниками Москвы.
Тогда комитету было дано поручение начать мирные переговоры. Днем 2 ноября делегация Комитета безопасности отправилась в военно-революционный комитет с предложением начать мирные переговоры. Делегация поставила себе задачей провести только два пункта, которые считала вопросом чести. Во-первых, был устранен вопрос о признании в прямой форме совершившегося переворота. Во-вторых, была получена гарантия свободного вывода войск, правда, очень скоро нарушенная большевиками.
В 5 часов дня мирное соглашение на основе разоружения ‘белой гвардии’ было достигнуто. Не желавшие идти на это юнкера приехали из Александровского училища в Кремль, и здесь было решено ‘не сдаваться, защищать принцип государственности до конца, пробиться сквозь кольцо, выйти за город и добраться до верных правительству войск’. В 7 часов вечера с этим решением юнкера вышли из Кремля и направились в Александровское училище, в ‘торжественном и напряженном настроении, хотя сознание того, что надо пройти сквозь ряд улиц, где из окон и с крыш будут стрелять, тяжело действовало на психику’ (свидетельство Стааля). Решение свое юнкерам, конечно, не удалось осуществить, ибо никаких ‘верных правительству’ войск вне Москвы не было, и 3 ноября происходило печальное зрелище — разоружение ‘белой гвардии’. ‘Небольшими отрядами, — пишет очевидец, — человек по 10-20 подходили к зданию Александровского училища офицеры, юнкера и студенты. Начальники отрядов среди общей тишины собравшейся публики рапортовали председателю комиссии названия отрядов и их количество. Юнкера с винтовками проходили в здание училища, офицеры и студенты складывали оружие тут же, на тротуар. К 12 часам на улицах можно было видеть только вооруженных солдат и рабочих’.
Победа большевиков была полной и окончательной. Их победой в Москве решился вопрос о победе в России. В тот момент все еще верили, что победа будет кратковременной и что захваченной власти большевики удержать не смогут. В тон этому настроению ходили фантастические слухи о приближении к Москве войск Каледина, и начиналась тяга на Дон разбитых в Москве защитников порядка и законного Временного правительства.
Господство большевиков начиналось при уверенных предсказаниях партий, что большевистская власть не сможет осуществить ни одного из данных ею обещаний: не даст обманутому ею народу ни мира, ни земли, ни хлеба, ни ‘социализации’ промышленности и что разочарованное население не потерпит над собой господства насильников. Партия народной свободы предсказывала при этом, что победа большевиков повлечет за собой проигрыш войны и разделение России на части. Но никто, включая и эту партию, не предвидел, что здесь возникает режим, который будет длиться долгие годы и который доведет Россию до крайней степени разрушения всех ее национальных целей — государственных, экономических и культурных, которые копились долгими веками.

Послесловие

Третьим выпуском ‘Истории второй русской революции’ заканчивается фактический рассказ, доведенный автором до падения Временного правительства и победы большевиков. Четвертый и последний выпуск будет содержать описание внутреннего распада России за период времени от марта до октября и историю борьбы за мир в международном масштабе. Написанные одновременно с напечатанным текстом трех выпусков, эти главы нуждаются в переработке по новым источникам. При новом издании ‘Истории’ такой же переработке должен подвергнуться, конечно, и фактический рассказ. В ожидании этой переработки автор считает необходимым дополнить последний выпуск еще одной главой, которая будет заключать в себе подробную характеристику литературы о революции, появившейся после окончания труда автора. Там он ответит и на критические замечания, появившиеся в этой литературе, как о его роли, как политика, во время революции, так и о его исторических взглядах на революцию.
Автор, однако, считает нелишним предупредить, что появившиеся в печати материалы и исследования по истории второй революции не изменили ни в чем существенном его понимания этой истории. Те, кому этот взгляд представляется односторонним и субъективным, во всяком случае, не откажут признать его цельность и определенность. Автор еще раз напоминает сказанное им в начале ‘Истории’: он не хотел быть только мемуаристом и добровольно отказался от некоторых преимуществ мемуарного изложения, чтобы тем более приблизиться к выполнению задачи историка.

——

[1]Изложенные в тексте идеи о связи нашего прошлого с настоящим развиты мной подробно как в моих ‘Очерках по истории русской культуры’, так и в изданной в Чикаго и Париже моей книге ‘The Russian Crisis (La crise Russe)’, написанной в 1903-1904 гг. и представляющей первую часть трилогии, вторая часть которой не написана и сливается с моей публицистической и парламентской деятельностью (1905-1916), а третья представляется здесь вниманию читателя. Моя полемика с ‘Вехами’ напечатана в сборнике о ‘Русской интеллигенции’, а идея о восьми поколениях подробно развита в двух лекциях, прочитанных осенью 1916 г. в университете в Христиании, и напечатана в норвежском журнале ‘Samtiden’.
[2]Н. С. Чхеидзе, по свидетельству Станкевича, отказался подписать это воззвание, хотя оно и было одобрено Советом. ‘Мы все время говорили против войны, — упрощенно аргументировал он, — как же теперь могу призывать солдат к продолжению войны, к стоянию на фронте?’ (‘Воспоминания’, с. 98). Вопреки общим усилиям всех сознательных и ответственных руководителей мутная струя проникла, таким образом, в русскую революцию с самого начала: она была внесена, очевидно, из определенного источника, о котором свидетельствует само содержание требований большевиков относительно немедленной ‘демократизации’ армии и немедленного же ‘демократического’ мира. Известный швейцарский социал-демократ Роберт Гримм, уличенный позднее в сношениях с германским правительством, совершенно точно формулировал большевистский лозунг в своем приглашении на третью циммервальдскую конференцию в Стокгольме, созывавшуюся им на 2 мая. Туда приглашались приехать все партии и организации, примыкающие к лозунгу: ‘Борьба против примирения партий, возобновление классовой борьбы, требование немедленного перемирия и заключения мира без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов‘.
[3]Противники Ленина после первого его выступления в Совете говорили: ‘Человек, говорящий такие глупости, не опасен. Хорошо, что он приехал, теперь он весь на виду… Теперь он сам себя опровергает…’ (‘Воспоминания’ Станкевича, с. 110).
[4]Брошюра подписана ‘членами президиума союза освобождения Украины М. Меленевским и А. Скоропись-Йолтуховским’ и датирована 25 октября н. ст. 1917 г. в Стокгольме.
[5]Хётч О. — германский специалист по истории России.
[6]‘Мой собеседник (фон Берген) спросил меня, — рассказывает Степанковский, — кто пользуется большим влиянием: Рада или же тайная организация в Полтаве… Я… ответил, что, по моему мнению, большим авторитетом пользуется Рада’.
[7]Существующего порядка вещей.
[8]Порядка вещей, существовавшего до войны.
[9]На неопределенный срок — до греческих календ (буквально).
[10]Директор общества франко-русского завода в начале июня просил правительство не позже 15-го принять весь завод в свое распоряжение, слагая с себя всякую ответственность за дальнейшую оплату труда ввиду экономических требований рабочих, превышающих доходность предприятия, производительность которого к тому же упала на 50 %. Он сообщил об этом французскому послу и Совету рабочих и солдатских депутатов. 12 июня Гендерсон получил и передал Терещенко обращение фирм с ‘преобладающим английским капиталом’ (Невская прядильная мануфактура, Невская стеариновая, Невская хлопчатобумажная, фабрики Воронина, Лютшь и Чешер, Спасская хлопчатобумажная, Калинкинский пивоваренный завод, русская нефтяная фабрика, Акционерное общество Уильям Хартлей) о ‘принятии контроля над предприятиями на основании существующего в Англии правительственного контроля‘ русским правительством, с тем чтобы последнее приняло на себя ответственность за определение прав рабочих, ‘разрешение вопроса о заработной плате’, ‘обеспечило защиту от насилия над личностью и имуществом’. Мотивы просьбы: ‘серьезное положение промышленности’, ‘возможность, что много предприятий закроется’, ‘остановка угрожающего разорения’, ‘обеспечение безопасности личности и имущества’. Срок контроля: ‘пока не наладится общее положение и, во всяком случае, до окончания войны’. Вот тот документ, который в социалистической печати (‘Дело народа’) был объявлен уроком отечественным промышленникам. Впрочем ‘Дело народа’ тут же дало урок и английским предпринимателям. ‘Если они думают, — заявила газета, — что правительственный контроль в революционной России означает то же самое, что… в Англии, то они жестоко ошибаются. Государственный контроль за британскими фабриками и заводами, ограничив прибыли и хозяйские права капиталистов, вместе с тем крайне сильно урезал права рабочих, запретив им стачки, подвергая их перспективе административной ссылки за агитацию, сведя на нет действия фабричного законодательства. Этого Временное правительство, считающееся с нашей трудовой демократией, допустить не может’. А в ‘этом’ и была вся сущность английской регламентации производительности фабрик, работающих на оборону.
[11]Временный успех.
[12]Депутат 1-го пулеметного полка Жилин прибавил к этим лозунгам, нам известным, один новый: ‘Реквизиция золота в монастырях, церквах и особняках’. Анархист Глейхман также заявил, что анархисты прибавят ‘кое-что и свое’.
[13]Сборник ‘Пережитое’, кн. 1, ст. ‘На переломе’.
[14]В печати того времени были слухи, что во дворце Кшесинской с участием Ленина уже 2 июля был разработан сам план восстания и, между прочим, принято приведенное выше решение пулеметчиков.
[15]В своем историческом очерке революции до Брест-Литовска Троцкий рассказал, что ему пришлось встретиться в ‘Крестах’ с матросом, участвовавшим в попытке арестовать Чернова. Это был обыкновенный уголовный преступник, который уже раньше сидел в ‘Крестах’ за кражу.
[16]В 1920 г. в Echo de Paris появились разоблачения по поводу колебаний Керенского в вопросе об арестах. По этому поводу господин Борис Никитин, ‘генерал-квартирмейстер штаба Петроградского военного округа того времени’, выступил со статьей (в ‘Отечестве’, No 1, перепечатана в ревельских ‘Последних известиях’, апрель 1921 г.): ‘Кто же Керенский?’. Оставляя в стороне полемический тон этой статьи, нельзя не остановиться на следующих утверждениях автора. А. Ф. Керенский в ночь на 7 июля отменил аресты Троцкого и Стеклова-Нахамкеса. Штаб Петроградского округа протестовал по адресу министра юстиции, но последний через два часа, в 3 часа утра 7 июля, официально подтвердил распоряжение Керенского об отмене двух упомянутых арестов. Стеклов бежал в Мустамяки, где у него жил и Ленин, был арестован там по ордеру штаба, привезен в Петроград, но немедленно приказом Керенского изъят из ведения штаба и через несколько часов освобожден. На разборе дела об аресте Стеклова присутствовал в штабе президиум Совета депутатов: Чхеидзе, Сомов и Богданов. После того, 10 июля, Керенский официально отнял у штаба право ареста большевиков. 11 июля он приказал генералу Половцову, главнокомандующему округом, прекратить разоружение большевиков. По этому поводу Никитин объясняет, что у большевиков имелись склады оружия на различных заводах, которые после провала июльского выступления большевики начали разносить по квартирам. Штаб приступил к изъятию оружия и успел обезоружить ‘несколько десятков городских большевистских организаций’, приступив к изъятию оружия на крупных заводах. Сестрорецкий завод уже был обезоружен, и склад оружия оттуда вывезен, когда Керенский приказал прекратить разоружение и заменить эту меру опубликованием воззвания о добровольной сдаче оружия гражданами. Генерал-квартирмейстерская часть отказалась писать порученное ей воззвание. Тогда Керенский приказал штабу разработать техническую сторону воззвания, разделить Петроград на районы, назначить сборные места, приемщиков, время сдачи и т. д., а воззвание написал сам. Оно было расклеено, но, по словам Никитина, ‘подействовало только на старых доверчивых буржуев: сданными оказались только несколько пистолетов и сабель эпохи русско-турецкой войны. Все перевозочные средства и приемщики вернулись ни с чем — пустыми’.
Керенский, отвечая на разоблачения Echo de Paris, утверждал, что ему не пришлось освобождать Стеклова, так как его никогда не арестовывали. (‘Общее дело’, No 66, 1920).
[17]По принятой здесь терминологии мы говорим о кабинете, составленном 24 июля, как о второй коалиции, не вводя в счет коалиционных кабинетов того состава правительства, который установился 8 июля. Со дня распадения первой коалиции до образования кабинета 24 июля мы считаем власть находившейся в положении кризиса. Мы говорим поэтому о ‘первом кризисе власти’ (3-24 июля) и о ‘второй коалиции’.
[18]Телеграмма подписана председателем исполнительного комитета Юго-Западного фронта Дашевским, товарищем председателя Колчинским, Никольским, Гуревичем, председателем армейского комитета XI армии Кириенко, помощником комиссара Чекотиса и членом исполнительного комитета крестьянских депутатов Пьяных.
[19]Вероятно, к этому моменту относится и телеграмма, полученная, по воспоминаниям В. Н. Львова, всеми членами Временного правительства от центрального комитета союза офицеров при Ставке за подписью полковника Новосильцева. В этой телеграмме Союз офицеров ‘в торжественных выражениях поддерживал требования Корнилова, добавляя, что в случае неутверждения мер все члены Временного правительства отвечают за это головой (?)’.
[20]О своих отношениях к Завойко Корнилов показал следственной комиссии следующее. ‘С B. C. Завойко я познакомился в апреле этого (1917) года в Петербурге. По имеющимся у меня сведениям, он несколько лет тому назад был предводителем дворянства Гайсинского уезда Подольской губернии, работал на нефтяных промыслах в Баку и, по его рассказам, занимался исследованием горных богатств в Туркестане и Западной Сибири. В мае он приезжал в Черновицы и, зачислившись добровольцем в Дагестанский конный полк, оставался при штабе армии в качестве личного при мне ординарца, отлично владеет пером. Поэтому я поручил ему составление тех приказов и тех бумаг, где требовался особенно сильный художественный стиль’.
[21]На этом заседании Савинков перефразировал и угрозу, высказанную в корниловской телеграмме 7 июля. Призывая перейти от слов к делу, он указал на тот огромный сдвиг вправо, который произошел на фронте. ‘В этом отношении, — говорил он, — в Петрограде едва ли слышат то, что говорится на фронте, едва ли знают, кто, где и что там готовит. Ясно одно, что, если полной власти не возьмут органы революционной демократии, ее возьмут другие. Возьмут и растопчут свободу. Опасность близка, и каждый день подобен смерти’.
[22]‘Смертная казнь через расстрел’ полагалась ‘за военную и государственную измену, побег к неприятелю, бегство с поля сражения, самовольное оставление своего места во время боя и уклонение от участия в бою, подговор, подстрекательство или возбуждение к сдаче, к бегству или уклонение от сопротивления противнику, сдача в плен без сопротивления, самовольную отлучку с караула в виду неприятеля, насильственные действия против начальников из офицеров и из солдат, сопротивление исполнению боевых приказов и распоряжений начальников, явные восстания и подстрекательства к ним, нападение на часовых или военный караул, вооруженное им сопротивление и умышленное убийство часового, изнасилование, разбой и грабеж — лишь в войсковом районе армии’.
[23]В своей книге о ‘Деле Корнилова’ (Москва, Задруга, 1918, с. 9-14) Керенский высказывает о совещании 16 июля суждения, которые показывают, до какой степени вопросы личного самолюбия заслонили для него существо дела на этом совещании. Он подчеркивает свою терпимость, с которой выслушал доклад Деникина и благодарил его за ‘смелость откровенно высказать свои суждения’. Он объясняет этот жест как способ ‘избежать скандала’, так как ‘остальные генералы не знали, куда деваться’. Впрочем, тут же Керенский оговаривается, что ‘Деникин только наиболее ярко изложил ту точку зрения, которую про себя разделяли остальные ‘генералы’ Алексеев, Брусилов и Рузский, как более искушенные в разных тонкостях, очень сдерживались, но так и кипели’. Отсутствие Корнилова, видимо, принесло ему пользу. Протокол заседания в Ставке сохранился у господина Пронина: опубликование его дало бы более верную картину заседания, нежели та, которая набросана Керенским сквозь призму его собственного настроения.
[24]В своих показаниях перед следственной комиссией Керенский признает, что ‘в известной степени’ совещание 16 июля послужило основанием замены Брусилова Корниловым. Он отмечает, что телеграмма Корнилова, в которой ‘было некоторое более объективное отношение к солдатской массе и к командному составу’, была некоторым просветом на совещании, с другой стороны, ‘назначение человека с программой Деникина сразу вызвало бы генеральный взрыв во всей солдатской массе’. Относительно же разговора в вагоне Керенский отозвался запамятова-нием и недовольно прибавил: ‘Я никогда не препятствую… даже подпоручику высказывать свое мнение, но это редко имеет какое-либо влияние на последующие события’.
[25]Керенский предполагает, что ‘его и не хотели приглашать’.
[26]По сообщению Керенского, назначение это состоялось одновременно с назначением Корнилова 18 июля, то есть до получения его условий.
[27]‘На фоне разыгравшихся потом событий, — признает Керенский в комментариях к своему показанию (с. 23), — эти кондиции (составленные Завойко) делают впечатление далеко не такое наивное, как 20 июля 1917 г. Тогда, если бы отнестись к ним серьезно, официальное обсуждение этого ‘ультиматума’ ген. Корнилова… должно было повлечь за собой… немедленное устранение К… от должности с преданием суду по законам военного времени’… ‘Я признаю себя виновным, что не настоял до конца на немедленном тогда же смещении К., но… тогда было такое страшное время’ (с. 26). Ознакомившись с телеграммой Корнилова, Савинков сказал, что ‘видит в этом выступлении опять влияние вредных авантюристов, ютящихся около генерала, и что после соответствующего объяснения Корнилов поймет свою ошибку’.
[28]Образ жизни.
[29]Весь этот эпизод с восстанием полуботковцев описан по официальным данным.
[30]См.: Керенский А. Ф. Дело Корнилова, с. 43. Вся эта часть моей истории, включая и корниловское восстание, была написана в феврале 1918 г. С книгой Керенского я имел возможность ознакомиться только в августе того же года. Книга эта содержит исправленные самим Керенским уже после переворота его показания следственной комиссии, данные в начале октября 1917 г. и ‘приведенные в окончательный вид’ без изменения ‘смысла и тона показания’. К тексту показаний Керенский присоединил довольно обширный комментарий, имеющий целью в систематизированной форме изложить его взгляд на события и дополнить показания новыми фактическими данными. Как первоначальные показания, так и комментарий имеют характер апологии и носят весьма субъективный характер. Однако сам этот субъективизм дает материал для оценки лица, ведущего здесь свою собственную защиту перед потомством. Помимо этого, книга Керенского содержит много фактических указаний, допускающих проверку и имеющих всю ценность свидетельского показания. Материал того и другого рода, субъективный и объективный, не прибавил ничего существенного к тому, что уже было мне известно при составлении моего первоначального изложения. Мне, таким образом, не пришлось вносить в это изложение сколько-нибудь существенных изменений. Но все ценные данные книги Керенского мной внесены в текст или в примечания со ссылками на автора при подготовке моей книги для киевского издания в октябре — ноябре 1918 г. Перед изданием книги в Софии я имел возможность использовать часть мемуаров В. Н. Львова, напечатанную в ‘Последних новостях’.
[31]В воспоминаниях В. Н. Львова имеется указание, что приблизительно в это время Керенский, ‘проходя мимо меня, как-то быстро проговорил: ‘Теперь мне надо быть верховным главнокомандующим’.
[32]Нужно вспомнить, что 14 сентября Керенский перед демократическим совещанием в тех же самых выражениях излагал свои возражения не то тем, кто ему грозил переворотом, не то тем, кто еще в июне 1917 г. предлагал устроить переворот ему самому (см. ниже).
[33]Летом 1921 г. в Париже я получил косвенное подтверждение того, что в первых числах августа план Корнилова или его руководителей уже был составлен. В эти дни Завойко был послан Корниловым с ‘приказом’ к генералу Каледину, о чем сообщил в вагоне своему спутнику, с которым ехал до Ростова. О содержании приказа легко догадаться по последующим событиям.
[34]Лично от Корнилова я дважды при свидании в Москве 13 августа 1917 г. и в начале февраля 1918 г. в Ростове, за несколько дней до ухода Добровольческой армии, слышал тот самый вариант его разговора 3 августа, который он рассказывает в своем показании. Керенский, по его словам, прямо поставил ему вопрос, не полагает ли он, что ему, Керенскому, следует уйти от власти, и выслушал изложенный в тексте ответ. Знающим психологию Керенского известно, что он любил прибегать к такого рода искушающим вопросам.
[35]Дело Корнилова, с. 52-53.
[36]Эта часть разговора рассказана мне двукратно самим Корниловым.
[37]Центральный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов, исполнительный комитет крестьянских депутатов, исполнительный комитет объединенных общественных организаций, кооперативные организации, представители фронтовых и армейских организаций и солдатская секция Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, Центральный комитет Всероссийского Союза увечных воинов, исполнительный комитет петроградского Союза увечных воинов, представители Всероссийского Союза земств и городов, Центральный Союз служащих правительственных, общественных и частных учреждений, Всероссийский железнодорожный учредительный съезд и большинство представителей городских самоуправлений.
[38]В своих показаниях (с. 67) Керенский заявляет, что ‘доклад в конверте до него не дошел’. Этим он объясняет, почему о докладе ничего не было сообщено Временному правительству, а заслушана была ‘с согласия Корнилова’ первая редакция доклада. Было бы все-таки интересно выяснить судьбу запечатанного конверта, ‘немедленно отосланного’ Керенскому в полночь на 11 августа.
[39]В своих комментариях к показаниям (с. 69) Керенский косвенно признал намеренность этих своих жестов. ‘После, когда корниловское выступление совершилось, — говорит он тут, — мне один из к.-д. сказал: ‘Только теперь мы поняли занятую вами вообще на Московском совещании позицию, ваш тон, а тогда нам казались непонятными ваши угрозы в правую сторону».
[40]В своих комментариях Керенский прямо цитирует эту часть речи как угрозу по адресу ‘корниловщины’.
[41]Это скромное упоминание о ‘железных дорогах’ Керенский признал нарушением соглашения.
[42]Дело Корнилова, с. 169.
[43]Керенский, как мы видели, признал в своих показаниях, что тут правительство ‘было направлено на ложный путь’. Но даже и в ошибках не в меру усердных агентов он готов видеть злоумышление: он утверждает, неизвестно почему, что это было сделано ‘сознательно’ (то есть с целью замести следы настоящего заговора).
[44]Дело Корнилова, с. 47.
[45]Дело Корнилова, с. 97.
[46]Савинков впоследствии отрицал, что он употреблял слово ‘требования’ Корнилова.
[47]В своих показаниях Керенский подчеркивает лишь, что он не знал, какие именно воинские части будут направлены в Петроград. ‘Я помню, — говорит он (с. 88), — что только когда Савинков вернулся из Ставки, кажется, 25 августа, тогда впервые мне было сказано, что идет именно третий корпус… Мы никто не могли вспомнить, как это началось’. Ср. с. 97: ‘Просто спросили, достаточно ли вы обеспечены, а военный министр (или министр внутренних дел) ответил: меры принимаются’.
[48]В своих заявлениях перед следственной комиссией Керенский старается затушевать весь этот эпизод и дает крайне уклончивые показания.
[49]Высказанное в тексте предположение подтверждается воспоминаниями В. Н. Львова, часть которых, касающаяся эпизода ‘Керенский — Корнилов’, печаталась в парижских ‘Последних новостях’ (ноябрь и декабрь 1920 г.). Можно сомневаться в точности всех подробностей этих воспоминаний, отчасти уже вызвавших опровержение заинтересованных лиц (см. письмо В. Д. Набокова в газете ‘Последние новости’). Поэтому пользоваться ими мы будем в дальнейшем с большой осторожностью, всегда оговаривая источник. Некоторые основные факты, однако же, не могли быть забыты или всецело извращены автором вследствие запамятования. К таким вероятным его показаниям относится и приведенное ниже сообщение. В июне, по словам В. Н. Львова, он был приглашен на квартиру одного лица, у которого оказались В. В. Шульгин, член Государственной думы, и полковник Новосильцев, председатель Центрального комитета Союза офицеров. ‘Не успел я поздороваться, как Шульгин огорошивает меня заявлением, что готовится переворот, о котором он меня предупреждает, дабы я вышел в отставку… Помните, что после 15 августа (время созыва Церковного Собора) вы должны обязательно выйти в отставку’. ‘Я согласен, — ответил я’.
[50]Винберг Ф. В.: В плену у ‘обезьян’ (записки контрреволюционера). Ч. 1. Киев, 1918. Книга представляет дневник, который автор вел в тюрьме у большевиков с декабря 1917 г. по март 1918 г.
[51]В плену у ‘обезьян’, с. 98-108.
[52]Записано под диктовку В. Н. Львова 25 мая 1921 г. в редакции ‘Последних новостей’.
[53]После ‘приказа’, посланного через Завойко Каледину в начале августа, несомненно, должны были продвинуться дальше и переговоры с донским атаманом при личном свидании в Москве.
[54]В личной беседе с Корниловым в Москве (13 августа) я предупреждал его о несвоевременности борьбы с Керенским — и не встретил с его стороны решительных возражений. Об этом я сообщил и генералу Каледину, посетившему меня в те же дни.
[55]Слышано мной лично от ген. Лукомского в конце 1918 г.
[56]Керенский в своей книге (с. 166) приводит следующие выдержки из этого разговора 24 августа по записи Савинкова: ‘Корнилов: Хорошо, я не назначу Крымова. — Савинков: А. Ф. хотел бы, чтобы вы назначили генерала Д. — К: А. Ф. имеет право отвода, но не может мне указывать, кого назначать. — С.: А. Ф. не указывает, он просит. — К.: Я назначу Д. начальником штаба. — С.: А туземная дивизия? — К: Я заменю ее регулярной кавалерийской. — С.: Покорнейше благодарю’.
[57]См. ниже о новой перемене тона 25 августа под влиянием Завойко.
[58]Дело Корнилова, с. 165-166.
[59]Эта интродукция совершенно точно передает основную цель всей политики Савинкова. Но так как позднее он затушевывал степень активности своей роли в чисто политических переговорах об устройстве власти, то эта часть разговора опущена им, очевидно, не без умысла. Это дало возможность Керенскому впоследствии оспаривать участие Савинкова в том, что он считал ‘заговором’ Корнилова (См. Дело Савинкова, с. 120-121, 164-165). Утверждение генерала Лукомского, что Савинков ‘сделал предложение генералу Корнилову в том же смысле’, что и В. Н. Львов, ‘от имени Керенского’, конечно, неверно: Савинков немедленно подал Керенскому письменное заявление, в котором назвал это утверждение ‘клеветой’. ‘Никаких политических заявлений от вашего имени, — писал он, — я не делал и делать не мог’. Но он, несомненно, делал совершенно определенные политические заявления от своего имени, и на этом основаны все его отношения к Корнилову.
[60]Ср. рассказ В. Д. Набокова в его воспоминаниях ‘Временное правительство’, напечатанных в т. 1 ‘Архива русской революции’, издаваемых И. В. Гессеном, с. 44. В. Д. Набоков полностью подтверждает показания Львова и приводит, хотя и по памяти, но почти текстуально, содержание переданной ему Львовым записки. Он прибавляет затем, что после передачи записки Львов сказал ему: ‘От вас я еду к Керенскому и везу ему ультиматум: готовится переворот, выработана программа для новой власти с диктаторскими полномочиями. Керенскому будет предложено принять эту программу. Если он откажется, то с ним произойдет окончательный разрыв, и тогда мне, как человеку, близкому Керенскому и расположенному к нему, останется только позаботиться о спасении его жизни… Имя Корнилова произнесено не было’. Это заявление значительно определеннее собственных воспоминаний Львова, и можно поставить вопрос, насколько отчетливо точные выражения В. Н. Львова сохранились в памяти В. Д. Набокова.
[61]Формулировку самого Керенского см. в ‘Деле Корнилова’, с. 119.
[62]Дело Корнилова, с. 100-102.
[63]Быть может, этим объясняются и данные Савинкову обещания о непосылке Крымова и дикой дивизии, отмененные впоследствии (см. ниже).
[64]В изложении Корнилова не указаны три варианта, вообще сбивчиво передаваемые свидетелями. Но в показаниях кн. Г. Н. Трубецкого эта часть беседы, вероятно, со слов кого-либо из близких Корнилову лиц в Ставке, изложена так: ‘При этом В. Н. Львов указывал на возможные варианты нового правительства: согласно первому варианту, центральная роль в правительстве принадлежала бы А. Ф. Керенскому, все прочие члены кабинета явились бы сотрудниками, ему подчиненными. Второе предположение выдвигало мысль о сильном правительстве, в коем все члены были бы облечены равной властью. Наконец, третье предложение указывало на возможность предоставить преобладающее положение в кабинете военному элементу в лице верховного главнокомандующего, причем В. Н. Львов спрашивал мнение генерала Корнилова о том, считает ли он желательным, чтобы в этом случае в состав кабинета вошли А. Ф. Керенский и Савинков или нет. Генерал Корнилов высказался за третью комбинацию, о чем и уполномочил своего собеседника довести до сведения министра-председателя’. Сам генерал Корнилов в своем приказе от 28 августа за No 897 (о нем см. ниже) сообщает упрощенную схему предложения В. Н. Львова, очевидно, не вполне усвоенного им, а может быть, и самим парламентером. ‘В. Н. Львов, — говорил генерал Корнилов, — предложил мне высказать ему мой взгляд на три варианта организации власти, намечаемые самим Керенским: 1) уход А. Ф. Керенского из состава правительства, 2) участие А. Ф. Керенского в правительстве и 3) предложение мне принять диктатуру с объявлением таковой нынешним Временным правительством. Я ответил, что единственным исходом считаю установление диктатуры и объявление всей страны на военном положении. Под диктатурой подразумевал диктатуру не единоличную, так как указывал на необходимость участия в правительстве Керенского и Савинкова’. Последние слова показывают, какая путаница господствовала в уме Корнилова, когда он начинал оперировать понятиями государственного права.
[65]Керенский в доказательство заблаговременной подготовки заговора показал в следственной комиссии (с. 186): ‘Я знал, что идет подготовка аграрного манифеста или закона, не помню фамилии этого профессора из Москвы’. Председатель комиссии тогда назвал эту фамилию: Яковлев.
[66]Ср. Дело Корнилова, с. 117, Аладьин обращался к кн. Львову между 16 и 21 августа ‘с просьбой устроить ему, Аладьину, свидание по исключительной важности делу’. Хотя князь Львов отказался это сделать, но Аладьин, уходя, сказал, что ‘будет столько-то дней ждать ответа в Национальной гостинице’, причем подчеркивал, что он ‘из Ставки’ и ‘совершенно серьезно’ говорил: ‘Пусть Керенский имеет в виду, что впредь никаких перемен в правительстве без согласия Ставки не должно быть’ (с. 185). Очевидно, Аладьин имел такую же миссию, что и В. Н. Львов, и Керенский, быть может, прав, что Львова употребили для этой миссии именно потому, что Аладьину не удалось проникнуть к Керенскому (см. с. 117).
[67]Эта последовательность мысли Львова очень близко соответствует тому, что Львов 22 августа говорил В. Д. Набокову (см. выше).
[68]Дело Корнилова, с. 488.
[69]‘Совершенно лично’ передали только приглашение в Ставку.
[70]Считать обвинение доказанным.
[71]Дело Корнилова, с. 122. Этот разговор еще раз подтверждает, что об отставке Корнилова А. Ф. Керенский еще ничего не говорил Львову.
[72]В своих показаниях, очень уклончивых по отношению к данному случаю, Керенский мотивирует свое предложение ‘предоставить ему некоторую свободу действий’ существовавшими ранее разногласиями в министерстве (с. 131), ‘перед этим были уже довольно трудные взаимоотношения внутри Временного правительства. А теперь, при создавшейся обстановке, едва ли могли быть быстро приняты все нужные меры. Не было сплоченности и солидарности в правительстве. В особенности затрудняла популярность Кокошкина и Чернова. Это были элементы, которые едва ли могли действовать и даже быть вместе в тот час’.
[73]В следственной комиссии возник вопрос, в какой момент заседания произошло увольнение в отставку Корнилова: до или после отставки министров. В последнем случае постановление было бы незаконным, ибо увольнение верховного главнокомандующего возможно только указом правительства. Поэтому и Керенскому пришлось утверждать, что увольнение Корнилова ‘было предложено и принято до вручения мне отставок’. Но в доказательство он мог только привести слова: ‘Это несомненно. Я сделал доклад и соответствующий из него вывод’ (с. 136-137). На прямые вопросы, ‘был ли указ правительства’ и ‘как была редактирована телеграмма’, ему пришлось ответить, что он ‘не может сказать, было ли постановление тут же записано’, ибо ‘было бурное заседание’, что телеграмма была наспех составлена, не внесена в исходящий журнал и что текст ее не имеется налицо. Мы увидим далее, что сопротивление Корнилова мотивировалось отчасти тем, что телеграмма была без номера, без указания на то, что это есть постановление правительства и что под ней была простая подпись ‘Керенский’ без обозначения его званий. Из изложенного в тексте видно, что постановление об отставке Корнилова едва ли могло быть принято до отставок министров, так как это был первый в ряду вопросов, вызывавших сами отставки. Министры, подавшие в отставку, в особенности два министра к.-д., заявившие категорически, что отставки их окончательные, очевидно, не желали нести ответственность за действия Керенского по подавлению ‘мятежа’. По признанию самого Керенского, на этом заседании ‘вообще говорилось о чрезвычайно серьезной обстановке и явном непонимании Корнилова, попытке ниспровержения Временного правительства’, но он не помнит, упоминалось ли слово ‘мятеж’ (с. 131).
[74]После категорического запрещения говорить с Корниловым в ночь на 27-е Савинкову ‘была предоставлена возможность’ разговаривать, ‘и он говорил целый день’, иронизирует Керенский. Спасая свою непримиримую позицию, Керенский поясняет, что ‘предлагал им (сторонникам переговоров) самим вести переговоры с генералом Корниловым’ лишь в том смысле, что просил их оказать на него возможное воздействие, для того чтобы он подчинился Временному правительству, пока еще не поздно, полагая при этом, что они ‘исходят только из предположения о добросовестном заблуждении генерала Корнилова’ (с. 129, 150).
[75]На вопрос председателя следственной комиссии Керенскому, ‘предупреждал ли вас Савинков, что предположено объявление Петрограда на военном положении поставить в зависимость от приближения 3-го корпуса к Петрограду’, Керенский отвечал довольно сбивчиво: ‘Так было, но я говорил, что для меня никакого значения приближение корпуса не имеет, что я нахожу это ожидание совершенно излишним, что эта мера необходима ввиду изменившейся обстановки и что объявление военного положения возможно, не ожидая никакого прихода. Таким образом, я мнение Савинкова оспаривал (но принял). В правительстве этот частный вопрос не обсуждался’.
[76]Приготовления немцев к высадке десанта на побережьях Рижского залива, убийство начальника N. дивизии и комиссара N. армии, телеграмма о количестве уничтоженных при взрыве в Казани снарядов и пулеметов.
[77]По сообщению Керенского (с. 128), после разговора с Корниловым Савинков около 8 часов вечера идет в Зимний дворец и настаивает на необходимости ‘испробовать исчерпать недоразумение и вступить с генералом Корниловым в переговоры (очевидно, в том смысле, который отрицался Керенским)’.
[78]Сам Керенский, исходя из своего ‘обращения’ к населению 27 августа, утверждает (с. 132): ‘В ночь на 27 августа я получил не всю полноту власти, а только определенные полномочия для разрешения определенной задачи — скорейшей и безболезненной ликвидации корниловского выступления’. (Во всяком случае, вопрос о ‘переговорах’ входил именно в эту категорию.)
[79]Воззвание к железнодорожникам изложено в следующих выражениях: ‘Железнодорожники, судьба России в ваших руках. Вы помогли в свое время свергнуть старую власть. Вы должны отстоять завоевания революционной России от темных посягательств военной диктатуры. Ни один приказ, исходящий от генерала Корнилова, не должен быть вами исполнен. Будьте бдительны и осторожны, творите единственно волю Временного правительства, волю всего народа русского. Министр-председатель Керенский’.
[80]На вопрос следственной комиссии о ‘роли Некрасова’ и судьбе депеши Керенский отозвался запамятованием (с. 153): ‘Не помню’. ‘Я помню, что телеграмма, которая должна была идти на радио, была задержана просто потому, что мы считали, что не следует чрезмерно возбуждать общественное мнение и настроение’. В прибавленном к этим показаниям комментарии Керенский называет толки о ‘роли Некрасова’ ‘одним из злобных вымыслов в деле Корнилова’, но, ‘перебирая эти ‘вымыслы’ про Некрасова, не опровергает тех фактов, которые изложены в нашем тексте.
[81]См. выше разговор Корнилова с Савинковым 23 августа в Ставке.
[82]Керенский мотивировал этот отказ тем, что ‘при создавшихся условиях никаких посредничеств, никаких поездок для урегулирования не может быть, так как вопрос перешел в совершенно другую стадию’ (с. 149).
[83]В комментариях к своим показаниям (‘Дело Корнилова’, с. 142-145) Керенский умалчивает об этой части нашей беседы и излагает ее следующим образом: ‘Милюков явился ко мне с предложением посредничества и с заявлением, что вся реальная сила на стороне Корнилова’… Приведя затем показание генерала Алексеева об этом свидании, Керенский продолжает: ‘Я должен сказать, что тогда у меня в кабинете генерал Алексеев все время молчал, за исключением нескольких слов о положении фронта при создавшемся безначалии, и для меня даже было не совсем ясно, зачем он присутствовал при моем объяснении с М. Во всяком случае в 3 часа дня 28 августа мне и в голову не приходило, что передо мной сидят не только единомышленники, но еще единомышленники, являющиеся ко мне с некоторого собрания, как я потом узнал (из изложения в тексте видно, что надо понимать под этими таинственными намеками). Едва ли нужно говорить, что на ту мотивировку необходимости продолжать переговоры, которая изложена в показаниях генерала Алексеева, в разговоре со мной Милюков ни разу даже не намекнул, ибо, если бы это случилось, то ему… не пришлось бы свою беседу довести до конца (вероятно, К. подразумевает здесь слова Алексеева: ‘Так как представлялось весьма вероятным,что в этом деле генерал Корнилов действовал по соглашению с некоторыми членами Временного правительства и что только последние дни 26-28 августа это соглашение было нарушено или народилось какое то недоразумение’). Милюков аргументировал интересами государства, патриотичностью мотивов выступления генерала Корнилова, заблуждающегося только в средствах и, наконец, как ultima ratio (последний довод) он привел мне решающий, по его мнению, и реальнейший довод — вся реальная сила на стороне Корнилова (в действительности я вовсе не был уверен в успехе Корнилова и лишь вернул Керенскому его довод, иронически направленный к партии народной свободы).
На это, помню, я ему ответил, что предпочитаю погибнуть, но аргументу силы права не подчиню (это было очень эффектно, но этого не было сказано, так же как и последующего), что меня удивляет, как можно являться (я явился к К. с его согласия и считал его предварительно осведомленным о цели беседы) с предложением переговоров ко мне, министру-председателю, после того как генерал Корнилов осмелился объявить членов Временного правительства агентами германского штаба (текст воззвания Корнилова мне был тогда неизвестен)… Да, я был страшно взбешен, я страшно возмутился (беседа велась в самом сдержанном тоне с обеих сторон), что Милюков совершенно не реагирует на этот более чем недопустимый выпад Корнилова (повторяю, об этом вовсе не было речи), хотя во Временном правительстве сидят его ближайшие политические друзья (смотревшие, впрочем, на Чернова приблизительно так же, как и Корнилов)… Помню также, как во время этого разговора, когда я указывал Милюкову, что мое отношение к выступлению Корнилова не может быть иным, чем мое отношение в июле к большевикам, что с точки зрения государственной власти тогда и теперь положение совершенно одинаково, что правительство стоит перед такой же попыткой насильственного захвата власти и т. д. Помню, как Милюков из разницы мотивов преступления — разницы мотивов не отрицал, не отрицаю и я, — приходил к требованию различного отношения власти и к самому преступлению (ср. то, что в той же книге — напр., с. 184, — Керенский говорит о неудобстве, ‘по многим соображениям, исследований в сторону’ прикосновенности казачьих войск к восстанию, чтобы ‘не создавать новых поводов для розни’). Передо мной был июльский Мартов наизнанку.
[84]Известная правая организация под председательством члена Государственной думы П. Н. Крупенского.
[85]См. Архив русской революции, издаваемый Г. В. Гессеном. Т. 1. ‘На внутреннем фронте’ П. Краснова, с. 117-118.
[86]Государственный переворот.
[87]La revolution russe, par Claude Anet, II. 154.
[88]Слышавшие эту сцену извне говорили о криках Керенского, но это может относиться к последующему моменту разговора.
[89]Кто знает Керенского и его интонации в подобных случаях, с подчеркиванием каждого слова, с задыхающимися остановками, с желанием быть ядовито-саркастическим, тот не усомнится в подлинности этих выражений.
[90]Двумя другими были М. И. Терещенко и А. И. Гучков.
[91]См. подробности об этом в ‘4-м деле Корнилова’, с. 155-158. См. также на с. 168 мнение Керенского о том, в чем ‘виноват’ Савинков, которого он всегда отделял от Филоненко.
[92]Несравненно более сложная натура, чем генерал Корнилов, Каледин, вероятно, понимал отрицательные стороны корниловского предприятия и был в состоянии по достоинству оценить непосредственное окружение Корнилова. Я допускаю, что под влиянием этих соображений он мог оставаться в нерешительности до самого конца.
[93]‘После некоторых колебаний, — вспоминает об этом А. Ф. Керенский, — я настаивал на принятии генералом Алексеевым должности начальника штаба верховного главнокомандующего. Несмотря на все раздражение против него в широких демократических кругах, несмотря на его личные упорные отказы, я в течение двух дней (пока не выяснилось реальное отношение сил) все время настаивал, как только понял, что лишь Алексеев благодаря своей близости к Ставке и своему огромному влиянию в высших военных кругах мог успешно выполнить задачу безболезненной передачи командования из рук Корнилова в новые руки’ (самого Керенского).
[94][85]
В своих комментариях к показаниям (с. 169-170) Керенский вспоминает, что Савинков протестовал против назначения обоих министров, и признается, что ‘отрицательное отношение к этим назначениям Савинкова объективно оправдалось: тех результатов, которые ожидались от назначения на мое место ‘настоящих’ военных, совсем не получилось. ‘В особенности генерал Верховский не только не мог совершенно овладеть положением, но даже не смог и понять его… Был подхвачен политическими игроками слева, и помчался без руля и без ветрил прямо навстречу катастрофе’. ‘Не в оправдание себе, а просто для объективности’ Керенский лишь напоминает, что не только до корниловского движения, но даже после своего назначения Верховский в Петербурге ‘всем представлялся как корниловец’. Мы увидим сейчас, что отнюдь не эта репутация, а именно левые устремления Верховского сыграли главную роль в его назначении. Вместе с ним ‘помчался без руля и без ветрил навстречу катастрофе’ и сам Керенский, и это есть лучшая характеристика положения, которую он создал своей борьбой с Корниловым.
[95]Дело Корнилова, с. 174. Здесь Керенский ставит себе в личную заслугу это указание и это положение.
[96]Речь генерала Верховского к офицерам Петроградского гарнизона 12 сентября в изложении ‘Русского слова’ 13 октября.
[97]Против воли.
[98]В совещаниях с 30 августа участвовал ‘усеченный’ состав кабинета без Чернова, Кокошкина, Юренева, Ольденбурга, Пешехонова, а с 31 августа — и без Некрасова. Налицо были Керенский, Авксентьев, Скобелев, Зарудный, Прокопович, Терещенко, Карташев, Ефремов.
[99]Окончательный состав демократического совещания определился следующим образом. Совет рабочих и солдатских депутатов — 230 членов, Совет крестьянских депутатов — 230, города — 300, земства — 200, почтово-телеграфные служащие — 201, профессиональные союзы — 100, центральный кооператив — 120, рабочие кооперативы (отделившиеся от предыдущего на кооперативном съезде) — 38, армейские организации — 83, комиссары — 22, казаки — 35, армейские крестьянские секции — 18, офицеры — 4, увечные воины — 6, фронт — 15, экономические группы — 33, торгово-промышленные служащие — 30, продовольственные организации и комитеты — 20, крестьянский союз — 10, учителя — 15, фельдшера — 5, Союз православного духовенства и мирян — 1, печать — 1, Украинская Рада — 15, мусульманский совет — 25 (?), Совет национально-социалистических партий — 10, Грузинский межпартийный союз — 5, поляки — 2, евреи — 1.
[100]Об этих ежедневных совещаниях в шестом часу дня в квартире А. Г. Хрущева на Адмиралтейской набережной вспоминает В. Д. Набоков в своих мемуарах (Архив русской революции. Т. 1. Берлин, ‘Слово’, 1921). Он сообщает здесь о тогдашнем настроении А. Ф. Керенского сведения, совершенно совпадающие с тем, что ниже говорится в моем тексте. Надо иметь в виду, что посредником между нашим совещанием и Керенским, естественно, являлся заместитель министра-председателя А. И. Коновалов. В этих наших собраниях Коновалов всегда имел крайне подавленный вид, и казалось, что он теряет всякую надежду. В особенности его угнетал Керенский. Он к тому времени окончательно разочаровался в Керенском, потеряв всякое доверие к нему. Главным образом его приводили в отчаяние непостоянство Керенского, полная невозможность положиться на его слова, доступность его всякому влиянию и давлению извне, иногда самому случайному. ‘Сплошь и рядом чуть ли не каждый день так бывает, — говорил он, — сговоришься обо всем, настоишь на тех или других мерах, добьешься, наконец согласия. Так-так, А. Ф., теперь крепко, решено окончательно, перемены не будет? Получаешь категорическое заверение. Выходишь из его кабинета — и через несколько часов узнаешь о совершенно ином решении, уже осуществленном, или… что неотложная мера, которая должна была быть принята именно сейчас, именно сегодня, опять откладывается, возникли новые события или воскресли старые, казалось, уже устраненные. И так изо дня в день, настоящая сказка про белого бычка’.
[101]В мемуарах В. Д. Набокова, напечатанных в 1-м томе ‘Архива русской революции’, изд. И. В. Гессеном, я нахожу авторитетное подтверждение этой характеристики, написанной, как и весь основной текст моей ‘Истории’, в конце 1917 и начале 1918 г. В. Д. Набоков во время моего месячного отсутствия ‘фактически стоял во главе Центрального комитета’ и вел переговоры о формировании коалиции третьего состава. Церетели, ‘игравший в переговорах наиболее видную роль’, уезжал на Кавказ и указал Набокову для ведения дальнейших переговоров на Ф. Дана (Гурвича). ‘Когда была закончена работа по определению будущих членов Совета республики, — говорит В. Д. Набоков, — я и Аджемов сговорились с Гоцем, Даном и Скобелевым и условились встретиться (на квартире Аджемова), чтобы выяснить дальнейший план действий и установить тактический план. Если не ошибаюсь, мы раза два собирались у Аджемова, и я живо вспоминаю то чувство безнадежности и раздражения, которое постепенно овладевало мной во время этих разговоров… Отношение Дана к создавшемуся положению вещей имело очень мало общего с отношением Церетели. На наше (с Аджемовым) определенное заявление, что главнейшей задачей вновь учрежденного Совета мы считаем создание атмосферы общественного доверия вокруг Временного правительства и поддержки его в борьбе с большевиками, Дан ответил, что он и его друзья не склонны наперед обещать свое доверие и свою поддержку, что все будет зависеть от образа действия правительства и что, в частности, они не видят возможности встать на точку зрения борьбы с большевиками прежде всего и во что бы то ни стало… ‘Но ведь в этом-то и заключалась вся цель нашего соглашения, — возражали мы, — а ваше теперешнее отношение есть опять-таки прежнее двусмысленное, неверное, колеблющееся доверие ‘постольку, поскольку’, которое ничуть не помогает правительству и не облегчает его задачи’. Дан вилял, мямлил, вел какую-то талмудическую полемику… Мы разошлись с тяжелым чувством, с сознанием, что начинается опять старая канитель, что наши ‘левые друзья’ неисправимы и что все затраченные нами усилия, направленные к тому, чтобы добиться соглашения и поддержки власти в ее борьбе с анархией и бунтарством, едва ли не пропали даром’. Пессимизм Набокова был, как видно, отчасти вызван чрезмерными надеждами, возлагавшимися им на соглашение с Церетели, роль которого мы видели выше. Однако в результате переговоров Набоков и Аджемов заняли примирительную позицию, о чем см. ниже.
[102]‘Русское слово’, 8 октября.
[103]Светлых промежутков.
[104]Представитель Лапландии символизировал требование, выставленное финляндцами довольно давно, — об уступке Финляндии полосы земли от села Кюре до замка Петсало и побережья Ледовитого океана от норвежской границы до Рыбачьего полуострова.
[105]Другие пункты наказа выдвигали требование однородного социалистического министерства, ‘ответственного перед демократией всех народов России’, государственного и областного контроля над производством и распределением, уничтожения тайных договоров и открытия мирных переговоров, не дожидаясь союзников, и т. д. Пункт о власти местных органов был выражен в наказе, по-видимому, резче, чем он был изложен Поршем на заседании. Требовалась передача всей власти на Украине в руки Рады и секретариата на основе статута, отвергнутого Временным правительством при составлении ‘инструкции’.
[106]Как видно из книги Винниченко (Видр. наци, II. 59), ‘украинские вожди ожидали более крутых мер со стороны правительства. Они были уверены, что их вызывают в Петроград, чтобы там арестовать, а в Киеве разогнать Центральную Раду быстрым и решительным нападением’. Винниченко прибавляет: ‘Ни Центральная Рада, ни Генеральный секретариат про эти планы не знали. Впоследствии только выяснилось(?), что в петроградской тюрьме были уже и камеры приготовлены для генеральных секретарей’. Скорее всего, эти опасения свидетельствуют о настроении делегатов, в особенности самого Винниченко, не поехавшего вместе с делегатами. Приехала делегация ‘в тот день, когда большевики уже обстреливали Зимний дворец’.
[107]Смертельный удар.
[108]Как известно, неделю спустя после победы большевиков Ленин опубликовал декрет 15 ноября о праве самоопределения народностей ‘вплоть до отделения’, а 29 ноября германский канцлер Гертлинг заявил в рейхстаге, что он ‘уважает право Польши, Курляндии и Литвы на самостоятельное решение своей судьбы’.
[109]Доказательно.
[110]В. Д. Набоков в своих мемуарах рассказал о своих личных колебаниях по вопросу о продолжении войны и о попытках Б. Э. Нольде и Аджемова провести соответствующий взгляд в центральном комитете к.-д. (где решение вопроса было отложено до моего возвращения из Крыма) и в частном совещании у князя Г. Н. Трубецкого (которое, как и ЦК, в большинстве отнеслось к мысли о воздействии на союзников отрицательно). Беседа с Верховским происходила в квартире Набокова днем 20 октября, присутствовали Шингарев и Кокошкин, говорить пришлось главным образом мне. Только из мемуаров Набокова я узнал, что он молчал по ‘психологическим’ мотивам, не разделяя по существу нашего мнения. Но обстоятельство, делавшее нашу позицию бесспорной, было то, что единственной альтернативной был бы сепаратный мир, ибо надеяться убедить союзников было наивно, а на сепаратный мир тогда никто идти не хотел, как ни ясно было, что разрубить безнадежно запутавшийся узел можно было бы только выходом из войны.
Из записок Верховского видно, что высказывавшиеся им мысли были его серьезным убеждением. Но провести их на деле, не присоединяясь к лозунгам большевиков, было совершенно невозможно. В этом была трагедия положения тех, кто, как Верховский, вынужден был защищать ‘демократизацию’ армии.
[111]Подробно речь Верховского изложена в его книге ‘Россия на Голгофе’. Пг., 1918. 620
[112]Эти строки написаны в начале 1918 г.
[113]Брошюра написана в последнюю неделю сентября 1917 г. Ленин сам напоминает, что высказанные в ней мысли он развивал в России со дня своего приезда, с 4 апреля.
[114]Довод.
[115]Данные эти взяты из документов, собранных, вероятно, русской разведкой и иностранными разведками и приобретенных американцем Сиссоном в конце 1917 г. Тогда же эти документы были пересланы в Новочеркасск, где я впервые с ними познакомился. В известной брошюре Сиссона ‘The Bolshevist Conspiracy’ эта серия документов напечатана мелким шрифтом, в приложении. Более сенсационными, очевидно, считались тогда документы, переданные американцем в подлинниках или фотографических снимках и относившиеся к сотрудничеству большевиков с германскими офицерами уже после их победы. Но уже в период собирания последних документов пошли слухи о подделке их лицами, продававшими документы Сиссону. К брошюре Сиссона приложено специальное расследование особой комиссии американских ученых, которое опровергло обвинение в подделке и признало документы подлинными. Но, конечно, это не есть последняя инстанция. Основательность сомнений была признана союзными правительствами, и на документы перестали ссылаться. Уверенность в подложности их широко распространилась. Однако же и этот вывод был бы чересчур огулен. История собирания документов в большевистских учреждениях для Сиссона рассказана в ‘Последних новостях’ Е. П. Семеновым (Коганом). Из другого источника я также имел случай узнать, что по крайней мере некоторые из собранных ими документов — подлинные. Весьма возможно, что агенты Семенова, польстившись на деньги, перешли от собирания документов к их подделке на советских бланках. Точного критерия я до сих пор не имею. Но документы, использованные в тексте, повторяю, относятся совсем к другой категории, и происхождение их иное: как я полагаю, их действительно собрали иностранная и русская разведки.
[116]Все три товарища министра: Бальц, Скарягин и Демьянов — после этого подали в отставку и остались только тогда, когда Малянтович признал неправильность своих действий. Внешняя сторона этого эпизода рассказана в воспоминаниях Демьянова в IV томе ‘Архива русской революции’.
[117]Доклад Полковникова правительству 23 октября, следовательно, не был так оптимистичен, как утверждает Керенский о его рапортах себе.
[118]В статье ‘Гатчина’ Керенский иначе резюмирует свою последнюю речь: ‘Я заявил, что все возможные меры для подавления восстания приняты и принимаются Временным правительством, что оно будет до конца бороться с изменниками родины и революции, что оно прибегнет без всяких колебаний к военной силе, но что для успешности борьбы правительству необходимо немедленное содействие всех партий и групп’ и т. д.
[119]Эту точку зрения А. Ф. Керенский усвоил впоследствии как метод своего оправдания перед потомством. Из своей статьи ‘Гатчина’, цитированной выше (Современные записки. X), он излагает тот взгляд, по которому восстание большевиков чуть не являлось плодом нового заговора ‘корниловцев’. ‘Общественные группы, поддерживавшие ‘диктатора’ и связанные с ним, — говорит он, — постановили: не оказывать правительству в случае столкновения его с большевиками никакой помощи’. Их стратегический план состоял в том, чтобы сначала не препятствовать успеху вооруженного восстания большевиков, а затем, после падения ненавистного Временного правительства, быстро подавить большевистский ‘бунт’. Таким образом должны были быть достигнуты, наконец, цели, поставленные корниловским восстанием. Военные и штатские стратеги, авторы этого замечательного плана, были твердо убеждены в том, что большевистский триумф не представит из себя никакой серьезной опасности и что в 3-4 недели ‘здоровые элементы’ русского народа справятся с бунтующей массой и установят в России ‘сильную власть’. Конечно, толки этого рода были, и по ‘сильной власти’ тосковали и не одни ‘контрреволюционеры’ в России. Но едва ли Керенский прав, утверждая, что на этом настроении, враждебном Керенскому и захватывавшем все более широкие круги, основан был целый ‘стратегический план’ и что состоялось даже ‘постановление’ — допустить низвержение правительства большевиками. То, что есть верного в соображениях Керенского, изложено в тексте этой книги, составленном в 1918 г.
[120]‘Новое слово’, 2 апреля (20 марта) 1918 г. Статья ‘Правительство Керенского накануне переворота’.
[121]В своем изложении событий (‘Гатчина’) А. Ф. Керенский вообще придает решению Совета республики более роковое значение, чем оно имело в ряду других факторов большевистского успеха. Он готов признать, что успех партии в значительной мере объяснялся тем, что остальные социалистические партии и советские группировки, относясь ко всем сведениям о готовящихся событиях как к ‘контрреволюционным измышлениям’ (то есть в сущности довольно близко к тогдашнему взгляду самого Керенского), даже не пытались своевременно мобилизовать свои силы, способные в нужный момент оказать сопротивление большевистским затеям внутри самой революционной демократии. ‘Мы видели, что основная причина этого была в стремлении держать ‘единый фронт’ этой ‘революционной демократии’ (кавычки на этот раз самого Керенского) с большевиками против несоциалистической части демократии’. Теперь Керенский желает переложить часть вины на ‘большевиков справа’, ‘которые не могли преодолеть в себе жгучей ненависти к правительству мартовской революции’, и на весь состав Совета, ‘раздираемого внутренними распрями и непримиримыми противоречиями мнений’. Мы видели, что вся правая половина Совета была готова оказать немедленное содействие правительству, и, следовательно, характеристика Керенского должна относиться только к левому крылу, из-за поведения которого, как видно из текста, и был потерян в бесплодных прениях весь этот день.
[122]К этой цели, вероятно, и сводились переговоры большевиков с другими социалистическими партиями — переговоры, о которых говорил Дан Керенскому (см. выше).
[123]П. Н. Малянтович и в эту решительную минуту проявил нерешительность и настоял на отмене решения о немедленном аресте членов военно-революционного комитета. Он заявил, что необходимо предварительно расследовать, кто является авторами воззвания к населению и к гарнизону, какую цель преследовало это воззвание, и лишь тогда произвести аресты, а пока достаточно в срочном порядке начать судебное преследование против членов военно-революционного комитета. С другой стороны, однако, Малянтович согласился вернуться к аресту как к мере пресечения относительно тех большевиков, которые, после того как были выпущены под залог, агитировали среди войск и населения (Троцкий, Коллонтай и др.).
[124]Russia from the American Embassy, by David R. Francis. N. Y. Scribner’s 1921. P. 179-180. 664
[125]Керенский (‘Гатчина’) излагает этот эпизод иначе. ‘Каким образом, я не знаю, но весть о моем отъезде дошла до союзных посольств. В момент самого выезда (когда Керенский уже ‘приказал подать свой превосходный открытый дорожный автомобиль’ с ‘отменно мужественным и верным’ солдатом-шофером, ко мне являются представители английского и, насколько помню, американского посольств с заявлением, что представители союзных держав желали бы, чтобы со мной в дорогу пошел автомобиль под американским флагом. Хотя было более чем очевидно, что американский флаг в случае неудачи прорыва не мог бы спасти меня и моих спутников, и даже, наоборот, во время проезда по городу мог усилить к нам совсем ненужное внимание, я все-таки с благодарностью принял это предложение, как доказательство внимания союзников к русскому правительству и солидарности с ним’. Можно с большой вероятностью предположить, что так далеко любезность союзников идти не могла, что никакого ‘предложения’ с их стороны не было и что, самое большее, американцы решили смотреть сквозь пальцы на захват автомобиля при условии не пользоваться их флагом. Данный пример снова показывает, как настроение Керенского влияет на его изложение фактов).
[126]Рассказ С. Н. Третьякова в Петропавловской тюрьме 7 января. См. книгу Ф. В. Винберга ‘В плену у ‘обезьян». Киев, 1918. С. 39-40.
[127]В дальнейшем я пользовался рассказом генерала Краснова в двух редакциях. Более ранняя редакция напечатана генералом в Великих Луках в 1917 г. под названием ‘Описание действий 3-го конного корпуса под Петроградом против советских войск’. Экземпляр этого ‘Описания’ был передан мне самим автором осенью 1918 г. в Ростове, использован мной при составлении текста истории и оставлен в Киеве при выезде в Яссы в ноябре 1918 г. К сожалению, этот экземпляр, по словам генерала Краснова, оказался единственным. Другой, более подробный и красочный, но зато менее документальный и менее достоверный рассказ напечатан генералом Красновым в т. I ‘Архива русской революции’. В тексте я придерживался первого ‘Описания’, но некоторые подробности внесены мной из рассказа, напечатанного в ‘Архиве’.
[128]Согласно второй работе Краснова, он встретил Савинкова лишь на рассвете 28 октября.
[129]Воспоминания Б. В. Савинкова об этих днях изложены им в статье ‘К выступлению большевиков’, напечатанной в ‘Русских ведомостях’ 21 ноября.
[130]Две тетради, содержащие копии телеграфных лент 25 и 26 октября, переписанные, по-видимому, по приказанию Духонина в Ставке, были захвачены Добровольческой армией при занятии Киева осенью 1919 г. и напечатаны в VII томе ‘Архива русской революции’.
[131]Текст приказа, подписанного Керенским в Пскове, следующий: ‘Наступившая смута, вызванная безумием большевиков, ставит государство наше на край гибели и требует напряжения всей воли, мужества и исполнения долга каждым. В настоящее время, впредь до объявления нового состава Временного правительства, если таковое последует, каждый должен оставаться на своем посту и исполнять свой долг перед истерзанной родиной. Нужно помнить, что малейшее нарушение существующей организации армии может повлечь непоправимые бедствия, открыв фронт для нового удара противника. Поэтому необходимо сохранить во что бы то ни стало боеспособность армии, поддерживать полный порядок, охраняя армию от новых потрясений и не колебать взаимное доверие между начальниками и подчиненными. Приказываю всем начальникам и комиссарам во имя спасения родины сохранить свои посты, как и я сохраню свой пост верховного главнокомандующего, впредь до изъявления воли Временного правительства республики. Приказ прочесть во всех ротах, командах, сотнях, эскадронах и батареях, на судах и во всех строевых командах. А. Керенский’.
[132]По воспоминаниям Савинкова, Станкевич заявлял даже, что ‘на большевиков он не смотрит как на изменников и что он даже полагал бы возможным назначить прапорщика Крыленко своим помощником… Государственные интересы требуют немедленного соглашения с большевиками и образования на основе этого соглашения нового министерства’. Краснов в ‘Архиве’ тоже передает: ‘Станкевич полагал, что сговориться с большевиками все-таки можно’.
[133]В своих воспоминаниях (‘Гатчина’) Керенский говорит, что он ‘утвердил мнение большинства’, так как другого выхода не было: ‘нужно было выиграть время’ и ‘невозможно было допустить, чтобы Краснов и его штаб могли сказать казакам: мы были за мир, но Керенский приказал драться’.
[134]По воспоминаниям Керенского, который знает только эту бумагу, но не помнит ее текста, Станкевич был послан ‘объездом’ также в ‘комитет спасения родины и революции’. ‘Два из моих условий я не забыл, — прибавляет он, — во-первых, большевики должны были немедленно сложить оружие и подчиниться обновленному всенародному Временному правительству, во-вторых, состав и программа этого правительства должны были быть установлены по соглашению существующего Временного правительства с представителями всех политических партий и комитетом спасения родины и революции’. Керенский вполне основательно прибавляет: ‘Во всяком случае эти условия не были приемлемы для большевиков’. Станкевич выехал около 4 часов дня в Петроград.
[135]Снова.
[136]В воспоминаниях Керенского говорится лишь о первой бумаге, с командировкой в Ставку. Керенский иронически прибавляет: ‘Мудрая предусмотрительность Савинкова лишь подчеркивала атмосферу, которой я был окружен’.
[137]Цитирую этот разговор по первоначальному изложению Краснова. В воспоминаниях, напечатанных в ‘Архиве русской революции’, Краснов сводит весь разговор к просьбе Керенского заменить казачий караул у дверей юнкерским. Керенский в своих воспоминаниях, однако же, помнит свое ‘последнее свидание’ с Красновым полнее и, не зная текста первоначальной брошюры Краснова, излагает некоторые черты разговора сходно с рассказом Краснова. Привожу для сравнения рассказ Керенского. ‘Краснов с чрезвычайной длительностью стал разъяснять, что это совещание с матросами никакой особой важности не имеет, что он пристально следит через верных людей за всем, там происходящим, что он считает даже эти переговоры событием, чрезвычайно для нас благоприятным. Пусть их там говорят, рассуждал он, день пройдет в разговорах, спорах, а к вечеру положение разъяснится: придет пехота, и мы переменим тон. (Это действительно была обычная тактика Краснова. — П. М.) А что касается моей выдачи, что ничего подобного он никогда не примет. Я могу быть совершенно спокойным. Но ему кажется, что, может быть, было бы полезно, если бы я сам лично, конечно, с хорошим эскортом — он его даст — поехал в Санкт-Петербург непосредственно договориться с партиями и даже со Смольным. Да, это предприятие очень рискованное, но не следует ли на него решиться во имя спасения государства?’. Что же действительно происходило ‘внизу’ между матросами и казаками? Приехавшие матросы, Дыбенко и Тушин, сразу заявили, что с начальством разговаривать они не намерены, а будут вести переговоры прямо с отрядом.
[138]В ‘Архиве’ Краснов говорит, что его вызвали в Смольный тут же ночью Дыбенко, Тарасов и Родионов, гвардейский подпоручик, ‘для переговоров, что делать с казаками’, и давали честное слово через час вернуть обратно.
[139]Это показание подтвердил и Авксентьев автору этих строк. Он не участвовал в военном совещании, о котором идет речь, но, находясь в качестве председателя Совета крестьянских депутатов в том же здании, в котором происходили эти совещания, по окончании заседания поздно ночью вместе с Гоцем вышел из здания, и Гоц сказал ему, что на завтрашний день ничего не решено и день пройдет спокойно.
[140]‘Через три дня после подавления восстания, — добавляет Ракитин, — в печати появилось письмо Авксентьева, Гоца и Синани с заявлением, что они указанного приказа не подписывали’.
[141]Деятельность коммунистов в Московском восстании изложена по воспоминаниям участников, печатавшихся в московских коммунистических газетах 1917 и 1918 гг. и переизданных в сборнике ‘Москва в октябре 1917 г.’. Иллюстрированный сборник заметок и воспоминаний участников движения. Под редакцией и со вступительной статьей Н. Овсянникова. М., 1919.
[142]Большевики отказались послать своего представителя.
[143]Эта мотивировка приведена в ‘Вечернем курьере’ 7 ноября 1917 г., в статье ‘Летопись кровавой недели’.
[144]В некотором противоречии с этим выводом стоит заявление самого С. Н. Прокоповича в ‘Письме в редакцию’ берлинской газеты ‘Руль’ 1 августа 1922 г. в ответ ‘Новому времени’. С. Н. Прокопович излагает следующим образом свою роль при взятии Кремля. ‘Выяснив положение (в Общественном комитете, куда он приехал прямо с вокзала утром 27 октября), — пишет С. Н. Прокопович, — я вызвал в городскую думу командующего войсками покойного Рябцова и спросил его, как он мог допустить занятие Кремля. Рябцов ответил мне, что он как военный может лишь исполнять приказания гражданской власти. Ни Временное правительство, ни Общественный комитет в Москве прямых приказаний вступить в борьбу с большевиками ему не давали. Тогда я, опираясь на данные мне собранием товарищей министров полномочия, отдал ему приказ занять Кремль. Рябцов исполнил приказ, и Кремль был занят нами’. Рассказ С. Н. Прокоповича о заявлении ему Рябцова отчасти совпадает с показанием о ‘педанчески-государственной’ позиции комитета, приведенным в тексте со слов влиятельных членов комитета. Он совпадает и с характеристикой личности Рябцова, страшно боявшегося ответственности за самостоятельные решения и готового перестраховаться у кого угодно и переложить ответственность на кого угодно — большевиков, думский комитет, Временное правительство. Но из моего предыдущего изложения видно, что, с одной стороны, борьба за Кремль была уже в ходу, когда приехал Прокопович, и факторы этой борьбы выяснялись постепенно, а с другой стороны, что взятие Кремля явилось нелегкой задачей, которая окончательно поставлена только вечером 27 октября, когда Рябцову удалось вырваться из большевистского полуплена, а осуществлена она лишь в течение следующего дня не столько силой, сколько воздействием на паническое настроение большевистского коменданта Кремля. Решение, принятое вечером 27-го, не столько вызвано утренним ‘приказом’ Прокоповича, сколько требованием Комитета безопасности, чтобы Рябцов наконец изменил свою точку зрения на события.
[145]Это и некоторые другие данные сообщены мне руководящими членами Комитета безопасности.
[146]‘Новое время’, 1922, No 387, письмо из Парижа г. П-ева.
[147]Н. Муралов следующим образом определяет численность сил обеих сторон: ‘у наших врагов были силы, по моим подсчетам, около 10 000 человек, не считая командного состава. Там были: юнкера Александровского и Алексеевского военных училищ, все школы прапорщиков, штаб округа, Комитет общественной безопасности, солдатская секция социалистов-революционеров и меньшевиков, студенты и гимназисты. У нас: все пехотные московские полки, 1 запасная артиллерийская бригада, самокатный батальон, команда двинцев, полковые части из Павловской Слободы, из Костромы, из Серпухова общей численностью по 15 тысяч вооруженных активных и больше 25 тысяч резервных неактивных, около 3000 вооруженных рабочих, 6 батарей трехдюймовых и несколько тяжелых орудий без прислуги или с неумелой прислугой. Две казачьи сотни, принявшие за несколько дней перед тем мои резолюции, держались нейтрально’. Нейтрально держалась в эти дни также милиция.
[148]Большевики обвиняли в нарушении перемирия юнкеров. М. Ольминский говорит: ‘Контрреволюционеры надеялись выиграть время в ожидании подкреплений. С юга к ним шли казачьи полки, а по Брянской дороге — ударники. Через несколько часов после начала перемирия на Брянский вокзал прибыл первый отряд ударников. Юнкера тотчас осмелели и произвели нападение у Никитских ворот’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека