История одной жизни, Фиолетова Надежда Юрьевна, Год: 1978

Время на прочтение: 112 минут(ы)
Минувшее. Исторический альманах. 9

Н.Ю. Фиолетова

ИСТОРИЯ ОДНОЙ ЖИЗНИ*

Предисловие В.Кейдана

* Воспоминания печатаются по рукописи, имевшей хождение в самиздате, с небольшими сокращениями. Короткий фрагмент из них публиковался в ‘Вестнике христианского движения’, 1978, No 126. — Ред.

Есть два мира для христианина и в них две жизни: одна принадлежит этому миру скорби и страданий, но другая сокровенно совершается в Царствии Божием, в ликующем граде небесном.
Прот. С. Булгаков. Слова, поучения, беседы.
Перед нами жизнеописание исповедника, человека оставшегося до смерти верным Христу и Церкви. Жизнеописание составлено его вдовой через много лет после известия о смерти мужа. Ее память сохранила образ человека, излучающий — ив целом и в каждой своей черте — праведность и чистоту.
Николай Николаевич Фиолетов родился в 1891 году в семье потомственного провинциального священника. В такой же строго православной церковной семье на двадцать лет раньше родился Сергей Николаевич Булгаков. Пройдут десятилетия — и два русских разночинца из ‘поповичей’ встретятся в салоне московской интеллигенции, ищущей путей духовного преобразования общества, сближения Церкви, культуры, философии. Но придут они туда разными путями. Если С.Н. Булгакову пришлось пережить мучительный переход ‘от марксизма к идеализму’, то его младший совопросник, принадлежавший ко второму поколению деятелей русского религиозного ренессанса, — избежал искушения нигилизмом и политической революционностью.
В двухлетнем возрасте оставшись без матери, мальчик воспитывался в доме религиозной и благочестивой родственницы, в атмосфере церковной, но одновременно культурной, чуждой ханжеству и обскурантизму. Ему был уготован традиционный путь: духовное училище, семинария, академия, священство, может быть и архиерейство… Но судьба его сложилась иначе: Николай Фиолетов уходит из семинарии в разгар ‘революционной горячки’ 1905-1907, благодаря чему, возможно, сохраняет и незамутненную веру, традиционную церковность, и пытливый интерес к религиозным и философским проблемам. Поступив на юридический факультет Московского университета, он попадает в ‘соловьевское русло’ русской гуманитарной науки, становится учеником Е.Н. Трубецкого и Л.М. Лопатина. Эта маленькая группа профессоров продолжала долгую, одинокую и малоуспешную борьбу своего учителя против секуляризации науки. Развивая традиции русской идеалистической школы, они собственным творчеством опровергали интеллигентский предрассудок о несовместимости религии с критическим научно-философским мышлением. Именно в христианстве, как религии Слова, видели ученики Вл.Соловьева последнее оправдание и освящение философии, этики, права.
Начало XX века, первая русская революция становится перевалом в развитии общественного сознания, когда, по словам А.Белого, ‘все более и более нарастает чувство чрезвычайности’. Г.Флоровский передает это так: ‘Многим захотелось заново строить свою душу /…/ Религиозная тема становится темой жизни, а не только темой мысли и нравственного чувства /…/ Соблазнов стало больше, когда душа пробудилась. Сами события стали серьезны, в них давно обозначился суровый апокалиптический ритм. /…/ Тогда было много крушений, редкие надежды и предчувствия сбывались. Павших было больше, чем достигших. Немногие нашли себя в Церкви, многие захотели остаться вне /…/ Всего больше было противоречий. Обострилась тревога совести…’ {Г.Флоровский. ПУТИ РУССКОГО БОГОСЛОВИЯ. Париж, 1982, с.452.}
В это время группа друзей-единомышленников составила Московское Религиозно-философское общество памяти Вл.Соловьева. Сюда входили С.Н. Булгаков, В.Ф. Эрн, Н.А. Бердяев, Е.Н. Трубецкой, В.П. Свентицкий. Движение ставило своей целью духовное обновление общества, видя преодоление социальной несправедливости не в политическом радикализме, а в возврате к первохристианской общине и личном освобождении. С.Н. Булгаков называл это ‘светским пастырством’, ‘проповедью веры в среде одичавшего в безбожии русского общества’ {Прот. С.Булгаков. АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ. Париж, 1946.}. Православные философы мечтали о реализации евангельского идеала во всех сферах общественного бытия: в экономике, искусстве, философии, политике, государственном строительстве. Однако на первом этапе ставилась задача христианизации культуры. Стремление вернуться в церковь означало готовность принять ее духовное руководство (пастырство) и таинства. Именно здесь было принципиальное различие ‘петербургского’ и ‘московского’ направлений в движении религиозного ренессанса. Москвичей объединяло стремление, оставаясь в Церкви, сделать Православие более активной силой в социальном и культурном строительстве, дабы с его помощью решить насущные проблемы русского общества. Петербуржцы в целом отрицательно относились к исторической, по их терминологии ‘казенной’, Церкви, проповедуя по существу некую новую религиозность, адогматическую, внецерковную, близкую по духу харизматическому протестантизму русских сектантов, идеям Шопенгауэра, Кьеркегора, Ибсена. В это же время оба направления объединял пафос общественного служения, отрицание буржуазной бездуховности, социального угнетения, традиционной пассивности и индифферентизма в отношении ко злу, что противоречило христианской заповеди активной любви к ближнему. Их объединял присущий тем и другим отказ от материалистических позиций российской интеллигенции, унаследованных от Белинского, Чернышевского, Михайловского. Философские поиски в московском, петербургском и киевском религиозно-философских обществах основывались на убеждении, что полнота истины открывается человеку не как отвлеченно мыслящему субъекту, но как целостной, то есть религиозно-живущей личности. Для русского мыслителя начала века, как и для русского человека вообще, философствовать всегда значило устраивать жизнь по правде и справедливости, что и придавало всем философским прениям духовно напряженный, экзистенциальный характер. Стремление к целостному восприятию мира сочеталось с пиететом к науке и искусству, чрезвычайно сильному в образованных кругах, особенно среди молодежи поколения Н.Н. Фиолетова. А стремление к справедливости, в том числе социальной, — часто приводило к тому, что молодые философы уже со студенческой скамьи переселялись в тюрьмы. При этом измены избранному пути никто в этом переселении не усматривал, ибо науку они понимали не узко профессионально, ‘не только как методику и технику обособленных сфер знания, а экзистенциально, сущности о, как высшую духовную жизнь, как разрешение ‘роковых вопросов’, как практику истины’ {Ф.Степун. БЫВШЕЕ И НЕСБЫВШЕЕСЯ. Н.-Й., 1956, т.1, с.225.}.
С начала 1910 г. воплощается в жизнь идея религиозно-философского издательства, столь необходимого для обслуживания и выработки идейных и духовных позиций христианской общественности. Издательницей, взявшей на себя финансовую сторону дела, стала М.К. Морозова, а ядро Московского РФО, благодаря ее поддержке, образовало редакцию издательства ‘Путь’. В.Ф. Эрн, Е.Н. Трубецкой, С.Н. Булгаков, Н.А. Бердяев, Г.А. Рачинский с увлечением и энергией включились в издательскую деятельность.
‘Путь’ был задуман как орудие философской борьбы с материализмом, позитивизмом, неокантианством, как средство проводить в философии ‘русскую идею’. В предисловии к сборнику статей, посвященному памяти Вл. Соловьева, говорилось, что авторов соединяет убежденность в том, что ‘русское самосознание находится в периоде затяжного кризиса’. Признавая, что ‘старые устои жизни и традиционные формы самосознания разбиты или же разбиваются /…/ историей, а новое только зарождается в мучительной борьбе и проходит через начальную стадию своего развития’, авторы считали, что перед их поколением ‘ставится вопрос не об одних только внешних судьбах России, не об одном только ее государственном бытии и экономическом благосостоянии, но обо всем ее духовном облике, о ее признании и значении в мировой истории’ {О ВЛАДИМИРЕ СОЛОВЬЕВЕ. Сборник первый. М., 1911.}.
Берясь отвечать на эти вопросы, члены Московского РФО и редакция книгоиздательства ‘Путь’ видели ‘общую религиозную задачу России и ее призвание послужить в мысли и в жизни всестороннему осуществлению вселенского христианского идеала’. Они призывали современников ‘пересмотреть свое духовное наследие и сознательно отнестись к основным явлениям духовной жизни современности’ для того, чтобы по-новому ориентироваться в своем прошлом и настоящем. Для решения поставленных задач издательство считало нужным ‘знакомить русского читателя с позабытыми и мало или недостаточно известными русскими мыслителями’, переиздавая их сочинения и выпуская монографии, ‘в которых будут даны духовные портреты крупнейших представителей русской религиозной мысли и русского самосознания’ {О ВЛАДИМИРЕ СОЛОВЬЕВЕ. Сборник первый. М. 1911.}.
В Московском РФО и редакции ‘Пути’ соединились, однако, слишком разные философы, каждый из которых был достаточно яркой и самобытной фигурой. Это привело вскоре к идейному конфликту. В.Эрн и С.Булгаков выдвигали, подчеркивали особое русское начало отечественной философской мысли, противопоставляя ее ‘логизм, онтологизм и существенный всесторонний персонализм’ западному ‘рационализму, меонизму и импрессионизму’. По их тогдашнему мнению, эти два начала непримиримы и ‘вселенская задача философии сводится к свободному торжеству одного из этих начал над другим’ {В.Ф. Эрн. Г.С. СКОВОРОДА. М. 1912.}.
Иной была позиция Е.Н. Трубецкого, которую поддерживал его ученик и единомышленник Н.Н. Фиолетов. Они полагали, что философское воспитание мысли необходимо в целях религиозного ее воспитания. Но достигается оно вовсе не тенденциозным подбором литературы, а разносторонним и свободным от всякой предвзятости изучением великих памятников философской мысли.
Эти разногласия не мешали единомыслию в главном. И Эрн, и Булгаков, и Трубецкой, и его единомышленники оставались поборниками православия, и даже в полемических статьях не допускали резких выпадов против Церкви.
Тем не менее, идейные расхождения неизбежно расшатывали и ослабляли общественную позицию Московского РФО. В 1912 г. Н.А. Бердяев после затяжного идейного и личного конфликта полностью порывает с Обществом и с издательством. Уход Бердяева Булгаков воспринял трагически, как крушение замысла о едином православном фронте, как неудачу и этого ‘путейского’ начинания и самой идеи ‘православной общественности’. С. А. Аскольдов (иногородний член МРФО) отмечает в это время, что у москвичей окончательно исчезло сплоченное единство.
С началом войны патриотические настроения (иногда переходящие в явный национализм) начали охватывать широкие слои русского общества. Не избежала их и интеллигенция. Вновь возрастает почти угасший интерес к религиозной философии, особенно к ‘неославянофильству’, а вместе с этим к национально-православной тенденции МРФО и ‘Пути’. Вопросы о национальном и религиозном самосознании, о русском мессианизме, о религиозном призвании России, ее духовной ‘свежести’ и духовном ‘загнивании’ Запада — в различных интерпретациях широко ставятся в оживших Московском и Петроградском РФО. Религиозные философы начинают читать лекции, писать статьи и брошюры на такие темы, как ‘Война и русское самосознание’, ‘Христианство и национальный вопрос’, ‘Русский мессианизм и война’, ‘Судьба России’. В этих работах темы, издавна обсуждавшиеся в МРФО, ставятся на более популярном, общедоступном уровне. Литература такого рода стала пользоваться большим спросом, однако, ни высказанные в ней мысли, ни активная позиция членов Московского РФО не повлияла на дальнейшее развитие событий. Вспоминая об этом периоде, Е.Н. Трубецкой с горечью писал: ‘Вспомним настроение, которое мы, как и все народы мира, переживали во дни патриотического подъема, вызванного войной. Какую жестокую радость мы обнаруживали, когда получали известия о гибели десятков тысяч немцев и австрийцев! Как эта жестокость возрастала с течением войны даже в самых человеколюбивых и добрых из нас!..’ {Е.Н. Трубецкой. СМЫСЛ ЖИЗНИ. М., 1918.} Доказательством тому, до какой степени озверение войны разложило русское общество, стали последующие события: революция и пореволюционный террор, когда отношение к врагу внешнему целиком перенеслось на ‘врага внутреннего’. ‘Величайшее в мире царство рухнуло, рассыпалось в прах, потому что оно держалось не благоговением перед святыней, а силой коллективного эгоизма. Идеология ‘борьбы за существование’, ранее господствовавшая в отношениях между государствами, перешла на отношения между классами’ {Там же.}.
Одним из главных объектов этого разгула ненависти стала Церковь, которая самим существованием своим олицетворяла осуждение бушевавшей в России кровавой вакханалии и всеобщей жестокости. Церковь стала ненавистна, ибо среди всеобщего озверения утверждала закон иной жизни, воспрещая людям пожирать друг друга.
И тем не менее, в первые послеоктябрьские годы, когда силы и внимание новой власти были целиком отданы проблеме политического выживания, в стране еще сохранялись очаги религиозной и философской культуры, противостоявшие идеологии воинствующего атеизма. До 1922 функционировали Московское психологическое и Петроградское философское общества. В это время создается множество новых философских ассоциаций и кружков: Киевское научно-философское общество во главе с бывшим членом МРФО В.В. Зеньковским, Саратовское философско-историческое общество под руководством С.Л. Франка, Донское философское общество (просуществовало до 1921), Костромское философское общество (действовало до 1922 г.), Философский кружок при Петроградском университете (до 1921), Социал-гуманитарное общество (Петроград, 1918), Религиозно-философский кружок А.А. Мейера ‘Воскресенье’ (действовал до 1928 г., когда все его члены были арестованы). Активно работала в Петрограде Вольная философская ассоциация (до 1919 г.), в Москве — Вольная академия духовной культуры (Вольфила). С лекциями выступали Н.Бердяев, Л.Карсавин, Л.Шестов, Н.Лосский, Э.Радлов. В период с 1919 до середины 1922 г. в одной лишь Вольфиле были прочитаны курсы: ‘Философия истории’ (Бердяев), ‘Введение в философию’ (С.Франк), ‘Этапы мистического пути’ (свящ. Абрикосов), ‘Жизнь и творчество’ (Ф.Степун), ‘Творчество Ф.Достоевского’ (Бердяев), ‘Греческая религия’ (Вяч.Иванов), ‘Философия духовной культуры’ (А.Белый) и др. Широко обсуждались взгляды К.Леонтьева, Вл.Соловьева, проводились лекции и дискуссии по теософии и антропософии (в рамках Антропософского общества)…
С 1922 г. всему этому наступает конец. Убедившись после победы в гражданской войне и разгрома Кронштадта в политической стабильности режима, большевики открывают новый фронт — идеологическое наступление на ‘буржуазно-помещичью философию’. В сентябре 1922 г. часть идейных противников с особо громкими именами — была выслана за рубеж. Оставшиеся — среди них о.Павел Флоренский, Г.Г. Шпет, А.Ф. Лосев, А.А. Мейер, Н.Н. Фиолетов, — практически лишены доступа в печать. Большинство религиозно-философских ассоциаций и обществ — закрыто. И если до второй половины 1920-х русским философам еще оставляли ‘бесконвойную’ жизнь, то в годы ‘великого перелома’ кончилось и это: все они были репрессированы — ссылки, Соловки, Беломорканал… Стране ‘победившего социализма’ они были не нужны. Селекция для выведения ‘нового советского человека’ шла не по нравственным и интеллектуальным качествам, а по совсем иным. В июле 1929 г. В.И. Вернадский писал сыну, крупному историку, проживавшему в США: ‘…все уничтожается в корне выбором людей. Выбирают благонадежных, а не талантливых и знающих. При этих условиях неудача почти несомненна’ {ПЯТЬ ‘ВОЛЬНЫХ’ ПИСЕМ В.И. ВЕРНАДСКОГО СЫНУ. Публ. К.К. ‘Минувшее’, т.7, Париж, Atheneun, 1989, с.427.}. ‘Талантливых и знающих’ — уничтожали…
В последнем письме к жене Николай Николаевич Фиолетов напоминает ей слова св.Франциска Ассизского ‘о совершенной радости’. Поскольку этот фрагмент имеет ключевое значение для понимания характера героя предлагаемых воспоминаний, приведем пространную цитату из ‘Цветочков’ св.Франциска:
Однажды зимой св.Франциск, идя с братом Львом из Перуджии к Святой Марии Ангельской, поясняет спутнику, что такое совершенная радость. Она не в святой жизни, назидательной для других, не в способности исцелять больных, изгонять бесов и даже воскрешать мертвых. Совершенная радость не в постижении всех тайн, наук и даре пророчества, она не в познании видимого и невидимого космоса, не в даре проповеди и обращении неверных. Тогда брат Лев с великим изумлением спросил его: в чем же совершенная радость? Святой Франциск отвечает ему: ‘Когда мы придем к святой Марии Ангельской, вот так, промоченные дождем и прохваченные стужей, и запачканные грязью, и измученные голодом, и постучимся в ворота обители, и придет рассерженный привратник и скажет: Кто вы такие? А мы скажем: Мы двое из ваших братьев, а тот скажет: Вы говорите неправду, вы двое бродяг, вы шляетесь по свету и морочите людей, отнимая милостыню у бедных, убирайтесь вы прочь, и не отворит нам, а заставит нас стоять за воротами под снегом и на дожде, терпя холод и голод, до самой ночи, тогда-то, если мы терпеливо, не возмущаясь и не ропща на него, перенесем эти оскорбления, всю эту ярость и угрозы и помыслим смиренно и с любовью, что этот привратник на самом деле знает нас, что Бог понуждает его говорить против нас, запиши, брат Лев, что тут и есть совершенная радость. И если мы будем продолжать стучаться, и он, разгневанный, выйдет и прогонит нас с ругательствами и пощечинами, словно надоедливых бродяг, говоря: Убирайтесь прочь, гнусные воришки, ступайте в ночлежный дом, потому что здесь для вас нет ни трапезы, ни гостиницы, если мы это перенесем терпеливо и с веселием и добрым чувством любви, запиши, брат Лев, что в этом-то и будет совершенная радость. И если все же мы, принуждаемые голодом, и холодом, и близостью ночи, будем стучаться и, обливаясь слезами, будем умолять именем Бога отворить нам и впустить нас, а привратник, еще более возмущенный, скажет: Этакие надоедливые бродяги, я им воздам по заслугам, и выйдет за ворота с узловатой палкой, и схватит нас за шлык и швырнет нас на землю в снег, и обобьет о нас эту палку, если мы все это перенесем с терпением и радостью, помышляя о муках благословенного Христа, каковые и мы должны переносить ради Него, о, брат Лев, запиши, что в этом будет совершенная радость’. Николай Николаевич Фиолетов прошел этот путь до конца…

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

Москва. 1915-й год. Зимний морозный вечер. Снег поскрипывает под ногами, в свете уличных фонарей искрятся снежинки. Мы с сестрой, совсем юные слушательницы Высших Женских Курсов, что на Девичьем поле (я — на третьем курсе философского отделения, мне 20 лет, и сестра Вера — на первом курсе русского отделения историко-филологического факультета, ей 18 лет), спешим, взволнованные и возбужденные, на заседание религиозно-философского общества имени Вл. Соловьева: нас вводит туда наша тетка Софья Федоровна Добротворская, постоянная посетительница заседаний этого общества.
Мы идем переулками между Остоженкой и Пречистенкой. Вот и роскошный купеческий особняк в Мертвом переулке, недалеко от церкви Успения на Могильцах, где помещается, как всем известно, издательство ‘Путь’ и происходят заседания общества. Вниз по ступенькам лестницы, устланной ковровой дорожкой, спускаемся мы в низкое полуподвальное помещение, раздеваемся в гардеробной. Еще несколько ступенек вниз — и попадаем в буфетную, где на стойках у одной из стен разложены самые разнообразные вкусные вещи: аппетитные бутерброды, пирожные, ломтики кекса. Буфетная разделяет два зала: направо — большой зал заседаний с ровными рядами стульев и столиком для докладчика, налево — комната для кулуарных разговоров, где люди встречаются, обмениваются мнениями, где происходят предварительные, неофициальные обсуждения прослушанного. На стенах того и другого зала развешаны старинные русские иконы, и это придает им совсем особый, ни с чем не сравнимый колорит.
Смущенные, робко входим в лекционный зал, занимаем места подальше, осматриваемся. Впереди, там, где столик лектора, замечаем величественную фигуру красивой дамы в длинном платье со шлейфом. Многие подходят к ней, почтительно раскланиваются, целуют руку, она приветливо улыбается. Среди подошедших замечаем массивную фигуру уже пожилого человека с явно выраженными монгольскими чертами лица. Дама — хозяйка этого дома, Маргарита Кирилловна Морозова, невестка известного всей Москве богача Саввы Морозова. Она меценатка, субсидирующая издательство ‘Путь’ и дающая пристанище для недавно основанного религиозно-философского общества. Склоненный перед нею в поклоне человек — князь Евгений Николаевич Трубецкой, один из основателей этого общества, профессор Московского университета по кафедре энциклопедии права на юридическом факультете и брат покойного ректора и философа князя Сергея Николаевича Трубецкого. Вот входят и другие не менее известные лица: о.Павел Флоренский, автор недавно вышедшей и уже нашумевшей книги под названием ‘Столп и утверждение истины’, — книги, которую читают нарасхват и о которой много спорят. Он в темной рясе, маленький, невзрачный, как-то боком смотрящий. Когда ненароком встречаешься с ним глазами, взгляд этих черных горящих глаз освещает лицо, и оно кажется прекрасным. Тут же Николай А. Бердяев, автор очень интересной книги ‘Философия свободы’. Он пугает нас своим видом: высокий, грузный, с черными как смоль волосами, он страдает безобразящим его нервным тиком — беспрерывным выкатыванием языка. Рядом с ним Сергей Николаевич Булгаков с умным взглядом скуластого лица и взъерошенными волосами. Он бывший марксист, в выпущенной им недавно книге ‘Философия хозяйства’ он подверг резкой критике свои прежние взгляды и выдвинул новую, религиозную точку зрения на хозяйственную деятельность человека, в которой он прежде всего вскрывает ее глубокий этический смысл. Невдалеке стоит Влад. Эрн, высокий полный блондин с водянисто-голубыми глазами, под которыми уже обозначились темные мешочки почечного больного. Талантливый философ с полемическим складом ума, он только что защитил диссертацию об итальянских философах Джоберти и Розмини и выпустил сборник статей под общим заглавием ‘Борьба за Логос’. Все эти люди — цвет московской интеллигенции, сотрудники издательства ‘Путь’, так или иначе связанные с именем Вл. Соловьева — его школа, продолжатели его дела.
Среди философов выделяется группа поэтов-символистов, примыкающих по своим философско-эстетическим взглядам к школе Вл. Соловьева. Наряду с Пушкиным и Тютчевым, символисты высоко ставят стихотворения покойного философа, в которых усматривают первые проявления русского символизма. Постоянными посетителями философских собраний в доме М.К. Морозовой и активными участниками в дискуссиях были Вяч. Иванов и Андрей Белый. Помню Вяч. Иванова, который приходил иногда со своей женой — сомнамбулой, смотрящей куда-то вдаль своими точно незрячими глазами, как андерсеновская русалка, вышедшая из морских вод и с недоумением озирающаяся вокруг. Запомнился также и внешний облик Анд. Белого с его высоким лбом под жиденькими волосами и каким-то безумным взглядом синих глаз.
Зимами пятнадцатого-шестнадцатого годов мы часто бывали в Мертвом переулке. Рефераты и особенно прения по ним нам, по молодости лет, не всегда были понятны, но благотворно действовал самый дух высокой интеллектуальной жизни, который не мог нами не чувствоваться и приподнимал над повседневностью и обыденностью. Особенно ярко запомнились заседания с рефератами кн. Е.Н. Трубецкого, Вл. Эрна, С.Н. Дурылина и более смутно широко развернувшаяся дискуссия по книге С.Н. Булгакова ‘Философия хозяйства’. В прениях по докладам Е.Н. Трубецкого (о ‘Свете Фаворском’ — по поводу книги О.П.Флоренского ‘Столп и утверждение истины’ и Вл. Эрна (‘От Канта к Круппу’), вызвавших оживленный обмен мнениями, выступил ранее мною не замеченный молодой человек лет 23-24, как оказалось, один из группы учеников Е.Н. Трубецкого. О существовании этой группы я знала раньше по неоднократным выступлениям Леонида Васильевича Успенского, молодого талантливого философа, впоследствии профессора на юридическом факультете в САГУ (Средне-Азиатском университете). Молодой человек, о котором я сказала выше, был среднего роста, в хорошо сшитом сюртуке, с постоянной какой-то детской рассеянной улыбкой на лице, чем-то отдаленно напоминавшем лицо Гоголя, с нервным подергиванием правого плеча, которое становилось особенно заметным во время выступлений. Выступал он всегда, как я потом подметила, по церковным вопросам, выступал обстоятельно и содержательно, но не для широкой публики — сидя, отвернувшись в полоборота к залу, он много проигрывал в глазах тех, кому, как, например, в те годы мне, хотелось чего-то более эффектного. То ли дело Леонид Васильевич Успенский, небольшого роста, приземистый, сильно сутулый (настоящий ‘конек-горбунок’), с большим лбом, который казался еще больше от лысины, и прекрасными синими глазами, выступал всегда очень живо, захлебываясь, плюясь, но ярко и эмоционально. Поэтичными были всегда выступления С.Н. Дурылина. Молодой литературовед с религиозно-философской устремленностью, он появлялся обычно в зале окруженный стайкой молодых круглолицых и румянолицых девиц Богомоловых (их было несколько сестер), и этим сразу привлек наше внимание. Он не раз выступал с рефератами, из которых большое впечатление оставил на нас реферат о лирике Лермонтова, эмоциональный, лиричный, романтичный. Мы были в восторге от этого доклада, и с тех пор С.Н. Дурылин занял прочное место в наших сердцах. Но вот в выступлениях Николая Николаевича Фиолетова, как звали молодого церковника, в прениях по докладам Е.Н. Трубецкого и Вл. Эрна, о которых говорилось выше, хотя и не было горячности Леонида Успенского и романтической взволнованности С.Н. Дурылина, прозвучал голос серьезного, глубокого и убежденного человека, и то, что им было тогда сказано, произвело на меня настолько сильное впечатление, что я запомнила эти, внешне не эффектные, но внутренне содержательные выступления, как впрочем и самые рефераты. Не буду говорить пока о самих рефератах (в них были затронуты большие философские проблемы) и о выступлениях по ним молодого богослова, замечу только, что содержание сказанного им в те далекие годы было характерно для него, и позднее, уже в пору зрелости, он не изменил взглядам своей молодости. Но об этом после.
Слушая эти выступления, я никак не думала, что этот молодой человек в будущем прочно войдет в мою жизнь.
Осенью 1922 года, через 6 лет после описанных мною встреч в памятном доме на углу Пречистенки и Мертвого переулка, я снова встретилась с Н.Н. Фиолетовым при совсем других обстоятельствах и в другой обстановке. Это было в Саратове, на заседании студенческого философского кружка, посвященном социально-философским взглядам проф. С.Л. Франка. Незадолго перед этим в Саратове вышла его новая книга по вопросам социологии (он выдвинул в ней идею общественного бытия как особого вида реальности, подчиняющейся закономерностям, отличным от законов природы), сам же он в числе ‘ста’ был выслан за границу, насколько помнится, — по декрету Зиновьева.
Доклад на заседании было поручено сделать мне, как одной из ближайших учениц С.Л. Франка. Присутствовали как ‘философы’ постоянные участники семинара Франка (Эмилий Беркович, Г.П. Иванов — в будущем преподаватели психологии в вузах, Соломон Белевицкий — фармацевт, в возрасте далеко за сорок лет увлекшийся философией и ставший студентом философского отделения), так и юристы с философскими интересами (Борис Николаевич Хатунцев, прис. повер. П.Лебедев и нек. др.). На заседание кружка был приглашен только что приехавший в Саратов молодой профессор по теории права и истории политических учений Н.Н. Фиолетов. В перерыве между докладом и прениями мы познакомились и как-то очень быстро сошлись. Объединяли не только общность мировоззрения и интересов, но и сходство во взглядах на жизнь — одинаковость отношения к жизни.
Николай Николаевич, как мне говорили, был большой чудак (об его чудачествах ходили в профессорско-студенческих кругах анекдоты), а мне с моим всегдашним неприятием обыденщины это как раз и нравилось. В мае 1923 года мы обвенчались и прожили вместе, не разлучаясь, до лета 1941 года. 25 июня, через три дня после развязывания Германией войны, он ушел из дома, чтобы больше не вернуться. 8-го марта 1943 года он скончался в Мариинском концлагере от пеллагры — заболевания, возникающего на почве длительного недоедания и вызванной им дистрофии.
‘Получудак-полусвятой’, — так охарактеризовал его один из его друзей. Действительно, чудачества было в нем много. В полном смысле ‘не от мира сего’, он был не такой, как все. С детской улыбкой на лице и рассеянным взором очень синих, всегда веселых глаз, он постоянно витал ‘в эмпиреях’, далекий от житейских интересов и повседневных забот. Крайне неприхотливый в личной жизни, он мало страдал от лишений и житейских невзгод, но зато тем сильнее, иной раз до слез, переживал события нашей общественной, такой еще неустроенной и полной глубоких внутренних противоречий жизни. Он буквально ‘болел’ скорбями Церкви и той социальной несправедливостью, которая была характерна для 20-х — 30-х годов и привела в дальнейшем к возникновению и развитию таких тягостных для нашей страны явлений, как ‘ежовщина’, и, особенно, породивший ее ‘культ личности’.
Легкий по характеру, жизнерадостный по натуре, общительный, доверчивый и доброжелательный к людям, он был глубоко убежденным христианином и органически церковным человеком. Он не представлял себе жизни без Христа и вне Церкви. Трогательным было его бережение креста, с которым он никогда не расставался: лишиться креста было для него равносильно потере жизни.
Жизнь Николая Николаевича с его ясным, с таким жизнепри-емлющим и радостным христианским мировоззрением, протекла в условиях воинствующего атеизма, характерного для предвоенных лет в истории нашей страны. Не будучи бойцом по природе, мягкий, уступчивый, ‘дипломат’, каким его некоторые считали, он в то же время стойко нес выпавший на его долю крест скорбей и страданий, не согнулся под их бременем, не ‘сошел с креста’ (по выражению оптинских старцев). С полным правом можно сказать о нем словами апостола Павла: ‘подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил’ (II Тим., 4,7). В этом отношении его жизнь достойна того, чтобы сохранить ее в памяти для будущих поколений, и во многом поучительна для христиан нашего времени.
О детстве Н.Н., о годах его учения и начале общественной и служебной деятельности я напишу по рассказам Н.Н., сохранившимся у меня в памяти. Вся остальная жизнь протекла у меня на глазах, и я буду руководствоваться своими личными воспоминаниями.

ГОДЫ УЧЕНИЯ В ДУХОВНОЙ ШКОЛЕ
(1899/1900 — 1906/1907 уч. годы)

Николай Николаевич Фиолетов родился 1-го декабря 1891 года в большом и богатом приволжском селе Ерзовке в 30 верстах от Царицына (ныне Волгограда) в семье священника. Его родители числили в своих предках, насколько хватала память, сельских иереев, диаконов и дьячков в храмах степных сел Нижнего Поволжья. Отец Николая Николаевича, священник села Ерзовка Николай Константинович Фиолетов был человеком не совсем заурядным. Сын бедного многодетного псаломщика в одном из сел Камышинского уезда Саратовской губернии, он один из всей семьи получил образование и выбился из беспросветной нужды, который был задавлен его отец. /…/ {Далее следует подробный рассказ о жизни Н.К. Фиолетова и его семьи, о смерти жены, судьбах братьев и сестер Н.Н., последних годах жизни его отца.}
Николай Николаевич любил своего отца, был похож на него не только лицом, но и по характеру, часто вспоминал о нем и любил рассказывать о жизни в родном доме. Благодарную память сохранил он в своем сердце и к тете Кате.
Добрая и ласковая тетя Катя заменила детям рано умершую мать, и у них, особенно у младшего, Коли, не было тягостного чувства сиротства. Размеренное течение жизни с праздниками и постами, отец, всегда ровный в обхождении, общительный и веселый, тетя Катя с ее интеллектуальными интересами и любовью к книге, находившая время и для бесед с детьми, — вс это самым благоприятным образом сказывалось на детях. Каждый в свое время уезжал на учебу: старший брат и сестра уже учились в Саратове в духовной школе, он — в семинарии, она — в епархиальном училище. Наступило время и для младшего сына Коли расстаться с родным домом. Когда ему исполнилось 9 лет, отец отвез его в Камышинское духовное училище, но поместил не в общежитие, а на частной квартире в доме одного из преподавателей училища. Здесь же он и питался. Все четыре года пребывания в Камышине он провел в этой семье вдвоем с одним из товарищей. От этого времени у него ярче всего сохранилась в памяти поездка на рождественские каникулы домой. Обычно за 2-3 дня до Сочельника приезжал за ним молчаливый, угрюмый, но с добрым сердцем сторож /…/ и привозил с собой тулуп и овчины. Мальчика, который был довольно тщедушен и мал ростом, заворачивали в тулуп, так что выглядывал только нос, накидывали овчины и рано утром по морозу выезжали домой. Лошадка, своя, домашняя, запряженная в сани, вкусный, морозный воздух, бесконечные снежные просторы, ожидание предстоящей встречи с родными (приезжали и Александр с Евгенией {Брат и сестра Н.Н. Фиолетова. — Публ.}) радостно волновали и врезались в память, как одно из самых приятных воспоминаний.
Обучение в духовном училище шло еще по старинке, ‘от сих до сих’, хотя наказаний или какой-либо особой строгости не было уже и в помине. С юмором рассказывал Николай Николаевич об одном из своих учителей. Высокий рыжебородый мужчина с громовым голосом, он поражал учеников своей манерой прерывать рассказ в самом неподобающем месте (преподавал он Священную историю Нового Завета). ‘Господь наш Иисус Христос сказал, — начинал он рассказ, и вдруг: — Орлов! Выйди вон!’ — с простертым в сторону двери указующим перстом, а затем, как ни в чем не бывало, продолжал свое повествование. Мальчишек это страшно забавляло, и они иной раз нарочно чинили какую-либо шалость, чтобы еще раз услышать смешившие их возгласы учителя.
По окончании духовного училища Николай уже мальчиком-подростком едет в Саратов и поступает в ту самую духовную семинарию, в которой учился его отец и заканчивал курс обучения старший брат Александр. Годы учения Николая Николаевича в семинарии пали на тревожное, богатое событиями время первой русской революции и последующих за ней лет. Зимой 1904-1905 уч. года — года поступления Николая Николаевича в духовную школу — мощная волна революционного движения прокатилась по всей стране. Слухи об уличных боях на баррикадах Москвы, о демонстрациях и забастовках во многих крупных и малых промышленных городах докатились и до стен семинарии. Революционные настроения проникли и в среду учащейся молодежи духовной школы. Резко упала дисциплина, на старших курсах мечтали о поступлении в университеты, о светской карьере. Духовное звание мало кого привлекало, верующих в подлинном смысле слова, понимающих значение пастырства и желающих посвятить себя служению на ниве церковной, было мало, и семинарское начальство было хорошо осведомлено об этой нежелательной для духовной школы настроенности ее воспитанников. По всей вероятности, как показал дальнейший ход событий, среди учащихся существовали и нелегальные революционные кружки и велась тайная пропаганда недозволенных учений. Все это не могло не волновать семинарское начальство. Однако, вместо того чтобы улучшить постановку дела, углубить воспитательную работу среди учащихся, всеми способами раскрывать и разъяснять высокий смысл пастырского служения и его значения для русского народа, косневшего в темноте и невежестве, семинарское начальство, по всей вероятности не без нажима со стороны правящего саратовского архиерея Гермогена, известного своими крайне правыми взглядами, пошло по линии усиления строгости, введения дисциплинарных мер и административного воздействия. Особенной строгостью отличался инспектор семинарии Целебровский. Человек умный, но властный, убежденный монархист, он ввел в стенах семинарии жесткий режим, за малейшую провинность следовали суровые наказания вплоть до исключения. Больше заботились не столько о религиозно-нравственной настроенности будущих пастырей, сколько об их политической благонадежности. Это смешение духовного с мирским, Церкви с политикой, больно затрагивало наиболее чуткие души. Всюду росло недовольство, и оно проникало не только в среду революционно настроенной молодежи, но и тех юношей, которые сохранили веру отцов и готовы были отдать всю жизнь на служение Церкви. Николай Николаевич никогда, даже в самые молодые свои годы, не был революционером и не проявлял интереса ни к партийной, ни к политической работе вообще. В семинарии, особенно на последнем курсе, он с большим интересом занимался такими предметами, как история философии и психология (преподавателя последней он очень хвалил), много читал по этим предметам. Уже в семинарии он познакомился с некоторыми классиками и увлекся философией Вл. Соловьева. Но строгости, введенные Целебровским, возмущали и его, и когда общее недовольство кончилось взрывом — один из студентов убил Целебровского — и начались массовые исключения виновных и невиновных, он сам подал заявление об уходе из семинарии. Заявление было охотно принято, никто не поговорил с юношей по душам, никто не постарался удержать его в стенах школы. Отец, узнав об этом, пришел в отчаяние: рушились мысли об Академии, о высшем духовном образовании, к которому стремился и сам Николай Николаевич. Под угрозой стояла вообще возможность закончить курс среднего образования, следовательно впереди был путь недоучки, и это при богатых способностях любимого сына. Он бросился к ректору и архиерею (еп. Гермогену) с просьбой принять сына обратно, дать ему возможность доучиться, тем более, что по успеваемости он шел в первых рядах, но ни тот, ни другой не пошли на уступки: уход по собственному желанию оказался в сущности исключением.
Об этом эпизоде в своей жизни Николай Николаевич вспоминал с грустью, хотя и не сожалел о годах, проведенных в духовной школе. Он считал, что эта школа, несмотря на многие серьезные недостатки в постановке дела, все же многое дала ему: возбудила и укрепила любовь к философско-богословским наукам, серьезно подготовила к самостоятельным занятиям в высшей школе. Уровень развития семинаристов, по его отзыву, был значительно выше уровня гимназистов. Уйдя из семинарии, он стал интенсивно готовиться к поступлению в седьмой класс классической гимназии. Все лето пришлось провести в занятиях математикой и французским языком, так как программы по этим предметам в гимназии были выше, чем в семинарии. Осенью 1907-1908 уч. года он сдал экзамены в седьмой класс царицынской гимназии и, окончив ее осенью следующего года (1908/9 уч. год), поступил, с согласия отца, на юридический факультет Московского университета. Духовная карьера для него, исключенного семинариста, была закрыта.

В УНИВЕРСИТЕТЕ
(1908/9 — 1911/12 уч. гг.)

Если годы учения в духовной школе были полны волнений и тревог и закончились катастрофой, то время пребывания в университете протекало в относительно спокойной обстановке как в общественном, так и в личном плане. Отец Николая Николаевича к этому времени был уже вполне обеспеченным человеком и мог содержать своего любимого младшего сына в столичном городе, тем более что старший сын Александр уже закончил Казанский университет и успешно занимался адвокатурой.
Николай Константинович поехал в Москву вместе с сыном, чтобы помочь ему устроиться на квартире в приличном доме. В Москве он заручился рекомендацией своего дальнего родственника, профессора Московской консерватории, к вдове одного из священников храма, что в Чернышевском переулке. Пожилая вдова, жившая со своею уже взрослой дочерью в небольшой уютной квартирке церковного дома, охотно сдала комнату со столом за сходную цену. Комната во всех отношениях устраивала: чрезвычайно удобное местоположение — университет и Румянцевская библиотека в 15-ти минутах ходьбы, семья культурная: мать, очень полная, преклонных лет женщина, проводила все дни в большом кресле у окна столовой за чтением газет и журналов, очень интересовалась вопросами политики, театра, литературы и любила поговорить на эти темы. Дочь ее, немолодая девушка с высшим образованием, служила секретарем в редакции газеты ‘Русские Ведомости’ и была хорошо знакома со многими деятелями этой газеты.
Здесь, в этом тихом и интеллигентном семействе, Николай Николаевич безвыездно прожил не только свои студенческие годы, но и годы аспирантуры, т.е. в общей сложности почти девять лет, с осени 1908 г. по июнь 1917 г.
Поступив на юридический факультет Московского университета, Николай Николаевич с самого же начала увлекся философскими предметами, входившими в программу 1-го курса, и в особенности лекциями по энциклопедии права, которые читал профессор Евгений Николаевич Трубецкой. Подобно своему старшему брату, ректору университета и профессору философии Сергею Николаевичу Трубецкому, автору курса по истории древней философии и очень серьезного исследования о Логосе в античной метафизике, Евгений Николаевич интересовался не только вопросами теории права и истории политических учений, но и кругом более широких философских проблем. Его перу принадлежит одно из лучших исследований о Влад. Соловьеве и его философской системе. Несколько позже он выпустил книгу под заглавием ‘Смысл жизни’, был знатоком русской иконописи, которой посвятил несколько статей, как например, ‘Умозрение в красках’. Выдающийся педагог, он не только увлекал своими лекциями учащуюся молодежь, но и привлекал ее к себе. Уже на первом курсе Николай Николаевич записался на объявленный Трубецким семинар по проблемам этики и был активным участником этого семинара. В первом же семестре он прочитал доклад об ‘Утилитаризме в этике’, в котором подверг критике учения Дж.С.Милля и Бентама с позиций философии Вл. Соловьева. Доклад вызвал живой обмен мнениями и был отмечен профессором, как один из лучших. Семинарские занятия велись на высоком уровне и их охотно посещали не только первокурсники, но и студенты старших курсов, из числа которых выделилась группа ближайших учеников Трубецкого. Николай Николаевич познакомился с этими студентами, сблизился с ними и вошел в состав этой группы. И впоследствии он сохранял самые дружеские отношения с Леонидом Васильевичем Успенским и Степаном Федоровичем Кечекьяном, был хорошо знаком с Устряловым и Ключниковым, хотя и был далек от провозглашенной ими уже в советское время доктрины ‘сменовеховства’.
Иногда на семинар приходили и представители так называемого революционного студенчества — той группы студенческой молодежи, которая противопоставляла себя ‘академической молодежи’, главной своей целью ставила не столько учение, сколько политическую борьбу. Лидером этой группы на юридическом факультете в то время был Бухарин. В красной рубахе-косоворотке, подпоясанной ремнем, приходил он на семинар во главе своих соратников, чтобы дать ‘бой’ идеалистам ‘с позиций марксизма’. Спор разгорался не на шутку. Николай Николаевич принимал живейшее участие в этих спорах, неизменно отстаивая идеи положительной философии. Увлечение материализмом, как философским учением было для него кратковременным (еще до поступления в университет, возможно, в 7-м классе гимназии) и уже пройденным этапом. В университет он пришел убежденным последователем Влад. Соловьева.
Увлечение Трубецким, выдающимся философом и талантивым педагогом, прошло через все студенческие годы. Чисто юридические науки (юриспруденция в строгом смысле слова) мало интересовали Николая Николаевича. Он целиком был захвачен философскими интересами. Позднее, на последних курсах у него пробудился интерес к церковному праву. Толчком к этому явились занятия над темой, объявленной факультетом на золотую медаль и касавшейся некоторых вопросов средневекового канонического права, связанных с именем папы Льва XIII. Заинтересовавшись этой темой, Николай Николаевич написал сочинение, которое было удостоено высшей награды — золотой медали. Было оно одобрено, как он позднее узнал, и Ватиканом. Этот успех предопределил его дальнейшую судьбу: по окончании университета ему было предложено остаться при кафедре канонического права для подготовки к научной деятельности по этой дисциплине. Кафедрой руководил профессор канонического права П.В. Гидулянов, с которым Николай Николаевич никогда не был близок, но тем не менее он принял это предложение, во-первых, в силу сложившихся обстоятельств (кн. Е.Н. Трубецкой к этому времени ушел из университета, возмущенный, как и ряд других профессоров, деятельностью министра народного просвещения Кассо, боровшегося против университетской автономии, и на кафедре по энциклопедии права не было вакантных мест: ранее, еще при Трубецком, были оставлены старшие товарищи Николая Николаевича Л.В. Успенский и С.Ф. Кечекьян) и, во-вторых, по мотивам принципиального характера: при более близком знакомстве с каноническим правом он усмотрел в нем проблемы, тесно связанные с догматикой, с учением о Церкви и христианской этикой. Сохраняя связь с Е.Н. Трубецким, Николай Николаевич вместе с тем взялся за серьезное изучение канонического права. В своем выборе он никогда не раскаивался. Каноническое право он изучал в тесной связи с историей Церкви и святоотеческими учениями, с догматикой в ее развитии, и философская школа, которую он прошел под руководством Трубецкого, помогла ему в освоении каноники, в религиозно-философском осмыслении ее проблем. В то же время отвлеченная философия с ее абстрактными проблемами в духе германских мыслителей ХХ-ХХ вв. никогда не была ему близка.

ГОДЫ ПОДГОТОВКИ К УЧЕНОМУ ЗВАНИЮ
(1912/13 — 1916/17 уч. годы)

По окончании университета Николай Николаевич вступил в коллегию присяжных поверенных, но практически адвокатурой никогда не занимался, в противоположность Л.В. Успенскому, специализировавшемуся на крестьянских делах и имевшему большую клиентуру среди крестьян. Такому положению дела отчасти способствовали обеспеченное существование, а также свойственное Н.Н. равнодушие к наживе, к материальным благам. Он мог довольствоваться малым, и стипендия, которую он получал как оставленный при университете, в соединении с ежемесячной помощью от отца, который продолжал субсидировать сына, чтобы дать ему возможность спокойно учиться, вполне удовлетворяли его потребности в деньгах и давали возможность жить, не заботясь о хлебе насущном. Н.Н. стал серьезно готовиться к магистерским экзаменам и к диссертации, не оставляя в то же время философских занятий. За это время им была написана статья под названием ‘Общественная философия Влад. Соловьева’, напечатанная в ‘Трудах университета им. Шанявского’ за 1915 год. Вместе с тем, как говорилось уже раньше, он был одним из активнейших участников заседаний религиозно-философского общества им. Вл. Соловьева и часто выступал в прениях по докладам. Наиболее интересными были его пространные выступления по реферату кн. Е.Н. Трубецкого о Свете Фаворском (по поводу книги о. П.Флоренского ‘Столп и утверждение истины’) и по остро полемическому докладу Влад. Эрна: ‘От Канта к Круппу’.
В своем реферате Ев.Н. Трубецкой выступил в защиту разума против антиномизма о. П.Флоренского, черты которого ясно проскальзывали в необычайно интересной книге последнего ‘Столп и утверждение истины’. Разум с точки зрения отца Павла, всегда антиномичен, он раскалывается между двумя взаимоисключающими положениями, причем в каждом из них просвечивают отблески истины. Человек беспомощно стоит перед дилеммой, не зная, за что ухватиться, и тогда из глубины открывающейся перед его интеллектом бездны сомнения протягивает ему руку помощи вера, соборный, религиозный опыт Церкви, которая является для него единственной твердой опорой — ‘Столпом и утверждением истины’. Е.Н. Трубецкой, возражая отцу Павлу, подчеркивал в вере, подобно молнии освещающей бездонную глубину бездны, в которую с ужасом глядит человек, не противоречие разуму, а свет высшего разума, в высшем синтезе преодолевающего антиномии рассудочного познания. Антиномичен не разум, а рассудок с его скованностью логическими законами тождества, противоречия, исключенного третьего. Разум, возвышаясь над этими законами, диалектичен: утверждая относительную правду всякого ‘да’ и всякого ‘нет’, он достигает вершины ведения, где эти относительности погашаются в синтезе, сочетающем в высшем единстве ‘да’ и ‘нет’. Акт окончательного, последнего утверждения этой высшей, сверхлогической, но не противоразумной истины принадлежит вере.
В споре между о. Павлом и Е.Н. Трубецким Николай Николаевич встал на сторону последнего. Вера для него всегда была не тертуллиановское ‘credo ut absurdum’ — ‘верю, хотя это нелепо’, в котором он усматривал крик души отчаявшегося человека, а ансельмовское ‘credo ut intelligum’ — ‘верю, чтобы уразуметь’, причем под уразумением он понимал не познание конечного мира посредством рассудка, а постижение разумом того Абсолютного Начала, которое лежит в основе всякого конечного и относительного бытия. ‘Наука рассматривает вещи конечного мира с точки зрения их связи, с точки зрения последовательности происходящих процессов (вопрос ‘почему’), религия — с точки зрения их последнего основания и смысла (вопросы ‘что’ и ‘зачем’)’ — так сформулирует он впоследствии высказанные им еще в молодости мысли об отношении между верой и разумом, религией и наукой.
Содержательным было и большое выступление Николая Николаевича по докладу Вл. Эрна ‘От Канта к Круппу’. В этом докладе талантливый философ отдал дань времени. Шел 1916 г., неудачная война была в самом разгаре. Немцы проявляли себя в этой войне с самой неблаговидной стороны: пресса была наполнена описанием зверств германских войск, чинимых ими на территории захваченных областей. Волна возмущения и негодования охватила русское общество. В отповеди немцам кое-кто хватил через край, обвинив в зверствах всю германскую нацию, весь немецкий народ, и среди этих людей оказался и Вл. Эрн. В своем докладе он обвинил в национализме и шовинизме всю немецкую культуру, утверждая, что германский милитаризм коренится в самой сущности немецкой нации, воспитанной на рассудочном протестантизме и вытекающей из него философии Канта, этого наиболее характерного для германского духа продукта.
Доклад вызвал оживленную дискуссию. Среди выступавших был и Николай Николаевич, которого задело огульное порицание всей духовной немецкой культуры, выросшей на почве протестантизма. В своем выступлении он взял под защиту протестантизм, как подлинное христианское вероисповедание, возникшее в противовес действительно нетерпимым крайностям католицизма и в этом смысле религиозно и исторически обоснованное и оправданное. Из духа протестантского благочестия никак не вытекают милитаризм и шовинизм, свойственные не германскому народу в целом, а его военной верхушке, юнкерскому прусачеству, взлелеенному Фридрихом Великим и его преемниками. Источник немецкого милитаризма коренится не в протестантизме, а в таких духовных течениях германской культуры, как, например, философия М.Штирнера и Фр.Ницше {М.Штирнер. ЕДИНСТВЕННЫЙ И ЕГО СОБСТВЕННОСТЬ, Ф.Ницше. ПО ТУ СТОРОНУ ДОБРА И ЗЛА, ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА и др.}, ничего общего с протестантизмом не имеющих.
Это выступление Николая Николаевича, сделанное им в возрасте 24 лет, было чрезвычайно характерно для него. На протяжении всей своей жизни он был принципиальным противником смешения религии с политикой, с ‘злобой дня’. Он считал, что во всяком религиозном мировоззрении надо прежде всего видеть его подлинное, свободное от житейской суеты и мирских интересов, духовное зерно, и именно его, т.е. то, что относится к самой сущности того или иного религиозного мировоззрения, и иметь в виду при критическом подходе к нему. В разрешении великого спора между тремя христианскими церквами он разделял взгляды митрополита Московского Филарета и Влад. Соловьева, полагая, что расхождения, или, говоря словами московского святителя, ‘перегородки’ между ними ‘до неба не доходят’, они носят относительный характер временного порядка, обусловленного историческими причинами. В последний момент человеческой истории, когда будут решаться судьбы мира, перед лицом антихриста встанут, забыв прежние распри, все три великих христианских вероисповедания, и каждое из них в лице своих представителей провозгласит свою верность Христу, отвергнет соблазн антихристовых чудес и о имени Христовом забудет свою давнюю вражду. Этой концепции Влад. Соловьева, развитой им в художественных образах в ‘Трех разговорах’, Николай Николаевич был верен до конца и не только теоретически, но, как увидим в дальнейшем, и практически. В известном смысле он предвосхищал идеи современного экуменизма.
Участвовал Николай Николаевич также и в дискуссии по поводу книги С.Н. Булгакова ‘Философия хозяйства’. Ему была близка главная идея этой книги — идея религиозно-нравственного обоснования трудовой деятельности человека. Впоследствии он разовьет эти мысли в одной из глав своей ‘Апологетики’ — в статье ‘Христианское отношение к труду’.
В годы подготовки к магистерским экзаменам, особенно зимой 1916-1917 гг., Николай Николаевич уделял много времени общественной деятельности. Активное участие принимал он в работе московского Комитета помощи беженцам, возглавляемого супругой московского генерал-губернатора кн. Голицына Верой Петровной Голицыной (ур. Трубецкой, племянницей кн. Е.Н. Трубецкого). Полуцыганка (по матери), красивая, обаятельная в обхождении, княгиня Вера Петровна умела собирать вокруг себя преданных ей помощников. Николай Николаевич, познакомившись с ней через Евгения Николаевича Трубецкого, оказался в их числе. Романтическая увлеченность княгиней сочеталась у него с любовью к общественной работе, построенной на широких (непартийных) началах, и с пробудившимся под влиянием несчастной войны чувством патриотизма, и он с увлечением работал в Комитете, выполняя разнообразные его поручения.
В декабре 1916 года были сданы последние магистерские экзамены и защищена диссертация. Одна из двух пробных лекций была прочитана им на тему: ‘Рецепция (принятие) как источник церковного правообразования’, в 1917 году напечатанная в виде статьи в первом номере ‘Юридического вестника’ {‘Юридический Вестник’, 1917, No 1.
}. В ней он развивал либеральную для того времени идею (наряду с епископатом) об особой роли ‘мира’, ‘народа’, как тела Церкви в принятии новых церковных правовых норм.
В январе 1917 года он был назначен приват-доцентом по кафедре церковного права на юридическом факультете Московского университета, а в мае был переведен на должность профессора церковного права на юридический факультет только что открывшегося в Перми государственного университета.

В ПЕРМСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ
(май 1917 — май 1922)

Получив назначение в Пермский университет, Николай Николаевич весной 1917 г. выехал в Пермь для устройства, распростившись с радушной хозяйкой и комнатой, в которой он мирно прожил девять лет. Ехал он с большими надеждами: предстояла интересная самостоятельная работа — научная и преподавательская деятельность, общение со студенческой молодежью, возможность влиять на нее, формировать мировоззрение молодых людей, готовить из них просвещенных деятелей, положительно относящихся к Церкви, понимающих ее общественно-историческое значение и ее роль в созидании нового общества. Этим мечтам не суждено было сбыться. Новый 1917-й учебный год начался в атмосфере всеобщего возбуждения, охватившего после февральского переворота всю страну. Нормальная академическая жизнь была прервана на долгие годы. Университетские аудитории превратились в места студенческих сходок, митингов, демонстраций. Из революционного подполья вышла наиболее радикально настроенная молодежь, призывавшая беспартийную, так называемую ‘академическую’ молодежь бросить посещение лекций и немедленно включиться в революционную борьбу. Слушание лекций, сдача экзаменов, участие в семинарских занятиях стало рассматриваться как дело предосудительное и приравнивалось чуть ли не к контрреволюции. Все неимоверно торопились, точно боясь опоздать — кто в деревню агитировать крестьянство, кто на фабрики и заводы, поднимать на борьбу пролетарские массы, кто на фронт, к солдатам. Нервная спешка, суетливость, стремление ‘поучать’ и ‘выступать’, ставшее своего рода манией, были характерными чертами русского студенчества в первые месяцы после февральского переворота. В обстановке, полной нервной ажитации и тревоги за будущее, началась подготовка к самой важной задаче времени — созыву Учредительного собрания, от которого ожидали определение конституционных основ нового государства. Как грибы после дождя, возникали всякого рода партии и союзы — профессиональные, сословные, и каждый из них требовал внимания к себе, к своим потребностям и интересам. Так как голосование в Учредительное собрание должно было произойти по партийным спискам, каждый из российских обывателей должен был примкнуть к той или иной партии.
Вот в это-то смутное время Николаю Николаевичу пришлось начинать научно-преподавательскую деятельность в Университете. Летом, во время каникул 1917 г., он начал подготовку к началу учебного года. Условия жизни, однако, не благоприятствовали академической работе, требующей спокойствия духа и сосредоточенности. Лето было смутное, сумбурное. Политическая борьба разгоралась, страсти были накалены до предела, в воздухе пахло грозой. Разруха, голод, общее неустройство предвещали тяжелую, полную лишений жизнь.
Партийная работа всегда была ему чужда. Он был органически церковным человеком, жил интересами и заботами Церкви, и партийный ажиотаж, возникший в дни предвыборной агитации, совсем не затрагивал его. По необходимости (так как уклоняться от голосования на выборах в Учредительное собрание он не считал для себя возможным, а голосовать нужно было по партийному списку, записался он в ряды вновь организованной партии ‘энесов’ — народных социалистов, на том основании, что эта партия больше других уделяла места в своей программе церковным вопросам и провозглашала положительное отношение к православной Церкви.
В церковных кругах и в кругах близких к Церкви также царило большое оживление, вызванное надеждами на близкий созыв долгожданного Всероссийского Церковного Собора. К Собору готовились уже давно. Несколько лет работали предсоборное совещание и Московская комиссия по церковным вопросам, наметившие наиважнейшие проблемы, подлежащие рассмотрению на предстоящем Соборе, и среди них, как первоочередная, — проблема отношения Церкви к государству и, в связи с ней, — проблема высшей церковной власти. В условиях царского самодержавия вопрос о созыве Собора откладывался в долгий ящик (Николай II нашел созыв ‘несвоевременным’ и ‘преждевременным’), поэтому, когда царская власть пала, первые задачи, возникшие перед церковным обществом, были задачи скорейшего созыва Собора.
Николай Николаевич был захвачен этими всеобщими надеждами, он был сторонником необходимости церковных реформ, — таких реформ, которые, не затрагивая догматической сущности Церкви, способствовали бы оживлению церковной деятельности и вместе с тем оказались бы толчком к христианизации и всех мирских форм жизни. Все свои силы он отдает в это время литературному творчеству. Он пишет статьи по церковным вопросам в ‘Утре России’, газете, которая стала выходить после февральского переворота и сочувственно относилась к Церкви, усматривая в ней большую общественную силу. В издательстве Лемана выходит его брошюра: ‘Церковь в обновленной России’, в издательстве Московской Просветительной Комиссии при Временном Комитете Государственной Думы — другая, близкая по теме к первой: ‘Государство и Церковь’. Несколько ранее он перерабатывает свою пробную лекцию ‘Рецепция (принятие) как источник церковного правообразования’ в статью, которая печатается в журнале ‘Юридический Вестник’ (1917 г., No 1, январь). В этой последней статье развивается мысль, имеющая прямое отношение к решению вопроса о Составе предполагаемого Собора, и излагается православная точка зрения на роль ‘мирского начала’ в Церкви — церковного народа, в обсуждении и принятии соборных постановлений в отношении той или иной сферы церковной деятельности. В статье подчеркивается, что в древней Церкви на всех Соборах всегда присутствовали представители от мирян, уполномоченные высказывать мнение народа по поводу обсуждаемого вопроса, и они неизменно пользовались этим правом. Так, по свидетельству первого церковного историка Евсевия Памфила, во время начавшегося спора о монтанизме ‘верующие начали часто и во многих местах собираться и, исследовав новое учение, объявили его нечестивым… Тогда преданные ему отлучены были от Церкви’. С другой стороны, тому же голосу ‘мира Церкви’ принадлежит и последнее слово, определяющее объективное значение и обусловливающее обязательную силу уже состоявшегося, епископского решения, иными словами — именно ‘мир’ утверждает вынесенное на обсуждение епископское решение.
Таким образом, для того, чтобы новое церковное право-образование вошло в силу, необходимо, с одной стороны, ‘присутствие’ и ‘совещание’ народа по его поводу, с другой, ‘суд’ народа, его ‘согласие’, его ‘одобрение’ епископским определениям. Епископам, как носителям харизмы, как первенствующим членам Церкви, как носителям церковного знания, естественно принять на себя процесс выработки определения, естественно произносить решения. Но если епископы имеют власть вырабатывать определения и произносить решения (имея в виду волеизъявление ‘мира Церкви’), то окончательное принятие их принадлежит только всей Церкви в целом. Над властью епископов ‘возвышается власть рецепции’, ибо ‘Истина оживет во всем организме церковном’.
Эти разъяснения, сделанные на основе церковной традиции, несомненно должны были формировать общественное сознание — в его отношении к предстоящему Собору и его деятельности. В то же время, как это отчетливо подчеркивается в статье, признание за мирским началом в Церкви решающего значения в церковном правообразовании, т.е. в принятии Церковью новых постановлений, не является чем-то аналогичным демократии или принципу ‘народного суверенитета’, но ближе всего той общественной форме, которую известный немецкий теолог А.Гарнак называет ‘духовной теократией’: епископы через рукоположение получают благодатные дары, харизму апостолов и учителей, но сам епископ всегда действует в согласии и единении с народом. Так подготовлялась мысль о необходимости установления в новых государственных условиях высшей церковной власти, как власти, выдвинутой церковным народом, принятой им, действующей в согласии и единении с народом. Синодальная форма управления Церковью, действующая со времени Петра I, не отвечала этим требованиям: далекая от народа, чуждая ему, она не имела глубоких корней в церковной традиции, существовала в силу приказа царской власти, по принуждению. Необходима была новая церковная власть, которая была бы наделена всей силой морального авторитета, и Ник[олай] Ник[олаевич], подобно многим своим современникам, высказался за патриаршество как за ту форму церковной власти, которая вытекает из самого существа православного учения о Церкви и возрождает древнейшие традиции русской допетровской Церкви.
В брошюре ‘Церковь в обновленной России’ Ник[олай] Николаевич] как раз и коснулся этого вопроса: в условиях правового государства, конституционные основы которого должны были быть утверждены предстоящим Учредительным Собранием, патриаршество есть наиболее желательная для русского народа форма управления Церковью. Вместе с тем он наметил в этой брошюре, в соответствии с трудами предсоборного присутствия, ряд назревших церковных реформ: организацию приходов в смысле приближения их к древним христианским общинам и формы христианской благотворительности в них, улучшение воспитательной работы в духовной школе и преподавания Закона Божия в светской школе, облегчение бракоразводного процесса. Но особенно большое внимание он как канонист уделял важнейшей проблеме отношения нового государства к Церкви, поскольку от того или иного разрешения именно этой проблемы зависело и разрешение всех остальных вышеупомянутых. Не случайно поэтому именно этот вопрос, вызывая наибольшие разногласия, должен был быть в первую очередь обсужден на Соборе, и его определение должно было быть рекомендовано (‘предложено на уважение’) Учредительному Собранию как волеизъявление Церкви.
Этот вопрос он специально рассматривает в брошюре ‘Государство и Церковь’, вышедшей летом 1917 г. Исходя из положения, что только в христианстве религия рассматривается как ‘область самостоятельная, недоступная никакому государственному вмешательству’, что только в нем впервые в истории человечества была указана ясная и определенная грань между ‘Кесаревым и Божиим’, между ‘религией и политикой’ и установлены ‘неотъемлемые и безусловные права человеческой совести’, он отмечает необходимость различения и разделения государства и Церкви как обществ ‘совершенно различного рода’. Однако в исторической действительности эти различные по духу и происхождению общества вступают в то или иное соприкосновение друг с другом, и потому тем важнее правильно установить формы их взаимоотношения. Подчеркнув пагубность для Русской Церкви установленной Петром I синодальной формы управления ею, превратившей Церковь в часть государственной системы, он в то же время выражает надежду, что правовое государство, которое по самой идее своей ‘положительно относится к религии и видит в ней ценность, имеющую существенное значение для общественной и государственной жизни’, постарается создать для русского народа такие условия, при ‘которых свободно и беспрепятственно могла бы проявляться и развиваться религиозная жизнь’. Не государственная опека над Церковью и не отрыв их друг от друга, как это мыслится в системе отделения Церкви от государства, а признание со стороны государства прав Церкви (как, впрочем, и всякого другого исповедания, всякой другой религии) ‘на самостоятельное и свободное управление в пределах, не нарушающих общественный порядок’, является желательным для русского православного народа. Этим пожеланием и заканчивается статья.
Литературная деятельность первых месяцев после февральского переворота выдвинула молодого канониста в первые ряды церковных деятелей, и, когда пришло время выбора кандидатов в члены Собора, созыв которого был назначен на август 1917 г., он был избран коллективом Пермского университета делегатом на Собор от мирян.
В середине августа 1917 г. Николай Николаевич выехал в Москву вместе с делегацией, возглавляемой Пермским епископом Андроником, для участия в деятельности Первого Всероссийского Церковного Собора.

НА СОБОРЕ

Собор открылся в Москве 15-го августа в день Успения Пресв. Богородицы. После совершения Литургии в Успенском соборе в Кремле {Литургию совершали 3 митрополита: Киевский — Владимир, Петроградский — Вениамин, и экзарх Кавказский — Платон.}, на которой присутствовали члены Временного правительства во главе с А.Ф. Керенским (который, впрочем, по свидетельству очевидцев, не остался до конца богослужения), на Красной площади был отслужен торжественный молебен. К этому времени со всех концов Москвы, из всех ее ‘сорока сороков’ подошли многолюдные крестные ходы с преднесением хоругвей и чтимых икон, и Красная площадь, как встарь, представляла собой умилительное и красочное зрелище. Колыхались хоругви, золотом отливала парча облачений, всенародное пение производило неотразимое впечатление на всех, кто присутствовал на этом необычайном молебствии, еще и потому, что происходило оно в обстановке смятения и растерянности, в предчувствии надвигающихся бед.
На другой день, 16 августа, в храме Христа Спасителя состоялось открытие Собора. По окончании литургии, которую совершал митр. Московский Тихон в сослужении многочисленного духовенства, все члены Собора разместились в огромном храме — епископы в центре, по правую сторону члены клира, по левую — миряне. По знаку, данному м. Московским Тихоном, все встали, и своды огласились торжественным пением древнего молитво-словия: ‘Днесь благодать Святаго духа нас собра’, — Собор был открыт. С приветственными речами выступили: от имени Временного правительства министр исповеданий В.А. Карташев, от имени Синода — первоприсутствующий член его еп. Арсений, от Государственной Думы — председатель ее М.В. Родзянко, от Московской епархии — м. Московский Тихон, от города Москвы — Московский городской голова В.В. Руднев и от Московского губернского земства — С.К. Родионов. Были приветствия и от представителей Ставки, от фронта, от протопресвитера вооруженных сил Шавельского. Лейт-мотивом всех речей была глубокая обеспокоенность судьбами страны, надежда на благодатное действие Собора на упавший дух народа, на возрождение его духовных сил. ‘Созерцая разрушающуюся на наших глазах храмину государственного нашего бытия, представляющую как бы поле, усеянное костями, я, по примеру древнего пророка, дерзаю вопросить: оживут ли кости сии? Святители Божий, пастыри и сыны человеческие! Прорцыте на кости сухие, дуновением всесильного Духа Божия одухотворяще их, и оживут кости сии и созиждутся, и обновится лице Свято-русския земли’, — такими словами закончил свое приветственное слово Владыка Тихон, будущий патриарх. Судьбы Церкви неразрывно сливались в сознании всех присутствующих с судьбами родины, ибо живое тело Церкви составляет русский народ, хоть и разнузданный в своих грехах, но не до конца еще потерявший веру. ‘Разве можно забыть те времена, когда совершалось строительство земли Русской, когда св. Сергий, этот великий подвижник Московский и собиратель земли Русской, ходил, умоляя удельных князей соединиться с Москвой, чтобы образовать Русское государство? Разве не завещал также это св. митрополит Алексей, говоря, что в единстве есть сила государства русского? Разве Дмитрий Донской не победил врагов, одухотворенный религиозным чувством? Разве от их великого почина не создалась необъятная и могучая Россия? Вот в чем связь Церкви с государством, и одно без другого существовать у русского народа не может’, — так выразил В.В. Руднев общее настроение людей, стоящих у врат церковных в чаянии помощи и поддержки.
Во второй половине этого же дня в Соборной Палате началась деловая жизнь Собора. Было сформировано 20 отделов (или секций), которым предстояло на основании материалов предсоборного присутствия подготовить к обсуждению на пленарных собраниях Собора наинужнейшие вопросы церковной жизни: правовое положение Церкви в государстве, высшая церковная власть и епархиальное управление, благоустроение приходов и монастырей, Устав, богослужение и проповедь, внешняя и внутренняя миссия, духовное просвещение и издательское дело… — таков неполный круг вопросов, которые предстояло разрешить.
Николай Николаевич принял самое активное участие в деятельности Собора. Самый молодой из его членов (ему не было и 26 лет), он был привлечен к работе отдела ‘Правовое положение Церкви в государстве’ в качестве секретаря отдела, состоял членом юридического отдела Совещания при Соборном совете и отдела по урегулированию бракоразводного процесса, возглавляемого митрополитом Сергием (Страгородским), патриархом в будущем. Между митрополитом и им, по его словам, установились доброжелательные отношения, и Николай Николаевич сохранил о нем память, как о человеке большого ума, про которого говорили, что он ‘семи пядей во лбу’ — дальновидность митрополита и умение находить выход из самых трудных положений были хорошо известны уже тогда. В личном общении он был приятным и обходительным человеком, отличавшимся скромностью и простотой. Задача секции заключалась в том, чтобы, всемерно укрепляя семейные устои и святость христианского брака, в то же время облегчить трудности бракоразводного процесса, освободить его от унижающей личность человека процедуры доказательства нарушений супружеской верности, которое требовалось консисторским судопроизводством. В отделе ‘Правовое положение Церкви в государстве’, готовившем проект об отношении Церкви к государству, принимали участие видные силы — кн. Е.Н. Трубецкой, С.Н. Булгаков, которому принадлежит Декларация по этому вопросу. Задача была не из легких, как нелегкой была и вся деятельность Собора, открывшегося в предгрозовые дни второй революции и совершившего важнейший свой акт — избрание патриарха — под гром пушек октябрьского переворота.
Это было поистине знаменательно: в дни, когда рождалась новая Россия, с самого начала во всеуслышание провозгласившая свободу от всякой религии (эта сторона нового порядка и его психологии прекрасно показана А.Блоком в художественных образах его ‘Двенадцати’), Церковь, заменившая Соборным постановлением синодальную форму церковной власти властью патриарха, тем самым становилась в независимое отношение к государству, получала возможность управляться по собственным законам (‘канонам’), не озираясь всякий раз на ‘власть предержащую’, как это было при царизме. В русском народе определились две противоборствующие силы: светское начало, питающееся революционными традициями, искони порвавшими не только с Церковью, но и с религиозным мировоззрением вообще, и духовное начало, которое всегда было живо в Церкви, вопреки всем неблагоприятным для его процветания обстоятельствам ее существования в условиях полицейского государства. В дни тяжелых испытаний русского народа — бедствий войны внешней и внутренней (гражданской), всеобщей разрухи, голода, холода и сопутствующих им болезней (тифов, холеры, дизентерии, испанки), это духовное начало в русском народном и общественном сознании ожило, выбилось наружу и дало то бесчисленное количество исповедников и мучеников, которыми полны первые три революционных десятилетия. Оказалось, что Церковь совсем не в ‘параличе’, но жива и действенна и, как встарь, стоит на крови мучеников, и знаменем ее был Патриарх, также мученик.
Избрание Патриарха состоялось в трагической обстановке, когда над Москвой раздавался гул артиллерийской канонады, а на улицах трещали пулеметы и население древней столицы было полно тревоги и грозных предчувствий. Самый порядок избрания был определен древними церковными традициями. Сначала были избраны три кандидата, в избрании которых принимали участие все члены Собора, не исключая и мирян. Собором были выдвинуты следующие кандидаты: 1) Антоний (Храповицкий), архиепископ Харьковский, доктор богословия, 2) Арсений (Стадницкий), архиепископ Новгородский, доктор церковной истории, 3) Тихон (Белавин), митрополит Московский, кандидат богословия. Право выбора патриарха из числа намеченных кандидатов принадлежало только членам Собора-епископам, однако иерархи русской Церкви в этот торжественный час ее истории отказались от принадлежавшего им права, предоставив избрание Патриарха суду Промысла Божия. Было решено, что Патриархом будет поставлен тот из трех кандидатов, на которого падет жребий. Такой порядок избрания был также освящен древним обычаем.
Само избрание Патриарха состоялось 5 ноября 1917 г. в храме Христа Спасителя. Литургию в этот день и торжественный молебен перед принесенной из Успенского собора иконой Владимирской Божьей Матери совершил старейший член Собора Киевский митрополит Владимир. После окончания молебна митрополит вскрыл опечатанный ларец, в который были вложены жребии с именами кандидатов, а специально для этого вызванный из Зосимовой Пустыни старец иеромонах о. Алексий на глазах всего Собора вынул из ларца один из жребиев и передал его митрополиту. ‘Тихон, митрополит Московский’, — при гробовом молчании всех присутствующих провозгласил митрополит Владимир. Жребий пал на митрополита Тихона, по сравнению с такими блестящими иерархами, как арх. Антоний и арх. Арсений, скромного, почти незаметного, такого простого, такого русского человека. Он не был ни политиком, каким до мозга костей был Антоний, ни придворным вельможей, подобно члену Государственного Совета Арсению. Незадолго перед тем вернувшийся из Соединенных Штатов Америки, где он был епископом, он был до известной степени новым человеком для всех избиравших его. ‘Сила Моя в немощи совершается’. Выбор оказался провиденциальным, ибо только патриарх Тихон мог, когда нужно было, противопоставить силу духа непреклонным стихиям мира в борьбе за веру, и, когда нужно было, — отступить, предначертав своим преемникам надежный путь в управлении церковным кораблем. Ни Антоний, ни Арсений не обладали этими данными, оба были слишком связаны со старым строем, оба были не только церковными, но и политическими деятелями.
Через несколько дней после избрания Патриарха в Успенском соборе в Кремле была совершена по древнему чину его интронизация. Трижды возводился он на патриарший престол на горнем месте, после чего уже в облачении патриарха — белом клобуке и с патриаршим жезлом в руке — благословил на три стороны присутствующих и удалился в свое подворье.
Это знаменательное для Церкви и русского народа событие, как говорилось выше, произошло в дни октябрьского переворота, и новая власть вынуждена была считаться с актом избрания как со свершившимся фактом.
Уже Временное правительство, озабоченное нараставшими революционными настроениями масс, возбужденных пропагандой крайне левых, после приветственных речей в день открытия Собора перестало обращать внимание на его деятельность. Молчала и пресса, не придававшая ей значение. Одно это настораживало деятелей Собора, внушая тревожные мысли о судьбах Церкви в России. Эти тревоги усилились после октябрьского переворота, когда опубликованы были первые декреты советской власти и среди них в первую очередь декрет об ‘Отделении Церкви от государства и школы от Церкви’, ставивший Церковь на положение частного общества, лишенного при этом права ‘общественного оказательства’: за верующими сохранялась лишь возможность (да и то весьма относительная, как показала практика последующего времени) молитвы и участия в таинствах, вся общественная сторона в деятельности Церкви — ее миссия, ее благотворительность, самое просвещение народа оказались под запретом.
Вскоре после опубликования декрета на местах в очень грубой форме стали проводить его положения в жизнь. Запрещено было преподавание Закона Божия в светских школах, а духовные школы (церковно-приходские, семинарии, духовные академии) стали закрываться, синодальные типографии были переданы гражданской власти и печатание духовной литературы, в том числе Библии, Евангелия, богослужебных книг, приостановлено, библиотеки из духовных учебных заведений изъяты и переданы в гражданские библиотеки без права пользования ими читателями, монастыри и лавры закрывались. Появились первые жертвы: аресты, ссылки, убийства. В январе 1918 года был зверски убит митр. Киевский Владимир, и известие это потрясло Собор. Деятельность его начинает принимать все более и более нервный характер. Обнаружились расхождения между крайне-правыми его членами, вроде гр. А.Д. Олсуфьева, мечтавшего сделать Собор оплотом своей политической деятельности, и основной массой церковных деятелей, для которых дороже всего были интересы Церкви. С пеной у рта, как впоследствии вспоминал Николай Николаевич, требовал Олсуфьев [у Собора] поддержки помещикам в их борьбе за землю, угрожая в противном случае крахом всей его деятельности. ‘Помещиков грабили — мы молчали, отбирали фабрики — молчали, начали грабить лавры — мы заговорили… Простите, владыко, меня, мне грустно это, что тогда заговорили, когда лавры начали грабить’.
Графу Олсуфьеву была дана отповедь как со стороны Председательствующего (м. Арсения), так и со стороны отдельных членов Собора. Позицию соборного большинства выразил Ев.Н. Трубецкой. Он указал на то, что закрытие лавры (речь шла об Александро-Невской лавре) и изъятие ее имущества ‘есть не частное враждебное Церкви выступление, а проведение в жизнь целого плана полного уничтожения самой возможности существования Церкви’, а поэтому настал момент, когда Церковь должна воздействовать не увещеваниями только, потому что увещевания слишком слабы, а воздействовать мечом духовным — анафемствованием лиц, совершающих явно враждебные Церкви действия, и всех их пособников’.
Подъем духа вызвало чтение послания патриарха ‘ко всем верным чадам Православной Церкви Российской’, явившееся первым откликом на декрет об отделении Церкви от государства и на вызванные им враждебные мероприятия против Церкви на местах. Чтение произошло на Деянии шестьдесят шестом 20 января 1918 года в Соборной палате в присутствии 110 человек членов Собора, съехавшихся в Москву после рождественского перерыва. Приехавших было недостаточно, едва-едва собрался кворум, но Николай Николаевич был в их числе. Многие не могли приехать из-за расстройства транспорта, разрухи, голода, некоторые, видимо, отчаявшись в успехе дела, сняли с себя полномочия (среди них такие лица, как М.В. Родзянко, кн. Львов). Послание огласил архиепископ Тамбовский Кирилл (впоследствии мученик, не выходивший из тюрьмы и ссылок). ‘Тяжелое время переживает ныне святая православная Церковь Христова в русской земле: гонение воздвигли на истину Христову явные и тайные враги сей истины и стремятся к тому, чтобы погубить дело Христово и вместо любви христианской всюду сеять семена злобы, ненависти и братоубийственной брани’. Далее в послании говорится ‘об ужасных и зверских избиениях ни в чем не повинных и даже на одре болезни лежащих людей’ и предлагается безумцам опомниться и прекратить кровавые расправы, за которые подлежат они ‘огню геенскому в жизни будущей — загробной, и страшному проклятию потомства в жизни настоящей — земной’. ‘Гонение жесточайшее воздвигнуто и на святую Церковь Христову’, — продолжает послание. ‘Благодатные таинства, освящающие рождение на свет человека или благословляющие супружеский союз семьи христианской, открыто объявляются ненужными, излишними, святые храмы подвергаются или разрушению через расстрел из орудий смертоносных (святые соборы Кремля Московского) или ограблению и кощунственному оскорблению (часовня Спасителя в Петрограде), чтимые верующим народом обители святые (как Александро-Невская и Почаевская лавры) захватываются безбожными властелинами тьмы века сего и объявляются каким-то якобы народным достоянием, школы, содержащиеся на средства Церкви православной и подготовляющие пастырей Церкви и учителей веры, признаются излишними и обращаются или в училища безверия, или даже прямо в рассадники безнравственности. Имущества монастырей и церквей православных отбираются под предлогом, что это народное достояние, но без всякого права и даже без желания считаться с законною волею самого народа’.
Послание заканчивается призывом стать на защиту ‘оскорбленной и утесненной ныне святой Матери нашей’, противопоставив ‘смертоносному оружию силу веры’, а если нужно будет, и пострадать за дело Христово’. Вместе с тем на врагов Церкви, повинных во всех перечисленных выше злодеяниях, патриарх накладывает запрещение приступать к тайнам Христовым’ и анафемствует их (т.е. отлучает от Церкви).
Это послание было объявлено контрреволюционным, содержащим призыв к сопротивлению мероприятиям власти. Появились новые жертвы. Собор торопился довести до конца свое дело, однако сознание безнадежности и ненужности всякой борьбы человеческими средствами и готовность пострадать за веру и Церковь все больше и больше охватывает участников Собора. Становится ясным, что не принятыми решениями, как бы продуманны и полезны для Церкви они ни были, а мученическою кровию обновится Церковь, жертвы, принесенные за дело Христово, очистят ее от грехов прошлого.
Вторым по степени важности актом Собора, совершенным также в дни, предшествовавшие октябрьскому перевороту, но которому Господь не судил быть осуществленным, был проект определения Собора об отношении Церкви к государству и приложенная к нему Декларация по этому вопросу, составленная по поручению Соборного отдела проф. С.Н. Булгаковым.
В конце 1917 года, или, возможно, в Рождественские каникулы 1918 г. Николай Николаевич в статье, напечатанной в начале 1918 г. в ‘Сборнике статей Пермского университета’ под заглавием: ‘Проблема отношения Церкви и государства в современном православном церковном сознании’ (Пермь, 1918), изложил основные положения этого законопроекта. Отметив, что перед современным церковным сознанием стоят две наиважнейшие проблемы — проблема внутреннего церковного самоопределения и проблема отношения Церкви к внешним, мирским формам жизни, в первую очередь — к государству, он перешел к обсуждению этой второй проблемы, указав, что в решении этого второго вопроса необходимо исходить из следующих положений: 1) Церковь есть не обычное мирское учреждение, подобное какому-либо профсоюзному органу или научному обществу, а ‘ТЕЛО ХРИСТОВО’, глава которого — Христос ‘всегда и сегодня и во веки тот же’ (Евр. XIII, 8), 2) Церковь заботится не только о личном спасении каждого верующего, она ставит перед собой задачу христианизации всех сторон жизни, всех общественных форм и, в первую очередь (по степени важности) — государственной. Эта задача вытекает из православного понимания догмата боговоплощения, требующего ‘христианского озарения не личной только, но и социальной жизни’. ‘Церковь Христова озаряет мир светом жизни, — говорится в упомянутой выше Соборной Декларации, — она есть соль, его осоляющая… Не может быть положено предела для области ее влияния. Она есть новая закваска, претворяющая все существо человеческой жизни, и не существует стихии, совершенно недоступной для этой закваски’.
Отсюда вытекает, что Церковь, во-первых, ‘не может поставить себя как таковую на положение части государственного учреждения, хотя бы высшего и представительного’ (как это было при синодальном управлении в послепетровской России), во-вторых, Церковь ‘не может действовать и через принудительный аппарат государственной власти’ (поскольку вера есть дело совести каждого, его свободного волеизъявления {Напр., против католической идеи государства как ‘духовного меча’ Церкви.}, в-третьих, ‘в то же время она не может оставить без своего внутреннего воздействия никакую область общественной жизни’ (как это мыслится в современных теориях ‘Отделения Церкви от государства’). Возникает вопрос: при каком же типе государства возможны желательные с точки зрения православного сознания отношения между Церковью и государством? В Законопроекте (как и в других церковных документах того времени) дан ясный ответ: наиболее соответствующим чаяниям Церкви является правовое государство с его принципом веротерпимости, под которой оно понимает, однако, не просто формальное признание за каждым ‘свободы совести’, как его ‘частного дела’, но и положительное содействие религиозным обществам (поскольку они не противоречат государственным законам и не нарушают норм общественной жизни), т.е. права на существование и деятельность согласно своим верованиям (права ‘общественного оказательства’). Вместе с тем, в Законопроекте выражается надежда, что Православная Церковь, насчитывающая среди своих членов 114 миллионов граждан Российского государства, т.е. абсолютное большинство, и сыгравшая в прошлом выдающуюся роль в создании русской государственности, получит право на преимущественное положение и в будущем русском государстве. Это ‘право чести’ ни в каком случае не связывается в Законопроекте с мыслью о подавлении других христианских исповеданий (в том числе и сектантства, если оно не противоречит общепринятым законам морали) или ограничении в чем-либо внехристианских религий (иудейства, мусульманства и др.). Законопроект предостерегает от истолкования ‘права чести’ в смысле государственной опеки, от которой она много пострадала в синодальный период. Право на преимущественное положение Церкви в русском государстве заключается, по мысли Законопроекта, в признании за Церковью и церковными институтами ‘публично-правового значения’ с вытекающими отсюда последствиями: 1) ‘признание постановлений и узаконений, издаваемых для себя Православной Церковью в установленном ею порядке, поскольку они не нарушают государственных законов’ (с.3), 2) ‘признания церковной иерархии и церковных установлений в силе и значении, которые им приданы церковными постановлениями’ (с.5), 3) ‘признание православного календаря и православных праздников’ (с.9 и 10), 4) признание ‘юридического значения актов церковного венчания, церковно-судебных решений по делам о разводе’ и др., 5) ‘государственное обеспечение школьного преподавания Закона Божия’ (с. 19), религиозных нужд армии и флота (с.20), государственной дотации в пользу Церкви, ее материальной поддержки’ (с.24). За Церковью признается право на свободу христианской миссии — на свободу слова, устного и письменного, свободу для дел благотворения.
В заключение, как говорится в ст.8 Законопроекта, ‘во всех случаях государственной жизни, в которых государство обращается к религии, преимуществом пользуется Православная Церковь’. Это ‘первенство чести’ подобает ей, ‘как величайшей святыне огромного большинства населения, как культурной ценности и как исторической силе, создавшей русское государство’, — говорится в декларативной части Соборного Проекта.
‘Этим, в существенном, исчерпывается содержание этого проекта ‘Правового положения о Церкви в государстве’, который принят был Собором’, — пишет в заключении своей статьи Николай Николаевич. ‘Проект этот, — продолжает он, — носит характер пожеланий, предназначенных для обсуждения в том законном и полномочном органе, который призван будет определять судьбу русского государства. В нем даются юридическая постановка и юридическое решение вопроса, и эту сторону он в значительной мере обеспечивает’.
Я преднамеренно остановилась на столь подробном изложении статьи Н[иколая] Н[иколаевича]. Он до конца жизни ‘болел’ общественной проблемой. Он видел большой ущерб в современном положении Церкви, которой, по особым путям Промысла Божьего о России, суждено было идти путем Креста. Он склонял перед ним голову, но в глубине души всегда оставалась боль, что желаемое не осуществилось. Идея правового государства повисла в воздухе и угасла прежде, чем наступил момент ее реализации. Вместе с ней погибли и надежды лучших людей в Церкви на созидательную работу: другой путь сужден был Церкви — путь крестного страдания, путь смирения и унижения, очистивший Церковь от всего наносного, от приставшей к ее стопам ‘пыли земли’, загрязнившей ее блистающие одежды. ‘Малое стадо’ осталось верным Церкви, вместе с ней страдавшим и уничиженным. Этот путь принял для себя и Николай Николаевич.

СТРАНСТВИЯ
(зима 1918 г. — лето 1922 г.)

Осенью 1918 г. Собор вынужден был прекратить свою работу, и Ник[олай] Ник[олаевич] вместе с другими делегатами возвратился в Пермь. Дни стояли тревожные. Надвигалась зима, а в стране не было ни топлива, ни продовольствия. Жили обменом — за мешок пшена отдавали трюмо, за несколько мешков картофеля — пианино, и были счастливы, если обмен удавался. Занятия в Университете шли с перебоями, но желание учиться у молодежи было большое, лекции посещались охотно. Преподавание канонического права было отменено, и Н.Н. перешел на преподавание теории права и истории политических учений. Со студентами у него при его общительности установились дружеские отношения и постоянное общение за пределами факультета. По возрасту он был немного старше своих слушателей (ему шел 28-й год) и постоянно участвовал на студенческих вечеринках, где горячо обсуждали животрепещущие вопросы современности. Продолжало свою работу философское общество, на одном из заседаний которого Н.Н. познакомил присутствующих с деятельностью Собора и с точкой зрения последнего на желательные взаимоотношения между Церковью и государством.
Между тем политические события развертывались все грознее и грознее. Надвигалась гражданская война, и Пермь оказалась в окружении, с Востока ей угрожали белогвардейские войска под командованием адмирала Колчака, с Запада — Красноармейские части во главе с командармом Фрунзе. Население было в панике, дезориентированное противоречивыми сообщениями, недостаточной информацией о положении на фронтах, пугающими воображение слухами. Зимой 1919 года началась эвакуация учреждений на Восток, эвакуировался почти в полном составе преподавателей и студентов и Пермский университет. Во время эвакуации в лютые морозы сибирской зимы с ее метелями и буранами на одной из узловых станций сибирской магистрали, где эшелон с пермскими беженцами безнадежно застрял на запасных путях, взорвался состав с боевыми припасами. Рядом стоящие поезда разлетелись в щепки и были охвачены пламенем. Поезд, в котором ехал Н.Н., стоял в некотором отдалении от места взрыва и пострадал меньше, но и он был сильно разрушен. Н.Н., стоявшего в этот момент у выхода, выбросило взрывной волной наружу, и он оказался при тридцатиградусном морозе в одном пиджаке, без шапки и калош. С трудом вытащил он через разбитое окно свое пальто, бросив на произвол судьбы чемодан с вещами и дорогими для него рукописями: со всех сторон полыхал огонь и пламя подбиралось уже и к обломкам его поезда. Без шапки, в легких ботинках отправился он к вокзалу. Кто-то по дороге дал ему шапку-ушанку. Вокзал оказался переполненным до отказа беженцами. Всюду — на вещах, на скамьях, на полу — сидели и лежали люди, многие в горячечном бреду — сыпной тиф валил людей с ног. Какое-то время, во всяком случае не один день, пришлось провести ему на этом вокзале, спать не раздеваясь на затоптанном полу, откуда со всех сторон дуло, вповалку с тифозными, больными и умирающими. В конце концов, он все же как-то добрался до Иркутска, где уже собрались его коллеги по университету. Жизнь стала понемногу налаживаться, но все было шатким, неопределенным, точно призрачным, на всем лежала печать обреченности. Не знаю, начались ли занятия в Университете, по всей вероятности — нет, во всяком случае Н.Н. об этой стороне своей жизни в Иркутске не рассказывал. В качестве канониста он был привлечен к работе отдела по делам культа. Главная задача, которую он поставил перед собой, заключалась для него в налаживании связей с представителями различных религиозных организаций, содействие им в их религиозных нуждах. С удовольствием вспоминал он впоследствии о торжественном приеме тибетских лам, приезжавших по какому-то поводу в Иркутск. Дружеские отношения завязались у него с католиками и протестантами, обращавшимися к нему за содействием в том или ином деле. Н.Н. и тогда уже был чужд конфессиональной замкнутости, он полагал, что наступает время, когда все силы духа должны сплотиться перед угрозой надвигающегося атеизма, отрицательным началам противопоставить положительное мировоззрение. Для него таким мировоззрением было христианство, как религия, утверждающая жизнь. Однако идея крестового похода против враждебных христианству сил, популярная в то время, была всегда ему чужда, он считал ее глубоко неправославной — порождением католицизма в его крайних формах с его ложным пониманием сущности духовной борьбы. Много позже рассказывал он о своем несогласии в этом вопросе с очень талантливым философом Дм.В. Болдыревым. Д.Болдырев был человеком большой искренности. Он писал в то время книгу о Воскресении Христовом, глубокую по замыслу, и в самый разгар работы над ней свалился в жестоком сыпняке. В изголовье его кровати, как вспоминал впоследствии Николай Николаевич, висел образ Богоматери с теплившейся перед ней лампадой. Горячо молился он перед этим образом о продлении жизни для завершения своего труда, но воля Божия о нем была другая: сыпняк унес его в могилу. На Николая Николаевича произвела большое впечатление эта безвременная смерть. Он увидел в ней как бы подтверждение своих мыслей о неблагословенности идеи насильственной борьбы под знаком креста. Сам Христос осудил эту борьбу, сказав апостолам: ‘не знаете, какого вы духа’ (Лк. 10, 55) — ‘Сей род не иначе изгоняется как молитвою и постом’ (М. 10, 29). Не светский меч, поражающий инаковерующих, но меч духовный, который есть молитва, помогут разрешить тягчайшие конфликты нашего времени. Именно этим отличается православие от католицизма в решении общественной проблемы. Церковь должна стоять выше политики и не вмешиваться в партийную борьбу. Поэтому и Николай Николаевич не считал для себя возможным принадлежать к какой-либо политической партии и тем более участвовать в партийной борьбе.
К началу 1920 года власть Колчака пала под напором Красных войск.
Для Николая Николаевича была ясна историческая необходимость победы Красных войск. Поэтому, когда на смену белогвардейской власти пришла власть Советов, он спокойно отнесся к совершившемуся и был одним из немногих в ряду пермских профессоров, терпимо относившихся к большевикам и считавших возможным сотрудничать с ними. Он всегда считал, что христианином можно быть в любых социально-экономических условиях — при социализме, отрицающем частную собственность, как и при капитализме, утверждающем ее. В этом как раз и заключается универсализм христианской религии, уживающейся с любой общественной формацией, поскольку она стоит выше каждой из них. Все зависит от внутреннего отношения к собственности: и богач может спастись, если у него нет пристрастия к земным благам и на свое богатство он смотрит как на общественное служение (например, П.М. Третьяков, создавший на свои деньги картинную галлерею), и бедняк может погибнуть, если, снедаемый завистью, он посягает на преступление (например, взяточники и расхитители, казнокрады общественной собственности в социалистических странах). Но путь того и другого должен быть христианским подвигом. Это положение христианской морали подробно разовьет он впоследствии в своей ‘Апологетике’. В момент, когда он практически столкнулся с переходом власти от имущих классов к пролетариату, он практически решил этот вопрос для себя в религиозном плане. Бескорыстный по натуре и неприхотливый в жизни, никогда не имевший собственности и потерявший все, вплоть до второй пары белья, во время эвакуации, он не имел личных стимулов к защите буржуазно-помещичьего строя. Однако духовные основы мировоззрения, официально принятые и провозглашенные новой властью, были неприемлемы для него, были органически чужды. Это обстоятельство сделало жизнь в новых условиях трудной, привело к внутренним конфликтам, таило опасность быть непонятым или ложно истолкованным. Тем не менее, он не считал для себя возможным уклоняться от участия в общественной деятельности, от службы, в частности, от преподавания, которое он особенно любил. Там, где можно было работать, не отрекаясь от своей веры, он считал, что работать не только можно, но и нужно, и притом не за страх, а за совесть. Мучительным для него всегда было только одно — требование со стороны власти изменить вере. В этих случаях он при всей мягкости и уступчивости своего характера стойко держался апостольского принципа: ‘Судите, справедливо ли пред Богом слушать вас более, нежели Бога? Мы не можем не говорить того, что видели и слышали’ (Д. 4, 19-20). Поэтому, когда на смену белогвардейской власти пришла власть Советов, Ник[олай] Ник[олаевич] сразу включился в активную работу. На первых порах на его долю выпало трудное и ответственное дело: когда университет остался без ректора, профессура избрала его на должность ‘временно исполняющего’ обязанности ректора. Ник[олай] Ник[олаевич] не уклонился от этой обязанности, сразу же приступив к первоочередным задачам: налаживанию отношений с Исполкомом и отделом Народного образования, объединению рассеявшихся, смятенных и перепуганных, подготовке к проведению реэвакуации университета. Осенью 1921 года университет уже мог начать учебную работу на старом месте, в Перми. Ник[олай] Ник[олаевич] сдал дела назначенному НКП ректору и зиму 1921/22 гг. провел в Перми на преподавательской работе, одновременно он состоял заместителем декана Ин-та общественных наук. Весной 1922 г. вслед за многими товарищами по факультету он совсем уехал из Перми. Часть уехавших осела в столицах, часть, воспользовавшись вновь изданным Декретом о праве каждого вернуться на место своего рождения, хотя бы это было за рубежом, уехали — кто в Латвию, кто в Литву, кто в Эстонию. У Ник[олая] Ник[олаевича] также появился было этот соблазн: ему хотелось попасть в православные страны славянского Востока, где он мог бы применить свои знания и вполне отдаться любимому делу. Но Промысел Божий судил о нем иное: когда он, наконец, оформил свои документы, действие Декрета было приостановлено, и ему было отказано в визе на выезд. Н.Н. не пал духом, он принял эту неудачу, как проявление воли Божией о нем и впоследствии никогда не сожалел о неудавшейся попытке покинуть страну, где ‘отчий дом’, страну, с которой он был связан всем своим нутром. Отношение его к постигшей неудаче может быть отчасти передано словами Анны Ахматовой:
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: иди сюда,
Оставь свой край, глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернялся скорбный дух.

В САРАТОВЕ
(весна 1922 — осень 1924)

Летом 1922 года (12/VII) Н.Н. оформил через Наркомпрос назначение в Саратовский университет на должность профессора по теории права и истории политических учений на факультете общественных наук. В августе он приехал в Саратов, а в сентябре мы встретились с ним на заседании философского студенческого кружка при юридическом факультете, где мне было поручено сделать доклад о только что вышедшей книге С.Л. Франка ‘Общественное бытие и сознание’. Доклад носил острый характер, так как незадолго перед этим С.Л. Франк был выслан за границу в числе ‘100’, и мы, студенты, его ученики, с горечью и болью переживали это событие.
Знакомство на докладе быстро перешло в дружбу: много общего оказалось у нас как в характере, так и в интересах. Весной 1923 года мы обвенчались и с тех пор прожили вместе, не разлучаясь, до 25 июня 1941 г., когда он ушел из дома, чтобы больше не вернуться. С этого момента мои записки будут носить характер личных воспоминаний.
В Саратове мы поселились отдельно от моих родителей, сняв недалеко комнату у тещи профессора Серафима Владимировича Юшкова, декана факультета, хорошо относившегося к Н.Н., который был при нем его ‘замом’. Здесь, у ‘собаченьки’, как называл Серафим Владимирович свою тещу, я впервые столкнулась с чудачествами Н.Н., о которых раньше знала понаслышке. Прежде всего, он поразил меня своей полной неприхотливостью в жизни, полным пренебрежением всяких материальных удобств. Мог спать на полу на соломе, одеваться кое-как, совсем не замечал, в чем я одета, что меня несколько даже шокировало. Особенно же изумляла меня его из ряда вон выходящая любовь к животным. Все собаки со двора, все кошки были его друзьями и как бы чуяли любовь его к ним, ходили за ним по пятам. Огорчение доставляло мне отсутствие в нем брезгливости: лучший кусок из нашего по тому времени не особенно прихотливого стола отдавался коту Ваське, причем на полу появлялась взятая прямо со стола любая чашка, любое блюдце. Это доводило меня иногда до слез — я никогда не знала, ел ли уже из этой посуды кот Васька или еще нет. Мои упреки успеха не имели: завидев кота, собаку, иной раз паршивого, больного, он забывал все и со своей детской, доброй улыбкой ласкал какого-нибудь приблудного Шарика или Ваську, а в следующий момент Шарик клал лапы на плечи и лизал прямо в лицо, а Васька удобно пристраивался на коленях или лежал на груди, довольно мурлыкая. Мои медицинские уговоры не оказывали никакого впечатления, и в конце концов мне пришлось смириться с этим.
Жизнь в Саратове сложилась не совсем так, как хотелось бы. Единственное, что связывало с городом, были воспоминания детства и родительская семья. Н.Н. сошелся с моим отцом, любил разговаривать с ним на разные темы, очень полюбил мою сестру, которая жила еще в это время в Саратове. Служебная и общественная работа не приносила удовлетворения.
После разгрома белогвардейских войск началась интенсивная перестройка университета, особенно его гуманитарных факультетов. Зачинателями этого решительного поворота влево были на педфаке проф. Б.М. Соколов, а на факультете общественных наук С.В. Юшков, знаток ‘Русской Правды’ и крупный специалист в области истории русского государственного права. ‘Мы — марксисты, — заявлял он с кафедры, — мы принимаем полностью учение К.Маркса и с этих позиций должно вестись преподавание всех дисциплин на факультете общественных наук’. В своих неоднократных выступлениях перед студенческой аудиторией, которая, на старших курсах особенно, вела себя самостоятельно и независимо, он развивал мысли о национально-русском характере большевизма, об исторической необходимости победы Октябрьской революции, о начале новой эры не только в русской, но и во всемирной истории. Его пропаганда несомненно имела успех и многих примирила с новой властью и ее начинаниями. Созвучны с этой его концепцией были ‘Двенадцать’ А.Блока и его ‘Скифы’. Сам Серафим Владимирович Юшков, человек умный, с большой дозой чисто русской хитрости, добродушный и общительный, был сыном петроградского священника, рано овдовевшего и впоследствии, уже в очень преклонном возрасте, принявшего сан епископа. К чести Серафима Владимировича нужно сказать, что относился он к отцу уважительно и с сыновней любовью — тот проживал вместе с ним, в его семье, что, по тогдашним временам, было связано с некоторой долей риска: духовное происхождение не поощрялось. Николай Николаевич, по приезде в Саратов, близко познакомился с Юшковым, и они были в приятельских отношениях, которые, однако, не заходили слишком глубоко внутрь. Кроме Юшкова, на факультете преподавали крупные специалисты в области юриспруденции, беспартийные профессора М.М. Агарков, С.Ф. Кечекьян, приятель Николая Николаевича еще по годам учения в университете, П.И. Алексеев, И.И. Евтихиев и некоторые другие. Все они с трудом продержались до 1924/25 учебного года и почти одновременно с Николаем Николаевичем покинули Саратов и преподавательскую работу для более спокойной деятельности в научно-исследовательских институтах или даже просто на советской службе в Москве и Ленинграде. Серафим Владимирович оставался дольше всех в Саратове, но и он в двадцать восьмом году, растерянный и напуганный, приехал в Ташкент, где некоторое время прожил у нас, а потом уехал в Самарканд. Это было время чистки факультетов от прежней буржуазной профессуры и замены ее новыми, получившими уже советское воспитание, кадрами. Правда, и те через некоторое время были отстранены от преподавания, чтобы уступить место третьему поколению.
В первом 1922/23 учебном году Николай Николаевич, наряду с административной работой (он был зам. декана при декане Юшкове) и преподавательской деятельностью, принимал деятельное участие в студенческом философском обществе и подобрал среди постоянных посетителей небольшую группу учеников, частью уже окончивших университет. Это были оставленный им в аспирантуре Борис Николаевич Хатунцев, которого я хорошо знала с гимназической скамьи, присяжный поверенный П.В. Лебедев, прекрасный оратор и человек прогрессивных взглядов. Посещали кружок и два других аспиранта Николая Николаевича, оставленные им по государственному праву СССР, курсу, который было поручено ему читать, так как теорию права вел уже ранее приехавший в Саратов С.Ф. Кекечьян. Это были Корнилов и Ундриевич, два приятеля, оба члены партии, ставшие преподавателями Конституции СССР на юридическом факультете и оба трагически погибшие в 30-х годах жертвами культа личности.
Б.Н. Хатунцев, самый дельный из них, был единственным сыном председателя Казенной палаты Ник[олая] Ник[олаевича] Хатунцева. Маленького роста, в очках, ходивший как-то вприпрыжку, он с гимназических лет отличался среди своих сверстников начитанностью и общим развитием. С ним было интересно поговорить, хотя однокашники именно за это его недолюбливали и часто подсмеивались над его подслеповатостью и странной манерой ходить. Он был в их глазах, как теперь принято говорить, ‘очкарик’. Когда Н.Н. приехал в Саратов, он был уже окончившим юристом, интересовавшимся философскими вопросами права. Н.Н., познакомившись с ним ближе, предложил остаться при университете, и тот написал для своей диссертации хорошую работу — психологический этюд о природе власти и властвования. Однако на преподавание его не пустили, и он через несколько лет, неожиданно женившись на очень красивой девушке из бедной семьи, уехал с нею и матерью в Баку, где и работал в арбитраже. В 1948 г. он скоропостижно скончался, оставив после себя сына и дочь. Со всеми вышеупомянутыми молодыми людьми Н.Н. был в тесном общении. Сам он прочитал в философском обществе вызвавший большой интерес доклад на тему: ‘Религия социализма’. Он стремился доказать в своем докладе, что социализм с его отрицанием всякой религии, по существу, если брать его с психологической точки зрения, религиозен. Мысли о ‘Золотом рае’ есть не научный, но религиозный идеал, и отношение к нему со стороны социалистов носит религиозный характер. Однако самое содержание этого идеала противоречиво. Идея ‘Земного рая’ по существу несовместима с религиозными представлениями, хотя чувства, которые она вызывает, и носят у последователей социализма религиозный характер.
В 1923/24 уч. году Н.Н. объявил факультативный курс на 10 ак. часов по теории применения права. Основной задачей курса было выявить логическую структуру процесса применения закона на практике к каждому отдельному конкретному случаю. Результатом этих занятий явились статьи, напечатанные в ‘Ученых Записках Саратовского университета’: ‘Догматический метод в теории применения права’ и ‘Понятие социалистического правосознания в истории советского права’. Параллельно с этим он занимался кодификацией советских законов о Церкви и дал комментарий к статьям Конституции по этому разделу. В ‘Ученых Записках’ появилась также его статья о социально-политическом учении Н.Г. Чернышевского. Это была специфически саратовская тема, так как в это время в Саратове, родине Чернышевского, шла подготовка к открытию музея его имени, да и самый университет получил впоследствии название Университета им. Н.Г. Чернышевского.
Несмотря на все эти, сами по себе интересные занятия, Н.Н. в Саратове скучал. Среди своих коллег по факультету и находившихся с ним в общении молодых людей он не находил таких, с которыми мог бы быть откровенным до конца — ему не хватало духовного общения, к которому он привык за годы своей студенческой жизни и во время работы по Собору. Поэтому, когда он осенью 1923 г. получил письмо от Л.В. Успенского, своего давнишнего товарища по семинару Трубецкого и до Перми звавшего его в Ташкент, он решил на зимние каникулы 1924 г. съездить в Ташкент, чтобы сориентироваться на месте. 3 января 1924 г. мы поехали в Ташкент.

В ТАШКЕНТЕ (1924-1931).

Первые впечатления и первые знакомства
(январь 1924)

В Ташкент мы приехали в Рождественскую ночь 1924 г. Поезд шел с большим опозданием, и сочельник пришлось провести в вагоне. На вокзальной площади стояла вереница извозчиков (от чего мы давно отвыкли в Саратове, где конного извоза уже не существовало, его заменили трамваи): запряженные парой сильных сытых коней фаэтоны с фонариками по обеим сторонам их — у козел, где восседал возница. Наняв извозчика, мы поехали по адресу Л.В. Успенского. Темное, почти черное небо, усыпанное крупными, незнакомыми нам звездами, мягкий, не по-зимнему теплый воздух, журчанье арыков, какие-то высокие, раскидистые деревья, растущие по обеим сторонам улицы, уютные небольшие дома типа коттеджей — все это мне страшно понравилось. Но вот и дом, где живет Л.В. Успенский — университетское общежитие, в котором он занимает отдельную квартирку, состоявшую из кухни и большой комнаты, кабинета-спальни самого Л.В.
Звоним. Двери открывает нам худенькая, маленького роста старушка — мать Леонида Васильевича, Елизавета Петровна, а из соседней комнаты раздается грозный собачий лай, и на нас выскакивает огромный, дымчатого цвета дог, любимец Успенского, охранявший его покой.
На другой день после обеда пришли ближайшие друзья Леонида Васильевича, с которыми мы тут же перезнакомились и которые стали вскоре и нашими друзьями. Это были Василий Михайлович Комаревский, математик, заведующий университетской библиотекой, Д.И. Барботкин, преподаватель диамата, безбожник (впоследствии уверовавший), сосед Л.В. по квартире, Ю.И. Пославский, преподаватель какой-то экономической дисциплины, из коренных жителей Ташкента, кажется, сын крупного чиновника царского времени. Мы сразу же попали в атмосферу разносторонних религиозно-философских интересов, оживленных разговоров на эти темы: Николай Николаевич расцвел после саратовской скуки.
Леонид Васильевич был в то время лет 35-ти, плотный, сутулый, с небольшой бородкой и крупным лбом, очень хороши были у него ярко-синие глаза под густыми бровями, умные, слегка насмешливые глаза. Говорил он как-то захлебываясь и заикаясь, брызгая при этом слюной, но очень ярко и эмоционально. ‘Жрец всех религий’, как он себя называл, он интересовался одновременно антропософией и мусульманским сектантством, гностицизмом и сатанизмом. Церковь, христианство были, с его точки зрения, чем-то ‘сереньким’ — ‘мелкобуржуазной идеологией’, как он говорил, подсмеиваясь над нами, самого же себя он называл идеологом ‘крупной буржуазии’ (конечно, в шутку то и другое). Его любимая философская идея заключалась в утверждении многоплановости бытия, построенного иерархически от ступеньки к ступеньке. Первым этажом в этом здании была материя — физический мир, над которым возвышалось все мироздание. Следующим этажом был мир психического бытия, на него опиралось общественное бытие, далее шел мир идеальных сущностей, мир логики, математики, философских идей. Все здание увенчивалось идеей Абсолютного, которое стояло вне этих планов, и в то же время каждый из них имел тяготение к нему, как к своему средоточию, не сливаясь с ним, но и не отделяясь от него.
Л.В. полагал, что его концепция удачно разрешает противоречие между материализмом и идеализмом, отводя каждому свое место в системе мироздания и не отрицая ни за одним значения подлинной реальности: идеальное (душа человека, общественное бытие и его сознание — мир культуры, царство идей — ‘ноуменов’ и, наконец, Абсолютное) является бытием несравненно более богатым по содержанию, чем его низшая ступень — материальное, физический мир. Эту свою философскую концепцию Л.В. изложил вскоре после нашего приезда в один из ‘полдников’ — частных послеобеденных собраний в его квартире.
Глубокими интеллектуальными интересами жил и Василий Михайлович Комаревский, сочетавший любовь к математике, ‘строжайшей из наук’, с подлинной религиозностью. Математическая интуиция, открывающая перед мыслящим человеком стройную систему понятий, была, с его точки зрения, преддверием в мир непостижимых сущностей — платоновское царство идей, освещаемое Умным Солнцем — Первоверховной идеей Абсолютного, которое для него было, как он называл, Великим Богом. Математическая символика была для него не конструкцией человеческого ума, а миром реальных сущностей, ‘предметностей’, подчиняющихся своим закономерностям, созерцаемым умом. ‘Нет мысли ни о чем’, — цитировал он при этом Парменида, знаменитого философа античности. — Все, что является предметом мысли, есть, хотя и не все воспринимается органами внешних чувств. Математика, таким образом, обнаруживала, с его точки зрения, объекты, принудительные для мыслящего их сознания и в то же время лишенные физической материальности, ‘плотности’. Среди студентов математического факультета ходили частушки, посвященные В.М. К сожалению, память отказывает, и я не могу их воспроизвести дословно, помню только, что первый куплет начинался с того, что иксы и игреки — реальные сущности, среди которых живет их учитель. Позже В.М. перешел от математического объективизма к религиозному мировоззрению. Пройдя через увлечение антропософией и гностицизмом, он в конце жизни был убежденным христианином и православным человеком. /…/
Часто присутствовал на этих собраниях Леонида Васильевича и Д.И. Барботкин. Незадолго до нашего приезда он появился в Ташкенте босой, в косоворотке, напитанный до краев самыми вульгарными идеями воинствующего атеизма в стиле Союза безбожников, сам же чуть ли не из старообрядческой семьи. Очень способный, в краткие сроки прошел он университетский курс и был оставлен при университете как преподаватель диамата. В то время, когда мы встречались с ним, от его бездумного безбожия не осталось и следа, и он очень внимательно прислушивался к словам Николая Николаевича. После разгрома факультета он уехал в Москву и последние годы был если не верующим, то во всяком случае богоискателем.
Вот эта-то возможность общения на почве духовных интересов привлекала Николая Николаевича больше всего, и он решил сменить Саратов на Ташкент.
Были и другие соображения, повлиявшие на это решение. Главным из них был дух большей свободы в университетской жизни. Ташкент был на отшибе, далекой окраиной, местом ссылки для ‘политических’. В 24-м году, в год нашего приезда, мы застали еще много вольностей, не допускаемых в РСФСР. По сравнению с Саратовом жизнь в Ташкенте била ключом. (Богатые рынки, на каждом шагу торговцы, продававшие с шумом и ажиотажем какую-то мелочишку, лотошники, торговавшие виноградом, ‘сладким как мед’, кислым молоком в ведрах и горячими лепешками, ‘чуреками’, национальная одежда, мусульманские праздники, проводившиеся под оглушительный грохот барабанов, визг флейт, дудение каких-то длинных труб, — все это было колоритно, ярко, живо. Небо сапфирно-голубое, жгучее солнце, журчанье арыков, огромные карагачи, отбрасывающие тень на всю улицу, красивые одноэтажные дома светло-шоколадного цвета с верандами и садами, — все это создавало впечатление какого-то нескончаемого праздника). После пустоты саратовских магазинов, полки которых были заставлены пачками горчицы и суррогатного кофе, нас поразило богатство ташкентских рынков, заваленных овощами и фруктами. В центре города были открыты небольшие ресторанчики, в которых можно было за недорогую плату вкусно пообедать, и притом на открытом воздухе под тенью деревьев.
В год нашего приезда университет обладал еще некоторой автономией. Профессоров и преподавателей выбирали, приглашали, а не назначали сверху. На факультете общественных наук, где одной из выдающихся фигур был Л.В. Успенский, в ходу была созданная им теория ‘легальной оппозиции’. Сущность ее была в том, что, не возражая против основного направления советской политики в области высшего образования, в то же время там, где это было возможно и поскольку возможно, отстаивать элементы университетской автономии — независимость преподавания, право факультетов на выбор профессуры. Пользуясь этим правом, факультет избрал в свой состав Николая Николаевича, а позднее известных московских профессоров Винавера, Краснокутского, Виноградова, Руднева и некоторых других.
В январе 1924 года Николай Николаевич прочитал небольшой курс по какой-то юридической дисциплине и дал окончательное согласие на перевод в САГУ — Средне-Азиатский государственный университет.

Последние дни жизни в Саратове и переезд в Ташкент (май август 1924 г.)

В мае 1924 года мы вторично приехали в Ташкент: Николай Николаевич должен был закончить начатый им в январе курс. К этому времени нам отвели комнату с балконом на втором этаже одного из университетских домов, кажется, насколько помнится, на Ниазбеской улице, на окраине европейской части города, минутах в 30 ходьбы от университета. Комната была большая в два окна, но совершенно запущенная. Ее нужно было срочно отремонтировать и купить самое необходимое для первого обзаведения, так как у нас ничего не было. Здесь я впервые столкнулась с полной непрактичностью Николая Николаевича (правда, столь же непрактичная и бесхозяйственная была и я сама). Чтобы оклеить комнату свежими обоями, покрасить рамы, двери, полы, мы наняли двух узбеков. Поработав один день, они выпросили деньги вперед и исчезли. Через несколько дней пришлось сговариваться с другими, жильцами этого же дома, которые, пронюхав, с кем имеют дело, взялись за оклейку комнаты, не имея в этом деле никаких навыков. Комната оказалась оклеенной вкривь и вкось, то тут, то там виднелись следы от пальцев. К тому же и обои были выбраны нами неудачно — полосатые, темно-коричневые какого-то мрачного оттенка. Над нами добродушно подсмеивались и подшучивали. В комнате было пусто и жарко. Впервые мы ощутили ташкентскую жару — неподвижный знойный воздух и мельчайшая пыль, стоявшая в воздухе, как марево, и особенно густевшая к вечеру. Тогда казалось, что над городом повисло оранжевое облако. Мы от жары не очень страдали, выходили и днем, но по-настоящему приятно было только к вечеру, когда солнце близилось к закату, и рано утром. Сторожилы говорили, что до революции в Ташкенте, как во всех южных колониях европейских стран, жизнь замирала с 11 до 4-х, закрывались и учреждения.
В этот период Николай Николаевич сильно переболел — он схватил брюшной тиф, к счастью, в легкой форме. В эти дни я столкнулась с новыми, до того мне неведомыми чудачествами Н.Н. Он не умел и не любил лечиться, не признавал диэты, поднимался с постели, в то время как врач предписал ему строгий постельный режим. Самое же главное — окружил себя кошками и собаками, которые, точно почуяв, что здесь лежит их добрый гений, со всего двора сбежались к нам. Это было семейство собак, состоявшее из трех членов: папы — Полкана, большого рыжего пса-дворняги, мамы — Жучки, болевшей лейшманиозом, распространенной во всей Средней Азии собачьей болезнью, передававшейся и человеку, и сынка Буяна, веселого щенка, которого отец учил всем собачьим мудростям. Жучка приходила и молча ложилась в углу комнаты. Шерсть у нее повылезла, она дрожала всем своим исхудавшим телом. На груди у Н.Н. всегда лежала приблудная кошечка, а на лестнице, не осмеливаясь войти в дом, сидела страшная черная кошка с зелеными глазами и выступавшими наружу клыками. Это была совсем одичавшая кошка, которую яростно изгоняли собаки. Как Николай Николаевич ни звал эту кошку, она не решалась войти внутрь. Я уходила с утра за провизией и, возвращаясь домой, чуть не плакала при виде всей этой компании: дрожащей Жучки в углу, Полкана, растянувшегося у дверей, серой кошечки на груди и злобно посматривающей своими зелеными глазами черной кошки на ступенях лестницы. На мои просьбы и уговоры Николай Николаевич отмалчивался, и всякий раз, когда я возвращалась из более или менее длительных отлучек домой, я заставала все ту же картину: довольного Николая Николаевича и расположившихся около него зверей.
Впоследствии, когда мы уже обжились, кто-то подарил нам маленькую комнатную собачку по кличке ‘Крошка’. Крошка была кротким приветливым созданием. Она всегда радостно встречала нас, когда мы откуда-либо возвращались, прыгая на задних лапках и тыча мордочкой в колени. Николай Николаевич был с ней в большой дружбе. Но вот однажды с ней произошел следующий казус. Наступала Пасха, и я приготовила пасхальный стол, на котором, среди других снедей, лежала вкусно пахнувшая телячья ножка. Ночью мы ушли в церковь к заутрене, вернулись уже на рассвете, но Крошка не встретила нас: свернувшись клубком, она забилась под кровать и, прижав уши, била о пол хвостом, а посредине комнаты, на полу, валялась обглоданная телячья ножка. Преступление было налицо, но вслед за ним последовало и прощение. ‘Крошка, Крошка, выходи’, — несколько раз позвал Николай Николаевич, и вот наконец-то, видимо, почувствовав по интонации голоса, что она прощена, Крошка вылезла на брюхе из-под кровати и так, на брюхе, и поползла к нему с повинной головой. Николай Николаевич еще раз позвал ее: ‘Ну, Крошка, скорей’, и тогда она, вскочив на ноги, бросилась к нему и с радостным визгом запрыгала перед ним на задних лапках. Примирение было полное. Ни до, ни после этого с Крошкой таких случаев не приключалось.
Под конец нашей жизни в Ташкенте она заболела, ее отнесли в ветлечебницу и оттуда ее не вернули. Пожалели мы тогда нашу Крошку.
Когда Николай Николаевич поправился, мы уехали на лето в Саратов, где и прожили с моими родными на даче. Отец стал сильно сдавать, часто прихварывал (у него был туберкулез легких), мама тоже была уже старенькая и слабенькая. Грустно, невероятно грустно было смотреть, как жизнь уходит из дорогих сердцу людей. Сердце сжималось от боли при мысли о предстоящей разлуке. Но впереди ждала, как казалось, интересная, полная новых впечатлений жизнь, и грусть осталась где-то в глубине души, затаилась до времени, уступив место надеждам на счастье.
Кажется, этим летом мы ездили в Ерзовку, к отцу Николая Николаевича. Это был старик высокого роста, худощавый, с свежим, румяным лицом, веселый и приветливый, ходил он дома в подряснике, при выходе надевал рясу, но был уже не у дел. Церковь была закрыта, дом сгорел, сам он все потерял, но никаких признаков озлобленности или уныния не было и в помине. Он жил в небольшом деревенском домике с терраской, прислуживала ему по-прежнему кухарка Акулина, накормившая нас очень вкусной деревенской стряпней. Николай Константинович был оживлен и видимо радовался нашему приезду. Священник чувствовался в нем во всем. В первый же день мы побывали в ограде церкви, где была похоронена мать Н.Н., и за обедом сказали, что ‘были’ на могиле. ‘Не были, а поклонились’, — строго заметил он нам. Другой раз, уже за столом, я, не помню по какому поводу, выразилась о св. причастии — ‘хлеб и вино’. ‘Не хлеб и вино, а плоть и кровь Господа нашего Иисуса Христа’, — строго поправил он меня. На другой день он, несколько смущаясь, повел нас на свою бахчу, которую он каким-то образом умудрился арендовать, угостил нас арбузом и дыней и показал двух бычков, которые паслись неподалеку. Неистребимая любовь к сельскому хозяйству сказывалась в нем.
Это было первое и последнее свидание Николая Николаевича с отцом после нескольких лет разлуки. Они много и оживленно разговаривали, рассказывая друг другу о пережитом за последние годы. Ни слова упрека не бросил он нам за запоздалый визит.
К концу августа 1924 года мы окончательно переехали в Ташкент.

Жизнь в Ташкенте

И действительно, жизнь в Ташкенте, под его лучезарным солнцем и синим как бирюза небом сохранилась в памяти как счастливейшая пора, несмотря на ее трагический конец. Особенно это относится к первым трем годам пребывания в нем, дальше пошли волнения, тревоги и скорби.
Если говорить об общем направлении жизни тех лет, то оно сводилось к мысли: надо торопиться сделать все, что возможно, ибо ‘дни лукавы’. Вот эта-то жизнь в постоянном приподнято-возбужденном состоянии, как бы на острие меча, таила в себе нечто волнующее и в то же время манящее. Внутренне близки были пушкинское ‘Есть упоение в бою…’ и тютчевское ‘Блажен, кто посетил сей мир…’. События оправдывали и поддерживали эти настроения. В октябре 1924 года Узбекистан стал полноправным членом в семье советских республик — и с этого-то момента, по существу, началось его развитие в системе социализма. Одна за другой стали исчезать ‘вольности’, о которых я говорила выше, и Ташкент стал быстро принимать черты, свойственные городам центральной части Европейской России. Была принята ‘земреформа’ — узбекские хлеборобы должны были выращивать вместо привычных им зерновых культур, овощей, фруктов, бахчевых и винограда — хлопок и только хлопок. Насильственно проводимая, она вызвала резкое ухудшение уровня жизни: рынки стали заметно бледнеть, фрукты подорожали, так как их отправляли на Север, уменьшалось количество выращиваемого риса и, следовательно, труднее стало приготовлять излюбленное национальное кушанье узбеков — плов, вместо привычных для узбеков чуреков стали выпекать ржаной хлеб, к которому они не привыкли. Пало и животноводство. Магазины Ташкента стали походить на знакомые нам по Саратову ‘продмаги’ с их унылыми штабелями пачек суррогатного кофе и не менее унылыми продавщицами, которым нечего было продавать.
Оживление на улицах исчезло: не слышно было больше веселых голосов торговцев, продававших свой ‘сладкий как мед’ виноград, национальный колорит стал блекнуть, с меньшей пышностью справлялись религиозные праздники мусульман, все чаще и чаще узбеки стали появляться в европейских или полуевропейских смешанных костюмах. Непривычные новшества вызывали неудовольствие в населении (особенно ‘земреформа’), и по всей стране началось басмаческое движение, в котором оказались замешанными не только декхане, но и интеллигенты из узбеков, частично и местные коммунисты, понимавшие коммунизм довольно своеобразно. Идеалом для многих из них был панисламизм, проводимый в Турции партией младотурков. Начались репрессии среди национальных кадров.
Новые веяния коснулись и университета: все чаще и чаще нарушалась его автономия, все резче звучало требование как можно быстрее перестроить преподавание на марксистских началах, все сильнее чувствовалось вмешательство политических органов, проводивших во всех областях жизни партийные директивы.
Процесс советизации Узбекистана, превращение его в ‘национальный по форме, советский по содержанию’ продолжался с конца 1924 года по тридцатые годы и закончился подавлением басмачества, как наиболее яркой формы проявления народного недовольства, полным подчинением его населения единому для всего Союза режиму.
Эта же эволюция произошла и с университетом. Первые два-три года нажим ощущался не столь остро. Начиная с 1927-1928 гг. он становился все более и более ощутимым, пока не разразился катастрофой — чисткой преподавательских кадров университета и закрытием факультета общественных наук и востоковедения.
Из этой общей характеристики состояния жизни в Ташкенте в 20-е годы видно, в какой сложной обстановке пришлось жить и работать Николаю Николаевичу с его умонастроением. Потерпела тяжелый крах и концепция Успенского о ‘легальной оппозиции’, сыгравшая в конечном счете вредную роль: попавшиеся на ее удочку университетские преподаватели обнаружили свое ‘я’ и, не сумев вовремя переключиться, как это умел делать Леонид Васильевич, выходивший сухим из воды в любых положениях, попали в ‘неблагонадежные’. В числе их оказался и Николай Николаевич. В конце 1928 г. он был взят ‘на учет’ как политически ‘неблагонадежный’, и это несмотря на то, что в своей работе он был всегда далек от политики и держал себя, как человек вполне лояльный. При проведении всеобщих выборов он был лишен избирательных прав и в конце концов репрессирован.
Таково было общее направление и развитие нашей жизни в Ташкенте.
Вернусь к своему повествованию в хронологическом порядке.
Первый год (или два) мы прожили в предоставленной нам университетом комнате, о которой говорилось выше. Нужно сказать, что выходила она окнами на юг и летом была невыносимо душной. Двор пыльный, ни цветов, ни деревьев, как это обычно принято в ташкентских домах, составляя их прелесть, — не было, хотя посредине двора, среди желтой, окаменевшей от жары глины, зимой превращавшейся в непролазную грязь, находился довольно глубокий огороженный бассейн для купанья. Помню, в нем постоянно купался некий граф Бобринский, старик, из ссыльных, которого почему-то называли ‘красным графом’. Во двор выходило еще несколько жилых строений, переуплотненных до крайности. Все это нам не нравилось, но все же мы прожили здесь две зимы.
Нашим непосредственным соседом был Александр Александрович Семенов, бывший вице-губернатор Ташкента, ко времени нашего приезда — профессор на факультете востоковедения. Спокойный, степенный, важный, знаток узбекского и таджикского языков и мусульманских сект, он воспринял некоторые местные обычаи, между прочим — манеру здороваться, прикладывая правую руку к сердцу. Говорили про него, что будто бы он принял тайно мусульманство. Не знаю, насколько это верно, но среди местного населения он пользовался огромным авторитетом — его имя было магическим, открывало вход в любые мусульманские двери. Жена его, из бывших купчих, была намного старше его и постоянно болела. Были у него две дочери: старшая, Ольга, серьезная девушка с большими серыми глазами, студентка математического факультета, младшая, Лариса, сожалевшая, почему она не Рената, на что отец замечал, что еще лучше было бы быть Ренегатой, была живая, остроумная девушка, хорошо копировавшая выражение лица, манеру говорить, ходить, здороваться других людей и очень смешившая нас всех своими выходками.
Другим нашим соседом был также преподаватель факультета востоковедения Л. Ошанин и его семья. С ним жила сестра его А.Н. Жемчужникова, учительница, миловидная стареющая дама с огромным родимым пятном во всю щеку. Внизу под нами жила ее дочь, бывшая замужем за молодым человеком, прикованным к постели вроде Н.Островского. Что с ним было — никто не знал, но теща его Жемчужникова ненавидела его, считала лодырем и обманщиком. Это был красивый, страшно худой и бледный человек с тонкими чертами лица. Весь день он чем-то был занят, лежа на своей постели.
В январе 1925 года на факультет общественных наук были приглашены новые силы: профессор гражданского права, довольно известный деятель партии кадетов А.М. Винавер, проф. Н.Д. Виноградов, доктор философии Оксфордского университета и большой специалист по философии Д.Юма, занимавшийся последнее время педагогической психологией, проф. В.А. Краснокутский, читавший уголовное право, и некоторые другие. Все эти люди были в Ташкенте ‘гастролерами’ — наезжали в Ташкент из Москвы и в сжатые сроки читали порученные им курсы. В.А. Краснокутский, старик далеко за 60 лет, очень бодрый для своих лет, быстро сдружился с Л.В. Успенским и В.М. Комаревским и часто бывал и у нас. Это был очень своеобразный человек, с большими религиозными интересами, ‘богоискатель’. Как и Л.В. Успенский, он свысока смотрел на Церковь, как на нечто, пригодное только для удовлетворения религиозных потребностей людей примитивного склада, ‘не поднявшихся’ до уровня высокой духовной жизни. Сам он считал себя ‘христианнейшим’, ‘пневматиком’, и проповедовал идеи, обличавшие в нем приверженца гностицизма в духе Маркиона. Чрезвычайно интересный собеседник, он проявлял большой интерес к антропософии и теософии, увлекался египетской мудростью, Трисмегистом, мистериями, йогами, легендами об Атлантиде, чуть ли не считал себя потомком древних атлантов.
Таким образом, в окружении Л.В. Успенского были люди самых разнообразных религиозно-философских интересов: В.М. Комаревский, увлекавшийся в те годы антропософией Р.Штейнера, знаток мусульманской мистики в ее разнообразных течениях А.А. Семенов, гностик-пневматик В.А. Краснокутский, ищущий атеист Д.И. Барботкин. Ареной для публичных выступлений стало отчасти организованное при университете философское общество, скоро, впрочем, закрытое. А.А. Семенов прочитал там доклады об измаелитах, мистической мусульманской секте ‘старцев горы’, и о мусульманских поклонниках сатаны. В.М. Комаревский сделал доклад о математической бесконечности по учению Кантора и о философии свободы в системе Р.Штейнера. Это то, что запомнилось. Был прочитан доклад о понятии бесконечности в философии Николая Кузанского.
Ник[олай] Ник[олаевич] в общении со своими друзьями всегда отстаивал православную точку зрения. Он считал делом своей жизни показать, что Церковь — совсем не примитив, что православие является хранительницей святоотеческих учений, глубина и богатство которых до сих пор еще как следует не усвоены. Вскоре от частных бесед он перешел к систематическому изложению основ православия. Уже на следующий год по приезде он в кругу нескольких лиц прочитал курс по истории догматических движений, показал глубокое религиозно-философское значение споров, вызванных возникновением ересей, и непревзойденную тонкость богословских понятий, созданных в процессе этих споров православной мыслью. Большое значение имел этот курс для В.М. Комаревского, который стал постепенно преодолевать свои антропософские увлечения, систематически изучать Добротолюбие, результатом чего явилась его работа: ‘Путь совершенной чистоты и молчания’.
Одновременно с этими, конечно, сугубо секретными, неофициальными занятиями, в довольно широком кругу велось углубленное изучение Евангелия. Раз в неделю кто-нибудь из этого общества выступал со словом на евангельскую тему. По идее это ‘Слово’ должно было быть результатом самостоятельных углубленных размышлений над евангельским текстом, — своего рода ‘медитацией’, как называл его В.М. Комаревский, пользуясь антропософской терминологией, т.е. не рассуждением, а погружением в евангельское повествование. Это была очень интересная и духовно-полезная работа, она не только знакомила с Евангелием, но и заставляла глубоко вникнуть в него.
Очень быстро в нашем доме появилась молодежь. Это были Юра Панкратов и Ал. Рябцев, иподиаконы митрополита Никандра, выразившие желание познакомиться и изучить круг богословских наук в объеме семинарского курса. Они часто приходили к Н.Н., который беседовал с ними, давал литературу, составил программы для самостоятельного (‘заочного’) изучения Основного богословия, нравственного богословия, учения о Церкви с подробными комментариями к ним и списком учебных пособий. Судьба этих двух юношей была различна. Юра Панкратов сын репрессированного полковника царской армии, скончался в возрасте 22-23 лет от чахотки. Это была чистая, бесхитростная, глубоко верующая душа. А.Рябцев, которого М. Никандр отстранил за какие-то проступки от иподиаконства, уехал в Ленинград, где проучился год в Богословском институте. Обладая некоторыми литературными данными, он сделался впоследствии журналистом, ‘корреспондентом ТАСС’, как он себя рекламировал, и отошел от церковных интересов.
Из Соловков для отбывания трехгодичной ссылки приехали Женя Щибровский, репрессированный за пропаганду католицизма, и Юрочка Базилевский, из известной дворянской семьи. Попал он в Соловки случайно — за участие в какой-то богемной пирушке, в Соловках встретился с заключенными из духовных и приехал в Ташкент совершенно излечившимся от своих богемных увлечений, верующим человеком. Это был неглупый, интеллигентный юноша, женившийся на глухонемой девушке, беззаветно преданной ему. Она была скульптором из Ленинграда, кажется, тоже ссыльная. Жили они впроголодь, снимая комнату в старом городе, которую обставили с большим вкусом в восточном стиле, причем вся обстановка и декоративные украшения были сделаны Лидией из каких-то старых ящиков и тряпок. Появлялась она в очень эффектных платьях, сшитых на скорую руку из самых дешевых, но ярких материй, падающих красивыми складками (она была высокая и хорошо сложена). От постоянного недоедания Юрий заболел чахоткой — она спасла его, откормив черепашьим бульоном, салом щенят и черепашьими яйцами.
Через несколько лет, уже после нашего отъезда из Ташкента, Базилевский и Щибровский (они дружили) были снова репрессированы и погибли в лагерях.
В кругу этой молодежи появились и девушки. Это были приехавшие из Уфы с письмом от еп. Андрея (Ухтомского) купеческая дочка Рая Пуртова, хорошенькая брюнетка, и дочь генерала Лида Мальцева, обе не могли устроиться ни на учебу, ни на работу в родном городе из-за своего неблагонадежного происхождения. Лида Мальцева, рослая блондинка, решила во что бы то ни стало выучиться на шофера, получить звание рабочего и потом поступить в ВУЗ. Но и на курсы шоферов ее не принимали, когда из анкетных данных выяснялось ее происхождение. Тогда Лида поступила к нам в домработницы (вместе с Раей готовили они обед и покупали провизию), прошла в профсоюз и через профсоюз поступила на курсы шоферов. Много неприятностей пришлось ей перенести, когда ее послали работать на грузовое такси: и ругань, и приставания. Это была девушка с твердым характером, впоследствии [она] подготовилась к поступлению в Автодорожный институт, который и окончила со званием инженера-автодорожника. Рая, довольно легкомысленное и пустое создание, вышла очень удачно замуж в Москве за научного работника, имела двух детей, но развелась с мужем. Лида и Рая познакомились с иподиаконами, а те познакомили их с другими верующими девушками из Сергиевской церкви (самой серьезной из них была Шура Кожушко, медицинская сестра). Так образовалась группа молодежи, с которой проводились занятия с целью расширения их умственного кругозора (все они были с семилеткой, но стремление к знанию, к духовному просвещению было большое). Было еще несколько юношей и девушек, посещавших наш дом, но это были основные, хорошо запомнившиеся.
Так в Ташкенте Н.Н. нашел возможность как-то применять свои богословские знания, и хотя и было все это ущербно, но давало все же какое-то удовлетворение душе.
Конечно, помимо этого, Н.Н. вел большую преподавательскую и административную работу в университете, печатал статьи в ‘Ученых Записках’, в Советской энциклопедии и Энциклопедии права, изучал мусульманское право (‘Вакуфы’ и ‘Шариат’), но внутренне все же не это было для него главным: большее удовлетворение давало ему, как теперь принято говорить, его ‘хобби’, его приватное дело.

Церковные связи

Духовная жизнь в Ташкенте была своеобразной, сложной, полной драматических событий. Крупный пересыльный пункт, Ташкент был в то же время городом ссыльных. Тюрьмы всегда были полны людей, отправляемых в еще более отдаленные края, вроде, например, Душанбе, бывший в то время большим таджикским кишлаком в предгорьях Тянь-Шаня. В самом Ташкенте проживало много отбывавших трехлетний срок вольной ссылки после выхода из концлагерей, главным образом, из Соловков, — все люди, осужденные по 58 ст. уг. кодекса, как политически неблагонадежные. Среди них больше всего было высланных за идеологию: духовенства, монахов и монахинь, активных мирян, сектантов всякого рода и просто богоискателей. Много было также попавших в Соловки (а оттуда в Ташкент) случайно, по самым нелепым поводам. По такому нелепому поводу попала, например, в Соловки Екатерина Сергеевна Г., некая молодая особа, окончившая искусствоведческое отделение университета в Петрограде: ей было инкриминировано получение в подарок от родственников за границей через какое-то иностранное посольство пары шелковых чулок. Бедную девушку замучили подозрениями в шпионаже, а когда факт шпионажа не был доказан, на всякий случай упрятали подальше по логике: если и не было, то могло бы быть. Вся жизнь этой интеллигентной, серьезной девушки и не помышлявшей о политике, была испорчена — скончалась в какой-то далекой ссылке во время войны.
Ссыльные жили свободно, снимая частные квартиры у местных жителей, и были обязаны только явкой в определенные дни для регистрации в органах ГПУ. Жили большею частью впроголодь, заводили знакомства в самых разнообразных кругах ташкентского общества и являлись активными рассадниками всякого рода ‘идеологий’. Узбеки относились к ним сочувственно, принимали их в свои дома, сдавали хибарки.
В европейской части города среди семей верующих встречались дома, в которых охотно принимали сосланное или пересылаемое духовенство, организовывали помощь одеждой и питанием. Некоторые постоянно носили передачу в тюрьмы, узнав каким-либо образом, что там томятся ссыльные по религиозным делам. В одном из таких домов, в котором бывали и мы, постоянно находили приют временно оставляемые в Ташкенте до назначения нового места жительства ссыльные из духовного звания. Среди них были и епископы. В этот дом хаживал и правящий ташкентский епископ Лука, с которым Николай Николаевич познакомился в первый же свой приезд.
Епископ Лука (Войно-Ясенецкий), известный не только в Ташкенте врач-хирург, незадолго до нашего приезда овдовел, принял монашество и был хиротонисован в епископы с оставлением в Ташкенте. Святейший благословил его и в сущем сане совершать по мере надобности операции, и он нередко пользовался этим разрешением, уступая настойчивым просьбам больных, решавшихся на сложную операцию только в том случае, если оперировать будет Войно-Ясенецкий (Лука). Владыка уступал просьбам, приезжал в больницу в монашеском одеянии и непременным условием ставил наличие в операционной иконы Богоматери. Рассказывали, что однажды ему пришлось оперировать крупного партийца. Врач, присутствующий при этом и ассистировавший ему, еврейчик, умолял поставить икону в шкаф, доказывая, что и воля епископа будет удовлетворена, и больной, а тем более больница, не пострадают за нарушение принятых порядков. Но Лука остался непоколебим и совершил операцию (удачно) только после молитвы перед образом Божией Матери.
Его колоритную фигуру, с посохом в правой руке и молитвенником, который он держал перед собой в левой, можно было нередко встретить, когда он утром отправлялся из своей квартиры на Учительской в Сергиевский собор.
Все эти ‘чудачества’ терпели до поры до времени. Убрали его из Ташкента самым неожиданным образом. Об этом стоит рассказать, так как событие это весьма характерно для того времени (1925-26 гг.). В САГУ на медицинском факультете преподавал некий профессор-биолог (имени не помню {Физиолог Иван Петрович Михайловский. — Ред.}), который специально занимался опытами по оживлению (или ‘воскресению’, как он заявлял) умерщвленных им ради этой цели собак и читал публичные лекции о возможности воскресения умерших, сопровождая их опытами на собаках. Интерес к этой проблеме возник у него по личному поводу, после того как у него скончался сын — мальчик лет 7-8, которого он страшно любил. Вместо того чтобы похоронить его обычным образом, он забальзамировал его и поставил тело мальчика в стеклянном шкафу в своем кабинете, сам обложился литературой по вопросу об оживлении умерших организмов (характерно, что настольной книгой его была ‘Философия воскресения’ Федорова, философа — современника Вл. Соловьева) и занялся у себя в лаборатории экспериментированием на собаках. Жена его, мать ребенка, ушла от него, не будучи в состоянии выносить зрелище умершего сына. Тогда он женился вторично на студентке-медичке. Через несколько месяцев после этого брака профессора находят убитым в его кабинете. Начинается следствие: самоубийство или убийство? Эксперты говорят, что по положению раны есть больше оснований говорить о самоубийстве, жена (медичка) заявляет следователю, что это она убила мужа по наущению еп. Луки, так как тот опасался, что опыты над оживлением умерших собак могут якобы поколебать религию и станут во вред Церкви. Заявления этой особы оказалось достаточно, чтобы арестовать Луку и выслать его за пределы Ташкента. Это была первая ссылка еп. Луки, после которой он больше в Ташкент не являлся, начало его долгой подвижнической жизни в лагерях, откуда он вышел только по окончании войны, составив себе крупное медицинское имя по военной хирургии. Скончался он, как известно, в глубокой старости в Крыму в сане архиепископа. Н.Н. два-три раза встречался с ним у Муромцевых, но о чем они говорили — я не помню. В нашем доме он никогда не бывал.
Другою, не менее примечательной личностью, был опальный митрополит Арсений, в прошлом государственный сановник, первоприсутствующий член при правительствующем Синоде, бессменный председатель Собора в отсутствие патриарха, доктор богословских наук. Жил он в Ташкенте в вольной ссылке, снимая чуть ли не у узбеков малюсенькую комнатушку с терраской, выходившей прямо во двор. Даже он ходил в узбекском халате, что, помню, меня поразило, сам стряпал себе пищу и жил в убогости и смирении, но и в этом униженном виде сказывался вельможа до мозга костей. Н.Н. бывал у него несколько раз, однажды вместе с Василием Михайловичем Комаревским, и он бывал в нашем доме, один раз, вспоминается, вместе с правящим м. Никандром (занявшим вдовствующую ташкентскую кафедру после ареста еп. Луки). Были они очень тронуты, когда мы их усадили за стол в глубоких креслах, — отвыкли от такого почета в мирском обществе. М. Арсений был сослан в Ташкент за оппозицию м. Сергию. По этому вопросу, главным образом, и шла у него беседа с Н.Н., встречавшимся с ним еще в бытность свою на Соборе. Но тогда владыка Арсений, один из трех кандидатов на патриарший престол, был первым (после патриарха) лицом на Соборе, а Н.Н. — самым молодым его членом, представителем от мирян. Близости между ними не было, да и не могло быть. В Ташкенте Владыка Арсений, гонимый, испытавший арест, тюрьму и ссылку, очень смирился и просто, радушно, с большим доброжелательством встретился с ним и был, как казалось, благодарен, что не забывают его. Помню, как в день его Ангела я преподнесла ему, по совету Н.Н. и В.М., букет цветов. Он был обрадован этим небольшим знаком внимания и все приговаривал: ‘Любили меня дамочки в свое время, любили’. В бытность свою в Ташкенте он был в упадочном настроении, считал положение Церкви крайне тяжелым, и когда, кажется, В.М., в разговоре заметил, что ‘Врата адовы не одолеют ее’, — он с горечью ответил: ‘Уже одолели’. Во время встречи двух владык в нашем доме — опального м. Арсения и правящего м. Никандра, разговор также все время велся о положении Церкви, об отношении к м. Сергию и его точке зрения на текущий момент и церковную политику. Видимо, эта встреча дала повод к обвинению Н.Н. в том, что он, якобы, является негласным консультантом по церковным делам при правящем митрополите. На следствии ему пришлось выяснять различие между официальной точкой зрения, защищавшейся м. Никандром, и оппозицией, в которой был Владыка Арсений. По возвращении из тюрьмы он довел до сведения обоих митрополитов о своем показании у следователя. М. Арсений был несколько недоволен, но уже после нашего отъезда он написал примирительное письмо к м. Сергию, был принят последним в общение и после смерти м. Никандра назначен им на Ташкентскую кафедру. Однако недолго довелось ему быть Ташкентским Владыкою. Летом, кажется, в 1930 году, он скоропостижно скончался за чашкой чая, вернувшись в воскресный день из храма, где он совершал Литургию. Кончина его была мирной, блаженной.
Проездом через Ташкент жил некоторое время у Муромцевых Уфимский Владыка Андрей (Ухтомский), кандидат в единоверческие епископы, если бы Собор принял автокефалию единоверцев. Но этот вопрос, как известно из актов Собора 1917-18 гг., был решен отрицательно: единоверцы, сохраняя свои обрядовые различия, свои храмы, свой быт, должны были, тем не менее, подчиняться правящему православному епископу той епархии, в которой они проживали, с тем, однако, условием, что один из викариев этой епархии должен был вершить дела местных единоверцев, с полным уважением относясь к их обычаям. Единоверцы остались недовольными этим решением, епископ Андрей встал на их сторону. Он полагал, что тяжелое положение, в которое попала Церковь при новом строе, является прямым следствием реформы Никона, и оправдывал позицию старообрядцев, воспротивившихся не столько исправлению старых книг, сколько вмешательству государственной власти во внутренние дела Церкви. С этой точки зрения вопрос о двуперстии и двукратном аллилуйя был для старообрядцев вопросом принципа, вопросом свободы вероисповедания. Позицию местоблюстителя м. Сергия он считал прямым продолжением синодальных традиций.
Исходя из этой точки зрения, он счел для себя возможным самочинно, вопреки ясному решению Собора, отслужить Литургию в единоверческом храме в сослужении с единоверческим духовенством в качестве единоверческого епископа, полагая, что этим самым он положил начало для воссоединения всех старообрядцев с православной Церковью. Он показывал Н.Н. фотографическую карточку, на которой был снят с руководителями единоверия, автокефалистами, сидящим у подножия креста в одеянии единоверца.
Очень живой, искренний, тяжело переживавший недуги Церкви, он вызывал большую симпатию к себе. Николай Николаевич был во многом согласен с ним в оценке момента, но считал его дело воссоединения самочинием и утопией. Самочинием — потому что дело такой большой важности, как решение давнишнего спора между старообрядцами и православными могло быть совершено только с участием всей Церкви, а не келейным способом договоренности друг с другом нескольких лиц. Утопией — потому, что он ясно видел, что из затеи еп. Андрея ничего путного не выйдет, что воссоединения не произойдет.
Из Ташкента еп. Андрей уехал в Уфу, где уже был епископ, поставленный м. Сергием. Произошел раскол. Пылкий и неосторожный Андрей, выступавший с горячими проповедями в своем уфимском храме, недолго пробыл на свободе. Он снова был репрессирован и, протомившись в тюрьме, скончался не выходя на свободу.
Наибольшее впечатление оставила на нас встреча и знакомство с архимандритом Вениамином (Троицким), высланным в Ташкент из Вышнего Волочка в вольную ссылку. Младший сын вышневолоцкого иерея, он еще в отрочестве был иподиаконом у еп. Теофила, большого знатока и любителя церковных служб. Очень рано приняв монашество, он в возрасте 20 с небольшим лет был уж иеромонахом, попал в тюрьму, где встретился с епископом Андреем, сошелся с ним и был возведен им в тюрьме же в сан архимандрита. Это был молодой, красивый монах, живой, деятельный, всегда окруженный молодежью, на которую он умел воздействовать. Он поселился за городом, сняв на Никольском шоссе небольшой домик, скрывавшийся от любопытных взоров проходящих в густом фруктовом саду. С ним поселились несколько старушек-монахинь (мать Зиновия, мать Анфия, мать Зосима, мать Тавифа и еще кто-то) и девушка лет 30-ти, некрасивая, скромная, болезненная, по имени Тоня. Все они образовали общину, бывшую на послушании у о. Вениамина. Постоянными спутниками о. Вениамина были два брата Куликовы — старший Николай, принявший впоследствии монашество с именем Нофита и скончавшийся в молодых годах на далеком Севере, и младший Миша, совсем еще мальчик. Был и еще брат, но он появлялся изредка. Все братья обладали хорошими голосами и вскоре составили прекрасный хор. Приятный голос — мягкий баритон — был и у самого о. Вениамина.
В домике, в котором поселилась община, самая большая комната была оборудована под молельню. К ней примыкала небольшая комната, которая стала келией о. Вениамина. Три или четыре комнаты были заняты старушками. В воскресенье и праздничные дни о. Вениамин стал совершать богослужения. Службы были уставные, хор пел слаженно, Тоня прекрасно читала (у нее был звучный контральто), и вскоре слава о прекрасном богослужении в маленьком домике на Никольском шоссе разнеслась по всему городу. В скором времени молельня перестала вмещать всех желающих присутствовать на богослужении и опоздавшие размещались в саду, под деревьями, у открытых окон. Особенно запомнилось богослужение под Пасху. Темно, звездная ночь, блещущий огнями домик, горящие плошки под деревьями, отбрасывающие фантастические тени, народ, в благоговейном молчании расположившийся под кущами деревьев, у открытых окон, откуда раздавалось ликующее пение пасхальных ирмосов. На рассвете кончилась Литургия, и тут же в саду была организована трапеза для народа. Такие праздничные угощения арх. Вениамин устраивал всегда в дни двунадесятых праздников, а иной раз и в воскресенье. Его намерением было возродить порядки древней (первохристианской) Церкви — ее простоту и одушевление, ее общинный строй и живую трепетную веру в Спасителя. Желая воодушевить своих стареньких монахинь, он стал проводить с ними беседы о первохристианской Церкви и на евангельские темы, но те, утомленные дневным трудом, засыпали к большому его огорчению, о чем он сам с юмором рассказывал нам.
Молодежь, которая бывала у нас, перекочевала из Сергиевского храма в общину Вениамина. Вениамин много с ней возился, беседовал, вразумлял, поучал. Вениамин отрицательно относился к обновлению и был в числе ‘непоминающих’, т.е. в оппозиции к официальной Церкви. Вполне понятно, что деятельность Вениамина, столь успешно развивавшаяся в Ташкенте и притом в оппозиции к правящему епископу (что было уже нарушением канонов), вызвала пристальный интерес со стороны наблюдающих органов. За ним была организована гласная и негласная слежка. Так, например, в одно из воскресений, когда о. Вениамин после совершения Литургии сидел за своей обычной трапезой в окружении собравшегося народа, неожиданно появился ташкентский уполномоченный по церковным делам, перелезший для этой цели через ограду. Радушно встреченный о. Вениамином, который высказал искреннее удивление по поводу столь странной манеры приходить в гости и весело посмеялся над этим. Тот был угощен и после беседы отправился восвояси. Предосудительного ничего не было, но самый факт возрастающего влияния на народ, особенно на молодежь, был нежелателен, и не прошло и 2-х лет, как о. Вениамину пришлось уехать из Ташкента. Вызвал его в Уфу еп. Андрей. Там он был хорошо встречен и после ареста последнего занял уфимскую кафедру. Таким образом, как и при еп. Андрее, в Уфе существовало два церковных направления, два епископа: еп. Вениамин, сторонник еп. Андрея, бывший в оппозиции к м. Сергию, и представитель официальной церковной власти, кажется, еп. Иоанн.
Недолго пришлось быть молодому епископу на кафедре. Он был арестован, долго просидел в заключении, выпущен из тюрьмы тяжело больным в вольную ссылку в г. Мелекесс, где вскоре умер. Это был живой, талантливый, искренне верующий человек. Жертва времени. Несколько раньше его умер в Мелекессе Юра Панкратов, в последнее время очень сблизившийся с ним, а несколько позже — и Тоня. В Ташкенте распалась и маленькая общинка, созданная им.
Николай Николаевич часто встречался с о. Вениамином и подолгу с ним беседовал. Темой этих бесед были не только общие религиозно-философские вопросы, которыми о. Вениамин интересовался (он много читал и был вполне культурным человеком, несмотря на то, что не смог получить высшего образования), но и текущее положение в Церкви, ее судьба в дальнейшем, — тема, которая больше всего волновала и тревожила церковных людей.
Николай Николаевич очень ценил эти встречи с церковными людьми, только в этой среде он чувствовал себя в своей тарелке, одушевлялся, расцветал, держался непринужденно, был весел и разговорчив, и они также относились к нему с большой симпатией, невзирая на разность положения. Тема Церкви, ее положения в обществе, отношение к ней государственной власти, ее грядущие судьбы волновали его чрезмерно, иной раз до слез: в такие минуты он ходил быстрыми шагами по комнате, нервные подергивания усиливались, лицо бледнело, он чуть не плакал, пока этот приступ тоски, тревоги, печалования не проходил, и он снова возвращался к своему обычному легкому, я бы сказала, жизнерадостному настроению. Житейские неудачи, которых было достаточно на его веку, волновали его куда меньше.
Самым острым вопросом, который неизменно поднимался как в церковной среде, так и в обществе, собиравшемся у Л.В. Успенского, был вопрос об отношении к м. Сергию, местоблюстителю патриаршего престола. В церковных кругах этот вопрос имел прежде всего практическое значение: то или иное отношение к м. Сергию определяло степень легальности церковного деятеля. В то же время у ‘христианнейших гностиков’ (В.А. Краснокутского, Б.М. Власенко, Ю.И. Пославского, отчасти и у самого Л.В. Успенского) всякий промах, всякий неверный шаг высшей церковной власти встречался с известной долей злорадства. Николай Николаевич остро ощущал необходимость разъяснять смысл церковной политики, защищать от напрасных нападок на нее, особенно со стороны чуждых и равнодушных к Церкви людей.
Среди церковных деятелей, таких как м. Арсений или еп. Андрей, вызывало критику провозглашение себя митр. Сергием ‘местоблюстителем патриаршего престола’ при жизни м. Петра, преемственно принявшего власть местоблюстителя от самого Святейшего патриарха Тихона, тогда как Сергий был всего только ‘местоблюстителем местоблюстителя’ впредь до возвращения м. Петра. Однако м. Петр был в далекой сибирской ссылке, от него не было никаких вестей, неизвестно даже, был ли он жив. Церковь, оставаясь без главы, раздиралась в борьбе с обновлением, несла в этой борьбе большие жертвы, в то же время на местах не было осведомленности о том, что делалось в центре, всюду появлялись самочинные движения, поощрявшиеся властью с целью создания раскола, к которым народ, миряне, не знал как относиться. Духовенство, не принимавшее этих новоявленных деятелей, арестовывалось, высылалось, церкви закрывались, приходы пустели, по всей стране среди верующих было смятение, стоны, плачи. Вот в это-то трудное время м. Сергий взял бразды правления в свои руки, возглавив Высшее Церковное Управление и энергично принявшись за наведение порядка в епархиях. С канонической точки зрения это был захват власти, так как по каноническим правилам м. Сергий должен был получить свои полномочия от законного местоблюстителя м. Петра. Но м. Петр был вне пределов досягаемости. Взяв власть в руки, м. Сергий оправдывал этот, по существу, неканонический поступок, тяжестью обстоятельств, вынудивших его, ради спасения церковного корабля пренебречь канонами. Среди духовенства, как высшего, так и низшего, начались сомнения в правильности этого поступка, начались отходы, появился новый раскол.
Николай Николаевич, лично знавший м. Сергия по Собору и благожелательно относившийся к нему, долгое время защищал его от нападок тех, кто не признавал его местоблюстителем, оставаясь верным м. Петру. Он полагал, что в Церкви равно правомерны два пути: путь церковной акривии, которым шел м. Петр, отвергнувший все компромиссы и принявший бремя мученичества, и путь церковной икономии — приспособления к обстоятельствам, ради сохранения целости Церкви, ради возможности ежедневного совершения Божественной Литургии, без чего народ одичает. Николай Николаевич полагал, что путь икономии есть также своего рода ‘изволение мученичества’, — в некоторых отношениях, быть может, даже более трудный, так как в нем нет пафоса героизма, согревающего душу того, кто идет путем акривии. Церковная икономия — это не приспособление к обстоятельствам, не лавирование среди них с целью достижения каких-то выгод. Церковная икономия предполагает, что тот, кто идет этим путем, берет на себя крест добровольного уничижения и поношения, крест непонимания, насмешек и пренебрежения, — ради одной великой цели — спасения стада Христова, немощного, страдающего, оставшегося как овцы без пастыря в обстоятельствах притеснения и гонения. Защищая м. Сергия от нападок, Николай Николаевич так именно понимал его дело и оправдывал неканоничность его власти, — до тех пор, пока не появились в газетах ставшая широко известной декларация м. Сергия и его последующие выступления. Эта декларация, в которой утверждалось, что аресты и преследования духовенства направлены только против лиц, являвшихся на самом деле политическими преступниками, глубоко взволновала Николая Николаевича и привела его в смятение. ‘Как можно было так сказать в то время, как Церковь лишена всех свобод, а церковные люди тысячами скитаются по лагерям? — говорил он. — И кто же это говорит? Лицо, стоящее во главе Русской Церкви, почти Патриарх. Это уже не ‘икономия’, а простое приспособленчество’. В это время Николай Николаевич разорвал и сжег свою статью о ‘Двух путях’ в церковной деятельности. Он пришел к выводу, что м. Сергий на этот раз в своих декларациях перешел пределы дозволенной икономии и допустил далеко идущие компромиссы, обрекающие Церковь на прозябание. Возродив традиции синодального периода в управлении Церкви, что имело еще некоторый смысл в условиях христианского государства, он поставил Церковь в подчинение атеистической власти, которая терпит Церковь только ‘до времени’. Николай Николаевич перешел в стан тех, кто именовал себя ‘непоминающими’, однако, он предостерегал от опасности впасть в раскол и не считал иерархов, поминающих м. Сергия, погрешающими против канонов, он считал для себя возможным посещение храмов, в которых возносилось имя митрополита Сергия. Догматически м. Сергий не согрешил, его декларации и заявления, появившиеся в печати, можно рассматривать, как его личные взгляды, не обязательные для верующих, быть может, даже и вынужденные.
Еще больше смущения внесло введение поминовения властей за богослужением. Николай Николаевич полагал, что само по себе поминовение власти, хотя бы и противоборствующей, не идет вразрез с преданием Церкви, молившейся за языческую власть в самые тяжелые годы гонений, и может быть канонически обоснованно. Но, однако, поминовение властей за великим выходом на Литургии или без прибавления ‘да тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте’ — есть переход за пределы дозволенной икономии. Между тем в некоторых храмах усердствовали и поминали ‘властей’ и ‘воинство’ за великим выходом, как это было в дореволюционной России. Но в те времена подобные поминовения оправдывались тем, что царь являлся помазанником Божиим, первым ‘человеком царства’, предстоятелем пред Богом за ‘мир’, за народ. В условиях революционной России всего этого комплекса идей нет, и поминовение богоборческой власти в момент, когда молящиеся готовятся к участию в величайшем христианском таинстве пресуществления хлеба и вина в плоть и кровь Господа Иисуса Спасителя, является по существу кощунством. Поминовение властей с непременным добавлением слов ‘да тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте’ уместно лишь на эктениях, как молитва за земное отечество, каким бы оно ни было, и за создание в нем таких условий, при которых верующие могли бы жить ‘во всяком благочестии и чистоте’.
Поминание властей в революционной России не имеет ничего общего с поминовением власти в царское время не потому, что первая власть якобы хуже второй — дело не в этом, а в разном отношении к Церкви со стороны ‘властей предержащих’: царская власть даже в самые свои худшие времена все же признавала себя христианской, революционная власть при всех своих благих намерениях создания для народа земного счастья и изобилия благ для всех не только не признает себя христианской, но и открыто провозглашает себя атеистической. В этом вся разница. Однако многие забывали ее, смешивали одну с другой. Опубликование м. Сергием его декларации и введение поминовения власти за богослужением глубоко взволновали души духовенства и верующих. Часть духовенства, пошедшая за м. Сергием, на первых порах жила в атмосфере казенного благополучия, которое, казалось бы, подтверждало правильность его церковно-политического курса. Однако, совесть многих служителей Церкви не мирилась с этим курсом и в особенности с допущенной м. Сергием в его декларации ложью, что повело к возникновению церковной оппозиции и даже новому расколу. Наиболее крайние представители этой оппозиции полностью откололись от возглавляемой митр. Сергием иерархии, они обвиняли митрополита чуть ли не в ереси и доходили даже до отрицания благодатности таинств, совершаемых в храмах, где поминали имя м. Сергия. Николай Николаевич не разделял этих крайних взглядов, он принадлежал к более умеренному крылу церковной оппозиции.
Между тем протест против церковной политики митр. Сергия повел к новым репрессиям со стороны гражданской власти, рассматривавшей всех оппозиционеров как политических преступников. Начались аресты среди наиболее оппозиционно настроенной части духовенства, за которыми часто следовало и закрытие храмов, в которых они служили. Несмотря на то, что протест против линии м. Сергия привел к таким тяжелым последствиям, Николай Николаевич видел в этом протесте глубокий духовный смысл. Значение его, по мнению Николая Николаевича, заключалось в том, что Церковь, лишенная возможности воздействовать на мир путем христианской миссии, освяти л ась кровью и стойкостью исповедников и молитвой в скорбях и страданиях за Церковь, возносимой ими к Престолу Божию.
Вместе с тем Николай Николаевич твердо стоял на том, что протест и оппозиция против линии митр. Сергия ни в коем случае не должны вести к расколу, поскольку здесь не было догматических нарушений ни с той ни с другой стороны. Это было различием в вопросе, не получившим догматического определения, и в Сергиевских храмах можно было встретить истинных ‘рабов Божиих’ и подлинное христианское благочестие — стоит вспомнить хотя бы архиепископа Тверского Фаддея и тверское духовенство (о. Илия Громогласов, о. Борис Забавин и др.), епископа Курского Онуфрия с его духовенством, Орловского епископа Александра и многих других, которые, несмотря на вполне лояльную церковную позицию, почти все кончили жизнь в изгнании. Поэтому в какой бы город мы ни приезжали, мы неизменно посещали храмы, хотя в них и возносилось имя митр. Сергия. Абсолютно неприемлемыми были для Николай Николаевича только такие церкви и направления того времени, как группа еп. Антонина, обновленчество, ‘Живая Церковь’, григорианство, поскольку в них он усматривал уже догматические нарушения, самочиние, отступление от благодатного строя церковной жизни, пренебрежение канонами и преданием. Только в Калинине, после ареста архиепископа Фаддея и его духовенства, мы перешли, с благословения о. П., на домашнюю молитву, тем более, что в это время особенно широко развернулась кампания по закрытию храмов как в Москве, так и на периферии, в результате чего в годы, непосредственно предшествовавшие началу Великой Отечественной войны, положение Церкви было очень тяжелым. Только патриотическая деятельность Церкви во время войны привела к глубоким изменениям в положении Церкви в советском государстве. Но это произошло уже после кончины Николая Николаевича. В годы же его жизни в Ташкенте, которые совпали с началом наиболее острого периода кризиса церковной жизни, он часто участвовал в обсуждении животрепещущих вопросов в жизни Церкви как в кругах церковных деятелей, так и в кругу своих ближайших друзей отстаивая вышеупомянутую точку зрения.
Для ташкентского периода жизни характерны также связи Николая Николаевича с священнослужителями инославных вероисповеданий — с пастором и ксендзом местных церквей. Оба они бывали в нашем доме, один раз мы были вместе у пастора в его чинном протестантском доме. С обоими он вел дружеские беседы, не подчеркивая своего превосходства как члена Православной Церкви и с уважением относясь к особенностям протестантизма и католичества, догматическим и обрядовым. Разделение христианских церквей он считал явлением временным, ссылаясь на подтверждение своего мнения на слова митр. Филарета (Дроздова), что ‘перегородки между ними до неба не доходят’, так как для каждой из них самым существенным является вера во Христа, Сына Божия, пришедшего во плоти, чтобы спасти всех. Близка была ему и мысль ‘Трех разговоров’ Вл. Соловьева. Живо чувствовал он близость времени, когда по всему лицу земного шара разольется волна всеобщего неверия и отступления, в каждой стране проявляясь по-своему, и тогда ‘малое стадо’, оставшееся верным Христу, должно забыть свои разногласия и объединиться на том, что всем им обще. Признаки грядущего сближения он усматривал во многих явлениях времени — ив стремлении старокатоликов к сближению с православными, и в отказе протестантизма от крайностей отрицательной критики и возвращении к традициям первоапостольской церкви, и в пересмотре католиками отношения к православию и признании ими заслуг мученической Церкви в России. Он по существу стоял на точке зрения, которая в настоящее время именуется ‘экуменизмом’ и для которой характерно стремление к объединению перед силами воинствующего атеизма всех религиозных культов на основе единой для всех веры в Бога и Христа Спасителя. Забегая вперед, скажу, что в тюрьме он молился даже вместе с мусульманами (про себя) во время их утреннего и вечернего намаза, в то время как русские неверы глумились над ними и насмехались над ним как над ‘разложившимся’. Однако себя он всегда считал православным и вне Церкви не мыслил своего бытия.

Тревоги и испытания последних лет жизни в Ташкенте

Благополучие первых лет пребывания в Ташкенте длилось недолго. На этом факультете была провалена партийная кандидатура троцкиста, высланного за левацкий уклон из Ленинграда (шли слухи, что он развалил факультет в Ленинградском университете), реакцией на это был, в конечном счете, разгром двух наиболее крамольных факультетов — факультета востоковедения и факультета хозяйства и права. Оба факультета были закрыты, профессорско-преподавательский состав уволен за ненадобностью, и Николай Николаевич в числе других остался без работы. Когда по прошествии некоторого времени было приступлено к созданию на обломках разгромленных факультетов новых, которые были укомплектованы уже национальными кадрами, а из прежнего состава людьми менее приметными, Николаю Николаевичу не нашлось там места. К этому времени его сделали ‘лишенцем’ и в публичных списках избирателей его имя, наряду со всякого рода ‘бывшими’, было внесено в число лишенных избирательного права. Николай Николаевич был удручен — лишение прав означало своего рода политическую смерть, ставило непроходимую преграду для работы. Зарабатывать на жизнь пришлось случайными занятиями: дачей частных уроков, составлением популярных брошюр вроде ‘Алкоголизм и его вред’, частной юридической практикой у некоего присяжного поверенного. Перспектив на устройство в Ташкенте не было никаких — с грустью видели мы, как распадается налаженная жизнь. Из Москвы уже больше никто не приезжал, многие знакомые были в таком же положении, как и Николай Николаевич, среди них известнейший знаток Узбекистана А.А. Семенов и др.
В этот тяжелый для нас год скончался мой отец. С его смертью кончились наши летние поездки на дачу к родителям. Тоже конец, и притом очень мучительный, жизни под родительским кровом, конец молодости. Мы стояли перед порогом новой жизни. Как-то она сложится?
Зима 1930-31 года прошла в тревогах и ожидании еще более неприятных вещей. Однако весной 1931 года неожиданно наступило в нашей жизни какое-то прояснение. Николай Николаевич получил приглашение из Таджикистана (который незадолго перед этим стал Автономной республикой со столицей в Душанбе) на должность ученого секретаря во вновь открытый Таджикский научно-исследовательский институт. Туда же был приглашен и А.А. Семенов, и в феврале они оба уехали в Душанбе.

АРЕСТ И ССЫЛКА

В Душанбе нам отвели небольшую квартиру из двух комнат в только что отстроенном двухэтажном доме на окраине города. Окна нашей квартиры выходили на гряду холмов, ранней весной сплошь покрывшихся пламенеющими тюльпанами. Весь городок представлял собой, в сущности говоря, большой кишлак, расположенный в предгорьях Тянь-Шаня на берегу очень бурной горной речки. Он весь утопал в садах и, в отличие от Ташкента, имел очень небольшую европейскую часть, всего две-три улицы. Среди русского населения было много ссыльных и бывших ссыльных, обжившихся и оставшихся на работе по окончании срока ссылки.
Приехав в Душанбе, я нашла Николая Николаевича очень неустроенным. Институт влачил жалкое существование — почти без кадров, зарплату выплачивали крайне редко, с интервалами в 2-3 месяца. Наладить работу при таких обстоятельствах было крайне трудно. В городе было неспокойно — в окрестностях бродили отряды басмачей, совершавшие дерзкие налеты внутри города. Пограничные войска и милиция были брошены на борьбу с басмачами.
Еще до моего приезда Николай Николаевич познакомился и подружился со строительным техником Николаем Васильевичем Емельяновым, который жил со своей семьей в бараках недалеко от нас. Глубоко верующий человек, он сумел организовать у себя на квартире нечто вроде молитвенного дома, куда собиралась небольшая группа верующих, конечно, под большим секретом. В Сталинабаде [Душанбе] в это время не было ни храма, ни священника, на кладбище лежало много неотпетых покойников к большому горю их родных и близких. Николай Николаевич довел до сведения ташкентского митрополита Никандра тяжелое положение верующих в Душанбе, и, когда я стала собираться к Николаю Николаевичу, владыка вручил мне Св. Евангелие для передачи ехавшему туда в ссылку некоему Ростовскому протоиерею в благословение на совершение в этих местах богослужения. Приехав в Душанбе, я сообщила о своем поручении Ник[олаю] Николаевичу], и мы вместе оповестили об этом Н.В. Емельянова и собиравшуюся у него горстку верующих. Все были крайне обрадованы, так как приближалась Пасха, а в Душанбе ни разу еще не раздавалось ранее пасхальных песнопений. Однако найти ростовского протоиерея оказалось делом очень трудным. Мы знали только, что зовут его отцом Павлом (даже фамилию не знали) и что его сопровождает несколько монахинь, вместе с ним едущих в ссылку. Приближалась Страстная, а поиски мои были безуспешны. В раздумье ходила я по улицам Сталинабада, вглядываясь в лица проходящих, как вдруг, однажды, уже на шестой неделе поста, в один из базарных дней я увидела в разношерстной толпе покупающих и торгующих двух женщин средних лет в белых платочках. ‘Они!’ — мелькнуло у меня в голове, и я бросилась вдогонку за ними. Схватив одну из них за рукав, я спросила, не они ли монахини из Ростова, приехавшие с о. Павлом. Женщины ответили утвердительно. Да, это они, а о. Павел сидит у развилки в ожидании пристанища, они же пошли искать квартиру. Торопясь и волнуясь, рассказала я им о поручении, данном мне м. Никандром, и о том, что их здесь давно уже ждут и что пристанище для них готово. Обрадованные неожиданной и столь чудесной встречей, отправились мы к месту, где поджидал монахинь о. Павел, а оттуда вчетвером пошли к Н.В. Емельянову. Тот тут же отвел о. Павла в приготовленную для него комнату, а монахини устроились отдельно, сняв себе хибарку у таджиков. К вечеру пришел Николай Николаевич, а на другой день в молельной у Н.В. Емельянова был установлен небольшой столик для совершения Литургии, и о. Павел начал свое служение под Вербное Воскресение. Страстную неделю каждый день были службы, которые мы неизменно посещали, но перед самой Пасхой разразилась гроза — рано утром, на рассвете, к нам постучали, вручили ордер об аресте и, нужно сказать, после довольно поверхностного обыска (все рукописи Н.Н. остались целы) увезли его в тюрьму. В тот же день и час был арестован А.А. Семенов. Оба ареста были сделаны по приказу из Ташкента. Местные власти были лишь исполнителями приказа и сквозь пальцы смотрели на режим не своих заключенных. Их больше беспокоили таджики-басмачи, заполнившие собой все помещение тюрьмы. Мне пришлось подумать о передачах и Николаю Николаевичу, и А.А. Семенову. Сидели они в разных камерах, причем А.А., знавший таджикский язык и местные обычаи и известный еще по своей прежней дореволюционной деятельности, пользовался у таджикской охраны громадным авторитетом. Любую передачу для него всегда принимали безотказно. Однажды он переслал мне через таджика-охранника большие золотые часы для передачи семье. Часы были замечательны тем, что на внутренней их крышке была выгравирована именная надпись эмира Бухарского. В Ташкенте эти часы могли бы сыграть роковую роль. Получив часы, я не знала, что мне с ними делать, куда спрятать. В конце концов засунула в мешок с мукой и таким образом привезла их в Ташкент. Родные А.А. пришли в ужас от этих злосчастных часов. Разобрав их на части, она разбросали их в разные места, чтобы только как-нибудь отделаться от этой улики.
Николай Николаевич сидел в худших условиях. С ним было еще несколько арестованных русских, частично уголовников. Вели они себя безобразно, в воздухе висела ругань, пребывание с ними было страданием. Зато заключенные из таджиков, эти страшные басмачи, вели себя безукоризненно. Каждый день в определенные часы они становились на молитву, и Н.Н. молился вместе с ними. Впрочем, к этому времени, быть может, под влиянием надвигающихся страданий, которые интуитивно чувствовались им, Николай Николаевич много молился — не только дома, но и на улице, в общественных местах он творил непрестанную молитву. Это было настолько заметно, что окружающие часто считали его священником, а мальчишки постоянно дразнили его, бегая за ним с криком: ‘Мулла! Мулла!’.
В это время на передаче я познакомилась с женой одного политического заключенного, и она научила меня шифрованной корреспонденции: на папиросной бумаге писалась записка, которая вкладывалась в корешок книги — книги принимались беспрепятственно. С тех пор я стала регулярно переписываться с Н.Н.
После месячного пребывания в сталинабадской тюрьме Н.Н. и А.А. были пересланы в Ташкент, где в это время полным ходом шло следствие по делу арестованных профессоров и преподавателей двух закрытых факультетов. Следствие длилось около полугода. Были предъявлены самые фантастические обвинения, в которых нужно было ‘признаться’. Одним из главных пунктов обвинения был провал на факультетских выборах партийного кандидата — вышеупомянутого ссыльного троцкиста из Ленинграда. В этом неподчинении партийным требованиям был усмотрен прямой вызов Советской власти, хотя этот троцкист сам был впоследствии арестован и расстрелян за антипартийную деятельность. Все ссылки на университетскую автономию еще больше подлили масла в огонь. Всякое чаепитие, всякая встреча за обеденным столом, всякое празднование именин были в глазах следственных органов контрреволюционными собраниями. Николаю Николаевичу предъявили особое обвинение в знакомстве с митрополитами Никандром и Арсением и в негласной консультации по церковным делам. Инкриминировалось также влияние на молодежь.
По истечении полугода Николай Николаевич, бледный, худой, еле державшийся на ногах, т.к. ноги ослабли, был выпущен вместе с другими на свободу впредь до вынесения приговора Москвой. В январе 1932 года пришло решение: трехгодичная ссылка в Новосибирск. В конце января Николай Николаевич уехал в Новосибирск, а в конце февраля, ликвидировав все наши вещи, уехала и я. Николай Николаевич уже работал в качестве экономиста в планово-экономическом секторе Западно-Сибирского Крайкомхоза. С этого времени началась тягостная для Н.Н., очень несвойственная ему служебная деятельность в учреждениях на должностях плановика-экономиста или статистика.

В НОВОСИБИРСКОЙ ССЫЛКЕ
(январь 1932 — весна 1934 гг.)

После солнечного Ташкента Новосибирск показался суровым, пасмурным, настороженным. Люди хмурые, замкнутые. Город, кроме Красного проспекта — главной улицы, застроенной благоустроенными домами, представлял собой в те времена по сути дела широко раскинувшееся село с небольшими деревянными домиками и дощатыми тротуарами. В каждом таком домике непременно были ставни с тяжелыми болтами. Как только наступали сумерки, все дома наглухо закрывались ставнями, ворота и калитки были на запорах. На ночь спускались цепные псы. В одном из таких домиков на улице Крылова, недалеко от главной магистрали — Красного проспекта, и совсем близко от действующего храма, Николай Николаевич снял у двух старушек небольшую комнату. Комната выходила на кухню, оттуда и отапливалась. В кухне за печкой помещались старушки, Мария Степановна и Степанида Степановна.
Жили мы одиноко, что после ташкентской общительности нас тяготило. Утром на работу, Николай Николаевич в Крайкомхоз, а я в Крайтруд, в бюро профконсультации, где я была на должности психотехника. В выходные дни (в те времена неделя была пятидневной и выходной день не совпадал с воскресеньем) мы ходили в близлежащую церковь (в городе было всего два действующих храма) к Литургии. Батюшка, очень добродушный человек, приметил нас и, когда мы подходили к кресту, неизменно приветствовал нас: ‘С выходным днем!’
Город был переполнен ссыльными и беженцами из Казахстана и Киргизии, где свирепствовал голод. Нередко можно было увидеть сидящих прямо на тротуаре истощенных людей, протягивающих руку за куском хлеба. Город жил на хлебном пайке. Питались мы в каких-то столовых (хозяйки не разрешали готовить пищу, да и продукты достать было не так просто), где мизерные котлетки или кусочки поджаренной рыбы подавались с кашей из полбы, крупной перловой крупы, холодной, без признаков масла.
В скором времени у Николая Николаевича появились первые знакомые, которые стали регулярно захаживать к нам. Это были: видный деятель партии эсеров В.А. Кильчевский, человек лет 60-ти, приятный собеседник, и Владимир Иванович Успенский, молодой инженер из Москвы, отбывавший срок в концлагере. Режим концлагерей в то время был довольно свободным: заключенные могли работать по найму на стороне, обязуясь лишь в указанный срок являться на перекличку и ночевать в лагере. С В.И. Успенским мы постоянно встречались в сквере, когда шли утром на работу. В конце концов мы приметили друг друга, и однажды он подошел к нам, представился и попросил позволения бывать у нас. Мы охотно согласились, и с тех пор он бывал у нас частым гостем. Однажды был у нас расстриженный по уголовному делу архиепископ Владимир Путята, с которым Николай Николаевич познакомился в церкви. Он пытался получить от Николая Николаевича письма к митрополиту Сергию с ходатайством о помиловании. Николай Николаевич, скрепя сердце, уступил и послал какое-то письмо в Москву, но оно успеха не имело. Несколько месяцев спустя Путята перешел к григорианцам, которые приняли его в сущем сане, и он начал служить в Томске в качестве архиепископа. Производил тяжелое впечатление — какой-то демон с черными крыльями.
Познакомился Николай Николаевич и с регентом церковного хора Лыткиным и его женой Василисой, около этих людей группировалась молодежь, которая стала бывать и у нас. Познакомился он также с двумя кандидатами на посвящение в сан иерея. Один из них был фармацевт, пожилой уже человек, а его товарищ — из рабочих. Николай Николаевич стал ходить в дом к аптекарю и там проводил с этими двумя лицами занятия по подготовке к экзаменам у правящего епископа. Таким образом, и в Новосибирске Николай Николаевич продолжал свою обычную неофициальную деятельность.
Так прожили мы в Новосибирске до января 1933 года. В январе по распоряжению органов внутренней безопасности Николай Николаевич был переведен в Томск.

В ТОМСКЕ. ВТОРОЙ АРЕСТ
(январь 1933 — июнь 1933)

В конце января 1933 г. Николай Николаевич приехал в Томск и снял довольно большую и сравнительно прилично обставленную комнату у одной польки, жены бывшего богатого томского купца. Сама она была из семьи поляков, высланных в Сибирь после польского восстания 1831 г. Женщина очень ловкая и оборотистая, она сдавала комнату в своем доме ссыльным, входила в доверие, а потом предавала их. Во всяком случае, все наши томские знакомства и встречи, все разговоры, которые велись за чайным столом, стали хорошо известны ‘где следует’.
В феврале приехала со всем нашим скарбом и я. От ташкентского благополучия у нас ничего не осталось — все имущество укладывалось в ящик. За месяц одинокой жизни Николай Николаевич совсем обтрепался, валенки развалились, и он имел вид совсем заброшенного. Пришлось приводить его в порядок. Но духом он не унывал, по-прежнему был весел, общителен, разговорчив, только стал еще религиознее. Много молился.
В Томске, старинном сибирском городе, с первым в Сибири университетом, он встретил нескольких старых знакомых. Из них самой интересной, но и самой коварной, была заведующая библиотекой Томского университета умная, образованная, очень светская дама, бывшая жена бывшего миллионера, по имени, насколько помнится, Вера Николаевна Ширяева. Она очень радушно встретила Николая Николаевича, разрешила ему пользоваться библиотекой, допустила в секретный фонд, где хранилась дореволюционная философско-богословская литература, стала приглашать на свои еженедельные журфиксы. Как оказалось впоследствии, это тоже была тонко задуманная провокация.
После сурового Новосибирска с его новостройками Томск показался глухой, но уютной провинцией. Это был небольшой, тихий, зеленый городок. Особенно хороша была та часть его, в которой размещались университетские корпуса, белые каменные здания среди аллей из вековых тенистых лип. В этом городке, напоминавшем немецкие университетские города вроде Иены или Марбурга, было бы чудесно жить, работать, общаться с интересными и симпатичными людьми. Но, увы! Это была несбыточная мечта. Об университете нельзя было даже мечтать, и Н.Н. снова пришлось поступить на работу в какое-то учреждение на должность плановика.
Томская интеллигенция жила очень замкнуто, никого у себя не принимала, — все с недоверием и подозрением относились друг к другу, и это было крайне тягостно. Ссыльные жили замкнутой колонией, в упадочных настроениях, подозревая в каждом предателя, обвиняя друг друга в разговорах и неосторожности, в желании подсидеть.
Только что мы стали устраиваться и немного обживаться, как в конце апреля, перед 1-м мая, который в тот год совпадал с Пасхой, Николай Николаевич был неожиданно арестован вместе с другими томскими ссыльными. Органы безопасности затеяли огромное по масштабам дело о подготовке в Сибири японской интервенции. Не только Томск, но и другие крупные сибирские города, в том числе и Новосибирск, были захвачены волной арестов.
От арестованных, как впоследствии рассказывал Николай Николаевич, требовалось ‘признание’ в участии в подпольной сибирской организации, якобы подготовлявшей почву для вторжения японских захватчиков путем организации подрывной деятельности, в подготовке к ниспровержению колхозов, в шпионаже и диверсиях. Расхаживая по кабинету, следователь сочинял эпизод за эпизодом этой грандиозной эпопеи, все эти фантастические вымыслы вносились в протоколы, а подсудимый, под угрозой расправы и пыток, должен был письменно подтверждать их правильность. Насколько все это было фантастично и легковесно, показывают такие факты: приезд колхозника на рынок для продажи картошки и его ночевка во дворе дома какого-либо томского обывателя трактовались как заговор, и все лица, так или иначе причастные к этому делу — сам колхозник, хозяин, у которого он остановился, люди, которые покупали картошку или с которыми он встречался и разговаривал, — оказывались вовлеченными в дело о подрывной деятельности в колхозах. ‘Я шел по мосту, — диктовал следователь. — На-стречу мне такой-то (следовало имя). ‘У нас организуется группа, — говорил я. — Готов?’ — ‘Готов!’ — ‘Тогда приходи туда-то (следовал адрес), там встретишь того-то (новое имя), завербуй его!» и т.д. до бесконечности. Создавалась своего рода цепная реакция, в результате которой оказались связанными воедино люди, ничего общего друг к другу не имеющие. Дело оказалось настолько грандиозным и в силу своей грандиозности настолько неправдоподобным, что даже властям показалось неудобным продолжать его в таком виде. Николай Николаевич, как и другие арестованные, был выпущен на свободу и возвращен в Новосибирск. /…/
В июле мы снова очутились в Новосибирске и пришли к старушкам, у которых снимали комнату до отъезда в Томск. Комната оказалась свободной, но старшей сестры, Марии, не было уже в живых: незадолго до нашего приезда, 22 июля, в день Марии Магдалины, она была зверски убита пасынком, которого приютила у себя. Степанида сдала нам пустовавшую комнату, но жили мы в ней недолго: убийца продолжал делать попытки проникнуть в дом, чтобы покончить и с младшей сестрой. Милиция отказывалась начать поиски убийцы, предложив Николаю Николаевичу, который ходил по этому поводу в уголовный розыск, указать адрес, где тот скрывается. Сделать это было невозможно, скрывался он в трущобах на окраине Новосибирска среди таких же уголовников, воров и бандитов, как он сам. Жить в этой комнате стало настолько неприятно, что мы приложили все усилия, чтобы найти себе новое пристанище. В конце концов мы нашли его у одних простых людей, чернорабочих, где и прожили до конца ссылки.
Весной 1934 года срок ссылки кончился, и Николай Николаевич получил разрешение на выезд из Новосибирска.

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Орловское лето (июнь-август 1934 г.)

С легким сердцем уехали мы из Новосибирска, оставившего после себя воспоминание как о мрачном, неприветливом и суровом городе-новостройке. Однако в те времена уже ясно предчувствовалось, что это город будущего.
В июне мы приехали в Москву, к моей сестре Вере, на Б. Калужскую улицу, в уютный дом в Нескучном саду и радостно встретились со своими родными и близкими. В Москве в это время проживал и ближайший друг Николая Николаевича — Василий Михайлович Комаревский со своей сестрой Ириной. Опять начались встречи, разговоры на философско-религиозные темы.
В Москве нам пришлось жить очень недолго. На лето мы уехали в Орел ‘на дачу’, вскоре приехали туда в отпуск Вера и Василий Михайлович. Сняли мы две комнаты в доме с большим тенистым садом на окраине города, недалеко от заброшенной и запущенной усадьбы, описанной, по рассказам старожилов, Тургеневым в его ‘Дворянском гнезде’. В Орле проживало в эти годы много вернувшихся из ссылки людей, так как он не был запрещенной зоной. Но и устроиться на работу в нем было чрезвычайно трудно. Здесь мы сразу нашли близких по духу и интересам людей, познакомились и часто встречались. Я вела хозяйство, иной раз на обеды и ужины собиралось много друзей.
У Николая Николаевича остро встал вопрос, где жить и что делать. Интересную для себя работу, преподавательскую и литературную, он мог бы получить в Москве, но по жестким условиям паспортного режима ни в Москве, ни в близком к Москве Подмосковье прописка была невозможна, образовался заколдованный круг: чтобы получить работу, нужна была прописка, чтобы получить прописку, нужно было быть принятым на работу… По счастию, в это время вышло постановление ЦК КП о мерах по улучшению преподавания истории в высшей и средней школе. В постановлении осуждался вульгаризаторский догматизм, превративший историческую науку в обществоведение, подчеркивались роль и значение знания конкретных исторических фактов, осуждалась замена их абстрактными схемами. Это постановление было, несомненно, прогрессивным: потянуло свежим ветром, и у многих беспартийных историков, томившихся без научно-преподавательской деятельности, появились надежды на получение возможности работать в высшей школе. Во все педагогические институты потребовались новые силы — люди, знавшие историю не по учебникам обществоведения, а по летописям и документам. Всюду были вакантные места на должность преподавателя древней и средневековой истории, специалистов по которой почти не осталось, так как в течение ряда лет эта наука не преподавалась.
Вакантными оказались места преподавателей исторических дисциплин в пединституте соседнего с Орлом Курска, бывшего в ту пору еще небольшим районным городом. Николай Николаевич съездил в Курск, договорился с администрацией института и в начале августа получил в Наркомпросе назначение на кафедру всеобщей истории (средние века) в Курский пединститут. С осени 1934 г. мы в Курске, снова устройство на новом месте, снова обживание. Нам предоставили комнату в общежитии преподавателей института, кажется, даже с какой-то мебелью, потому что у нас вообще ничего не было. Помню, что я по случаю приобрела какую-то тяжеленную скамью, чтобы заполнить хоть чем-нибудь пустоту комнаты и ее с трудом водрузили в наше помещение на второй этаж.

В КУРСКЕ. НОВЫЕ ИСПЫТАНИЯ
(осень 1934 — осень 1935 гг.)

Учебный год начался. Николай Николаевич с большим удовольствием и рвением принялся за любимое дело — преподавание, тем более что и предмет был для него как канониста близким — история Средних веков, католичества, Византии. Он обложился литературой, много занимался вечерами, готовясь к очередной лекции. Знание им фактической стороны и идеологических учений средневековья, умение показать эпоху в конкретных событиях, дать понять ее своеобразие — привлекали к нему симпатии студентов, и его лекции нравились и охотно посещались. Но Николай Николаевич никогда не мог удовлетвориться только служебной работой, он не мог жить вне Церкви и вне церковных интересов.
Курск оказался городом, живущим интенсивной церковной жизнью. В нем было несколько действующих храмов с прекрасно поставленным богослужением и активными священнослужителями — настоятелями этих храмов. Каждое воскресенье говорились проповеди. Мы стали ходить в церковь. Но уже поздней осенью началась широко развернутая кампания по закрытию церквей. Вызвано это было повышением Курска в чине: из районного он был сделан областным центром. Появилось новое, более крупного масштаба начальство, город стал расти и развиваться, открылись новые учебные заведения (в частности, пединститут), и церковная жизнь оказалась не у места. Началось с закрытия той приходской церкви, куда мы чаще всего ходили, потом кладбищенской, настоятелей этих церквей, очень хороших священников, арестовали, потом очередь дошла и до кафедрального собора — был закрыт и он, и город остался без храма. Правящему епископу Онуфрию удалось на время отстоять его: накануне Р.Х., в сочельник, собор был возвращен верующим, и Онуфрий отслужил в нем рождественскую всенощную. Народу было очень мало, так как никто еще не знал о возвращении храма. В полупустом храме было холодно, как в погребе, ноги мерзли, и Онуфрий прислал к нам иподиакона с предложением пойти погреться в сторожку. Мы были очень тронуты вниманием епископа, тем более, что не были знакомы с ним, и послушно пошли в натопленную сторожку и отогрелись в ней. После всенощной ехали вместе с Онуфрием (это был человек еще молодой, нашего возраста) в одном трамвае, он приветливо поглядывал на нас, и от этого ласкового взгляда теплее становилось на душе и не так мрачно вокруг.
Посещение Николаем Николаевичем храма, видимо, не осталось незамеченным. На него стали косо поглядывать, но придраться было не к чему. Вскоре, однако, нашелся и повод: однажды во время лекции у Николая Николаевича чрез растегнувшуюся на одну пуговицу рубашку выскочил его золотой нательный крест, с которым он никогда не расставался. Студенты ахнули, увлеченный лекцией Николай Николаевич ничего не замечал, но на другой же день появилась заметка в стенгазете о профессорах с крестами на шее, а еще через несколько дней — приказ об увольнении ‘за протаскивание на лекциях буржуазной идеологии’. Никакие ходатайства ни перед местными властями, ни перед ЦК профсоюза работников высшей школы успеха не имели. Председатель Облисполкома, с которым Николай Николаевич имел беседу о незаконном увольнении, прямо сказал: ‘Вы можете быть бухгалтером, экономистом, статистиком, но к преподаванию мы вас не допустим’. Профсоюз признал увольнение правильным, но предложил изменить мотивировку: формула ‘за протаскивание буржуазной идеологии’ была изъята. Тем не менее, увольнение среди года без права восстановления, утвержденное ЦК профсоюза, оказалось волчьим билетом: на преподавательскую работу Николай Николаевич так и не смог возвратиться, несмотря на большую нужду в историках и наличие вакантных мест во всех пединститутах.
Лето мы еще прожили в Курске, сняв на окраине, в Солдатской слободке, небольшую комнату. Это было живописное местечко, климат в Курске мягкий, теплый, к нам приехал на лето Василий Михайлович Комаревский, который и провел с нами свой отпуск.
В июле были произведены новые аресты среди духовенства. В грозовую июльскую ночь был арестован и Онуфрий, а собор закрыт вторично и на этот раз навсегда. Курск потерял для нас всю свою прелесть, делать в нем было нечего, жить небезопасно, и в сентябре 1935 года мы покинули этот город. Снова встал вопрос, где жить, что делать? После месячного пребывания в Орджоникидзе, куда было Николая Николаевича пригласили на преподавание, но отказались, не получив утверждения Наркомпроса, Николай Николаевич остановил свой выбор на Калинине (быв. Твери): этот город, расположенный в нескольких часах езды от Москвы, прописывал бывших ссыльных и он был ближайшей к Москве зоной пребывания отбывших ссылку.
Так начался калининский период жизни.

В КАЛИНИНЕ
(1935—1939)

Четыре года жизни в Калинине и его окрестностях, бедные внешними событиями, имели очень большое значение для внутренней жизни Николая Николаевича. Знакомство и духовная связь с о. Павлом (Троицким), иеромонахом Данилова монастыря и старшим братом архимандрита Вениамина (впоследствии еп. Уфимского), побудило его окончательно распроститься с мыслью о благополучном устройстве внешней жизни и мирской карьере и все силы души сосредоточить на устроении своей духовной жизни.
С этого времени Николай Николаевич пошел тем путем, который неизбежно привел его ко кресту.
По приезде в Калинин мы, как всегда, прежде всего занялись устройством своей жизни: сняли небольшую комнату в привокзальном районе, на задах у большой ткацкой фабрики в районе Пролетарки, и стали искать себе подходящей работы. Николай Николаевич довольно быстро нашел себе место статистика в одном из калининских учреждений. Трудно было представить себе должность, более неподходящую для Николая Николаевича. Знавший статистику теоретически и даже заинтересовавшийся ею и ее методом с философской точки зрения, практически он был никудышным статистиком: рассеянный, углубленный в размышления, не имевшие ничего общего с предметом его занятий, он допускал грубейшие ошибки в вычислениях и в конце концов должен был оставить занимаемую им должность. Все последующие годы пребывания в Калинине он был полубезработным, занимаясь преподавательской деятельностью по договорам и отчасти литературным трудом: написал две статьи для журнала ‘История в школе’, получил приглашение через С.Ф. Кечекьяна написать ряд статей для Б.С.Э. по истории общественный мысли в период возвышения московского государства.
Все попытки получить штатное место преподавателя исторических наук в одном из педагогических институтов (возможностей было много) оказывались неудачей, как только дело доходило до причины увольнения из Курского пединститута. Фактически Николай Николаевич был иногда целыми месяцами не у дел: у него не было ни работы, ни заработка. Для нестарого еще, полного сил и энергии человека это было мучительно, и были моменты, когда Николай Николаевич тяжело переживал свое вынужденное бездействие. Но зато как он по-детски радовался, когда возникала надежда на работу, особенно если она была интересна для него. Одним из таких проблесков было упомянутое выше приглашение к участию в Большой Советской Энциклопедии.
В минуты безнадежия и удрученности на помощь ему неизменно приходил о. Павел.
С отцом Павлом мы познакомились летом, кажется, в 1937 г. в Малоярославце. Мы приехали провести здесь летнее время, быть может, устроиться и на зиму (Малоярославец был стоверстной зоной, где было разрешено пребывание бывшим ссыльным). О. Павел, только незадолго перед этим вернувшийся из ссылки, избрал этот живописный городок своим местожительством. Он снимал небольшую баньку с предбанником, стоявшую в глубине довольно густого сада. Банька была крошечная, с низким потолком, в одно оконце, но о. Павел превратил ее в очень уютную келью. Обслуживала его послушница Агриппина, жившая в предбаннике. О. Павел был в церковной оппозиции. Он полагал, что Церковь в наступившие для нее тяжелые времена открытого гонения должна стоять на пути изволения мученичества, что верующим надо жить особенно сосредоточенной духовной жизнью, не прельщаясь видимостью благополучия, отдавая себя всецело в волю Божию. Следование воле Божией, терпеливое несение скорбей, взирание на жизнь земную, как на временное странствование, пребывание в непрестанной молитве — такими мыслями и переживаниями поддерживал он унывающий дух. Принципиально о. Павел не принадлежал к тем духовным лицам, которые отрицательно относились ко всякой внешней деятельности. Наоборот, он благословлял на труд и работу, поскольку они не требовали от человека отречения от Христа. Он отрицательно относился ко всем неумеренным проявлениям религиозных чувств, к которым были склонны некоторые из верующих. Спокойно относился он сам и убеждал спокойно переносить, например, необходимость работать в дни великих праздников, убеждая, что Богу угоднее будет внутренняя молитва, которой никто отнять не может, и терпеливое несение креста, чем вызывающее манкирование работой, на которую человек поставлен Промыслом Божиим и которую надо выполнять со всем усердием и добросовестностью. Но с Николаем Николаевичем было совсем по-особому: ему не было благословения на преподавательскую работу, которую он любил, ко всякой же другой работе он был неприспособлен и с трудом переносил ее, да и найти такую работу было трудно. Промысел Божий неуклонно вел его крестным путем, готовил к мученической кончине. Отец Павел и сам шел путем искания и неуклонного следования во всех случаях жизни воле Божией. Руководителем его на этом пути был ‘Илиотропион’, или ‘Следование воле Божией’ митр. Иоанна Тобольского, — книга, которую дал Николаю Николаевичу о. Павел и которая произвела на него громадное впечатление. Она укрепила его в следовании путем, указанным ему о. Павлом. Отец Павел рассказывал нам, как сам он встал на этот путь следования воле Божией во всем, в самом малейшем шаге жизни. Возвращаясь из ссылки, он встретился в вагоне железной дороги с некиим благообразным стариком, по виду из крестьян. С этим старцем он провел вместе несколько дней, и тот практически наставил его в этом пути искания и следования воле Божией. Он же посоветовал достать и взять себе в руководство упомянутое сочинение митр. Иоанна.
После встречи с о. Павлом летом 1937 г. в Малоярославце, где с ним было несколько бесед (в них принимал участие и В.М. [Комаревский], живший тоже с нами и ставший также духовным сыном о. Павла) и где мы в первый раз были у него на исповеди и получили из его рук Св. Причастие, Николай Николаевич снова встретился с ним еще раз, уже в бытность в Калинине. Отец Павел вынужден был под давлением обстоятельств покинуть Малоярославец, и поселиться в небольшой деревушке недалеко от Калинина. В 1938-39 гг. Николай Николаевич был в самом тесном общении с о. Павлом, до тех пор пока тот не был арестован около 1940 г. в небольшом районном городке Калининской области, куда он вынужден был перебраться из окрестностей Калинина. Это была для нас очень тяжелая потеря. Незабываемыми остались посещения о. Павла, когда мы приезжали к нему с ночевкой — пребывание в его убогой келье вносило мир и тишину в душу, то состояние покоя и защищенности, которые испытываешь, пожалуй, еще только в детстве, когда бываешь под родительским кровом. После ареста о. Павла тревожно стало и на душе, и в воздухе носилась тревога — как-то неприятно и страшно стало жить на земле. Особенная тревога охватывала, помню, в Москве: суматоха, беспрерывная толчея людей и какие-то мрачные, не дававшие света уличные фонари и с грохотом проносившиеся трамваи — ‘мир во зле’. Опять началась волна арестов, опять мимо нашего дома, выходившего окнами на железную дорогу, проходили товарные составы, переполненные до отказа арестованными. На Север, на Север, на Медвежью Гору, в Колыму… Всем все было непонятно, какая-то тьма повисла над русской землей, и не было конца страданиям.
Во время вынужденного калининского безделья Николай Николаевич стал много работать в области апологетики. Еще до Калинина им было написано несколько статей апологетического содержания: о сущности христианского аскетизма, о смысле страданий, о главнейшей христианской добродетели — смирении, о своеобразной, чисто русской идее общественного служения благоверных князей. В Калинине он задумал труд по основным вопросам христианской апологетики. Николай Николаевич полагал, что обычные методы школьной апологетики с ее стремлением научно доказать, как, например, Иона мог пробыть во чреве кита три дня, для чего предпринимались довольно неуклюжие попытки разъяснить, какова пасть у кита и т.д., или как возможно понять творение мира в шесть дней с точки зрения современной астрономии, — не выдерживают критики, так как при подобном подходе к апологетике происходит неправомерное смешение плоскостей — ошибка, которую постоянно допускают в своей полемике против христианства атеисты, но которой грешат и некоторые апологеты, полагающие, что нужно бороться с противником его же оружием. Возникает нелепая полемика вокруг книги ‘Бытия’, когда профессор химии, выступая на религиозном диспуте, силится доказать, что человеческое тело другого химического состава, чем земля, думая, что этим самым он ниспровергнет христианские догматы. В свою очередь, неумелый христианский апологет, становясь на ту же точку зрения, начинает доказывать ‘от науки’ обратное.
В этих приемах апологетики в корне неправильна самая ее методика.
В своих апологетических очерках Николай Николаевич и поставил перед собой задачу наметить путь христианской апологетики для наших дней, с учетом запросов современного человека. Исходя из этой точки зрения, он ясно отличил апологетику от полемики: не спор по тем или иным частным вопросам, а выяснение самой сути возникшей апории и разъяснение ее с точки зрения христианского мировоззрения — не критика тех или иных отрицательных начал, а противопоставление им начал положительных. В этом смысле христианская апологетика, по утверждению Николая Николаевича, всегда есть часть христианской миссии, которую Церковь вела с первых дней своего существования и будет вести до тех пор, пока существует врожденный ей мир чуждых учений. Обрисовав общие задачи апологетики, Николай Николаевич наметил круг тех вопросов, которые в первую очередь нуждаются в христианском освещении. Это прежде всего вопросы, вызванные развитием научного знания, в первую очередь, естественных наук. Центральным из этих вопросов является вопрос о сущности дарвинизма с точки зрения христианского понимания эволюции. Второй круг вопросов включает в себя проблемы смысла жизни в христианском понимании, христианского отношения к различным сторонам человеческой деятельности, о значении христианства для общественного прогресса — апологетика морально-практическая. Наконец третьим кругом вопросов занимается апологетика историческая, она ставит перед собой такие задачи, как рассмотрение проблемы сущности и происхождения религии, подлинности источников христианского откровения, всемирно исторического значения личности Иисуса Христа, исторической роли христианства и христианского учения о смысле истории.
Первые две части апологетики Николай Николаевич написал, работая с большим увлечением, легко, без черновиков и почти без помарок, используя всякий клочок бумаги, вплоть до обложек старых тетрадей, записных книжек, блокнотов, и т.д., так как с бумагой в то время было очень трудно. Этот труд был его любимым детищем, он придавал ему очень большое значение и очень боялся, чтобы не пропал этот труд даром, чтобы рукописи как-нибудь не растерялись. Историческую апологетику он не поспел написать, сохранились лишь первые страницы статьи о происхождении религии, начинающейся разбором марксистского учения на религию как на надстройку над производственно-экономическим базисом. Николай Николаевич имел в виду показать самостоятельное, — первичное, а не вторичное, — происхождение религии и ее независимость от материальных условий существования. Религиозная потребность присуща человеку искони, она имеет столь же древнее происхождение, как и потребность в труде. Трудовая деятельность и религиозный культ, пусть это будут самые первобытные формы магии и анимизма, составляют то, что выделяет человека из царства животных, безмерно возвышает человека над человекоподобной обезьяной. Исконность религиозной потребности в душе человека обеспечивает существование религии как особой формы познания до скончания века. В силу этого именно религия сопутствует всем общественным формациям, объединяя в органическое целое человеческий род как субъект общественного бытия и творца материальной культуры.
Таков приблизительно был круг идей, который должен был быть развит в этой первой вводной статье исторической апологетики.
Вопрос о сущности религии и ее отношении к подлинному знанию был частично рассмотрен им в методологической части апологетики.
Познакомившись с рукописью покойного Н.Д. Кузнецова ‘Существовал ли Христос?’, в которой рассматривалась проблема подлинности источников христианского откровения в связи с критикой мифологической школы, Николай Николаевич нашел ее достаточной для тех целей, которые он поставил пред собой в своей исторической апологетике. Ясно сознавая, что ‘дни лукавы’, что неизвестно, как долго сможет он работать, он отложил для себя эту тему, удовлетворившись решением, данным ей Н.Д. Кузнецовым. О роли христианства в истории, всегда положительной, он отчасти сказал в статье о ‘Смысле аскетизма’, но как самостоятельная тема это вопрос, равно как и проблема христианского смысла истории, остались им не рассмотренными.
Наряду с работой по апологетике Николай Николаевич отдает свое время завершению изучения ‘Актов Вселенских Соборов’, которые интересовали его как с исторической, так и с религиозно-философской точки зрения. Он пишет статью о монофелитских спорах и о позиции Максима Исповедника в этих спорах. Одной из задач этой статьи было показать, что часто в истории Церкви бывали такие моменты, когда на стороне православия оказывались единицы, но за этими единицами была правда, и они своими страданиями в исповедывании того, что они считали истиной, в конце концов одерживали победу в борьбе с еретиками, за которых стояли сильные мира сего, — императоры и подпавшие под их власть патриархи, знать и высшее духовенство. Правое мнение не потому право, что за него стоит большинство, часто случайное, а потому, что оно выражает истину как она есть, хотя сознает это, быть может, один или несколько человек (меньшинство). Убеждение в своей правоте, вплоть до принятия мученичества, стойкое исповедание веры, требующее тем большего мужества, что не встречает оно поддержки со стороны других, смелая защита своих убеждений путем глубоко и тонко продуманной аргументации в конце концов приводят к победе, хотя быть может и не останутся в живых те, кто ее отстаивал.
Этот подтекст статьи о монофелитских спорах звучал очень современно в условиях тогдашней церковной жизни.
С увлечением работал он также над иконоборческим движением, и в этой эпохе усматривая черты сходства с современностью. В этой статье он выдвигал на передний план Федора Студита, сыгравшего для иконоборческих споров ту же роль, что и Максим Исповедник для монофелитских. Победа иконопочитания, которой завершились эти споры, была победой христианской культуры и христианских начал в жизни, победой истины Боговоплощения над сухим рационалистическим утверждением абстрактного в своей чистой духовности Бога.
Летом 1937 года в Брянцеве, когда у нас гостил В.М. Комаревский, много говорилось о необходимости пересмотреть так называемые ‘Доказательства бытия Божия’. По мнению как Николая Николаевича, так и Василия Михайловича, они устарели, страдали рационализмом, подменяли живой опыт религиозной веры абстрактной схемой. Была поставлена задача осмыслить их по-новому, отчасти в духе опыта казанского профессора В.И. Несмелова, который со своей точки зрения ставил эту проблему. Эта работа также осталась неосуществленной, хотя задумана она была как коллективный труд. Однако в ‘Программе по основному богословию’, составленной Николаем Николаевичем для самостоятельных занятий, выражены некоторые из его мыслей по этому вопросу. Ставя вопрос о пересмотре традиционных богословских доказательств, он был вместе с тем далек от попытки Канта опровергнуть самую возможность доказательства бытия Божия, ссылаясь в данном случае на свидетельство св. Григория Богослова (Слово 28 против Евномия), что Бог в Его абсолютном существе непостижим для относительного человеческого разума, что Он стоит выше всяких относительных определений (апофатическое богословие), однако, самый факт существования Бога, то, что Бог есть, — не только доступен для человеческого разума, но является необходимой предпосылкой всей жизни и всякого познания — предположение, без которого невозможны ни смысл, ни закономерность природы и человеческой жизни. Задачей доказательства бытия Божия является подведение 1) путем углубления в собственную духовную природу и усмотрения в ней онтологической основы, немыслимой при отрицании Бога (онтологическое доказательство), 2) путем уразумения смысла закономерности в природе, невозможной при отрицании Бога (космологическое доказательство), 3) путем обнаружения целесообразности как в человеческой природе (целесообразность субъективная), так и в природе физической (целесообразность объективная), которая также подводит к необходимости признания бытия Божия, как источника всякой целесообразности (телеологическое доказательство), 4) путем обнаружения бессмыслицы земной человеческой жизни при отрицании Бога (нравственное доказательство).
Через эти четыре доказательства мысль человеческая приводится неизбежно к признанию существования в мире Абсолютного Начала, из Которого вс и Которым все, но при попытке постичь Его непостижимую сущность она умолкает с благоговением, как перед тайной, которая выше возможностей человеческого разума в его земной относительности. Разум уступает место вере, знание — откровению.
В литературных занятиях, в беседах с новыми знакомыми, которых появилось у него в Калинине немало, во встречах с о. Павлом, и С.А.М. протекали дни жизни в этом городе и в его окрестностях. Недолго длилась, однако, эта передышка относительного благополучия. Последний год пребывания в пределах Калинина был омрачен тревогами и скорбями. Весной 1939 года был арестован отец Павел. Жизнь в окрестностях Калинина становилась опасной: среди местного населения, в основном колхозников и рабочих, мы были как белые вороны. На нас посматривали, удивлялись, зачем мы здесь живем, кто мы такие, и мы сочли за благо переменить местожительство. На этот раз поселились по другую сторону Калинина, ближе к Москве, сняв в селе заколоченный домишко за недорогую цену. Переезд состоялся в марте, в самую распутицу. Село было красивое, все в зелени, недалеко лес. Но перспективы на работу в Калинине были самые неутешительные для нас обоих. Филиал Текстильного института по повышению квалификации кадров, где Николай Николаевич имел часы по истории и статистике, а я преподавала русский язык, по окончании учебного года уволил все свои кадры, имея в виду избавиться таким образом от нежелательных элементов, хотя преподавание у нас обоих, по отзыву учебной части, шло успешно. Рассчитываясь с нами, администрация филиала не пригласила нас на будущий год, якобы ‘за неимением часов’, и мы поняли, что возврата туда нет. Других возможностей в Калинине не было, и приходилось снова думать об устройстве. В конце лета мне посчастливилось найти место преподавательницы в селе Высоковская в стахановской школе при большой ткацкой фабрике. В августе мы переехали в Высоковскую, дальний район Московской области.

В ПОДМОСКОВЬЕ. ТРЕТИЙ АРЕСТ
(август 1939 — июль 1941 г.)

В Высоковской, красивом промышленном поселке, центром которого была фабрика с большими красного кирпича заводскими зданиями и дома для рабочих, мы сняли комнату в прилегающей к нему деревне, но вся беда была в том, что Николая Николаевича не прописали, так как Высоковская не была стоверстной зоной. Я осталась там, поскольку все-таки хотя бы у меня был заработок, а он уехал в Егорьевск, где можно было жить, но где абсолютно не было для него работы. В маленьком городке проживало бесчисленное количество бывших ссыльных, многие из которых прозябали без работы. Среди таковых оказался и наш давний знакомый Сергей Петрович Преображенский, впоследствии иеромонах Никон, который часто навещал Николая Николаевича, иногда и с ночевкой. Комнатушка была крошечная, в ней от силы помещались кровать, стол и стул. Вот в этой-то комнатушке Николай Николаевич и дорабатывал свою ‘Апологетику’. Эти занятия отвлекли его от тяжелых дум, так что духом он не падал, хотя жизнь его в это время была очень трудная. Каждую субботу он приезжал ко мне на Высоковскую и в понедельник утром уезжал обратно.
Так прожили мы первое полугодие 1939/40 гг. Во втором полугодии ему посчастливилось, и он получил часы по истории в техникуме, где я преподавала по совместительству русский язык в группах повышения рабочих кадров. Это дало ему прописку, и мы стали жить вместе. Летом 1940 г. к нам в отпуск приезжала моя сестра Вера, и мы вместе совершали долгие прогулки по красивым окрестностям Высоковской. В лесах росло много грибов, и мы часто ходили за грибами, Николай Николаевич полюбил это развлечение и всегда радовался, когда ему удавалось найти грибное место. Особенно много было там шампиньонов — грибов, которые я не знала, а Николай Николаевич очень их любил, — и я жарила их ему по его просьбе.
Летом выяснилось, что стахановская школа закрывается, и мы опять остались без работы (занятия в техникуме были внештатные, группы то и дело лопались, так как текучка учащихся, взрослых рабочих и административных работников, была большая: все это был народ малограмотный как в буквальном, так и в переносном смысле слова, но прославившийся своим трудом, и совмещение для них работы и учебы было, действительно, не по силам). В поисках работы мы отправились в соседний Солнечногорский район, и в самом Солнечногорске, где было много заводов, мне удалось получить штатное место преподавателя русского языка в школе для взрослых при номерном заводе, а Николаю Николаевичу каким-то чудом повезло устроиться в средней школе на нештатном месте преподавателя истории в седьмых классах, причем, — в этом была особая удача, — он был утвержден в должности учителя Наркомпросом, что давало постоянную прописку в Подмосковье и скромное, но прочное положение. Он был доволен, несмотря на то, что в школе испытал много трудностей — ведь он привык к занятиям со студентами, а тут попал к семиклассникам, самым боевым ребятам. Он не знал некоторых самых элементарных приемов работы в детской школе, и ему было трудно с дисциплиной. Его охотно слушали во время рассказа, но шумели и баловались во время опроса. Школа попалась неплохая, и ему стали помогать опытные учителя — приглашали к себе на уроки, бывали и у него, указывали на методические промахи. К концу года Николай Николаевич освоился с работой учителя, и она ему даже понравилась, он без страха думал о будущем учебном годе. Однако в работе преподавателя в школе вскоре обнаружилась одна сторона, очень тяготившая его: в дни религиозных праздников учителя были обязаны выступать в рабочих клубах с антирелигиозными лекциями. Наступил праздник Р.Х., в школе были каникулы. Директор, быть может, по заданию сверху, не преминул вручить Николаю Николаевичу путевку на проведение антирелигиозной беседы с рабочими на какой-то окраинный завод. Удрученный до крайности, взял он эту путевку, не представляя себе, что он будет говорить, и отправился, вернее сделал вид, что отправился на этот завод. Проблуждав часа два, он вернулся, не найдя его, и на другой день, к большому неудовольствию директора, возвратил путевку без отметки о выполнении задания. Во время следующей — антипасхальной — кампании путевки ему уже не дали, и он облегченно вздохнул.
Во втором полугодии ему предложили занятия по истории в школе рабочей молодежи, и это его совсем устраивало: в рабочей школе, среди взрослых, он чувствовал себя свободнее, вопрос о дисциплине отпадал, учащиеся с интересом занимались. Улучшилось и материальное положение — безработица была в прошлом, рядом Москва, куда можно было часто ездить к друзьям, в библиотеку. Появились надежды и на литературную работу.
Из знакомых мы чаще всего посещали Василия Михайловича Комаревского. В доме В.М. Николай Николаевич встретился с одним ташкентским преподавателем, экономистом Гавриловым, переехавшим в Москву. Гаврилов, бывавший у В.М., выражал неоднократно желание познакомиться ближе с христианским вероучением и просил для этой цели устроить встречу с Николаем Николаевичем. Встреча состоялась, и в течение зимы 1940/41 гг. Николай Николаевич несколько раз беседовал с Гавриловым на религиозные и философские темы в присутствии В.М., который также принимал участие в этих беседах. Сам Гаврилов, со своей стороны, много рассказывал о германском и итальянском фашизме, с идеологией которого он имел возможность познакомиться по иностранной литературе, к которой имел доступ, как преподаватель экономических наук (коммунист). Возвращаясь домой, Николай Николаевич рассказывал об этих встречах (я не была на них ни разу). К фашизму он относился отрицательно. Он усматривал в нем глубоко чуждые христианству тенденции (хотя фашизм не раскрыл себя еще тогда во всей своей человеконенавистнической сущности), крайне опасную для духовной жизни диктатуру, выступающую под лживыми лозунгами борьбы за религию. В ницшеанской идее сверхчеловека, в возрождении древнегерманских языческих культов он видел яркое проявление антихристова духа.
Как бы то ни было, но все же несколько встреч и бесед с Гавриловым на эти темы у него было, и это сыграло роковую роль как в его судьбе, так и в судьбе Василия Михайловича.
Но вот подошла весна 1941 года. Занятия в школе кончились, но нас задерживали в Солнечногорске экзамены в школе взрослых, которые были отнесены у Николая Николаевича на самый дальний срок. В один из свободных дней мы съездили в Загорск, побывали в Лавре. Лавра представляла собой печальное зрелище: все было в запущенном виде, храмы закрыты и разрушались, монастырские корпуса были заняты людьми, не имеющими никакого отношения к монастырю. Академический храм был превращен в дом учителя, где происходили конференции. Всюду на веревках сушилось белье, бегали ребятишки, с шумом катались на мотороллерах подростки. Сердце сжималось при виде мерзости запущения в этом священном для всякого русского (и не только православного) человека месте. Знаменательной казалась незаполненность одной из четырех сторон гранитного обелиска, стоящего в центре Лавры среди ее храмов: на трех сторонах обелиска были выгравированы страницы славной истории монастыря — описания постигавших его в прошлом бедствий. Глаза невольно останавливались на этой четвертой, незаполненной еще стороне, и воображение подсказывало, что можно было бы написать в назидание потомству на ней.
Подошли к Троицкому собору. По нашей просьбе привратник открыл нам его, мы вошли в запущенный, темный храм, осмотрели осыпавшиеся и разрушавшиеся фрески, подошли к опустевшей раке, молча постояли перед ней, как вдруг в храм вбежал маленький старый монах, проскочил мимо нас, бросился в земном поклоне перед ракой святого и так же быстро и молча ушел. Потрясенные этой картиной, вышли и мы из храма. Денек был пасмурный, прохладный, изредка капал дождь. Мы отправились по Вифанской улице (теперь Комсомольская) по направлению к скитам. Лес только распустился, и листва была свежая, всюду буйно росла трава, но не было уже ни скита, ни семинарии. Одиноко стояла закрытая Черниговская церковь, а вокруг нее в монастырских зданиях ютилась беднота — те же веревки с бельем, те же голопузые ребятишки. Грустно, грустно, невероятно грустно. Что сталось со всей этой красотой, с покоем и тишиной освященного молитвой леса? Уже в сумерки подошли мы к дому одних старушек, к которым нам рекомендовали обратиться наши хорошие знакомые, узнав, что мы хотели бы провести лето в уголке, овеянном святыми воспоминаниями. Место действительно было очаровательное: уютные одноэтажные деревянные домики с садами и огородами, поросшая зеленой муравой улочка, косогор, откуда открывается вид на Черниговскую, Вифанию, Скитский лес. Внизу — знаменитые Вифанские пруды с чистой прозрачной водой, где монахи ловили некогда рыбу. Но и здесь была мерзость запустения: вода была спущена, пруды заросли травой и камышом, но общий вид оставался все же прекрасным. Нам понравилось здесь, но старушки, несмотря на рекомендацию, отнеслись к нам подозрительно: что-то им в нас не понравилось, не внушило доверия, и они категорически отказали нам в сдаче комнаты. Так и не удалась наша попытка пожить спокойно в уделе преп. Сергия.
Вернулись домой. Лето в тот тяжелый 1941-й год стояло на редкость холодное, с ветрами и дождями. Шла середина июня, а теплых дней еще не было. Тревожно было и на душе, тревога носилась в воздухе — в этих порывах холодного ветра, в багровых закатах было предчувствие чего-то неотвратимо надвигающегося, грозного, неумолимого. Особенно запомнился один день. Зачем-то пошли мы на какой-то завод. Он был расположен несколько в стороне от главной магистрали — Ленинградского шоссе. Мы стояли в тупичке, который вел к проходной будке завода. Николай Николаевич молча, о чем-то задумавшись, шагал взад и вперед (впоследствии одна женщина, с которой я познакомилась и сошлась довольно близко, рассказывала мне, что она впервые увидела и заметила нас в этом тупичке, и ей сразу пришла в голову мысль: ‘Ага, и этот из тюрьмы’ — такая походка — взад-вперед, взад-вперед, — вырабатывается только у тех, кто был в заключении). Я стояла и смотрела на небо, по которому быстро неслись разорванные облака, резкий ветер раскачивал деревья и носил обрывки каких-то бумажек, по шоссе мчались с воем машины, и невероятная тревога, предчувствие какой-то беды охватило мою душу. Это было за несколько дней до объявления войны.
22/VI, в воскресенье утром мы были дома, кажется, собирались поехать в Москву, как вдруг послышались позывные радио и через несколько минут голос диктора торжественно громко возвестил о начале войны. Это было первое обращение Сталина {Сообщение о начале войны было сделано по радио B.M. Молотовым. — Ред.} к народу. Как громом пораженные, стояли мы перед рупором, не в силах произнести ни слова.
Быстро разнеслась весть от дома к дому, от человека к человеку: все кругом встревожилось, загудело как потревоженный улей. К вечеру появились первые повестки и первые мобилизованные. Народ бросился в магазины за мылом и солью. Быстро был распродан и хлеб. Появились первые слухи, первые страхи перед шпионами. На другой день вышел приказ рыть около домов щели — убежища на случай воздушного нападения, оклеить окна домов крест-накрест бумагой. Николаю Николаевичу хотелось хоть чем-то проявить свое участие в общей народной беде, и он стал со рвением резать бумагу для крестов и наклеивать ее на оконные стекла. Вечером 24/V мы долго не ложились спать, и Н.Н. много говорил о будущем, о грандиозности предстоящей войны и о бедствиях, которые она с собой принесет. Открыл Евангелие — попался текст: ‘Все будет разрушено, не останется камня на камне’.
Видимо, он предчувствовал и свою участь, так как несколько раз за эти дни говорил, как ему не хочется умирать в лагерной обстановке, среди чужих и чуждых людей. Однажды рассказал о своем сне — что он будто бы потерял меня и как он ужасался и тосковал.
Утром 25/VI он еще лежал в постели, когда в дом вошли двое, осмотрели помещение, маскировку окон, а потом спросили, где живут квартиранты и какое помещение они занимают. Они вошли в нашу комнатушку, выходившую дверью в кухню. ‘Ну, вставайте, Николай Николаевич…’ Предъявили ордер на арест. Начался обыск. Комната была маленькая, вещей у нас почти не было, и обыск окончился быстро изъятием нескольких книг религиозного содержания и некоторых рукописей. Наступило время расставания, — мы молча обнялись, мысленно прощаясь навеки, обменялись крестами — он отдал мне свой золотой крестильный крест, зная, что будет среди уголовников, где этот крест может стать предметом вожделения, и взял мой, маленький серебряный крестик. На улице ждала уже легковая машина. Долго смотрела я ей вслед. Хозяйка плакала.
Больше Николая Николаевича я не видела. Он уехал, чтобы не вернуться. В ночь с 24/V на 25/V в Москве был арестован и Василий Михайлович Комаревский.

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ И СМЕРТЬ
(25/VI-1941 — 8/III-1943 г.)

С 25 июня 1941 по конец мая 1942 г., т.е. около года, о Николае Николаевиче ничего не было известно. Шло следствие, и ни передач, ни тем более свиданий не разрешалось. Как выяснилось впоследствии из писем Николая Николаевича, в Москве он пробыл недолго: 9 июля он был вывезен в Омск, где и пробыл сначала в тюремном заключении, а потом в распределителе до 17 апреля 1942 г. К этому времени, видимо, следствие кончилось и был вынесен приговор: 10 лет концлагеря. 29 марта 1942 г. он был переведен в Омский распределитель, где ожидал отправки в Мариинский концлагерь (Сибирской области). В Мариинск прибыл 20 апреля 1942 г. и до самой смерти, 8 марта 1943 г. пробыл в этом лагере. Лишь за три недели до кончины он был переведен на ст. Антибес в 7 км от Мариинска. Чем был вызван этот перевод, он не сообщил, возможно, что туда отправляли неизлечимо больных, так как в своем последнем письме, посланном уже из Антибеса, он сообщал, что идти пешком вместе с другими он не мог по слабости сил и был довезен на подводе.
По-видимому, с марта 1942 г., когда кончилось следствие, он пробыл в одном лагере с Василием Михайловичем Комаревским, встречался с ним, разговаривал, присутствовал при его смерти — скончался В.М. 18 августа 1942 г. от дистрофии, на полгода раньше Николая Николаевича. Это была для него тяжелая потеря.
Таковы хронологические рамки последних лет жизни Николая Николаевича. В мае ему была разрешена переписка со мной, и в самом конце мая сестра моя Вера получила от него коротенькую записочку с вопросом, жива ли я и где нахожусь. Вера в тот же день переслала эту записочку мне, и с этого времени я стала довольно регулярно получать от него письма. На основании этих коротеньких писем можно до некоторой степени восстановить жизнь Николая Николаевича в лагере, они дают также возможность составить себе представление об его физическом и духовном состоянии. В одном из первых писем от него — небольшой открыточке, кстати, единственной, которая затерялась каким-то образом у меня, он сообщил, конечно в иносказательной форме, что именно вменялось ему в вину. Как оказалось, главным поводом для ареста и обвинения явились встречи с Гавриловым на квартире у В.М. Комаревского, во время которых Гаврилов, оказавшийся провокатором, рассказывал, как говорилось выше, о фашизме на основании прочитанной им иностранной литературы, и то, что говорил он сам, он перенес на Николая Николаевича и Василия Михайловича, хотя ни тот, ни другой не только никаких симпатий к фашизму никогда не имели, но и прямо отрицательно относились к фашистской диктатуре, усматривая в ней проявление глубоко враждебного христианству начала. Кроме того, лично против Н.Н. было возбуждено нелепейшее по своей абсудности обвинение в принадлежности к ‘тайной церкви’, наспех состряпанное также одним провокатором. Это последнее обвинение было настолько абсурдно, что вскоре отпало, и остались только показания Гаврилова, ложные по существу, но дававшие повод состряпать политическое дело. Истинным же мотивом обвинения было желание устранить из жизни человека с яркой духовной личностью, не созвучной эпохе. Этот же самый мотив имел место и в обвинении Комаревского. Никаких политических дел, никакого стремления играть роль в политике ни у того, ни у другого не было. Это были ‘без вины виноватые’, безвинные жертвы в борьбе идеологий. Но следствие было тайным, свидетелей не было, единственным материалом для обвинения были донесения заранее подделанных провокаторов. Результатом стало десятилетнее заключение в концлагерях.
Когда Николай Николаевич попал из Омской тюрьмы в более легкие условия пребывания в лагере, он был уже тяжело болен, и ни освобождение от физического труда, ни диэтическое питание, ни частое пребывание в лагерной больнице не могли восстановить в корне разрушенное здоровье: у него на почве крайнего истощения началась пеллагра. Он то и дело пишет в своих письмах о многообразных недугах, которые подтачивали его здоровье: о болезни ног — ноги распухли, на них появились раны, и он почти не мог ходить, о постоянном расстройстве желудка типа колита, о каких-то дефектах в деятельности сердца, о каком-то заболевании в бронхах. Слабость была такая, что не только сидеть, но и лежать было трудно.
Внешне он сильно изменился, похудел, прежними остались только глаза. Стал совсем ‘старичком’, как его называли товарищи по несчастью, и он долго не мог привыкнуть к обращению ‘дедушка’ (ведь ему исполнился только 51 год). Но духом он был бодр, не унывал и еще больше укреплялся в своей вере и в своем мировоззрении. Каждое событие в своей жизни, как и само пребывание в лагере, он воспринимал не как случайность, а как совершающуюся над ним волю Божию. ‘Если думать глубже и объективнее, — пишет он в одном из своих писем, — а не с личной обывательской колокольни, то не приходится бесплодно роптать или жаловаться на свою судьбу. Все имеет свой смысл, и эта мысль облегчает все трудности’. — ‘Как ни трудно бывает положение, — пишет он в другом письме, — а выходы находятся, и не следует заботиться слишком о будущем. Опыт неизменно показывает, как глубоко в своей простоте, если помнишь, так живо высказывала тетя Туся {‘Тетя Туся’ — условное имя отца Павла (Троицкого).}’. Это письмо он пишет по поводу своей одежды: весь обносился, последняя рубашка истлела, все, что было взято им с собой при аресте, украдено, чулки сшил сам себе из каких-то тряпок, а наступают холода, и он их боится. Но так трогательно робко высказывает свою просьбу о присылке белья и чего-нибудь теплого. Ни озлобленности против тех, кто украл, ни осуждения, ни ропота нет в его письмах. ‘Одно из самых тяжелых переживаний — это ощущение внутренней и внешней грубости и упорной духовной пустоты в окружающих — искушение потерять веру в человека, что у многих и получилось. У меня этого нет, потому что я нашел здесь и другое и других людей и наблюдал духовное перерождение их’. Обо всех вспоминает с любовью, постоянно просит прощения за доставленные им хлопоты. Даже сообщая о виновнике своего несчастья Гаврилове, он не высказывает ни гнева, ни осуждения. Хорошо отзывается о лагерном начальстве, об отношении к нему медицинского персонала больницы (среди этих людей он, видимо, нашел многих сродных по духу). Высшую радость находил он в несении креста, вспоминая при этом новеллу о Франциске Ассизском в его ‘Цветочках’ под названием ‘В чем высшая радость?’.
Тяжелые переживания доставляло ему сознание своей неприспособленности к физическому труду.
Первое время пребывания в лагере, когда еще были какие-то силы, он добровольно работал в мастерской по валянию валенок и довольно хорошо освоился с процессом изготовления дратвы. Но вот ‘временно работа по дратве остановилась и пришлось перейти на шитье стелек. И тут обнаружилась моя малоспособность к ремесленному физическому труду. Первые дни с трудом усваивал работу, а потом, когда научился, работал с большой медленностью, и нормы выполнять, даже своей пониженной, не мог. Это меня огорчило (хотя практически на моем положении мало отразилось: работаю я как доброволец, никем не принуждаемый, получая за выполнение нормы только небольшой хлебный добавок), но было тяжко сознание беспомощности, ненужности, оставленности. До сих пор все мне говорили, что я очень быстро ориентировался в новых областях научной, педагогической и служебной работы, легко разбирался в сложных вещах в этих областях, но вот наступил момент, когда все это оказалось ненужным, а в примитивной физической работе я сам оказался и малопонятен и неловок. Отчасти здесь природная неловкость (в детстве с трудом научился плавать, ездить на велосипеде, грести и пр.), а больше всего мое интеллигентское воспитание, пренебрегавшее обучением ремесленному физическому труду. А как это в свое время было легко! Я было немного приуныл, но потом понял, что и эта неудача имеет моральное значение: нужно отрешиться от всякой самонадеянности. Мы можем только то, к чему призваны и что нам дано, и всякая похвала посрамляется. Вспоминались мне и беседы Франциска Ассизского: ‘В чем высшая радость?’ (помнишь, читали в 40-м году)?’
Высшая радость — в страдании. Таков итог жизни Николая Николаевича. С этой мыслью в сердце он и скончался.
Умер он 8-го марта 1943 г. на ст. Антибес. Похоронен в безвестной могиле.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека