История моей души, Волошин Максимилиан Александрович, Год: 1931

Время на прочтение: 171 минут(ы)
Волошин, М.А. Собрание сочинений. Т. 7, кн. 1. Журнал путешествия (26 мая 1900 г. — ?), Дневник 1901-1903, История моей души
М.: Эллис Лак 2000, 2006.

ИСТОРИЯ МОЕЙ ДУШИ

1904 год

29 мая.
Прогулка в Фонтенбло. 27 л<ет>. Клятва ехать в Индию. Вечер на дороге. В Цюрихе… Он приехал с тем , чтобы предупредить. У него тогда не было денег. Бросили письмо ему налицо.
Зачем Вы уступаете свое место. ‘Прочти Кама Сутра’.
30 <мая>.
У Англады. Стихотвор<ение> ’13 мая’. ‘Как тебе нравятся эти рыбы?’ Чтение в обществе — Отчизна. ‘Я вижу, ты влюблен. Вот этот жест. Забил болт (?). Pardon’. (Поляков).
Жорж Занд на Майорке. Прочесть ‘Спиридион’, ‘Лукреция Флориани’. Мемуары Жорж Занд и А. Дюма.
— Город — это большой павлиний хвост.
Новая красота — это только новое воспоминание о старой красоте.
3 ию<н>я.
Я не могу говорить о текущем — внутреннем. Если говорю — преувеличиваю. Через несколько месяцев я почти свободно говорю о себе и анализирую. Поэтому я не могу писать дневника. У меня есть непосредственное чувство, но нет для них непосредственных слов.
Слова всегда запаздывают.
Вечером у Кругл<иковой>. Я могу владеть силой жизнерадостности. М. В. в японском платье. За занавеской ждут.
4 июня.
Почему не удалось движение Рёскина и Морриса? Они требовали от искусства наибольшего количества художественных произведений, а не смотрели на него как на язык, которым должен владеть каждый.
Они все-таки считали маслян<ые> картины высшим искусством, а прикл<адное> и декор<ативное> искус<ство> низшим.
5 июн<я>.
Аксинит и алмаз.
Jardin des Plantes. Б<альмонт> странный, пьяный, но не вином. Глаза суженные и влажные. ‘О чем ты думаешь?’
— О твоем стихотворении ’13 мая’. Твои глаза выдают тебя.
— Ты меня развратил (он так сказал). Я разрезал ее платье ножом сверху донизу. Когда тело обнажается сразу всё. Это действительно удивительно.
Она там лежит окровавленная. Я ее ранил. Есть действительно наслаждение крови. Это пьянее алкоголя. Я ее чуть-чуть резал. Мне хочется тебе всё рассказать. Мне бы хотелось, чтобы нас отделяли тысячи километров от Е<катерины> А<лексеевны> и Маргори, которую ты любишь так же, как я. (Это прямо глядя в глаза).
В J d Plantes: Крокодилы — это боги, ничего не видящие, ничего не чувствующие. ‘Он хочет удивить мир злодейством’ (про слона).
Кристаллы. Поцелуй. Гнездо аметиста. ‘Если б женщины были такими!’
Вечером, проводив Муромцевых, у Юнге. Я зашел к М<аргарите> В<асильевне> и написал те 3 стиха. Я очень волновался и почти не мог скрыть.
— Напишите мне что-нибудь на ‘Евгении Онегине’.
6 июня.
St. Germain Auxerrois. Перед Магдалиной. После долгой нерешимости. ‘В тех трех стихах есть вопрос’. Долгое молчание. ‘Какой вопрос?’
Я не ответил. Рисуем. Проходя по двору Лувра: ‘Какой вопрос? Вы раньше не задавали вопросов’. — ‘Нет, это легенда’… Но об вопросе мой язык не повернулся. Завтрак у Дюваля. Об мгновении. ‘Служите мгновению. Это смирение. Я бездарна’.
В Японском отделе. Много часов. Разговор непринужденный, даже смех. Точно ничего не было. Но за этим мысль.
Мышка бежала
Хвостиком вильнула,
Яичко упало
И разбилось…
Потом, выходя: ‘У меня мучительное чувство, когда люди мне вдруг надоедают и становятся невыносимы. Они совсем в этом не виноваты’. (Это о Пищалке)…
Проходим через Тюильри. ‘И чем они меня больше любят, тем меньше я их могу выносить’. — Тогда предупреждайте их, пока сохранилось чувство дружелюбия. Вы можете сказать: ‘Вот, у меня такая особенность — и т. д.’.
‘Ну вот, я Вас предупреждаю’.
Чувство падения в провал. Долгое молчание. Потом мы говорим о других предметах, и я мысленно хвалю себя за то, что умею владеть собой.
В груди физическое ощущение, что что-то сжалось в комок, но мы спокойно говорим до самого дома.
Бальмонт уезжает. На вокзале Ек<атерина> Ал<ексеевна>, Елена и я. Когда я смотрю на нее, я боюсь показать, что знаю.
С Ек<атериной> Ал<ексеевной>: Вы не изменили мнение о М<аргоре>? Я узнала ее с других сторон. Она — это говорили в семье, но она сама отрицала… (след<ует> тот же рассказ).
Это для меня? Предупреждение?
Надо уничтожить всякое подозрение объяснения. Надо дать другое толкование стихам и ‘Что значит вопрос?’. Я думаю об этом, ожидая omnibus’a на St. Germain’e. Меня осеняет возможность. Я заговорю о книге. Пока это возможно. ‘Три стиха определяют ее содержание’.
Мне представляется, что мы говорили весь день и только два раза кончик<ами> пальцев притронулись к главному. Теперь это надо скрыть.
7 июня.
Может, я всё это и выдумал. Мы утром поехали в музей Гимэ. Я сказал на конке: ‘Мне кажется, что эти три стиха, которые я написал на книге, очень определяют ее содержание. ‘О, если б нам пройти чрез жизнь одной дорогой’. Из <1> выбрать одну. Вечная иллюзия человечества, что не может быть двух истин’ и т. д.
Мне показалось, что она сделала радостное движение. В музее. Мумии. ‘Мне кажется, что это должно быть в церквах. Это неприлично в музее’.
— Королева Таиах. Она похожа на Вас.
Я подходил близко. И когда лицо мое приблизилось, мне показалось, что губы ее шевелились. Я ощутил губами холодный мрамор и глубокое потрясение. Сходство громадно.
Она подошла, но была мала ростом, чтобы дотянуться.
— Возьмите на память этот рисунок.
8 июня.
Отъезд М-те Юнге. Мы вдвоем в карете. Беспросветный дождь.
— Мне кажется, это репетиция Вашего отъезда.
— Очень жаль.
— Нам не придется больше так увидеться. В Москве это будет не то.
Опять в St. Germain l’Auxerrois. Комната наверху. ‘Вот, нарисуйте мне это’.
10 июня.
В музее Трокадеро. ‘Счастливый, что Вы остаетесь и можете всё это рисовать! Мне завидно (сделать номер для ‘Весов’ — текст и рисунки).
Мне бы хотелось вместе с Вами побывать в Италии, во Флоренции, в Сиене, в Орвието’.
‘Мы будем писать друг другу’.
‘Я не хочу, чтобы близость между нами оборвалась’.
‘Нет, но будем писать не словами, а только рисунками и стихами?’
— Хорошо.
Вечером. Франциск Ассизский… ‘Но разве он воскрес?’ — Это только дорогая легенда для тех, кто боится смерти.
11 июня.
В Лувре. Ватто — скрипучие шелковые платья с чеканными серебряными складками. Шарден. Фрагонар.
‘Вчера Дьявол на меня не произвел такого сильного впечатления, как мог произвести несколько лет назад. Помните, я Вам говорила о том периоде равнодушия. Рэдоновский дьявол — это мой Дьявол. Когда мы ехали в Шарантон’. — Индивидуальность бездны. Звездная уже близка. Страшны последующие.
Родэн. В. Гюго. Мы смотрели близко, почти соприкасаясь головами. В American Art. ‘Париж без меня больше не будет такой… Здесь-то холодно, а там горячо. Потом всё будет одинаково’.
Вечером в Булонском лесу. ‘Я его никогда не видала таким… игривым. Это мне нравится.
И я у Вас никогда не слыхала такого тона’.
‘Как, если представишь себе, что это рассвет, всё сразу меняется’.
Чувствуя близость плеча, я чувствую всё обаянье ласки. На днях я видел во сне, что она держала мою голову в руках и гладила. Лет 7-8 я вечером плакал в постели от отсутствия ласки. Потом привык.
13 июня.
Этот день я унесу в груди как большой драгоценный камень. День ‘грустного счастья’. Надрывающего счастья.
Утром церкви, старые улицы. Кафе против Пигмалиона. ‘Ек<атерина> Ал<ексеевна>, поедемте в St. Cloud’. — Нет. Поезжайте с Маргорей — у меня кружится голова.
Едем. На пароходе. Мгновение грусти, когда слезы свертываются в глазах. ‘Посмотрите отражения. Как я это понимаю. Запомните это. Нарисуйте это. Вот этот желтый забор в большой волне. А вот видите: кусочки инкрустаций дерева внутри круга’.
На берегу. ‘Я чувствую свободу. Меня никто здесь не знает. Это в последний раз в жизни’.
По парку. ‘Какая лестница. Восхищайтесь’. Круглая лужайка. Как деревья грандиозны и торжественны. — У Вас кружится голова? — Немного. — Пройдемте наверх. Сырые аллеи. Площадка с видом на Париж. ‘Мне бы хотелось вымести этих людей. Так, взять метлу и вымести за двери’.
— Сядемте дальше в аллее. Темно от ветвей.
…’И потом какой-то голос грустно говорит: Вот так вся жизнь’.
— Пройдемте так через жизнь. Смерть я вижу так: когда закроешь глаза и всё забудешь…
Потом ощущение влажной травы. Высокой и мягкой. И надо идти. Свет чуть-чуть, как язык пламени в глубине аллеи. И так долго между большими деревьями. И вся жизнь вспоминается. Но целиком на одной плоскости. Жемчужный рассвет. И потом обрыв. Когда спустишься — всё забудешь… Пройдемте, как вместе.
— Мы еще не умерли! — Пройдемте при жизни. Далеко. Прямо. ‘До самого синего моря’. Почему всегда все доходят до самого синего моря?
— Тоже ‘синего’.
‘Белое, Черное, Красное моря — но нет Синего’.
‘Oeuvre de la bonne Mort’ {Работа доброй Смерти (фр.).} — маленькие трусливые дети. Они хотят ее уговорить ласковыми словами.
Смерть — это радость, это высший подъем жизни. Это высший момент жизни. Вдохновения.
— Она подойдет и взглянет большими строгими глазами прямо в глаза и спросит: ‘Ты готова?’
Я не живу. Мне нужно, чтобы меня поезд переехал. Чтобы я почувствовала жизнь. Иначе смерть от меня отвернется.
‘Притча о талантах’.
Мы сидим в густой влажной траве на перекрестке. Слова сжимаются в горле.
Я пройду до конца аллеи. Когда возвращаюсь, то чувствую себя чужим и равнодушным.
Идем. ‘Я какой-то ошибкой живу. У меня есть подруга, которая живет как следует. Она любит собирать грибы и ягоды, постоянно влюбляется. Она меня страшно любит. Но пугается иногда. И тогда она меня зовет, как будто я где-то далеко. Я не могу жить без этого. Мне нужно, чтобы около меня копошилось бы что-то живое. <1>? Она. Я тогда вспоминаю.
— Вы мне должны написать стихотворение. ‘Рождение Венеры’.
Рассвет тихий, перламутровый. И волна вдруг поднялась и сверкнула. Небо отразилось. Неизменное в вечно текущем. И родилась красота. Белая как пена. И взвилась стая голубей. И у ней раскрывается глаз, один глаз. Большой, удивленный, испуганный. Как у коровы. Знаете. Волоокая.
Потом другое. Сумерки в мастерской. Кто-то смотрит в зеркало. Часы тикают. Капля капает из крана. Иногда перебивая. ‘Да, да… да. Так… Тик-так… да-да’.
В зеркале видны только большие грустные безнадежные глаза и черные губы. За окном город. Вечерний. Громады домов. И так, как будто он вдруг лопнет от напряжения.
И сделайте это просто. Не нужно никаких: ‘На вершинах познания одиноко и холодно’. А просто констатируя.
— Ну что ж. Аллея как аллея. Момент как момент. Около каскадов.
— Вы немецкий идеальный юноша. Благородный, честный. Вы способны ждать невесты 50 лет. Это хорошо. Нет, тут нет дурного. Вы можете думать что угодно, но останетесь честным против своей воли.
Бросила палкой на меня сено:
— Я была мертвой, но вокруг меня происходила жизнь. Только поэтому я догадывалась, что я живу. ‘Я произвожу впечатление — следовательно, я существую’.
Может быть, кто-нибудь меня выдумал. Меня кто-нибудь соврал. Во всяком случае, про меня соврал художник.
Никому не говорите о надрывающем счастье. Это для Вас. Иначе всё исчезнет.
‘Все чувства стремятся убежать в другую область — через посредство слова’.
Я умерла и еще не родилась.
Обед. На реке. Всё серое. Голос говорил: ‘Вот так вся жизнь…’ Слова щекотали в горле.
Зачем говорить последнее слово, когда все ясно.
‘Пройдемте по миру, как дети’.
Я буду помнить этот день так же, как день отъезда из Москвы.
‘Вы знаете, что Вы имели на меня громадное влияние. Мне становилось веселее, когда я думала об Вас. Алеша то же самое говорил, когда Вы уезжали. Тот день был очень тяжел для меня. И я почти его не заметила, благодаря Вам’.
— Пройдемте вместе по миру.
— Нельзя. Я мертвая — Вы живой. Смотрите, какой праздник на воде.
Праздник серых теней. Вечером был праздник и огни танцевали в реке. Кто-то проносил большие алмазы. Пароходы проходили, оставляя зеленых танцующих змеек.
Башня стояла на огненном пьедестале, который висел высоко в воздухе.
— Так не забудьте. Напишите три стихотворения. Нарисуйте три пейзажа. Знаете. И прочтите Коро.
Вам нужно ехать сегодня.
— Третья тема. Женщина всползла на верх горы. Она была в тяжелом платье с драгоценными камнями. Оно рвалось. За ней остались следы лохмотьев и струйки оборвавшихся драгоценностей. Наверху нищий. Таким большим орлом. Самая вершина. Кругом горы, белеют снега. И она припала к его ногам и замерла. Это последняя минута полного успокоения. Может, она сейчас умрет.
Вечером: Ек<атерина> Ал<ексеевна>, Ел<изавета> Сер<геевна>. Элект<рическая> ламп<а>.
14 июня.
Утром. Между вчера и сегодня легла грань. Ольг<а> Сер<геевна> — М<аргарита> В<асильевна> почти одни слова. Ужас за масками. Может, это ужас молодых девушек. Ужас природы непробудившейся, нерасцветшей.
J’aime l’horreur d’tre vierge {Я люблю ужас девственного существа (фр.).}… Это?
У меня есть то же. Но меня это не пугает. Почему со мной говорят об этом? О<льга> С<ергеевна> удивлялась, что я это знаю. Какая разница и какое сходство.
Если Вам будет нужна душа, чтобы стать человеком,— позовите.
Разговор с Екатер<иной> Алекс<еевной>. М<аргарита> В<асильевна> спит. ‘Мне хотелось снова поговорить с Вами об М<аргарите> В<асильевне>. Только я не знаю, как с Вами говорить. Вы не должны подумать, что она Вас может полюбить. Она странная. То расположение, которым Вы пользуетесь, это высшее, что Вы можете получить. Она говорила, что ей легко только с двумя людьми: со мною и с Вами. Она как-то нас сравнивала и находила громадное сходство. Только Вам, я боюсь, много придется страдать’. — Я всё это знаю. Я так же думаю. Но, может, так надо. И я не знаю, любовь ли это?.. У меня нет желания (это я подумал).
— Ну, а если б она вышла замуж, полюбила другого?
— Я не знаю… Я не представляю себе. Я не могу представить. (На самом деле я представляю и чувствую острую боль. Но я думаю, что она скоро бы прошла.)
— Если Вам придется видеться так, урывками. Раз в несколько лет… Я думаю, что это только первая стадия, первый период настоящей любви.
— Но я не знаю, можно ли это назвать ‘любовью’. Впрочем, верно, в ‘первом периоде’ это всегда так бывает.
— Да. Это так бывает всегда (с грустной улыбкой). Мне жаль, что Вы утратите Вашу жизнерадостность.
— Я не думаю. Я со слишком большой радостью принимаю все, что ни посылает мне жизнь. Может, разница в словах: я называю счастием то, что другие называют страданием, болью.
— То, что у вас выходит естественно, что Вам дано от природы, это я достигла рядом долгим страданий, но пришла к тому же. Пусть другие видят в этом несчастие и страдают: я из каждого несчастия сделаю себе радость.
В детстве нас учили долгу. Нам запрещали смеяться. Думать по утрам о чем-нибудь, кроме работы. Наша мать со смерти нашего отца надела траур. Мы всё детство ходили в трауре. Десять лет. И я после этого все-таки достигла радости.
Вечером. По Сене до Отейля.
— У меня начинается спячка. Смотрите эти отражения. Я себе представляю лицо мирового закона. Оно бледное, с широко открытыми глазами.
Ел<ена> К<онстантиновна> — Сфинкс. ‘В Древней Греции таких девиц называли Сфинксами’.
Около Эйф<елевой> башни. Деревенский пруд. Потом на террасе Трокадеро. Дождь.
‘Представим себе, что мы вышли на террасу нашего дома’.
‘Мне бы хотелось знать: какой Вы были в детстве. Я думаю, Вы с тех пор мало изменились. У Вас есть ваши детские карточки?’
16 июня.
На Pre Lachaise. У стены Коммуны. О смерти опять.
‘У меня в детстве был ужас смерти. Мне казалось, что нужно любить каждую минуту так, как будто это была последняя…
Мне странно, что Вы понимаете меня. Кажется, точно это недоразумение. Я ни с кем не могла говорить об этом. Т. е. говорила, применяясь. С Вами я не применяюсь. И реплики наши совпадают’.
— Точно мы едем по соседним аллеям. ‘Но я за деревьями не вижу вашей головы’. Я начинаю понимать разговоры с ответами через полчаса, как вы рассказывали про А<нну> Ник<олаевну>.

——

‘Посмотрите, какие розы нам посылает Гименей’.
(Садовник Лариных. Собачка Диониса.)
Едемте по реке. Вечером в Венсенском лесу.
Какая пропасть! Отраженное небо.
Лицо, освещенное лампочкой. Близкие смеющиеся глаза. ‘Какой Вы ребячливый’.
Давайте рисовать на одни темы. Вот эти деревья при фонаре.
Ночью в комнате. На рассвете в Halle. Река утром. Корзины с ягодами. Цветы.
‘Меня огорчает, что гортензии Вам нравятся. Они ситцевые. Не смотрите — это грешно’.
17 июня.
В Люксембур<гском> саду днем. Полусонные.
18 июня. Суббота.
‘Вы изменилисьза последние дни. Стали молчалив<ее>. У Вас бедные глаза’.
— Когда я смотрю в глаза, у меня рождается страшная жалость к людям.
J des Plantes. ‘В этом есть ужас мертвой природы’.
Она следом за Вами ходит? (Е. С).
Вечером в обществе.
‘Влюбитесь в нее. Это идеальная красота. Это Вам еще завет’.
‘Б<альмонт> приехал. Он в плохом состоянии. Остановился в 99′.
Баронесса. Билет на вход. Торжественн<ые> стихи, так же поэтическ<ие>.
19 <июня>. Воскресенье.
Утром. ‘Пойдите в Американский <магазин>. Вас ждут Конст<антин> и Елен<а>‘.
‘Я тебе привез скверненькую наваху. Там был английский офицер, который рассказывал о бурской войне. Бессмысленность сражения. Ни малейшего чувства вражды’.
К Ел<изавете> С<ергеевне> за М<аргаритой> В<асиль-евной>. ‘Вот мой офорт не удался. Мне так жаль. Поедемте за город’.
Севр. У Мечниковых. В лесу St. Cloud.
Как странно. Это те же аллеи. Вот мы здесь шли. Как это было давно… Неужели только пять дней?
Что ж… ничего… Это не повторение.
— Мне жаль, что это разбилось. Вам нужно было уехать тогда же. Мне хотелось тогда же убежать и сохранить тот день целиком, как драгоценный камень. Теперь это уже затерлось.
Я мечтал, что я приеду сюда один и буду вспоминать шаг за шагом.
Вышли на лужайку. Внизу глубоко между скалами-деревьями другие лужайки. Посередине статуя.
Добрянович и Ге заговорили о суевериях.
‘Это бывает со всяким, кто заглянет в будущее, каким бы путем это ни случилось’. А разве это так плохо — смерть?
‘Тот, кто любит жизнь, не боится смерти’.
Обед на лужайке. Спуск. По темным аллеям. Через город по лестницам.
‘Здесь совсем Генуя. А вот Корсика’.
‘Зачем ездить, когда всё это можно здесь же увидеть?’
‘Только сколько надо ездить раньше, чтобы увидеть это здесь’.
В вагоне. ‘О чем Вы думаете?’ …Я не могу сказать. Т. е. вот сейчас не могу: это непреодолимый стыд. А через пять минут он пройдет. — Какой Вы честный, другой бы выдумал…
Разговор оборвался на Иловайской. Я представил себе ее лицо и губу. Потом думал о том, что она вся погрузилась в материнство. Что в этом переходе, как у Наташи, может, и нет никакого противоречия. Это у женщины. Но как же у мужчины? Я представил себе себя женатым. ‘Около 30 лет всегда начинают сниться детки’. Поток впечатлений оборвался. Я ловлю немногие. Формулирую. M-r Бержере. Самостоятельность поступков. У меня ее нет. Я всегда считаюсь с тем, что подумают. Я всегда всё делаю для какого-нибудь третьего лица, которому нет никакого дела. Потом я подумал о моем вызове в Петербург. Здесь оборвалось.
Вечером втроем: Ек<атерина> Ал<екссевна>, М<аргарита> и я.
20 <июня>. Понедельник.
Утром писал. Только я остаюсь один, на меня находит волна чувственных образов. Чтобы отогнать, я хватаюсь за книгу. Но не могу работать. Всё это время меня <не> посетило ни одно желание. Тут они сразу вернулись. Я шел по улице, представлял себе удовлетворение и с отвращением смотрел в лицо женщинам.
Только те, у которых на лице была печать, казались доступными для меня. Потом это сразу исчезло.
Вечером опять за город на пароходе.
‘Ты опять грустный’. ‘Он точно легкой вуалью покрыт’.
Почему? Я не знаю. С St. Cloud? Это был кризис. Высший подъем чувства. Теперь оно озаряет только мгновеньями.
М<аргарита> В<асильевна>: ‘Зачем же Вы сказали мне, Макс<имилиан> Алек<сандрович>, что нужно восторгаться этим Ангелом?’
Курб<атов>: ‘Я нахожу его лучше Васнецова, но хуже Берн Джон<са>‘.
Я: ‘Потому что Вы подходили к нему, чтобы судить его. А надо подходить так, точно он Вас судить будет’.
— Ах, это очень хорошо. Вы очень хорошо сказали.
Пусть каждый скажет всем девизы из стихотворений.
… пространств…
Много у Господа дивных убранств.
Ек<атерина> Ал<ексеевна> — ‘И ночь, как яркий день’.
Comprendre — ce reflet de crer {Понимание — это сотворчество (фр.).}. Ел. Д.
В этом странном цветке лепестки расцветут. И не знаешь: цветок далеко или тут.
Ночью через лес. Раньше — танцы <на> палубе.
‘Вот как вы говорите про материал: чем грубее, тем глубже. Так же и жизнь в рамках и традициях. Теперь все рамки стираются. Эпоха либерализма’.
— Одни выбирают дорогу. Другие углубляют старые.
— Ангел? Это очень верно. Мы все развратились. Мне хочется ехать. Довольно впечатлений.
— Не забудь, что мы вместе переводим Д’Аннунцио.

——

Mtropolitain. Две женщины. Они мне были противны, но желательны. Они вышли вместе из вагона и переходили вместе пустынный Тюильри. Я видел их то спереди, то слышал сзади. Слушал клочки разговора. Их присутствие, как присутствие желания.
И я вспомнил отъезд из Москвы. Один на вокзале. Ожидая вагона и слёз. Я точно защищался этим.
21 июня. Вторник.
Скрипучий шелк чеканных складок
Темно-зеленого Ватто.
Бледнеют к утру небеса,
Торжественны и строги.
Бегут пустынные дороги
Через дремучие леса.
Заплаканы луга немые,
Блестят студеные пруды,
На небе две больших звезды
Дрожат как слёзы огневые.
Всё замерло. Земля молчит.
Сараи слепы и угрюмы.
Деревья хмуры, важны думы.
Душа безмолвно в мир глядит.
Спокойные открыла очи,
И дня бесчувственный покров
Не затемнил в ней странных снов
И просветленья темной ночи.
Прозренья тайного полна,
Душа застигла мир неспящим,
Больным, задумчивыми и зрящим
В сей миг двойного бытия.
Лежит он, чуткий и безгласный,
Рассеян свет, прозрачен мрак,
И чей-то тихий странный зрак
Глядит, заплаканный и ясный.
Прохладный кто-то здесь прошел
Неслышно перед утром.
И рябью с бледным перламутром
В озера тихие вошел.
Но слухом, ночью умудренным,
Я уловил в дубравах вздох:
Здесь есть другой, здесь некий Бог
Грустит, безмолвный и плененный.
Низинами ползет туман,
Луна горит больным сияньем.
Мир солнца ждет, объят молчаньем.
Скрывается в глубинах Пан.
И вот другой встает с Востока
В хитоне бледно-золотом.
И чашу с пурпурным вином
Он поднял в небо одиноко.
Земли пустые страшны очи,
Он встретил их и ослепил.
Он в мире чью-то кровь пролил
И затопил ей бездну Ночи.
[Мне ночь сказала слишком много,
Чтоб я поверил правде дня.
Не скрыта бездна для меня,
Из темных недр зову я бога.
Но если предо мной мертвец
Под этим темным одеяньем,
И я один с своим страданьем
И в мире я один творец]
(Но если нету в мире Бога?
И мир — мертвец и ждет меня?
Мне ночь сказала слишком много,
Чтоб я поверил правде дня.)
М<аргарита> В<асильевна> уехала. Офорты у Ел<изаветы> Сер<геевны>. Обеды.
Завозка вещей. Я принес васильки. Вечер. На извозчике на Северн<ый> вокзал. ‘Вот мое любимое место в Париже’ (Мост St. Michel).
Отъезд H.В. Семеновой. Я убежал, оставив других в телеграфной конторе. Один у подножия Эйфелевой башни. Сегодня был праздник солнца. Я его не видел. Я снова сидел у маленького пруда. Холодела вода. Небо рассвенело <так!>. Я видел четвероугольник вагонного окна и М<аргариту> со связкой васильков. Когда поезд уже отходил, ее голова, выдвинувшаяся из-за угла. ‘Алеша говорил, что с тех пор, как мы здесь сидели, он не может уже смотреть на Париж, как на такой город, который нужно осматривать. Он относится к нему как к деревне’.
‘А как вы это сказали об Ангеле? Это было ужасно сжато. Я никак не могла вспомнить’.
— Когда Вы вчера ушли, Костя очень верно сказал, что точно душа праздника отлетела.
‘Вот конверты. Постарайтесь скопировать почерк’.
‘Я испытываю чувства Рикэ при переездке на др<угую> квартиру: все божества, висевшие на стенах…’.
Я просил<а> Каролину оказывать Вам покровительство. ‘Je respecte mon Matre M-r Bergre parce qu’il est terrible et puissant…’ {‘Я уважаю своего господина, мсье Бержере, потому что он грозен и могуществен…’ (фр.).}
Это последние слова.
22 <июня>. Среда.
Днем писал о железе. Бальмонт с фитилем (чулок). ‘Скажи, что я вскочил на лошадь и ускакал в Булонский лес’. С Еленой около зеркала. Точно другие люди.
‘Альцеста’ Глюка. Танец Вакха-Андрогины. Закинувшись на коленях, смотрела ей в лицо: девушке с бубном в барсовой шкуре. Асимметричность танцев.
‘Она странная. Я узнала ее теперь ближе. Раньше я видела ее всегда в одной обстановке. У ней нет attache {Привязанность, привязь (фр.).}. Она всегда меняет свои решения. Это то, на что ее мать жаловалась. Но я всегда защищала ее, потому что в вопросе родителей и детей я всегда становлюсь на сторону детей. У Алеши то же еще сильнее’.
‘К чему Вы больше чувствуете склонность — к живописи или к литературе?’
— В живописи я люблю mtier {Ремесло, занятие (фр.).}, я могу не отрываясь целый день просиживать за рисунком. Но я там не хозяин. В области слова меня мои орудия слушаются. Но я терпеть не могу самый процесс писания: бумагу, перо, я становлюсь рассеян, постоянно отрываюсь от работы — так, как я когда-то учил уроки.
Вечером. Письмо Косоротова. ‘Поражение мозга. Еду на Кавказ’.
23 <июня>. Четвер<г>.
Вечером на Медонской террасе. При луне. Один. Купил ‘Кама-Сутра’. Видел Ройса.
24 <июня>.
В Grand Guignol. Бальм<онт> и повестка.
19 июля.
Бальмонты уехали дней 10 назад. Жара. Национальный праздник.
Голубкина. — ‘Отчего это вот я всегда об этом думала, но никто до Вас об этом мне не говорил’.
— Стихи мне нравятся. Стихи хорошие, положим, вы сами об этом знаете.
22 июля.
Макон. На этой станции мы сидели с Косоротовым два года назад. Я уехал неожиданно сегодня. Утром я получил деньги от Скорпиона и работал все время в Национ<альной> библиотеке, никуда не думая трогаться. И вот сразу решил и собрался в последнюю минуту.
Бегал отдавать долги. Курбатов. Крутикова. Вчера у Голубкиной. Маска женщины. Ссора с Досекиным. ‘Урок вежливости мне’.
Истории Киселева и Апашки.
9 августа. Женева.
Я не могу исполнять того, о чем я много думал, особенно мечтал. Мечта есть активное действие высшего порядка. Ее нельзя низводить до простого действия. Поступки сильные совершаются, не думая. Воля чужда сознания. Поступки приходят так же неожиданно, как мечты, и никогда не совпадают. Горе тому, кто смешивает мечту и действие и хочет установить связь между ними.
Желание — это предчувствие, это наше зрение в будущее. Поэтому всякое желание — когда пожелаешь всем телом, а не только умом — исполняется. Всё завершено. Лучи достигают к нам из будущего, и это ощущение мы называем желанием. Это дает нам необходимую иллюзию свободы воли. Чудеса расположены, как вехи, по дороге человечества, тот, кто их предугадывает, их совершает.
Разговор с Вячес<лавом> Ивановым:
‘У Вас удивительно красочный язык. Вы редко<стно> хорошо рассказываете. Это тонкая живопись, до мельчайшей детали’.
— ‘Да, я признаю обезьяну. Обезьяна — а потом неожиданный подъем: утренняя заря, рай, божественность человека. Совершается единственное в истории: животное, охваченное безумием, обезьяна сошла с ума. Рождается высшее — трагедия. Надо, чтобы это так было. И впереди — опять золотой век — заря вечерняя. Мы должны жить между двумя зорями — иначе жить нельзя’.
Моя книга должна называться ‘Годы странствий’. Отдел (‘Заповеди’) — ‘Кристаллы духа’.
‘Не проповедуй и не учи’ — это единственная <заповедь>.
Проповедь даст созревший плод — чужой. А душе надо только зерно, из которого может вырасти дерево, которое принесет этот плод.
Всякое учение — воспитание — это онанизм: дастся конечный результат, который вызывает искусственно свои собственные причины.

——

Природа употребляет все средства, чистые и нечистые, чтобы направить мужское к женскому и столкнуть их. Мое отношение к женщинам абсолютно чисто, поэтому в душе моей живет мечта обо всех извращениях. Нет ни одной формы удовольствия, которая бы не соблазняла меня на границе между сном и действительностью. Это неизбежно.
Я с удивлением заметил, что все мои друзья — женщины. С девушками я говорю обо всем. С женщинами — о многом. С мужчинами — ни о чем. Это тоже пол, но пол, переведенный в высший порядок. Это возможно только при абсолютной чистоте отношений. И это тот же пол. Та же великая сила пола, переведенная в другую область. Та же сила, которая соблазняет мою мечту ночью. Но тут я ей овладел и взвил на высоту, недоступную зверям.
Надо уметь владеть своим полом, но не уничтожать его. Художник должен быть воздержанным, чтобы суметь перевести эту силу в искусство. Искусство — это павлиний хвост пола. В этом его абсолютная чистота, потому оно вырастает из огня.
Кто создает человека, тот этим отказывается от создания художественного произведения. Искусство или ребенок — две цели. В них огонь гаснет.

——

Вся наука человечества, все его знания должны стать субъективными — превратиться в воспоминание. Человек должен суметь развернуть свиток своих мозговых извилин, в которых записано всё, и прочесть всю свою историю изнутри.
Мы заключены в темницу мгновения. Из нее один выход — в прошлое. Завесу будущего нам заказано подымать. Кто подымет и увидит, тот умрет, т. е. лишится иллюзии свободы воли, которая есть жизнь. Иллюзия возможности действия. Майа. В будущее можно проникать только желанием. Для человечества воспоминание — всё. Это единственная дверь в бесконечность. Наш дух всегда должен идти обратным ходом по отношению к жизни.

——

В логической области ума я строю сколько угодно комбинаций и бросаю их, не жалея. Здесь всё возможно, всё одинаково важно и безразлично. Блеск — в разнообразии и богатстве. Этой области нельзя любить. Здесь нет искренности, а только комбинации и способность к ним. Я себя чувствую мастером в этой области.
Область воспоминаний — область тайная и интимная. Сюда нельзя вводить всякого.
Встреча воспоминаний — внезапный толчок, высшая радость. В этой области — сказанное забывается, каменеет. Каждое слово тяжелым камнем закрывает просочившийся до сознания источник.
‘Никогда об этом больше никому не рассказывайте. Это для Вас самих’.

——

Написать перечувственное, пережитое — невозможно. Можно создать только то, что живет в нас в виде намека. Тогда это будет действительность. Потенциальная возможность действительности станет активной действительностью в искусстве: действительностью ослепительной, ошеломляющей, которую всякий переживает и сколько угодно раз, — алгебраической действительностью. Пережитое — описанное — всегда слабый пересказ, но не сама действительность. В литературе всегда нужно различать пересказ действительности и созданную действительность.
Художник, идущий к своим воспоминаниям, ищет в них не пережитой действительности, а себя самого в настоящем, вне времени.
10 августа. Женева.
Опять у Иванова. Лицо отца: старая птица, глаза от старости закрыты плевой.
— Чтобы dfinir votre talent {Дать определение вашему таланту (фр.).} — у Вас глаз непосредственно соединен с языком. В ваших стихотворениях как будто глаз говорит. Всё необыкновенно закончено. Вот ‘Я ждал страданья столько лет…’.
— Я ищу в стихе равновесия. Если я употребляю в одном стихе редкое слово, то я стараюсь употребить равноценное на другом конце строфы.
— Вы буддист… Вы нам чужды. Мне враждебен virus буддизма. Вот вопрос, решающий, твердо ставящий грань: ‘Хотите Вы воздействовать на природу?’
— Нет. Безусловно. Я только впитываю ее в себя. Я тороплюсь ознакомиться с ней в этих формах. Я радуюсь всему, что она мне посылает. Без различия, без исключения. Всё сразу завладевает моим вниманием.
— ‘Ну вот! А мы хотим претворить. Пересоздать природу. Мы — Брюсов, Белый, я. Брюсов приходит к магизму. Белый создал для этого новое слово, свое ‘теургизм’ — создание божеств, это иное, но в существе то же. Обезьяна могла перевоплотиться в человека, и человек когда-нибудь сделает этот же скачок и станет сверхчеловеком’.
— А если это будет не человек? А другое существо будет избрано, чтобы стать владыкой. Может, одно из старых мистических животных, к которым человек питал всегда такое благоговейное почтение, смешанное с ужасом, — змей, паук?
— ‘Тогда это будет демон. Вы знаете, что апостол Павел называл ангелов тоже демонами и говорил, что человек все-таки создан совершеннее ангела. Да! В христианстве есть даже такие прозрения. В буддизме равенство человека и животных. Христианство — это сила. Мы будем возвышать, воспитывать животных. Христианство — это религия любви, но не жалости. Жалость чужда христианству. Безжалостная любовь — истребляющая, покоряющая — это христианство. В буддизме скорее есть жалость. Это религия усталого спокойствия’.
— Я считаю основой жизни пол — Sexe. Это живой, осязательный нерв, связывающий нас с вечным источником жизни. Искусство — это развитие пола. Мы переводим эту силу в другую область. Или создание человека, или создание произведения искусства — философии, религии — я всё это соединяю под одним понятием искусства. Это та сила, которая, скопленная, даст нам возможность взвиться.
— ‘Если так, Вы подходите к нам. Вы не буддист. В буддизме нет трагедии’.
— ‘Для меня жизнь — радость. Хотя, может, многое, что другие называют страданием, я называю радостью. Я страдание включаю в понятие радости. У меня постоянное чувство новизны — своего первого воплощения в этом мире’.
— ‘Именно это создает в Вас ту наивность отношения к миру, про которую я Вам уже говорил. Белый в своей статье о Бальмонте называет его последним поэтом чистого искусства. Последним — этого периода. Вы, может быть, первый проблеск следующего периода.
Как Вы думаете назвать свою книгу?’
— ‘Годы Странствий’.
— Я думал, как-нибудь более красочно. Впрочем, это хорошо. Это определяет. Это скромно. В этом есть отчасти извинение. И потом много милых воспоминаний: Гёте, Wander-jahre… Нет, это хорошо…
— ‘Для меня это важно, как дающее известную психологическую цельность. Исчерпывающее известный период’.
— ‘Почему вы взяли только своим Nom de guerre {Псевдоним (фр.).} ‘Макс Волошин’? Это какое-то европеизирование. Максимилиан — это такое звучное имя’.

——

Никогда не делай того, о чем ты мечтал.
Потому что ничего нельзя повторять. Исполнение мечты — это повторение. Раз уж это произошло в жизни. Природа повторяет. Человек делает все один раз. Я никогда не могу исполнить того, что я обдумал, если это было не простое волевое побуждение, а наглядная картина моих действий, которую я себе представил.
Тогда жизнь становится произведением искусства по отношению к мечте, и воспроизведение ее слабо и бледно.
Иногда, когда я долго обдумывал известные слова, которые я должен был сказать, меня, когда приходило время исполнить задуманное, охватывало такое волнение, что голос дрожал и язык мне не повиновался, хотя ни в словах, ни в их значении не было ничего жуткого. Может, в этом нарушение тайны будущего? Тайна действия — в том, чтобы до времени ничего не представлять себе, но все нужные орудия подготовить заранее в бессознательном.
12 августа.
У Иванова. Семенов, Иванов, я. О романс и о его возможностях.
Семенов отрицает возможности развития романа. Иван<ов> настаивает.
Возможности:
Описание должно превратиться в атмосферу, лучащуюся от личности. Как египетская скульптура, которая создаст воздух вокруг себя. Греки этого не умели. На плечах египетских статуй чувствуется, идут ли они днем или ночью. Они лепили не тело, а воздух, его обнимающий. Ту пустоту, которую в воздухе делало тело. То же в романс. Воздух должен чувствоваться в самой речи. Она должна быть сделана так, чтобы она не могла быть создана в другой час дня или в иной обстановке.
Описание одного события, сделанное несколькими лицами с разных точек: Марсель Швоб, Мередит.
Семенов о Пшебышевском.
‘Он как русский земский доктор: пьяница, лицо красное, рыжая борода. Он женат теперь на жене поэта Яна Каспровича… Нет, на Бальмонта он не похож.. У него странные выходки. Он вдруг начинает жевать что-нибудь. Например, гардину…
Это вот было однажды (об этом вся Варшава говорила) с женой одного, я не знаю, губернатора или генерала… Нет, он не ее сжевал. Они поехали в ресторан и были в отдельном кабинете. И вот он ей говорил о будущем человечестве. Убедил ее, и они оба разделись и выбросили свое платье в окно. Сожгли корабли. А утром ее нашли в истерике. А он сидел в углу и жевал ее чулок…
Я пришел к нему с книгой перевода. К нему еще никогда ни один переводчик не приходил. У него была репетиция. Какие-то гимназисты. Он ждал примадонны. ‘Вот это моя труппа’. Потом прогнал их. Позвал жену со мной познакомиться. Но она не вышла. Верно, ей было его стыдно. Потом мы с ним четыре дня провели. Ну уж…
У немецких писателей этого типа была манера делать над собой эксперименты: и они почти все так кончили.
Я застал еще их остатки в одном кабачке в Берлине. Раз Стефан Георге демонстрировал нам одного такого. Он уже больше не пишет. Т. е. пишет, где придется: на манжетах, на окурках папирос, на воротничках. И вот ему дали такую библиотеку, и он разбирал. Это было ужасно. Но местами такие вспышки, как молнии, мы, не отрываясь, 3 часа слушали.
Я, собственно, хотел сам написать такой роман, как ‘Homo Sapiens’. У меня всё уже было готово. Как раз случилось так, что совсем такие же истории… Знаете, когда живешь за границей… русские студентки… поляки… И тут вдруг ‘Homo Sapiens’. Я две недели был в отчаянии. Осталось только перевести. Потом мне Пшебышевский говорил: знаете, мне это многие говорят. Так, уже случайно я общую нотку подхватил…
А теперь у немецких поэтов совсем другая жизнь. Вес они люди богатые. У них прекрасные дома. Жёны-красавицы… Классическая жизнь.
Точно другая полоса. Все из другого класса’.
…И она вошла в яркий день, еще пьяная от лунного света…
16 августа.
Разговор с Ивановым (13 августа).
Иван<ов>: — ‘А вы в чем видите Дионизиазм в современной жизни?’
Я: — Конечно, это танец (и т. д., моя теория).
Ив<анов>: — ‘Да. Танец и музыка, как нечто неотделимое от танца. Я согласен с Вами, что нагота присуща танцу. Но я внесу маленькую поправку. Не полная нагота. Известная одежда должна присутствовать — это маска. Это то, что мы должны удержать из греческой традиции’.
Я: — Да, я понимаю это. Танец — это выражение радости. Радость скрыта в теле. Она выявляется. Трагизм весь сосредоточился в лице. Его надо скрыть. Надо уничтожать индивидуальность и ее трагизм маской.
Но какую маску наденут танцующие?
Ив<анов>: — Греция нам оставила типы масок. Мне кажется, они достаточно совершенны. Если нет — то сотворите их вы — художники.
Я: — Греческие маски выражали схематически известные душевные состояния. Теперь этого не нужно. Нужно уничтожить личность и всё мелкое, связанное с ней. Тогда достаточна черная полумаска: традиционно европейская. Нужно отсутствие лица. Всякое сделанное лицо будет комичным. Это может быть та же безличность, какую даст черный фрак, только перенесенная с тела на лицо.
Иван<ов>: — Маска играла в древних оргиях особую роль. Оргии устраивались женщинами — менадами. В них могли принимать участие и мужчины, но в масках.
Древние вообще не так охотно уже разоблачались. Это было именно только в торжественные моменты жизни, как вы говорите.
В эпоху Цицерона пирушки кончались тем, что кто-нибудь раздевался и танцевал голым. Плясать голым — это был, так сказать, венец хорошей пирушки — tombe {Надгробный камень (фр.).}. И Цицерон относился к этому очень предосудительно.
18 августа. Женева.
Воспоминание — это было великое завоевание, сделанное земным животным в области четвертого измерения. Может, это завоевание потом распространится и на будущее. Здесь нет невозможности физической. Есть невозможность страшной боли, которую надо преодолеть. Эта боль — противоречие неизбежности и иллюзии свободы воли, т. е. желания. Нельзя желать того, что все равно неизбежно. Можно желать только то, что кажется невозможным. Желание — это, конечно, вид предчувствия, зрение вперед, но зрение мало развитое, не координированное, лишенное перспективы.

——

У Вебера. Вещи Якунчиковой.
Цветы на подоконнике. Сквозь стекло — ночной Париж и в окне — отраженная вечерняя комната. Женская фигура и лампа, и сквозь них — город.
Ср<авни> Всласксз — отражение в зеркале. Отражение на прозрачном стекле — это гораздо тоньше. Но реалистичнее.
Дом в Введенском с колоннами, и важно унылое вечернее небо. Античный храм, перенесенный в русскую природу.
Выжженные на дереве: ель в окно-бодрая радость, Мс-дон осенью — забор.
Версаль зимой.
В живописи всё — анализ. Живописный ум схож с математическим. У Якунчиков<ой> был математический ум. Сперва анализ. Потом логизм рисунка. Рисунок должен рассказывать. В нем должна быть наглядность силлогизма. У импрессионистов глупый рисунок. Не умный — как сама природа. В рисунке сосредоточен весь ум человеческого глаза, его понятие о причинности, о тяжести, его опыт и знание предметов.
Я раньше думал, что надо рисовать только то, что видишь. Теперь я думаю, что нужно рисовать то, что знаешь. Но раньше все-таки необходимо научиться видеть и отделять видение от знания. Самый пронзительно расчленяющий ум должен быть у живописцев.

——

Вчера и сегодня — дни острой физической боли. Она мне кажется такой позорной, что я никому ее не показываю и боюсь, что кто-нибудь догадается об ней. Но в эти минуты весь собираешься внутри. Как один глаз, гипнотизирующий боль. Внешне становишься равнодушным. Мне стыдно быть равнодушным. Это сопровождается каким-то виноватым чувством нарушения моего стиля…
20 августа. Суббота.
В слове — волевой элемент. Слово есть чистое выражение воли — эссенция воли. Оно замещает действительность, переводит ее в другую область.
Поэтому люди, когда боятся, чтобы что-нибудь не случилось, стараются ярко представить себе все возможные комбинации картины будущего, чтобы предупредить действительность.
Слово мало способно зафиксировать прошлое. Поэтому такая борьба со словом в описаниях. Описание — это почетная победа слова, но не его стихия. В этом труд Флобера, который щелкал бичом и резкими окликами заставлял слова идти непривычными руслами периодов. Слово выражает желание. Слово — это будущее, а не прошлое. Всякое желание исполняется, если оно не выражено в слове. Чтобы предотвратить его исполнение — его надо сказать.
Стихия зрения — рисунка диаметрально противуположна стихии слова.

——

Большой комп<анией> у Вебера. Номер ‘Весов’, посвященный Якунчик<овой>, решен.
Перед картинами:
Звезда, как символ Ужаса. ‘Звезда Полынь’. Язык пламени у Дудлея. Звезда в конце коридора в ‘Манфреде’.
Вебер: ‘Мы ходили часто зимними ночами вместе с Мар<ией> Васил<ьевной> в Медонском лесу Однажды она меня заразила своей нервностью и ужасом. Были вот такие же звёзды сквозь ветви. На другой день она нарисовала это по впечатлению. Лицо и фигуру она нарисовала с себя в зеркале’.
Отражение в окне. Веласкезовское зеркало. Окно как символ. Цветы на окне — грань между призрачным и внутренним. Цветы как символ вечной радости внешней жизни. К ним она приходит, когда чувствует первое прикосновение смерти.
Кладбища. Кресты с крышами и огнями. Символ избы, домашнего крова, огонька в окне.
Версаль грустный и зимний.
‘Она была очень позитивна. Она не любила православия, она относилась к нему брезгливо: когда мы приходили в церковь, она делала такой быстрый привычный крест и потом сейчас же, расталкивая богомолок, вела меня показывать то, что она любила’.
Первые весенние дни в окрестностях Парижа.
Окно и ветви сосны. Городки.
Noble jeu de l’arc {Благородная забава стрельбой из лука (фр.).}. 1345.
‘Qu’elle vole jusqu’au but!’ {‘Пусть долетит до цели!’ (фр.).}
Античный жест, который повторяется невольно.
Под дубами. Букет, гирлянда, венок.
Венок — это только ветвь. В нем виден стебель.
Мед. В нем воспоминание о разных цветах.
‘Греки пьянели от меда. Мед — это был пророческий напиток. Вообще, опьяняющие яды действовали гораздо тоньше на душу древнего человека. Они могли быть пьяны от чесноку. Они совершали убийства под влиянием чеснока’.
Вечером у Иванова.
Маски. Маски могут черпаться только из готовых родников. Утех художников, которые создали свое лицо. Россетти, Боттичелли, Леонардо.
Разговор о комнате и о витро. Говорю я.
Андрей Белый. У него нет стиха. Но есть все другие достоинства поэтической речи.
Рай и Нирвана. Это разные слова, но мы в сущности совпадаем.
‘Я боюсь только, что вы являетесь еретиком буддизма, если представляете себе нирвану так — как высшее напряжение воли’.
‘Напишите исследование о Дионических танцах. Это как раз то, что теперь очень нужно и что надо сделать художнику’.
Я против экспериментов над жизнью, как их делали немецкие и польские поэты. Слово может создать действительность только из желаемого, но не из пережитого. Слово — это вторая действительность, но не повторенная действительность.
Иван<ов>: ‘Да, я с вами в очень, очень многом согласен. Это мне очень дорого (о народном искусстве, индивидуализме, отречении от имени)’.
22 августа.
Последний день в Женеве. Ночью приехал Яша. Были у Вебера и не застали.
В ожидании него я просматривал No ‘Мира Искусства’, посвященный Якунчиковой.
У ней два периода — период мировых символов и недостаток сил. Второй — всеразличающая логика рисунка. В нем она начинает подходить к символу растения и пейзажу. Человек ей остается чужд.
Еду с Я<шей> к Иванову.
Разговор сразу начинается о ритме и о танце, быстро и согласно, точно мы бежим по одной дороге, торопясь и перебивая друг друга.
— Конечно, танец есть источник всякого ритма и, следовательно, стиха. В Греции все стихи оттеняли ритм танца. Поэтому и многообразие ритмов в трагедии. Я вот пытался передавать их по-русски. Напр<имер,> там, где встречаются два рядом стоящие ударяемые слога. В этом топот ног.
Он приносит книгу и читает.
За обедом. Разговор о цветах каждого человека. Я называю: ‘Вы желтый и лиловый — лиловый с красным, который в древности называли пурпуром. Мар<ия> Мих<айловна>: коричневый битюм и оливковый’.
— Ну да, вы очень удачно угадываете любимые цвета. Ну, а Тютчев.
— Тютчев — это фиолетовый, близкий к синему. Цвет просвечивающей бездны.
Знаем только мы
Непрозрачность света
И прозрачность тьмы…

——

Художественное творчество — это уменье управлять своим бессознательным. Но так, как перед сном вперед заказывая себе момент пробуждения. Управлять бессознательным, не доводя его до сознания.
До глубокой ночи у Ландольта. Споры о ‘Весах’. Надо дать им больше отзывчивости. Устроить съезды сотрудников.
Потом мы провожали Иванова и Ивановского.
Ивановский: пародии. ‘Скиф пляшет’.
‘Безгранный многогранник по убеждениям’.
Был в состоянии Дионисова оргиазма. Танцем хотел доказать свое презрение к граням и законам. Приметы: лицо обыкновенное. Весьма неуравновешен. К делу Дрейфуса, по-видимому, не причастен.

——

Разговор об искусстве и его социальном значении. Якс: ‘Нет, это совсем необыкновенно. Я все думал: в Женеве ли я? Тут решаются судьбы литературы. А потом я теперь совсем иначе к стихам Иванова буду относиться. Я его себе представлял просто ученым. А дедушка великолепен. И Ивановский — представитель русской философии. Это всё совсем необычайно. В Женеве ли я? И он так смело говорит, что пойдет к Вам учиться эстетике’.

——

Дорога до Парижа.
Опять это слабое ощущение новизны и уютности. Своя комната, свои книги. Я это очень чувствую теперь.
28 августа. Париж.
Я истощил свое будущее видениями и словами. Живущий идет вперед с закрытыми глазами и мечтает только о прошлом.
Отдел стихов: Шаги по набережным.
Письмо от Бальмонта.
5 сентября.
Украшение стен в комнате: сделать стены прозрачными: уничтожить темницу.
Как картина в андерсеновской сказке: Оле Лукойе берет ребенка и вставляет его ногами в картину. И тот побежал.
17 сентяб<ря>.
M-me Ghil говорит про детей:
‘Ne t’occupe pas de moi… Les personnes de troisime vie ne comprennent pas les enfants de premire vie. Ils n’ont pas les mmes paroles.
Les petits bouts de monde {Не занимайся мной… Люди третьей жизни не понимают детей первой жизни. У них нет тех же самых слов. Маленькие кончики мира (фр.).}’.
Кошка. Выдуманная сестра. ‘Моя сестра всегда вырезает картинки до 12 часов. У моей сестры белая кошка’. Ужас, когда ей сказали, что сестра придет.
18 сент<ября>.
Театр мне нужен как эссенция жизни тогда, когда замирает моя собственная. Когда в моей душе все двери закрылись, я вхожу в чужую душу. В моменты быстрой жизни я замечаю все неестественности театра.
28 сент<ября>.
Вечера у Е<лены> Д<митриевны>. Вечер молчания. Слова редки. Она достает свои рисунки. ‘Вот это принцесса тужит, а серый волк ей верно служит’. Принцесса — некрасивая чахоточная барышня, перед которой волк служит на задних лапках.
Вот вы знаете — есть такая волшебница, которая приходит на берег моря, машет рукой, и к ней приплывают все морские рыбы. И птицы прилетают. Такой стаей, что неба не видно…
Ах, нет, это не смотрите… Вы знаете, я это никому не показываю, даже Елиз<авете> Сер<геевне>.
— … Это… Это лесные ужасы… Ах, это ужасно, что я рисую. Это антихудожественно. Я совсем не умею рисовать с натуры.
…А вот это, знаете, тот конь, который разгоняет тьму…
А это: ‘Что, детинушка, не весел, что ты голову повесил’.
Девочка в красной маленькой шапочке. В длинной рубашке. Высокая. Подросток, только что выросший. В больших башмаках. Рука тонкая, маленькая и очень нервная. Она дает приказание уверенно и твердо. Мальчик одинакового с ней роста слушает, склонив покорно голову. Ночь. Вдали лес. Огни строений.

——

Мы читали вместе ‘Викторию’.

——

Из всех насилий, производимых над человеческою личностью, — убийство наименьшее насилие, а воспитание наибольшее.
29 сентября.
Платона ‘Пир’.
‘Это меня глубоко поразило, потому что если это перевести на наш язык и представить себе компанию молодых людей, ведущих такие разговоры, то получится нечто совершенно, с нашей точки зрения, невозможное. Но в тех условиях ураническая любовь кажется здоровой и мощной’.
А<лександра> В<асильевна>: ‘Я воспитывалась с моими братьями. Как мальчишка, даже больше. Конечно, когда они поступили в гимназию и были просвещены по части всяких вопросов, то они поспешили просветить и меня. Но странно было то, что это знание существовало, но нас не касалось. Как будто это не могло нас затрагивать. Отношения ничем не изменились. Я, например, не испытывала никакого чувства стыда пред ними. Я умывала перед ними шею. Если я была голой, меня бы их присутствие совсем не смутило. Различия полов не было.
Затем в дружбе — с женщинами, в сантиментальной страстной дружбе, в дружбе с мужчинами, в отношении, например, к отцу, больше всего к отцу, было много в основе, в самой основе — пола. Такого истинного платонизма. Но когда приходит любовь настоящая, это чувство страшно разрастается и, как ни странно, для пола остается очень маленькое место’.
Мою любовь, широкую как море,
Вместить не могут жизни берега.
Целый день у Стр. с разбором книг.
Первое знакомство с Б-н. Разговор быстрый, отрывочный, между делом. Слова летучие, хватающиеся за все и с разных сторон. Она очень нервна, отзывчива и полна русской издерганности и морализма.
Вечером у Моно с Е<леной> Д<митриевной>.
Вчера Фрике-Полэр.
2 октября.
Ожидание. Стук. Входит П<оляков>. Я делаю привычное лицо товарищеской радости. Я ее не испытываю, но жест делается по привычке. Он проходит к окну и сейчас же начинает рыться на столе. Меня это раздражает. ‘Брось’. Хочется ударить его по руке со злобой.
Говорю приготовленную фразу:
‘Если бы ты пришел весной, я бы готов был тебя задушить’
Он морщится, как от черта.
‘Ну, оставь. Я сам был зол весной. Тогда была смерть одного человека. Ты писал новые стихи’.
‘Сперва надо покончить со старым. Если ты не отдашь деньги, то старое не будет ликвидировано…’
Он раздраженно фыркает.
Идем завтракать.
‘Ты же сам мне уже через полчаса будешь читать стихи и еще будешь очень рад’.
У меня подымается тоска в груди. Я даю себе слово стихов не читать и через полчаса все-таки читаю.
По привычке спрашиваю: ‘Ну, как твои романы?’
‘О! Ты знаешь, в Швейцарии я виделся со Св. А потом, когда она уехала… О, это был настоящий роман. Она модернистка. В лучшем смысле. Жена, т. е. вдова одного профессора. Слушаешь? Она… Я спускался к ней каждую ночь вниз. Она жила в том же пансионе. У нас была настоящая современная любовь. Мы испытывали потребность не только в любви, но и в злобе. Мы хотели наслаждаться еще ненавистью. Она мне делала такие сцены… Мы измучивали друг друга. И потом снова любовь. Понимаешь — надо было осветить любовь. А?’
Я становлюсь раздражен. От этой привычной пошлости у меня болит голова, как от картин. Мы завтракаем. Пот<ом> сидим в Caf Riche. И я все-таки читаю стихи, и мне все-таки приятно иметь слушателя. Я чувствую, что он заражает меня своей позорностью, и у меня болит голова.
Возвращаюсь домой и ничего не могу делать.

——

Заглавие ‘Tte Inconnue’. Запотевшее зеркало озер. Героиня — Кассандра — черты Ол<ьги> Сер<гесвны>, М<аргариты> В<асильевны> и Ел<ены> — ‘Иродиада’ Малларме.
Б<альмо>нт, конечно. П<о>л<ер> и Кр<угликова> — одна фигура.
Е<катерина> А<лексеевна> — фортельная .
Слова Ек<атерины> Ал<ексеевны>: ‘Какая Ел<ена> странная. Я думала, что она понимает, что это болезнь. Когда он приехал и был так болен и в таком ужасн<ом> состоянии, она была совершенно спокойна, как будто ничего не происходило. С ним она обращалась удивительно’.
5 октября.
Все повторяется. Сегодня переехал в No 9, и вот немедленно явилась возможность и желание отъезда из Парижа. С Семеновым в ресторане:
‘Вы знаете, что Трапезников разорвал со своим стариком. Он ведьдолжен был ехать в Египет. Да, я Вам не говорил. Это один старик, который ищет себе компаньона. У него был один компаньон — студент-либерал. Тот ушел от него потому, что нашел его консерватором. Я посоветовал Трапезникову. Тот отправился со своими консер<вативными> убеждениями, а старик вдруг оказался либералом и шестидесятником. Ему надо компаньона, чтобы ходить по ресторанам играть в карты. Он снял охоту в Египте и едет туда на всю зиму. Теперь Трапезников его оставляет. Конечно, ему нужно спутника…’
Опять то же в другом виде.
6 октября.
Тени. Расск<аз> Семен<ова>.
Простор неба. Утром, проснувшись, я вижу сквозь стёкла облака, плывущие над головой. И просторно… и радостно. Вечером зажигаются длинными ожерельями огни в ателье. На противоположной стене движутся тени. В каждом окне видны принадлежности работы и гипсовые маски.
Семен<ов>: ‘Я попал в первый раз в Париж мальчишкой. Это была совершенно сумасшедшая выходка. Я только что кончил гимназию. Был еще в серой куртке. Пояс с гимназической бляхой. Мохнатый. Еще больше, чем Вы. У меня было много денег, и я, никому не говоря, вдруг уехал в Париж. Приехал и отправился прямо в Grand Opra. На меня кассирша посмотрела с презрением и сказала: ‘Есть только первый ряд’. Меня взяло за живое. ‘Давайте’. И вот я очутился в первом ряду между фраками. Буквально весь театр уставился на меня. Я не выдержал и сбежал после первого действия. Пошел по бульварам и попал в Petit Casino. Тут началась оргия. Я, положим, на это рассчитывал, но такого эффекта я даже и не ожидал. Меня, разумеется, окружили дамы. Они прямо кувыркались от восторга. Я очутился за столиком с шампанским и с десятком дам. Я не был невинным. Но это всё мне было внове. И вот меня одна увезла. Конечно, было, как всегда случается с такими мальчишками: она мне говорила ‘ты’, я ей ‘вы’. В коляске я уже решился спросить, сколько это будет стоить. ‘Tu me payais cent francs’ {‘Заплатишь мне сто франков’ (фр.).}. Я-то не знаю языка: ‘cent’ принял за десять. Приехали. ‘Ну, давай деньги’. Я достаю 10 fr. Она начинает гомерически хохотать. ‘Я же тебе говорила сто’. Я разозлен, сконфужен. Развязываю мешок на шее, где у меня деньги. Она надо мной издевается…
Потом, когда всё кончилось, она уходит. Я остаюсь. ‘Что! Ты думаешь, что я всю ночь с тобой останусь?’ Мы в ее квартире — роскошной. И ушла. Я вижу, что ее платье осталось, и думаю, что она вернется. И вдруг, к ужасу, замечаю, через несколько комнат, что она выходит уже одетая. Я как бешеный схватился. Напялил гимназическую куртку налету и выскочил.
Она садится на извозчика. Я успел схватить за ось и просунул ноги. Она что-то ему сказала. Он погнал. Я повис на мускулах. И не могу вылезти, потому что мои ноги там застряли. По бульварам — это целая сенсация. Я успел соскочить раньше от нее и взбежать на подъезд. Она бросилась от меня, как сумасшедшая. В страшном испуге. И меня тотчас два человека прямо спустили с лестницы. Я кинулся на вокзал и в тот же вечер без оглядки удрал из Парижа прямо в Россию. Нигде не останавливаясь. Это был мой первый выезд’.
Oiseaux de passage {Перелетные птицы (фр.).} вечером.
10 октября
История смерти Елиз<аветы> Дьяконовой. Рассказывает Семенов:
‘Она какая-то дальная родственница жены Балтр<ушайтиса>. Ее тетка жила на Ахензее. Получает от нее телеграмму. ‘Возвращаясь из Парижа, заеду к Вам’. Ей написали, чтобы она не приезжала, т. к. ее тетка уезжает. Она не получила письма. Приехала с поездом ночью, когда фуникулер перестал ходить. Мыс Юргисом ее встречали. Она была какая-то странная. Сейчас же, как выскочила, начала говорить: ‘Ах, как хорошо. Я люблю горы. Это всё озёра внизу. Ах, я так давно хотела видеть горы. Я завтра же утром отправлюсь на вершины’. Ее предупредили, что завтра все уезжают и остались только для нес. Она все-таки пошла и сказала, что вернется к вечеру. Я уехал в Мюнхен и ждал их там. День нет. На третий — телеграмма от Юргиса. ‘Встреть моих… прими их как можно радушнее’. Я ничего не понимаю. Приезжают. Узнаю, что Дьяконова исчезла. Еду туда. Юргис с отъездом Мар<ии> Иван<овны> запил. Он производит розыски. Нанимает проводников. Напаивает их. Сам пьет. Я привез с собой немецкого одного писателя. Тоже для розысков. Гостиница опустела. Все приезжие уже уехали. Остались: хозяин, тиролька Тереза, которая когда-то была в хору у Алекс<андра> II. Гостиница открыта только для нас’.

——

21 октября.
‘Когда остаются маленькие кончики мира, то из них делают кошек. Потому что кошки думают так же, как и мы, только они не умеют так же говорить’.
‘Ils ont les mmes penses, que nous, mais ils n’ont pas les mmes paroles’. {У них такие же мысли, как и у нас, но нет таких же слов (фр.).}
Ноябрь, 13-го.
Купл<ен> гимн<астический> ап<па>рат.
Суббота. Вечер у Бенедитта. Арабы и Дине. ‘Ганнстон’. Сулейман. Песни об Антарс. ‘Смотри, я черен, как небо. А эти рубцы от ран, разве это не звезды?..’ Они никогда не сравнивают — они прямо называют. ‘Для того, чтобы убить Антара, нашли слепого, который стрелял по слуху. Он долго учился стрелять по свисту крыльев — летящих птиц. Когда ночью Антар вышел из палатки и стал мочиться, слепой по слуху выстрелил в него, и стрела пронзила его в …’.
Разговоры о пустыне. Пустыня создает поэтов, море — нет. Море, с его туманами, создает риторику — В. Гюго. Пустыня — это мысль во всей ее простоте.
Пятн<ица>. У меня была О<льга> С<ергеевна>. Разговор о поле.
‘Вы не можете понять женщины. Женщины говорят между собой обо всем гораздо больше, чем мужчины. Даже довольно намека… ну, ты понимаешь… И вот, когда выходят замуж, то это не прекращается. Помните, та итальяночка, что теперь вышла замуж. Мы с ней были очень близки. И она теперь мне рассказывала… Как бы женщина ни любила мужчину, она всегда будет говорить об нем, как о третьем.
В конце концов, они всегда враждебны, даже в любви…
Нет, это даже меня трогает, что Вы мне не хотите дать той книги. Вы заботитесь, как о сестре…
Нет. Все-таки вы бываете ужасно глупы… Тот… я вам говорила… Моя любовь — он из тех молодых дворян-помещиков, которые нравятся женщинам. Всем женщинам. Ужасно трудно с ним. Даже когда он раз меня поцеловал… Знаете: и ночь, и сад… Но он совершенно не умеет ни о чем говорить…’
У нас создаются с ней странные разговоры. Мы как будто со страшным любопытством хотим проникнуть в чуждый мир другого и разрыть самые глубокие тайники…
Сейчас дрожью пробежала мысль: почему она мне сказала, что я бываю иногда глуп?
<15>
(?) 14 ноября. Вторн<ик>.
Письмо от Суворина (секретно): я недоволен Б. В январе приедет Амф<итеатров>. Хотите быть его помощником на полгода, чтобы после остаться парижским корреспондентом?
Ответ — да.
У Слевинского. Это глубина и скромность великого мастера.
С Семеновым у рисовальщика N. Циолковского. Молодой человек, худой, с нервным угловатым лицом. Рыжий, синие кольца у глаз.
‘Хотите посмотреть мои рисунки педерастов? Оба они так интересны, эти маленькие мальчики. Они похожи на ангелов и на демонов. У них женская грация и женский характер. Они так же ревнуют друг друга и так же лживы, как женщины. Я знал одну лесбиянку, она была 2 года на содержании у одной светской дамы, и я через нее познакомился с этим миром.
…Да, я бывал у Ганнетон. Теперь там не так интересно. Раньше там была хозяйка, которую звали ‘papa’. Но от любопытных всё скрывают’.
Выходим с Сем<еновым>. ‘Ну этот, верно, даже уже не педер, а что-нибудь еще современнее. Вы заметили, какой виски он нас угощал? Он о них говорит так, как мы о декадентах, или спирит, сделавшийся теософом, о столоверчении’.
16 ноя<бря>.
Обед у Щукина. Досекин. Париж.
17 ноября.
В Moulin de la Galette.
…’Во мне пол проснулся очень рано. Я помню, мне было лет шесть. Я еще ничего не знала. Но я всегда себе представляла разные картины. Был у меня такой человек — мужчина, насмешливый и жестокий. У него в подвале были заперты — прикованы — голые девочки. Он приходил истязать их. По воскресеньям приводил гостей. Это было ужасно стыдно и доставляло мне страшное наслаждение…
У моего брата вот — он очень чувственный мальчик, как у нас все в семье, у него пол проснулся еще раньше. Я помню, ему было 3 1/2 года, когда он, играя с девочками, разбил себе коленку и с него должны были снять штанишки, и он страшно ревел — и именно от стыда. Теперь об том, когда мы были в тех местах, он, проходя, сказал: ‘Знаешь, я так ясно помню один случай из моего детства…’ — и не кончил.
Вы, мужчины, вы ведь не умеете даже говорить между собой. Вы всё ведь фантазируете и врете. Между женщинами… Вот тогда, в прошлом году я могла наблюдать: мою сестру, обоих А. и итальяночку.
Итальяночка, она такая сентимент<альная>, верная и чистая. Но она вот мне рассказывала свои перв<ые> 24 часа брака. Она не вовремя засмеялась. Она любила своего мужа. Но все-таки не так, чтобы потерять совсем голову. И все-таки она слишком много об этом раньше болтала с подругами. И она рассмеялась ему в лицо и вспохватилась уже поздно. Это легло до сих пор между ними.
Я могу рассказать только Богу и Вам…
Он ухаживал за мной. Потом я уехала. Узнала от его сестер, что он стал женихом. Когда я к ним приехала в деревню, это всё вспыхнуло. Это было такое мученье не показать. Мне стоило такого искусства навести разговор, намекнуть. Я знала, что она плохо сложена. Мы поехали на лодке. Я заставила его сказать мне, что он женится. Так — я говорила, как будто у нас очень близкие отношения… И он сказал, что я хотела и как я хотела. Страшно неохотно и с трудами. И потом я его покорила снова. Теперь он уехал на войну… Пред отъездом спросил: ‘Какие же у нас будут отношения?’ Вы понима<ете>, он остался связан словом. В том обществе…’
Письмо от Брюс<ова>. Мне предлагают полит<ические> корреспон<денции> в ‘Слове’ (!!! в два дня).
19 ноября.
Разговор с Тр. Любовь девушек. Русская любовь.
21 декабря. Москва.
Б<альмонт> на улице. ‘Котя заморский зверь’.
— А меня зовут Адой Юшкевич. Вы мне нравитесь. Вы такой рыженький. Мы должны видеться эти 10 дн<ей>. Нет, я не родственница… меня каждый это спрашивает. Я написала только две вещи, но я гораздо талантливее его и современнее.
Чтение. Я рисую Е<катерину> А<лекссевну>, но, по мере того, как я слушаю, мне становится стыдно смотреть на нес. Каждое слово — острая боль совершающейся трагедии преодоления.
Брюсов. ‘Вы возмужали и лицом и взглядом. Что-то между Псладаном и Ж. д’Юдин (?).
Вы привезли нам взятие Пор<т->Артура.
Да, это же делает революция. Ну, это после переговорим.
Дионис и Христос мне опротивели. Белый и Мережковские. Вокруг Белого эти добрые крабы… Вы еще не читали его III-ей симфонии?
Я люблю стихи Вяч. Иванова, потому что я не выношу больше понятных стихов.
Я написал Белому (Бальдур и Локэ), и он мне ответил. Такого тона у Белого еще не было. Он заговорил Архангелом.
Б<альмо>нт… Жаль, Вас не было на ужине в честь его отъезда. Это было общее озлобление против него. Враги, которые обнимались, и друзья, которые говорили друг другу колкости. И все были довольны, что он уезжает.
Эта его любовь к Ел<ене> сантиментальна. Трогательна<я> последняя любовь. Она его спасла. Он тут был в ужасном состоянии. Точно наша собака — ее вчера убили.
Да, Мекс<ика> может спасти его. Это между нами’.
23 декабря.
Мар<гарита> В<асильевна> у <Е.Ф.> Юнге.
‘Это удивительные люди. Он был женат 30 лет. Жил с женой в меблированных комн<атах>. Ни с кем не был знаком. Она жила в тех же комнатах. Когда его жена умерла, то она пошла провожать ее на кладбище. Они возвращались вместе на извозчике. ‘Как Вас зовут?’ Назвалась. ‘Я подумала, не могу же я его так оставить. Будь что будет, а позову его пить чай’. Он стал ходить к ней пить чай. Тогда ей в номерах перестали подавать руку. ‘Я ему сказала: ‘Мне очень Вас жаль, но Вы ко мне больше не можете приходить пить чай’. Тогда он сказал: ‘Женимтесь’.
Она верит, что собаки гораздо больше, чем люди, знают о загробной жизни.
У них староста над рабочими необыкновенная личность. Я его раньше видела во сне. Я Вам говорила? Крестьянский бунт. Они так надвигались все с бледными лицами. И он впереди. Тут я его узнала. Ему под пятьдесят. Некрасивый. Нос у него такой. И в него все женщины влюблены. Старички его боятся и заискивают у него.
Все животные, которых он не любит, издыхают. Вот корова издохла. Собаке вон вчера, проходя, сказал: ‘У… лишняя’, а сегодня вот околела. И, действительно, его собаки боятся. Когда он входил в дом, то собака кидалась ко мне и вся дрожала.
Изредка на него находит. Тогда ему дают нож, чтобы он кого-нибудь зарезал — теленка, корову. Зарежет — пройдет.
Когда он правит лошадьми, то их не бьет кнутом. Только двинет рукой — и тройка летит, как ошалелая. Все молчит. Изредка острит: хватит кнутом лошадь: ‘Вот тебе жалованье’.
Мы ездили далеко в деревню, где две женщины умирали. Одна его любила. Это было для него устроено. Только он не знал.
Приехали — у избы крышка гроба’.

——

‘Вы видимы?’
— Только не эти дни…
Я шел непривычно медленно, и жизнь перестала струиться. Опять старое московское головокружение. Жест рукой, и сказать последнее слово.
24 декабря.
Досскин. Воейковы.
Брюсов. ‘Пойдемте сейчас к Андрею Белому. Мне необходимо быть. Вы понимаете, почему. Он, кажется, в раскаянии. Он снова написал С.А. письмо’.
— Я с ним говорил вчера. Он сказал, что написал жестокое письмо Мережковским. Потом мы говорили о химерах, которые рождаются в моменты пробуждения от одной действительности к другой. Я сказал что-то о том состоянии, когда две действительности соприкасаются и края их смешиваются.
Бел<ый>: Вы совершенно-бессознательно для себя столкнули своими словами горы в моей душе. Я начинаю раскаиваться в сделанном и сегодня же напишу Мсреж<ковским> другое письмо.
— Тогда я бессознательно и противуположно исполнил приказание, данное мне. Я был только сосудом. Если Вам это может объяснить…
У Белого Сер<гей> Соловьев. Чтение стихов и ‘Симфонии’.
‘Я нахожу, что Вы все-таки, может, совсем не поэт, а эссеист. Блестящий, может, даже размеров Оскара Уайльда. Всё, о чем Вы пишете, блестяще, интересно и слишком законченно. Вы берете за горло прямо, а не вводите постепенно, как Верлен, Верхарн’.
Мы долго ходили рука об руку по Садовой.
27 <декабря> {В оригинале ошибочно: ‘января 1905 года’. (Сост.)}.
Отъезд Бальмонта. Е<катерина> А<лексссвна> громким голосом в вагоне: ‘Вы знаете, что Б<альмонт> увозит с собой Елену в Мексику?’ Мы долго жали руки. И в то время, как остальные стояли у дверей с Бальмонтом, мы стояли перед окном молча, отделенные непроницаемым стеклом, и в последний момент приложили руки к стеклу, говоря друг другу глазами.
Гриф, когда ушел поезд: ‘А Елена куда-то исчезла раньше…’ Все молчали.
Валерий стал среди залы Брестского вокзала: ‘Что же, господа, подождемте расходиться, все-таки случилось нечто очень важное. Сию минуту кончился целый период. Бальмонт десять лет полновластно царил в литературе — иногда капризно, но царил. Наши связи рвались постепенно и порвались уже совсем в эти последние месяцы, но теперь он сам отрекся от царства и положил конец… Это только официальное засвидетельствование совершившегося’.
Гриф: ‘Король умер, да здравствует король! Изберемте нового короля!’
Валерий: ‘Король еще не умер. Отрекшийся король остается королем до самой смерти. Мы будем жить без него. И я думаю, что мы все видели его в последний раз. Он не вернется из Мексики или вернется совсем иным…’
Скорпион: ‘Он поехал отыскивать новое царство. Может, он будет первым мексиканским поэтом. Изучит испанский язык, станет родоначальником’.
Мы вышли с Валерием. Была метель. Разговоры в ‘Скорпионе’, потом в Большом Москов<ском> с Поляковым.
‘Вы знаете, Бальмонта женщины не считают человеком. Его выносливость их поражает. Мне это многие говорили. И потом он не изменяет. И никогда не лжет, даже когда нарушает слово. Нельзя сердиться на погоду, если пошел дождь’.
29 декабря 1904.
У Белого.
‘Вы учились у Павликовского?!! Тогда вы должны многое понимать. Это масонское звено.
Я видел сон, как он вошел в класс. И это был не он, а козловак. Так, по-птичьему, цыплячьей лапой взял гирю, посмотрел и заклекотал по-орлиному. И мы не знаем, что начать, чтобы его не обидеть. И тут он вызывает меня и говорит: ‘Я поставлю Вам багровый ужас’. Потом вечером, знаете этот длинный ряд зал в Поливановской гимназии. Темнеет, а в большой зале ведут военный совет трое: Михаил Ростиславо<вич> (помните, надзиратель), Кедрин и еще кто-то. И я ясно слышу, как Мих<аил> Рост<иславович> говорит: ‘Были малые орлецы и малые Орловы, наступает семья Больших Орлов’. И они все выходят, точно уже кончили переговоры. И вот тут начинается. Москва вся полна ужасом. Тут единственное пристанище. Подымается по лестнице мертвый Лев Иванович и бритый. Представляете? Уже не Поливанов, а Ослованов. А Кедрин оказывается предателем. В то время как там ведутся советы, мистико-педагогические совещания, он в своей квартире разводит культуры Багреца — красненьких ядовитых цветочков, и они выползают из его квартиры. И тут вот мы отрезаны. По лестнице подымается Лев Иванов<ич> настоящий и Владимир Соловьев и идут в учительскую. Там военный совет, перебирают бальники, читают журналы.
В окно видны лавки улицы — всё как всегда. А между тем из поезда выходит Михаил Никифорович Катков, а за ним бежит Федор Михайлович Достоевский. И вот тут-то являются полчища Казимиров Клементьевичей. Они наполняют всё здание. Тут нужно молиться, сосредоточиться — и вдруг этот визгливый голос.
…Или вот Сережа представлял, что на улице встречает кучку из пяти людей — и все они Павликовские. И вопрос — кому поклонить<ся>. И он снимает шляпу и говорит: ‘Здравствуйте, Казимиры Клементьевичи!’ И они все 5 снимают шляпу и говорят ‘здравствуйте’.
Лев Иван<ович> — это старый Завет. Новый — это Ив<ан> Львович. Тут он Иванушка Дурачок, но и Иван Царевич. У него эта мудрость. И сын его. Параклет — это у Сережи. У меня был иной.
Я потом это быстро смял. Но это истинно. Вы знали Василия — швейцара, у него лампадка’.
31 декабря 1904.
У Екат<ерины> Алекс<еевны>.
‘Против Константина была такая вражда. После его лекции — он читал как никогда, на ужине ему все говорили неприятности, раздразнили его.
Брюсов сказал тост, где пожелал ему утонуть при переезде, а потом тост в честь будущего — Андрея Белого. Конст<антин> ему напоминал: ‘Ты помнишь, мы тогда с тобой гуляли…’ Но Валер<ий> отвечал сухо и официально.
Там была одна дама, которую он знал в молодости. Она подумала, что я ревную: ‘Я даю Вам честное слово, что между мной и Кон<стантином> Дмит<риевичем> ничего не было. У нас были самые чистые дружеские отношения».

1905 год

2 января <1905 г.>
Если говорить другому принц, то, значит, сам старый король. Жареная саксонская посуда.
3 января 1905 г. Москва.
У Серединых. Танечка Шорникова. Фигурой — Полэр, в длинном платье с треном, оранжевый хвост, как у птички.
Она выбегает в другую комнату, беспокоится, потом возвращается с тремя письмами в руке и демонстративно кладет на стол.
‘Ах, я к Вам на минутку с репетиции. За мной так ухаживают. Надоели. Пишут письма…’
— Прочтите письма.
— Нет, скучно. Впрочем, вот… ‘Дорогая Тат<ьяна> Георг<иевна>! Я вас так редко вижу… гм… гм… кх… Не надо этой игры…’ Гм… какая я жестокая, что читаю эти письма…
Он страшный дурак. Он дрался из-за меня на дуэли, и ему прострелили руку. А своему противнику он попал в живот… Заражение крови. Меня один дурак оскорбил.
Но я не боюсь… Вот видите… шестиствольный! Мой жених? Застрелит? Ну да, он уже стрелял… Право… Терпеть не могу, когда мужчины плачут и просят о любви. Если сама любишь и заставить плакать, — это приятно… Вот мой жених… Он был женат, развелся с женой, бросил детей и теперь требует, чтобы я вышла за него замуж. Ужасно глупо. Это вот письмо от него. А это вот от одного князя. Он кавалерист. Мы росли с ним, и он теперь вдруг в меня влюбился…
Вот письмо: ‘Дорогая Танечка! Приедешь ли ты в Петербург? Я тебе должен сказать три слова… три слова…’
Я не выношу, если мужчины остаются ко мне равнодушны. Я сейчас вот так погляжу… и еще раз… пока он не покорится.
А тогда мне — всё равно…
Это всё — детским тоном счастливой девочки, до самозабвения довольной тем, что она есть. Несколько покоряющих взглядов в мою сторону. Затем, в коридоре:
‘Вы не думайте, что я такая, как я говорила. Я терпеть не могу этих мужчин, что ухаживают. Они всегда одни и те же слова говорят и то же делают. Мне совсем другое нужно и совсем иначе. Вот за мной Бальмонт ухаживал. Но он совсем мужчина. Я только мужчин люблю, а дам не люблю. Они все друг друга ненавидят’.
— В этом мы с Вами расходимся — я предпочитаю дам и не люблю мужчин…
Потом она танцевала грузинский танец (далекий прищуренный взгляд), русский, пародировала балетных танцовщиц.
— На направо — ‘Ах, у меня башмаки разорвались…’ Руки вверх… ‘А прачка все еще белья не принесла…’. ‘Антрепренер совсем денег не платит’.
У ней лицо круглое и смешное, некрасивое, но страшно подвижное и плутовское. Волосы пушисты<е> черные, восточные. Индусские жесты. Руки лодочками, точно змеиные головы.
Распрекрасная девица,
Не хотится ль Вам пройтиться
Там, где мельница вертится.
— Что вы? Что вы? Не пойду!
— Почему? — Потому как вы гуляете,
Деликатностев не знаете…
7 января.
У Саввы Ив<ановича> Мамонтова за Бутырск<кой> застав<ой>. Разговор о бунтах. ‘Крестный ход в Кремле’.
9 января. СПб.
9 ча<сов> утра. Приезд. Войска идут к Невскому заводу. Разговоры с Косорот<овым>. Литейный. Убит<ые> и раненые на извозч<иках>, которых я заметил по ужасу в глазах. Три солнца. На Невск<ом> бегство. Васил<ьевский> остров.
‘Чего ж бояться. Коли пушками будут стрелять, так всех убьют’.
В Редакции.
‘Отец Гапон ранен. Шли с крестным ходом и с портретом государя. Пели ‘Спаси, Господи, люди твоя’. В них дали залп у Троицк<ого> моста. Другой священник убит’.
Стреляли пушками на Дворцовой площади (гувернантка). В 4 часа у Полицейского моста стреляли 6 раз через 2 минуты.
У Розанова. Доктор. ‘Я был у одной знакомой, где приемный покой. Эти раны новыми ружьями ужасны. Мы, старые доктора… Нет, это слишком ужасно. На моих глазах умирал мальчишка 16 лет. Ему разворотило живот. Я никогда не видал…’ Он дрожал и чуть не плакал.
Били стекла в Аничковом дворце. Огромными поленьями и железными прутьями из решеток. Две тележки привезли (10 час<ов>).
В 9 час<ов> горели газетные киоски. Скакала пожарная команда.
В народе: ‘Раны свои показывают, как святые мученики, гордят. Как Св. Георгий, один ехал, я видел, рану на груди раскрывши…’
— Им японцев бить надо, а они здесь народ калечат. В иконы пулями стреляли.
Нафабренн<ый> господин: ‘Я не могу этому верить’. Слухи: Москов<ский> и Измайл<овский> отказались.
Гапон заставлял клясться на кресте.
10 января.
Письмо Гапона к Вольно-экономич<ескому> обшес<тву>.
‘Ц<арь> пал , потому что он изменил своему народу и своей присяге. Он свержен с престола и земного и небесного’.
Ночью опять стреляли. Убили полковника. Извозчик рассказывал, что сани от крови отмывал.
Раздался рожок. ‘Царь, царь едет’. Народ радовался, пересмеивался и верил. Тогда начали стрелять. Стреляли пачками.
Ночью — звуки голосов.
Точно весь воздух полон голосами, звучащими во чреве времени.
Начинали мальчишки, поднимали военных на свистки и на ура.
Ссаживали с извозчиков генералов и клали раненых.
Дворники говорили: ‘Он нарушил присягу народу. Он изменник. Он в Москве присягал’.
Солдатам кричали: ‘С первой победой вас!’ Рабочие покупали колючей проволоки, чтобы защитить собрание от атаки.
Св<едения:> На Гороховой <в> 1 1/2 стрельба, на Петербургской стороне баррикады и проволочные заграждения.
2.30. На Невском собираются стрсл<ять>. Стреляют более ожесточенно, чем вчера.

——

Вчера в Экон<омическом> общ<ествс> Горь<кий>.
‘Я только что видел отца Гапона. Он жив: убит св<ященник> Рождественский. Он мне дал письмо’.
Гапона не пустили <нрзб.>. Его бы взяли, если бы… За Путилов<ской> заст<авой>, за Нарвскою заставой все минирова<но>, заложены фугасы. Войска не решаются идти.
‘Мы шли за милостью, но вместо милости получили пули’.
Петиция:
I. Гарантия отца Георгия.
II. Гарантия личности рабоч<их>.
III. Народ не в силах вести в<ойну>.
IV. Свобо<да> стачек, слова и печ<ати>.
V. Фабричн. пун.
Петербургс<кая> сторона. Баррикады и проволочн<ые> загражд<ения>. Они сегодня с утра штурм<овали>. Семеновск<ий> и некот<орые> части лейб-казачьих полков отказали. Московск<ий> полк арестован. Он бунтовал еще <в> 81 год<у>.
Конная артиллерия забастов<ала>. Стрел<яют> из орудий у Нарвск<их> ворот.
8 1/2 час<ов> утра.
Все раб<очие> были только цеховые раб<очие>. А вся масса 180 тысяч не были пущены в город.
Вчера в Экон<омическом> собр<ании> составлено воззвание к офицерам и солдат<ам>. Офицеры артиллерии ходят без дела. Михайлов<ское> артиллер<ийское> училище забастовало, там о<тец> Гапон говорил речь и подготовил военн<ую> молоде<жь>.
Все кадетские корпуса закрыты. Гимназии сегодня распустили.
Вчера убито 465,
} Подсчет рабо<чих>.
ранено 973.
Председатели говорили: выйдемте с женами и детьми, чтобы они видели, что мы идем с миром. Убито 9 грудн<ых> детей.
Вос<кресенье> вечер.
В Алекс<андринском> театре.
Студент крикнул. Остановились. Быховский сказал речь от Вольно-Экон<омичсского> Общества. Публика слушала не прерывая.
Спектакль прекратили.
Единодушное браво.
Редак<ция> 4 часа.
Вчера было собрание журналистов. Решили явиться в министер<ство> внутрен<них> дел и заявить, что они больше не будут руковод<ствоваться> цензур<ными> запрещениями и вступят в общение с предвод<ителями> стачек.
Мальчишки: ‘Догони, догони, японцы едут!’
История моей души 193
Письмо св<ященника> Георгия Гапона к кн<язю> Св<ятополк>-Мирскому:
‘Ваше Высокопревосходительство! Рабочие и жители гор<ода> Петербурга разных сословий желают и должны видеть царя 9 янв<аря> 1905 в 2 ч<аса> дня на Дворцовой площади для того, чтобы выразить ему непосредственн<ые> нужды всего народа. Царю нечего будет бояться: я, как представитель Союза фабричных рабочих, и мои сотрудники — товарищи и рабочие, даже все так называемые революционн<ые> группы разных направлений гарантируем неприкосновенность его личности. Пусть он выйдет, как истинный Царь, с мужественным сердцем к своему народу и примет из рук в руку нашу Петицию. Этого требует благо его, благо обывателей Петербурга, благо нашей Родины.
Иначе может произойти конец той нравств<енной> связи, которая еще до сих пор существовала между царем и русским народом.
Ваш долг, великий нравственный долг перед Царем и всем русским народом немедленно, сегодня же донести до сведения Е<го> И<императорского> В<еличества> как все вышесказанное, так и прилагаемую здесь Петицию.
Скажите царю, что рабочие и многие тысячи народа мирно и с верой в него, бесповоротно решили идти к Зимнему дворцу. Пусть же и он с доверием отнесется к ним наделе, а не в манифесте.
Копия с сего, как оправдательный документ нравственного характера, будет доведена до сведения всего русского народа’.
Пошли по Невскому. У Зимнего дворца костры и войска. Закат на Неве.
Обед на Морской.
На Садовой атака казаков. Мы погоняем извозчика. Сзади команда: ‘Шашки наголо!’ Бежит толпа. Звон разбитых стекол. Фонари гаснут. Улица пуста. Дальше к Невскому снова конные разъезды.
‘А! Трупоеды!’ Поют: ‘Вечная память’. После залпа толпа убегает. Потом возвращается, подбирает убитых. Совершенно спокойно.
‘Топчись, топчись… Всю войну топчись’.
‘Конные Порт-Артур обратно берут! Мы-то вас кормили…’
Артиллерия скачет карьером при свисте и хохоте толпы.
‘Ах вы, православные!’
Пастырское послание к армии.
‘Солдатам и офицерам, убиваю<щим> своих братьев, свой народ, шлю свое пастырское проклятие.
Солдатам, которые станут на сторону народа, шлю свое пастырское благословение.
Солдат, давших клятву изменнику царю, от клятвы разрешаю’.
4 апреля. Париж.
‘Желая Вам представиться по рекомендации моего сына Валерия Брюсова’… и т. д.
Иду в отель ‘Порт-Магон’.
‘Да, вот уехал из России… Надолго… Не знаю… Страшно теперь оставаться. Бомбы бросают… Избиение младенцев происходит… И не поймешь: революция ли начинается или просто грабеж.
Вот уехал. Жену жду с дочерью’.
Это первые эмигранты.

——

В ‘Closerie des Lilas’. Поль Фор, Визан. Я стал рисовать молодого человека с длинным лицом. Знакомимся.
‘Как Ваша фамилия — Волошин? Вы не родственник Макса Волошина? Я читал Вашу статью в ‘Europen».
M-me Северин говорила Журдену: ‘Voil c’est un homme’ {Вот это человек (фр.).}.
5 мая. Четверг.
Пятница — завтрак с Ковалевск<им>, Немиров<ичем>, Амфитеатр<овым>, Маклаковым — предложение масонства.
Суббота. Собрание о Римском-Корсакове. Пасха. Разговление у Давыд<енко> и <нрзб.>.
Воскр<есенье>. Вечеру Крутиковой. Вайолет.
Сегодня развязка с М<аргаритой> Вас<ильевной>. Я пришел. У ней сидели товарищи ее брата.
‘Вы знаете конец ‘Русалки’? Слушайте’. И она прочла сон княгини в воспоминаниях Зуева ровным и грустным голосом, немного торжественно, оттеняя некоторые места.
Никто не знал этих отрывков, и они произвели глубокое впечатление.
‘Что Вы теперь работаете?’
Она, немного изменившимся голосом:
‘Пишу свой роман. Я всю жизнь его пишу в уме, но не записываю. А Вы свой продолжаете?’
(Это она о моих письмах.) И потом продолжала спокойным голосом, не стесняясь присутствием других.
‘А жаль. Я думала, будет продолжение. В общем, он очень растянут. Но лучше всего там были описания природы. Много фразерства. Герой карикатурен и смешон. Совсем не удался.
Там вот сцена, где герой раздавил девочку велосипедом рано утром на Pont Neuf и потом наслаждается красотой и тишиной природы.
Я Вам верну рукописи. Надо их опубликовать. Это ценное произведение. Язык прямо блестящий. Это не должно пропадать, это должно стать литературным достоянием, как и письмо из Парижа’.
Это всё очень спокойно, но <с> чуть заметною внутр<енней> дрожью.
‘Мы вот вчера ходили с Бенуа — там на Pont Neuf раздавали рекламы романа. Бенуа всё хотел получить и требовал себе. Так начинается: ‘Была лунная ночь’, а в конце главы: ‘доктор вскрыл труп утопленницы’. А потом мы видели листки этого романа в грязи около Samaritaine. Это для рекламы’.
Никто не обращал внимания на тон, не замечая тайного смысла и интонации голоса.
Я отвечал в том же тоне:
‘Да, там много бессознательного плагиата — слишком хорошо развитая художественная память’.
— Многое необоснованно. Я не понимаю, зачем герой приходит снова?
— Вы забываете, что это роман чисто психологический, в котором много противоречий. Он написан под большим влиянием Кнута Гамсуна. А в этом случае противоречия между поступками и словами необходимы.
Потом разговор перешел на другое.
Я уходил. Она стояла в темноте на лестнице. Я сперва не узнал, что это она. Она быстро и шепотом сказала: ‘Макс Александрович! Простите меня, я, кажется, с ума схожу’.
— Вам не в чем просить у меня прошения, Маргарита Васильевна. — Я вышел.
Через несколько минут я вернулся, чтобы говорить, но ее уже не было дома. Я пошел в мое ателье. Там был Тимковский. У меня голос дрожал, но я говорил с ним долго.
Он говорил о том, что был возмущен воскресеньем у Кр<угликовой>.
‘Это онанизм…’
— Но что же из наших удовольствий не онанизм — там, где мысль продолжает и отодвигает развязку. Разве литература, журнализм не чистые формы онанизма? Вся платоническая любовь, всякий восторг, всякая мистика — это онанизм чувства или мысли. Самец, оплодотворивший своей смертью тысяч<и> поколений, купил себе возможность многократной любви — и это жизнь. Как Вы хотите отказаться от жизни?
— У меня этого в жизни не будет. Когда мне нужно удовлетворить себя — я беру женщину-проститутку. Я на это смотрю, как на такую же потребность, как высморкаться, как пойти в ватерклозет. У меня есть книжка, где я отмечаю каждый раз и также, какого числа я могу снова это сделать. И я ни разу не нарушал срока. Хотите, я Вам покажу?
— Нет, это слишком жутко. А что же потом Вы делаете с книжками? Они для печати?
— Нет, я их жгу. Но <с> книжкой я вполне откровенен. Нет того, что бы я ей не мог сказать.
— Ну, я хоть не все решаю заносить в свои книжки, зато не жгу их. Это честней. Разве можно сжигать то, что раз написано?
…И что же — Вы никогда женщину не целуете?
— Никогда.
— Так просто делаете то, что Вам надо, и кончено?
— Да…
— Вы будущий Робеспьер русской революции. Нет, хуже — Аракчеев.
Он смеется детской улыбкой и неприступными глазами.
‘Что ж — может быть’.
Я собираюсь уходить. Идет дождь. Он меня удерживает.
— Итак, Вы совсем спокойны? Пол не тревожит Вас? И Вы думаете, что это спокойствие на всю жизнь? Рано или поздно пол отомстит Вам. У него много личин, и он придет с самой неожиданной стороны. Кто не живет задержанным полом, тот убивает душу.
Относительно книжечки с записями — неужели Вы сами дошли или Вам какой-нибудь доктор посоветовал?
— Нет, это я сам.
— Извините, но я должен сказать Вам вещь очень банальную, которую мне приходилось слышать много раз, но самому приходится говорить впервые, — Вы слишком молоды.
Он смеется — спокойный, но очевидно несогласный ни с одним словом. В этом ‘мальчике’ есть что-то жуткое.
Я хотел прямо идти к Мар<гарите> Вас<ильевне>, но сообразил, что они еще обедают. Я зашел к ‘Магу’. Во время еды я думал о том, как я скажу:
‘Марг<арита> Василь<евна>, вы совершенно правы. Я думаю это потому, что Вы мне сказали именно то, чего я сам больше всего боялся. А я боялся то<го>, что я неискренен. Вдруг это только одна моя собственная выдумка? Поэтому я с таким ужасом замечал сходство моего чувства с разными героями романов и так боялся плагиата у Гамсуна. Поэтому дайте мне письма, и я Вам их верну написанным романом, исправив долготы, сократив некоторые главы и развив другие’.
Но я это не сказал. Она еще сидела за столом. Ее брат увидал меня первый и радостно сказал: ‘Это Макс Александрович’.
— Вы еще не кончили обедать? Простите. Мне надо сказать Вам несколько слов.
Мы поднялись втемную комнату, и она начала зажигать лампу. Я в то время начал говорить свои первые слова:
‘Маргарита Васильевна! Я нахожу, что Вы совершенно правы, т<ак> к<ак> именно то, чего я боялся, Вы мне сказали’.
Она зажгла лампу и смотрела на меня. ‘Я только хотел сказать Вам, что Вы совершенно правы. И вот, и больше ничего’. Я смешался, сказал ‘до свиданья’ и быстро ушел, боясь, чтобы меня не заметили внизу в столовой.

——

Вайолет. Это началось в воскресенье — прошлое. Я завернул газ, несмотря на многие протесты, и сел ощупью рядом с ней на ступеньку. Моя рука случайно опустилась на ее руку и я почувствовал крепкое рукопожатие.
Я пошел ее провожать.
— Можно зайти в ваше ателье?
— Да.
Было светло. Казались невозможными те же жесты и прикосновения, что были в темноте. {Далее зачеркнуто: ‘Я целовал ее руки’.} Посадил на диван и стал расстегивать платье. Она высвободилась из него и вышла с необыкновенной простотой. Но, когда я хотел ее обнять:
‘Нет! Нет! Уходите’.
Это были ее первые слова и первый решительный активный жест, который остановил меня. Она давала целовать себя, но оставалась вся холодной и недвижимой, не позволяя поцеловать себя в губы. Через час она решительно сказала: ‘Уходите’.
Вечером я пришел в ресторан. Она обедала вместе с Кр<угликовой> и Степли. Я простился с ними и вышел раньше. Она вышла вслед за мной.
‘Хотите пойти в театр?’
‘Я занята. Впрочем, я могу отложить’.
В театре молча. После вернулись к ней — до утра. Вторник — день звонков, Трапезникова и недоумений. Мы идем вместе обедать, потом возвращаемся, и опять вся ночь. Она долго смотрит на меня, на мое тело и вдруг говорит: ‘Tu est superbe!’ {Ты великолепен (фр.).}.
Это первая ее фраза и первое ее ‘ты’.
Разговор еле слышным шепотом:
‘Ты мне не хочешь позволить всего’.
‘Да. Потому что тебе это очень тяжело. Но с предосторожностями’.
— Значит, ты…
‘Я не девушка. Я позволила это одному человеку год назад. Но надо принять все меры. Завтра’.
Наступает завтра. Вечер. Кто-то стучит. Она шепотом: ‘Это Роше. Хочешь, я отворю ему?’
— Нет. Впрочем, это твое дело.
Еще стук. Он уходит. Я целую ей руки. Она смотрит в сторону. ‘Вайолет! Что с тобой?’ Молчание. ‘Вайолет’.
Она вглядывается, потом говорит:
‘Ну, если хочешь знать. Нет, я должна тебе сказать, потому что я не знаю, что со мной.
Ты знаешь, кто мне он?’
Молчание. Я вдруг понимаю, и это меня поражает.
‘Это он?..’
‘Да… И я не знаю, потому что я люблю его. — Ты понимаешь?’
‘Да… Я… понимаю… Люби каждое мгновение и не старайся найти связь между двумя мгновениями’.
Мы говорим долго и шепотом.
‘Ты хочешь, чтобы я его бросила?’
‘Это исключительно твое дело, и я ничего не должен знать о твоем решении’.
Она долго думает и потом с неожиданным жестом говорит: ‘Я тебя страшно, страшно уважаю’.
Потом мы говорим много, горячо и долго об искусстве, о жизни. И я чувствую, что моя страсть к ней все падает и я должен сделать над собой усилие, чтобы поцеловать ее.
‘Ты хочешь быть со мной?’
‘Да, но я не хочу никаких предосторожностей и предусмотрительностей’.
‘Я боюсь ребенка’.
‘Я приму на себя всякую ответственность’.
‘Нет — я должна остаться совершенно свободна, потому что моя единственная цель — искусство’.
9 мая.
У Ковалевского. Масонский экзамен. Я видел людей почтенных, старых, профессоров, которых расспрашивали об их жизни, верованиях, взглядах, и они мешались и краснели, как школьники. Расспрашивал толетый еврей с бакенбардами, австрийской физиономией и острыми умными глазами. Он ловко играл душой старых русских профессоров и был по профессии каучуковых дел мастером.
Тамамшев, весь круглый, конический, с животом, тяжело обвисшим между коротких слоновых ног, отвечал первым.
‘Позвольте Вас спросить… Вы ведь ничего не будете иметь, если я немного разыграю следователя. Вы не обидитесь нескромными вопросами? Мы здесь между собой — между будущими братьями. К тому же это необходимо…’
— Я был директором банка в Тифлисе. У меня двое детей…
‘Вы воспитывали их в религиозных верованиях?’
— Нет, я никогда с ними не говорил об этом… Я люблю историю Франции…
— Но что же именно Вы в ней любите? Расскажите-ка нам, мы немного позабыли.
— Крестовые походы.
Экзаменатор слегка морщится. Ему объясняют, что это не из клерикализма, а из патриотизма, т<ак> к<ак> крестоносцы основали Армянское Царство.
Затем очередь Лорис-Меликова, Гамбарова, Трачевского, Добрановича и Амфитеатрова. Амфитеатр<ов> конфузится, как мальчик, потому что ему трудно говорить по-французски. Я сижу в стороне, т<ак> к<ак> меня должны принять в другую ложу.
14 мая.
Уехала Вайолет. Это было утром. Вечером накануне, когда мы были уже оба в комнате, кто-то постучал в дверь. Был свет. Еще раз робко постучали, и потом неслышные шаги ушли.
‘Это, верно, был Матвеев. Потому что всякий другой, видя свет, продолжал бы стучать’.
Простившись с Вайолет, я, вернувшись, нашел письмо М<аргариты> В<асильевны> на клочке бумаги, карандашом:
‘…Остальные (письма) в Москве… Если это необходимо — погодите — верну. Это нужно. Когда я увидала свои все — это было неожиданно — видите, я не рассчитала своих сил. И Ваши гадкие, гадкие стихи…
В первую минуту я хотела бежать, бросить Вам в лицо эти гнусные стихи, закричать, что нужно иначе проститься, и обнять Вашу голову и целовать ее. К счастью для Вас, Вас не было дома.
‘Мы друг друга не забудем’ — это трогательно…’
Эти стихи я писал частью у Ковалевского на масонском экзамене, частью вчера утром. Я ими был так доволен, и теперь мне стало стыдно, стыдно.
Я сперва почти ничего не понял в письме и пошел по инерции с нужным визитом. Потом еще раз прочел его на улице. Дошел до дому куда мне было надо, повернул домой, не заходя. Я совершенно терялся. И все-таки я поехал на край города в ‘La Ruche’ за билетом на Bal de 4 ars. Потом к себе в Passy. И я еще и еще перечитывал его. И только тут мне стала становиться понятна вся моя загадка последних месяцев. Это позорная история о молодом человеке, который представлял себе, что он влюблен и страдает от холодности, в то время как на самом деле его любили и там было настоящее страдание. Мне кажется теперь понятным, почему у меня было это смутное чувство стыда и сознание необходимости что-то сделать всякий раз, когда я видел Мар<гариту> Вас<ильевну>.
Я думал, что это любовь. Но это было только ее отражение во мне, гипнотизм чужой любви. Поэтому мне было так трудно сказать слово и меня неизбежной силой что-то влекло сказать его.
Я начал говорить против своей воли, кем-то побуждаемый, и в то же время совершенно не сознавая, что это не я люблю, но меня любят. Она это понимала и чувствовала.
Я действовал, как слепой, безвольный и бессильный. Но где же мое ‘я’? Мое чувство? Ведь я любил же!
Теперь начинаю бояться, что я слишком верю всему, что мне говорят про меня. Мне сказали: ты никогда не любил — и я верю. И это становится так. Мне говорят: ты запутался в словах, ты лжешь — и я вижу только ложь в своих словах. Мне кажется теперь, что я потерял вкус правды.
28 мая.
Что-то все тянется, что-то не может кончиться.
Я каждый раз прихожу к Мар<гарите> Вас<ильевне> с чувством обязанности. Мы вчера долго сидели. Все не говорилось. ‘Вы совершенно мертвый… Зачем Вы приходите? Вы не слушаете, когда я говорю. Я не понимаю…’
Потом мы перешли в другую комнату.
‘Я ни о чем не могу говорить, кроме того, что было. Кто из нас умер, а кто жив? Или мы по очереди умирали? Мне кажется, что со мной повторяется ‘Случай с г<осподи>ном Вальде<ма>ром’. Может быть, этой весной я была только загипнотизированный труп. Впрочем, я не знаю. У меня столько гипотез менялось. И каждая была так вероятна. Мне кажется, что мы оба во власти какой-то большой силы, которая закружила нас в медленном водовороте и то сталкивает нас, то разделяет снова. И я думаю… что сейчас это не конец, это только одно мгновение… потом это будет снова. И снова нас будет <то> сталкивать, то уносить друг от друга. Мне кажется, что я сейчас говорю не Вам, а кому-то другому. И сейчас я могу говорить’.
— Скажите, как вы чувствовали прошлой весной? Самый острый момент для меня был тогда, перед отъездом в Париж.
— Перед Вашим отъездом в Париж я была тогда страшно одинока в Москве. Вы были единственным светлым лучом. Прошлой весной я была совершенно равнодушна. Мне было приятно и весело, что Вы здесь, но я была мертва. А теперь, когда я жива и почувствовала, что Вы ушли… Я всё время… Вы мне ужасно не нравились, и я чувствовала в то же время и боль, и привязанность, и грусть, что Вы ушли…
‘Эти два года я совершенно не был самим собой. Я приехал тогда в первый раз в Москву после самого глубокого кризиса. Я тогда метался по Парижу… И вдруг решил ехать на восток, надел ту маску и сразу успокоился. Теперь я возвратился впервые после двух лет к старой бездумной радости’.
Молчание. Я мгновениями, как проблески, чувствовал, что нет человека на свете дороже ее. Потом опять равнодушие.
— Кажется, поздно… Нет, посидите еще… Можно…
Я бы хотела жить в очень привычной обстановке, чтобы не пугаться, когда просыпаюсь. Мне снятся страшные сны.
Мне бы хотелось, чтобы пришел гигант, взял бы меня на руки и унес. Я бы только глядела в его глаза и только в них видела бы отражение мира… Все доходило бы ко мне только через него. Я бы ему рассказывала сказки, а он бы для меня творил бы новые миры — так шутя — играя. Неужели этот гигант никогда не придет…
Я думал, что я всегда ведь тоже ждал великого учителя, но он никогда не приходил, и я видел, что я должен творить сам и что другие приходят и спрашивают меня.
Но я не сказал этого…

——

В прошлый вторник — 22-го — я посвящен в масоны. Завещание. Удар шпагой.
14 июня.
Я упал с велосипеда, ушиб себе руку, и это дало мне повод надолго и одному засесть дома.
Меня снова все стали исправлять и спасать. Разрушилась та атмосфера, которая мне давала веру в себя. Я сразу почувствовал себя потерянным и бессильным. Ангел Равнодушия снова коснулся крылом моего сердца. Я чувствую оздоровление уединения, и в то же время оно парализует меня.
Сегодня вечером что-то растопилось в сердце и горячая слезная грусть хлынула с лунного неба. Я шел в то время по улице. Прижался щекой к стволу платана и чувствовал ласку. Уже 10 дней я не видал М<аргариту> В<асильевну>. Я заходил к ней и не заставал. И мне хотелось не застать ее. Теперь мне хочется ее видеть. Любил ли я или нет? Когда же я лгал и где создалась ложь?
‘Будьте смиренны перед мгновением’.
Я каждый миг нарушал эту заповедь. Это было моей ложью. Тут я потерял вкус правды.
Я хотел ей показать этот дневник, но это было очень страшно. Я спросил ее, хочет ли она его видеть. Это единственная возможность найти правду.
‘Если Вам это страшно, то не надо’.
Это была бы опять никому не нужная правда.
Правда бывает хороша только тогда, когда она нужна. Но гораздо чаще бывает нужна искренняя ложь.
Я совсем не могу видеть и читать в сердце другого. Я занят собственным анализом. И в то же время я боюсь, трусливо боюсь причинить другому боль. Я знаю, что я всегда могу заставить себя захотеть противуположное из деликатности. Отсюда позорная нерешительность. Во мне самом нет магнитной стрелки, которая бы всегда и точно указывала мне мое желание. О, если бы научиться желать для себя. Этот эгоизм в тысячу раз лучше того безвольно-деликатного эгоизма, который парализует меня теперь. Мне надо научиться читать других. Перестать видеть себя и думать о своих жестах и уме, когда я подхожу к другому человеку. Это не мораль — это необходимость.
Равнодушие — это смерть, омертвение желания. Я знаю эти состояния у мамы. Значит, это наследственно.
Год тому назад я был переполнен новыми словами и новыми идеями. Они текли через край. Теперь мой мозг иссяк. Он сух и бесплоден. Я устал от Парижа. Мне надо прикоснуться к груди Земли и воскреснуть.
19 июня.
Я воскрес. Волна мистики, предчувствий и жизни.
А. Р. М.
‘В Вашей руке необычное разделение линий ума и сердца. Я никогда не видала такого. Вы можете жить исключительно головой. Вы совсем не можете любить. Самое страшное несчастие для Вас будет, если Вас кто-нибудь полюбит и Вы почувствуете, что Вам нечем ответить’ (это сказано было при М<аргарите> В<асильевне>).
Линия путешествий развита поразительно. Она может обозначать и другое. Вы могли бы быть гениальным медиком, если бы пошли по этой дороге. Линии успеха и таланта очень хороши. Линия успеха — особенно в конце жизни. Болезнь, очень тяжелая и опасная. Но жизнь очень длинная’.
Анни Безант. Вся в белом. Лицо некрасивое. Не такое, как мы представляем себе лица пророков. Но страшно сильное, полное воли и огня.
‘Мы спрашиваем себя, почему мы несчастны, но никогда не спрашиваем, почему мы счастливы.
Смерть — переход. Его можно совершить свободно, не проходя через врата смерти. Я — это знаю.
Кто подготовлен, тот найдет за гранью то, что его интересовало уже здесь. Для иных — потерянность и скорбь.
Чуда нет. Нет случая — все связано одно с другим, всё имеет смысл.
Франция раньше была носительницей идеалов, но теперь она изменила себе’.
Разговоры о мистических предвестиях Великой Революции.
А<нна> Р<удольфовна>: ‘Я Вам ужасно благодарна, что Вы мне при выходе с лекции подали руку. У Вас есть странная чуткость. Не в моих привычках просить и, насколько я знаю, не в Ваших это делать. Как Вы догадались?’
В Русской Школе: Трачевский:
‘Храбрый босоножка прошел по всей Европе в своем синем капотике и с трехцветкой в руках. Когда он приходил в новый город, он сейчас же сажал маленькое деревцо и вешал на него фригийский колпак. Это называлось деревцом Свободы’.
О чуде. Позитивизм не может не признать чуда. Теософия его отрицает. В этом коренная разница.
Из рассказов об речах Анни Безант:
‘Она говорила: что Вы всё говорите мне, что я устала, что я стара. Этим Вы сделаете только то, что я действительно почувствую себя усталой. Зачем Вы употребляете слова такие значительные без нужды. Слова — это страшная сила.
Не удивляйтесь, если человек значительный и прекрасный совершает недостойные его поступки: дух часто опережает материю. Этим он убивает свои недостатки.
(Оск<ар> Уайльд: лучшее средство борьбы с искушением — уступить ему.)
Факты ничего не говорят о человеке. Всё в его желании. Никогда не судите по фактам и поступкам’.
‘Она страшно интересуется и русскими, и всё время смотрела в нашу сторону, и потом спрашивала меня о Вас и о Чуйко. Я ей сказала, что Вы даже не члены. Она мне ответила: все равно они станут нашими’.
Астрологические предсказания на этот год предвещают войну Европе. Русс<ко>-японс<кая> — не в счет.
С 1905 по 1908 г. — это самые страшные годы в европейской истории. Они ужаснее по созвездьям, чем эпоха наполеоновских войн. Решительную роль предстоит сыграть России — славянам. Им принадлежит обновление Европы. Россия должна потерпеть глубокие перемены — измениться радикально. Начнется войной между Францией и Германией.
У славянской расы есть особые силы. Она четвертая мировая раса, и из нее должна выйти шестая.
Предсказания Сведенборга о России.
Общ<ина> Св<ятого> Иоанна.
Сатанисты и Офиты около Пантеона.

——

В ложе: прием А. Свободомыслящие.
21 июня.
Но если у меня так разделены чувство и разум, значит, я слепорожденный. Значит, я совсем не понимаю других людей. Это прирожденное и неисправимое уродство. Почему же мне так понятна ‘Виктория’ — больше, чем что-либо другое? Впрочем, может, тот, кто испытал это, и не оценит до такой степени, как я… Каким бы я мог быть великолепным французом. В конце концов, единственное, что соединяет меня с Россией, — это Достоевский. Может быть, потому, что я его дольше всего отражал в себе и в самый восприимчивый период моей жизни.
Я зеркало. Я отражаю в себе каждого, кто становится передо мной. И я не только отражаю его лицо — его мысли — я начинаю считать это лицо и эти мысли своими. Это очень ценят те, кото…
Тут позвонила М<аргарита> В<асильсвна>.
‘Вы часто бываете тем манекеном, который танцует вальс, повторяет ‘какое прекрасное платье’ и убивает свою даму’.
23 июня.
Вчера. Невыносимое томление с утра. Едучи на велосипеде, я шатался от тоски и руки дрожали. Приступ мнительности.
Потом Багатель. Я несколько раз делал попытку уйти. Но останавливался. Вдруг случилось, что я остался один с А<нной> Р<удольфовной>.
‘Посмотрите мою руку и скажите мне. Не всё — мне не надо будущего. А то, что есть. Это так важно’…
И в то же время прилив успокоения.
‘Вы добры. Но если Вас кто-нибудь полюбит — Вы будете жестоки… Нет, Вам нельзя жениться. Для Вас будет самое ужасное, если Вас кто-нибудь полюбит и увидит, что Вы совершенно пусты. Потому что снаружи этого не видно. Вы очень артистическая натура и на вид кажетесь другим, как будто всё это Вам понятно. Вы совершенно не знаете ревности и зависти. Может случиться, что если Вы столкнетесь с женщиной страстной, которая полюбит Вас, то Вы рискуете… она может выстрелить в Вас. Вы должны опасаться огнестрельного оружия. Но это не наверно, т<ак> к<ак> на другой руке этого нет. Вы теперь переживаете сомнение и смуту, Вы очень беспокойны’.
Тут нас прервали. Через поляну. Танцы. Фотография. Обед в Сюрене. Как ровно год назад. Мое томление снова достигает апогея.
‘Я чувствовала, что Вы в страшном волнении, и поняла, что Вам нужно сказать всё. Но это после’.
Тут сразу наступает полное умиротворение и радость. Как будто я ждал этого.
С М<аргаритой>В<асильсвной>.
‘Я чувствую такую бесконечную важность в моей жизни появления А<нны> Р<удольфовны>. Как будто этим все разрешается’.
‘Вы помните сон с зеркалом? (Я видела себя другую, совсем нагой, совсем чужой, с большими сумасшедшими глазами. И эта странная женщина, которая была я, шла на зеркало и хотела заглянуть за него, но тот, кто был там, от нее защищался большим зеркалом. Так что я всюду наталкиваюсь на себя)’.
— Какие стихи мне написать?
— Rsignation {Смирение (фр.).} — смирение молодой души.
‘Я теперь чувствую такое примирение с самим собой. Я все время чувствовал на душе непримиримый грех, который давил меня: и вот, он вдруг сегодня вечером искуплен. Я не знаю как, почему. Но кто-то снял его с моей души.
Нам надо всегда старшего и взрослого. В прошлом году — Ек<атерина> А<лексеевна>, теперь — А<нна> Р<удольфовна>‘.
— Смотрите…
Закат. Черная линия моста и зеленый огонь каплей в желтом небе. Всё уходит по реке.
‘Кто это — Е<катерина> А<лексеевна> или А<нна> Р<удольфовна>?’
24 июня (день 23).
Продолжение предсказания:
‘Вам надо опасаться нападения со стороны женщины. Это может быть очень скоро, но Вы этого можете избегнуть. Это может случиться в этом году уже.
Тяжелая болезнь около 35 лет (1913 г.). В ней будет нервное потрясение или она будет следствием нервного потрясения — и у Вас наступит полное перерождение. Вы станете гораздо осторожнее относиться к людям.
Материальное благосостояние у Вас никогда не будет очень хорошо. Это Вас будет смущать и мучить всю жизнь. Вообще Вы никогда не будете вполне спокойны. Всегда что-нибудь, что будет Вам мешать. Вы сыграете очень видную роль в общественном движении… решительную роль… Нет, не в политическом, а скорее в духовном. Это будет после тридцати лет.
Если вот Вас не укокошит та дама.
Воля… Она у Вас есть, но она совершенно не разработана. Но она может быть разработана. Вообще у Вас всё в страшном беспорядке. Вы на себя очень мало обращаете внимания и мало о себе заботитесь.
У Вас было одно увлечение, которое осталось незаконченным. Оно будет самым сильным и романтическим в Вашей жизни. Но Вам еще предстоит два увлечения. Вы очень увлекаетесь людьми при первом знакомстве. Бросаете все свои дела, путаете свою жизнь. И потом сразу оставляете их. Т. е. Вам даже трудно видеть их. Трудно зайти к ним, оказать малейший знак внимания. Это очень оскорбительно. Они для Вас как выжатый лимон. Тем более что сначала Ваше увлечение бывает страшно обманчиво. У Вас очень чуткая и талантливая натура, и потому Вы очень искусно можете имитировать чувство.
Но я никогда ни у кого не видала такого разделения линий ума и сердца.
Да… У Вас есть такая двойственность. Вы можете вести двойную жизнь, исчезать. Про Вас Ваши друзья не всегда знают, что Вы делаете. В Вас есть такая неуловимость’.

——

После слов об Ел<изавете> Сер<геевне>:
‘Ну неужели Вы этого не замечаете? Поразительный человек! Олимпиец!’ Это в два голоса.
Вечером у Чуйко.
24 июня.
Только что проводил А<нну> Р<удольфовну> в Лондон и М<аргариту> В<асильевну> в Цюрих.
Сердце мое исполнено невыразимым светом и нежностью. Радостные слезы наворачиваются на глазах. Как в тот день, когда я уезжал из Москвы. Я чувствую, что совершилось какое-то искупление, что отсюда, из этой точки идет новая линия жизни.
Утром завтрак у Ледюк. Матвеев.
‘Мы вчера кутили. Я привел двух полек. Е<лизавета> С<ергеевна> была мужчина…’ и т. д. Я чувствую притягательную полосу яда, чтобы не видеть — зажмуриваюсь в душе.
Потом иду в No 123.
Сперва мы наверху с М<аргаритой> В<асильевной> укладывали вещи. Приходит А<нна> Р<удольфовна> и берет обе мои руки с материнской лаской.
‘Этой ночью я думала об Вас, и голос — Вы знаете, как говорит голос, — мне велел Вам сказать всё’.
Приходит Вебер и перебивает. М<аргарита> В<асильевна> ушла к Кр<угликовой>.
Мы едем в Crdit Lyonnais. Извозчик нас не везет. Мы должны ехать отдельно. Я на велосипеде, иногда подъезжая и разговаривая.
В Crdit Lyonnais: на зеленом диване.
‘Мне Вам нужно всё сказать. Но нас перебивают. Это судьба. Зачем Веберу надо было ехать с нами? Зачем извозчик не хотел везти?
Я себя чувствую эти дни в страшном подъеме и чувствую, что мои слова могут иметь теперь силу… и не только предупреждения, но могут создавать. Вы очень чутки. Вы так исполняете сейчас же то, что подумаешь. Вы, верно, занимались этим. Без этого невозможно… В Ваших руках есть громадная сила, но Вы можете ее погубить совсем. Стереться. Разбросать по мелочам. Бросить совсем поэзию. Вы слишком много даете в разговорах, больше, чем приобретаете.
У Вас нет чувственности по отношению к женщинам. Вам совершенно все равно, с кем Вы говорите. Вы забываете о женщине. Это страшно оскорбительно. Тем более что в первый момент, когда Вы подходите, у Вас есть чувственность — и это остается в памяти. Вы, может быть, мои слова через полчаса и забудете, но я знаю наверно, что, когда будет нужно, Вы их вспомните, и потому говорю Вам’.
Мы едем назад к Чуйко и оттуда с вещами на вокзал. Чтобы решить, кому с кем ехать, мы дергаем на узелки. Мне с М<аргаритой> В<асильевной>. Я вижу детское лицо и грустные глаза и смотрю в них мучительно долго, и у меня навертываются слезы.
Мне хочется сказать: ‘Вы видите, какой я… Простите же меня. Не любите меня’. Я говорю:
‘Я рад, что А<нна> Р<удольфовна> все это сказала при Вас. Знала ли она, когда говорила, про кого она говорит.
Когда я подхожу к Вам, я испытываю невыразимый трепет, как приближаясь к тайному и тонкому пламени.
Я хочу у Вас спросить… Мне вот А<нна> Р<удольфовна> сказала, что мое увлечение женщиной всегда лишено чувственности. И это правда. Когда я произношу, т. е. произнес, те слова, которые мне запрещено произносить, то я сразу почувствовал, что все сорвалось и перемешалось и исчезло. Когда Вы мне писали, что Вам чуждо и непонятно это чувство… Вы испытывали то же самое? Вы больны тем же, чем и я?’
— Не-ет… не ко всем… по отношению к Вам… Это было чувство острой дружбы, раздраженное и увеличенное тем, что Вы ушли…
‘Я спросил это и боюсь, что я опять оказываюсь гофмановским манекеном. Мне кажется, что мои вопросы так же бесстыдны, как вопросы слепого зрячему в то время, как тот потрясен каким-нибудь видением’.
Проводив А<нну> Р<удольфовну>, мы едем втроем. М<аргарита> В<асильевна>, Чуйко и я. Я смотрю на ее руку — бледную, маленькую, с красными пятнышками, и мне мучительно хочется ее поцеловать. Она что-то говорит о своей руке — я беру ее, и она остается в моей. Она кладет букет роз на них, чтобы их скрыть, и мы крепко жмем <их> друг другу до вокзала. Молчаливое прощание.
Она вся трепещет странным и радостным и грустн<ым> чувством. Танцует с Ч<уйко>.
На вокзале уезжают швейцарцы. Поют иодели. В Париже это звучит дико и нелепо. Страшно раздражает.
Она смотрите бесконечной нежностью, любовью и грустью.
‘Будьте нежны к людям. Будьте внимательны. Будьте чистым зеркалом’.
В чистом безветрии звездных пространств
Много у Господа светлых убранств.
Лучше всех, чище всех в Божьей тиши
Грезы неведенья детской души…
И я весь полон того же старого драгоценного чувства, которое преисполняло меня и выступало слезами тогда в вагоне и после, в St. Cloud.
Мы долго и несколько раз жмем руку молча — сперва в дверях, потом в окне, когда поезд уже тронулся.
Я долго еще вижу точку ее головы в окне.

——

Из слов А<нны> Р<удольфовны>:
‘Я Вас раньше совсем не знала. Я думала, что Вы страшно увлекающийся, привязчивый и постоянный. Но теперь… теперь, когда я прочла Вас, Вы мне стали гораздо ближе.
Сверхчувственное познание… У Вас есть возможность его развития… Да’.
‘В Брюсове есть большая сила. Мы с ним не видимся. Но он относится ко мне с большой нежностью. Сила его злая, но это жизнь ее сделала такой. Мы были раз с ним вместе на спиритическом сеансе у Ланга.
Когда Брюсов посмотрел на написанные фразы, то скомкал бумагу и сказал: ‘Это продолжение того, что они начали вчера говорить’. (Они с Лангом занимались каждый день.) Потом появилась рука и начала медленно спускаться. Он с таким гордым торжеством показал: ‘Вот, Вы видите’.
Когда его жена начала пугаться и говорить, что она устала, то <он> таким неожиданным, злым, ироническим голосом сказал, показывая на меня: ‘Вот пусть она прикажет стульям подвинуться’. И я совсем чужим голосом (мне казалось, точно я передразниваю его) приказала стулу — и стул пошел сам к Иоанне Мат<веевне>. Тут с ней истерика, и я велела зажечь свечу’.
Этот рассказ я слышал раньше от m-me Брюсовой.

——

Ужас беспричинный — на площади, где происходили торговые казни.

——

‘Вы, верно, не умеете быть одни? Да, отучились? Вы можете, и Вам нужно быть одному’.

——

Выкопанная на кладбище девушка дивной красоты. Проклята церковью. Лет 300 назад, в дивном платье.
‘Мне всё вспоминались те стихи. Я не помню теперь слов, но ночью я их видела ясно:
И лебедь прежних дней в порыве гордой муки,
Он знает, что ему не взвиться, не запеть, —
Не создал в песне он страны, чтоб улететь,
Когда придет зима в сияньи белой скуки.
Это к Вам не относится. Вы должны себе создать в песне страну’.

——

‘Вы относитесь к мужчинам и женщинам совсем одинаково. Я видела, как Вы относились к Бальмонту. С такой же нежностью. Может, даже больше.
Вам надо очень опасаться женщин. Я Вам говорю это очень серьезно. Е<лизавета> С<ергеевна> — кажется, ее так зовут? — относится к Вам со страшной ревностью. Вы вот ничего не замечаете. А когда она тогда пришла и увидела Вас, она совсем обомлела и переменилась в лице. То же, когда Вы заговорили о путешествии в Голландию.
Я… я напротив, Вы мне стали гораздо ближе, когда я узнала это. Я к Вам начала относиться совершенно по-матерински’.
26 июня.
Одиночество, книги и мысли. Мое сердце преисполнено радостного и покорного света.
И в первый раз к земле я припадаю, И сердце мертвое, мне данное судьбой, Из рук твоих смиренно принимаю, Как птичку серую, согретую тобой.
Я теперь знаю, что это не любовь, а что-то более чистое, более драгоценное, и никогда больше не переступлю запретной черты, не ‘спутаю круги’.
Эту радость, эту грусть я теперь боюсь ‘расплескать’, как я делал это много раз зимой. Больше всего я теперь боюсь тумана забвения, который снова может охватить меня. Я запираюсь дома, читаю теософские и масонские книги, пишу стихи. ‘Начинаю новую жизнь’. Я чувствую полное обновление и радостное возрождение.
На закате я вечерней птицей ношусь по темным аллеям и замираю от чувства полета. Ветер шевелится в крыльях, и хочется взвизгнуть, как летучей мыши.

——

И все-таки я не могу забыть себя для другого — физически да, но не мысленно. Я всё время живу отблесками последнего дня, но только что мне пришло в голову, что я ни разу не последовал мыслью за М<аргаритой> В<асильевной>, ни разу не подумал о том, как она приехала в Цюрих и что она делает.

——

Вчера я ездил далеко вдоль Сены до самого Аньера. Собачье кладбище. Старые кокотки с птичьими лицами. Надписи. (Анатол<ь> Фр<анс> — кладбище Миррины.)

——

Об опасности, угрожающей мне со стороны женщины, которая в меня будет стрелять, я думаю совершенно спокойно, хотя нисколько не сомневаюсь в правдивости указания. А<нна> Р<удольфовна> очень думала об Ел<изавете> Сер<геевне>. Когда я к этому отнесся совершенно спокойно, она заволновалась. Я лично, перебирая своих знакомых и свои отношения, глубоко недоумеваю.
Об ревности ко мне Ел<изаветы> С<ергеевны> меня предупреждали многие, начиная с Ек<атерины> Ал<ексеевны> и мамы, и я не могу сказать, что не верю, но когда я ее вижу, мне наши отношения кажутся такими естественными. Последние дни она выказывала обо мне необыкновенную заботливость. Вызывала меня письмом для того, чтобы предупредить меня относительно Аничкова и его видов на ‘Русь’. Мои друзья оберегают меня от того, чтобы у меня не украли моих мыслей.
Увы! Я не боюсь этого, так как у меня их не было. Ни одной в голове за последние полгода. Источник внезапно иссяк. Так же, как много их было в прошлом году, настолько же мало теперь. Но чувствую, что невидимые ростки уже пробиваются и лето будет плодоносно.
Сегодня завтрак с Елиз<аветой> Сер<геевной>. ‘Мне кажется, что Шер<вашидзе> в конце статьи о Сезанне подражает твоему слогу’.
— Может быть, поэтому мне эта статья и нравится.
Она — порывисто и как-то некстати:
‘Верно, и мне поэтому нравится’.
— Ты не сердишься, что я не был на Общ<ем> собр<ании>? Это не по каким-либо внешним причинам, а потому, что я совершенно не в состоянии был видеть людей.
‘Что, у тебя Возрождение!’ Я, не подумавши, ответил:
— Да… Духовное… Мне необходимо принять ванну одиночества.
‘Нет! Я не про это’.
Я теперь вспоминаю, как мы как-то сидели и должны были сейчас куда-то идти…
— Но что бы могло случиться, что бы нас неожиданно задержало?
Тогда Ел<изавета> С<ергеевна> сказала голосом немного странным, т. е. теперь я замечаю странность интонации, вспоминая его: ‘Что, если бы мы вдруг влюбились друг в друга?..’
— Нет, это невозможно…
Тогда она обычным голосом сказала:
‘Да, при наших отношениях это немыслимая вещь. Мы друг друга слишком хорошо знаем. Для того, чтобы влюбиться, надо совершенно не знать друг друга’.
Сегодня я зашел к ней еще до завтрака. Она стала жаловаться на отсутствие времени.
‘Кто хочет меня есть, тот и ест. Вот тебе хорошо: у тебя чувство самосохранения развито’.
Потом начались рассказы о том, что происходило эти дни — та ночь, про которую и Матвеев мне рассказывал.
‘Сперва были в кафе. Досекин был совсем пьян, очень добр и мил. Матвеев привел двух полек — пани Чеславу — ту, что с черными глазами, и другую, что была в Обществе, про которую думают, что это она…
Но это та — я знаю наверно, на нее стоит только взглянуть.
Мы нарядили ее в костюм маркизы, чтобы посмотреть, как она сложена, но она очень конфузилась и быстро переоделась. Я тоже была в мужском костюме и ухаживала за ней’ — и т. д., вся обычная история.
‘Насекомое’ меня кусало и подмывало пуститься в расспросы. Но я боялся ‘расплескать’.

——

Я бы хотел ехать в Далмацию один. Когда я сегодня сказал об этом Елиз<авете> С<ергеевне> (а с моей стороны это было уже нарушением обещания), то она встретила это совершенно спокойно.
‘Я сама об этом думала. Только я тоже хотела быть одной, и, когда ты мне предложил это, я подумала, что это, в сущности, самый верный способ остаться одной. Я, впрочем, не знаю, какой тебе интерес ехать вместе со мной’.

——

Я думал тоже о Вайолет. Но с ее спокойствием, замкнутостью, с ее проповедью мгновения и самостоятельности это невозможно. Странное чувство: я совершенно спокойно заглядываю в лицо знакомым женщинам и спрашиваю себя: какая же из вас захочет убить меня? И мне немножко стыдно серьезности этих слов и вопросов, так же как в детстве было чувство стыда к смерти.
Какие-то покровы и иллюзии сняты с жизни. Точно кончилась прогулка и начинается путь — трудный, горячий, утомительный и заманчивый.

——

С Анной Рудольф<овной> и М<аргаритой> В<асильевной> мы вспоминали вторник ‘об Оскаре Уайльде’ в Московском Художественном клубе.
— Это был цветок всего, апофеоз. Вечер гувернанток из Достоевского помните?
А. Р.: ‘Я Вас тогда в первый раз видела. Вы очень хорошо говорили’.
М. В.: ‘Нет, Вы помните этого… Который говорил, зачем Оскар Уайльд взял в герои такого убийцу. Может быть, та девушка, которую он любил, была очень добродетельна, жила честным трудом и шила на машинке. И потом читал то бесконечное стихотворение об жирондистах’.
…И книга та была лишь первая ступень. Здесь в первый раз в любви он объяснился…
А Койранский: ‘Я люблю черные лилии’.
Он возражал Южину. Южин поднялся неожиданно и, держа одной рукой стул, на котором сидел Бальмонт, так что со стороны публики это имело такой вид, что он держит его как щенка за шиворот, говорил:
‘Не снимайте лавровых венков с ледяных вершин и не кладите их туда, куда не следует’.
Койранский возражал ему, и Баженов, председатель, имел жестокость поставить его перед столом так, что он был спиной к Южину. Он все оборачивался назад, но Баженов говорил ему: ‘Обращайтесь, пожалуйста, к публике’.
У него и рот, и нос постепенно съезжали на сторону, к уху, и вдруг он неловким движением опрокинул графин с водой.
Гомерический хохот его заставил замолчать.
— А как тогда великолепно говорил Андрей Белый. Я так помню его лицо и выражение, когда он начал:
‘Апостол Павел говорит…’
Легкий смешок — и вдруг все сразу примолкли от его взгляда.
Тетя Катя тогда была больна и все-таки пришла, такая страшная — с раскрашенным лицом и горящими глазами. И потом сейчас же уехала.
А та старушка, которая сидела рядом с Грифом и злорадствовала и которой он, в конце концов, сказал:
‘Сударыня, только Ваша близость к могиле спасает Вас от оскорбления с моей стороны’.
— Я был раздражен и взволнован страшно и только в последний момент попросил слова, так что говорил последним. Я долго обдумывал свои фразы и помню их четко. Я сказал:
‘В то время, когда Оскару Уайльду не давал покоя образ Саломеи, он создавал десятки комбинаций и варьянтов этой легенды. Один из этих драгоценных обломков, подобранный Гомецом ди Карильо, дошел до нас. Это рассказ о маленькой азиатской принцессе, которая любила молодого александрийского философа. Чтобы заслужить его любовь, она предлагала ему всё: свое царство, свои сокровища, даже голову великого иудейского пророка. Но молодой философ сказал с улыбкой: ‘Зачем мне голова иудейского пророка? Если бы ты мне предложила свою собственную маленькую голову…’
И в тот же вечер в его кабинет вошел черный раб и принес на золотом блюде ее маленькую окровавленную голову. Но философ поглядел рассеянно и сказал: ‘Уберите это кровавое…’
Только что в эту залу Вам — толпе, которую Оскар Уайльд так любил, Бальмонт принес на золотом блюде его прекрасную, измученную, отсеченную голову.
Но Вы, как и подобает молодому философу, посмотрели рассеянно и сказали: ‘Уберите это».

——

В этот же вечер Баль<монт> прочел свое стихотворение против Михайловского. Закончилось его припадком. Южин в буфете. С.А. Поляков и С.В. Сабашников и я его везли домой.
27 июня.
Открыв глаза и лежа еще в постели, я вспоминаю фразы уничтоженных писем.
— …Театральный комедиант картонным мечом действительно ранил царевну Таиах. И она уходит бледная и роняет декорации. ‘История этой сумасшедшей девушки окончена’, как говорит мой друг Чуйко…
…Вчера в St. Cloud была маленькая собачка. Мне хотелось подозвать ее и сказать ей: ‘Смотри, песик, здесь недавно играли и кусались тоже две собачки. Одна толстая и мохнатая. Ей расцарапали носик, и она быстро зализала свои ранки. А у маленькой до сих пор кровь из лапки течет’.

——

Я думаю об большом отделе стихотворений, который будет называться ‘Старые письма’. Это будут исключительно лирические и личные стихотворения. Туда войдет весь этот дневник, прошедший сквозь горн слова.

——

М<аргарита> В<асильевна>: ‘Вы положили мертвого удава, и он приманил живого. Так всегда бывает’.
Разговор о м<исте>ре Хайд и д<окто>ре Джикле.
28 июня.
Просыпаюсь. Меня охватывает волна чувственных образов. Ищу на дне воспоминания умиления и чувства к М<аргарите> В<асильевне> — полная пустота. Сила забвения уже вступает в свои права. Теперь это будут только зарницы, до следующего пароксизма, мгновенного и молниеносного.

——

Я совершенно не могу себя заставить сосредоточиться на людях, с которыми говорю. Вчера так было, когда я был у Семицветника в госпитале. То же, встретившись вечером в кафе с Витгоф<ом> и Трап<езниковым>. Я не мог удержаться, чтобы не болтать. Мне необходим обет молчания. Молчание искусственно, в путешествии, может быть началом привычк<и>.
29 июня.
Вчера письмо от М<аргариты> В<асильевны>.
‘Мы мало понимаем. Мы совсем не понимаем, но разве мы забудем? Разве мы можем забыть?’
…’Вы видите, какой я… простите меня… не любите меня’… Я вижу, я благословляю, я люблю в тысячу раз больше. Если б я могла Вам что-нибудь дать, если бы своими слабыми руками я могла согреть эту мертвую птичку, прижать ее к сердцу. Но мне этого не дано и нужно ждать Зари. Нужно сохранять ее бережно, не помяв ей крылышки, до Зари… Молча ждать Зари… Да? Что отражается сейчас в моем чистом, в моем ясном зеркале? Я не могу никогда этого знать, смыли ли другие волны след на нежном песке… Прошло три дня… и как прозвучат мои слова… Кто их подымет и сохранит…’
И мне захотелось лечь ничком на землю, и я лег и целовал это письмо и розу — одну из тех, которыми Маргарита Васильевна покрыла наши руки. И в душе грустно, укоризненно звучало:
О, сколько раз в отчаяньи, часами,
Усталая от снов и чая грез былых,
Опавших, как листы, в провалы вод твоих,
Сквозила из Тебя я тенью одинокой…
Я запираю ставни в комнате, чтобы не потерять последнего образа, не расплескать своего чувства.
Как часто зимой я хотел освободиться, и Тр<апезников> молча понимал и говорил: ‘Расплещи’. И мы расплескивали по темным улицам, по кафе, по трущобам…
Я расплескивал, а теперь… Хуже: ‘коллекционирую’ каждую каплю.
Целый день я писал стихи — написал и послал. Всё, что я написал за последние два года, — всё было только обращением к М<аргарите> В<асильевне>, и часто только ее словами.
3 июля.
‘А в Париже, что бы ни делала, я слышала позвякивание цепочек. Это у извозчиков, которые стояли у меня под окном, а мне всё казалось, что это цепочки звенят о водосточную трубу на дворе’.
Я сейчас вспоминаю, как М<аргарита> В<асильевна> говорила: ‘Не знаю почему я теперь начала слышать позвякивание цепочек у извозчиков. Целый день. Раньше я не слышала’.
4 июля.
Закончил ‘Bouddhisme sotrique’ Синнета. Мне это не было откровением. Я всё это думал раньше, что весьма возвышает мою мысль в моих глазах. Только, конечно, сложные чертежи движений и мировых кругов были для меня неизвестными. Одно только смущает меня — всё это происходит во времени, а я сам дошел до той двери, на которой написано ‘что времени больше не будет’.
9 июля.
‘Пускай м<исте>р Хайд появится’.
Он появился… Ожидание…
Томление беспредельное. Днем огненная греза об В<айоле>т, потом вечером около Сены грусть светлая и бесконечная.
Вчера я написал, мысленно обращаясь к W. H:
…Расплескали мы древние чаши,
Налитые священным вином…
И они обе живут во мне, и я могу примирить, допустить М<аргариту> при W, но при М<аргарите> В<асильевне> не допускаю Wiolet.
10 июля.
Письмо М<аргариты> В<асильевны>.
Свойство зеркальце имело:
Говорить оно умело…
Два письма, и еще нет ответа на то признание об Wt. А эти дни образ и память Вайолет перебивают и смешиваются с М. В. в моем одиночестве.
Опять эта странно и настойчиво повторяющаяся история опаздывающих писем. ‘Мысль, доверенная бумаге, важная и решающая, идет медленно. А в то <же> время слова временные и неважные скользят и меняются. И один знает, что те слова уже произнесены и непременно прозвучат в воздухе, и человеческая воля их остановить уже не может’.
12 июля.
Вчера в Мас<онской> Ложе я читал свой доклад об России — священное жертвоприношение. Венерабль — Бодэм. Характерное масонское лицо. Бледное, громадный лоб, а<р>трические шишки и морщины, белая борода, черные брови и огненная шея.

——

Письмо М<аргариты> В<асильевны>. ‘Я видела м<исте>ра Хайда. Мне никогда никого не было так жаль… За что Вы так ужасно наказаны…
…А я не жалею, что видела м<истер>а Хайда. Джекил — он был слишком нечеловечен, мне было трудно его понять…’

——

Приехал Ал<ексей> С<а>б<ашников>. ‘Вы ко мне?’
Он долго мнется. Потом говорит: ‘С меня Маргоря в последнюю минуту перед отъездом взяла клятву, что я не остановлюсь у Вас. Вот эти два пальца я поднял и поклялся’.
Что это может значить?
После приходит Чуйко: ‘Вот, не разберете ли Вы эту фразу из письма?’
‘Я поняла, что на Boissonade больше всего мне была ненавистна Стспли. Напишите мне об ней что-нибудь неприятное, чтобы доставить мне удовольствие’.
Случайно эта фраза приходит ко мне. ‘Значит, она, — мелькает у меня, — думает на м<истри>с Стспли…’ И эта мысль не выходит из головы. Это уже написано после моего письма. Может, так лучше. Пишучи, я боялся только одного, чтобы подозрение вдруг не пало на Е<лизавету> С<ергеевну>. Это было бы страшно запутанно и трудно. Назвать Вайолет я не могу. Это не нужно.
Я тронут, у меня выступают слезы, когда я читаю письмо М. В. Там ни одного личного чувства, ни одного слова о себе. И потом сейчас же мысль со стороны: ‘Такого понимания не было раньше у людей. Это завоевание любви’. И мне вспоминается признание Вайолет.
Порыв идеальной, абсолютно чистой любви неизбежно дополняется страстью плоти с другой стороны. Это заражает своим обаянием и неизбежно находит себе выход.
Только горе тому, кто расплещет
Эту чашу, не выпив до дна…
Вечером с Чуйко на Монмартре. Глаза и лица опять вошли рдяной и волнующей струей в мою душу…
14 июля.
Национальный Праздник.
18 июля.
Приехала А<нна> Р<удольфовна>. Я встречал ее на Gare St. Lazare. У меня в мастерской.
‘Нет. Я не могу. Я чувствую здесь тяжелый и враждебный дух. Кому принадлежат эти вещи? Кто был здесь в последний раз? Пойдемте в Люксембур<гский>сад…
Вы закрыты… Вы хотите уйти.
Я не вижу лиц людей, но вижу с ними рядом сияние. Астральное. Раньше, когда я видела Вас в Москве, я видела около Вас красный свет. Это меня оттолкнуло от Вас. Но в Париже… Когда мы были тогда в том кафе, я обернулась и увидела яркое фиолетовое сияние.
Самое удивительное сияние я видела, только в очень, очень редкие минуты, у Бальмонта — золотистое — неописуемой красоты’.
О тамплиерах. ‘Вы знаете, я нашла как раз вдень отъезда из Саутгсмптона книгу… и потом я говорила об этом. Они теперь еще существуют. Да. И их реликвии хранятся в Париже. Во многих церквах есть их знаки. В Notre Dame есть. Notre Dame раньше была их церковью. Немудрено, потому что на ее месте был раньше храм Изиды. И в тех местах, где были оставленные ими знаки, там во время Революции проносился вихрь безумия. Там всё начиналось. Вот где мэра женщины своими ножницами терзали и резали его тело’.
Об обонянии. Моя теория связи обоняния с воспоминанием. Зрение человека — продолжение осязания. У животных это место занимает обоняние. В нем связь самых старых свитков мозга. Масса ассоциаций…
‘Тамплиеры при посвящениях прибегали к ароматам. Это была целая система…
Вначале они старались у ученика возбудить в душе сомнения. Сомнения во всем — очистить душу’.
Потом мы приходим к ней.
‘Я хотела Вас предупредить. Не удивляйтесь. Не удивляйтесь ничему, что бы я ни делала эти две недели. Потом Вы сможете спросить у меня объяснения каждого моего поступка. Но мне надо испытать Вас.
Видите: я не знаю… Но этого я не могу сделать одна. Это очень важно, и мне кажется, что Вы подходите. Но это надо проверить. Если нет… Что ж, нет и нет…’
Через некоторый промежуток разговора:
‘В конце этой недели Вы меня сможете вечером проводить в предместье? Около Auteil. В тех местах, где был дом M. de Sde. Около 11 час<ов>. Это будет в III четверть луны. Луны-Гекаты’.
Возвращаюсь домой в ожидании письма М<аргариты> В<асильевны>. Письмо — жгучий стыд. Я ложусь ничком на пол и долго так лежу, даю себе клятвы и молюсь ‘Неведомому Богу’. Или Хайд, или Джикль. Надо победить себя.
Решение совершенствования крепнет и становится необходимостью. Я еду с раскрытой душой обратно к А<нне> Р<удольфовне>.
Сидим в передней комнате. Она держит меня за руку, и я чувствую ясно ток, который у меня проходит по руке и доходит до локтя. А в месте прикосновения пальцев мгновениями — острую боль… Мы полусловами говорим об М<аргарите> В<асильевне>, не называя ее…
‘Я опять чувствую в себе громадную силу и возможность сделать что-то, что теперь в моей власти…
Она на Вас тогда была очень раздражена. Даже Чуйко говорил: что Вы его, точно собака, грызете…’
‘Вы знаете, о ком Вы тогда говорили?’
— Да. Но мне этого никто не говорил.
‘Что мне делать, чтобы бороться с собой?’
— Постоянно и внимательно следить за собой и за другими. Это может быть очень скучно. Но вы не обращаете внимания не только на других, но и на самого себя. Своего дара Вы совершенно не цените и относитесь к нему небрежно. У Вас нет счастья оттого, что Вы пишете, можете писать такие стихи. Бальмонт счастлив от этого. У вас же счастья не написано. И потом все думают об Вас иначе, чем Вы есть.
…Я говорила с М<аргаритой> В<асильевной>. Но тогда то раскрытие характера, которого она не понимала, оно должно было стать слишком сказочным. Это может позабыться.
19 июля. Утро.
Смутные, перебегающие мысли. Я не могу сосредоточиться на письме М. В. Мне под руку попадаются гадкие книги.
Бороться со своим счастьем (благочувствием). Это счастье низшего порядка, которое неизбежно основано на несчастии других.
(М<аргарита> В<асильевна>) ‘Я благодарю за каждый миг боли, я благодарю того, кто нечаянным ударом по камню выявит живой источник’.
Слова Сольвейг: ‘Ты не сделал ничего плохого, ты только обратил мою жизнь в песню’.
‘Я всегда любила особенной любовью людей, в которых живет м<исте>р Хайд’.
А<нна> Р<удольфовна> вчера: ‘С такой рукой Вы могли бы быть монахом. Ваша чувственность — это головное исключительно’.

——

Мы были в ‘Мастаба’. Два глаза, поразившие при входе. Три фигуры идущие. Женщина, нюхающая цветок. Гробница. Фигуры, несущие плоды и хлеб.
Мы опять говорим о М<аргарите> В<асильевне>.
‘Она… Ее ужасно оскорбляло… т. е. она не могла понять, как Вы, после того, как говорили ей что-нибудь, какие-нибудь слова, которые были только для нее, потом могли повторять их другим. Это оскорбительно…’
Тут стучат и прерывают.
Я вернулся домой и был в каком-то странном экстазе. Я перечитывал последнее письмо М<аргариты> В<асильевны>. Становился на колени, прижимался лбом к полу. Я писал ей письмо и клялся, что я перерождусь, что я стану иным. Ее слова: ‘Ведь я для Вас была только ухом. Вы никогда не интересовались, как я переношу жизнь, как проходит день и ночь’, — меня жгли и болели во мне. Я клялся, подняв руку кверху, не причинить ей ни капли страдания. Потом я ясно услышал вопрос А<нны> Р<удольфовны>, почувствовал его и радостно ответил: ‘Да… да!’ Ответил громко, вслух. Вопрос был без слов. Но он был: ‘Можете ли Вы? Хотели ли Вы?’
Я так чувствовал присутствие ее, что ждал ее появления. Это было обычное ночное чувство: сделать напряжение воли — и что-то случится, какие-то грани сдвинутся со своих мест. И я ветал без обычной жуткости и сделал несколько шагов навстречу. Но всё разошлось. Я много раз становился на колени в порыве восторга и стремления.
В постели я читал ‘Елену’ Сен-Виктора. Когда я заснул, то, верно, через час или через полтора я проснулся от неожиданного и страшного потрясения. Точно вихрь вдруг остановился в груди и потряс ее. За несколько секунд во сне я предчувствовал его. Была тяжесть, точно кто-то положил руку на левое ребро и давил его. Проснулся сразу. Было еще ощущение, точно кто потряс сильно за плечи. Глядел с радостным ужасом в темноту, сознательно и ожидая. Но глаза сомкнулись, и я заснул.

——

20 июля.
А<нна> Р<удольфовна>. ‘Да, я вчера ждала Вас после 9 часов и говорила с Вами. Я взяла Вашу фотографию и говорила через нее. Я спрашивала Вас. Но ответа не слыхала. Я не хотела его слышать.
Я вчера надела снова то платье, которое я носила в Париже при М<аргарите> В<асильевне>. И меня сразу до такой степени охватила эта атмосфера. Я всё время не могла не думать о М. В. и об Вас.
После, около двух часов, я заснула. И пред этим у меня было такое чувство, как тогда… Еще мгновение, и может перейти в полный экстаз… Земля из-под ног уходит.
Но Вас я тогда не звала. Но это могло быть…
Да, я должна многое спросить Вас… Но сейчас придет Ч<уйко>, и нас снова перебьют’…
‘Вы совсем никогда не испытывали ревности?’ Это она спросила вчера, раздумчиво соображая.
— Нет… Но мне кажется, это недостаток.
…Из книги Синнета получаешь много поучительного, но обратно… Это детское требование чудес.
Но, с другой стороны, мне стало ясно, насколько нарушения видимого закона не нужны, когда достигнута степень, когда можно его нарушить. Тогда создастся такое понимание гармонии мира, связь явлений настолько близка и ясна, что их нельзя нарушать. Знание идет одновременно с властью.
Но Синнет касается только самой простейшей трехмерной бездны и не заглядывает дальше.
Мне почти ничто не было новостью. Все теософские идеи, которые я узнаю теперь, были моими уже давно. Почти с детства, точно они были врождены.
Это из разговора в Люкс<ембургском> саду.

——

В Гиме и Трокадеро.
Таиах:
‘У нее серые близорукие глаза, которые видели видения… и губы чувственные и жестокие’.
Дарма — долг.
‘Магия’. Зеркало. Глаза с детскими и старческими веками. Веки натянутые, обведенные резкой линией, разрезаны наискось. Губы горькие и знающие. Их поцелуй прожжет сердце холодным и острым пламенем. Глаза, которые смотрят в зеркало и получают ответный луч. Женское лицо, притягательное и горькое. Дева-полынь. А с обратной стороны ее покрывало приподнято и видна голова старика — грустное познание.
Змей у ее ног, извившийся и покорно приподнявший шею, закинув голову.

——

Вечером я прихожу к А<нне> Р<удольфовне>. Сумерки. Она меня берет за обе руки.
‘Я знала, что Вы придете раньше других, и ждала Вас’. Она долго держит руки. Потом проводит мне по лицу рукой, как бы снимая что-то с глаз. Я замер. Но сердце мое затворено. Я не чувствую близости М. В., и сердце заперто.
‘Вы слышите мой вопрос?’
— Нет… Моя душа запылилась…
Молчание. Она целует мою голову. Прижимает ее и говорит:
‘Нет, сердце Ваше не пробудится… По крайней мере, в этой жизни…’.
— Значит, остается один разум?..
— ‘Один разум’.
— Не забывайте меня никогда…
Грустное и долгое молчание. Потом приходит Чуйко, потом Сомов…
А<нна> Р<удольфовна> говорит о своем дяде (Compardon). О старых книгах, библиотеках. О Луне и, наконец, о Крыме.
21 июля.
Это страшный вечер.
‘Сегодня я получила письмо. Меня зовут туда в 11 час<ов>. Но одну. Непременно одну. И одновременно я получила письмо от Ш., где он требует, чтобы я никуда не выходила одна — без надежного человека. Я не пойду без Вас. Но после Вы пойдете. Вы пойдете, что бы там ни было? Это очень страшно, может, смерть… Пойдете?..’
-Да…
Она берет мои руки, всматривается в меня пальцами. Проводит по лицу.
‘Я люблю Ваши глаза. Они впалые, глубокие. Рот… Нет, он очень чужой. Эти губы много говорили слов. Они могут лгать… Нет… сердце не родится в Вас. Вы ведь никогда не испытывали ревность? Нет? Если бы отсутствие ревности было бы соединено с любовью, то это была бы одна из высших степеней… Но у Вас нет любви…
М<аргаритс> В<асильевне> Вы ничего не сделаете дурного. Теперь она в сказке… Вы для нее сказка. Я создала ее. Она сейчас же идеализировала всё, что я говорила про Ваш характер. Ах, как меня тогда поразила в Багатели Ваша рука!.. Она говорила все о божественном спокойствии… Я ее застала тогда ужасной. У ней был раздражительный, недостойный ее тон… Бабий… Даже Чуйко ее останавливал.
После она все повторяла: четверг, пятница и суббота. Четверг, пятница и суббота…
И я знаю, что мы опять встретимся, и это будет снова сказка…
Ваша чувственность головная. Вы можете ее победить… С такой рукой можно быть монахом…
Когда Вы ехали тогда на велосипеде — она всё время хотела, чтобы Вы были рядом… Она даже Вашу кричалку находила красивой…
Как странно… Вы повторяете ее жесты. Она именно так держала мои руки всю ночь с пятницы на субботу… Я была в этом же платье’.
Потом слова замолкли… Она долго проводила пальцами по лицу, целовала мои глаза и тихо шептала:
‘Снимаю с Вас всякую пыль жизни’.
‘Вас никто не ласкал в детстве? Нет? Да, Вы испытали слишком мало ласки…’
Потом она начала становиться беспокойнее…
‘Нет… останьтесь со мной до 11 час<ов>. Да? Останетесь… и никуда не пускайте меня. Выньте шпильки, свяжите мне руки… Вы никому не отдадите меня? Нет, никому не отдадите?’
Ее беспокойство росло бесконечно, она слабела и впадала в беспамятство.
Рядом часы отчетливо били одиннадцать, ущербная луна всходила. Я сидел над ней до глубокой ночи. Сердце мое было твердо и радостно. Я чувствовал в себе странную и радостную силу.
Когда я касался пальцами ее лба и глаз, она успокаивалась.
Моментами она снова шептала: ‘Ведь Вы меня никому не отдадите?’
История моей души 231
И раз сказала: ‘Вы не усумнитесь во мне? Вы не разлюбите меня? Это так близко от злой и могучей силы… Вы не усумнитесь во мне?’
23. 24 июля. Полночь 23/24
Руан {Далее нарисован треугольник. (Сост.)}. Полдень 24.

——

Конец июля — Шартр. Набат в душе.
2 августа. 3 авг<уста>.
Страсбург. Вечер. М<аргарита> В<асильевна> и Л<юби>мов встречают меня на вокзале. Голос дрожит. Я едва могу произносить слова.
‘Пойдемте к собору’.
Мы вдвоем. Идем по темным улицам. Но между нами непрерывная стена.
‘Не теребите вашу бородку. Опять вы делаете те же безнадежные жесты… Помните, как мы у решетки Люксембургского сада ходили…’
Стоим над рекой. Подходит пьяный старик и говорит, смеясь, по-немецки: ‘Вам обоим лучше всего в воду… Теперь же’.
Я не понимаю. Он говорит ту же фразу по-французски и уходит — смеясь и бормоча.
Мы возвращаемся мертвые, с отчаяньем в душе.
Я один в своей комнате. Становлюсь на колени. Но в три окна свет. Стучат экипажи. Сон меня сваливает. Беспокойный, прерывистый.
‘Значит, и теперь, и теперь всё то же. Всё было изобретено в письмах’.
Ночью открываю глаза и в полосе света на потолке вижу ясно портал собора.
Рано утром иду в собор — молиться. Но душа мертва и беспокойна.
В 11 ча<сов> уезжает Люб<имов>. Мы идем снова вдвоем в собор. Мне хочется сказать:
‘Милая, милая М<аргарита> Вас<ильевна>‘ — и мне кажется, что, если я это скажу — чары распадутся… Но язык прилип. Мы долго ходим по собору. Сторож гонит нас. Наконец, мы садимся. Я беру ее руку. Она мертвая, бесчувственная.
‘Но почему, почему же становится между нами эта стена?.. Ведь я не лгал в моих письмах. То было правдой, а не это’.
Так мы говорим, но безнадежные слова не воскрешают нас.
‘Не будем больше никогда говорить об этом’. И мы идем на башню. Стоим перед часами. Смеемся нервным смехом. И что-то спадает с нас. На башне вдруг всё спадает. Мы можем говорить. Сперва шутя, потом серьезно…
Мы одни. Мы говорим о том чувстве, которому нет выхода в земных условиях, о той связи, которая легла между нами.
‘Почему я Вас узнала тогда? Помните тот обед у нас, когда Н. В. Евреин<ова> приехала. Я тогда взглянула на Вас и почувствовала, что бездна разверзается… Почему это?’
Я прижимаюсь лбом к ее рукам и чувствую, как она целует мои волосы…
— Благословляете ли Вы меня на этот путь?
‘Да, да…’
И наши лица близко, и губы прикасаются. Я невольно склоняюсь на колени, и она кладет мне руки на голову…
Вечером Кольмар и Вагнер.
4 авг<устд>.
Кольмар. Опять мы на башне.
Я держу ее руки, и мне хочется передать ей всё мое счастье, всё мое спокойствие. И я чувствую, как моя сила успокаивает ее. Она закрывает глаза и на несколько минут теряет сознание.
Мое сердце разрывается от порыва к ней. Я целую ее лоб, и она открывает глаза.
Каждые десять минут мимо нас проходит сторож с каким-то инструментом в руках и вертит часы. Тогда мы отодвигаемся, но держимся за руки. Я чувствую ее локоть, который прижимается ко мне…
5…6 августа.
Цюрих… В ее комнате, высокой, угловой, как на башне.
‘Почему, когда Вы держите мою руку, мне кажется, что это так естественно… А если бы кто-нибудь другой держал…
Почему Вы такой хороший? Почему я Вас тогда таким угадала и всё время верила, что остальное — это только маски?
…Нет, любовь должна быть цельной…’
Входят. Мы быстро отдергиваем руки.
‘Как это было больно. Точно разорвалось что-то… И стыдно… Вы ведь всегда будете держать мои руки… Мне так легко и спокойно…’
Мы читаем St. Victor’a.
‘Яко с на-ами Бог’…
Она вспоминает слова литургии.
‘Нет, оставьте Вы ваши фокусы’.
7(?) авг<уста>. Воскресенье.
Утром смута и вопросы:
‘Имею ли я право идти своей дорогой, когда меня любят. Ведь один шаг — и мужское чувство захватит меня и унесет. Эта физическая близость прикосновений может прорваться ежесекундно — одним резким движением.
Может быть, здесь я еще должен гореть? Может, это эгоизм — теперь для себя идти дорогой отречения?’
Мне хотелось еще написать письмо Ан<не> Руд<ольфовне> с этими сомнениями, но я удержался. Отправил только то, что было написано вчера.
В 10 час<ов> прихожу к М<аргарите> В<асильевне>. Жду, сидя на лестнице. Читаю ‘La Voix de Silence’. Суровые требования крепят душу…
Но вот мы опять одни, и моя дорога отречений становится далекой. Ненужной…
Я читаю вслух, и ее рука в моей груди. И невыразимое чувство охватывает меня. Мой голос дрожит и прерывается. Огненная дрожь пробегает… Теперь она сильнее, и я люблю ее страстно, по-человечески…
‘Мы не расстанемся никогда… Мы будем вместе…’
— Нет. Это не может быть.
И опять чувство отречения охватывает меня. Я кладу ей руку на голову… Чувствую ее волосы и всю силу, трепещущую во мне, вкладываю в одно желание:
— Будьте свободной, будьте сильной и не думайте обо мне.
‘Разве Вы хотите, чтобы я Вас забыла?’
— О, нет…
И опять минуты трепета, смеха, детских ласк. Я беру ее голову обеими руками и целую ее волосы.
Безумная Девушка… Милая, бедная девочка… Какие у Вас блестящие и мокрые глаза…
Мне надо уходить. Когда я отнимаю руку, она снова удерживает ее.
— Вот еще вчера я мог уйти… А сегодня мои руки уже не могут оторваться… Вчера только кисти, а сегодня до самого плеча… Я уйду, но руки мои останутся…
После завтрака мы опять читаем. И я чувствую, что порыв страсти подступает к моим щекам, мутит мои глаза, сжимает сердце.
Мы идем гулять. Дождь проливной. Дороги мокрые. На душе становится уныло и равнодушно…
‘Мне стало ужасно скучно… Вы очень небрежно одеваетесь… Помните, я предупреждала Вас о своей способности неожиданно возненавидеть человека. Я не могу бороться с ней… Я начинаю ненавидеть сперва его вещи… И вот я уже ненавижу Вашу накидку. Я точно так же ненавидела рыжую мантильку одного человека, который любил меня’.
— Тогда мне надо завтра же уехать из Цюриха… С этим нельзя бороться, можно только предупреждать…
‘Нет, я не думаю, чтобы это могло случиться по отношению к Вам. Вы слишком равнодушны и спокойны. Я не выношу, когда меня любят. Ведь это борьба. Если предо мной склоняются, я хочу добить… Вы ведь не знаете моего характера. Я люблю, чтобы мне противоречили, чтобы меня не любили’.
Мы идем домой бодрые. Льет дождь. И я чувствую новое освобождение. Я готов был уступить, отступить от завета чистоты, но вот, хоть не своей волей, но мне показан снова этот путь…
Вечер.
М. К. смотрит руку М<аргариты> Вас<ильевны>.
‘Вы будете два раза замужем. В первый раз выйдете по женской глупости. У Вас будет ребенок, необыкновенно талантливый, но больной. Второй раз Вы будете замужем за человеком старше Вас, который будет хранить Вас. Вы разведетесь с первым мужем. Преступление’.
8 августа. Понедельник.
Встречаю М<аргариту> В<асильевну> на дороге.
‘Я иду к Вам. Пойдемте в горы. Моя комната, которую я так любила, теперь стала мне ненавистной. Все заходят — какая-то проезжая дорога… мне опять грустно…’
Мы идем опять по вчерашней дороге. Я держу ее руку и говорю:
‘Я теперь радостен. После вчерашней прогулки все мои сомнения разошлись. Вчера ночью и утром я очень сомневался… Вы мне ответили — может, бессознательно. Теперь всё ясно. Я думал вчера: имею ли я право идти по той дороге — дороге отречения. Не эгоизм ли это с моей стороны… И я вчера произвел опыт… бессознательно… Когда я читал — Вы держали меня за руку, а не я Вас… Я дал в себе проснуться мужчине…
Вы это заметили бессознательно, инстинктивно.
Теперь сомнений нет. Я держу Вашу руку… Мы никогда не можем полюбить друг друга в человечестве’.
И мы идем в горы, радостные и смеющиеся.
Вспоминаем Гейне. Сидим на крутом склоне под соснами. Наши руки сплелись. Я чувствую ее волосы, ее губы…
После завтрака. Я ее снимаю. Мы снова сидим, близко касаясь головами.
‘Что такое воображение? У меня это было в детстве, когда я не могла заснуть… Я представляла себя мужчиной и тогда сразу засыпала… Это мой м<исте>р Хайд. Нет… Не нужно об этом говорить’.
На лодке на озере… Луна…
‘Вон на Ютли — два огонька. Точно Катины глазки…’.
‘Нет… не держите меня за руку… увидят. Милый Макс… Макс… Нет, послушай… ты слышишь… Мне холодно…’
Идем… Я грею руки ее. ‘Как хорошо… Что это? Школа… Как темно!..
Вот теперь мне тепло… Вы согрели меня…’
И мы стоим в темноте под ветвями, и на ее лице узоры ветвей и света.
‘Вы должны быть свободны и сильны. Вы скоро уйдете… нам недолго видеться. Вам нужно пройти сквозь жизнь… Вы полюбите скоро земной человеческой любовью… И я… полюблю того человека, которого Вы полюбите…’
— А если он будет плохим человеком?
— Вы сентиментальный немецкий юноша… Романтик… Вы, должно быть, очень одиноки… Что вы сейчас чувствуете?
— ‘Счастье… и звезды…’
— Как Вы хорошо тогда написали: звезды подступают к глазам.
‘Вы мне вернули то письмо’.
— Как Вы все-таки могли мне вернуть мои письма, когда я попросила. Это было так больно. Точно, когда разрываешь, и потом еще удар концом!
‘Я переписывал их себе… Как же я мог их не вернуть тогда?’
— Вы их переписывали… В то время… когда Вам так не хотелось думать обо мне…
До свидания…

——

Днем в парке Вагнера…
‘Я расскажу Вам сказочку:
Жили-были дед да баба.
Была у них курочка ряба…
…Яичко упало и разбилось.
А после все поехали в Цюрих’.
Золотое яичко — это то, чего никогда не бывает… Только и в Цюрихе осталось золотое яичко…
Как я счастлив и грустен. Я отдал свою сказку…
Любят, поскольку отдают.
Милая девочка. Милая Аморя… Amore! {Любовь (ит.).} Может быть, это и есть благоухающее имя. Ведь его сказала маленькая девочка…
Вечером: ‘Какие люди скушные… Помните, как Ниника Бальмонт говорит: ‘Люди скушные, не хочу жить со скушными людьми, я к ангелам хочу».
9 авг<уста>. Вторник.
…Мы держимся за руки и идем в горы… Знойное утро.
‘Погодите… Не здесь… Здесь люди… Все эти Цвингли… проклятые протестанты…
Вы знаете немножко китайский язык, т. е. пранупта… Вы знаете, как пишутся слова… Вот человек: черточка сверху, дуга — это небо, а снизу прямая линия — земля. Т. е. это он растет из земли, но достигает неба. И они так все философски понимают. Добродетель — это знак цветка, но в небе… Это гораздо органичнее, чем у нас.
Это мне рассказывал отец Дэзи Шевелевой.
…Я очень дальнозорка. Мне доктор сказал, что мои глаза — для степи… что они не могут переносить города — все тесно для них… Мои предки были кочевники’.
Мы сидим в тени у корней дерева, на траве. Косцы вдали. Голова на моем плече, руки близко. Тесно, тесно…
‘Какая радость! Какое счастье! И за что это нам: то, что никогда не бывает… Золотое яичко… Но мы ведь не разобьем его…’
— Да, это страшная сила! Какая страшная сила! Я люблю тебя цельной, мужской любовью… Нельзя раз отречься… Каждую минуту я отрекаюсь, каждую минуту я побеждаю себя… Я в себе перевожу эту силу страсти в другую силу и отдаю ее тебе. И каждый раз это страшная гордость и торжество…
‘Макс… Нет, я не могу говорить, Макс… и ты… потому что мне сейчас же Крутикова вспоминается. Зачем Вы позволили так захватать Ваше имя…
Нет, я не хочу, чтобы Вас убивали — это слишком глупо…’
Письмо Ан<ны> Руд<ольфовны>.
‘Безысходность и глубина — это величайшие таинства земли’.
‘Из 100 человек, вступивших на мой путь, 99 кончают смертью и безумием’.
В комнате М<аргариты> В<асильевны>.
‘Сядьте сюда ближе, на диван… Ходят люди… Нет, запереть двери нельзя… Милый Макс. Вот так хорошо… Как мне хорошо… Ведь Вы сильный… Я так уверена в Вас. Я ничего не боюсь. Мне так все просто кажется и естественно…’
— Но почему же мне — мне дано сделать то, что никто, никогда не делает…
И она дремлет у меня на плече, то поет колыбельные песни, и лицо ее — лицо юноши Орфея.
Потом опять приходят люди, мешают… Приходит М<аргарита> Конст<антиновна>:
‘Какой удивительный человек Наполеон III. Я только что учила о нем к экзамену. Я ужасно увлекаюсь им. Но я очень разнообразна, я и Гарибальди увлекаюсь’.
Вечером, усталые, проводив Любимова, мы возвращаемся…
‘Ах нет, оставьте мою руку, увидят… Вы рыцарь — таких теперь нет. Как я Вас узнала, почему я узнала, что Вы такой’.
— Вы меня выдумали таким — и я стал им…
‘Тогда, за тем обедом, я вдруг почувствовала так ясно, что в моей жизни будет три года… Вы тогда на три года должны были ехать в Индию… И это было так неожиданно для меня…
Тот день, когда Вы уезжали… M не так тогда досталось за то, что Вы меня провожали… Этого никогда не было в моей жизни… У меня с того дня сделалась невралгия, головные боли, меня лечили электричеством… Вы знаете, у нас в семье все к Вам очень плохо относятся… Мама боится почему-то Вас, боится за меня… У папы — это самое странное… но он всегда относился очень добродушно к людям… но тут у него какое-то такое озлобление. Совершенно непонятное’.
10 ав<густа>. Среда. Утро.
Я жду в Алкоголичке. Читаю ‘Голос Молчания’, и снова моя сила крепнет и радость растет.
Вижу М<аргариту> В<асильевну> на улице сквозь белую занавеску. ‘Какая жара… Я страшно устала… Гвозди в подошвах, комар укусил…’ Она говорит измученным капризным голосом.
И вот мы в сосновом лесу. На хвоях. Огоньки голубые, звездочки, зеленые искры… Солнце черное, как паук с лиловыми лапами, всё кристальное…
‘Смотри… видишь, я прямо в солнце смотрю… Видишь, у меня глаза болят. Может, я ослепну… Почему же это так? Мне чужда твоя наружность, когда я вижу твое лицо в людях… Ты не похож… Ты совсем другой, Макс… Я ужасно малодушна… Я всегда отрекаюсь от тебя… как Петр… У тебя должен бы был быть серьезный вид, и ты бы должен был быть высокого роста…
Знаешь, когда ты уезжал из Москвы в Крым, я тогда записала в своем дневнике: ‘Оторвалась лучшая часть моей души…’ Я бы тебе показала… Жаль, его нет со мной. А после того, как мы были в первый раз у Щукина, я записала:
‘Познакомилась с очень противным художником на тонких ногах и с тонким голосом’.
Но как же нам быть?’
— Это будет наш сон. Он возвращается всегда, всю жизнь. А при людях мы будем чужими. И ты не должна мучиться этим, потому что ты отрекаешься от меня.
‘Откуда ты такой хороший?.. Нет, это не я сделала, ты был такой…’
— У тебя совсем другое лицо… Лесное, звериное и божественное…
У нес глаза странно расставленные, чувственные и веселые, светлые, как у Фавна… Смешные детские губы. Я вижу в ее лице — лицо женщины, лицо страсти — и смотрю на небо, молюсь и отдаю это тому, кто придет и кого она полюбит.
‘Нет, скажи мне, как ты меня любишь? Я не знаю. Я бы хотела всегда быть так… чтобы это не кончилось. Сделай так, чтобы не было будущего, Макс, сделай…’
— Для этого нужно быть сильным, как смерть…
‘Да, одна из обезьян не совсем сошла с ума. Она стала полоумной… Я не могу совсем сойти с ума…’
И она лежит у меня на коленях с распустившимися золотистыми волосами, бледными глазами. И прижимается ко мне и целует меня с любовью незнающего ребенка.
‘Ты любишь мою талантливую бровь… Люби ее… Поцелуй ее…’
— Здесь над бровью живут сны…
И вот 11 1/2 часов…
Нет… еще рано… надо уходить.
Нет… нет… нет.
Это не рассвет
И не жаворонка пенье.
То поет соловей…
И когда мы выходим из леса и снова говорим ‘Вы’, снова распадается очарование…
Днем в том же лесу. Солнце с другой стороны. Она, как лесной зверек, лукавая, шаловливая…
Бог весть откуда я взялась,
Сказать я не умею…
Лесною птичкой родилась
Иль феей…
Я лесной зверь и ползу к солнцу… Мы сперва читали ‘Голос Молчания’. Отречение — это высшая степень желания. Тогда всё исполняется, всё дается. Добровольное и радостное отречение.
‘Нет, оставь… Я жить хочу… Разве это все не хорошо? разве я Майя?..
Мы точно в стихотворении Гейне… Помнишь, там, где на деревенском балу встречаются никса и леший… Они танцуют вместе, принимают сперва друг друга за людей и только после узнают друг друга…
Как это мы узнали друг друга? Узнали, что мы не люди?
Нет… Скажите мне, как Вы меня любите! Ну скажите!’
— Это тайна изобретателя…
‘Ты была ведь влюблена раньше?’
— Я теперь не влюблена. ‘Я знаю’.
— Да! я тебе говорила. Это был человек с египетским лицом. Ах! какое у него было лицо. Он всегда говорил со мной насмешливо. Я с ним всего пятнадцать раз в жизни виделась. Да, я сосчитала. Я могла его видеть в прошлом году: меня его сестра позвала. Но он не был. У него такое презрительное лицо. В Эрмитаже, в Египетском отделе, есть совсем его портрет.
Я его встретила на картинной выставке. ‘Я Вас видела во сне сегодня’, — мы пред этим не виделись два года. Он так низко, низко иронически поклонился… ‘Я очень тронут такой честью’, — и больше не подошел. Он очень циничный и злой человек. Он женился и на другой же день развелся с женой…
Он смотрит вот так… немного прищуренными глазами. У нас в деревне был кучер, который со спины был совершенно похож на него. Это меня ужасно волновало…
Я совершенно становлюсь сумасшедшая, когда вижу его…
Вечером: ‘Я тебе сказала про того человека… Я бы не сказала никому другому. Но ты совсем не такой, как все…’
Идем в горы при луне. Город мерцает, как один драгоценный камень.
‘Да, ты мне совсем чужд при людях. А ког<да> мы бываем с тобою одни — я всё забываю. Я вижу в тебе только себя… Ведь этого у меня ни с кем никогда не было. И это меня не удивляет…’
У меня был один сон — очень странный. Мне было тогда шесть лет. Мне снилось, что я вытащила утонувшую девушку из воды, а сама я была молодым человеком. На ней было черное платье. Я ясно помню ее лицо. Я принесла, т. е. принес, ее в дом ее родителей и потом сейчас же должна была уйти…
… Да, я помню — в тот день, когда ты приехал в Москву, я узнала о смерти Шевелева и вышла с заплаканными глазами. Я только что вернулась из Ярославля. От меня почему-то скрывали его смерть. Боялись…
Я узнала от прислуги… Бросилась спрашивать. Вот кого я любила… Я его видела очень немного. И мне казалось, что он любил меня. Он несколько раз поцеловал мне руку… Он рассказывал мне о китайской грамматике…
Поедемте путешествовать… Составимте маршрут… Гусиное озеро… Да… на Гусиное озеро мне непременно нужно…
— Вы знаете, что меня знают и ждут на Гусином озере? Когда я был в Петербурге у С. Ольденбурга, я встретил у него двух бурят из Гусино-Озерских дацанов, и они узнали меня и сказали, что уже слышали обо мне от Ламы.
— Сперва в Коктебель, в Грецию… Потом, разумеется, в Египет… Это так близко… В Индию…
— Только как мы поедем… Человеческие отношения так сложны…
— Люди создали их, чтобы упростить жизнь…
— Поехать с Ан<ной> Руд<ольфовной>.
— Она не вынесет Греции… Ведь она даже не могла ни разу спуститься до юга Италии… Это слишком много для нее… Она всегда повторяет: я никогда ни к чему не привыкаю…
— Поедем с Алешей, с Любимовым. Они поймут…
Голосок Мар<гариты> Кон<стантиновны> звенит в темноте, задавая бесконечные гимназические вопросы… Когда они с Ал<ексеем> Вас<ильевичем> уходят вперед — мы садимся поддеревом. Одни — на несколько минут — лесными и свободными…
М<аргарита> В<асильевна> снимает шляпку. Закутывает голову чадрой. Голова становится совсем маленькая, с громадными глазами. Лицо египетское, жуткое при луне. Совсем бледное, точно нарисованное.

——

У меня в глазах стоит жидкое солнце, текущее сквозь малиново-черные сосны… Оно висит, как пылающая сосновая шишка… У него тонкие суставчатые крылья, как у бабочки. Между сосен тянутся солнечные дорожки… Аморя сидит с бронзовыми распущенными волосами. На ней луч. Сзади тьма сосен и небо горит ночным сапфиром. И всюду в глазах бродят желтые пятна.
…’Когда я целую землю, мне непременно заползают в рот насекомые’.
11 августа.
Опять наш лес. Утро.
‘Зачем эти человеческие морщины…’
— Нет! оставь… Это сомнения. Я должна сама их отгонять… Нет…
И я чувствую, что я слишком безвольно отдался своему счастью. Как только я ему отдаюсь, связь падает, ветают тени… И я обнимаю ее голову и, смотря на небо, говорю:
‘Солнце! Огненный паук, который держит звезды в своей паутине, — ты охранишь эту маленькую голову, которая лежит на моей груди… Она мне дана, и я поведу ее… Я всё, всё отдаю тебе… Всю мою радость, всю мою силу… Всю мою радость — даже если не останется ее больше в моей жизни…’
— Меня смущает одна вещь, но я не могу тебе этого сказать.
‘Скажи, и мы похороним ее вместе. Иногда мало похоронить — надо еще осиновый кол воткнуть в могилу’.
— Мне опять пришла мысль об м<исте>ре Хайде… Я думала, что это кончено тогда… Почему это в самые лучшие минуты ветало…
‘М<исте>р Хайд теперь не страшен… Я не боюсь его и не стыжусь его. Это был тот демон, которым нужно было быть. Это сожжено огнем теперь…
Будда спросил святого, чем он хочет быть до достижения окончательного совершенства — два раза демоном или шесть раз Ангелом, и святой ответил: конечно, два раза демоном.
М<истер> Хайд должен был быть. Без него не было бы того торжества и радости…
Если после того можно было снова стать детьми — это окончательная победа. Да будет благословен м<исте>р Хайд…
Ты мне тогда сейчас же ответила на то письмо?’
— Да, сейчас же, не думая… Я же тебе говорила, что м<исте>р Джикл был слишком нечеловечен без м<исте>ра Хайда…
‘Мне кажется, что мы — те дети Адама, которым было дозволено снова вернуться в рай, и они увидели, что дерево Жизни срослось с деревом Познания и стало одно…
…И где бы ты и когда бы ты ни была и кем бы я ни был, если я подойду к тебе и возьму тебя за руку и скажу: ‘Amore’ — этот лес снова ветанет вокруг нас…’
— Как я люблю тебя… Макс!.. Макс… Мой Макс… Нет, не мой…
— ‘Нет, не люби меня… Я тебя люблю, но ты не должна любить меня…’
Она кладет мне руки на плечи и, стоя немного выше меня, смотрит мне в лицо глубокими и строгими глазами и читает пушкинского ‘Пророка’.
И он мне грудь рассек мечом…
И в моей душе встает тот страшный жест посвящения, который рассекает грудь с правого плеча поперек.
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей.
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей!
— Как я понимаю, что это было любимым стихотворением Достоевского. Как он должен был читать его!
После обеда я купаюсь. Мы сидим у Марг<ариты> В<асильевны> в комнате.
‘Я получил письмо от Ан<ны> Руд<ольфовны>. Только я не могу сказать Вам всего… Она пишет, что Вам надо пройти через земную страсть… И когда это будет, я всегда буду с Вами, всегда Вы будете чувствовать мою руку…
Странно… Я чувствую, что как только я становлюсь счастлив для себя — у Вас инстинктивно сразу начинаются колебания и сомнения… Мне нужно быть всегда счастливым для Вас. Я не должен пассивно принимать жизнь. И раньше: когда я уезжал в Азию, когда я решил весной уйти от Вас, и тогда было то же: подъем Вашего чувства. Да, всё должно быть на мне…’
Мы смотрим друг другу в лицо долго влажными глазами. Потом она медленно встает и начинает танцевать торжественно и медленно.
Мы идем обедать в Алкоголичку.
— Нет, как же мы будем? Мы же не можем быть врозь. Как же мы будем видеться? Я приеду к тебе в Париж.. Нет, в Париже мне надо будет жить опять у m-me Jeanne. Нет… лучше всего я останусь в Цюрихе — это можно сделать. И буду приезжать в Париж. И ты будешь приезжать сюда. Здесь мы будем свободнее… Только как мне с Нюшей быть?.. Ее надо вытащить из Москвы… А при ней… Она ничего не говорит, но молча не одобряет. Это гораздо хуже…
Мы идем в горы — на Ютли, где жила Ек<атерина> Ал<ексеевна>.
— Я помню тот день, когда я получила твое письмо и стихотворение… На другой день мы поехали в St. Cloud. Большой компанией… Курсистки… Чуйко… Мне было ужасно. Чуйко был страшно заботлив. Он понимал и всё хотел мне что-нибудь сказать… Тогда же он меня проводил до Гольштейн. Мы с Ал<ександрой> Вас<ильевной> вместе ругали Вас…
Я не знаю, почему все приближенные мои так не любят тебя… Это совершенно беспричинно… Даже горничная Поля… Это какой-то инстинктивный страх перед тобой… Сперва было иначе… Я помню, мама была в восторге, когда ты говорил в первый раз об Италии и об крымских пещерах… Потом она отреклась от этого…
Папа с самого начала невзлюбил тебя… Помню, как тогда, когда ты говорил о Крыме… Он сказал: ‘Вот говорит — точно подряд взял’. Послушай, ведь это очень смешно. Ты не смеешься?.. Он бывает очень раздражен, когда возвращается домой усталый…
Я боялась, что то же будет с Чуйко, и написала ему, что, когда он приедет в Москву, мы будем видеться, но чтобы он не приходил ко мне. И вышло так, что он пришел и сразу всем понравился. Мама вышла с книжкой и прямо стала читать ему… Я их оставила…
И его сразу все полюбили.
Он замечал, что между нами… Я ему сперва писала, что вот мы будем в Париже все втроем. И он все говорил: ‘Кажется, Ваш Макс назад танцует…’
А потом говорил мне: ‘Не грызите же Вы его… Не ругайте же его. Бросьте говорить о его фельетонах и статьях… Удивительные люди… То убегают друг от друга… Смотрят в разные стороны… А то вдруг уйдут в отдельную комнату, пошепчутся полчаса об четвертом измерении и выходят с сияющими лицами…’
Мы идем всё выше в горы.
— Имей уважение к горным тропинкам. В них народная мудрость.
…Я никогда не мог вспомнить твоего лица. Я никогда, верно, не видал его настоящим.
Теперь я буду его помнить вот таким: бледным, с распушенными волосами, прозрачными глазами, на фоне сухих красных листьев и стволов деревьев.
‘Как жутко… Точно область Аида перед входом в Елисейские поля… Мне было бы совсем страшно, если бы тебя не было…’
— Когда мы войдем на Ютли — мы помолимся за Ек<атерину> Алек<сеевну>.
‘Вечная символика’. Мы на террасе ресторана.
С одной стороны Цюрих, как один холодный мерцающий камень. Камень, занявший четверть горизонта и сияющий сквозь черные переплеты деревьев… С другой — дикие долины и холмы… Гроза идет.
Мы быстро пьем чай, спускаемся и говорим в ожидании поезда…
‘То письмо, которое я написал тебе весной, в первый раз было написано еще в Москве, когда я вернулся из Крыма. Я несколько дней ходил в невыразимом томлении. Мне это казалось единственным выходом… И я прочел его… дал прочесть Ек<атерине> Алек<сеевне>. Я ведь ничего не знал о тебе тогда… Я должен был кого-нибудь спросить.
Мне было невыносимо стыдно… Когда она взяла письмо, спросила: ‘Но нужно ли мне читать?’ И прочла, и не знала, что сказать, а я сидел в углу комнаты, как приговоренный, — сгорая от стыда.
Вдруг ворвался Бальмонт — он писал как раз об Оскаре Уайльде… Ворвался радостный, танцующий, щелкая пальцами:
‘У меня всё слова, слова… Вокруг всё слова… Что у вас обоих такие опрокинутые лица? Ну, до свидания… Я сейчас дописываю…’
И тогда Ек<атерина> Ал<ексеевна> очень грустно, не глядя на меня, рассказала мне об Вашей способности возненавидеть того человека, со стороны которого Вы заметите чувство к себе. И я тут же незаметно одной рукой разорвал письмо’.
— ‘Да, Катя мне никогда не говорила об Вас… Она раз мне так сказала об одном молодом человеке, и я возненавидела его… Она всегда обвиняла себя в этом… Ну, расскажи мне еще… Что Вы говорили с Ан<ной> Руд<ольфовной> обо мне’.
— Я не знаю — судя по ее словам, мне представлялось, что ты говорила с ней об очень многом… Значит, она совсем не различает того, что она слышит, оттого, что она видит без слов. Она почти не чувствует слов, а только то, что за ними…
‘За что Вы меня терзали? Зачем Ан<на> Руд<ольфовна> всё при мне говорила о Вашей руке?’
12 августа.
Дождливый день. Мы утром идем в лес. Солдаты стреляют. Мокрые сосны.
‘Я не могла заснуть после вчерашнего… Я все ждала утра, чтобы идти к тебе… А после почувствовала себя такой слабой, что не могла сдвинуться…’
Остальной день в комнате… Я со страхом вижу, как в ней пробуждается страсть… И радость, и ужас, что ‘это’ нахлынет и унесет и меня и ее, и сожжет…
Моментами я почти не владею собой… Мне стоит громадных усилий воли остановиться и сосредоточить свою силу благословением над ее головой.
Непокорное тело горит и трепещет… После мучительная и стыдная физическая боль…
‘Во мне живет маленький, но очень скверный демон… Я страшно боюсь всего, что ridicule {Смешно (фр.).}.
Это мучительный страх — что скажут, on dit {Говорят (фр.).}… Он может осмеять и унизить самое лучшее…
И вот в тебе — я никак не могу этого соединить. Ты бываешь ужасно ridicule. Твои манеры и внешность буквально всех раздражают с первого раза… Тебе надо иначе одеваться…’
Она с простодушием и незнанием ребенка делает жесты и говорит слова женщины. Минуты сладости… Я не имею власти над собой… Хочется сказать: ну, пусть он сожжет нас…
‘Ты любишь мою красную кофточку?.. И оторочки?.. Хочешь, я подарю тебе красную кофточку?.. Ах, я такая глупая. Я не знаю, что тебе сделать приятное…’
Вечером она лежит на диване…
‘Нет, я не могу заснуть, когда ты здесь… Я не хочу терять времени… Как несправедливо, что ты должен уходить… Я бы заснула, если бы ты был ночью около меня…
Я всегда чувствую твою руку…’
Приходят Ал<ексей>Вас<ильевич> и Мар<гарита> Кон<стантиновна>.
Мы отодвигаемся, но я держу в руках ее чадру.
‘В ней все мои осени… В ней вся Богдановщина… Она у меня с детства, с шести лет — в ней вся моя душа’.
М<аргарита> К<онстантиновна>: ‘Это опять газ… Я вчера говорю: Ал<ексей> Вас<ильевич>, у меня в ухе звенит. А он говорит: я слышу… Вот Вы говорили, М<аргарита> В<асильевна>, про Бисмарка… Поль Адан!’
И теперь нас это не раздражает.
12 авг<уста>.
Ты совершенно не умеешь обращаться с людьми. Только со мной ты удивительно тактичен. Никто со мной не был так тактичен, как ты…
Письмо Ан<ны> Руд<ольфовны>. ‘Не в порыве увлечения, а в сознании всего, что ожидает Вас, Вы должны идти…
И сейчас… момент выбора…’
Мы идем по мокрой дороге… Мимо нашего леса… Садимся на скамейку под соснами.
Я читаю ей письмо…
‘Теперь мы должны решить… Я не могу решить сам… Потому что я решаю нашу, нашу судьбу — или дорога человеческая, с человеческим счастьем — острым и палящим, которое продлится год, два, три — или вечное мученье, безысходное, любовь, не ограниченная пределами жизни…’
‘Укрась мои серебряные рожки пурпурными розами и принеси меня в жертву, как барашка… Я всегда чувствовала себя жертвенной овцой… Ты ведь это сделаешь? Мне не будет больно?..’
Смотрим друг на друга безнадежными, грустными, прощальными глазами. У нее текут слезы.
Прощай и здравствуй!
13 август<а>.
Утром идем по росе… Мокрые ноги… Сушим чулки… Я целую ее ноги…
Вечером сидим у окна. Аморе нездоровится. Она лежит на кушетке. Небо касается наших волос. Закат.
‘Мне снилось в Париже, что я умерла, лежу вот так, закрывши глаза, и знаю, что они никогда не откроются. И кто-то обнял мои ноги и целует их… И я знаю, что это ты… Тогда я с горечью подумала, что это только во сне бывает…
Как мне знакомо это всё. И это небо закатное, и колокольный звон… Точно это уже было когда-то… Ты помнишь, как тебя зовут?
Я вижу сейчас спутники у звезды Большой Медведицы….’
Я говорю о том вечере, который был когда-то во время первого пребывания Б<альмон>та. Когда мне предложили petit jeu из ‘Идиота’, — рассказать самый позорный факт своей жизни, и меня заставили рассказать о моем падении (Мирэ). С. П<оляков>, который это знал.
‘Как они тебя мучили… Вот К<онстантин>, верно, случайно. Я бы убила всех, кто это слышал, если бы меня заставили рассказать… Как ты мог рассказывать? Это ведь можно рассказывать только тому, кто любит, кто это сожжет и очистит своей любовью’…
14 авг<уста>.
Целый день в лесу до вечера. Кругом выстрелы. Несколько пуль прожжужало около нас. Мы спрятались за большое дерево.
Вечером опять у окна.
‘На чем мы вчера остановились?..
У меня, я Вам говорила, был сон… Я видела себя в пустыне мужчиной и в своих объятиях женщину. Мне было тогда 10 лет… На меня этот сон произвел громадное впечатление… Я еще ни о чем тогда не знала… После он стал обычной мечтой… Я вызывала его по желанию — когда была измучена, бессонница — и это моментально действовало — я засыпала сразу.
Я не знаю, что хуже — эта ли усталость нервная или это средство… Здесь всё неестественно…
Я об этом говорила на исповеди священнику. Он сказал:
‘Вы, верно, очень нервны. Старайтесь не думать. И не кайтесь в этом’.
…Я помню — мне было лет 8 — девочку лет 4-х… Очень хорошенькую… Я ее не любила, но была странная притягательность для меня. Я ее привязывала к дереву, раздевала, жала ей руки так, чтобы ей было больно, чертила вокруг нее круги, шептала какие-то страшные слова, водила ее по разным темным местам. Она меня страшно боялась… И… это ужасно подло, при других я была с ней очень хороша, ласкала ее…
Раз я начала это — позже… рассказывать при маме… Она оборвала меня: ‘Что ты выдумываешь на себя, для того чтобы быть интересной’…’

1906 г.

20 январ<я>. Париж.
Приехал Бальмонт.

1907 г.

1 марта 1907.
Певучая и сладкая скорбь. И ясно, и больно, и я не могу определить точной причины ее. Такую же радостную грусть испытывал я только два раза в жизни — когда я уезжал из Москвы и плакал в вагоне, и в St. Cloud.
Вчера был долгий и знаменательный разговор с Ан<ной> Руд<ольфовной>.
‘Я должна сказать тебе грубые слова… которые я никому не говорила. Я не могу говорить их Аморс. Я не могу видеть эти испуганные, страдающие глаза. С детства испуганные при каждом окрике. Когда я пришла в больницу к Лидии Д<митриевне>, она хотела оставить В<ячеслава> И<вановича> и уйти. Тут не Город<ецкий>, не отделен<ие>, а Аморя. Она ей страшно не понравилась при первой встрече. Она напомнила ей жену Вебера. Вырождающий<ся> тип, медленные слова. Но после это прошло и сменилось восхищением. У ней была боязнь, что она из тех, которые должны жить в атмосфере страсти, которые привлекают, но сами ничего не дают и не отпускают, [нрзб.] Вс. так, когда Дж. ушел и забыл, она позвала его. Этого ей нельзя простить. Я видела ее мужа. Это чудовище. Но это она сделала его таким. Она заставила его изнасиловать себя. Надо: или… или… Нельзя жить на середине. Или… или… Обе дороги хороши.
Ты приехал из Цюриха совсем иным, чем уехал от меня. Я тогда простилась с тобой. За эти годы ты ни разу не поднялся до прежней высоты. Ты останешься там… там…
Ко мне ты можешь прийти только тогда, когда ты навсегда выберешь дорогу. Одну из дорог. Или одну, или другую’.
Она говорила властно и величественно, обращаясь ко мне на ты. Тогда я и почувствовал эту великую скорбь разлуки с самым дорогим, которая третий раз в жизни поднялась во мне. Я радовался тому, что Аморя любит Вячесл<ава>, но не будет принадлежать ему. Я знаю теперь, что она должна быть его до конца или уйти. Но она не уйдет. Или… или… Я знаю, что должен сделать, и эта мысль жжет меня. Иной дороги нет. Я думал ночью о том, что я должен сам убедить, послать, заставить ее уступить тому, что я для себя не смел, не посмел желать, Вячес<лав> не должен приходить тем путем, средним, как я. То, что я не смел требовать для себя, я должен требовать для другого. Тоска этой жертвы — я знаю ее очень давно, с отрочества. Она приходила ко мне и повторялась, как предвестие, так же, как и тоска смертной казни. Одно наступило, другое тоже наступит. Это я знаю теперь.
Утром я проснулся и огляделся. Всё пусто и ясно — мыслей не было. Я внимательно посмотрел внутрь: мысль пришла: надо отдать всё, надо, чтобы Аморя была до конца его.
Я не вижу для себя сейчас иного пути. Все дали закрыты ближним — то, что сейчас. Если эту скорбь и эту жертву я преодолею, освобожусь ли я? Я не хочу думать о будущем пути. Я хочу расти, вырасти, не сознавая, не хочу думать о себе и своем пути.
Сегодня я возвращаюсь в Петербург. И все-таки больше всего меня пугает мама. Мне не хотелось бы, чтобы она была и видела. Не надо, чтобы кто-нибудь был и видел. Она не должна видеть.
Вчера утром длинный разговор с Эртелем:
‘Вы пропустили в своей лекции то, что так же важно, как пол, — голод. Вселенский голод. Материя голодна. Материя жаждет. Иуда — это голод материи, а не пол’.
Он упрекал меня за то, что я читал лекцию в этом ‘блу-дилище’.
Потом был у Рябушинского: ‘Знаете, эти портреты меня не удовлетворяют художественно. Они совсем не подходят к моей коллекции. В них нет красок. В них я совсем не вижу красок. Это только внешнее сходство’. Чувствуя страшное оскорбление и гнев, я ответил, что я тут являюсь только посыльным и не считаю себя вправе высказывать свое мнение, хотя и имею вполне определенное мнение и о достоинстве картин, и об его поступке.
Он был очень взволнован, красен и сконфужен. Мы долго сидели молча. Он смотрел то на меня, то на портреты и говорил:
‘Можно иногда видеть людей насквозь… так… кости, мозг…’
— Что же вы видите в моих костях?
‘Знаете… человеку иногда свойственно колебаться… убеждения постепенно меняются… Я чувствую, что я колеблюсь… Простите: мне надо поговорить по телефону’…
Он оставил комнату и исчез. Милиоти и Тастевен, которые накануне очень восхищались портретами, хранили молчание.
‘Отчего Никол<ай> Пав<лович> сегодня так волнуется и конфузится?’ — спросил я.
‘У него какие-то неприятности’.
Мы долго сидели и говорили. Тастевен просил позволения перевести ‘Пути Эроса’ по-французски. ‘Почему Вы не предложите их для ‘Золотого Руна’?’
— Мне как-то не хочется.
Я снял портреты и спрятал их в папку.
‘Я беру портреты. Богаевского Вам оставляю. Хотите ‘Пути Эроса’?’
— Нет.
— До свиданья.

——

Вчера же после Рябушинского был у Ольги Михайловны. Я боялся видеть ее скорбь. Но она так прекрасна, гармонична и законченна — ее печаль. Она возвышает, а не пригнетает.
‘Макс, я хотела убить себя сейчас же после его смерти. Но подумала, что мне надо здесь остаться, чтобы молиться за него, чтобы жить за него. Только я не знаю, как надо очиститься. Библию я пробовала читать, Псалтырь — там всё ‘Бог — мщенья, Бог — гневный’. Я не верю этому, Макс. Теперь вот ‘Бранда’ читаю. Неужели же всё это так? Неужели же то, что вот я повесила все портреты Мишины, это идолопоклонство?’
Мне вспомнилось, как Мар<гарита> Ал<ексеевна> была у нее и она показывала ей рубашечки Глеба (‘я уже ему мужские рубашки шью’). ‘У нес глаза сожжены слезами. Солью съедены’, — говорила Мар<гарита> Алекс<еевна>.
Я просил Ан<ну> Руд<ольфовну> побывать у нее, и она обещала.
Сегодня утром я ездил на городс<кую> станцию брать билеты. Сердце тоскует, точно что-то совершается в Петербурге. Я знаю, что надо делать, но мне страшно, страшно тяжело. Я представляю, как Аморя уйдет от меня и придет другой.
2 марта.
Дома. Теперь 9 часов утра. Все спят. Я хожу по пустынной серой квартире, и мне кажется, что башня совсем опустела. Амори нет — она спит в комнате Лидии. Мне обидно и больно, как ребенку, что меня не встретили, меня не ждали. Мне хотелось бы видеть только ее, говорить только с ней. Мне чуждо здесь одному, и мне хочется уйти, и в то же время всё меня привязывает и душа моя не может жить в ином месте. В душе у меня отречение и непреодолимая боль. Милая моя девочка, нежная зайка. Я сам должен толкнуть ее к окончательному шагу. ‘Нельзя жить в атмосфере страсти — привлекая и ничего не давая, сама не отдавая и не отпуская от себя. Или… или…’
То, что я не смел, не чувствовал права потребовать для себя, я должен потребовать для Вячеслава. И тогда… Ведь я никогда не мог ради себя отказаться от Амори, я ради нес, ради предутренней девственности, ради ‘запотевшего зеркала озер’ отказывался. И если утреннее зеркало будет разбито, и если я тогда полюблю ее уже неотвратимо как женщину… Вчера весь день в Москве у меня было безысходное томление. Казалось, что что-то совершается… Я бродил по большому дому и не мог ни с кем разговаривать. Вдруг приехала Ан<на> Руд<ольфовна>, и мы сидели несколько минут вдвоем. Она говорила призывные, возвышающие слова. У ней были пылающие щеки и бриллиантовые глаза.
3 марта.
Вчера я приехал. Тоска моя прошла тотчас же, как только я увидел Аморю. В мою комнату взошла Лидия и удивилась, что я приехал. Я пошел тогда в ее комнату, где спала Аморя. Она уже встала и была в красном хитоне, который был мне чужд. Я не мог при Лидии ничего сказать ей, но когда мы ушли в нашу комнату, я почувствовал, что вся тоска моя снесена волной счастья. Я говорил ей, как вчера я отрекался от нес и отдавал ее. Пришла Лидия. Они говорили о том же вчера.
‘Нельзя вносить насилия в эту область. У Маргариты есть своя стихия — нежность. Третий род любви’.
Нежность… в этом слове для меня был исход. За чаем я рассказывал об лекции, об Москве.
Вячесл<ав> был скептичен, резок, насмешлив. Что-то горело и жгло его. ‘Я тебя все-таки люблю. Не уважаю, но люблю. Конечно, я бы мог много пунктов для уважения найти’.
После обеда был длинный разговор с мамой об ней самой. ‘Я чувствую, что я так могу дойти до самоубийства’. Я говорил много и долго, упрекал ее в том, что у нее нет активного отношения к людям, ставил в пример Ол<ьгу> Мих<айловну>. Она была грустна, с тем страшным каменным лицом и каменным голосом, что появился у ней в последнее время. Я лег рано в постель, у меня был жар. Она сидела около меня, и лицо ее совсем преобразилось и оживилось.
Пришла Аморя. Тогда начался длинный разговор в постели. Я чувствовал рядом с собой это милое детское лицо, эти милые ласковые руки, в которых прохладное успокоение.
‘Я буду покорной, Макс. Он мой учитель. Я пойду за ним всюду и исполню все, что он потребует, Макс. Макс, я тебя никогда так не любила, как теперь. Но я отдалась ему. Совсем отдалась. Понимаешь? Тебе больно? Мне не страшно тебе делать больно. Я гвоздь. Я и его распинаю, и тебя. Он, может быть, единственный человек, вполне человек. Он сразу живет на всех планах, одинаково сильно. Знаешь, когда он смотрел карточку Штейнера, он сказал: ‘Это специалист’. Шт<ейнер> отказался от человеческого, а он нет. Он так же велик и остается человеком. Макс, он мой путь. Ты отречешься от меня. Тебе будет больно. Но ты свой путь найдешь’.
И она медленно крестила меня.
‘Ведь ты меня родил такою, как я есть. Ты мне нашел меня. И я тебя после родила’.
Я сказал: ‘Значит, ты уже больше никогда не будешь моей’. Она вдруг опустила голову и заплакала. И я не мог отличить, плачет ли она или смеется. Мы долго целовали и крестили друг друга.
Потом потушили лампу и заснули. Когда скрипнула дверь и вернулся Вячеслав, Аморя накинула шубу на рубашку и ушла. Я зажег лампу и стал читать. Мне не было ни грустно, ни радостно. Я был совершенно спокоен и равнодушен и с интересом читал о динозаврах. После она пришла. ‘Мы ужинали. Говорили о причастии’. Потом мы заснули, и, засыпая, я вспоминал, как днем сквозь сон я слышал голос, который говорил басом: ‘Макс, пора’, ‘Макс, вставай’ — и не мог понять, кто из обитателей башни говорит это, и, раскрыв глаза, узнал, что это кошка.
6 марта. Вторник.
Эти три дня я провел в смутном тумане лихорадки, насморка и острой боли горла. Все притупилось, и боль притупилась. Единственное, что я помню ярко, это астральное видение Вячеслава. Это было в пятницу ночью. К нему пришла Ан<на> Руд<ольфовна> и по очереди приводила всех нас: Аморю, Лидию, меня. ‘Это дитя мое возлюбленное. Отдаю ее тебе’, — сказала она про Аморю. Я, приведенный во сне, сказал: ‘Люблю тебя. Прощаю. Я коснулся воды. А ты вихрь вихревой’.
Сегодняшняя ночь — страшная, полная кошмаров. Я видел сон, что я ночью в театре за кулисами. Идет репетиция страшной пьесы, с убийствами и привидениями. Но что это не пьеса, а на самом деле, и в театре нет публики, и какие-то зловещие грозовые сумерки лучатся из залы. Проснувшись, я сижу и смотрю в ночь. Голова сильно болит. Ужасы снов здесь рядом. Кошка ходит по пустой комнате. Аморя спит у Лидии. Я слышу острый шепот голосов в той комнате, который жужжит у меня в самом ухе. Просыпаюсь поздно. Входит Аморя. ‘Я страшно устала. Не спала. От Лидии я ушла в 8 час<ов> ут<ра> и была у него. Он был страшно взволнован. Он упрекал меня в малодушии, в трусости, в том, что у меня нет настоящей любви, что я не могу любить до конца. Он даже бил меня’.
Все жала боли подымаются снова во мне при этих словах. Я говорю, задыхаясь, что не могу перенести, не могу. Я мог отдать тебя, но не могу допустить насилия, упреков. ‘Макс, ты не должен сердиться, ты не должен страдать. Ведь ты совсем отдал меня. Мне было сладко, когда он бил меня’. Она откидывает халат и показывает разорванную рубашку.
‘Макс, ведь я уже его. Ты это должен знать. Если это не случилось сегодня окончательно, то только потому, что у меня является инстинктивная самозащита от боли. Но это будет. Я была уже почти его. Макс, ты должен это знать. Ты ведь отдал меня’.
‘Нет, я не отдал тебя…’ — говорю я. Потом говорю: ‘Боль не должна останавливать тебя. Это малодушие. Ты должна сделаться его до конца’. Потом я чувствую, что у меня текут слезы, и я целую ее ножки.
Я запер двери, чтобы никто не входил и не видел меня. Я говорил всем, что у меня страшный насморк и голова болит. То, что мне казалось таким возможным, теперь стало невыносимо, невыносимо больно. Огромная обида встает и растет. Я тоже, как мама, ‘не требовал ничего для себя’. За то, что не требовал, за то расплата. Но я чувствую, что и теперь не потребую, не смогу потребовать. Во имя чего смею я требовать? Вячесл<ав> требует во имя страсти… Я не считаю возможным во имя нее требовать. За недостаток дерзости во мне?
Мне было невыносимо в этой большой, пустынной комнате, в которой были разбросаны вещи. Каждая вещь, которую я видел, чем-нибудь относилась к прошлому. Каждое воспоминание было жгучим жалом.
Я раскрыл старый дневник тех лет. Но это было совсем невыносимо. Я подходил к постели, где лежала она, и чувствовал, как начинают капать слезы. Она брала меня за руки. Я говорил: ‘Нет, не целуй меня, а то ты заразишься насморком’. Были уже сумерки.
‘Макс… Милый Миша-Мишута… Ведь ничто не изменилось между нами. Я только теперь полюбила тебя. И я тебе делаю больно с полной уверенностью, что так надо. Я не боюсь тебе делать больно, Макс. Я еще больнее буду тебе делать. Ты должен воплотиться, Макс’.
Я вышел из комнаты и пошел к Вячеславу. Он спал. Я сел на постель, и, когда посмотрел на его милое, родное лицо, боль начала утихать. Я поцеловал его руку, лежавшую на одеяле, и, взяв за плечи, долго целовал его голову.
‘Макс, ты не думай про меня дурно. Ничего, что не будет свято, я не сделаю (он сказал не это слово, но я не могу вспомнить его). Маргарита для меня цель, а не средство’. И он говорил мне о своей первой жене, о разрыве с ней и о том, как после разрыва, уже возвращаясь в Россию, он снова сошелся с ней — спасительное падение. Потом он говорит об антиномиях, о том, что жизнь должна струиться непрерывными струями. Но я не слышу его слов. Я вижу его и чувствую странную сладость проходящей боли, чувствую, что ему я могу отдать Аморю. Лидия с нетерпением, с настойчивыми криками многократно зовет нас обедать.
После обеда мы сидим все около постели Амори. У ней вспухла вена на руке. Она всё не может заснуть после бессонной ночи. Я смотрю на Лидию и только теперь начинаю сознавать всю ту муку, которую она должна переносить. Я понимаю, почему она говорит, что надо быть вчетвером, и потом, что она хочет уйти… Так же как я, она мучится в одиночестве и, когда видит Аморю, забывает всё, как я, когда вижу Вячесл<ава>. ‘Только не надо никакого насилия, — говорит она, — чтобы ни одно семя, взошедшее в одном из нас, не было погублено’. Я чувствую в эту минуту бесконечно далекими от себя те мысли, что они далеки и чужды мне…
Вечером приходят гости. Кузмин читает свою повесть ‘Картонный домик’. Аморя спит в нашей комнате. Рядом с ней красные азалии. Я долго сижу над ней. Тихонько стучится Вячеслав. ‘Макс, почему ты ушел от нас?’
— Мне тяжело быть на людях. Мне тяжело видеть тебя издали. У меня рождается мнительность. Мне начинает казаться, что я лишний. Только вот так, когда я вижу твои глаза, я верю тебе, каждому слову твоему.
Потом я ухожу к себе тихонько, чтобы не разбудить Аморю, и пишу этот дневник. На моих веках сладость сна и слез, а в душе успокоение. Любить Вячесл<ава> вместе с Аморей — это единственный путь. Любить вместе, требовать… но не быть далеким и скорбным свидетелем, как мама.
7 марта. Среда.
Смутный день для меня. Все мои решения и желания переменчивы. Аморя встала утомленная и больная и ушла к Кудрявцеву, сказав, что долго не вернется. Я убрал комнату. Переставил кровати, привел все бумаги и книги в порядок. Утром разговор с Вячеславом в его комнате.
‘Да, в Маргарите нет ритма, она больна. Но этот ритм она должна найти внутри себя, в своей любви. Одно из двух — или ты мне доверяешь или не доверяешь?’
— Я доверяю тебе во всем, кроме здоровья.
Разговор был долгий. Но я чувствую отдаленность. Он доказывал убедительно, но слова не достигали до меня. Я подошел близко и взял его за руки, чтобы физически почувствовать интимность.
‘В моей любви не было слов: мой, моя. Я отдал свое ‘я’. Я принял ее в свое ‘я’. Ты ее любишь, так прими и меня. Поэтому, когда я с тобой, лицом к лицу, я тебя люблю, как она. Радостно отдаю тебе ее — меня. Но когда ты говоришь о ней, как о третьем, мне невыносимо’.
Он переменяет строй своей речи и там, где нужно сказать ‘она’, говорит ‘ты’. Упоминает о ‘Руанской Формуле’. Меня это упоминание, как ссылка на что-то общеизвестное, страшно оскорбляет. Я чувствую, что ‘это’ в Руанс уже перестало быть тайной — таинством.
‘Не говори о Руанс’.
‘А, если ты таким тоном… Хорошо, я не буду упоминать о Руане’.
В конце разговора он говорил о том, что ему надо часть пройти вдвоем с Аморей. У меня рождается страстное желание уехать сейчас же в Италию. И мне это кажется радостным и манящим.
Потом разговор с Лидией.
‘Я никогда не забуду той ночи, когда она пришла с Вячес<лавом> в мою комнату. У Маргар<иты> было такое лицо… Иоанны д’Арк… И Вячес<лав> был в упоении, говорил, что она обещает ему новую любовь. И мы с таким восторгом оба целовали ее ноги. Может, она изменит этому лицу, но я его не забуду. Это было одно мгновение. Но мгновение это — обет вечности. Я знаю теперь, что это возможно. Я не верила действительности, а теперь знаю, что это есть’.
8 марта. Четверг.
Вчера вечером, когда я писал эти слова, Аморя была у Вячесл<ава> в комнате. Я слушал каждый звук и думал — если они не разойдутся до утра, я буду сидеть так до утра. Щелкнула дверь Лидии:
‘Вячеслав, я прихожу сказать тебе, что это бесчестно. Ты знаешь ведь, что Маргарите надо спать. Пожалуйста, не приходи ко мне. Я ложусь’. Дверь захлопнулась. Молчание. Мне казалось, что прошло несколько часов, но, верно, это было несколько секунд. Аморя пришла спать. Мне надо было ей сказать очень много. Теперь я не мог говорить от радости, что вижу ее.
‘Аморя, ну видишь… Я воплотился. Я теперь знаю боль. Я несколько дней тому назад знал только радость. А теперь всё боль. Вся наша жизнь с тобой, все наше прошлое каждым мгновением своим во мне болит. Я уже чувствую, что теперь бы я не мог прийти в комнату к Вячесл<аву>, когда ты там. Я бы сидел здесь всю ночь и мучился бы, и ждал’.
Мы легли. Всё прошло. Вячеслав пришел. Опять у меня был порыв любви к нему. Мы держались с ним за руки. Я чувствовал, что отдаю ему Аморю радостно и совсем. Я целовал его голову и его руки. Но он тоже целовал мою руку. И мне на мгновение сделалось страшно больно, точно он не хотел принять моего поцелуя. Но всё это прошло, и мне было радостно и спокойно. С этим же радостным спокойствием я проснулся утром. Я делал гимнастику, обливался, чего я не делал во время болезни, и сосредоточивался. Всё было ясно. Я спокойно мог видеть, как Аморя уходила из комнаты и возвращалась. Мне надо уехать, думал я. Я уеду в Италию на месяц. Теперь там весна. Потом я вернусь. Тогда всё определится, всё будет ясно. Я тогда приму Аморю уже по-новому. Но всё это неожиданно оборвалось. Мы говорили в комнате Лидии — все вчетвером. Лидия горячо упрекала Вячеслава в насильственности. Он сказал между прочим: ‘Я испытывал душу Маргариты’. Я вдруг этого не вынес и сказал: ‘Я не могу допустить испытаний над человеческой душой’. Но оказалось, что я это не сказал, а закричал, сжавши кулаки. Тогда Вячесл<ав> сказал: ‘Я имею право, потому что взял его’. Я выскочил из комнаты. Потом вернулся. Но уже не мог говорить. Весь день был проведен в сильнейшем волнении. Я долго, долго говорил Аморе о том, что всё разрушилось. Когда она взошла в комнату откуда-то, я стал целовать ее руки и опустился, чтобы поцеловать ее ноги. С ней вдруг сделалась истерика. Она захохотала и упала на кресло. Я бросился за водой, но облил ее, вместо того чтобы дать ей напиться. ‘Уйди. Дай мне быть одной. Мне стыдно’. Я отошел на другой конец комнаты и замкнул дверь на ключ. Подбежал Вячеслав. ‘Макс, отвори сейчас же’. Я отворил. ‘Не подходи к ней’. Он подбежал. ‘Что случилось?’ — ‘Я не знаю. Мне казалось, что у меня что-то запуталось в ногах, что я падаю’.
‘Макс?’ Я молчал. Мне не хотелось сказать ему, что я целовал ее ноги. Я ждал, чтобы он ушел. ‘Вы здесь совсем потеряли голову. Макс, есть Божья правда. Я беру ключ от комнаты. А то Вы здесь замыкаетесь’. Он взял ключ и вышел. Я в полном бешенстве бросился за ним. ‘Вячеслав, ты не смеешь’. Но сразу остановился, вспомнив, что рядом в комнате Мирэ и Троцкий.
Он вернулся в комнату. ‘Ключ у меня в кармане, а со мной ты можешь делать, что хочешь’. Ходил по комнате и говорил. Я расслышал только слова: ‘С психическими больными…’
Когда он ушел, также со мной началась истерика. Я горько плакал, по-детски. Подымал голову на Аморю и опять плакал. Я говорил бессвязные слова:
‘Он мне хочет показать свою власть. Я не могу и не хочу бороться с этим, в этой области. Он теперь будет обращаться со мной, как с душевнобольным… Он обрывает меня. Он ненавидит меня. Я не хочу быть соперником… Аморя, это дурной сон. Мне кажется, что я сейчас проснусь, что, может, после Парижа ничего не было. Аморя, девочка моя’.
А Аморя говорила: ‘Это я виновата, я не выдержала. И всё сорвалось. Макс, как же случилось, что всё было так хорошо… Макс, ведь ничто у тебя не отнято. Я люблю тебя больше, чем раньше’. Мы долго плакали вместе. Потом успокоились.
‘Да, Макс, я вижу — ты прав — тебе надо уехать на время. Я не вынесу этого. Только поцелуй мне вот этот крест, что между нами всегда останется наше’.
Мы оба поцеловали старинный крест. Перекрестили друг друга. Я положил ей руки на голову.
‘Милая моя девочка. Благословляю тебя на любовь, на всё, что бы ни случилось. Господь с тобой!’
Она поклонилась мне в ноги.
Мы вышли в коридор. Там стояли Вячес<лав> и Лидия.
‘Макс, ты хочешь подать мне руку?’
— Не только руку подать, но поцеловать хочу тебя.
Мы вдвоем ушли в мою комнату и долго говорили. Снова всё, всё прошло. Пришла Аморя и лежала между нами и говорила: ‘Дайте мне вот так отдохнуть между вас’. Теперь Аморя спит в комнате Вячес<лава>, а Вячес<лав> будет ночевать у меня.
9 марта. Пятница.
Всё, что происходило эти дни, мне кажется наваждением. Всё с меня как рукой сняло. Я не сосредоточивался эти дни, и вот что-то сорвалось у меня внутри. Сейчас снова всё натянуто и всё повинуется мне.
Моя гимнастика утром произвела на Вячеслава очень сильное впечатление, о котором он пространно и комически всем повествовал. Приходила к нам утром Зайка и тактично садилась на мою постель, но ближе к нему. Я очень долго и упорно сосредоточивался и приводил свою душу в порядок. Потом писал статью об ‘Драме жизни’. Вышел в первый раз из дому, заходил в редакцию, заходил в книжные магазины, купил Аморс белых роз. Меня сейчас же позвали к Лидии, когда я пришел. ‘Tcc.c..c… Вячеслав этого еще не знает…’ Погодите — я решил не ехать в Италию…
‘Вот как всё устраивается. Ты знаешь — Маргарита решила ехать на месяц в Висбаден’. — Ах, как я счастлив. Тем более мне не имеет смысла ехать в Италию. Я купил себе книги об Ассизи и могу стихотворения писать и здесь. Как я рад, что Аморя сама решила.
‘Только не говори об этом Вячеславу. Он будет рвать и метать!’
У мамы сидели Орлишка и Вал. Матв., а у Вячеслава Чулков. Мы ужинали вместе. Несколько минут мы были одни в нашей комнате с Аморей.
‘Макс, моя любовь к тебе, кажется, до апогея доходит. Между нами всегда будет счастье. Наше счастье. Вот здесь’, — говорила она, показывая глазами на пространство между нами, в то время как руки наши мы положили друг другу на плечи.
— Как хорошо, что ты едешь лечиться. Мы измучили тебя. Мне странно вспомнить мои вчерашние слезы.
‘Как ты плакал: закрыл глаза и открыл рот, как маленькие дети. И я тебя всё спрашивала: ‘Макс, что ты плачешь, что ты плачешь?’ А ты посмотрел на медведя с утенком и опять заревел’.
Вячеславу сказали, что Аморя едет. Только что я слышал, как Лидия через коридор кричала ему: ‘Путь!! Путь!! Да, ты путь! Чертов путь!!’ Я заснул, но поздней ночью проснулся, т. к. опять щелкнул ключ в комнате у Лидии и снова по коридору пронеслось вихрем проклятие: ‘Бездельники… Жиробесы!! Полуночники. Это бесчестно! Слышишь, Вячеслав?’ Потом какие-то слова о постном масле, и Вячесл<ав> быстро вошел в мою комнату и стал раздеваться. Я притворился спящим. Но начала ходить кошка, в дверь скрестись. Я ее выпустил. Потом подошла к двери мама со свечой, чтобы впустить ее. У Амори был свет. Я вошел. Она сидела усталая, с горящими глазами:
‘Не спрашивай меня. Я страшно устала’. Я ушел под гнетущим чувством того, что Вячеслав уговорил ее не ехать в Висбаден.
10 марта. Суббота.
С утра Аморя ушла в церковь — причащаться. Вячесл<ав> с ней. Лидия ушла в сад. Я дожидался возвращения Амори и мучился опять сомнениями в Вячесл<аве>. Сосредотачивание не дало мне полного владения собою, и вся обида, личная и жгучая, продолжает шевелиться, готовая вспыхнуть.
Пришла Аморя. ‘Он уговорил тебя не ехать’.
— Ах! Разве я смогу уехать?
— Что же было?
— Лидия крикнула ему: ‘Ты знаешь новость, что Маргарита едет в Висбаден?’ Он обернулся: ‘Маргарита, это правда?’ И я вдруг очень глупо сказала: да, но ведь это только на четыре недели. Он страшно изменился в лице. Он мне говорил, что он увидел, что я действительно его не люблю, если могла в тот момент, когда только стали слагаться наши отношения, вдруг решить ехать в какую-то санаторию. Ах, как он говорил, Макс. Он говорил про себя, что жизнь от него отворачивается. Скульптор, который изваял его, не может продолжать работы. Он гениально говорил. Он сравнивал себя с Лиром, который в гордости не захотел больше повелевать и остался покинутым. Макс, он Тантал.
Я пошел на вернисаж выставки ‘Нового общества’, где картины Богаевского. Я не ожидал видеть так много народа. Это меня изумило и оглушило. Я почувствовал, что века прошли с тех пор, как я видел людей. Я был рассеян. Никого не узнавал, говорил невпопад. Потом немного пришел в себя. Возвращаясь, я принял несколько важных жизненных решений. Я решил, что я не должен связывать планов своей жизни с Амориными планами. Что всё лето я проведу в Коктебеле, а осенью отправлюсь в Париж. Она же поступит так, как ей заблагорассудится, — поедет со мной или останется в России. Что мне рано еще иметь дело с людьми. Что теперь мне надо еще несколько лет сосредоточенной и одинокой работы.
Это всё я сказал Аморе и стал писать письмо Ан<не> Рудольфовне.
Приходила Орлишка и увела маму к Давиденке. Затем мы были вчетвером. Один момент разговор чуть было не принял острый характер, когда коснулся Ан<ны> Рудольф<овны>, но всё прошло благополучно.
11 марта. Воскресенье.
Я долго не мог заснуть от беспокойства и тоски. Выглядывал в коридор. У Амори — тьма. Лег. Опять зажигал лампу и читал, опять тушил. Вдруг Аморя пришла. ‘Я не смогла спать от беспокойства и хотела тебя видеть’. Ушла к Лидии. Я заснул. Через несколько часов опять пришла Аморя: ‘Покойной ночи… Мы только что говорили… Решено общее fuoco spirituale {Духовный огонь (ит.).}’. Я радуюсь, но сон сильнее. Утром, когда моюсь, Аморя кличет:
‘Я хотела к тебе вчера прийти ночевать. Но Вячеславу было больно. Я не пошла’.
Негодование мое подымается. Мне трудно побороть его, даже сосредоточиваясь. После длинный разговор с Вячесл<авом>:
‘Если это тебя может успокоить: у меня нет слепой страсти к Маргарите. Только если будет неизбежно, она может стать моей. Даже страстного влечения недостаточно. Конечно, я могу обмануться, но ты понимаешь, в каком смысле. Скорее Маргар<ита> может меня обмануть, чем я’.
После мы говорили об всех волнениях этих дней. Я говорю подробно, но уже бесстрастно о моих оскорблениях. Мы выходим радостные, близкие и дружественные. Мы едем с Аморей на выставку и после к Поликс<ене>. Весенний день. Новая жизнь. Она едет в Царское Село в санаторию, а я еду с мамой в Коктебель, как можно скорее. Летом я приеду в Богдановщину.
Мне надо освободиться, самоутвердиться. Я всю свою жизнь ломал и гнул перед Аморей. Для полноты любви мне надо самому свое найти, и тогда только я могу дать ей всё.
По возвращении неприятный разговор с мамой. Я груб и раздражителен. Она очень огорчена и негодует.
После чая мы все у Амори на постели в комнате Вячеслава. Всеобщий мир и благоволение. ‘Я за каждый новый день боюсь’, — говорит Лидия. У всех такое же чувство. Все стремятся разъехаться, отдохнуть, успокоиться от этой нечеловечески напряженной атмосферы последних дней.
12 сентября 1907.
Прошло полгода. Полгода в Коктебеле…
Я снова даю себе слово продолжать записывать каждый день. Вчера вечером мы вышли с Аморей в горы, недалеко, на холмы по развалинам города. Совсем померкло. Закат был чистый и холодный, точно восход. Пустынные долины были золотисто-черны и дики. Она смотрела на меня снизу и прижималась лицом <к> колену моему и говорила:
‘Если бы мне только раз увидеть его… Я все-таки не понимаю психологии людей, которые не пишут… Но, не понимая, уважаю… Мне только на один день увидеть его… Ах, Макс, он совсем изменился… Хочешь, я расскажу тебе еще раз, как я ездила туда. Меня Вера на вокзале встретила и сказала, картавя: ‘Я Вера. Я приехала Вас встретить’. Потом мы ехали в лунном тумане. Очень долго. Мне казалось, что это сон. И только хотелось не проснуться. Все-таки во сне встретиться с ним. И я видела совсем ясно, как перед лошадьми шли три фигуры, обнявшись, отступая, лицом к лошадям.
Потом он был на верху лестницы. И мне казалось, что у меня не хватит сил подняться. Я шла медленно, медленно. Он меня обнял и ввел в комнату. ‘Нам нужно решить, необходимы мы друг другу или нет’. Лидия поцеловала меня с холодным, неприветливым лицом. Потом меня повели в мою комнату. Она была тоже пустая, деревянная. Полотенце висело на полке с красными цветами. И стояла кровать, покрытая моим одеялом. Тем, что у меня с пяти лет. Так что, понимаешь, не могло быть никакого сомнения в том, что это моя комната. И он ко мне совсем по-иному относился — по-отечески. Говорил: ‘Хочешь, выпишем сюда твою маму или Макса’. Мы говорили очень долго. Потом Лидия позвала его, и по голосу можно было понять, что она плачет. Она говорила: ‘Я больше не могу так жить’… Он успокаивал ее. Потом я пошла к ней. Он уже ушел спать…
Он говорил Лидии: ‘Если бы ты могла до конца развенчать Маргариту, то ты убила бы ее».
Аморя всё это говорила, уткнувши голову мне в колени. Я держал ее голову и смотрел на небо. И чувствовал, что теперь всё мое к Вячеславу кончено. Что в этом больше моей боли не будет, только ее во мне. И я молился за нее закатному небу и поручал ее сумеркам и синеве, как когда-то в Цюрихе.
Вчера днем она рассказывала мне про Нюшу:
‘Ты знаешь, она написала зимой Бальмонту письмо и прислала его с букетом сирени. Он был страшно удивлен. Всем показывал письмо и восхищался. На следующую неделю вдруг в тот же день приходит опять букет. Нюша была страшно удивлена. И тогда прислала еще букет: Бальмонт с ума сходил от ее писем. И потом перестал их уже показывать. Он всё требовал свиданья. Елена страшно ревновала и настаивала на этом. Он ответил на письмо, что больше не будет писать. Тогда стали приходить букеты из грустных трав и цветы слезками, без писем. Он совершенно обезумел. Когда он Нюше показывал письма, она их критиковала, и он думал, что она ревнует его. Потом, когда Нюша заболела, то она посвятила в это Катю. Та была страшно изумлена. И оказалось, что второй букет прислала она’.
Эти дни мы ожидаем приезда Нюши и Лайзы. Они не едут и не телеграфируют.
15 сентября.
Накануне — телеграмма о выезде Нюши и Лайзы. Ночью проснулся от крика в комнате Амори. Она стонала и корчилась в постели и была почти без сознания. Я сел и стал гладить ее руки. ‘Почему они не пишут?.. Что-нибудь совсем изменилось… Как они меня оскорбили… Лидия меня считает развратной…’
Потом она успокоилась.
На рассвете я встал и пошел в город. Я сосредоточивался по дороге и чувствовал внутренние крылья, которые несли меня. Во время ходьбы это выпрямляет необычайно. Серебряным утром спускался с гор. Бронзой червленел виноград. Кизил осенний — лилово-розовый, линялый, алый, винный…
Оставалось два часа до прихода поезда, и я пошел к Алекс<андре> Мих<айловне>. Стал говорить ей о планах статей: об рифме-освободительнице, об утерянном искусстве плетения венков.
Она перебила меня, когда я говорил о неумении носить и принимать венки:
‘Это не в русском характере. Это не в духе православия. Все мы, в сущности, глубоко православны. Вы опять уходите от России. Мне жаль. Одно время вы чувствовали уже ее. Вы знаете, что вам надо готовиться к тому, чтобы принять венок. Смотрите — к Вашим словам уже начинают прислушиваться. Вы знаете, что Вы уже больше не имеете права шутить. Вот то, что Мар<гарита> Вас<ильевна> не могла примириться с Вашими костюмами. Я этого уже не замечаю. Но это мешает людям подходить к Вам. К Вам станут приходить, так не обманывайте их. Смотрите — Вас всегда выделяли: женщины говорили, что вы не мужчина, — это значит, что Вы выше других. Я не говорю о том, что Вы талантливы, что у Вас больше эрудиции, чем у Вяч. Иван<ова> и других. У Розанова, напр<имер>, с его прозрениями. Но в Вас есть ясность и чистота. Вы, может быть, осуществление того, о чем они мечтают. Бессознательное осуществление. Понимаете, что Вы должны быть чисты. Для народа должны быть идеалы, конкретные, к которым можно обратиться. Вы должны быть готовы’.
Снова эти слова. На меня кладут великое обязательство. Все мне налагают большую общественную роль, которой я не знаю и о которой не думаю. Но она вне моих целей и волений. Принять ее смиренно и снести честно, если она придет. Расти к ней, как растение к солнцу. Но я искал в себе и не нашел сознательного воления к ней. Если она придет, то придет как судьба, не как дело. Быть свободным, радостным и готовым. Я в себе чувствую теперь вместе с полнотой жизни готовность, радостную готовность к смерти каждую минуту.
Ад. Гер<цык> писала на днях Аморе:
‘Вчера вечером пришло Ваше письмо о молчании, о венках и телеграмме, осторожной и оглядчивой (Вячеславовой)… Какая у Макс. Алек, свободная, безоглядная душа по сравнению с Лид<ией> и Вячес<лавом>! Даже приписка его нам, такая торопящая и обгоняющая жизнь (что ‘наши отношения кончились’), так умилительно верна для него. Пусть напишет скорее прежде всего статью об утраченном жертвенном искусстве плетения венков’.
Я теперь думаю об этой статье — вижу ее.

——

Встретил Нюшу и Лайзу. У Нюши остановившийся, детски мучительный взгляд и сдвинутые напряженно брови, когда она молчит. Но потом она оживает тихой веселостью. ‘Я уеду из Коктебеля совсем здоровою или совсем не уеду’.
Четыре часа с Лайзой мы мечемся по рынкам, базарам, бакалейным торговлям до изнеможения. Потом, в сумерках уже, приезжаем в Коктебель. Дом оживает в первый раз и светится всеми окнами. Я выхожу в сад и с радостью гляжу на него, освещенного и полного домашней жизнью, украшенного венками, принявшего, наконец, в себя жизнь.
18 сент<ября>.
Когда мы шли в Феодосию по плоскогорьям, Вайолет сказала мне: ‘Ты знаешь, моя сестра пишет мне, что она так же представляет тебя в Англии, как большую горную сосну в маленьком городском цветнике’.
Мне хотелось бы жить между людей, в которых можно читать прошлое страны. Здесь только будущее. Сама земля одиноче и красноречивее поэтому.
20 сент<ября>. Четверг.
Приехала Ан<на> Рудольф<овна>. Вечером долгий разговор о Москве и литературных ненавистях: Брюсове, Эллисе, Белом.
Сила, давшая такой могучий упор таланту Брюсова, — его честолюбие. Его мучит желание быть признанным первым из русских поэтов. В этом его роман любви и зависти к Бальмонту. Теперь он считает Бальмонта побежденным, но чует еще более опасного противника в Вячеславе. Он не выступает сам борцом. Он хранит дружбу. Но в его руках его приверженцы — теперь Белый и Эллис, которых он растравляет, поджигает и спускает с цепи. Потом он говорит: ‘Я даю в своем журнале полную свободу высказывать свои мнения молодым безумцам’.
Эллис — Кобылинский, бывший на моей памяти поклонником Каткова, потом Маркса, потом Озерова, Бодлера и теперь Брюсова, которого он считает русским воплощением Бодлера, был несколько раз у Анны Рудольф<овны>. Он искренен и страстен до конца. У него талантливый темперамент, но сам он в поэзии бездарен. Он бескорыстное и поэтому страшное — слепое, честное — орудие в руках Брюсова.
Мне хотелось бы написать о Брюсове макиавеллическую книгу: ‘Поэт’. Апофеоз воли и честолюбия. Это характер и фигура, вылитые из бронзы итальянского Ренессанса.
Я ему удивляюсь и не возмущаюсь. Я любуюсь гибким совершенством и уверенностью его тигриных ударов и выпадов.
После многих лет я встретился с Эллисом в мае у Брюсова. Эллис читал свои переводы Бодлера, Брюсов давал ему указания. Переводы были очень плохи и бесцветны. Переводчик понимал и любил Бодлера, но совсем не чувствовал и не понимал ни русского языка, ни бодлеровского стиха.
Брюсов хвалил переводы, давал частные указания и искусно спрашивал моего мнения, предоставляя мне высказывать осуждение, порицания. Я это и делал, вполне понимая его игру, и он ее почти не скрывал от меня.
Эллис нравится Ан<не> Руд<ольфовне> искренностью и неудержимостью. Он заговорил при Брюсове: почему Вячес<лав> Иван<ов> так восторгается Городецким? Брюс<ов> ответил ему: ‘Знаете, Лев Львович, нельзя быть таким наивным. Кто же не знает, в каких отношениях Вяч. Ив<анов> и Городецкий?’
Эллис не вполне поверил и спросил приехавшего Нувеля. Тот засмеялся ему в лицо: ‘Вы совсем наивное дитя, несмотря на Ваш голый череп. Наша жизнь — моя, Кузмина, Дягил<ева>, Вячесл<ава> Ив<анова>, Городецкого — достаточно известна всем в Петербурге’.
Ан<на> Руд<ольфовна> рассказывает, что теперь ставится всем ультиматум: Москва или Петербург? Был разговор, чтобы поставить такой ультиматум и мне. Это до сих пор не сделано. Белый рассказывает, что Блок приезжал в Москву, каялся, мирился и отрекался от Вячеслава. Что под этими словами скрывается — трудно восстановить, но буквально я их не принимаю.
Белый страдает, что слова ‘бездна’ и ‘тайна’, произнесенные впервые им и омытые его слезами, теперь украдены у него.
‘Чулков обокрал Мережковского, он его без штанов пустил’ (то-то Мережковские тогда в Париже вопили: мы наги!). В литературе — отравленная атмосфера воспаленных самолюбий. В ней погибнут многие таланты и многие страстные сердца. Белый будет одной из первых жертв.
Я был свидетелем многих отдельных эпизодов того систематического отравления, которым губил его Брюсов, раздражая, дразня и толкая на бестактные выходки. Как некогда с Бальмонтом, так потом с Белым Брюсов как бы считал нужным поддерживать меня au courant {В курсе (фр.).} событий — и однажды я получил от него открытку: ‘Верно, вам небезынтересно будет знать, что я принужден был послать Андрею Белому вызов на дуэль, от которой он уклонился’.
21 сент<ября>. Пятница.
Утром мы поехали было в Судак с Вайолет. Но она упала и расшиблась. Не хотели возвращаться. Но пришлось. Я катил ее на велосипеде. Она смеялась и рассказывала о своих катастрофах с вывихами, ушибами и поломами, которых было много.
‘Мы раз втроем, я, моя сестра и брат, втроем выдернули у себя шесть зубов в одну ночь. Сперва я. Я была всегда коноводом. У меня шатался молочный зуб. Потом брат и сестра. Потом я нашла еще зуб у себя и тоже выдернула. А сестра выдернула цельный зуб, не молочный. Наша мать была в отчаянии, когда узнала’. Она мужественно переносит боль и смеется детским проказливым смехом.
После обеда разговор с Амор<ей> и Ан<ной> Руд<ольфовной> о Марг<арите> Алек<сеевне>, которая очень оскорблена моими письмами, особенно тем, что я ставлю в пример ей маму.
Ан<на> Руд<ольфовна> диктует мне лекции Штейнера. Мы работаем усердно до самого ужина. ‘Человек мечтой готовит себе свое будущее тело’.
— Вот та мысль, из которой я исходил, пишучи Мар<гарите> Алек<ссевне>. Разлад между детьми и родителями в том, что дети второй раз рождаются в мечте. Этого ни одна мать не может <ни> понять, ни принять. Это рождение — окончательное отделение. Нет ничего легче, как словом подкосить, разрушить мечту многих лет. Это не признак слабости. Слово убивает равнодушием, а не страстью. Поэтому дети неизбежно скрывают мечту свою от родителей: великих разрушителей всякой мечты, которая в детях враждебна им.
За ужином разговор о Танееве. Он был адвокатом, но перестал выступать, когда какая-то газета осмелилась похвалить его и сравнить его с Плевако. Он написал в ‘Рус<ские> Вед<омости>‘ два блестящих фельетона, которые очень понравились. Этого было достаточно, чтобы он бросил литературу навсегда.
Ему принадлежат такие изречения:
‘Что ж, мы с христианским терпением терпели в течение трех столетий зрелище мужицких страданий, пускай же они теперь имеют христианское терпение глядеть на наши несчастия’.
‘Человеку вообще свойственно любить дурное обращение {В оригинале ошибочно — ‘отвращение’.}, а женщине — в особенности’.
‘В социальном отношении в жизни человечества различаются три периода. Первый, когда люди все-таки еще очень любили друг друга. Это время антропософии. Второй период рабства. Похуже. Но хозяева все-таки еще заботились о своих рабах. Хуже всего наше время — свободного труда, когда совсем перестали заботиться’.
Когда к нему приехал Любимов:
‘А, вы друг Ан<ны> Рудольф<овны>? Значит, тоже сверхъестественными вещами занимаетесь…’
— Нет, я естественник…
— Ну, что ж — вот Боречка Бугаев тоже естественник. Андр<ей> Белый читал при нем свою поэму (что в ‘Весах’).
— Ах, Боречка, так и знал, что живого закопали…
Он женился на шотландке. Встретил ее в первый раз на улице и сказал: ‘Я женюсь на этой девушке’. Через несколько дней, встретив ее в одном доме, за обедом, он громко спросил ее: ‘Вы завтра к обедне пойдете? Пожалуйста, не ходите в такую-то церковь, а то вы очень удивитесь. Там будет завтра оглашение нашей свадьбы’. Она побледнела, но ничего не сказала. ‘Она меня, верно, очень не любила, я тогда был еще безобразнее, чем теперь. Но вот мы сорок лет женаты, и согласия на брак я, в сущности, до сих пор не получил’.
Он диктовал Анне Руд<ольфовне> свои мемуары о Салтыкове. Когда тот в один из своих припадков раздражительности стал кричать на него, то он ушел и больше никогда не был у него, несмотря на то что Салтыков продолжал бывать у него и извинялся: ‘Нет, я вижу, вы меня стали за одного из моих старых приятелей считать’.
У Танеева собраны обширные материалы о Пугачеве, которого он очень любит. Он утверждает, что Пугачев был в немецком университете и имеет его немецкие письма.
У него одна из лучших библиотек в России. О ней мне весной рассказывал Эртель.
Он никогда в своей жизни не пускал в свой дом ни одного военного, которых он не называет иначе, как убийцами.

——

Я видел во сне квартиру, где я буду жить. Это было в каком-то большом городе, похожем на Париж. Но был ли это Париж, я не знаю. Я помню адрес: 52 Rue Ganganelli (сперва я прочел Rue Galiani, но меня поправил чей-то голос — Ganganelli). Это может быть в Риме.
23 <сентября>. Воскресенье.
Не понимаю своей беспричинной раздражительности. Пришло сегодня письмо от Герцыков со вложением письма Лидии. Вяч<еславу> предлагают заведование ‘Золотым Руном’. Они едут в Москву. Журнал о мифотворчестве колеблется.
Письмо пришло, когда мы были у Манасеин<ых>. Аморя была потрясена тем, что опять она узнаёт всё из вторых рук. Мы вышли в виноградник. Она говорила: ‘И это называется жить одной жизнью’.
Мы на закате ходили втроем с Богаевским на Пирамиду. После Нюша пела много, долго и трогательно.
Ночью мы вышли с Ан<ной> Руд<ольфовной> говорить на берег:
‘Нельзя всё принимать. Надо si, si! или no, no! {Да, да! Нет, нет! (исп.).} Если Аморя уйдет к Иванову, это будет смерть для Вас<илия> Мих<айловича>. Если она примет это на себя, она этого не вынесет. Я понимаю любовь Мар<гариты> Алек<сеевны>. Она права в своей любви, что нельзя принять всё. Если я отдала ее ему, она говорит, то не затем, чтобы он передавал ее другому. Для Амори, если она поедет в Петербург, это будет гибелью. Ей угрожает нервная болезнь, сумасшедший дом.
Вячеслав не любит ее. Он к ней относится равнодушно. Лидия ее ненавидит, как ненавидела тогда, в самом начале, в Петербурге. Лидия вступает теперь в тот страшный период, когда женщина перестает быть женщиной, когда сходят с ума, совершают преступления. Как же отпускать ее в Петербург теперь, к ним, где ее не любят, где Лидия ее ненавидит. Ведь меня, когда мы идем, вы удерживаете, иногда грубо хватаете за локти, чтобы я не упала или не наткнулась на камень’.
— Я не считаю возможным никакого насилия. Но теперь пред Аморсй стоит вопрос. У ней ужас, что ее пошлют вместе с Нюшей в Италию. Она защищается, как затравленный зверек со слепым животным ужасом, хотя об этом не было еще и речи. Если она преодолеет себя и добровольно поедет, предложит поехать с Нюшсй, то тогда преобразится и ее любовь к Вячеславу. Но об этом никто не может просить, она сама должна захотеть.
Мы возвращаемся в комнату. Меня охватывает необъяснимое раздражение против Амори, которое находит себе случайный выход в потерянном халате.
Ан<на> Руд<ольфовна> ложится в постель. Я сижу рядом с ней. Аморя в соседней комнате пишет ответ Герцыкам.
Ан<на> Руд<ольфовна> говорит еще долго об том же, почти заклиная не ехать с Аморей в Петербург, удержать ее от этого шага, как от гибели. Потом она говорит: ‘Теперь пойдите к А море и будьте с ней ласковы’.
И вот я выхожу в столовую и с недоумением чувствую, что вместо ласки снова неприязнь приподнимается во мне. Она дает мне письмо. Мне оно кажется искусственным и деланным. Она разрывает его. Я чувствую, что она вся поглощена мыслью об Вячес<лаве>, и не могу сдержать своей враждебности, точно всё то, против чего боролся я весной, всё еще живо во мне. Она спрашивает, надменно и оскорбительно (так мне кажется): ‘Да ты ревнуешь меня, что ли, еще до сих пор?’
Потом: ‘Нет, так не нужно прощаться’. Мы пытаемся говорить, но у меня ничего не выходит, и я ухожу с горестным недоумением, так всё это не вяжется с тем, что я только что говорил Анне Рудольф<овнс> о себе и своем отношении к Аморе. Или это просто раздражение от усталости, сна и холода?
24 сент<ября>. Поне<дельник>.
‘Ваше астральное тело еще в беспорядке’, — сказала А<нна> Р<удольфовна>, когда утром я зашел проститься и она была еще в постели.
И опять та же дорога по горам — моя дорога этого лета, теперь вся стеклянная, золотистая осенью.
‘Нам нужно так много говорить… Мы были поражены ответом в стихах. Вер<а> Степан<овна> сперва задумала стихи. Но Ада сказала — это невозможно — он пишет по две недели стихи… Тогда задумала привезти коктебельские камушки. Но дошло только первое’.
Вер<а> Степ<ановна> Гриневич очень некрасива. У нее нервное лицо, всё узлистое, с короткими, чуть волнистыми волосами, тускло рыжими. Круглая обстриженная голова, которая может быть головой сумасшедшей. Мы читаем вслух лекции Штейнера. Она поминутно перебивает меня вопросами, требующими истины настойчиво и тотчас. Потом замолкает и слушает.
Когда чтение кончено, она спрашивает: ‘Почему считаете Вы это истиной? В чем Ваши доказательства?’
— Мне не надо доказательств. — Я говорю о неизбежной реальности слов, об абсолютной достоверности рожденной мысли и т. д. Потом о спорах.
Я:
Я не буду спорить и не спорю. Мне легче согласиться, чем спорить. В спорах две опасности: с одной стороны, рискуешь начать высказывать из противоречия то, что сам не думаешь, а с другой — это всегда столкновение двух отрицаний и примирение их может доставить наслаждение только третьему лицу, присутствующему при споре, но не спорящим.
— Вы не относитесь серьезно…
— Несерьезно то, что не может улыбаться.
Она постепенно начинает улыбаться и говорит уже менее строго: ‘Я никогда не встречала менее научный ум’.
Я чувствую, что она прощает мне многое и относится с симпатией.
25 сент<ября>.
Мы ходим по винограднику и срываем грозди розового, синего, желтого винограда.
— Простите, что мы заставили Вас вчера отвечать на такие недостойные материалистические вопросы. Но это так надо для Вер<ы> Степ<ановны>. Она сегодня упрекала нас, почему мы не предупредили ее, как следует к этому относиться…
…Вы не боитесь воздействия на вас? Мне кажется, что во сне Вы беззащитны.
Это опять прозрение. Я вспоминаю слова Штейнера во сне, что следует держать соединенными руки.
Мы читали Барреса и Швобадля L’Ame Latine {Латинская душа (фр.).}. Там будет мой перевод Клоделя. Это решено.
Затем я уезжаю и в золотом осеннем вечере приезжаю в Коктебель. В душе тишина. У нас в доме тоже тишина от Анны Руд<ольфовны> и Нюши. Как вечерний ореол. Вечера провожу с Вайолет. Я чувствую, что могу всё примирить.
26 сент<ября>. Среда.
Ан<на> Руд<ольфовна>: ‘Не надо ехать Аморе в Петербург. У Вячесл<ава> нет силы. У него была. Он мог прямо войти, минуя всю земную ступень. Но он устремился в земную страсть, так же сильно и прекрасно, как он еще делает. И он глубоко ушел. Теперь ему надо пройти другой физической дорогой. И он совсем одинок. Возле него нет людей, ему близких. Он не умеет обращаться с людьми. Он губит, ломает людей. Нельзя говорить так — пусть ломаются, если сами плохи. Никто не имеет права ломать и разрушать, делать опыты над людьми. Он сломал Городецкого. Он сеет разрушение вокруг себя. Разве можно проповедовать курсисткам, давать наставления в их романах. Когда Аморя рассказывала ему про Алешу, что он не может полюбить никакой женщины потому, что так ценит и любит своих сестер, она почувствовала, что он и Лидия понимают это совсем иначе. Ведь это ужас. Какой же это учитель жизни? Где же его сила, когда он не может заставить себя ответить на письмо или выслать посылку. И Анд<рей> Белый прав. Нельзя так относиться к людям. Он не понимает людей. А. Бел<ый> пришел в ужас, когда он увидел Кузмина, с гвоздикой за ухом. ‘Есть два прекрасных пола’, — сказал ему Вячеслав. У него нет учеников. Ему некому говорить. В этом ужас. У него, может быть, два близких человека — Лидия и Аморя. И они враги смертельные’.
После обеда Ан<на> Руд<ольфовна> диктует мне лекции. Аморя рисует Нюшу на террасе. Потом мы идем в горы к Пирамиде. Теперь все будущее темно. Возможный переезд Ивановых в Москву окончательно перепутал все. Гсрцыки не могут остаться в Москве. Они после долгих усилий связали себя с Петербургом окончательно. Так<им> образом, Вячеслав останется там совершенно один среди враждебных сетей, раскинутых Брюсовым. Аморя ни за что не будет в Москве. Соседство с Поварской всё усложняет до ужаса. Лидия, конечно, всячески будет настаивать на Москве. Я… я не думаю о месте. Если судьба привяжет к России, я буду в глубине своей комнаты добросовестным историографом людей и разговоров, а на площадях газет — толкователем снов, виденных поэтами. Быть толкователем снов и добросовестно записывать свои сны, виденные на лицах современников, — вот моя миссия в России.
Если же я буду за границей, я буду жить стариной, чистыми идеями и буду поэтом. Я готов принять и толпу и уединение. Что выпадет — в этом судьба.
Вечером приходит Аморя: ‘Скажи, что Вы говорили обо мне с Ан<ной> Руд<ольфовной>?’
— После.
— Нет, теперь.
‘Что тебе не надо ехать в Петербург. Что ты не вынесешь разрыва с семьей. Знаешь ли ты, что Нюшс так плохо. Что здесь вопрос о жизни и смерти? Ан<на> Руд<ольфовна> говорит, что она не уедет, пока не будет ясно, что она спасена. И знаешь — я думаю, что теперь перед тобой выбор. Это большая жертва, которую никто не имеет права требовать от тебя, и только ты сама добровольно можешь совершить ее: ехать с Нюшсй’.
— Пусть с ней едет Ан<на> Руд<ольфовна> в Италию.
— А ты представляешь себе, скольким жертвует Ан<на> Руд<ольфовна>, если она поедет с ней, и сколько людей она лишает?
После долгого молчания Аморя говорит:
‘Нет, все-таки я или поеду к Вячеславу, или останусь совсем одна, чтобы он знал, что у него есть одна верная душа. Или с ним, или совсем одна’.
Я отхожу, чувствуя, что здесь обрываются все возможности, и сажусь писать за стол. Немного погодя Аморя подходит и прощается. ‘Ты меня закошмарил. У меня все снова поднялось. Все долги…’
— Я не этого хотел…
27 сент<ября>.
За обедом разговор о Богаевском.
Он долго и трудно боролся против реализма. Этюды ему не удавались. Однажды Куинджи был у него, всё рассмотрел и разбранил. Он решил умереть. Отворил все окна и двери. Была зима. Прозяб, но не получил даже насморка. Он соскреб с холетов всё, что там было, и стал в первый раз писать по памяти — Пустыню.
Он однажды бросил Академию и искусство, чтобы идти в университет. Но когда приехал на лето в Крым, снова принялся за этюды.
В мастерской Куинджи не работали — пили чай, играли на мандолине. Он приходил и вдохновлял. Говорит: ‘Этта… то!’ Летом он увозил своих учеников с собой в Кикенеиз, где жил на дереве, в специальном гнезде. Ветавал на рассвете и сидел на камне далеко в море, как большая белая птица.
Этюдов там тоже не делали. Он учил смотреть и вдохновляться. Смотря на картины, говорил: ‘Это не прочувствовано. По этюдам сделано’.
Аморя вспоминала, как она училась писать, когда господствовали принципы импрессионизма. Ее влекли дали, излучины дорог и обозы по дорогам. Учитель ей говорил: ‘Прищурьтесь. Разве вы видите это? Надо искать только общее’. И она потом плакала, думая, что теперь уже это больше недоступно искусству, и втайне обожала четкость прерафаэлитов.
29 сент<ября>.
Вчера приехала Евг<ения> Каз<имировна> Г<ерцы>к с В. С. Г<риневи>ч. Сегодня уехали.
в<гения>: Лидия пишет торжествующие письма.
Я: Вяч<еслав> не учитель. Учитель испытывает для ученика. Он испытывает для себя и ломает людей. Из тетра-граммы он понял первую часть — молчание относит<ельно> людей. Это дало ему власть над нами всеми. Но он не отрекся от власти и не приобрел воли.
Утром — 6 час<ов> до восход<а> с Вл<адимиром> К<азимировичем> в горы. На террасе за кофе. Буйн<ое> состояние. Удрал. У меня в комн<ате> — лекции. Три пути. ‘Я недостоин’. Состояние глубок<ого> недовер<ия> к себе. Затем идем по берегу. Они сдут.
Приезд Бертренов. У Нат<альи> Иван<овны>. Бабушка. Вечером у калитки лечение мамы. Разговор с Ан<ной> Руд<ольфовной>.
‘Путь ученичества — не мне. Принять жизнь. В Лике — истина. Готовность смерти. Всё принять’.
Музыка из горы.
— Нельзя все принять. Избирать путь и идти в жизнь. В жизни нужен выбор, тот крест, с которым идти в мир.
16 окт<ября>.
Приезд Герцык.
17 <октября>.
Смерть Лидии.
20 <октября>.
Телеграмма Вячеслава: ‘Обручился с Лидией ее смертью’.
23 ноября.
Первые три дня в Москве. Я ехал, ничего не думая. Т. е. не думая ни о смерти Лидии, ни о Вячеславе. Утром на Поварской разговор с Ан<ной> Руд<ольфовной>.
— Над Вячес<лавом> страшная опасность. Над ним стоит смерть. Он может умереть теперь же. У него припадки отчаяния и гнева… недоверия. Ему нельзя видеться с Маргаритой. Теперь он хочет видеть ее из долга. Но земная страсть слишком сильна в нем. Он может преступить. И тогда он убьет себя. Он обедает сегодня у Герцык. Поезжайте туда. Вам надо там встретиться с ним.
Я поехал к Герцык. Прислушивался к звонкам. Вдруг всё всколыхнулось, когда услышал его голос, взволнованный, в передней: ‘Как, Макс здесь?’
Мы быстро подошли друг к другу и обнялись. Целовались долго. Он припал мне головой к плечу. Долго не говорили. Была только радость. И вдруг я понял, что смерть Лидии — радость. Он был глубоко потрясен моим приездом.
За обедом был Шестов. Был мучительный разговор о Волынском. Уехали мы вместе. Дома я оставил его с Ан<ной> Руд<ольфовной>.
На другой день был у Вячес<лава> при мне Андрей Белый.
Ан<дрей> Бел<ый>. Я чувствовал бездну внутри себя. Пропасть. Гибель. Мне казалось, что в Петербурге не осталось больше друзей. Близкие лица вдруг освещались инфернальным светом. И являлись в искажении. Тогда я начал кричать. Надо было поставить большой вопросительный знак всему. Я думал — ну пусть, я буду кричать. Я делаю провокацию. Выскажитесь же. Снимите маску. Ты не знаешь, Вячеслав, как в то же время я иногда думал о тебе. Я видел тебя во сне весной распятым… с таким лицом…
Вяч<еслав>. Ты был не прав пред многими. Передо мной меньше всех. Больше всех пред Чулковым. В криках твоих я слышал страдание и призывы лично ко мне. Но так нельзя было делать. Между нами есть связь. Мы идем шеренгой. Мы можем быть различны. Но, что бы мы ни делали, мы идем вместе. Ты уже ушел к Валерию, который вне нас. У тебя была борьба с ним. И ты побежден. Ты принял его клеймо. Тяжело было видеть его знак на тебе, знать, что ты пишешь согласно полученному в ‘Весах’ mot d’ordre {Приказу (фр.).}.
Свидание кончилось полным примирением. Я поехал к Герцык, где обедал с мамой и Вайолет. Евгения со страдающим лицом и водными глазами. Мы говорили с Аделью в глубине одной из комнат-раковин.
‘Мы увидались с ним в день приезда на товарной станции, где стоял вагон с телом. В сумерках. Дождь шел. Он ждал нас и тотчас стал рассказывать о ее смерти. Он в последние минуты лег с ней на постель, поднял ее. Она прижимала его, легла на него и на нем умерла. Когда с него сняли ее тело, то думали, что он лежит без чувств. Но он встал сам, спокойный и радостный.
Ее последние слова были: ‘Возвещаю вам великую радость: Христос родился’. На похоронах было много народу и цветов. На венке Вячеслава было написано: ‘Мы две руки единого креста’. В церкви с одной стороны стояли литераторы. Городецкий рыдал, как ребенок. А с другой — Зиновьевы — аристократы, кавалергарды.
Мне кажется, что вы теперь надолго расстались с Марг<аритой> Вас<ильевной>. Что теперь Вам нельзя видеть ее, пока она не увидится с Вячеславом. Пусть в Петербурге она остановит<ся> у нас. Вячес<лав> вас должен соединить теперь’.
На следующий день, в четверг, я был утром у Андр<ея> Белого.
Он. Я много имел против вас, М. А. Мне казалось, что вы разоблачаете то, о чем нельзя говорить. И что вы радуетесь тому, что происходит. Понимаете, тут такая подстановка: голубое небо… А может быть голубое сукно, бирюзовый гвардеец. И вот на сукне надпись: голубое небо. Аршин стоит полтора рубля. А то вы этому радуетесь и говорите — ‘как интересно’.
Я. Вы хотели заклясть привидения. Но из ваших заклятий рождались новые химеры. У каждого из нас была своя жизнь. Вокруг же кишели призраки. И многое родилось из ваших слов. И я могу сказать вам, что у меня было тоже чувство профанации. Но от него я уходил в иную сторону, путем масонства. Посмотрите, как в Париже все в маске. Французское легкомыслие — это одна из форм эзотеризма. Надо замкнуться в эту форму, салонную, любезную.
25 ноября 1907.
Я лежу на диване в маленьком кабинете Вас<илия> Мих<айловича> с ногой, положенной на лед. Приходит Эл-лис, и мы говорим семь часов подряд. Говорит он — пламенный, страдающий, искренний, как в студенческие годы.
‘Помню, в детстве проходил по Девичьему Полю, и ехала карета. Это для перевозки раненых? Нет, там политические. И я спрашиваю маму: ‘Почему же ты мне не сказала?’ И вот вижу такой сон. Я живу в Золотом Городе, где все счастливы. Но изредка один, другой исчезают. Куда, никто не знает, и о них не спрашивают и не говорят. И вот я иду гулять. И вижу себя в сумерках в поле. И нет города. Это не город, а только силуэты туч. И я вижу вокруг себя равнину, покрытую на сотни верст человеческими костями и падалью. Вижу скрюченные трупы на кольях. И вдруг в них узнаю тех, что исчезли из города. И вижу, что для всех здесь приготовлены колья… и для меня тоже. И вдруг просыпаюсь во сне в своей комнате. Светлый день, я опять в Золотом Городе. И я рассказываю милой, любящей маме свой сон и спрашиваю: ‘Правда это?’ А она качает головой, строго смотрит и говорит:
‘Вот мы какие сны стали видеть’. И чувствую, что это правда, что она скрывает, но знает — и просыпаюсь.
И вот наяву для меня была этим сном казнь Софьи Перовской. Почувствовал я, что была здесь Вечная Женственность. И что вечную женственность… ошейник на шею и повесили. И вот, я устремился. Из-за Софьи Перовской стал изучать Маркса, потом финансовое право… Озеров. И вдруг: как так? Причем тут подоходный налог? Какое это имеет отношение к Софье Перовской? Я тогда в символизме врага видел. В поэзии видел врага. И только ты тогда был для меня напоминанием. Помнишь, как ты читал переводы из Гейне? ‘Палач стоит у дверей’. Еще тогда Гейне был. И потом вдруг поворот — я увидел, что символизм для меня и есть то, чего я искал. А его я врагом считал…
…Ан<на> Руд<ольфовна> — вот в ней есть то… Софьи Перовской. Она может… Я вижу, как она на костер бы всходила, торопилась бы, улыбалась конфузливо своими слепыми голубыми глазами… и шпильки она бы растеряла… нагнулась бы подбирать их пред костром. И взошла бы…
Я поразительные сны вижу. Амфилады снов. Их много. Я больше восьмидесяти помню.
Вижу себя перед манежем. Ночь. Фонари горят. Народу нет — последний извозчик уехал. И я знаю, что там сейчас режут студентов. Вот знакомых студентов. Там у одного рыжая борода. Другой в очках. И думаю: никогда не забуду! И вдруг — всё такая же ночь, и я стою и знаю, что забыл. И ветер гудит, и снежинки кричат: ‘Забыл! забыл!’. И я вижу себя прикованным к тачке. Голова обрита. Кандалы. Каторжником. Нас тридцать человек. И мы идем один за другим по узкой долине, такой, как в синематографах. И я последний. И вдруг мысль: бежать. Я сворачиваю в соседнюю долину, и сразу становятся сумерки. И вдруг я вижу человек двадцать студентов — убитых. У них отрезаны руки, ноги, головы и лежат с ними рядом. И я думаю: ‘Как бедным трупам холодно! как им холодно’. И тогда вдруг начинается. Посмотри, вот так: плечами… ногами… И вот так ползут на спине ко мне. Вот так, как для смеха ползут, чтоб ногой ударить. Ко мне подползли, чтобы погреться. И я оборачиваюсь… и вдруг вижу: посмотри — вот так, на обрубленных коленях, мертвый, прямо ко мне. Хочу бежать, оттолкнуть. А вместо этого вдруг обнимаю и целую его. А он мне впивается сюда, в шею, и начинает сосать… кровь. И говорит: я еще приду. Я просыпаюсь. И вижу, окно в комнате отворено, и вся она полна туманом. И восемь ночей подряд он еще приходил ко мне. В разных видах. На мосту раз. Но не мог догнать, потому что ноги по колени обрублены.
А потом страшный сон — Сон Белой Лошади. Мне снится, что я еду на конке, и одна из лошадей белая — желто-грязная, как снег. И она идет не так, как другие лошади, а манерно. Вот так подымая ноги. И мне противно и смешно. И мы выезжаем на Театральную площадь, и она вдруг поворачивает шею и смотрит одним глазом на коней Аполлона. И я вижу, какая мерзость! Она им подражает. Выступает, как они. Выгнула шею, как лошадь бога Солнца. Но разбита на вес ноги, и всё это так позорно. И вдруг ее кнутом р-раз-з!! И кровавая полоса по желтой шерсти. Она падает. Все выскакивают из конки. Подбегают к ней. Бьют ее. Ругают ее. И я подбегаю и вижу, что она умирает и поднимает шею, и смотрит <на> коней Аполлона.
И вот вижу продолжение сна. Что я стою над фиордом в Норвегии. И вдруг такая симфония белого цвета. Тысячи оттенков и всё бело. И я на вершине горы, острой, как конус. И вокруг нее дорога. И помню мысль: ведь если бросишься вниз на лыжах, то будешь падать, а будет казаться, что бежишь по равнине — так всё бело. И вдруг слышу топот. Тысячи копыт бьют. Мощно, мерно, как музыка. Смотрю вниз и вижу: лошади солнца мчатся по дороге, вокруг горы вверх. И впереди их моя белая лошадь. Но теперь совсем белая. Шея и хвост в одну линию. Серебряные копыта. И на спине ее, вот так, поджав колени, откинувшись назад, — юноша — с огромными длинными крыльями. И кони мчатся ко мне, и по их спинам вес тени от облаков бегут. И, достигнув вершины, первая лошадь одним прыжком взвивается в небо и исчезает там, как птица. А другие — вслед за ней, и вдруг срываются одна за другой в пропасть. Одна за другой. И я слышу шум и вижу, как снег кровавится, и клочки мяса на скалах. И просыпаюсь…
Представляю себе, что вот Мефистофель спускался на землю и рассказывает:
‘Встретил одного человека. На мосту стоял. Хорошо одет. Короткое пальто. Цилиндр. Ботинки. И лицо светом звезд озарилось. Разговорились. Сперва не понял: говорит мне — ‘ты слишком мало страдал’. А потом, впрочем, ничего. Поняли друг друга. Разговорились. Пошли в кафе и выпили. Очень умный человек (Бодлер). А потом еще одного видел. Старик уже, с бакенбардами. На севере живет. Мы с ним потолковали о морали. Очень талантливым пастором мог бы быть. Такие люди нам полезны (Ибсен). И еще с одним старичком провел несколько вечеров. Он хоть весь абсентом наполнен, но интересный старичок. Так его ветром подхватит— он через крыши домов летит (Верлен).
А про Ницше: ‘Неприятный человек. Тут я уже ничего не понял. Совсем оконфузил меня. И еще прибавил: если хотите усвоить мое учение, то милости просим ко мне на лекции, на первый курс…’
…Знаешь, мне так представляется лекция Ницше. Он читает в аудитории — и влетает в окно шарообразная молния и медленно начинает приближаться. Вот если он скажет последнюю тайну, то она его тут и хлопнет. А он так улыбается. Посматривает на нес и продолжает говорить, постепенно приближаясь к последней тайне, но не говорит ее. Нет, покорно благодарю, я не так глуп. И тут звонок. Он кончает лекцию. Иронически смотрит на молнию. Быстро надевает перчатки и уходит. Студенты ничего не замечают’.
26 ноября. Понедельник,
Вячеслав уехал в субботу. Все эти дни я виделся с ним ежедневно. Был при его разговоре с Белым. Завтракали вместе у Брюсова. Но только в те немногие минуты, когда мы оставались вдвоем, была между нами полная гармония и радость.
Он рассказал мне о смерти Лидии:
‘Это было в три часа дня. Не ночью, когда она умерла. А в три часа. Я спросил у доктора: ‘Нет больше надежды?’ Он ответил: ‘Это агония’. Я тогда отошел и стал молиться Христу:
‘Да будет воля твоя’. Пред этим она сказала в бреду: ‘Возвещаю Вам великую радость: Христос родился’. И я почувствовал великую радость. И вдруг наступило улучшение, и снова пришла надежда. Температура понизилась. Мы послали еще телеграмму новому доктору в город. И снова началось ухудшение. Если бы не было тех минут, его нельзя было бы вынести. И я лег с ней на постель и обнял ее. И так пошли долгие часы. Не знаю, сколько. И Вера была тут. Тут я простился с ней. Взял ее волосы. Дал ей в руки свои. Снял с ее пальца кольцо — вот это, с виноградными листьями, дионисическое, и надел его на свою руку. Она не могла говорить. Горло было сдавлено, распухло. Сказала только слово: благословляю. Смотрела на меня. Но глаза не видели. Верно, был паралич. Ослепла. Сказала: ‘Это хорошо’.
Потом надо было уйти. Приехали еще доктора. Стали делать последние попытки. Я попросил Над<ежду> Григ<орьевну> Чулковудать мне знак в дверях, когда наступят последние минуты, и ждал в соседней комнате. И когда мне она дала знак, я пошел не к ней, а к Христу. В соседней комнате лежало Евангелие, которое она читала, и мне раскрылись те же слова, что она сказала: ‘Возвещаю Вам великую радость…’
Тогда я пошел к ней и лег с ней. И вот тут я и слышал: острый холод и боль по всему позвоночному хребту, с каждым ударом ее сердца. И с каждым ударом знал, что оно может остановиться, и ждал.
Так я с ней обручился. И потом я надел себе на лоб тот венчик, что ей прислали: принял схиму…’
В последний день его в Москве, когда я пришел к нему уже с вывернутой ногой, мы остались на несколько минут вдвоем:
— Веришь ли ты Маргарите?
‘Верю ли ей или тому, что ее? Тому, что за ней идет? Я сказал ей тогда же, что несет смерть. Для меня она была вестница смерти. Нет, нет!.. Я совсем не думаю, что она была причиной смерти Лидии. Не она была Ангелом Смерти. Но в ее глазах я прочитал в первый раз весть о смерти. Ты хочешь знать, верю ли я ее любви?
Я не знаю, что идет за ней. Верю ее чувству. Но не знаю, что просачивается помимо ее воли. Откуда эта связь с Ан<ной> Руд<ольфовной>? Почему избыток в одной и ущерб в Маргарите? Что значит это?
И вот то, что ты говорил о церкви в Париже, когда Ан<на> Руд<ольфовна> видела и забыла’.
— Что передать от тебя Маргарите? Есть ли у тебя сейчас слова к ней?
‘Скажи, что я люблю ее, что я верен ей, как в ту ночь обета, когда она потрясла Лидию и открыла нам новую жизнь. Здесь не долг. Я от всего сердца говорю’.
Когда я передал Ан<не> Руд<ольфовне> разговор об Аморе, она пришла в страшное волнение и сказала:
— Как он жесток… Не говорите с ним об этом… забудьте это. Это безумие. Он у меня спрашивал. Он думает, что Маргарита мертва, и я оживляю ее. Это ужасно.
Еще был знаменательный разговор, когда мы ехали на извозчике к Брюсову.
‘Ты был не прав, когда сказал Ан<дрею> Белому, что ты не мистик. Тактически это было хорошо. Но он должен знать истину, должен знать, что ты с нами. Между вами произошло то же, как если бы Моммзен говорил <с> Вилламовицем и сказал бы ему: ‘Ich bin kein Philologe’ {Я не филолог (нем.).}. Нет! Хотя Вилламовиц изуч<ае>т Эврипида, <а> Моммзен римскую гражданственность — они оба филологи. И Моммзен не имеет права отказываться. И ты мистик. Но ваши специальности различны. У тебя были мистические переживания. Сошлюсь хотя бы на Руан. А Мережковский совсем не мистик. Ты гораздо более мистик, чем он. Но у тебя есть схоластика. Ты говоришь о теории, о том, чего ты не пережил. А оккультизм и мистика — это только латинское и греческое имя одного и того же.
И Андрей Белый был прав в своих нападениях. То, на что он нападал, была реальность. И поэтому я сказал ему, что из всех более всего он прав передо мною. В этом году были страшные возможности. Лидия могла два раза умереть зимою. У каждого из нас была своя трагедия. Сперва были затянуты в нее Городецкий и его жена. Потом ты и Маргарита. Понимаешь, что могло быть. Смерть грозила и Городецкому. И Лидия не умерла, а ушла. Но был вихрь — реальный, который мог нас погубить всех. И Анд<рей> Бел<ый> не создавал свои химеры. Они существовали’.
Из литературных впечатлений.
Молоденькая поэтесса Любовь Столица, с московским розовым лицом и в голландском бархатном капоре. Рябушинский говорит про нес, что она ‘бальзаковского возраста’, желая этим определить ее крайнюю юность. Она говорит мне:
— Теперь я изучаю только старых поэтов. Вот Валерия Брюсова. Но что же, он мне кажется современником Пушкина. На них обоих голубая дымка.
За завтраком у Брюсова. Для характеристики взглядов новейшего поколения декадентов Брюсов раскрывает альманах ‘На белом камне’ и читает выдержки: ‘Эстетика ‘Знания’ — Танов и Скитальцев. Они способны дать в руки Венере Милосской винчестер и браунинг’. ‘Валерий Брюсов, когда-то не лишенный дарования, превратился в академика’. ‘Паровозы Блока пахнут Пушкиным’.
— Чья вина?
— Ваша, Макс. Это пошло от Вашего стиля, отчасти от Андрея Белого.

——

Вся атмосфера теперь переменилась и очистилась. Нет того грозового напряжения и озлобленности, что была в мае. Белый примирился с Вячес<лавом>, Эллис со мной. И у всех на устах имя Ан<ны> Рудольф<овны>.
Валер<ий> замкнут. Спокоен. Но ждет момента, чтобы нанести новый удар.

——

Когда, после утверждения всех условий с Рябушинским, Вячесл<ав>, узнав об редакцион<ном> анонсе без его ведома, пришел к Ряб<ушинскому> заявить о нсконституционности его поведения, Рябушинский так был изумлен, что в тот же вечер собрался у него консилиум врачей, которые ему посоветовали отправиться в кругосветное плавание. Он сказал Вячеславу, что в этом случае он на шесть месяцев прекратит функционирование ‘Золотого Руна’.
— Я ведь трачу на него тысячи. Я хочу получать удовольствие за свои деньги. Я шутя бываю в редакции. Это меня развлекает.
Вячеслав ответил ему, что в таком случае он упустит единственный случай иметь его редактором. Иначе же он оснует свой собственный журнал. За час до отъезда в Петерб<ург> Вячесл<ав> снова был в ‘Золотом Руне’, и дело разошлось окончательно.

——

27 ноября.
Вчера опять до трех часов ночи разговор с Мар<гаритой> Алек<сеевной> и главным образом об Аморс. В Мар<гарите> Алек<сеевне> громадные силы. Когда воля ее обращена на самое себя и сжата внутри, тогда почти невыносимо быть с ней рядом. Так было в первые дни моего приезда в Москву. Это теперь разошлось. Мы говорили очень хорошо. У нес было достаточно справедливости, терпения и кротости, чтобы выслушать то, что я говорил ей об ее отношениях к Аморе, об той власти, которую она имеет над нею, и об той рабьей покорности, о том бессилии бороться с нею, которое охватывает Аморю при столкновениях их воль, и о том, что Аморе надо бороться за свою самостоятельность, бороться против ее власти над нею.
Вчера прочел я ей мою статью ‘Откровения детских игр’, и она стала говорить о детстве Амори, о том, как в ранние годы жизни проявлялась в ней глубокая самостоятельность и уверенность в физических движениях.
‘Я помню в детстве, когда сестра Саша, для того, чтобы переплести ‘Revue Bleu’, срывала синие обложки. И Маргоря, которой было тогда шесть месяцев, совершенно уверенным движением руки брала бумажку за угол и отрывала ее. Николенька этого не может теперь еще сделать. И Аморя, когда я ей это рассказала, сказала: ‘Ну, верно, я тогда за всю свою жизнь сделала все уверенные жесты’. Теперь она не могла бы этого сделать’.
Мы говорили о том, что именно теперь только образовалось у Амори отношение к жизни как к игре, что теперь она живет в детских грезах. Уже глубокою ночью М<аргарита> Ал<ексеевна> говорит мне долго, убедительно и страстно о той силе, что связывает ее с Аморей:
‘Я чувствую всё, что происходит с ней. Но я должна знать, чтобы помочь. Я должна знать, чтобы силу порабощающую обратить в силу творческую. M не было бы гораздо легче, если бы Вы мне сказали в самом начале о ее отношениях с Ивановыми. Вы знаете — когда она мне сказала тогда у доктора. Тогда все слова, все поступки, всё получило настолько ложное освещение, и картина составилась настолько другая. И потом Вы многое, многое разъяснили мне, и после этих бесед нашла я силу и возможность быть с ней летом’.
— Но что бы я мог тогда сказать Вам? В то время и для меня было время жестокой борьбы с собой. Я или высказал бы Вам свой восторг, что всё случилось т<ак>, к<ак> было, или глубокую ненависть к Вячеславу. И то, и другое было бы неверно. Я страдаю той <же> болезнью, как и Аморя. Мне так же трудно, как и ей, отличить свою мечту от действительности. В жизни мы с ней вполне равны и одинаково слепы. Я не могу быть ничьим руководителем, потому что ищу, как она. Я могу сказать Вам только, что Ваши слова я не забуду, я их буду помнить всегда, — но как я буду поступать в каждом отдельном случае — не знаю. Оставляю себе полную свободу. Не могу ничего обещать. Но буду помнить.

<1908>

11 апреля.
Страстная пятница. Ряд гостей. Сперва Чулков. Потом Гржебин с предложением лекций, потом Девочка.
Идя на Башню, заказываю лилию, которую Аморя просила послать Вячеславу. Застаю всех к концу обеда.
‘Какие новости?’ — тревожно упирая, спрашивает Вячеслав. (Это об Аморе…) ‘Никаких’. Общий разговор — о новых предприятиях: сборниках антиномий и т. д. Чтение моего фельетона ‘Похвала моралистам’. Приезжает Евгения. Разговор с Ан<ной> Руд<ольфовной>.
Потом у Вячеслава. ‘Макс, хочешь пробыть десять минут со мной наедине? Ты понял, почему я спросил тебя? Мы с Ан<ной> Руд<ольфовной> почти одновременно имели виденье. Я видел Марг<ариту> в вагоне. Я думал, что ты, может, получил телеграмму о ее выезде. Я просил Ан<ну> Руд<ольфовну> написать ей от моего имени — я написал, и она переписала мои точные слова о том, что я хочу видеть ее, но не могу звать… Ты уедешь в Париж. Прикоснешься к старым камням. Ты должен стать чистым лириком, написать большой цикл лирических стихотворений. Перевоплотить всё, что ты пережил за эти годы, — всю ‘сказку’. Потом тебе еще остается вся готика. Импрессионизм в ‘Париже’ я не люблю. Ты должен теперь подойти изнутри. Не писать картинки, как заезжий русский живописец. А Париж через тебя начнет говорить.
Мне рисуется твое будущее: ты вернешься к оккультизму, вернешься блудным сыном, растратившим богатства, и будешь работать на винограднике. У тебя не хватало одного. Ты не был пронзен религиозной верой’.
После говорит о Люцифере, нашедшем свое примирение в христианстве, в христианском поцелуе. Но размах уходит глубже. Возникает необходимость богоборчества. ‘Семя главы сотрет главу змея’. Конечно, это и о законе жертвы. Но здесь есть фаллический символ.
18 апреля.
Утром стучит Вайолет. ‘Ты счастлива?’ — ‘С ним после было еще два раза то же… Я не знаю, что делать’.
— Но когда ты уедешь…
— Я не знаю… Как ты добр…
У Герцык. Адель: ‘Вы какой? Впрочем, всё равно. Теперь мы не встретимся. Мы встретимся позже. Гораздо позже. Это лето… Теперь только подъем вверх. Разговор только о важном. Ни о чем мелком. Надо вынести всех <в> это лето’.
Вайолет приходит. Я у Жени.
‘Я сказала всё. Адель знала об нас’.
Возвращаюсь снова к обеду.
История моей души 293
‘Какая она честная. Это удовлетворило бы ее, если бы не Вы. Но понимаете, как легко уйти от Вас. Как Вы облегчаете. И Маргарита бы не ушла, если б Вы были иной, иначе бы отнеслись.
Вы знаете, какой он? Теперь все о нем.
Ан<на> Руд<ольфовна>. Я только теперь поняла ее. Какая она женщина… В тот день, когда я уезжала — после того, как мы простились, мне было посвящение. Только те могут сделать такую жестокость — открыть тайну и отпустить ее переживать. Вячес<лав> увел меня в свою комнату. Там было натоплено, пахло ладаном. Так, что голова кружилась. И Вячес<лав> сказал: ‘Ан<на> Руд<ольфовна>, говорите’. Она сидела как каменная у стены. Он слыхал, что в жизни моей была смерть, и хотел, чтобы Ан<на> Р<удольфовна> раскрыла мне тайну смерти. ‘Нет, Вяч<сслав>, говорите Вы’. И он начал говорить. Потом она. Он стал на колени, как ученик. И она начала говорить отрывочные слова — но не то, что было сказано, а тот тон, каким говорила она. Она говорила шепотом, я не слыхала. Тогда он стал записывать ее слова для меня. Потом она смотрела мне в душу — достойна ли я. И он спрашивал испытующими, пронзающими вопросами. Четыре часа. Еще полчаса, и мне стало бы дурно. Женя свела меня. По той лестнице, что ведет с неба на землю. Я не могла идти’.
Лиля Дмитриева. Некрасивое лицо и сияющие, ясные, неустанно спрашивающие глаза. В комнате несколько человек, но мы говорим, уже понимая, при других и непонятно им.
‘Да… галлюцинации. Звуки и видения. Он был сперва черный, потом коричневый… потом белый, и в последний раз я видела сияние вокруг. Да… это радость. Звуки — звон… стеклянный… И голоса… Я целые дни молчу. Потом ночью спрашиваю, и они отвечают… Нет, я в первый раз говорю… Нам надо говорить’.
Вторник двадцать второго… Я помню все числа и дни.
26 апр<еля>.
Она была во вторник, я говорил много — о смерти, об Иуде… Она слушала. Отвечала честно и немногосложно на каждый вопрос. Но была непроницаема в своей честной откровенности.
‘Да, я изучаю греческий язык и изучу санскритский’. Когда пришло время уходить: ‘Позвольте мне остаться еще пять минут. Я не люблю уходить раньше срока. Теперь я буду думать о том, что Вы сказали’. Через день я получил от нее записку: ‘Я весь день сегодня думала много и мучительно. О том, что вы говорили вчера. О возможности истины на этом пути. Читала ваши книги. Теперь знаю, что пойду по этому пути. Твердо знаю. Хотя еще много мыслей, в которых нет порядка. Жму вашу руку’.
Мне эти слова были глубокой радостью. Это не я, но я благодарен, что это через меня. Об Аморе такая же радость.
Всё остальное — наблюдения жизни и опыты подходить и сливаться с разными людьми. Но ощущенье этих дней — как бы после кутежа и разврата. Кузмин — единственный безусловно нравственный человек в Петербурге. Вот лица и люди:
Сер<гей> Сер<геевич> Поздняков. Студент. Похож на покойного Мишу Свободина. ‘Мне 18 лет. Это мое единственное достоинство. Я русский дворянин. Мне нечего делать. Я стану тюремным начальником. Вы занимаетесь оккульт<измом>? Нет, я сам этого не читал, но мой брат очень много занимается’.
— ‘Правда, он прелестен?’ — спрашивает Кузмин, когда мы едем на извозчике и он сидит у него на коленях. Он пьянеет, вступает в спор по нелепым предметам. Говорит, как Миша С<вободин>. Фразы на разных языках и пост, как он.
Чулков рассказывает: ‘Представь себе такую компанию: Сологуб, Блок, Чеботаревская, Вилькина, я и проститутка — новая подруга Блока. Вилькину соблазнили ею. Сперва она опасалась. Она сторонилась. Не решалась дотронуться до ее стакана — боялась заразиться. Потом начала целовать ее, влюбилась в нес. Это всё в отдельном кабинете в ‘Квисисанс’. Потом отправились в меблир<ованные> комнаты… Ужасно. Сперва все в одной. Там стояла большая кровать. Вилькина упала на нее и кричала: ‘Я лежала, я лежала на этой кровати. Засвидетельствуйте все, что я лежала’. И мы все свидетельствовали.
Затем нас разделили по отдельным комнатам. Сологуб потребовал, чтобы получить долг Чебот<аревской>. Он должен был ее высечь. Мы с Вилькиной бежали в ужасе от это<го> разврата. Но всё так и осталось неизвестным’.
Вчера обед журналистов у Попова, я в первый раз присутствовал в жизни при таком сквернословии и словесном разврате. Затем уехал с Коломийцевым слушать его перевод ‘Тристана и Изольды’. Третьего дня вечер у Одиноких. Сегодня у Вячеслава.
4 мая.
Лиля Дмитриева. Тот же взгляд, упорный и немигающий. ‘Я его видела. Совсем близко. Видела его лицо. Оно было светлое…
…Сестра умерла в три дня от заражения крови. Ее муж застрелился. При мне. Я знала, что он застрелится. Я только ждала. И когда последнее дыхание, даже был страх: неужели не застрелится? Но он застрелился. Их хоронили вместе. Было радостно, как свадьба… У мамы началось с этого. Это ее потрясло, у нее явилась мания преследования. Самое тяжелое, что она начинает меня бояться’.
День обетов самому себе. Драма Блока. Утро на Неве.
Вчера получил письмо от Нюши. 11-го еду в Париж.
8 июня н<ового> ст<иля>. Париж
Вечер у Гиля. Он рассказывает о Вилье де Лиль Адане.
‘Малларме спрашивал его, что бы Вы сделали, если бы были действительно избраны греческим королем?’ — ‘Торжественный въезд… фанфары… цветы… Затем, окруженный толпой, я вхожу во дворец и выхожу к народу на балкон совсем нагим. Я бы показался им так и скрылся в своем дворце. Больше бы они не видели меня никогда…’
Он рассказывал подробно свое свидание с Наполеон<ом> III. Но так никто не смог узнать, было ли оно в действительности или нет.
Он был очень большого роста. Прекрасно сложен. Громадный лоб. И галлюцинирующее пламя в глазах.
У него был сын. Его ум всегда созда<ва>л легенды. Он рассказывал, что, когда он был <в> лечебнице для душевнобольных и играл в приемной роль выздоровевшего больного, там была безумная удивительной красоты. ‘У нес бывали мгновения прояснения. И раз ночью — она была прекрасна, мы согрешили…’
Однажды он приходит к Малларме и начинает рассказывать о своем сыне: ‘Теперь я знаю, что ему суждена великая судьба. Мы ехали в экипаже. На нас наезжает тяжелая упряжка. Я вижу себя и его уже пронзенными, размозженными. Но ребенок протягивает руки. И повозка недвижима. Я посмотрел на его ладонь — на ней пентаграмма’.
Потом его сына зачислили во флот. Он умер лет двадцати. Бедный юноша, бездарный.
Его хотели женить много раз на богатых американках или англичанках, искавших титула. Однажды, это было в один из крайних моментов безденежья, он согласился. Антреп<ре>нер сшил ему прекрасное платье. Они отправились в Лондон. Он гостил в замке у родителей невесты. Но однажды они вдвоем пошли гулять с невестой в парк. Через полчаса невеста прибежала в ужасе. ‘Я ни за что не пойду за него замуж’. Что между ними было, неизвестно. Быть может, он стал ей развивать курс идеалистической философии, и она сочла его за безумного. Антрепренер был в бешенстве. Он оказался достаточно предусмотрительным и захватил с собою в Лондон его старое платье. И он отобрал его туалеты. И в старых лохмотьях отправил обратно в Париж.
Его женили Малларме и Гюисманс на бывшей публичной женщине. Это были какие-то соображения дружеского характера. Это было последнее оскорбление. Он сломал перо, подписывая свое имя под брачным контрактом, и швырнул бумаги.
Бальмонт: ‘Да, есть моменты, когда любишь свое лицо и любишь смотреть на него в зеркало. Это во время работы, когда чувствуешь себя одухотворенным. Но это опасный признак. За ним следует падение’.
— Я чувствую, что не вынесу этого напряжения работы. Моя работа как-то лишена цели. Мне хотелось бы какого-то отдыха <от> ручной работы.
12 июня.
Вечером с Бальмонтом у Гольштейн. Гиль снова рассказывает про Верлена:
‘…Я пришел — маленький отель, вертеп… кабак… Гарсон с засученными рукавами… Поль Верлен? А!.. Господин Поль! Господин Поль! это к Вам. Он жил тут же в ре де шоссе {Rez-de-chausse — первый этаж (фр.).}. В грязной куртке, расстегнутых панталонах. ‘Да… Я получил Вашу книгу… Ну что ж, садись, старина’ (он всем говорил ‘ты’). ‘У тебя там теории о стихе. Ну, свои я тебе расскажу после. Выпьем-ка теперь вина. Только ты платишь. Здесь… Хозяин добрый малый’. Мы вышли в соседнюю комнату. ‘Ну, дай-ка нам полбутылки хорошего вина — господин плотит’. Лакей нам нацедил из бутылки лиловатой жидкости… ‘Ты пьешь абсент?.. Да, это гадость… Но вот перно… Самые светские люди пьют перно».
Потом Гиль рассказывает об отношении Верлена с издателем Ванье. Ванье выдавал ему деньги по пяти франк<ов>. Последнее время он уже не ходил сам за ними, а присылал женщину с бульвара. Как Верлен ездил читать лекцию в Голландию и покупать сюртук в ‘Belle Jardinire’ {Прекрасная садовница (фр.).}. ‘Голландия — это страна плоская’ — это единственно, что мы могли у него добиться.
Как он вышел из дому за лекарством для жены и уехал в Англию вместе с Рембо. Сын Верлена служил контролером на метро на станции Вильерс. Это почти идиот. Он иногда требует деньги у издателей. Всегда 30 фр<анков> ‘за отца’.
Вилье де Лиль Адан ненавидел Мандэса. Мандэс был еврей. Как-то у Малларме по какому-то случаю зашел разговор. ‘Но Вы, Мандэс, — вы еврей?’ ‘На самом деле — нет. Я был крещен. Это было так. Я был ребенком в Испании. Моя нянька водила меня гулять. Однажды один священник залюбовался на меня. Я был очень красив. Нянька ему говорит: ‘Да, это очень красивый ребенок, но в нем одно уродство — он жид’. ‘Ну, это легко поправить’, — сказал священник. И тут же, зачерпнув рукой воды в первой луже, окропил мне голову и произнес подобающие молитвы. Так я принял таинство Св<ятого> Крещения. И я христианин’.
Вилье всё это слушал, захватив вот так свою бороду. И потом спросил: ‘Ты говоришь, зачерпнул из лужи? Да, правда, это в тебе осталось’.
Однажды он приходит к Малларме. ‘Знаете, Малларме, я недавно прочел поразительную историю, как в Испании казнили: двух врагов сковывали вместе, и оба они умирали от голода и сгнивали вместе. И я почувствовал, какое бы для меня было сладострастие быть так скованным вместе с Мандэсом и видеть его гниение’.
17 июн<я>.
Бальмонт: ‘Старость не чувствую совсем. Разве в известном успокоении. Душа моя уже не бывает захвачена в вихрь каждой женской юбки. Раньше я не мог пройти мимо женщины. Мне казалось необходимым создать какие-нибудь отношения, что<бы> что-нибудь между нами было: намек, поцелуй, прикосновение, трепет…’
21 ноября.
Алекс<андра> Вас<ильевна> рассказывает историю женитьбы Вальдора. Дочь полковника (погранич<ной> стражи, б<ыть> м<ожет> жандарма). Некрасивая старая дева. ‘Это роман-фельетон, который не был написан, но пережит’. Вальдор жил на даче под Москвой на какой-то станции. Там была красавица — жена доктора, в которую все были влюблены. Муж ее третировал. Надо было ее спасти. Вальдор должен был бежать с ней. Для этого он должен был жениться на ее сестре, и в последнюю минуту они должны были обменяться бумагами, та остаться, а докторша уехать с ним в Париж. Та приняла католичество за два дня до свадьбы, и они нашли католическ<ого> священника, который согласился их венчать — его, не крещенного ни в какую религию.
В Abbay была получена телеграмма: ‘Приготовьте удобную комнату для элегантной дамы, я женился’. Общее смяте<ние>. Мебели никакой нет. Мебель была лишь у М-те Вильдрак, да Глезу отец меблировал ателье. Смогли найти только таз для умыванья и складную кровать ‘en cage’ {В футляре (фр.).}. Вальдор приехал. Все товарищи его ждали. Он за руку ввел ее в комнату, крикнул: ‘Voil ma femme! Regardez! Choеttе!’ {‘Вот моя жена! Смотрите! Симпатичная!’ (фр.).}, — громко расхохотался и ушел. За ней начали ухаживать. Она ни слова не понимала по-французски. ‘Тут кушаньев никаких нет. Один картофель едят, и то без масла. Как мужики живут’.
В<альдор> приехал к Але<ксандре> Вас<ильевне> просить ее отправить ее в Россию.
Ее приезд в Аббси. Жалобы на нее: она не хочет работать и не хочет платить за себя. Не хочет прилично одеваться. Распахивает дверь в своей комнате, когда раздевается.
‘Всё врут. Нельзя же мне… в комнате и присесть негде. Выйдешь на лестницу на приступочку, ботинку застегнуть’.) Берет бумагу в типографии.
Это слово ее будто пугает. Она представляет себя среди социалистов. ‘А я думала, что Вы из наших миллионщиц московских’.
Письма от отца: ‘Коли он твой муж, так и кормить тебя обязан’.
На нее все в перерыв жалуются за столом. Она же повторяет: ‘Всё врут. Жулики’. Аркос приходил спрашивать: ‘Qu’est ce que ce ‘joulikq’?’ {‘Что это — ‘жулик’?’ (фр.).}
‘У них икра была каждый день за обедом (Вальд<ор>)’.
5 декабря. Среда.
С приездом Адели Г<срцык> снова возврат к старому. Башня… Вячеслав… Судак. То, о чем я с ужасом думал летом, всё было. Судак представляется мне городом, охваченным пламенем и революцией. А. Г<ерцык> бледна и измучена, как человек, бывший в горне катастрофы, и спасшийся.
— ‘У меня нет дома. Мне больше нельзя вернуться в Россию. Я оторвана от всего. Ж<еня>, верно, тоже покинет дом…’
Вячесл<ав>, как огонь, входит в дом и сжигает его. На него можно глядеть только в телескоп, как на звезду, охваченную катастрофой, но горе тем, которые приближаются к нему В среду у меня был целый вечер разговор с Алекс<андрой> Вас<ильевной>. Это был напряженный, бурный и бодрый натиск ясной и земной жизни. Она много раз называла меня дураком. И это было хорошо. В ее словах встал другой лик Вяч<еслава>, искаженный, но живой. Но я к этому Вяч<еславу> не испытывал ничего. Он был слишком далек. Но Вяч<еслав>, котор<ый> говорил С. в Петербурге, сейчас же после моего отъезда из Башни: ‘Какой он муж… это всё уже давно кончено’, — он уязвил меня глубоко, как предательство. Что он презирал меня всё время, я это знаю. Но оскорбляет меня это отсутствие такта.

1909 ГОД

2 января 1909 г. Paris.
Сейчас ночью на моем столе нашел письмо мамы о смерти бабушки: ясное, спокойное, грустное. И это же чувство у меня. Можно ли жалеть о мертвых? Чувство острой жалости охватило меня, когда сегодня Аделаида Г<ерцык> прочла мне в письме Жен<и>: ‘У меня такое чувство, точно надо мной идет отпевание’.
Теперь, когда всё личное к Вяч<еславу> у меня исчезло (нет, не исчезло — погашено), теперь я знаю, насколько я ему и всему, что от него, враг. Не ему только: враг всем пророкам, насилующим душу истинами. Наш путь лежит через вещество и через формы его. Те, кто зовут к духу, зовут назад, а не вперед.
На туманной дождливой улице, в грязь и оттепель возвращались мы от Г<ольштейн> с Адел<аидой>, и она говорила мне:
‘Это совершилось два дня назад. Но почему так безрадостно? Без экстаза? Женщина в этот миг испытывает свою глубокую древность: она мать, и бабушка, и прародительница. А мужчина в это время испытывает всю мгновенность слабости, смерти и бессилия. И она держит его, как ребенка, в своих руках’.
19 января.
Холодные, солнечные дни в квартире Гольштейнов.
Я молюсь по утрам, чтобы мне было дано:
Быть внимательным к людям.
Острота видения.
Понимание алфавита событий.
Находить для каждого впечатления имя и отмечать его знаком.
Утром выхожу в Булонский лес, широко раскрываю глаза, так что линии расплываются, и пью краски. Когда, закрыв глаза, я смотрю на солнце, то плывут горячие и гибкие золото-алые круги. И я вспоминаю тихие утра осени 1907 г. в Коктебеле, песчаный берег и стихшее море.
Вечером на днях был у Бабаян. В них всех нечто древнее и звериное. У них лица ассирийских чудовищ. Они ходят тяжело и мягко, походкой пантер Бугатти.
3 февраля.
Вечером в последний день января {В оригинале ошибочно: ‘февраля’.} приехал в Берлин.
‘Я по привычке начинаю радоваться за Вас, — говорила Ек<атерина> Ал<ексеевна>, — а потом вспоминаю…’
С волнением смотрел я на снежные вечерние огни Берлина, но думал: сегодня остановлюсь в гостинице и пойду к Аморе только завтра. Зачем торопиться… Но уже ищучи гостиницу, когда извозчик возил меня по Motzstr около ее дома, я уже знал, что побегу сейчас же, едва дав себе время умыться и почиститься.
‘Fr. Woloschin?’ {‘Госпожа Волошина?’ (нем.).} Горничная меня осмотрела и потребовала визитн<ую> карточку. Я был смущен и долго ее искал в бумажнике.
В двери темной гостиной вошла Аморя, бледная, холодноватая, далекая. Точно из-за могилы. Точно давно забытая. Знакомая и неведомая.
‘Я тебя не ждала… Почему ты не писал? Сегодня только отослала тебе письма. Какой ты странный: карточку с горничной прислал’.
16 марта 1909.
Головин: ‘Я был в Поливановской гимназии. Но из 6 класса Лев попросил меня уйти. Это было так: во время класса я рисовал на книжке иллюстрации к ‘Портрету’ Гоголя. И вдруг мой сосед выхватил у меня книгу и швырнул на стол Льву Ивановичу. Я от страха прямо под стол спрятался. Он посмотрел, спрашивает: ‘Это кто рисовал?’ — Головин. ‘Где же он?’ Я вылезаю ни жив ни мертв. Что же делать. Выгонят. Лев спрашивает: ‘Я не понимаю, собственно, что тебе у нас делать? На что тебе науки? Тебе надо, не теряя времени, поступать в специальное заведение. Зайди ко мне после урока’.
После урока дает мне конверт: ‘Передай матери. А эту книгу можешь мне подарить на память?’ Письмо произвело страшное впечатление. Собрали сейчас же родственный совет. Но всё же не решили прямо отдать в живописную мастерскую. Отдали на архитектурное отделение… Лишь после смерти матери я, не считаясь с родственниками, сам перешел на живопись. Помню, сам перепугался и целую ночь не мог заснуть — думал: ведь совсем не умею рисовать ни мужиков, ни изб…
Это мы говорили, ходя по его мастерской, на чердаке Мариинского театра. Под нашими ногами белые поля холстов, которые он пишет. Электрические лампочки с широкими абажурами спускаются низко, как люстры в Айя-София. У Головина седые усы с остатками русых волос. Волосы по-английски с прямым пробором, но в беспорядке падающие на лоб. У него вид польского магната. И манеры польские — преувеличенно вкрадчивые, но глубоко сдержанные. Мы говорим о проекте балета ‘Одиссей’.
18 марта.
Тонкий профиль, маленьким бледным треугольником выдвигающийся из спущенных волос. Змеистый рот <с> немного подымающимися углами и также чуть скошенная стремительная линия и в очерке носа и лба, и <в> постановке глаза.
— Лиля, кто это?
— Макс, это Майя. Я вас должна познакомить.
Я сижу рядом с ней на лекции Вячеслава и с любопытством взглядываю порой на ее профиль. Я знаю ее судьбу. Ее муж сидит в Шлиссельбурге. ‘Посев’ издал его перевод ‘Les Paradis Artificiels’, чтобы спасти от смертной казни.
Это день моей тоски. Но когда я сажусь рядом, то вдруг серое и тяжелое проходит. Я чувствую трепет и слезы и начинаю от прилива жалости молиться за Майю.
Но она не грустная, она смеется. Она только еще меньше, чем Лиля и Лида.
Я иду провожать ее. Весь путь от ‘Вены’ на Выборгскую сторону, где она живет у теософов, мы проходим пешком.
‘Вот здесь тот дом, в котором я жила с мужем. Теперь его продали — он принадлежал его матери. Но занавеска одна в окне осталась та же. Вот здесь был кабинет, здесь зала, здесь библиотека… А там, за домом, сад. Мы катались с Володей на велосипедах и рвали ветки смородины’.
Эти слова она говорит спокойно, но звучат они неизъяснимо жалко. Я никогда их не забуду. Я читаю много стихов и знаю, что они нужны.
Сегодня у Лили.
— Лиля, почему Майя говорит так же, как ты?
— И Лида говорила так же. Мы все трое так говорим.
— От кого это?
— Верно, от меня, потому что они видятся редко.
— Она еще меньше Вас.
— Нет, я самая младшая.
С ней очень трудно быть. Мне нужно страшно напрягаться, чтобы быть ей нужной. Потом я устаю. Тогда она говорит мне, что я божественна.
— Но что она делает? У ней есть интересы?
— Я знаю только, что она сидит на окне и не учит латинского языка. Ее ничего не интересует. Но в ней есть жизненность. Иначе она бы убила себя. Ей этот шаг ничего бы не стоил. Но иногда она говорит легко и просто. А потом вдруг замыкается. Тогда не знаешь.
14 июня.
Коктебель. {Далее зачеркнуто: ‘Дни глубокого напряжения жизни. Первые дни, после приезда Толстых, а неделю спустя Лили с Гумилевым, было радостно и беззаботно. Мы с Лилей, встретясь, целовались’.} Лиля:
— Однажды брат мне сказал: ‘Ты знаешь, что случилось? Только ты не говори никому об этом: Дьявол победил Бога. Этого еще никто не знает’.
И он взял с меня слово, что я никому этого не скажу до трех дней. Я спросила, что же нам делать. Он сказал, что, может быть, теперь было бы более всего выгодно, чтобы мы перешли на сторону Дьявола. Но я не согласилась. Через три дня он мне сообщил, что Богу удалось как-то удрать. Я тогда почувствовала маленькое презрение к Богу и перестала молиться.
Когда я была совсем маленькой, он учил меня свистать. Нянька сказала раз Тоне: не свисти, потому, когда девушки свистят, Богородица с престола прыгает. Тогда брат стал просить Тоню, чтобы она свистела. Тоня отказывалась. Он решил, что нужна добрая воля. А т. к. я была очень маленькой, то у меня ‘добрая воля’ нашлась. Он говорил: ‘Ну и пусть попрыгает’. Я долго училась, мне всё не удавалось, и я спрашивала: ‘Ну что, уже спрыгнула?’
Когда мне было два года, меня одевали как мальчика и голову мне стригли коротко до 10 лет. Брат меня заставлял просить милостыню, подходить к прохожим и говорить: ‘Подайте дворянину’. Полученные монеты я отдавала ему, а он кидал их в воду, потому что ‘стыдно было брать’.
Он мне рассказывал разные истории из Эдгара По. Колодец и маятник… Только гораздо более полно и выдумывая новое. Но после каждой истории я должна была позволить бросить себя: у нас был сеновал — в отверстие в крыше — внизу лежало сено, но это было очень высоко — два этажа — и страшно. И я все-таки просила его рассказывать.
Сестра тоже рассказывала мне истории, а потом за это разбивала одну из моих маленьких фарфоровых кукол. Чтоб ничего не было даром.
Сестра тоже требовала иногда, чтобы приносили в жертву огню самое любимое. И мы тогда сжигали все свои игрушки. Когда нечего было жечь, мы бросили в печь щенка. Но он завизжал, пришли взрослые и вытащили его. У мамы раз взяли браслет и бросили в воду. Потом сами пришли рассказывать и плакали. Нас никогда не наказывали. Я очень раздражала сестру и брата надменностью. Я садилась, болтала ногами и говорила: ‘А я всё равно самая умная и образованная’.
У брата бывали нервные припадки вроде падучей: с судорогами, с пеной у рта. Раз мы жили с ним совсем вдвоем в пустой квартире. Когда он знал, что у него начнется припадок, он ложился на кушетку (она еще до сих пор у нас), а меня заставлял смотреть на себя — это воспитывает характер. Я ему должна была давать капли. Нов первый же разя была так смущена, что вылила ему весь пузырек в глаза. И уже больше не было капель. Тогда он стал мне давать нюхать эфир и сам нюхал. Это было очень хорошо. У меня быстро начинала кружиться голова, и я ложилась где-нибудь на пол. Было страшно ясное сознание. Через две недели, когда взрослые вернулись, он уже ходил по дому и резал какие-то невидимые нити. Его на несколько месяцев отвезли в больницу.
Раз он решил делать чудеса. Но решил, что сам он не может, т. к. ‘слишком испорчен жизнью’. Он заставил меня тогда поклясться (мне было пять лет), что я не совершила в жизни никакого преступления, и мы пошли делать чудеса. Он налил в ковшик воды и сказал: ‘Скажи, чтобы она стала вином’. Я сказала. ‘Попробуй’. Я попробовала. ‘Да, совсем вино’. Но я никогда раньше вина не пила. И он попробовал и нашел, что это вино. Но Тоня сказала: ‘Ведь вино красное’. Тогда он вылил мне ковшик на голову. И был уверен, что я скрыла какое-то преступление.
Он, когда мне было десять лет, взял с меня расписку, что я шестнадцати лет выйду замуж, у меня будет 24 человека детей, и я всех их буду отдавать ему, а он их будет мучить и убивать. Тоня спрашивала: ‘А если ее никто не возьмет замуж?’
Он ответил: ‘Я тогда найду такого человека, который совершил преступление, и заставлю его жениться на ней под страхом выдать его’.
Когда ему было десять лет, он убежал в Америку Он добежал до Новгорода. Пропадал неделю. Он украл деньги у папы и оставил ему записку: ‘Я беру у тебя деньги и верну их через два года. Если ты честный человек, то ты никому не скажешь, что я еду в Америку’. Папа никому и не сказал. Узналось после. Он в Новгороде сперва поступил учиться сапожному ремеслу. Но он пришел в полицию и спросил: ‘Можно здесь у вас купить фальшивый пашпорт?’ Потом, когда его нашли, он самостоятельно вернулся в Петербург. И никто его ни о чем не расспрашивал и не упрекал.
Однажды, недели две, он был христианином. Они с одним товарищем по гимназии решили резать всех жидов и ставить им крест на щеках, как знак. Они связали одного товарища-еврея и финским ножом вырезали ему крест на щеке. Но не успели убить. Их поймали на этом…
Когда ему было 18 лет, я вошла раз в его комнату и увидела, что он плачет. Это было очень страшно. Потому что он никогда не плакал, а только кусал себе губы до крови. Он сказал: ‘Ты знаешь, я чувствую, что я глупею’. С тех пор он больше ни о чем не говорил со мной и страшно замкнулся.
У меня долго сохранялись воспоминания о предшествующей жизни: я постоянно о них рассказывала в детстве, когда не хватало фантазии. Мне, конечно, никто не верил. Раз, приехав в Саратовской губер<нии> в одно имение, я узнала и парк, и место, о котором рассказывала. Воспоминания прекратились с большою болезнью. У меня был дифтерит. Мы были одни с братом на даче. И я уже была больна. Но он запрещал мне лечиться, говоря, что ‘болезнь надо преодолеть’. У меня был очень сильный дифтерит. Потом я ослепла на год. {Далее невычеркнутое начало предложения: ‘В это время я увидела в первый раз того человека — когда…’.}
Когда мне было три года, я отказалась от причастия. Я была очень горда. Я терпела, когда меня называли Лиля, но обижалась, когда называли Елизаветой просто. Когда священник сказал: ‘имя Елизавета’, я подкинула рукой ложечку и сказала: ‘Ивановна, Дмитриева’. Меня унесли.
Мне было тринадцать лет, когда в мою жизнь вошел тот человек. Он был похож на Вячеслава. Его змеиная улыбка. Сперва, когда я была у Вяч<еслава>, я не знала об этом, но потом, когда он улыбнулся вдруг, угадала. У него был такой же большой лоб, длинные волосы. Только темнее Вячеслава. Бледно-голубые глаза, которые становились совсем белыми, когда он гневался. Он был насмешлив и едок. Мама очень любила его. И тогда начался кошмар моей жизни. Я ему очень многим обязана. Он много говорил со мной. Он хотел, чтобы всё во мне пробудилось сразу. Когда же этого не случилось, он говорил, что я такая же, как все. Он хотел, чтобы я была страшно образована. Он, я потом поняла это, занимался оккультизмом, он дал мне первые основы теософии, но он не был теософом. И он был влюблен в меня, он требовал от меня любви, я в то время еще не понимала совсем ничего. Я иногда соглашалась и говорила, что буду его любить, и тогда он начинал насмехаться надо мной. Его жена знала и ревновала меня. Она делала мне ужасные сцены. Все забывали, что мне тринадцать лет… Да… Макс, это было… Он взял меня… Это было в день именин Лиды, рано утром… У меня настало каменное спокойствие. Я вышла через минуту, где были люди и Лида. И никто ничего не заметил, даже Лида не заметила. Это знает только она и, я думаю, мама знает… Мама любила его. И она была на его стороне… У нее будто было озлобление на меня, что я не полюбила его. Все были против меня, и я не знала, что делать. У меня было сознание, что у меня не было детства, и невозможность любви. Я всё старалась полюбить его и не могла. Мне казалось, что только его я могу полюбить теперь. Когда мне было шестнадцать лет, меня полюбил Леонид (который был в Персии). И он любил Леонида (как Вячес<лав> Городецк<ого>).
На днях, после Дашиного гадания, когда она говорила о том, что в Кокт<ебель> приедут Лил<ины> родственники или близкие, которые будут иметь влияние на ее и мою судьбу, в тот же час Лиля получила письмо.
— Это не мне написано. Но прочти его. Это маме. Она почему-то написала ему, что я выхожу замуж за В<севолода> Н<иколаевича>.
Письмо это было ласково. В нем были слова: ‘Передайте моей милой девочке, моему солнышку, мою радость за нес… Б<ыть> м<ожет>, успокоится ее измученная людьми и мною душа. Жаль только, что она больна’.
— Лиля, а что значат эти слова: то, что невозможно было между нами…
— Ведь она любила его, Макс. И она потому так странно относилась ко мне, у нес был бессознательный упрек ко мне за то, что я не могла дать ему любви.
14 июля.
— Тоня умерла от заражения крови. У нее был мертвый ребенок. Она не знала, что умирает. Когда на теле начали появляться черные пятна, она думала, что это синяки. Она была еще жива, когда начало разлагаться лицо. Но она была уже без сознания. На лице появились раны. Губы разлагались. Все зубы почернели, и только один вставной оставался белым. Я давала ей пить шампанское с ложки. И сама пила. Ее муж сперва — за три дня, когда узнали, что нет спасения, кричал, что он не хочет. Потом вдруг успокоился и повеселел. Я поняла, что он убьет себя. Потом всё время, когда шла агония, он был весел и спокоен. Мама его страшно не любила. Она была несправедлива, она кричала на него. Говорила, что это он убил ее. Он так радостно кивал головой и соглашался: ‘да, убил’. Она видела, как он написал записку и положил в карман. Я видела по тому, как он садился, что у него револьвер в кармане. От него прятали опий. Но мы смотрели друг на друга и улыбались. Потом у нас осталась бутылка шампанского. Мы пили вдвоем в соседней комнате и смеялись. Было очень весело. Брат его, он был младше и страшно любил его, спросил: ‘Как вы думаете, он ничего не сделает с собой? Нужно ли воспрепятствовать?’ Я сказала: не надо, и он согласился.
Тоня умерла в час ночи, а в одиннадцать он сказал мне: ‘Вы видели?’ Я ничего не видела. ‘Черная тень легла на ее лицо. Она умрет ровно через два часа’. Я посмотрела тогда на часы, чтобы знать. Потом всё в комнате начало трещать, как паркет летом. Он сказал: ‘Так всегда, когда покойники’. Я переспросила еще, и он опять сказал: ‘Покойники’. Потом он лежал поперек комнаты, загородив дверь. Он упал на лицо, и его волосы откинулись вперед и совсем намокли в крови. Надо было переступать через него, чтобы выйти. Потом мы остались вдвоем с тетей Машутой. Искали разных вещей, не могли найти ключей в их доме. Было очень весело. Через полчаса пришел пристав составлять протокол. Строго спросил, было ли у него разрешение на ношение оружия. Нам стало очень смешно. Он писал всё в протокол: и розовый дом, и второй этаж, — и очень подозрительно смотрел на нас. Их не хотели хоронить вместе. Это было трудно устроить. Мама и теперь не может примириться с тем, что они вместе похоронены. Тоне прислали много венков. Мы с Лидой делили их поровну. Но ему кто-то прислал громадный венок из белой сирени с белыми лентами: ‘Отошедшему’. Так и не узнали, кто.
22 июля 1909.
Это было вчера. Лиля пришла смутная и тревожная. Ее рот нервно подергивался. Хотела взять воды. Кружка была пуста. Мы сидели на кровати, и она говорила смутные слова о девочке… о Петербурге… Я ушел за водой. Она выпила глоток. ‘Мне хочется крикнуть’…
— Нет, Лиля, нельзя! — Я увел ее в ее комнату. Она не отвечала на мои вопросы, у нее морщился лоб, и она делала рукою знаки, что не может говорить. ‘У тебя болит?’
Она показывала рукою на горло. Так было долго, а может, и очень кратко. Я принес снова воды и дал ей выпить. И тогда она вдруг будто проснулась: ‘Который час?’
— Половина четвертого.
— Половина четвертого и вторник?
— Да, Лиля. (‘Это час и день, в который умер мой отец’, — сказала она позже.)
— Лиля, что с тобою было?
— Не знаю, я ведь спала…
— Нет, ты не спала. — Она мучительно и долго старалась что-то вспомнить.
— Макс, я что-то забыла, не знаю что. Что-то мучительное. Скажи, ты не будешь смеяться? Нет, если я спрошу. Можно? Я всё забыла. Скажи, Аморя твоя жена?.. Да… И она любила… Да, Вячеслава… Нет, был еще другой человек, ты говорил… Другой… Нет, я все забыла… Макс, я ведь была твоей… Да, но я не помню… Я ведь уже не девушка… Ты у меня взял… Тебе я всё отдала, только тебе. Ты ведь меня никому не отдашь? Но я совсем не помню ничего, Макс. Я не помню, что я была твоей. Но я еще буду твоей. Ведь никто раньше тебя… Я не помню…
Я понимаю, что с нею случилось то, что было с А<нной> Р<удольфовной> после церкви St. Жермен л’Оксерруа. Я называю ей некоторые имена (В. Н.), и она не понимает и не знает их: ‘Макс, напомни, о чем мы говорили до тех пор, как я заснула’.
— Лиля, ты не спала. У тебя глаза были раскрыты. Только ты не могла говорить и отвечала мне жестами. Мы говорили раньше о девочке… (она не понимает).
— Почему о девочке… О Марго? Она смешная…
В это время стучит в комнату Алихан и зовет пить чай. Мы идем туда. Лиля идет, хромая и шатаясь. Сперва она очень бледна, но потом овладевает собой и разговаривает со всеми, как будто ничего не было.
После она идет купаться в большую волну и опять возвращается. Я сижу с ней и думаю о том, что это неожиданное забвение — чье-то благодеяние. Точно кто-то волей вынул из нее память о прошлом. Кто? Мне приходит на мысль К.
— Макс, теперь я ничего не помню. Но ведь ты всё знаешь, ты помнишь. Я тебе всё рассказала. Тебе меня отдали. Я вся твоя. Ты помнишь за меня.
Она садится на пол и целует мои ноги. ‘Макс, ты лучше всех, на тебя надо молиться. Ты мой бог. Я тебе молюсь, Макс’. Меня охватывает большая грусть.
— Лиля, не надо. Этого нельзя.
— Нет, надо, Макс…

——

Сегодня же перед обедом:
‘Макс, были опять события, много и важные… Нет, не несколько минут, целых полчаса. Я видела опять Того Человека… Я умывалась… Он появился между мною и окном… там… Я чувствовала холод от него. Точные слова не помню… Они точно звучали во мне… Когда я увидела его, я всё вспомнила. И Он сказал мне, что он не должен был больше приходить ко мне, но пришел… предупредить… Что если я останусь твоей, то в конце будет безумие для меня… И для тебя, Макс. Страшно сладкое безумие. Он сказал, что девочка может быть у нас, но и она будет безумна… Что ее не надо… Макс… и что надо выбрать… Или безумие… сладкое, или путь сознания, тяжелый, больной… И я, Макс, выбрала за себя и за тебя… Я не могла иначе… Я должна была выбрать. Я выбрала не быть твоей… И ‘девочки’ не надо… Что ж, Макс, она будет безумная?.. И я всё вспомнила: и как я была твоей, и Г<умилева>, и К. Я ведь была совсем твоей, Макс. Ведь эти дни ты мог сделать со мной всё, что хочешь. У тебя была безграничная власть. Тебе меня совсем отдали. Это уже было начало безумия. Я могла только молиться тебе и целовать ноги. Теперь я снова сама. И мы будем вместе, Макс. Ты не покинешь меня. Но, Он сказал тоже, что если ты еще раз возьмешь меня, еще хоть раз, то ты уйдешь от меня совсем. И… Макс… если тебе будет надо… хоть на минуту, я буду снова твоей. Но я в себе чувствую силу: я сама удержусь, и ты помоги мне. Теперь всё правда. Я теперь всё вспомнила. Я могу теперь думать о Вс<еволоде> Н<иколаевиче> Я его люблю теперь. Я, Макс, может, уйду к нему, но я не буду ничьей больше. Это тебе, Макс. Я ведь эти дни не могла думать о нем, я вспоминала почти с ненавистью и писала по нескольку строчек.
…Лицо моего Человека… Он блондин. У него длинная борода, темнее волос. Нос горбатый. Большие темные глаза с такими кругами’.
7 августа.
8 Феодосии у Алек<сандры> Мих<айловны>, потом у Богаевского — Ребиков. Он входит в то время, когда я читаю свою статью, перебивает чтение и сразу начинает говорить:
‘Очень рад, давно хотел познакомиться… Я проповедую Орфизм в музыке. Так, чтобы и камни слушали. О да, Орфизм есть у всех… на два такта… Но ведь нас учат четыре года тому, чтобы превратить два такта в длинную симфонию. Потому что ведь два такта ни один издатель не примет. А если их разжидить вакханалией, то получится симфония… Да… ведь мы все гении. И колбасники, которые слушают, — они тоже гении. Все гении…
Один немецкий композитор меня спрашивает: ‘Откуда у Вас такая сила?’ А я говорю: а вы мне скажите, как вы живете?
— Я, — говорит, — вот уже двадцать лет женат, у меня пять человек детей. Встаю, утром пью кофе, ем шницель, иду урок давать, обедаю, пиво пью, потом иду в концерт.
— Вот, — говорю я ему, — у вас в музыке всё это и есть. Вы всё и говорите о том, что вы женаты и что у вас пять человек детей, все бутерброды и шницели, и пиво — всё это у Вас и есть, и публика это понимает, но т<ак> к<ак> и она всё это знает, то ей и неинтересно… неинтересно…
— А что же делать?
— Делать? А вот постарайтесь так, чтобы у Вас жена с кем-нибудь сбежала. И чтобы дети у вас перемерли. И чтобы Вас с места прогнали. Тогда, мож<ет> быть, через год Вам и придет в голову талантливая мысль…
— Ну, говорит, это слишком радикальное средство’.
Всё это Ребиков говорит сперва с воодушевлением, потом срывается в брюзжащий усталый тон, но не умолкает ни на минуту. У него фигура и лицо немного опустившегося франта. Длинный череп. Лысый. Длинная прядь волос зачесана с затылка на лоб, так что острием разделяет его посередине. Габсбургская челюсть и тонкий вырождающийся подбородок. Тонкие усы остриями кверху. Пенсне. Белый полосатый костюм.
— Художник не должен только жиреть. Надо быть несчастным. Хорошо влюбляться, но только без успеха.
Если бы я был красивой женщиной, я бы в себя влюблял всех гениальных художников, а потом предлагал бы им револьвер: вот, пожалуйста, стреляйся, милый друг, только в ногу. Впрочем, куда хочешь, только не в голову и не так, чтобы умереть.
Всегда надо в себя смотреть — что там, не заржавело ли что из чувств. А, я, кажется, давно не ревновал. Ну так надо поревновать. А то начнешь писать. Надо ноты такого-то чувства. Ан его-то и нет.
…Получил раз письмо: ‘Очень хочу видеть автора ‘Елки’. Буду на бульваре на такой-то скамейке’. Шел к знакомым, зашел нарочно. Вижу, сидит гимназисточка, некрасивая, очень волнуется, ждет автора ‘Елки’. Я подхожу к ней, снимаю шляпу: ‘Сударыня, позвольте к Вам присесть’. Она как вспыхнет вся: ‘Как вы смеете?’ Ну, я извинился, сел на скамейке напротив, развернул ‘Новое Время’. Смотрю на нее. А она в каждого прохожего впивается глазами, все ищет автора ‘Елки’. Ну, так и не дождалась. Расплакалась и ушла. И я пошел своей дорогой.
…Французы прекрасная раса… прекрасная… очень талантливая… их ничем не удивишь… Всё нового требуют. Хорошие критики. ‘А, летал десять минут? хорошо, но что ж так мало — полетай 40 м<инут>‘. И будет сорок минут летать, и часами будет летать. Я в прошлом году ездил в Париж знакомиться с музыкой их. Я и концерт там давал. Хорошо. Писали обо мне. В музыкальном магазине одном был. Показывают музыку. ‘А, говорю, только у нас в России уже дальше ушли’. ‘Дальше? Да у вас после Мусоргского…’ Я и сыграл. ‘Что это? Кто это?’ А я говорю — это я пишу вот. Ну, мне дали сейчас карточку, вот, поезжайте в ‘Revue Musicale’ к Lalois. ‘Да, это, говорит, удивительно — я устрою вечер у себя. Послушаем. Всю прессу приглашу’. Ну, играю. И вот меня в плагиате уличили. Да, почти что. То есть даже совсем уличили. ‘А это, говорит. Позвольте, повторите-ка… Да… да… Это ведь у Дебюсси — песня Мелизанды…’
— А… правда… Никогда не слыхал… ‘Не слыхали? Можно еще раз повторить?’ Сличили… ‘Да, всё так, совсем. Да, правда, так бывает, совпадения. Очень неприятно’. И сами радуются — приятно: русского композитора уличили в воровстве. А я говорю: ‘Позвольте, а нельзя узнать, когда ‘Пеллеас и Мелизанда’ написаны?’
— Вот, говорят, в 1902 г. — ‘А, очень приятно. А мое — вот видите, уже издано в 1900 г., написано и того раньше’.
— Да. Никакого нет сомнения. Очень странно.
Я, впрочем, давно знал, что музыка моя известна в Париже. А один подходит ко мне, говорит: ‘Мне Ваши вещи очень знакомы. У нас в пансионе есть один русский. Он всегда их играет. Говорит: ‘Только Гайдн и вот один умерший’. Он всегда говорит об одном умершем. Мы его спрашивали: отчего же он умер? Говорит: нищета, чахотка, пьянство. Очень жаль, очень жаль. Вот так все талантливые люди в России’.
Я говорю, а Вы меня с ним познакомьте. Познакомили на концерте. ‘А я думал, мой друг, что Вы умерли’. Нет, не умер…
— А помните?
— Очень хорошо помню.
— Заходите, пожалуйста, ко мне.
— Нет, благодарю…
…И программу мы с Лалуа составили для концерта такую, что можно прямо с ума сойти. Я так, без антракта, сорок минут… за занавеской. Я всегда за занавеской и в темноте. На афишах напечатано: публику просят в антрактах не шуметь. Т. е. и не аплодировать, и не свистать. А на вызовы я не выхожу. Что им показывать-то? Я ведь — ремингтоновская машинка. Записываю только то, что приходит. Что ж, им ремингтоновскую машинку-то показывать. Лучше нотную бумагу повесить, пусть ей кланяются…
Он совсем устает, говорит нехотя и лениво: ‘Талантливая русская литература. Очень талантливый народ. Вот утром <у> меня был поэт Волошин. Очень талантливый поэт’. Потом, уходя, мне: ‘Да… да… Вы очень талантливы. Талантливы, как Бальмонт… впрочем, может, талантливее Бальмонта… да, талантливее… Покойной ночи… покойной ночи…’
Странная дача его: на склоне за карантином, где пустыня Св<ятого> Ильи. Феодосия заслонена башнями и развалинами. В доме комнаты пыльные, низкие, полутемные, проникнутые запахами винных ягод, наливок, варений, плесени, старой мебели, гниющего дерева. Полы скрипят. Пружины у диванов продавлены. Материи стерты. Грязные и ободранные обои с большими цветами. В комнатах темно. Их много, и расположение их неуловимо. У него в кармане ключи — и, проходя, он то запирает, то открывает двери.
В тот же день мы были с Лилей у ‘доктора арабских наук’ Гассан-Байрам-Али.
‘Слушайте, что Вам говорит аравийский наука кабалистика. Слушай внимательно: слушай… У каждого человека есть свой звезда… темный звезда или светлой звезда. Здесь про тебя написано в аравийский наука, что у тебя нет ни большой счастья, ни несчастья. Средне. Но все Ваши несчастья прошел до 30 лет, все самый тяжелый.
И Вы женат, только одно имя, что женат… У тебя такой судьба, что она не судьба. Ничего дурного тебе от нее нет, но ничего и хорошего нет. У нее один день так, а другой совсем не так, и Вам лучше меньше об ней думать. Чем меньше думаешь, тем лучше.
И еще говорит про Вас арабский наука, что Вы вот не очень молод, но вокруг Вас очень много женщин, и все Вас любят, и что другой бы мог что угодно с ними сделать, но только Вы с ними всегда очень вежливы. А только капитал у Вас никогда большой не будет. Вы такой человек. Другой бы мог большие деньги иметь, а Вы нет. Так всегда не будет хватать.
И много есть у Вас, кто не любит и клевещут на Вас. Но от высокопоставленных лиц Вам уважение большое. У Вас такой работа умственный. Сейчас у Вас начинается дело такое: и все вокруг Вас говорят и Вы всем работу даете. Но это дело еще не Ваше дело. Ваше дело будет в 34 года. Теперь Вам изменение жизни предстоит в течение двух месяцев (август, сентябрь) и потом через 6 месяцев’.
Он говорил еще о путешествии далеко за воду с юношей: черным, и о том, что я буду в Персии.

1911 год

Зима 1911.
У Голубкиной:
На двери надпись: ‘Не мешайте, пока светло для работы’. Стою в недоумении. Но она отворяет, услышав шорох за дверью.
— Здравствуйте… ничего… входите уж… Помню Вас… Вы мне в Париже сказали, что мы по разным коридорам идем. Я об этих коридорах все шесть лет думала. Что же это Вы думаете, что действительно нельзя из одного коридора в другой заглянуть… Впрочем, здесь не те коридоры, я про Москву… Здесь я всё в этих коридорах хожу… Двери всё из них кругом, да заперты железными болтами… Да неужели ж ни к кому не достучишься? Да Вы прежде посмотрите, пока свет есть. Пойдите-ка в ту мастерскую, там лучше…
…Это вот хорошо, что Вы сказали: ‘Бесы веруют и трепещут’. Нравится мне это… Почему бы это? Разве они бесы?..
…Нет, он не обезьяна… обезьяньего нет в нем… Я им сюда думаю сверху картину…
…Нет… этот не такой… Этот всё потерял и вдруг свободен остался. Этот деревянный, мертвый. Вот он здесь гипсовый — недоумение у него.

——

Она сама как микельанджеловская Сивилла, с мрачной, пригнетенной головой. В рваном вязаном платке.
История моей души 317
3 ноября 1911.
Paris.
Стук ночью разбудил меня. Я отворил в одной рубашке. Это был Бальмонт. За его спиной немая женская фигура — Елена.
— Сюда нельзя. Одну минуту. Я сейчас оденусь. Он вошел, говоря несвязные и страстные слова:
— Макс, я пришел к тебе. Макс, я люблю тебя. Но ты не хотел позвать ее. Макс, позови ее, пойди к ней навстречу. Макс…
Я в это время торопливо одевался за занавеской. Он сидел румяный, возбужденный. Казался страшно здоровым. В нем — фантастическая сила. Она рядом с ним маленькая, иссохшая. Почти старая. Худая до желтизны. С маленькой выдавшейся вперед челюстью. За пять лет она стала такой. Она была похожа на жену мастерового, которая, измученная ребенком, ходит за мужем по кабакам. Но он не замечал ее перемены и с пафосом бросал восторженные слова:
— Елена! Это Елена!
Потом он подошел ко мне близко. Его лицо с усиками и острой бородкой жантильома времен Луи XIII, с длинными волосами, розовое, было неприятно.
— Макс… Где?.. Пикать! Пикать!!
Я повел его. Он стоял, держа меня за руку. Я зажег спичку. Слышно было журчанье падающей струи. Он продолжал восклицать: ‘Я — Бальмонт! Я — поэт! Она — Елена!’
Было смешно и жалко.

——

Она сделала жест, что хочет писать. Я не понял. Б<альмонт> сразу пришел в бешенство.
— Дай ей лист… Она хочет писать…
Она, наклонившись, писала: ‘Постарайтесь его увести на Rue de la Tour…’
Он уже не обращал внимания и отсутствовал.
— Уходите… — сказал я ей, — я останусь с ним.
Она была измучена. Она кинула дома ребенка одного. Они провели уже много часов в кабаке (было 4 ч. утра). Она была в легкой кофточке и вся дрожала и кашляла надрывчатым чахоточным кашлем. Она постаралась улизнуть незаметно.
— Куда ты?
— Мне надо посмотреть Mирочку… Я сейчас приду. — Он тотчас же забыл и почти не заметил, как она ушла.

——

Он приехал только что из Бретани, вызванный телеграммой Елены, у которой умер отец. На следующий день они должны были быть в суде. Несколько месяцев назад он, проходя ночью мимо городового, сказал: ‘Vive Liubeuf!’. Его подхватили под руки. Он сказал Елене: ‘Закройте Ваш сак’… Слово ‘Ваш’ сразу привело городовых в исступление.

——

Мне надо было найти в суде адвоката Лафон и ту палату, в которой разбиралось его дело. Но там было 8 адвокатов по имени Лафон и 12 камер. ‘Грефье’, к которому я обратился, говорил:
— Так Вы говорите, что Ваш друг судится за оскорбление полиции… Это очень трудно сказать, в какой камере будет разбираться его дело. Вы уверены, что не за воровство? Знаете, это очень жаль. Потому что, если бы за воровство, я бы Вам сейчас же указал. Очень, очень жалею, что он не вор… но ничего не поделаешь — дело передано уже в отдельные камеры. Справьтесь там.

——

Когда я зашел на Rue Campagne I, чтобы предупредить Ел<ену> о том, что дело отсрочено, — их комната была заперта. Мирочка в одной рубашке, слишком короткой, делала кокетливые жесты руками и ногами и спрашивала: ‘Ты меня любишь?’
Когда мы разговаривали с Еленой в узкой кухне, приотворил дверь Бальмонт. Теперь он был изможден, пятнист и страшен. Он не узнавал меня. То начинал смеяться, то приходил в бешенство. Он был в таком же костюме, как Мирочка, и так же наивно бесстыден, как она. Чтобы избавиться от жестов и слов, которые могли длиться бесконечно, я быстро выбежал в дверь и ушел. Он делал попытку гнаться за мной по лестнице.
6 ноября.
Вчера я был у Бальмонта. Он пришел в себя.
— Я ничего не помню, что было. Помню только почему-то тебя в ярком ореоле.
— Это когда ты увидел меня в кухне против окна.
16/XI.
Редон сказал мне, говоря про кубистов: ‘C’est une plaisanterie scholastique’ {Это схоластическая шутка (фр.).}.
От снов дремучих бытия.
Меня повсюду обступивших.
В мире вожделений безобразных
Кощунство юной красоты.
И ныне стало так далеко
Еще недавнее ‘вчера’.

1912 год

1912. 19 января.
Бальмонт лежит навзничь на диване, закинув руки за голову. Я сажусь рядом и кладу руку на его колено. Оно острое. Нога кажется сломанной.
— Макс, ты хотел сказать мне о… дуэли. Я не хочу быть нескромным. Но я не хотел бы, чтобы осталась хоть черта между нами…
Я рассказываю: рассказываю то, что можно, и умалчиваю о том, чего нельзя. Но ему важен не мой рассказ. Он волнуется собственными воспоминаниями.
…Можно ли смыть обиду…
— Валерий сделал то же, что ты Гумилеву… Я почувствовал, что пол-лица омертвело… Я провел тридцать шесть часов в бреду. Я не мог его вызвать. У меня была клятва, данная сше юношей, перевести Шелли. Его жена ждала ребенка. Я пришел к нему и спросил: ‘Зачем ты это сделал?’ Он стал на колени и целовал мои руки. Мы тогда с ним стали на ‘ты’. Нельзя было иначе. О, как это всё было. Я приехал только что с Балтийского моря. Я только что кончил ‘Только любовь’. Это были самые ясные дни подъема. Я помню день в Петербурге с Вячеславом, с которым мы неожиданно стали тогда говорить ‘ты’. Он водил меня по крыше. Но я шепнул Кате: уедем сегодня же в Москву. Я утром ехал с Грифом. Мы остановили автомобилиста, который раздавил мужика и хотел бежать с мужиком в колесе. Мы его схватили и предали полиции. Встретили Валерия. Он сказал, мотнувши головой: ‘Знаете ли, что автомобилям принадлежит будущее’. Потом мы поехали на скачки. Играли. Я выигрывал. Но когда я играл вместе с Валерием, то проигрывал. Это меня раздражало. Я проиграл все, что выиграл. Мы поехали в ресторан: Гриф, Юргис, Валерий, Сережа Поляков. Мне хотелось заставить их чествовать себя. Но им этого не хотелось. Они стали играть в домино. ‘Оставьте игру, давайте разговаривать, а то я выкину за окно’. Я взял в гореть костяшки и бросил за окно. Сер<гей> Пол<яков> сейчас же сказал лакею: ‘Пойдите, там упало домино’. Но он, конечно, ничего не нашел. Я что-то начал говорить Валерию: ‘Я не хочу, чтобы играли… Я из-за Вас проигрывал на скачках… это шулерство…’ Он ударил меня… Я спросил почти спокойно: ‘Что это значит?’
‘Это значит, что Вы всем нам надоели…’ — и с перекошенным лицом пошел из зала…
Меня в тот вечер ждала Нин<а> Ив<ановна>. Я не поехал к ней. Я поехал в публичный дом. Поднялся в отдельную комнату, разделся и лег с девушкой, как брат с сестрой: и когда она делала жесты любви, то я отстранял ее рукой. Так я пролежал всю ночь и думал свои мысли. Потом ходил по улицам. Но не мог и пошел к Валер<ию>. Они кончали обедать. Он встал сумрачный, и мы прошли в его комнату.
И когда он на коленях целовал мои руки и плакал скупыми слезами, мне лицо его казалось обезьяньим…
19 22/II 12.
Москва.
Богаевский о смерти Куинджи: ‘Он умирал, как Прометей. У него было сознание всего. Он говорил ‘об людишках, которые налипли’. Иногда кричал: ‘Да знаете ли, кто умирает? Ведь Куинджи умирает… Поди раствори балкон, крикни им, что Куинджи умирает».
Разговор этот происходит у Кандаурова, на чердаке Малого театра, в трехэтажной, из трех комнат, квартире, за обедом. Присутствуют Грабарь, Латри, Богаевский. Лицо Грабаря вполне определилось в своей некрасивости за эти годы. У него череп бердслеевских зародышей: с большой выпуклостью на лбу. Нос утиный, с переносицей, сильно приподнятой нажимом пенсне. Губы маленького рта подвижны и кривятся вверх. Подбородок конически острый. Затылок отсутствует. Шея сильная и широкая.
Накануне у П. Иванова я видел Арцыбашева. Он был в сапогах бутылками, бархатной рубашке, подпоясанной широким кожаным поясом. У него был вид чистый и немного противный: слишком домашний, как у человека, вернувшегося из бани. Он больше молчит. Голос его похож на голос Ф. Сологуба. Слова негромкие, мягкие, лысенькие, тон голоса сладко презрительный. С ним была маленькая женщина в черном, стройная и юная, которая, очевидно, владеет им. Голос у нее был хрустально-мещанский, четкий и резкий. Она говорила не крикливо, но ни одного ее слова нельзя было прослышать среди общего разговора. С Арц<ыбашевым> она обращалась оскорбительно навязчиво, как с глухонемым идиотом, ‘бабьим своим счастьем похваляясь’. Когда за ужином его обнесли соусом, она, указывая пальцем на его тарелку, сказала с негодованием павлиньим голоском на весь стол: ‘А сюда Вы забыли дать’.
2 декаб<ря> 1912.
Последние дни в Коктебеле. Восемь месяцев живописи. Вчера дорисован последний лист картона. Послезавтра мы едем в Москву.

1913 год

3 января 1913
Сегодня началась работа с Суриковым. Номер в ‘Княжьем дворе’, жарко натопленный. Он сам среднего роста. Густые волоса с русой проседью подстрижены в скобку. Жесткие, короткие и слабо вьющиеся в бороде и усах. Вид моложавый. Ему нельзя дать 65 лет (он родился в 1848). В наружности что-то простое, народное. Но не крестьянское. Закалка более крепкая, и скован он круче, чем Гр<игорий> Петров, например, несмотря на волчьи брови того и легкие глаза этого.
‘Я родом из казацкой семьи. Предки мои пришли в Сибирь вместе с Ермаком. Потом в XVII веке отселились и основали Красноярск. Я в Красноярске родился. У меня прекрасное детство было. Простор. Енисей течет на 5000 верст, а против нас в версту ширины. Тут и купанье. И под плотами нырял. А за городом холмы — посмотришь на восток и краю неведомой земле нет. Книгу у нас в семье любили. А рисовать я с самого детства начал. Еще помню, совсем маленьким был, на стульях сафьяновых рисовал, пачкал. И из дядей моих один рисовал. Мать моя не рисовала. Но раз нужно было казачью шапку старую нарисовать. Так она неувернно карандашом нарисовала — я сейчас же увидал ее.
Главное, я красоту любил. Во всем красоту. В лица вглядывался, как глаза расставлены, как они составляют черты лица. Изображение из Казанского собора? работы Шебуева было у нас, так я целыми часами смотрел на него. Не мог от протянутых рук оторваться. Всё смотрел вот, как тут рука — ладонь сбоку лепится. Комнаты у нас в доме были большие и низкие. Мне маленькому фигуры казались громадными. Я поэтому всегда старался или горизонт низко очень поместить или чтобы фону было мало, чтобы фигура больше казалась’.
Я прошу его показать мне руку. Рука у него маленькая, тонкая, не худая, с очень красивыми пальцами, сужающимися к концам, но не острыми. Линии четкие, глубокие, цельные. Линия головы четкая и короткая. Меркуриальная глубока и удвоена и на продолжении головной образует звезду, одним из лучей которой является уклонение Аполлона в сторону Луны.
Я говорю: ‘У Вас громадный запас наблюдательности. Даже то, что вы видели мельком, остается четко в глазах. Разум у Вас четкий, ясный. Он не заходит в области более глубокие и предоставляет полный простор бессознательному. Если бы не громадное развитие наблюдательности, вы бы могли быть мечтателем в искусстве, но идея, только что появившись у Вас, тотчас же облекается в формы’.
Он меня перебивает: ‘Да, вы вполне правы. Вот у меня было так: в Сибири я ночевал в холодной избушке, дождь шел. И явилась вдруг мысль: кто же это так же сидел в избушке?.. Меншиков… Сразу всё пришло. Так всю композицию целиком увидел. Только еще не знал, как я княжну посажу. И вот свеча представилась, и белая рубаха. Отсюда вся ‘Казнь стрельцов’ пошла. Увидел ворону с раскрытыми крыльями на снегу. Долго не мог этого пятна забыть. Отсюда ‘Боярыня Морозова’ вышла’.
Кроме того, рука Сурикова выражает редкую непосредственность. Холм Венеры только у самой линии жизни прегражден несколькими отрывочными линиями, указывающими лишь на внешнее случайное замыканье перед людьми. Линия сердца главным руслом недалеко огибает Сатурна, но боковой и очень четкой линией узорно проходит через весь холм Юпитера и направляется к самому центру пальца, знаменуя сердце благосклонное и благородное. В заключение он говорит мне:
‘Я сам знаю. Мне всегда хотелось знать о художниках то, что Вы хотите обо мне сделать. И не находил таких книг. А я Вам о себе всё расскажу по порядку. Ведь я сам писать не умею. Думал, так моя жизнь и пропадет вместе со мною. А тут все-таки кое-что и останется’.
5 янв<аря>.
Второе свидание с Суриковым. Он, видимо, приготовился к нему. Достает книги и рукописи. Мы начинаем говорить о роде его. Он достает статью о Красноярском бунте против воеводы Дурново, читает вслух отрывки, при каждом казацком имени восклицая: ‘Это ведь родственники всё мои’, ‘С Многогрешными я учился’, ‘Это мы-то воровские люди’. Предки его были с Дона. Суриковы еще сохранились в Верхне-Ягирской и Кундрюченской станицах. Основали Красноярск в 1622 г. ‘После, как они Ермака потопили — пошли вверх по реке, основали Енисейск, потом красноярские Остроги — так места укрепленные часто казаками назывались’. Но скоро он отвлекается от исторических справок и начинает говорить о себе: ‘У нас народ другой, чем в России: вольный, смелый. В семье у нас все казаки. До <18>25 г. простыми казаками были, а потом офицеры пошли. А раньше все сотники, десятские Суриковы. Дед мой Александр Степанович был полковым атаманом. Подполье у нас было полно старыми казацкими костюмами, еще старой екатерининской формы. Кивера с помпонами. Не красные еще мундиры, а синие. Помню, еще мальчиком, как только войска идут, сейчас к окну — сидишь там. А внизу все мои сродственники идут, командирами. И отец, и дядя Марк Васильевич. И в окно грозят мне рукой. И край-то какой у нас. Сибирь западная плоская. А за Енисеем у нас уже горы начинаются. К югу тайга. А к северу холмы. Глинистые, розово-красные. И Красноярск — отсюда имя. Про нас говорят: ‘Красно-яры сердцем яры’. На Енисее остров Татышев и Атаманский. Этот по деду назвали. Горы у нас целиком из драгоценных камней — порфира, яшмы. Енисей быстрый, холодный, чистый. Бросишь в воду полено — его уже бог весть куда унесло. Мальчиками мы что только, купаясь, не делали. Я под плоты нырял. Нырнешь — и тебя водой внизу несет. Помню, раз я вынырнул раньше. Под балками меня волочило. Балки скользки: несло быстро, и небо мелькало в щели синее. Вынесло, однако. А на Каче плотины были, так мы оттуда, аршин 6-7 высоты, по водопаду вниз ныряли. Нырнешь, и вместе с пеной до дна несет, бело всё в глазах: и надо на дне в кулак песка захватить, чтобы показать. Песок чистый, желтый. А потом с водой на поверхность вынесет. Лет 8-ми меня отец на охоту с собой брал. Лесами мы ходили.
А вот первое, что у меня в памяти осталось, это наши поездки зимой в Торгошинскую станицу. Мать моя из Торгошиных была. А Торгошины по ту сторону Енисея перед тайгой жили. Старики жили нсделеныс. Семья была богатая. Они торговые казаки были, торговлей занимались. Чаи возили от Томска до Иркутска. Старый дом помню. Мощеный двор был. Там в Сибири тесаными бревнами дворы мостят. Там весь воздух казался старинным. И песни пели старинные. Старые иконы и костюмы. И сестры мои двоюродные, девушки совсем такие, как в былинах поется. Двенадцать их девушек было в семье. Рукоделием они занимались, гарусом вышивали, на пялицах вышивали. Пели песни тонкими певучими голосами. Дочери дяди Степана Таня, Фаля, Маша…
Вот помню — едем через Енисей зимой. Сани высокие. Мать не позволяла выглядывать. А все-таки через край посмотришь: глыбы ледяные столбами стоймя кругом стоят, точно дольмены. Енисей на себе лед сильно ломает, друг на друга их громоздит. Пока по льду едешь, то сани так с бугра на бугор и кидает. А станут ровно идти, значит на берег выехали. Вот на том берегу я в первый раз видел, как ‘Городок’ брали. Мы от Торгошиных ехали. Толпа была. Городок снежный. И конь черный прямо мимо меня проскочил, помню. Это, верно, он-то у меня в картине и остался. А потом много ‘городков снежных’ видел. По обе стороны народ стоит. А посреди снежная стена. А лошадей от нес отпугивают криками, бьют. И вот, чей первый конь сквозь снег прорвется. А потом приходят люди, что городок делали, денег просить. Ведь художники. Так они и пушки ледяные, и зубцы — все сделают.
Помню, как старики Феод<ор> Егор<ович>, Матв<сй> Егор<ович> гулять начнут и на двор в халатах шелковых выйдут и поют: ‘Не белы снеги’. Дядя Степан Феодор<ович> с длинной черной бородой. Это он у меня-то был в ‘Стрельцах’ — тот, что, опустив голову, сидит, ‘как агнец, жребию покорный’.
Там старина была. У нас другое дело. Дом новый. Старый суриковский дом, вот о котором в истории Красноярского бунта говорится, я в развалинах помню. Там уже не жил никто. Потом он во время пожара сгорел. А наш новый был — в 30-х годах построенный.
Дяди Марк Васильевич и Иван непокорные были. Когда после смерти дедушки другого атаманом назначили, им частенько приходилось на гауптвахте сидеть. Они оба молодыми умерли. От чахотки. На парадах простудились. Времена были николаевские. При сорокаградусных морозах в одних мундирчиках. А богатыри были. Помню похороны Марка Васильевича, лошадей его за гробом вели. Мы, дети, ему, когда он в гробу лежал, усы закрутили, чтоб у него геройский вид был. Они образованные были. Много книг выписывали. Журналы ‘Современник’ и ‘Новоселье’ получали. Я Мильтона ‘Потерянный Рай’ читал в детстве. Пушкина и Лермонтова. Лермонтова очень любил. Дядя Иван Васильевич на Кавказ одного из декабристов переведенных сопровождал. Вот у меня есть еще шашка, что тот ему подарил. Так он оттуда в восторге от Лермонтова вернулся. Я из их ссыльных сам, когда мне 13 лет было, Петрашевского-Буташсвича видел. Мать всегда в старый собор ездила причащаться. Так она там декабристов Бобрищева-Пушкина и Давыдова видела. Они всегда впереди всех в церкви стояли, шинели с одного плеча спущены. И никогда не крестились. А во время ектеньи о Николас I демонстративно уходили из церкви.
Жизнь в Сибири была жестокая. Совсем XVII век. Казнили. Плетьми наказывали. Я мальчиком еще бегал смотреть. Разбои всегда. На ночь как в крепость запирались. Вот моей матери приданое украли. Я помню — еще совсем маленьким был. Спать мы легли. Я у отца всегда ‘на руке’ спал. Брат, сестра. А старшая сестра Елисавета от первого брака в ногах спала. Утром мать просыпается: ‘Что это, — говорит, — по ногам дует?’ Смотрим, а дверь разломана. Так грабители через нашу комнату прошли. Ведь если б кто из нас проснулся, так они всех бы нас убили. Но никто не проснулся, только сестра Елисавета помнит, что точно ей кто-то ночью на ногу наступил. И все с собой унесли. Потом еще платки по дороге на заборе находили. Да матери венчальное платье на Енисее пузырями всплыло — его потом к берегу прибило. А все остальное так и погибло. Вот у меня тут, я вам покажу, немного осталось’.
Он достает узелок и вытаскивает несколько кусков шелковых и парчевых тканей. ‘Вот этот платок бабушка моя на голове всегда носила’. Трехугольный — половина квадратного разрезанного от угла до угла, платок из парчевой материи, красновато-лиловыый с желтизной, и золотым тканьем, платок хранит жесткие, привычные складки, которыми он ложился вокруг лица. ‘Это, значит, для двух сестер купили, но пополам разрезали’. Тут же он достает портрет (фо<то>граф<ию>) своей матери в гробу. Она лежит с лицом старой крестьянки в крестьянском платке на голове. Лицо кажется спокойным и монументальным. В нем и кованость, и чеканка. Морщины глубокие и прямые. В<асилий> Ив<анович> типом походит на нее. Затем он рассказывает о других случаях опасности от разбойников: как рабочий ломился к ним пьяный в кухню и зарезать хотел, как они успели запереться и через окно позвать из казачьего приказа казаков. Как, сдучи с матерью (ему было 17 лет), из тайги вышел человек в красной рубахе и поворотил лошадей в тайгу, молча. ‘Потом мама слышит, он кучеру говорит: ‘Что ж, до вечера управимся с ними?’ Тут мать раскрыла руки и начала молить: возьмите все, что есть у нас, только не убивайте. А в это время навстречу священник едет. Тот человек в красной рубашке соскочил с козел и в лес ушел. А священник нас поворотил назад, и вместе с ним мы на ту станцию, откуда уехали, вернулись. Я только тогда проснулся. Все время спал’.
Разговор переходит к первым живописным опытам: ‘Очень я красоту композиции любил. И в картинах старых мастеров больше всего композицию чувствовал. А потом начал ее и в природе всюду видеть. Я гравюры всегда срисо<вы>вал. И тонко-тонко. ‘Благовещенье’ Боровиковского и ‘Ангела Молитвы’ Неффа. Рисунки Рафаэля и Тициана. У меня много этих рисунков было. А теперь только три осталось. Все в Академии пропали. Я их вам покажу. А вспоминаю, дивные рисунки были. Так тонко сделанные. Когда меня в Академию хотел губернатор Замятнин определить, — я их все собрал, их туда отправили. А ответ пришел: если хочет ехать на свой счет — пусть едет, а мы его <на> казенный счет не берем. А потом, когда я приехал уже в Петербург, меня спрашивает профессор Шренцер: ‘А где же ваши рисунки?’ Перелистал. ‘Это? — говорит. — Да за такие рисунки вам даже мимо Академии надо запретить ходить’. И потом у него все эти рисунки так и пропали’.
8 янв<аря>.
Суриков продолжает свой рассказ: ‘Мне лет 6 было, когда отца перевели в Бузимекую станицу в 1854 г. Вот там у меня впечатления природы начались. Помню, и рисовал уже тогда. Петра Великого с черной гравюры рисовал. А краски от себя. Мундир синькой, а отвороты брусникой. Оттуда меня в Красноярск в наш старый дом привозили.
Дядя Марк Васильевич, он уже болен тогда был, вслух мне ‘Юрия Милославского’ читал. Это первое литературное произведение, что в памяти осталось. Я так пот, прижавшись к нему под руку, слушал. Помню, все мне представлялось, как это Омляш в окошко заглядывал. Марк Васильев<ич> в декабре умер. 11 декабря. Так и помню, как он читал. Невысокая комната с сальной свечкой. А грамоте я уже после его смерти 8<-ми> лет учиться начал. В Бузиме мне было вольно жить. Верхом я ездил. Пара у нас лошадок была: Соловей и рыжий конь. Разя через голову лошади полетел. Охотился уже с кремневым ружьем. В школу в приходское училище меня с 8 лет отдали. Интересное тут со мной событие случилось. Вот я Вам расскажу. Пошел я в училище. А мать мне рубль пятаками дала. А в училище мне идти не захотелось. А тут дорога разветвляется по Каче. Я и пошел по дороге в Бузим. Вышел в поля. Пастухи вдали. Я верст шесть прошел. Потом лег на землю, стал слушать, как в ‘Юрии Милославском’, нет ли за мной погони. Вдруг вижу вдали пыль. Глядь, наши лошади. Мать едет. Я от них, с дороги свернул, прямо в поле. Остановили лошадь. Мать кричит: ‘Стой! Стой! Ведь это наш Вася!’ А на мне такая маленькая шапочка была, монашеская. ‘Ты куда?’ И отвезли меня назад в училище.
А на охоте я в первый же раз птичку застрелил. Сидела она, я прицелился, она и упала. И я очень возгордился. И раз от отца отстал. Подождал, пока он за деревьями мелькает, и один остался в лесу. Иду. Вышел на опушку: а дом наш бузимский на яру, как фонарь, стоит. И отец с матерью смотрят, меня ищут. Я не успел спрятаться, он увидал меня. Отец меня драть хотел. Тянет к себе. А мать к себе. Так и отстояла меня. Мать моя удивительная была. Вот вы ее портрет видели. Она никогда меня не била. На своей свадьбе только губы в шампанском помочила. И я в нее, никогда не пил вина. И не хотелось.
Отец мой в 1859 году в Бузиме умер. Мы тогда в Красноярск вернулись. Меня в уездное училище отдали. Я четыре класса прошел, курс кончил. Вот там учитель был рисования Гребнев. Он из Академии был. У нас иконы писал на заказ. О Брюллове мне рассказывал, об Айвазовском, как тот воду пишет — что совсем как живая. Я потом его кавказские виды видел, уже когда художником был: ведь это благоухание, как формы облаков знал. Так вот Гребнев меня учил рисовать. Чуть не плакал надо мною. Приносил гравюры, чтобы я с оригинала срисовывал. А потом брал меня с собою и акварельными красками заставлял сверху холма город рисовать. Плен-Эр. Мне 11 лет было.
А лучше мне всего в Бузиме было. Это к северу от Красноярска 60 верст. Место степное. Село. Из Красноярска целый день лошадями ехали. Окошки там слюдяные. Песни, что в городе не услышишь. Масляные гулянья. Христославцы. Всё это я мальчиком 6 лет видел. В детстве я всё лошадок рисовал, как все мальчики. Только ноги всё у меня не выходили. А у нас был работник Семен, простой мужик. Он меня научил ноги рисовать. Начал их по суставам рисовать: вижу, гнутся у его коней ноги, а у меня никак не выходило. Это у него анатомия, значит’.
Тут Вас<илий> Ив<анович> вытаскивает ряд своих детских и юношеских рисунков. Это акварельные копии с гравюр (‘Благовещение’ Боровиковск<ого>, ‘Ангел Молитвы’ Неффа). ‘Ведь вы посмотрите, какая тонкость. Вид. Это удивительно сделано. Я помню, рисовал. Не выходило все. Я плакать начинал. А сестра Катя утешала: ‘Ничего, выйдет!’ И я еще раз начинал, и выходило. И ведь краски здесь мои. Я это с черных гравюр рисовал. А потом в Петербурге смотрел — ведь похоже, угадал. Ведь вот как эти складки тонко здесь. И ручка. Очень эта ручка мне нравилась. Так тонко лепится…
А вот я Вам еще расскажу. Там в Сибири у нас такие проходимцы бывают. Появится неизвестно откуда, потом уедет… Вот один такой на лошади проезжал. Прекрасная была лошадь у него, Васька. А я сидел рисовал. Предлагает: ‘Хочешь покататься — садись’. Я и на его лошади катался. А раз он приходит, говорит: ‘Можешь икону написать?’ У него, верно, заказ был. А он сам-то рисовать не умеет. Приносит большую доску разграфленную. Достали мы краски немного, краски четыре. Красную, синюю. Растерли их. И стал я писать. Богородичные праздники (?). Как написал, понесли ее в церковь святить. У меня сильно зубы болели. Но я все-таки побежал ее смотреть. Несут ее на руках. Она такая большая. А народ крестится. Ведь икона… освященная… И под икону ныряют, как под чудотворную. А когда святили ее, священник отец Василий (?) спросил: ‘Это кто же писал?’ — Я, — говорю. ‘Ну, впредь икон не пиши’. А потом, когда в Сибирь приезжал, ее смотрел. Брат говорит: ‘Ведь икона твоя всё у того купца. Поедем посмотреть’. Оседлали коней, поехали. Посмотрел я на икону: так и горит. Краски такие полные, цельные: большими синими, красными пятнами. Очень хорошо. Ее у него красноярский музей хотел купить. Ведь не продал. Говорит: ‘Вот я ее поновлю. Еще лучше будет’. Меня такая тоска взяла…
После окончания уездного училища поступил я в четвертый класс гимназии, тогда в Красноярске открылась. Но курса не кончил. Перейдя в 7 класс, я в Петебург уехал. Один золотопромышленник, Петр Иванович Кузнецов, взял меня в Петербург. А я ведь еще до него план составлял идти пешком в Петербург. У нас ведь средств не было. Мыс матерью план составляли. Пойду я с обозами. Она мне 30 р. давала. Так и решили. Раз я пошел в собор. А я ничего не знал, что Кузнецов обо мне знает. Он ко мне в церкви подходит и говорит: ‘Я твои рисунки знаю, я тебя в Петербург беру’. Я прибежал к матери. Говорит: ‘Ступай, я тебе не запрещаю’. Я через 3 дня и уехал. 11 декабря 1868 года. Морозная ночь была. Звездная. Улицу так помню. И мама темной фигурой у ворот стоит. Кузнецов рыбу в Петербург посылал. В подарок министрам. Я с обозом и поехал. 4 месяца мы ехали. Больших рыб везли. Я на верху воза на большом осетре сидел. В тулупчике мне было холодно. Коченел весь. Вечером приедешь, пока отогреешься. Водки немного мне дадут. Тут уже спим — иначе нельзя. Потом в пути я себе доху купил.
Барабинские степи пошли. Едут там с одного извозчичьего двора до другого. Когда запрягают, то ворота на запор. Готово? Ворота настежь. Лошади так <и> вылетят. В снежном клубе так и мчатся. И вот еще было у нас приключение. Может, не стоило бы рассказывать? Да нет, расскажу. Подъезжали мы уже к станции. Большое село сибирское у реки внизу. Огоньки уж горят. Спуск был крутой. Я говорю: ‘Надо лошадей держать’. Мы с товарищем подхватили пристяжных, а кучер коренника. Да какой тут. Влетели в село. Коренника он, что ли, неловко повернул. Только мы на всем скаку вольт сделали прямо в обратную сторону, и все так и посыпались. Так я… Там окошки пузырные — из бычачьего пузыря делаются. Так я прямо головой в такое окошко угодил. Как был в дохе — так прямо внутрь избы влетел. Старушка там стояла, молилась, она как закрестится. А ведь не попади я головой в окно, наверное бы насмерть убился. И рыба вся рассыпалась. Толпа собралась. Подбирать помогали. Собрали всё. Там народ честный.
19 февраля 1869 г. мы приехали в Петербург. На Владимирском остановились на углу Невского. Гостиница ‘Родина’. До самого Нижнего мы на лошадях ехали 4 1/2 тысячи верст. Там я доху продал. Оттуда уже жел<езная> дор<ога> была. В Москве я только один день провел. Соборы видел’.
12 янв<аря>.
Наша беседа с В<асилисм> И<вановичсм> начинается разговором о казнях.
‘Мощные люди были, сильные духом. Размах во всем был широкий. Декабристы интеллигенцию в Сибири очень подняли. Потом в 30-х годах приискатели появились. А нравы жестокие были. Казни и телесные наказания на площадях публично происходили. Бывало, идем мы детьми из училища. Кричат: ‘Везут! Везут!’ Мы все на площадь бежим за колесницей. Палачей дети любили. Они там прохаживаются в красных рубахах, широких портах. Геройство было, размах в ударе. Вот я Лермонтова понимаю. Помните, как у него о палаче: ‘Палач весело похаживает…’. И преступники так относились. Сделал, значит расплачиваться нужно. Молча терпели. И к палачам было другое отношение. Красота во всем была. И ужаса никакого не было. Скорее восторг. Нервы всё выдерживали. Ведь это теперь дряблые люди.
Мальчиком я в Красноярске покучивал с товарищами. И водку тогда пил. Раз 16 стаканов выпил. И ничего. Весело стало. Помню, как домой вернулся, мать меня со свечами встретила. Только это Вы не пишите про меня, что я водку пил… Двух товарищей моих в то время убили. Был товарищ у меня — Митя Бурдин. Едет он на дрожках. Как раз против нашего дома лошадь у него распряглась. Я говорю: ‘Митя, зайди чаю напиться’. Говорит, некогда. Это 6 октября было. А 7-го, земля мерзлая была, народ бежит, кричат: ‘Бурдина убили!’. Я побежал с другими. Вижу, лежит он на земле голый. Красивое, мускулистое у него тело было. И рана на голове. Помню, подумал тогда: вот если Дмитрия Царевича буду писать, его так напишу. Его казак Шаповалов убил. У женщин они были. Тот его заревновал. Помню, как на допрос его привели. Сидел он так, опустив голову. Мать его спрашивает: ‘Что ж это ты наделал?’ ‘Видно, — говорит, — черт попутал’. У нас совсем по-иному к арестованным относились. Помню, раз женщину-мужеубийцу к следователю привели. Она у нас в доме сидела. Матери ночью понадобилось в подвал пойти. Она всегда всё сама делала. Не держала прислуги. Говорит ей: ‘Я вот одна. Пойдем, подсоби мне’. Так вместе с нею и пошла. Ничего.
А другой у меня был товарищ: Петя Чернов. Мы с ним франты были. Шелковые шаровары носили, поддёвки. Шапочки ямщицкие. Оба кудрявые. Заходит он в первый день Пасхи. Лед еще не тронулся. Говорит: ‘Пойдем на Енисей в прорубь рыбу ловить’. ‘Что ты? в первый-то день праздника?’ И не пошел. А потом слышу, Петю Чернова убили. Поссорились они. Его бутылкой по голове и убили, и под лсд спустили. Я потом его в анатомическом театре видел. Распух весь. И волоса совсем слезли: голый череп.
Широкая жизнь была. Рассказы разные ходили. Священника раз вывезли за город. Раздели. Говорили, что это демоны его за святую жизнь мучили. Разбойник под городом в лесу жил, вроде как Соловья Разбойника. И в девушках была красота особенная: древняя, русская. Крепкие, сильные. Волосы чудные. Вес здоровьем дышало. Дед был в Туруханеке сотником. Там ясак собирал, присылал нам. Дом наш строился соболями и рыбой. Тетка ездила к нему. Рассказывала про северное сияние. Солнце, как медный шар. Когда уезжала, он ей полный подол соболей наклал. Когда я остяков рисовал: совсем северо-американск<ие> индейцы. И повадка такая, и костюм. Татарские могильники со столбами. Они там курганами называются’.

——

‘Семья у нас была небогатая. ‘Суриковская заимка’ была — покосы. К музыке у меня любовь от отца. Он был певчим у губернатора Енисейской губернии. Тот его всюду с собой возил. Помню, он в дст<с>твс ‘кантики’ пел. Он в 1859 (род<ился> 1804) умер. В Бузиме. Мама потом на могилу его ездила плакать. Меня с сестрой Катей брала. Причитала на могиле по-древнему. Мы ее всё уговаривали, удерживали. Когда мы в Бузиме жили, то я домой только на побывку приезжал. А жил первый год у атаманских Алекс<андра> Степ<ановича>, он-то уже помер тогда. А потом у крестной Ольги Матвеевны Дурандиной. У атамана в дому были картины масляные в старинных рамах. Одна была: рыцарь умирающий, дама ему платком рану затыкает. А потом два портрета: генерал-губернато<ро>в Лавинского и Степанова. У Дурандиной тоже была большая масляная картина, саженная. Фигуры до колен: старик Ной благословляет Иафета и Сима, тоже стариков, а Хам черный в стороне стоит. А на другой Давид с головой Олоферна. Картины эти Хозяинова были, ведь он живописец был.
Александр Степан<ович>, атаман, умер в 1853 г. Я его маленьким только помню. Он раз сказал: ‘Сшейте-ка Васе шинель. Я его с собою на парад буду брать’. Он на таких дрожках с высокими колесами ездил…’
(Нестеров рассказы<вал>: ‘Что, Вам Вас<илий> Ив<анович>, верно, про своего деда атамана рассказывал. У того лошадь старая была, на которой он всегда на охоту ездил. И так уж приноровился, положит ей между ушей винтовку и стреляет. А охотник был хороший. Никогда промаху не давал. Но как начал стареть, давно уж на охоту не ездил. Но вздумал раз оседлать коня. И он стар, и лошадь стара. Приложился. А лошадь-то и поведи ухом. Дал промах. В первый раз в жизни. Он так обозлился, что тут же лошади в ухо зубами вцепился’).
‘Приехал я в Академию в феврале. Я Вам рассказывал, как инспектор Шренцср посмотрел мои рисунки и сказал: ‘Да Вас мимо Академии пускать не следует’. А в апреле экзамен. Помню, мы с Зайцевым — он архитектором после был — гипс рисовали. Академик Бруни не велел меня в Академию принимать. Помню, вышел я. Хороший весенний день был. На душе было радостно. Рисунок свой разорвал и по Неве пустил. Поступил тогда в Школу поощрения худ<ожеств> к Дьяконову и три месяца гипсы рисовал. И научился во всевозможных ракурсах, нарочно самые трудные выбирал. За эти 3 месяца я 3 года курс прошел и осенью в головной класс экзамен выдержал. Там еще композиции не подавались. А я слышал, какие в натурном задаются, и подавал. Я пять лет пробыл в Академии. И научные классы прошел. Горностаев по истории искусств читал. Мы очень любили его слушать. Прекрасный рисовальщик был: нарисует фигуру — одной линией — Аполлона или Фавна — мы целую неделю с доски не стирали. Гстнер читал анатомию, Эвальд — русскую словесность. Клодт (?) начертательную геометрию. Я в Академии больше всего композицией занимался. Меня там композитором звали. Я всё естественность и красоту композиций изучал. Я дома себе сам задачи задавал и разрешал. Я образцов никаких не признавал. Всё сам. А в живописи только колоритную сторону изучал. Павел Петрович Чистяков очень развивал меня. Я это еще и в Сибири любил. А здесь он мне указал путь истинного колориста.
Я ведь со страшной жадностью к знаниям приехал. В Академии классов не пропускал. А на улицах всегда группировку людей наблюдал. Приду домой и сейчас зарисую, как они комбинируются в натуре. Ведь этого никогда не выдумаешь. Случайность приучился ценить. Страшно я любил ракурсы. Всегда старался дать всё в ракурсах. Они очень большую красоту композиции придают. Даже смеялись надо мною. Но рисунок у меня был нестрогий, подчинялся всегда колоритным задачам. Кроме меня только у одного ученика Лучшева, единственного, колоритные задачи были. Он сын кузнеца был. Мало развитой человек он был и многого себе усвоить не мог. И умер рано.
А профессора… Нефф и по-русски-то плохо говорил. Шамшин всё говорил: ‘Поковыряйте-ка в носу, покопайте-ка в ухе’. Первая моя композиция в Академии была — ‘Как убили Дмитрия Самозванца’. Но больше всего мне классические композиции дали. За ‘Пир Валтасара’, — как к нему пророк Даниил приходит, — я первую премию получил. Она в ‘Иллюстрации’ воспроизведена была. Она в Академии хранится. Слава Богу, еще не украли. Я в 1869 г., значит, поступил в Академию, осенью. Так Петербурга не покидал. Летом на даче на Черной Речке жил у товарища. В 73<-м> я получил 4 серебр<яных> медали, в 74<-м> научные курсы кончил. Конкурировал я на Мал<ую> Золотую медаль ‘Милосердный Самаритянин’ и получил. Потом ее Кузнецову в благодарность подарил. Она теперь в Красноярском музее висит.
А первая картина моя была: памятник Петра I при лунном освещении. Я долго ходил на Сенатскую площадь, наблюдал. Там фонари тогда в глубине горели, и на лошади блики. Ее Кузнецов тогда же купил. Она тоже в Музее Красноярском. Пока в Петербурге был, мне Кузнецов стипендию выдавал до самого конца. И премии еще брал всегда на конкурсах — то сто, то 50 р. Так что в деньгах я не нуждался и ни от брата, ни от матери ничего не получал. Петербург мне плох для здоровья был. Грудная у меня болезнь начиналась. Но в 73 г. я на лето в Сибирь поехал: Кузнецов в свое имение меня в Минусинскую степь на промыслы позвал. Всё лето я там пробыл и совсем поправился.
В 75 г. я написал Апостола Павла пред судом Ирода Антипы на большую золотую медаль. Медаль мне присудили, а денег не дали. Там деньги разграбили. Это Вл. Вс. Кос. Он всюду, где было можно, денег требовал. А потом казначея Исеева судили и в Сибирь сослали. А для того, чтобы меня за границу послать, как полагалось, денег не хватило. И слава Богу! Ведь у меня какая мысль была: Клеопатру Египетскую написать. Ведь что бы со мной было! Но я классике очень благодарен. Мне она очень полезна была и в техническом смысле, и в колорите, и в композиции. Так мне вместо заграницы предложили работу в Храме Спасителя в Москве. Раск<ра>шивать. Я там первых четыре Вселенских Собора написал. Я как в Москву приехал — прямо спасен был. Старые дрожжи, как Толстой говорил, поднялись. Работать для Храма Спасителя было трудно. Я хотел туда живых лиц ввести. Греков искал, но мне сказали: если так будете писать — нам не нужно. Ну я уже писал так, как требовали. Мне нужно было денег, чтобы стать свободным и начать свое.
Я в Петербурге еще задумал ‘Стрельцов’ писать. Все это с сибирскими воспоминаниями связалось. Как в Москву приехал, так всё передо мной встало. Очень соборы меня поразили. Особенно Василий Блаженный. Всё мне он кровавым казался. Тут я и этюд с него делал. И телеги всё рисовал. Очень я любил все деревянные принадлежности рисовать: дуги, оглобли, колеса, как что с чем связано. Для телег, в которых стрельцов привезли. Петр ведь тут между ними ходил. Один-то из стрельцов ему у плахи сказал: ‘Отодвинься-ка, Царь, тут мое место’. Я всё народ себе представлял, как он шумит: ‘подобно шуму вод многих».
Затем разговор переходит на детство Петра I, на убийство Нарышкиных, как мо<ло>дой Нарышкин прятал<ся> под периной, когда его искали. Суриков, говоря об этом, волнуется, видимо, представляя себе душевное состояние того: ‘Вот я помню. Только нет… Вы этого не записывайте: мы еще в Красноярске пошли б…. раздевать. И вот кто-то крикнул: ‘Парни идут!’ Мы спасались от них. Ночь была лунная, морозная. Мы долго бежали от них по улице. Я за ворота кинулся, спрятался. И вот слышал, как они мимо меня бегут, и не знал, заметят или нет’.
Потом говорим о 1905 г.
‘Я в жизни раз Иоанна Грозного видел. В 1897 г. раз на Зубовском бульваре ввечеру сидел. Человек, вижу, идет с палкой, отхаркивается. В шубе. Сгорбленный. И на меня поглядел. Глаза вовсе не свирепые, только проницательные и умные. Вот, подумал, Иоанн Грозный. Если бы писал его, непременно таким бы написал. Но не хотелось тогда писать — Репин уже написал’.
Разговор переходит на Репина, на изображение крови, на смертную казнь.
‘Я два раза смертную казнь видел. Раз трех мужиков за поджог казнили. Один высокий парень был вроде Шаляпина, другой старик. Женщины лезут, плачут. Родственницы их. Я близко стоял. Их на телегах в белых рубахах привезли. Дали залп. На рубахах красные пятна появились. Два упали. А парень стоит. Потом и он упал. А потом вдруг, вижу, подымается. Еще дали залп. И опять подымается. Это такой ужас, я Вам скажу… Потом один офицер подошел, приставил револьвер, убил его. Вот у Толстого, помните описание, как поджигателей в Москве расстреливали. Там у одного, когда в яму свалили, плечо шевелилось. Я его спрашивал: ‘Вы это видели, Лев Николаевич?’ Говорит — по рассказам. Только я думаю — видел. Не такой человек был. Это он скрывал. Наверное видел.
Еще раз я видел, как поляка казнили — Флерковского. Он во время переклички ножом офицера пырнул. Военное время было. Его приговорили. Мы, мальчишки, за телегой бежали. Его далеко за город везли. Он бледный вышел. Всё кричал: ‘Делайте то же, что я сделал’. Рубашку поправил. Ему умирать, а он рубашку поправляет. У меня прямо земля под ногами пошла, как залп дали.
Помню, одна женщина своего мужа убила — извозчика. Ее драли. Она думала, ее в юбках будут драть. На себя много надела. Так с нее палачи, как юбки сорвали, они по воздуху, как голуби, летели. Весь народ хохотал. А она, как кошка, кричала. А то еще одного за троеженство клеймили, а он всё кричал: ‘Да за что же?’. Помню, еще одного драли. Он точно мученик стоял. Не крикнул ни разу. А мы все — мальчишки — на заборе сидели. Сперва тело красное стало. А потом синее. Одна венозная кровь текла. Спирт им нюхать дают.
На палачей мы, как на героев, смотрели. По именам их знали: какой Мишка, Сашка. Рубахи у них красные. Они так перед толпой похаживали. Расправляли плечи. Мы на них с удивлением смотрели. Это необыкновенные люди какие-то. {Далее зачеркнуто: ‘(Когда я стрельцов писал, я целые ночи не спал. Боялся ночей. Всё мне это снилось. Кровь видел. Запах крови чувствовал)’.}
Эшафот недалеко от училища был. Там на кобыле наказывали плетьми. Вот теперь скажут— воспитание. А ведь это укрепляло. И принималось то, что хорошо. Меня всегда красота в этом, сила поражала. Черный эшафот, красные рубахи — красота! И сила какая бывала у людей. Сто плетей выдерживали, не крикнув. Помню, татарина наказывали. Он храбрился очень. А после второй плети начал кричать. Народ смеялся очень.
Кулачные бои помню. На Енисее зимой устраивались. И мы мальчиками дрались. Уездное и Духовное училища были в городе, так между ними антогонизм был постоянный. Мы всегда Фермопильское ущелье себе представляли: спартанцев и персов. Я Леонидом Спартанским всегда был’.
17 января.
Беседа начинается с Сибири. В<асилий> И<ванович> с восторгом вспоминает: ‘Иглы в воздухе от мороза. Дохнуть нельзя’… Вспоминает: кладбище над Енисеем. ‘Красивое место. Атаманская могила, там купец ему красивую могилу сделал’.
Потом разговор переходит снова на казни и на изображение крови.
‘Ведь когда я ‘Стрельцов’ писал, я ночи спать не мог. Всё кровь во сне видел и казни. Боялся ночей. Запах крови всё мне чувствовался. У меня в картине крови не изображено, и казнь не начиналась. А я ведь это всё в себе переживал’.
Разговор переходит на Репина и на катастрофу с его картиной. За несколько дней до ее порчи мы мельком говорили с В<асилием> И<вановичем> об ней. За 2 дня я забежал к нему, чтобы показать раньше мою статью ‘О смысле катастрофы, пост<игшей> кар<тину> Р<спина>‘.
От него повез в редакцию. Он всё говорил: ‘Ах, если б только напечатали. Это очень нужно сказать’. Накануне она появилась в ‘Утре России’.
‘Вот у Репина сгусток крови черный, липкий. Разве это так бывает? Ведь это он только для страху. Она широкой струей течет, алой, светлой. Это через час она так застыть может. Я бы композицию не так написал. Я бы их отодвинул влево, чтобы размах был. А с другой стороны, чтобы стул был опрокинут.
Помню, как ‘Стрельцов’ я уже кончил почти. Приезжает Илья Еф<имович> посмотреть и говорит: ‘Что же у вас ни одного казненного нет? Вы бы вот здесь на виселице бы на правом плане повесили бы хоть’. Как он уехал, мне и захотелось попробовать. Я знал, что нельзя, а хотелось знать, что получилось бы. Я пририсовал мелом фигуру стрельца повешенного. А тут нянька в комнату вошла, как увидела, так без чувств и грохнулась. Да разве так можно? Еще в этот день П.М. Третьяков заехал. ‘Что, — говорит, — вы картину всю испортить хотите?’ Да чтобы я так свою душу продал?’
Разговор переходит на манеру работы. Я спрашиваю о палитре: Вас<илий> Ив<анович> употребляет охры, кобальт, ультрамарин, сиену нат<уральную> и жженую, оксид руж, кадмий темн<ый> и оранж<евый>, краплаки, изумрудн<ую> зелень, индейск<ую> желт<ую>.
Зелень изумр<удную> только для драпировки — не в тело. Тело только охрами, краплаком и кобальтом. Черные составляет из ультрамарина, краплака и индейск<ой> желтой. Иногда персик<овую> черную: умбра редко. Белила кремницкие.
‘Всё с натуры писал: и сани, и дрова. Мы на Долгоруковской жили, тогда ее еще Новой Слободой звали, у Подвисков. Там всегда в переулках глубокие сугробы были и ухабы. Я за розвальнями ходил, смотрел, как они след оставляют. Для ‘Боярыни Морозовой’. А Юродивого там так я прямо на снегу писал. На толкучке его нашел — огурцами торговал. Вижу — он. Такой вот череп у таких людей бывает. Говорю: ‘Идем’. Уговорил его. Идет за мной — все через столбики перескакивает. Я оглядываюсь, а он качает головой: ‘Ничего, мол, не обману’. В начале зимы было. Снег талый. Я его так на снегу и писал. Водки ему дал. И ноги водкой натер. Алкоголики они ведь все. Так он в одной холщевой рубахе босиком у меня сидел. Ноги у него даже посинели. {Далее зачеркнуто: ‘Ведь на снегу писать — всё иное’.} Я ему 3 рубля дал. Это для него большие деньги были. А он первым делом лихача нанял за рупь семьдесят пять копеек. Вот какие люди были. Икона у меня была нарисована, так он всё на нее крестился и говорил: ‘Теперь я всей толкучке расскажу, какие иконы бывают’. Так на снегу его и писал. На снегу писать — всё иное. Вон пишут на снегу силуэтами. А на снегу всё пропитано светом. Всё в рефлексах лиловых и розовых. Вон как одежда боярыни Морозовой верхняя, черная. И рубахи в толпе. Нарочно по [снегу] на розвальнях проедешь, чтобы снег развалило, а потом начнешь колею писать. И чувствуешь тут бедность крас<ок>.
Трудно очень было лицо для ‘Боярыни Морозовой’ найти. Ведь я столько его времени искал. В селе Преображенском на старообрядческом кладбище — ведь вот где ее нашел. Богомолка одна. Всё лицо мелко было. Всё в толпе терялось. А она всё победила. Такое лицо, что воистину победило. Там в Преображенском все меня знали. Даже старушки мне себя рисовать позволяли и девушки-начетчицы. Нравилось им, что я казак и не курю. А священника у меня в толпе в ‘Боярыне Морозовой’ помните? Это целый тип у меня создан. Это когда меня из Бузима учиться посылали, раз я с дьячком ехал — Варсонофием. Мне 8 лет было. У него тут косички подвязаны. Въезжаем мы в село Погорелое. Он говорит: ‘Ты, Вася, подержи лошадь, я зайду в Капернаум’. Купил себе зеленый штоф, и там уже клюкнул. ‘Ну, — говорит, — Вася, ты правь’. Я дорогу знал. А он сел на грядку, ноги свесил. Отопьет из штофа и на свет посмотрит. Точно вот у Пушкина — Варфоломей в ‘Сцене в корчме’. Ведь он знал русский народ. И песню еще Варсонофий пел. Я и слова все еще до сих пор помню:
Монах снова испугался (так и начиналось),
В свою келью отправлялся,
Ризу надевал.
Бальшу книгу в руки брал.
Очки поправлял.
Бросил книгу и очки,
Разорвал ризу в клочки,
Сам пошел плясать.
Наплясался-да до воли,
Захотел он доброй воли,
Вышел на крыльцо.
Стукнул, брякнул во кольцо —
Ворон конь бежит.
На коня монах садился,
Под монахом конь бодрился
В зеленых лугах.
Во зеленых во лужочках
Ходят девушки кружочком.
Девиц не нашел.
К честной девушке зашел.
Тут я лягу спать.
На полу монах ложился,
На перинке очутился:
Видит, что беда.
Что она да ни имела…
Съел корову да быка
Да ребенка тредьяка.
А дальше не помню. Всё у него путалось. Так всю дорогу пел. Да всё в штоф смотрел. Не закусывал, всё пил. Только утром его привез в Красноярск. Всю ночь ехали. Дорога опасная — горные спуски. А утром в городе люди смотрят — смеются’.
В<асилий> И<ванович> снова возвращается к детским воспоминаниям:
‘Я верхом рано стал ездить — с 7 лет. Помню еще, мне кушак подарили и шубу. Отъехал я. А конь всё назад заворачивает. Я его изо всех сил тяну. А была наледь. Конь поскользнулся и вместе со мною упал. Я прямо в воду. Мокрая вся шубка-то новая. Стыдно было домой возвращаться. Я к казакам пошел: меня обсушили. А то раз я на лошади через забор скакал. Конь копытом забор и задень. Я через голову и прямо на ноги стал и к нему лицом. Вот он удивился, думаю… А то еще — тоже семи лет было, с мальчишками со скирды катались, да на свинью попали. Она гналась за нами. Одного мальчишку хватила, а я успел через поскотину перелезть. Бык тоже гнался за мной. Я от него опять же за поскотину спасся, да с яра да прямо в реку — в Тубу. Собака на меня цепная бросилась. С цепи вдруг сорвалась. Но сама ли удивилась: остановилась и хвостом вдруг завиляла… Да и после случалось со мною: вот в Испании я раз заблудился. В Эскуриал поехали. Петр Петрович и говорит: пойдемте порисовать акварели. Я от него отошел. Рисовал. А потом, думаю: вот только один холм перейти… Шел, шел. Поздно ночью только на железн<ую> дорогу вышел’.
Про Тинторетто: ‘Кисть-то у него просто свистит. Черно-малиновые эти мантии…’
‘Помню, когда ‘Боярыня Морозова’ была выставлена, я на выставке был. Мне говорят: Стасов Вас ищет. И бросился это он меня обнимать при всей публике. Прямо скандал… ‘Что Вы, говорит, со мной сделали?’. Плачет ведь — со слезами на глазах. А я ему говорю: ‘Да, что Вы меня-то… (уж не знаю, что делать — неловко) вот ведь здесь ‘Грешница’ Поленова’. А Поленов-то ведь тут стоит с женой за перегородкой. Он славы тогда искал. А он громко говорит: ‘Что Поленов? Говно написал…’. Я ему: ‘Что Вы — ведь слышит…’. А Поленов, и как не стыдно ему, — письма мне ведь писал: всё направить хотел, вот вы ‘Декабристов’ напишите. Только я думаю про себя: ‘Нет, ничего этого я писать не буду’…
…Это ведь так судят: когда у меня ‘Стенька’ был выставлен, публика справлялась: где же княжна? А я говорю — вон круги-то по воде (а круги-то от весел) — только что бросил. Ведь публика так смотрит: ‘Раз Иоанн Грозный — то сына убивает, раз Стенька, то с княжной персидской’.
А Иоанна Грозного я раз видел. Ночью в Москве, на Зубовском бульваре встретил. Идет в лисьей шубе, в шапке меховой. На меня так воззрился боком. Глаза с жилками, бородка с сединой. Пил, верно, много. Совсем Иоанн. Я вот его таким вижу’.
Разговор как-то переходит на Льва Толстого.
‘Софья Андреевна заставляла Льва в обруч скакать, прорывать бумагу. Не любил я у них бывать — из-за нее. Прихожу я раз, Лев Николаевич сидит: у него на руках шерсть, а она мотает. И довольна: вот что у меня, мол, Лев Толстой делает. Противно’.
Я перевожу разговор снова на ‘Утро стрелецкой казни’.
‘По окончании работ в Храме Спасителя я за ‘Стрельцов’ принялся. Я их задумал, еще когда в Петербург ехал. Тогда еще красоту Москвы увидел. Памятники, площади — вот они мне дали ту обстановку, в которую я мог поместить свои сибирские впечатления. Я на памятники, как на живых людей смотрел, расспрашивал их: вы видели, вы слышали, вы свидетели. Только ни слова мне не говорят. Я вот в пример скажу: верю в Бориса Годунова и в Самозванца только потому, что надписи про них на Иване Великом. А вот у Пушкина — не верю: очень это красиво, точно сказка. А памятники всё сами видели: и царей в одеждах, и царевен. Живые свидетели. Стены я допрашиваю, а не книги. В Лувре вот быки ассирийские стоят. Я на них смотрел и не быки меня поражали, а то, что у них копыта стерты — значит, люди здесь ходили. Вот что меня поражает. Я в Риме, в соборе Петра в Петров день был. На колени стал над его гробницей и думал: вот здесь он лежит. Исторические кости. Весь мир о нем думает, а он здесь — тронуть можно.
Когда я ‘Стрельцов’ писал, я ужаснейшие сны видел, каждую ночь казни видел. Кровью пахнет. Проснешься и обрадуешься. Посмотришь на картину: ‘Слава Богу, никакого ужаса в ней нет’. Всё боялся, не пробужду ли в зрителе неприятного чувства. Я сам-то свят был, а вот другие…
Когда я их задумал, у меня все сразу лица так и возникли. И цветовая раскраска вместе с композицией. Я ведь живу от самого холста. От него все возникает. Помните, там стрелец с черной бородой — это Степан Феодорович Торгошин — брат моей матери. А бабы — это, знаете ли, — это у меня и в родне были такие старушки. Сарафанницы были, хоть и казачки.
А рыжий стрелец — это могильщик на кладбище был. Я ему говорю: ‘Поедем ко мне — попозируй’. Он уж занес было ногу в сани. А товарищи начали смеяться. Он говорит: не хочу. И по характеру совсем такой, как стрелец. Глаза глубоко сидящие меня поразили. Злой, непокорный тип. Кузьмой звали. Случайность. На ловца и зверь бежит. Насилу его уговорил. Он как позировал — всё меня спрашивал: ‘Что, мне голову, что ли, рубить будут?’ А меня чувство деликатности останавливало говорить тем, с кого я писал, что казнь пишу. Всё была у меня мысль, чтобы зрителя не потревожило. Чтобы спокойствие во всем было.
Петр у меня с портрета заграничного путешествия. А костюм я у Корба взял.
‘Стрельцы’ у меня в 78 году начаты были, а закончены в 81 г. А в 81 году поехал я жить в деревню — в Перерву. Жил в избушке — нищенской. И жена с детьми. Тесно. Выйти нельзя — дождь. Здесь мне всё и думалось: кто же это так вот в низкой избе сидел? И поехал я раз в Москву за холстами, иду по Красной площади. И вдруг {Далее зачеркнуто: ‘вспомнил’.} — Меншиков. Сразу всю картину увидел. Весь узел композиции. Радость была необычайная. Я о покупках забыл. Сейчас кинулся назад в Перерву. Потом ездил в имение Меншикова в Клинском уезде. Нашел бюст его. Мне маску сняли. Я с нее писал. А потом нашел еще учителя старика — Невенгловского — он мне позировал. Писатель Михеев потом целый роман из этого сделал. Раз по Пречистенскому бульвару идет, вижу, Меншиков. Учителем был математики в Первой гимназии, в отставке. В первый раз и не пустил меня. Во второй раз пустил. Позволил. На антресолях у него писал. В халате, перстень на руке, небритый — совсем Меншиков. Думаю, еще обидится — говорю: ‘Суворова с Вас рисовать буду’. А Меншикову я с жены покойной писал. А другую дочь с барышни одной. Сына писал в Москве с одного молодого человека — Шмаровина-сына. Картину в 83 году выставил.
А ‘Боярыню Морозову’ я задумал еще раньше Меншикова — сейчас после ‘Стрельцов’. Но потом, чтобы отдохнуть, Мсншикова начал. Но первый эскиз ‘Морозовой’ еще в 81 году сделал, а писать ее начал в 84 году, а выставил в 87 г. Я ее на третьем холсте написал. Первый был мал. Этот я из Парижа выписал. Я три года для нее материал собирал. Ведь Морозова у меня вся на снегу написана. Всё плэн-эр. Я с 78 года уже пленеристом стал: ‘Стрельцов’ тоже на воздухе писал. А в типе боярыни Морозовой — тут тетка одна моя — Авдотья Васильевна, что была за дядей Степан<ом> Феодоровичем — тем, что с черной бородой (стрелец). Она мне по типу Настастью Филипповну из Достоевского напоминала. Она стала к старой вере склоняться. Мать моя, помню, возмущалась: все у нес странники да богомолки. В Третьяковке это, как я ее написал.
Только я на картине сперва толпу написал, а ее после. И как ни напишу ее лицо — толпа бьет. И была у меня знакомая старушка Степанида Варфоломевна из старообрядок. Они в Медвежьем переулке жили. У них молитвенный дом был. Я с них всех этюды писал. Потом их на Преображенское кладбище выселили. И вот приехала к ним начетчица с Урала Анастасия Михайловна. Я с нее написал этюд в садике в два часа. Как вставил ее в картину, так она всех победила.
‘Персты рук твоих тонкостны, а очи твои молниеносны… Кидаешься ты на врагов, как лев…’ Это протопоп Аввакум сказал про Морозову, и больше ничего про нес нет.
Александр III подошел к картине: ‘А, это юродивый’, — говорит. Всё по лицам разобрал. А у меня горло от волнения ссохлось, не мог говорить. А другие-то, как лягавые псы, кругом.
Я на него смотрю как на представителя народа. Никогда не забуду, как во время коронации мы стояли с Боголюбовым. Я ждал, что он с другого конца выйдет. А он вдруг мимо меня — громадный — я ему по плечо был: в мантии и выше всех головой. Идет и ногами так сзади мантию откидывает. Так и остались в глазах сзади плечи. Видно сразу, что представитель всего народа. Грандиозное что-то в нем было. Я государыни и не заметил с ним рядом. А памятник этот у Храма Спасителя никуда не годится. Опекушин не понял его. Я ведь помню. И лоб у него был другой, и корона иначе сидела. А у него приземистая какая-то, и сапоги солдатские. Ничего этого не было.
Да, о картине-то… Когда общая идея-то у меня уж создалась, я материалы всё собирал. Я все по улицам за санями ходил — за розвальнями, на раскатах особенно. Я на Долгоруковской жил у Подвисков, в доме Збук. (Тогда она еще Новой Слободой звалась). Там у Подвисков в переулке всегда сугробы были, и розвальней много. Переулки там смотрел, и крыши где высокие. Церковь-то в глубине это Николы, что на Долгоруковской.
А девушку в толпе —это я со Сперанской писал, она тогда в монашки готовилась. А поп там — это с дьячка, что в Сибири-то еще, я Вам рассказывал, по воспоминанию. А те, что кланяются, — все со старообрядочек с Преображенского написаны.
Я картину начал в 1885 году писать, в Мытищах жил — последняя избушка с краю. И тут я штрихи ловил. Помните посох-то, что у странника в руках? Это странница одна проходила мимо с этим посохом. Я схватил акварель да за ней. А она уж отошла. Кричу ей: ‘Бабушка! Бабушка! Дай посох!’ Она думала, что разбойник я.
А дуги-то, телеги для ‘Стрельцов’ — это я по рынкам писал. Пишешь и думаешь, что это самое важное во всей картине. На колесах-то грязь. Раньше-то Москва немощеная была — грязь была черная. Кое-где прилипнет, а рядом серебром блестит чистое железо. И вот среди всех драм, что я писал, я эти детали любил. Всюду красоту любил. Никогда не было желания потрясти. Когда я телегу видел, я каждому колесу готов был в ноги поклониться. В дровнях-то какая красота, в копылках, в вязах, в саноотводах. А в изгибах полозьев какая красота, как они колышатся, и блестят, как кованые. Я, бывало, мальчиком еще, переверну санки и рассматриваю, как эти полозья блестят, какие извивы у них. Ведь русские дровни воспеть нужно.
…И женские лица русские очень любил, не попорченные ничем, нетронутые. Среди учащихся в провинции попадаются еще такие лица. А мужские лица по нескольку раз переписывал. Размах, удаль мне нравились. Каждого лица хотел смысл постичь. Мальчиком еще, помню, в лица всё вглядывался — думал: почему это так красиво? Знаете, что значит симпатичное лицо? Это там, где черты сгармонированы. Пусть нос курносый и скулы, а всё сгармонировано. Это вот и есть то, что греки дали — сущность красоты. А эти элементы, вот греческую красоту, можно и в остяке найти…
…Женился я в 1878 году. Мать жены была Свистунова — декабриста дочь. А отец — француз. ‘Морозову’ выставил в 87 г. А в 1888 жена умерла, 7 апреля. Я после смерти жены ‘Исцеление слепорожденного’ написал. Лично для себя написал. А потом в том же году уехал я в Сибирь. Встряхнуться. И тогда от драм к большой жизнерадостности перешел. У меня всегда такие скачки к жизнерадостности были.
Написал тогда бытовую картину: ‘Городок берут’. Необычайную силу духа я тогда из Сибири привез. А в 91 г. начал я ‘Покорение Сибири’ писать. По всей Сибири ездил, материалы собирал. По Оби этюды делал. К 95 г. кончил и выставил, а в том же году начал ‘Суворова’ писать. И случайно попал к столетию в 99 году. В 98 году ездил в Швейцарию писать этюды.
С 1900 начал для ‘Стеньки Разина’ собирать материалы, а выставил в 1907. В самую революцию попало. В Сибирь и на Дон для него ездил. С 1908 ‘Посещение царевны’. Выставил <в> 1913.
Суворов у меня с одного казачьего офицера написан. Он и теперь жив еще. Ему под 90 лет. Но главное в картине — движение — это храбрость, беззаветное движение — покорные слову полководца идут. Толстой очень против был.
А когда ‘Ермака’ увидел — говорит: это потому, что вы — верили, оно и производит впечатление. А я ведь летописи не читал… Она сама мне так представилась: две стихии встречаются. А когда я Кунгурскую летопись потом начал читать — вижу, совсем, как у меня. Совсем похоже. В исторической картине ведь и не нужно, чтобы было совсем так, а чтобы возможность была, чтобы похоже было. Суть-то исторической картины — угадыванье. Если только сам дух времени соблюден, в деталях можно какие угодно ошибки делать. А когда всё точка в точку — противно даже’.
…’Кони степные с большими головами — тарпаны’.
‘Если б я Ад писал, то сам бы в огне сидел и в огне бы позировать заставлял’.
‘…Старик в ‘Стрельцах’ — ссыльный лет 70-ти. Шел, мешок нес, раскачивался от слабости и народу кланялся.
…’Утро Стрелецких Казней’ — хорошо их кто-то назвал. Торжественность последних минут мне хотелось передать, а совсем не казнь…
…Ведь в Красноярске до железной дороги никто и не знал, что там за горами. Мать моя родилась в Торгошине — Торгошино было под горой. А что за горой — никто не знал. Было там еще за 20 верст Свищево. В Свищеве у меня родственники были. А за Свищевым 500 верст лесу до самой китайской границы. И медведей полно. И никто не знал, что там. До 50-х годов девятнадцатого столетия всё было полно — реки рыбой, леса — дичью, земля золотом.
И в золотопромышленниках размах был — эпическая была жизнь.
…Я в детстве только классическим искусством жил. Ассирийские памятники. Снимки их были у отца. Еще в Бузиме помню — мне 6 лет было. Страшную их оригинальность я чувствовал.
…У матери была художественность в определениях: посмотрит на человека и одним словом определит.
…Помню, отец говорил: ‘Вот Исаакиевский Собор открыли… вот картину Иванова привезли…’ А ведь это в Бузиме было…
В Сибири раз видел на улице Буташевича-Петрашевского. Полный, в цилиндре шел, бородка с проседью, и глаза выпуклые — огненные. Прямо очень держался. Я спросил: кто это? Политический, говорят. Его Мономаном звали. Он присяжным поверенным в Красноярске был. Щапова тоже встречал, когда он приезжал материалы собирать.
…Иванов — прямое продолжение школы прерафаэлитов — усовершенствованное. Никто не мог так нарисовать, как он. Как он каждый мускул мог проследить со всеми разветвлениями в глубину’.
Показывая этюд девушки с сильным скуластым лицом:
‘Вот царевна Софья, какая должна была быть, а не такая, как у Репина. Стрельцы разве могли за такой рыхлой бабой пойти? Их вот такая красота могла волновать, взмах бровей, быть может.
…Пугачева я знал. У одного казацкого офицера такое лицо…’.

1915 год

Париж. 1915 г. 5 марта. Вечером.
Бальмонт лежит. Я сижу рядом, опершись рукой через его ноги:
‘Да, это было в марте 1890 г. — двадцать пять лет назад. Раньше — Лариса отняла меня у моей невесты. У меня была неврастения. Я был исключен из университета. Поехал в Шую к родным. Вечером мы сидели — она положила голову на плечо… Утром, лишь зашли в мою комнату: ‘Я сейчас еду в Иваново-Вознесснск. Хочешь со мною?’ Я поехал. Она играла со мной. Обещала поцеловать. Потом поцеловала. Через 2 месяца мы были женаты. Она ревновала. После первой ночи я понял, что ошибся. Она так ревновала. Даже от матери хотела удалить меня. Наш первый ребенок умер. Мать ей сказала: ‘Это ваша собственная вина’. Это было несправедливо. Ребенок умер от менингита. Лариса бросила салфетку в потолок и сказала: ‘Нога моя больше не будет в этом проклятом доме’. Отец подошел к ней. Он был тогда накануне самоубийства. Он, честнейший человек, был тогда обвинен в растрате — он был председатель земской управы. Пропало 20 тысяч. Потом оказалось, что бумаги завалились за шкаф… Дурак секретарь. Но это позже узналось… Я ему сказал — я еду с Ларисой. Мы поселились в номерах ‘Лувр и Мадрид’ против дома генерал-губернатора. У меня неврастения была еще хуже. Психиатр Корсаков мне прописал водолечение. Но мне лучше не стало. Когда Лариса заходила в магазин, а я ее ждал на улице, я вдруг ловил себя на мысли, что, если бы она сейчас умерла, я бы мог жить. Нам мой товарищ, студент, принес ‘Крейцерову Сонату’. Она тогда только что вышла. Еще сказал: ‘Только не поссорьтесь’. Я читал ее вслух. И в том месте, где говорится: ‘Всякий мужчина в юности обнимал кухарок и горничных’, — она вдруг посмотрела на меня. Я не мог и опустил глаза. Тогда она ударила меня по лицу. После я не мог ее больше любить. В нашей комнате, где две кровати стояли рядом, я чувствовал себя стариком. Мне всё мерещился длинный коридор, сужающийся, и нет выхода. Мы накануне стояли у окна в коридоре номеров. Она, как будто отвечая на мою мысль, сказала: ‘Здесь убиться нельзя, только изуродуешься’. На другой день я в это окно бросился. Страшно было через подоконник перелезть. Я бросился бежать по коридору от самой двери. Потом, когда голова в воздухе начала вниз переворачиваться, я увидел в противоположном окне мужика, который мыл стекла. Мелькнула мысль, а вдруг я упаду на кого-нибудь… Я потерял сознание. Когда я очнулся, вдруг понял, что это было неверно. Тогда я закричал. И моему крику из окна ответил такой же крик, ей уже сказали. У меня был рассечен весь лоб, разорван глаз. Кисть левой руки окровавлена, сломан мизинец, правая рука, нога переломаны. Доктора зашили мне лоб и глаз. Сказали, что нога зарастет, но рукою я никогда не буду владеть. И всё оказалось неверно. Рукою я владею. А нога не зарас<та>ла 6 недель, и еще 6, и еще. Там был восьмидесятилетний старик — у него скорее зарос перелом, а в моем молодом организме не было совсем сил. Лариса приходила ко мне и упрекала меня. Было лето. Она томилась в Москве. Ей хотелось уехать. А у меня было отчаяние. Мне мать присылала куропаток и зайцев. Я нарочно глотал большие острые кости, чтобы умереть. Но не знаю, что со мной сделалось. Только в августе я стал ходить с костыликом… Я до этого издал свою первую книгу, которую потом уничтожал. Всё издание стояло у меня в комнате. Она была издана на мой счет. У нас денег не было. Лариса меня упрекала ею. Мне казалось, что в комнате лежит труп убитого мною человека. Потом мы жили на Долгоруковской, в доме Зайченко — в той квартире, где ты жил ребенком. На следующую весну у меня был прилив сил. Мы поехали на дачу. У меня оказалось 100 рублей, и я купил много книг. Я в это лето изучил 4 языка: французский, немецкий, итальянский и норвежский. Мне стало невыносимо там. Я уехал в Москву. Жил в меблированных комнатах на Знаменке против Румянцевской библиотеки. Денег опять не было. Я три месяца питался чаем. Да на обед спрашивал себе супу, а <1> оставлял на вечер. Я прочел тогда все Ибсена и Мопассана — в оригинале. Два писателя, которые на меня имели самое освобождающее влияние. Б<ыть> м<ожет,> Мопассан даже большее. Я понял, что можно желать и любить без раскаяния. Помню, ко мне пришли вечером четыре курсистки. Одна из них была переводчица Маслова. Они ушли, а она вернулась — забыла муфту. И вдруг у меня мелькнула мысль, знаешь, вот здесь (он показал за ухом). Я пошел ее проводить. Мы пошли к ней ужинать. Я купил 1/2 бут<ылки> коньяку. В эту ночь мы обнимались. Когда я в 7 час<ов> утра возвращался домой по Тверскому бульвару, я хохотал. Дьявольским хохотом, громко. Дворник, что подметал, подошел, положил руку: ‘Что с Вами, барин?’ С меня вдруг все соскочило сразу. Вся прежняя, многих лет, застенчивость, когда я был другом девушек и не смел к ним прикоснуться. И меня тогда не любили. Ведь нельзя полюбить совсем чистого в себе человека. Тут я всё сразу сбросил с себя, сразу почувствовал, что теперь могу подойти к любой женщине и что ни одна теперь не сможет мне противиться. Я подходил, зная, что уйду. И все-таки у каждой оставлял свою свободу. Ах, как трудно было уйти от Ларисы. Я раз сказал ей: ‘Я тебя больше не люблю, нам надо расстаться’. Она так согнулась в кресле и повторяла: ‘Чайка! Чайка!!.’ Лариса — значит чайка. Т. с. что и она такая же бесприютная. Это было так невыносимо, что я подошел и сказал: ‘Я это сказал, чтобы испытать тебя. Это шутка’. Она сделала вид, что поверила. Потом, когда я встретил Катю, — это стало совсем невыносимо’.
Этому разговору на диване предшествовала такая сцена. Когда мы вошли в комнату и заперли дверь, Баль<монт> вдруг подошел ко мне, положил мне руки на плечо и сказал решительно: ‘Макс, это так больно, так унизительно (вино). Это было вчера. Я даю тебе клятву, что больше никогда не коснусь вина, ни одной капли. Вот теперь. Клянусь тебе. Это я на тебя с завистью смотрел. Ты так легко и свободно отказываешься от него, без всякого аскетизма. Мне всегда казалось, что неловко отказываться’.
Потом мы долго говорили о любви, о ревности, о рабстве, о Е<лене>.

1916 год

1916. Январь. Париж.
Ривера. Огромный, тяжелый. Надбровные дуги крыльями. Короткие, жесткие, черные волосы по всему черепу, вместительному, но местами смятому и вдавленному пучками. Борода по щекам вокруг лица. Лицо портретов Стендаля, тяжелое и значительное. Добрый людоед, свирепый и нежный, щедрость, ум, широта в каждом жесте. Он говорит про себя: ‘Все мои предки и родственники были военными. И я должен был быть военным. Я изобретал с детства машины. Потом играл в солдаты. У меня было 15 тысяч вырезанных из бумаги и пушки бронзовые. И всех моих товарищей я заставил сделать то же. Я чертил диспозиции и планы кампаний. У меня была такая вот кипа. Однажды отец увидел. Рассердился. ‘Где ты это срисовал?’ — ‘Я не срисовал, а сам сделал’. Тогда он поцеловал меня и сказал: ‘Очень хорошо’. И на другой день повез меня к военному министру. Там собрался целый совет стариков. Я перепугался. Они рассматривали мои планы. Потом министр открыл дверь в библиотеку и сказал: ‘Ты можешь сюда приходить работать, как дома’. Он был другом отца: они каждый день играли в шахматы. Но это и погубило мою военную карьеру: я испугался стольких книг, а войну совсем не так себе представлял. Но я увидел в библиотеке модель фрегата. Это меня пленило, и захотелось быть моряком, потому что <я> думал, что там не надо будет учить столько книг. Для меня устроили отмену закона об возрасте, чтобы поступить в военное училище. Я работал только над математикой, физикой, химией. Но я тогда уже понял, что то, что пленяло меня, — это рисунок, чертеж. Когда перед экзаменом отец спросил: ‘Доволен ли ты?’, я сказал: ‘Нет’. Он удивился и сказал: ‘Что же, ты хочешь быть моряком?’ Я ответил: ‘Нет, я хочу быть художником’. Он помолчал и потом сказал: ‘Если хочешь, будь’. И отпустил меня в Европу. Он не этого, конечно, ждал от меня. Но никогда не показывал своего огорчения. Мой дед умер 89 лет, за год до приезда в Мексику императора Максимилиана, а отцу в то время было только 13 лет, и он пошел добровольцем на войну против французов. Дед женился, когда ему было за 70 лет. А бабушка вышла за него замуж 15 лет. Это случилось так. Город был новый, и туда ежегодно съезжались на ярмарку. Один местный богач женился и, чтобы дать пышность свадьбе, назначил ее на время ярмарки. Невеста ехала в карете цугом со свитой, а жених за нею верхом. Дед с товарищами смотрели, и при нем говорили, что это возмутительно, что такой старик женится на молодой. Он сам воспламенился, собрал товарищей, перерезал путь свадебному поезду. Была перестрелка, и он отбил невесту и тут же поехал с нею венчаться. У него было 6 сыновей. Это мне сама бабушка рассказывала и говорила: запомни. А в молодости он сражался в Испании вместе с Риего. Но отказался подписать трактат, т<ак> к<ак> хотел республики, а не констит<уционной> монархии.
Когда я был в Астурии, я встречал массу своих родственников: у него там было много детей от крестьянок’.

1930 год

Марта 14.
Маруся: ‘Все акварельки пишешь? Кому это нужно? Ведь это значит ничего не делать. Это г… (крепкое слово). В такое время, когда люди борются за жизнь… Целые дни убивать на это… Сидишь, водишь кисточкой… Гуляй, пиши. Распредели день. Ветаешь в таком-то часу, до такого-то пишешь. Плохо ли? хорошо? Это неважно. Сперва будет бездарно, потом втянешься. А на акварели оставишь 2 часа в день и ни минуты больше. А то иногда к Рожд<еству> и к Пасхе пошлешь кому-нибудь. Стыдно. Я тебе на жизнь сделаю, а себе… И обед, и переписку готовлю’.
19 23/v 30.
Коктебель. Две смерти подряд. С.С. Заяицкий и H. И. Манасеина. Вчера хоронили Н<аталью> И<вановну>. Катя нервна и разговорчива. В комнате душно. Пахнет больным (судном и т. д.). Много народу. Болгарки старые, дачники.
Катя говорит, нервничая: ‘Я всё ловлю себя на том, что надо это маме рассказать. Пришли болгарки. Принесли в бумажке ладану. Оставили здесь копейки за свечи. Маме бы очень понравилось. Вспоминают маму, как она лечила’. У Н<атальи> И<вановны> была любовь к игре в добрую помещицу, любимую народом. Катя с удовольствием продолжает эту игру. ‘Посмотрите, какое у мамы хорошее лицо. Она страшно помолодела’. Она лежит, действительно одетая той моложавостью и благосклонностью, которые ей были свойственны в жизни. Смерть молодит и успокаивает лица. Она не была такой последний месяц. Она была тяжела, малоподвижна, с сонным лицом. Легко раздражалась. Впадала в детство. В раздражении начинала раздеваться при всех от злости. При ней 2 года назад состояла Лидия Василь<евна> и жаловалась, что она нарочно старается говорить всем неприятные вещи. Она страшно торопилась приехать в Коктебель и умерла через 3 дня по приезде. Точно для этого и ехала. Ее похоронили рядом с М<ихаилом> Петр<овичем>. ‘Макс, у меня такое чувство, что я снаряжаю маму в долгую дорогу и отправляю ее к папе, как невесту’,— говорила Катя.
Так уходит стар<ый> Коктебель. На отпевании M-me Святская стояла в мужск<ой> фетровой шляпе и моментами en profil perdu {В профиль, вполоборота (фр.).} очень напоминала внешний облик Поликс<ены> Сергеев<ны>. Та боялась умереть в Коктебеле и умерла в Москве после операции. Весть об этом привез Брюсов. Помню его фигуру в рубашке у открытого окна в день приезда, когда он мне сообщил об этом.
О смерти С. С. 3<аяицкого> Маруся рассказывала: ‘Мы с Катей очень хорошо шли пешком в Феодосию через Курубаш и собирали цветы для С<ергея> С<ергеевича> и представляли себе, как мы принесем их ему и скажем: ‘Скит вас приветствует’. Мы не сразу пошли к нему, а долго шли городом, заходили за покупками. Катя стриглась. Парикмахер ее долго стриг и очень странно себя вел. Вращал глазами и говорил театральным шепотом. Так что у меня был страх, не повторится ли резанье женщин, как в этой ужасной истории, что в газетах о парикмахере, что зарезал 8 чел<овек> подряд, пока девятый его не застрелил самого. У него был припадок преступления. Так мы дошли до Липочки. И Феодора на вопрос: как же С<ергей> С<ергеевич> себя чувствует? — ответила: ‘Да со вчерашнего дня уже в часовню поставили’. Мы решили дождаться приезда Елис<аветы> Иван<овны> — жены. От нее была телеграмма, что она приезжает завтра. Мы ходили несколько раз на кладбище и взяли вместе с Катей все расходы на себя. Ночевали у Липочки. Он простудился на Айвазовских торжествах. Очень страдал. Но он был ведь безумно терпелив и выдержан. У него скопилось много гноя из фистулы. Она заливала его внутрь. У него было самоотравление — его тошнило, он про себя повторял: ‘Противно… противно…’ Всё время просил себя переворачивать. Очевидно, томило. Но когда пришел д<окто>р (Серафимов) и спросил: ‘Ну, как вы себя чувствуете?’ — С<ергей> С<ергеевич> подтянулся и бодро ответил: ‘Ничего — очень хорошо’. Так что сначала обманул д<октор>а, который, только осмотрев его, увидел, что это уже начало агонии. Он был в полном сознании и совсем не думал, что умирает. Приехала Ел<исавета> Иванов<на>, похудевшая (как девочка) — поплакала. Окаменела. Мы вскрыли гроб. Очень боялись, в каком виде тело. Но, к счастью, оказалось всё благополучно. Лицо похудевшее. Строгое. С нами всё время был и помогал Виктор’.
Мы вспоминали первый приезд С<ергея> С<ергеевича> с детьми в Коктебель в 1927 году. Он приехал с детьми Сережей и Мишей на автомобиле. В этот день в газетах была весть об убийстве Войкова. С. Н. тотчас, узнав, собрался в Москву и уехал с этим же автомобилем. Это было начало его ареста и ссылки. С<ергей> С<ергеевич> всё лето пролежал на террасе своего домика. Принимал участие в коктебельских спектаклях, именинах. Написал текст рассказа для кукольного действа. Несколько раз пел франц<узские> романсы. Помню страшную гордость в интонации Сережи: ‘Идите слушать, папа поет’. В нем было громадное терпение, выдержанность, тонкость.
19 28/v 30.
Вчера пришли Богаевские. Вечером был вечер рассказов Маруси (‘Шехеразада’). Начался он с Пасхальной беседы Маруси-девочки с Горьким. Это было в 1900-х годах. У Ольги Ник<олаевны> Поповой: ‘О.Н. Попова была издательница. У нее был книжный магазин и бывали писатели. Была дача под Петербургом на ст<анции> Графский Павильон. Я у нее гостила на Пасху. Приезжали ‘художественники’. Худ<ожественный> Театр только что входил в славу. Ставил ‘На дне’ и ‘Дядю Ваню’. У О<льги> Н<иколаевны> были все художественники и Горький, Чехов. Чехов был грустный, больной, и все о нем заботились. Горький тоже в ту эпоху чувствовал себя очень нехорошо. Мы были на ‘На дне’, и со мной была истерика во время последнего акта, когда обваривают кипятком. Разговор шел о том, что меня нельзя брать в театр, потому что это слишком расстраивает мне нервы. А через несколько дней была премьера ‘Дяди Вани’. Я начала говорить, чтобы меня взяли, и сказала: ‘Ну, как же. Теперь такая радость: весна и Христос Воскрес. Ради Христа, меня возьмите!’ Тут надо мной начали смеяться: ‘Что же, ты веришь, что Христос действительно воскрес? Так, вышел из могилы и ушел?’ Это говорил Горький. И потом, обращаясь ко мне, прибавил: ‘Ведь это всё сказки. Это сочинили. Прочти Ренана’. Это меня страшно поразило и ошеломило. Весь мир для меня перевернулся. Значит, всё это ложь? И батюшка неправду говорит?.. Они все смеялись над моей наивностью. Только Антон Павлович сказал: ‘Что Вы делаете? Оставьте ребенка в покое’. И муж Ол<ьги> Ник<олаевны> тоже заступился за меня. Я весь день ходила как потерянная. Как такие умные, такие хорошие — и такое говорят? С этим я не могла помириться’. Потом разговор переходит на Ярошенок и на Степановское.
‘Степановское было дачное имение Калужской губернии. Там была масса цветов. На цветники тратили по 12—15 тысяч в год. Ел<исавета> Плат<оновна> привозила садовников из Италии, Франции… Там было много детей. Я была воспитанница Ярошенок. Собственно, богата была Елис<авета> Плат<оновна>. Она была из рода Куратовых. Они были не дворяне, а бояре. Всё было энглизировано. За каждым ребенком стоял за столом ливрейный лакей. Против дома был цветник. И всё обнесено высокой стеной. По звонку спускались все в гостиную. И там ждали. Потом дворецкий докладывал Елис<авете> Плат<оновне>, что ‘кушать подано’, и все переходили в столовую. Столовая была большая, двухсветная. А вся молодежь была — будущие террористы. Боря Савинков… Он, входя в столовую, подавал демонстративно всем лакеям руки. Это очень шокировало Е. П. Ярошенко. Мы, дети, его обожали и слушались во всем. Он был тогда вегетарианец. И говорил нам: ‘Как Вы будете есть этих Павок, Машек, с которыми Вы играете?’ И мы его так боялись, что за обедом умудрялись не есть мяса, а заворачивать в салфетки и уносить, несмотря на наблюдение гувернанток и лакеев. {Далее зачеркнуто: ‘Маруся Беневская тоже была’.} В Семеновском {Описка, надо ‘Степановском’. (Ред.).} были удивительные комнаты. Столовая очень светлая, желто-золотистая. Большие окна, и сверху еще ряд светлых окон. Окна выходили на широкий луг. Подъезд к дому занят японским газоном. Висели большие картины в золоченых рамках. Несколько картин Ярошенко (‘Извержение Везувия’ и еще пять). Одна картина — старинная: ‘Авраам приносит в жертву Исаака’. Потом шла гостиная. Там были тяжелые портьеры. Она почти всегда была темная. Потом малая светлая гостиная. Потом почти пустая комната, где были стены выкрашены масляной краской. Там висел рисунок: танцующие женщины Помпейские. И еще другая такая же — библиотека. Подоконники были мраморные, разных цветов — розовые, зеленые. А над этим комнатами — наверху — была комната Елис<аветы> Платон<овны>. Кушетка, на которой она жила. Спальня была совсем пустая. Потом химический кабинет Вас<илия> Алекс<андровича> из двух комнат: одна очень большая, заставленная химической посудой, и другая, совсем маленькая. А потом к крылам здания шли комнаты детей и моя комната. Еще для гостей был флигель. Сад спускался террасами к реке. Там на воде стоял домик ‘Арсенал’, где хранились лодки, водные лыжи, гоночные лодки и т. д. Вдоль реки шла липовая аллея, а потом ее пересекала кленовая, светлая, лучистая. А дальше начинался фруктовый сад. В нижней части были гроты, подземелья, пещеры. Там было жутко. Я и не везде там была.
Маруся Беневская. Ее отец был Иркут<ский> генерал-губернатор. Она была очаровательна. Высокая, красивая. Ее страшно баловали. У нес была собственная карета. Внутри белая — атласная. Она ушла в террор под влиянием Бориса. Когда она разряжала бомбу, она разорвалась. У нее оторвало левую руку и правую грудь. У нее хватило мужества уничтожить все документы, свернуть кровавые лохмотья. После ее и нашли по ним. Она долго бродила по окраинам Москвы. Утром пришла в больницу. Ее приняли, перевязали, но через 2 дня д<окто>р ей сказал: ‘Вас сегодня арестуют’. Ее мать, узнавши, тут же застрелилась. А когда приехал отец ее опознавать, она от него отреклась, сказала: ‘Я не знаю этого человека’. Ее сослали на каторгу, освободила ее только революция. На каторге она вышла замуж за матроса-потемкинца. Теперь она живет в деревне под Одессой, как крестьянка’.
7/IX 30.
Вчера вечером чтение Гумилева. Читают Рожд<ественский> и Миних. Дом наполовину опустел. Пошли воспоминания. Рассказывает Маруся об Андрее Белом. Начинается о мемуарах. О неверности Б<ориса> Н<иколаевича> и его взрывчатости:
‘Он взрывался всегда неожиданно. Был за минуту преувеличенно любезен. Затем его взбрасывало, как на пружине, и он оказывался стоящим ногами на спинке стула и, совершая чудо эквилибристики, оттуда низвергался вниз на противника, с широкими жестами, с замиранием голоса и взвизгами. Он ходил в очень короткой распашонке яркого цвета и крошечных трусиках. В купальной простыне, мохнатой и кобальтовой, через плечо. Во время сильных пассажей простыня широко и победно завивалась по всем коктебельским ветрам. Всегда этот жест был издали виден на берегу, где формировался в часы солнечных ванн ‘мужи-кей’. Однажды к нам — женщинам — подошла дама — крупная, дородная, с двумя дочками лет 14-15. Она громко ворчала: ‘Что за безобразие! Нигде нет свободного места. Всюду мужчины’. Я ей сказала: ‘Да ложитесь с нами рядом’. Она ответила: ‘Здесь, рядом с голыми телами? Пахнет полом… Гадость’. И пошла по берегу дальше, где лежали мужчины. А Б<орис> Н<иколаевич> почему-то в этот день не был на обычном месте, а лег в стороне за гинекеем в одиночестве. Со своими каска<да>ми седых волос на висках и бритым лицом, в пунцовой распашонке и кобальтовой простыне, его можно было принять за пожилую даму в седых буклях. И вдруг мы видим, он вскакивает: простыня летит, распашонка взвивается. Он начинает церемонно раскланиваться: ‘Сударыня, честь, место, честь и место… Стыдно, сударыня. Дочерей бы постыдились: взрослые девушки. В двух шагах раздеваетесь: всю свою панораму распахнули. Стыдно, сударыня, стыдно’. После этого он подбежал к нам: ‘Это мне нравится. Раздевается в двух шагах от меня, всю свою панораму показала’. Подошла и дама в негодовании: ‘Это су<мас>шедший какой-то… Я думала, это дама… кричит’. Я ей: ‘Да это совсем не сумасшедший — это Андрей Белый. Он уединился и нервничает’. ‘Ну, я не знаю, Белый или Черный. Но таких нельзя отпускать одних, без служителя. У меня взрослые дочери’. А Бор<ис> Ник<олаевич> еще долго не мог успокоиться: ‘И предо мной всю свою панораму раскрыла’. В этот день к Максу из Симферополя пришла компания молодежи. Там были поэты, почти все студенты, исключенные из университета. Но живые. Культурные, увлекающиеся. С ними было две хороших поэтессы — Юлия Каракаш и Надя Рыкова. Сестры Изергины. Зина Яроцкая. У всех было разочарование в России и мечта о загранице. Начались споры. Они вперебой утверждали, что в России нечего делать. Им возражали и Брюсов, и Макс. Очень хорошо и разумно. Они внимательно слушали. Брюсов говорил: ‘Представьте себе юного царя, очень консервативного по направлению и образу мыслей, которому отец, умирая, во время разгрома государства, завещает освобождение крестьян. И тот, вступив на престол, вопреки собственным желаниям и вкусам, должен под давлением событий стать реформатором своего государства и освободителем крестьян. И затем вся его жизнь проходит в борьбе с либеральными идеями, осуществителем которых он являлся вопреки самому себе. Это ли не историческая трагедия?’ И вот с этой молодежью Белый совсем не смог разговаривать: он сразу начал на них кричать: ‘Вы ничего не понимаете. Вы желторотые. Разве с вами можно разговаривать? Вам учиться надо!’ Словом, они разобиделись на Белого вконец. А он сейчас же удрал в свою комнату и начал собираться, чтобы уезжать. Полетели рукописи, костюмы. ‘Бор<ис> Ник<олаевич>, куда вы? Ведь нет ни лошадей в город и поезд сегодня не отходит…’ Помню, была ужасная история: на вышке должно было быть чтение стихов. Д<олжен> был читать Макс. И перед вечером вдруг приезжает Шенгели. Макс его зовет на вышку и говорит: ‘Господа, только что к нам приехал Георгий Аркадьевич Шенгели, и потому наша программа меняется: он нам прочтет свои последние стихи’. Бор<ис> Ник<олаевич> чувствует острую антипатию к Шенгели. Но мы это не знали. Он собирается бежать с вышки под разными предлогами. Но Макс его останавливает: ‘Боря, куда ты? Сейчас Георг<ий> Арк<адьсвич> будет нам читать новые стихи… Свеча? внизу? Да зачем же тебе самому идти. Катя, Маруся! Сходите потушите свечу в комнате Бор<иса> Ник<олаевича>‘.
Шенгели прочел несколько стихов. Затем его начинают просить прочесть стихи памяти Гумилева. Просит М.М. Шкапская. Г<еоргий> А<ркадьевич> стесняется, говорит: ‘Это ведь ненапечатанное — может многим не понравиться’. Я: ‘Тем более… Здесь цензуры нет’. Ш<енгели> читает хорошее стихотворение, где говорится о том, что приговор поэту писали ‘накокаиненные бляди’. …Но что же им до того, когда им светит ‘вершковый лоб Максима’… ‘А позвольте спросить, что это: ‘вершковый лоб Максима’?’ — спрашивает Б<орис> Н<иколаевич> срывающимся голосом. ‘Лоб Алексея Максимовича Пешкова’, — хладнокровно и раздельно отвечает Ш<енгели>. ‘Как, так говорят о Русском Писателе — в твоем доме, Макс! Нет, этого я не могу допустить’… — ‘Да, но вы живете в обществе, где не только говорят, но где расстреливают поэтов’, — отвечает Ш<енгели> на этот вызов.
Тук, тук, тук… Он (Б<орис> Н<иколаевич>) бегом сбегает с вышки по лестнице. Я (гов<орит> Маруся) бегу за ним, застаю его в его комнате на палубе. Горит свет, и он сбрасывает книги, тетради и рукописи в чемодан, раскрытый на полу’.

1931 год

19 6/VI 31.
Маруся сутра читает в постели ‘О. Генри на дне’, увлечена и потрясена. ‘Какая ужасная вещь — государство! Не буду вставать, пока не кончу. Описание казни этого мальчика… Эта книга сильнее Достоевского. Ведь в ней мой брат Степа. Он бы мог войти в эту книгу. Я помню, как я приходила к нему в тюрьму. Мне было лет 7… не больше восьми… Я была такая маленькая, что не могла заглянуть за решетку. Меня офицер приподнял. ‘Ну что, видишь его?’ Я его сейчас же узнала. Степа начал говорить: ‘Уходи домой, Мари. Ступай к маме’. Он был как беспризорник. Убегал из дому. Раздавал все вещи. После папы много хороших вещей оставалось. Шубы — платья… одежда. Он все раздавал на улице. Мама его останавливала. — Зачем же вещам пропадать, когда есть те, кому они нужны?
Ему мама сшила хорошую рубашку. Он ее подарил. ‘Зачем же ты ее, Степа, даришь? Ведь это память от меня?’ ‘Но у меня же есть другая…’ Но это моя, а не твоя! У него сильно было развито чувство справедливости. Он похож на папу. У мамы была жалость к людям. А папа был справедлив. Выходил из себя, гневался. Степа был такой же. Он стал беспризорником. Не хотел быть дома. Это была вина дяди Корнилия. Для них мама была отступница — они были раскольники. У дяди К<орнилия> была большая строгость в семье, Степа этого не переносил. Он его даже убить собирался. Мама лежала всегда в больницах. А Степа был в бегах и по тюрьмам. Его хотели в Исправительный Дом отдать. Вот тогда я его и навестила в тюрьме. А мама лежала больная. Я помню, как Степа приходил в Степановское сказать о смерти мамы. Меня вызвали за ворота. Я ему сказала: ‘Пойдем лучше в дом’. ‘Чтобы я к ним пошел. Ты можешь… ты девочка’. Я так и помню. Перекресток. Дождь идет, и двое детей на перекрестке прощаются. Я его больше никогда не видела. А несколько лет спустя мне Ел<изавета> Плат<оновна> (нет, помимо нее) показала газету, где был написано о казни Степы. По всем приметам выходило, что он. Я писала в ту местность какому-то незнакомому офицеру. Но ответа не получила.
Степа ехал в Степановское по смерти мамы беспризорником <по> ж<елезной> д<ороге>. Вошел в первый класс. Его вывели оттуда. Потом ехал в каком-то чулане и под вагонами. Он всё раздавал и никогда не пил…’

КОММЕНТАРИИ

Настоящий том открывает собою биографический комплекс литературного наследия Волошина. В первую книгу тома включены: 1) путевой ‘Журнал путешествия’ по Европе (1899), который вели его участники — Волошин, Л.В. Кандауров и В.И. Ишеев, 2) дневник Волошина (1901—1903), 3) цикл его дневниковых записей (1904-1909, 1911-1913, 1915, 1916, 1930, 1931) под заглавием ‘История моей души’.
Для настоящего издания все тексты заново сверены с источниками, обнаруженные в предыдущих публикациях искажения устранены.
За справки приношу благодарность М.-О. Альбер (Париж), Н.А. Богомолову (М.), Е.Н. Будаговой (СПб.), М.Л. Гаспарову (М.), Е.И. Лубянниковой (СПб.), М. Никё (Кан, Франция), СИ. Субботину (М.), Р.П. Хрулевой (СПб.).

Условные сокращения

Воспоминания — Сб. ‘Воспоминания о Максимилиане Волошине’ / Сост. В.П. Купченко и З.Д. Давыдов. М.: Сов. писатель, 1990.
Гапон — Гапон Г. История моей жизни / Ред., ветуп. ст. и примеч. А.А. Шилова. Изд. 2-е, доп. Л.: Прибой, 1926.
ДМВ — Дом-музей М.А. Волошина (Коктебель).
Зеленая Змея — Волошина М. (Сабашникова М.В.) Зеленая Змея: История одной жизни / Пер. с нем. М.Н. Жемчужниковой. М.: Энигма, 1993.
Из лит. наследия-1 —сб. ‘Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. 1’. СПб.: Наука, 1991.
Из лит. наследия-2 — сб. ‘Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. 2’. СПб.: Алетейя, 1999.
Из лит. наследия-3 — сб. ‘Максимилиан Волошин. Из литературного наследия. 3’. СПб.: Дмитрий Буланин, 2003.
ИРЛИ — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН (Санкт-Петербург).
История моей души — Волошин М. История моей души / Сост. В.П. Купченко. М.: Аграф, 1999.
Киселев — Киселев М. Мария Васильевна Якунчикова: 1870-1902. М.: Искусство, 1979.
О Максе, о Коктебеле, о себе — Волошина М.С. О Максе, о Коктебеле, о себе / Сост. В. Купченко. Феодосия, Москва: Изд. дом ‘Коктебель’, 2003.
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва).
РГАСПИ — Российский государственный архив социально-политической истории (Москва).
РЛ — журнал ‘Русская литература’ (Л. — СПб.).
РНБ — Российская национальная библиотека. Отдел рукописей и редкой книги (Санкт-Петербург).
Сестры Герцык — Сестры Герцык. Письма / Сост. Т.Н. Жуковской. СПб.: ИНАПРЕСС, М.: Дом-музей М. Цветаевой, 2002.
Труды и дни — Купченко В.П. Труды и дни Максимилиана Волошина: Летопись жизни и творчества. 1877—1916. СПб.: Алетейя, 2002.

ИСТОРИЯ МОЕЙ ДУШИ

Дневник под названием ‘История моей души’ велся Волошиным в двух тетрадях с кожаными переплетами (ИРЛИ, ф. 562, оп. 1. ед. хр. 441 и 442, 102 и 84 л.). На л. 1 об. первой тетради наклеена небольшая его фотография в белой рубашке (автопортрет в зеркале) с подписью под ней: ‘7 июля 1905 г. Париж. Ла-Мюетт’. По-видимому, одновременно (на том же л. 1 об.) было вписано и название дневника, сначала безымянного. Здесь же записан ряд адресов (в Женеве, Цюрихе, Лондоне) и (в столбик) список тем статей ‘Для ‘Руси’: Сизеранн. Жид. Метер<линк>. Р. де Гурмон. Биографии. Ж. Занд’. На л. 2 об. второй тетради наклеена еще одна фотография автора дневника (отличная от описанной выше).
Кроме того, в первую из тетрадей спустя 25 лет Волошин вписал текст другого жанра (автобиографическую канву 1897—1930). Сюда же вклеены его письма к М.В. Сабашниковой (1904—1905). Эти документы будут помещены в других томах наст. издания в соответствии с принятым в нем жанрово-хронологическим принципом расположения материала.
Предшествующие публикации дневника: 1) Волошин М. Автобиографическая проза. Дневники / Сост., статья, примеч. З.Д. Давыдова, В.П. Купченко. М.: Книга, 1991. С. 187-316 (в извлечениях), 2) История моей души. С. 55-236 (с пропуском записей бесед Волошина с В.И. Суриковым).
Полностью ‘История моей души’ публикуется впервые.

<1904>

29 мая.
Прогулка в Фонтенбло. 27л<ет>. — Фонтенбло — старейшая загородная резиденция французских королей, с роскошным дворцом (начат в 1527, строительство и переделки продолжались до начала XIX в.). Строго говоря, день рождения Волошина приходится на 28 мая нового стиля, ибо ему нужно прибавлять к дню своего рождения (16 мая ст. ст.) при переходе к новому стилю не 13 (как здесь сделано), а 12 дней, поскольку он родился в XIX в.
Клятва ехать в Индию была дана К.Д. Бальмонту, который 4 авг. 1904 сообщал Волошину, что ‘целый день’ читает ‘книги, касающиеся так или иначе Индии’, а 20 окт. гневно упрекал за отказ от ‘обещания’ совместной поездки (Давыдов З.Д., Купченко В.П. Письма К.Д. Бальмонта к М.А. Волошину // Памятники культуры. Новые открытия: Ежегодник 1989. М.: Наука, 1990. С. 44-45).
Он приехал… — Речь идет о К.Д. Бальмонте, спутнике Волошина по прогулке в Фонтенбло.
‘Прочти Кама Сутра’. — Этому совету К.Д. Бальмонта Волошин последовал: в его библиотеке сохранилось французское издание книги: ‘Le Kama Soutra’ (Paris, [б. г.]), древнеиндийского эротического сочинения, содержащего 1250 наставлений по ‘искусству любви’.
30 <мая>.
’13 мая’ — стихотворение К.Д. Бальмонта, 15 (28) мая 1904 отправленное им из Парижа В.Я. Брюсову:
Тринадцатого мая
Я сделал, что хотел,
И замер, обнимая
Еще одно из тел.
. . . . . . . . .
Тринадцатого мая
Она, что так бледна,
Отшельница немая
Навек изменена!
Полный текст см.: Лит. наследство. М.: Наука, 1991. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 156. Речь в стихотворении идет о Е.К. Цветковской.
Мемуары Жорж Занд и А. Дюма. — Имеются в виду: ‘История моей жизни’ Ж. Санд и ‘Мои мемуары’ А. Дюма-отца, которые составили 22 тома.
3 ию<н>я.
М. В. — Сабашникова, художница-москвичка из богатой купеческой семьи чаеторговцев из Кяхты. Волошин познакомился с ней в Москве (февр. 1903).
4 июня.
…движение Рёскина и Морриса… — Т. е. движение прерафаэлитов, ставивших своей целью возрождение искренности, наивной религиозности средневекового и раннеренессансного искусства (‘до Рафаэля’). Братство прерафаэлитов было основано в Англии (1848) группой художников, вт. ч. У. Моррисом, и поддержано Дж. Рёскином.
5 июн<я>.
Аксинит — минерал, алюмоборосиликат кальция, железа, марганца.
Jardin des plantes. — Ботанический сад в Париже, основанный в 1626 (открыт для публики в 1650), помимо коллекций растительности, включает зоопарк, отделы палеонтологии и минералогии.
…у Юнге. — Имеется в виду Е.Ф. Юнге, приехавшая в Париж в конце апр. 1904.
…те три стиха. — Речь идет о стихотворениях Волошина ‘Я ждал страданья столько лет…’, ‘Пройдемте по миру, как дети…’ и ‘Сквозь сеть алмазную зазеленел восток…’ (их тексты — наст. изд., т. 1, с. 42, 46, 47), по сути, признание в любви к М.В. Сабашниковой.
6 июня.
St. Germain Auxerrois. Перед Магдалиной. — Сен Жермен л’Оксерруа — приходская церковь французских королей (XIII— XV вв.), перестроена в XVIII—XIX вв. Свои впечатления о церкви записала и М.В. Сабашникова: ‘Цветные окна сияют в полумгле. На одном Иоанн Креститель оперся и слушает детей. Мы опять долго смотрели на лилового трагического ангела и на радостный экстаз Магдалины. Потом на то окно, кот<орое> похоже на крылья ночной бабочки. Потом мы вдвоем идем по витой каменной лестнице в маленькую комнату XV в. с цветными окошечками’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 22, л. 23 об.).
Завтрак у Дюваля. — Т. е. в одном из недорогих ресторанчиков (‘бульонных’), названных по имени их основателя, мясоторговца Дюваля.
В Японском отделе. — Имеется в виду отдел Луврского музея.
Мышка бежала ~ разбилось. — Фрагмент русской народной сказки ‘Курочка ряба’, записанный в виде стихотворной строфы.
Пищалка — прозвище В.Я. Курбатова.
Бальмонт уезжает. — Поэт отправлялся в путешествие по Испании.
Елена — Е.К. Цветковская, ей посвящено стихотворение К.Д. Бальмонта ‘Елена’, включенное в его книгу ‘Только любовь’ (М.: Гриф, 1903).
7 июня. — В оригинале — описка (‘6 июня’).
Музей Гимэ (Guimet) — музей восточных культур на площади Иена, основанный в Лионе в 1879, переведен в Париж в 1884. Назван в честь своего основателя Э. Гиме.
Королева Таиах ~ этот рисунок. — В музее Гиме экспонировалась копия скульптуры этой египетской царицы, оригинал находится в Гизехском музее в Каире. Рисунок головы Таиах, сделанный Волошиным, сохранился среди его писем к М.В. Сабашниковой.
8 июня. — В оригинале — описка (‘7 июня’).
10 июня.
В музее Трокадеро. — Дворец Трокадеро (на площади того же названия) был построен для Всемирной выставки 1878 на месте давно упраздненного монастыря, название свое получил от форта Трокадеро в Кадиксе, взятого французами в 1823. Во дворце находились два музея: этнографический и средневековой скульптуры.
…сделать номер для ‘Весов’… — Перед отъездом в Париж Волошин получил от редактора ‘Весов’ В.Я. Брюсова полномочия парижского корреспондента журнала по отделу искусства.
11 июня.
Ватто ~ Шарден. Фрагонар. — Названы французские художники, картины которых выставлены в Лувре.
Рэдоновский дьявол — литография О. Редона из серии ‘Искушение Св. Антония’. С работами Редона Волошин и М.В. Сабашникова познакомились через А.В. Гольштейн, большую почитательницу художника, с которым та дружила.
Родэн. В. Гюго. — Скорее всего, имеется в виду скульптурный портрет В. Гюго работы О. Родена.
В American Art. — Т. е. в магазине художественных принадлежностей на Монпарнасе (бульвар Монпарнас, 125). Еще один магазин этой фирмы находился на набережной Вольтера, 15.
Вечером в Булонском лесу.— Т. е. в парке Bois de Boulogne. Площадь парка 873 гектара, расположен на западной окраине Парижа, устроен на территории леса, подаренного городу Наполеоном III в 1852.
Лет 7—8 я ~ плакал от отсутствия ласки. — Волошин имеет в виду отношение к нему матери: об этом он писал М. В. Сабашниковой 11 сент. 1905, а самой Е.О. Кириенко-Волошиной — в недатированном письме из Парижа (около 5 (18) сент. 1908, см.: Из лит. наследия-3. С. 361—362). См. также далее запись от 21 июля 1905.
13 июня.
Этот день я унесу в груди как большой драгоценный камень. — В тот же день М. В. Сабашникова записывает в своем дневнике: ‘И я смотрю на это молодое, на это чистое и одаренное существо и знаю, что с ним, и мне страшно, что опять в моих бессильных и неумелых руках сокровище, и я не знаю, как бережно, не измяв, отложить его. Какая я иногда старая, как я давно живу’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 22, л. 24 об.).
Кафе против Пигмалиона ~ St. Cloud. — Речь идет, по-видимому, о кафе на границе с Люксембургским садом, где размещалось большое количество парковых скульптур. Сен Клу — пригород Парижа на юго-западе, с большим (483 гектара) парком на берегу Сены, с каскадами и фонтанами, любимое место отдыха Наполеона I.
Она <смерть> подойдет ~ и спросит: ‘Ты готова?’ — Эти слова М.В. Сабашниковой будут позднее почти без изменения включены Волошиным в стихотворение ‘Второе письмо’ (наст. изд., т. 1, с. 67).
‘Притча о талантах’ (талант — денежная единица) изложена в Евангелии от Матфея (гл. XXV).
У меня есть подруга… — Видимо, Дэзи, т. е. М.М. Шевелева, одно время жившая с Сабашниковой-девочкой в одной комнате. Ей посвящена повесть М.В. Сабашниковой ‘Дэзи’ (Тропинка. 1907. No 22. С. 860-867, No 23. С. 900-913, No 24. С. 962-981).
Вы мне должны написать ~ ‘Рождение Венеры’ ~ родилась красота ~ раскрывается глаз ~ кто-то смотрит в зеркало ~ За окном город. — Этот сюжет позднее будет воплощен Волошиным в стихотворении ‘Зеркало’ (наст. изд., т. 1, с. 62). У самой М.В. Сабашниковой еще в 1903 возник замысел картины ‘Рождение Венеры’ (перекликающийся с одноименной картиной С. Боттичелли). Она упоминала об этом в письмах (а потом и в мемуарах). Замысел остался неосуществленным.
‘На вершинах познания одиноко и холодно’ — афоризм из статьи Волошина ‘Одилон Редон’ (Весы. 1904. No 4), возможно, принадлежащий ее герою.
‘Я произвожу впечатление ~ я существую’. — Парафраза известного афоризма Р. Декарта: ‘Я мыслю — следовательно, я существую’.
‘Пройдемте по миру, как дети’. — Первая строка стихотворения Волошина без названия (наст. изд., т. 1, с. 46, 449), занесенного М.В. Сабашниковой в дневник 27 нояб. 1903.
…день отъезда из Москвы. — Волошин имеет в виду свой отъезд из Москвы в Париж (в тот же день 27 нояб. 1903): ему не удалось тогда попрощаться с М.В. Сабашниковой, и, сев в вагон, он ‘ревел всю ночь’ (из его письма A.M. Пешковскому начала янв. 1904: Труды и дни. С. 113). Об этом дне он вспоминал также в письмах к М.В. Сабашниковой от 18 сент. 1904 и 11 нояб. 1905.
Башня стояла на огненном пьедестале ~ высоко в воздухе. — Имеется в виду Эйфелева башня (высота 300 м, построена в 1889 к Всемирной выставке в Париже по проекту А.-Г. Эйфеля), в тот вечер празднично освещенная.
…прочтите Коро. — Видимо, именно об этом же тексте К. Коро говорится и в более позднем письме М.В. Сабашниковой Волошину (24 авг. 1905), где адресату были посланы ‘отрывки из письма Коро’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 1058, л. 44-45 об.). Источник текста К. Коро, которым пользовалась М.В. Сабашникова, не выявлен.
Третья тема. Женщина всползла на верх горы ~ сейчас умрет. — Стихотворение на этот сюжет (‘Она ползла по ребрам гор…’) было начато Волошиным в сент. 1904, но не завершено (подробнее — наст. изд., т. 2, с. 538, 720-721).
14 июня.
J’aime l’horreur d’tre vierge… — Слова Иродиады из второй сцены драматической поэмы С. Малларме ‘Иродиада’ (Mallarm S. Vers et prose = Малларме С. Сочинения в стихах и прозе. М.: Радуга, 1995. С. 82).
Наша мать со смерти нашего отца надела траур. — Речь идет о родителях Е.А. Бальмонт (Н.М. Андреевой и А.В. Андрееве).
Отейль, Отёй (Auteuil) — район Парижа к юго-западу от Эйфелевой башни, на правом берегу Сены.
Около Эйф<елевой> башни ~ на террасе Трокадеро. — В этот день М.В. Сабашникова записала в дневнике: ‘Мост в Auteuil весь в бесконечных сводах <...>, прогулка вдоль Сены, пруд под Эйфелевой башней, балкон Трокадеро и у ног созвездия фонарей’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 22, л. 24). Согласно этой записи, в прогулке участвовали также Е.А. Бальмонт, В.Я. Курбатов и Е.К. Цветковская.
16 июня.
Pre Lachaise — кладбище в восточной части Парижа, бывшее поместье священника-иезуита Ф. де Лашеза (Pre Franois de La Chaise), на котором похоронены крупнейшие деятели культуры и науки Франции.
Стена коммунаров (Mur des Fdres) — ограда кладбища в его северо-восточном углу, где 28 мая 1871 были расстреляны версальцами более 1600 человек — последних защитников Парижской коммуны.
‘Посмотрите, какие розы нам посылает Гименей’. Садовник Лариных. — В кавычках — переиначенная цитата из ‘Евгения Онегина’ А.С. Пушкина (гл. IV, 14): слова Онегина Татьяне (‘Судите ж вы, какие розы // Нам заготовил Гименей’). Бог брака у греков и римлян, у Пушкина ‘заготовляющий розы’, в соответствии с этим контекстом иронически охарактеризован затем Волошиным (или Сабашниковой) как усадебный садовник.
Собачка Диониса. — По-видимому, это аллюзия на античный миф, рассказывающий о появлении на небе созвездия Большого Пса. У почитателя Диониса Икария, который с помощью бога стал первым виноделом Греции, и его дочери Эригоны была собака Мера (Майра). Не пережив трагической смерти своих хозяев, она бросилась в реку и погибла. После гибели Меры Дионис взял ее на небо, превратив в созвездие Большого Пса, главная звезда которого — Сириус — и получила название от древнегреческого ‘пес, собака’.
Венсенский лес (Bois de Vincennes) — парк на юго-востоке Парижа, с замком XIV в. (башня-донжон высотой 52 м), с озерами и каскадами.
На рассвете в Halle, ~ Корзины с ягодами. Цветы. — Волошин и М.В. Сабашникова побывали на Центральном рынке Парижа (Les Halles Centrales), крытое здание которого построено архитекторами В. Балтаром и Ф.-Э. Калле в 1857—1868. Это посещение (на рассвете 17 июля 1904) было запечатлено М.В. Сабашниковой в ее дневнике (‘У домов утренние лица, широкие улицы пустынны. Сена жемчужная’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 22, л. 25 об.), а Волошиным — чуть позднее, в стихотворении ‘Письмо’ (9 главка: ‘Я помню тоже утро в Hall’e…’ — см. наст. изд., т. 1, с. 52). До наших дней рынок не сохранился.
17 июня.
Люксембургский сад — сад (25 гектаров) в Латинском квартале, между бульваром Сен Мишель и улицей Вожирар, с одноименным дворцом в стиле итальянского Возрождения, построенным по приказу королевы Марии Медичи, барочным фонтаном Медичи и множеством скульптур.
18 июня.
Она следом за Вами ходит? (Е. С.) — Речь идет о Е.С. Крутиковой. М.В. Сабашникова записала в эти же дни: ‘Крутикова его ревнует мучительно. Я это вижу, это видят все. И я теперь понимаю эту смесь внимания и злобы ко мне. А он и не замечает’ (частично: Труды и дни. С. 120).
Вечером в обществе, ~ Билет на вход. — Здесь имеется в виду Русский артистический кружок ‘Монпарнас’, инициаторами создания которого (в 1903) были Е.С. Крутикова и Волошин (принявший на себя обязанности секретаря). См.: Купченко В. Хроника русского ‘Монпарнаса’ // Русская мысль. Париж, 1999. 9 сент. No 4283.
19 <июня>.
Пойдите в Американский <магазин>. — Т. е. в ‘American Art’ (см. коммент. к записи от 11 июня 1904).
Наваха — индейский нож.
Бурская война — война 1899-1902 между Великобританией и двумя республиками Южной Африки (Оранжевым свободным государством и Траневаалем), населенными бурами (колонистами, выходцами из Нидерландов).
Севр. У Мечниковых. — Супруги И.И. и О.Н. Мечниковы жили в Севре. О.Н. Мечникова была активным членом кружка ‘Монпарнас’.
Добрянович… — возможно, К.В. Аркадакский. …и Ге… — Н.Н. Ге (младший) был членом кружка ‘Монпарнас’.
Иловайская — видимо, О.Д. Иловайская. Наташа — Наташа Ростова, героиня романа Л.Н. Толстого ‘Война и мир’.
М-r Бержере — герой цикла романов А.Франса ‘Современная история’ и некоторых его рассказов, ученый-латинист.
20 <июня>.
Вечером опять за город на пароходе, ~ Ночью через лес. Раньше — танцы на палубе. — Об этом М.В. Сабашникова записала в дневнике: ‘Вечером на пароходе едем в Suregne. Это последний пароход, пустой, и мы танцуем на площадке на корме. Обедаем. К.Д. <Бальмонт>, Кругликова, Чичагова Елена, Катя, М. и я. И Курбатов. Возвращаемся через Bois de Boulogne пешком’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 22, л. 27 об.).
‘Зачем нужно восторгаться этим Ангелом?’ ~ нахожу его лучше Васнецова, но хуже Берн-Джонса’. — Речь идет об изображении ангела со свитком в витраже церкви Сен Жермен л’Оксерруа (см. о ней с. 403) в сравнении с изображением ангелов В.М. Васнецовым в его росписях Владимирского собора в Киеве и с ангелом на картине Э.-К. Бёрн-Джонса ‘Благовещение’.
…пространств… Много у Господа дивных убранств. — Имеются в виду строки (‘В тихом безветрии / Светлых пространств / Много у Господа / Всяких убранств’) из Хора ангелов в первоначальной редакции поэмы К.К. Случевского ‘Элоа’, опубликованной в его третьей книге стихотворений (‘Поэмы. Хроники’, СПб.: Тип. А.С. Суворина, 1883). См.: Случевский К.К. Стихотворения и поэмы. М., Л.: Сов. писатель, 1962. С. 402. (Библиотека поэта. Большая серия).
Ел. Д. ~ или тут. — Источник приведенного Е.Д. Чичаговой двустишия не установлен.
Мне хочется ехать. Довольно впечатлений. — Эти слова сказаны М.В. Сабашниковой, в своем дневнике она записала: ‘В понедельник решаю ехать на другой день. Что тянуть. Хорошенького понемножку’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 22, л. 27 об.).
Не забудь ~ Д’Аннунцио. — Фраза, скорее всего, принадлежит К.Д. Бальмонту.
…я вспомнил отъезд из Москвы. — См. коммент. к записи от 13 июня (с. 405).
21 июня.
Скрипучий шелк ~ Ватто. — Эти две строки вошли в стихотворение Волошина ‘Письмо’ (главка 10, см. наст. изд., т. 1, с. 52).
Бледнеют к утру ~ правде дня). — Стихотворение М.В. Сабашниковой. В письме к Волошину от 8 янв. 1904 она привела несколько строк из него (наряду с другим стихотворением — ‘Такое чувство, точно в этот час…’), заметив: ‘К сожалению, не могу писать стихов…’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 1058, л. 5 об.—6). В ответном письме Волошин опровергает это утверждение, восторженно отзывается о стихотворении и упоминает ‘те два стихотворных отрывка’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 106, л. 11-11 об.). Кроме того, среди набросков и черновых рукописей стихов М.В. Сабашниковой есть автограф неоконченного стихотворения ‘Лесные духи пробудились…’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 3, л. 30-30 об.), строки из которого были использованы в комментируемом стихотворении.
Рике (Рикэ) — пес господина Бержере, фигурирует в романе ‘Аметистовый перстень’ А. Франса и в его рассказе ‘Рике’.
Я просил<г> Каролину оказывать Вам покровительство. — Каролиной звали кухарку семьи А.В. Гольштейн, однако о ней ли идет здесь речь, неясно.
22 <июня>.
…писал об железе. — Имеется в виду статья ‘Железо в архитектуре’, вошедшая затем как раздел в статью ‘Вопросы современной эстетики’ (Русь. 1904. 15 (28) июня).
‘Альцеста’ — опера К.-В. Глюка на сюжет трагедии Еврипида. В тот день она шла на сцене парижской Комической Оперы (l’Opra-Comique) в постановке А. Карре. В сохранившейся программе спектакля исполнитель (исполнительница?) танца Вакха не значится (сообщено М. Никё).
‘Она странная ~ У Алеши то же еще сильнее’. — Это мнение о М.В. и А.В. Сабашниковых, автор которого Волошиным не обозначен, высказано Е.А. Бальмонт, см. запись от 6 июня (с. 145), где зафиксирована (с прямым указанием автора — Е.А. Бальмонт) аналогичная характеристика М.В. Сабашниковой.
24 <июня>.
В Grand Guignol. — Речь идет о театре Гран-Гиньоль, существующем с 1896, от натуралистически-комедийного репертуара театр вскоре перешел к пьесам ужасов и кошмаров. Вечером 24 июня там шли четыре маленьких пьесы: ‘Навязчивая идея’, ‘Папа’, ‘Маргаритка’, ‘Ужас Севастополя’.
19 июля.
Бальмонты уехали дней десять назад. — К.Д. и Е.А. Бальмонты уехали из Парижа в Женеву 4 июля.
Национальный праздник — день освобождения Бастилии, празднуемый 14 июля.
Голубкина ~ вы сами об этом знаете. — А. С. Голубкина в 1903— 1904 работала за границей, в т. ч. в Лондоне и в Париже. 22 июля Волошин писал М.В. Сабашниковой: ‘Я завоевал симпатии Голубкиной. Еще при Екатерине Алексеевне мы с ней раз вечером много говорили. Потом долго не виделись — и вот на днях снова проговорили два вечера’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 106, л. 30—30 об.)
22 июля.
Макон ~ сидели с Косоротовым два года назад. — 18 июня 1902 Волошин и А.И. Косоротов ждали в Маконе пересадки на поезд в сторону средиземноморского побережья Франции (см. с. 114, 397). На этот раз Волошин ехал в Женеву для встречи с Я.А. Глотовым и A.M. Пешковским.
…получил деньги от Скорпиона… — Т. е. от С.А. Полякова. Речь идет о гонораре из журнала ‘Весы’, выпускавшегося издательством ‘Скорпион’, финансируемым С.А. Поляковым.
Национальная библиотека основана при Карле V Мудром, в 1373 в ней было 910 томов. С 1537, по приказу Франциска I, библиотека стала получать обязательный экземпляр любого вышедшего во Франции печатного издания, к началу XX в. насчитывала 3 млн. томов, 2,5 миллиона эстампов, 100 тыс. рукописных книг, географические карты, медали и т. д., являясь богатейшей библиотекой мира.
Истории Киселева и Апашки. — А.А. Киселев в 1901 путешествовал с Волошиным, Е.С. Кругликовой и Е.Н. Давиденко в Андорру и на Майорку. Апашка (от фр. apache — хулиган, вор) — неустановленное лицо.
9 августа.
Горе тому ~ связь между ними. — Эти мысли легли затем в основу статьи Волошина ‘Магия творчества’ (Весы. 1904. No 11).
Разговор с Вячес<лавом> Ивановым. — В.И. Иванов в 1904 жил в Женеве с семьей на вилле ‘Ява’, Волошин явился к нему, по-видимому, с рекомендацией А.В. Гольштейн. 4 авг. (22 июля) 1904 В.И. Иванов напишет В.Я. Брюсову о своем первом впечатлении от нового знакомого: ‘Макс Волошин много рассказывал и много читал стихов, вокруг него широко развертывался, играя на солнце, павлиний хвост’ (Лит. наследство. М.: Наука, 1976. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 452).
Обезьяна ~ божественность человека ~ обезьяна сошла сума. — Этот парадокс об обезьяне, которая, сойдя с ума, стала человеком, Волошин позднее не раз приписывал Ф. Ницше, см. статьи: ‘Мысли о театре’ (Аполлон. 1910. No 5), ‘О смысле танца’ (Утро России. 1911. 29 февр.), ‘Театр и сновидение’ (Маски. 1912-1913. No 5).
‘Не проповедуй и неучи’… — Еще 1 (14) дек. 1902 Волошин писал A.M. Петровой: ‘…в буддизме всякая пропаганда идеи считается преступлением как насилие над личностью’ (Из лит. наследия-1. С. 158).
10 августа.
Лицо отца… — Речь, по-видимому, идет о Д.В. Зиновьеве, отце Л.Д. Зиновьевой-Аннибал (отец В.И. Иванова умер в 1871).
‘Я ждал страданья столько лет…’ — стихотворение Волошина (см. наст. изд., т. 1, с. 42).
Брюсов приходит к магизму. — В.Я. Брюсов проявлял глубокий интерес к оккультизму и магии.
…апостол Павел называл ангелов тоже демонами ~ человек ~ совершеннее ангела. — Известно четырнадцать посланий апостола Павла. Высказываний, приводимых В.И. Ивановым, в них нет (лишь во Втором послании к коринфянам Павел упоминает, что ‘сам сатана принимает вид ангела света’ — XI, 14).
Белый в своей статье о Бальмонте… — Речь идет о статье А. Белого ‘К.Д. Бальмонт’ (Весы. 1904. No 3).
‘Как Вы думаете назвать свою книгу?’ — ‘Годы странствий’. — Такой заголовок Волошин дал лишь одному из разделов своей первой книги ‘Стихотворения: 1900-1910’, хотя впоследствии объединил свои стихи того времени именно под этим названием (подробнее см. наст. изд., т. 1, с. 436-437).
…Гёте, Wanderjahre… — Имеется в виду роман И.-В. Гёте ‘Wilhelm Meisters Wanderjahre’ (‘Годы странствий Вильгельма Мейстера’).
12 августа.
Семенов. — О М.Н. Семенове и его роли в делах издательства ‘Скорпион’ и журнала ‘Весы’ см. комментарий Н.В. Котрелева к переписке В.Я. Брюсова с С.А. Поляковым (Лит. наследство. М.: Наука, 1994. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. С. 27—28,65-66 и др.). См. также: Богомолов Н.А. К истории ‘Весов’: Переписка В.Я. Брюсова с М.Н. Семеновым // ‘Свет мой канет в бездну. Я вам оставлю луч…’: Сб. публ., ст. и материалов, поев, памяти Владимира Васильевича Мусатова. Великий Новгород, 2005. С. 7-38.
…египетская скульптура со создает воздух вокруг себя. — Мысли о египетской скульптуре Волошин позднее изложил в статье ‘Эдуард Виттиг’ (Аполлон. 1913. No 5).
Описание одного события со несколькими лицами со Швоб, Мередит. — С разных точек зрения (детей, Папы, монаха, мусульманина и т. д.) события описываются в книге М. Швоба ‘Крестовый поход детей’. Дж. Мередит использовал тот же прием в романе ‘Эгоист’.
‘Homo Sapiens’, ~ Осталось только перевести. — В переводе М.Н. Семенова роман С. Пшибышевского ‘Homo Sapiens’ вышел в издательстве ‘Скорпион’ (1903).
16 августа.
Разговор с Ивановым ~ Дионизиазм… — В.И. Иванов читал в 1903 в парижской Высшей школе общественных наук курс лекций по истории дионисийских культов, он был опубликован (Новый Путь. 1904. No 1—3, 5, 8—9) под заглавием ‘Эллинская религия страдающего бога’, окончание — под заглавием ‘Религия Диониса’ (Вопросы Жизни. 1905. No 6-7).
…танец ( ~ моя теория). — Свои мысли о танце Волошин изложил в статьях ‘Айседора Дункан’ (Русь. 1904. 7 мая), ‘О смысле танца’ (Утро России. 1911. 29 марта) и др.
18 августа.
…в области четвертого измерения. — Речь идет о понятии оккультизма: измерении внутрь (помимо общепринятых высоты, ширины и глубины), ‘промежуток между атомами, кот<орые> не соприкасаются и двигаются сами в себе, вибрируют’, как поясняла М.В. Сабашникова в письме Волошину от 28 окт. 1905 (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 1062, л. 16). Волошин же формулировал: ‘Время — четвертое измерение пространства’. Проблема освещена в книге П.Д.Успенского ‘Четвертое измерение’ (СПб., 1910).
У Вебера. Вещи Якунчиковой. — На квартире мужа М.В. Якунчиковой Волошин увидел произведения художницы, вскоре им будет написана и опубликована статья ‘Творчество М. Якунчиковой: (Род. 19 января 1870 — ум. 14 декабря 1902 г.)’ (Весы. 1905. No 1. С. 30-38).
Цветы ~ Женская фигура ~ сквозь них город. — Речь идет о картине ‘Отражение интимного мира’ (‘Reflet intime’), воспроизведение см.: Киселев. С. 71.
…Веласкез — отражение в зеркале. — Имеется в виду картина Веласкеса ‘Менины’, где использован прием изображения зеркала и отражения в нем.
Дом во Введенском с колоннами… — Это произведение значится в перечне работ художницы как ‘Введенское: Колоннада и парк из окна’ (Киселев. С. 164).
Выжженные на дереве ~ ель в окно ~ забор. — Речь идет о панно ‘Окно’ и ‘Сырой январь’ (воспроизведение — Киселев. С. 90 и 117, соответственно).
Версаль зимой. — Именно так (ср.: Киселев. С. 170) и называется произведение художницы, о котором есть несколько строк в статье Волошина: ‘Версаль был родным Якунчиковой зимой, когда угрюмое небо висит над серыми массами парка и над белыми балюстрадами, лестницами и площадками, засыпанными снегом’ (Весы. 1905. No 1. С. 35).
20 августа.
Номер ‘Весов’, посвященный Якунчиковой, решен. — Решение было принято приехавшим в Женеву в тот день С.А. Поляковым. В этом номере журнала (1905, No 1) и появится упомянутая статья Волошина.
Перед картинами: Звезда как символ Ужаса. — Имеется в виду цветной офорт художницы ‘L’Effroi’, в русской традиции называемый ‘Страх’, хотя более адекватным было бы именовать это произведение по Волошину, т. е. ‘Ужас’ (см. воспроизведение — Киселев. С. 64).
‘Звезда Полынь’. — Образ из Апокалипсиса, символ конца света (Откровение Св. Иоанна Богослова. VIII, 10-11). Этими словами Волошин озаглавит сборник своих стихотворений, печатавшийся в 1907 г. издательством ‘Оры’ (в свет не вышел, подробнее см. наст. изд., т. 1, с. 458).
Язык пламени у Дудлея. — В статье о Якунчиковой Волошин напишет: ‘…язык пламени в темной галерее на рисунке Дудлея…’ (Весы. 1905. No 1. С. 33). О каком произведении художника идет речь, установить не удалось.
Звезда в конце коридора в ‘Манфреде’. — См. ремарку перед явлением духов Манфреду в первой сцене первого акта указанного произведения Д.-Н.-Г. Байрона: ‘В темном конце галереи показывается звезда и останавливается’ (Байрон, лорд. Манфред: Драматич. поэма… / Пер. кн. Д.Н. Цертелева. М.: Т-во типолитографии и торговли Владимир Чичерин, 1898. С. 5. — Отд. оттиск из журн. ‘Русский Вестник’).
Отражение в окне ~ Цветы на окне… — Возвращение Волошина к характеристике картины Якунчиковой ‘Отражение интимного мира’ (‘Reflet intime’).
Кладбища ~ Символ избы… — Имеются в виду работы художницы ‘Сельское кладбище’, ‘Кладбище во Введенском’, ‘Кладбище зимой’ (воспроизведение см.: Киселев. С. 56, 159, 109, соответственно).
Версаль, грустный и зимний. — Волошин возвращается к произведению ‘Версаль зимой’ (см. с 413).
Первые весенние дни в окрестностях Парижа. — По-видимому, речь идет об одном из трех вариантов офорта ‘Весенний пейзаж’ (сведения о них см.: Киселев. С. 166).
Окно и ветви сосны. — О каком произведении пишет Волошин, не вполне ясно. Если он оговорился, написав ‘ветви сосны’ вместо ‘ветви ели’, то здесь вновь имеется в виду панно ‘Окно’.
Городки. — К теме игрушечного городка художница обращалась неоднократно и в разной технике. Известны выполненные ею три акварели ‘Городок’, одноименное панно и резная деревянная игрушка того же названия (воспроизведение одной из акварелей, панно и игрушки см.: Киселев. С. 173, 132 и 133, соответственно).
‘Греки пьянели ~ под влиянием чеснока’. — Возможно, цитата, ее источник не установлен.
Разговор ~ о витро. — Т. е. о витражах.
…(о ~ отречении от имени). — Волошин несколько лет ратовал за безымянность (анонимность) искусства (по примеру народного). Собираясь издавать свою первую книгу стихов, он подчеркивал (в письме к М.В. Сабашниковой без даты, по контексту — 9 авг. 1904): ‘Имени на книге не будет. Только в конце книги, внизу на предпоследней странице, надпись, как на плите готического собора: ‘Эта книга сложена тем-то, издана тем-то, окончена печатанием тогда-то’. И больше ничего’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 107, л. 2).
22 августа.
Яша, Якc — Я.А. Глотов. На его квартире в Женеве Волошин жил в 1904.
…просматривал No ‘Мира Искусства’, посвященный Якунчиковой. — Речь идет о третьем номере журнала за 1904 год.
Мар<ия> Мих<айловна> — М.М. Замятнина.
Знаем только мы ~ прозрачность тьмы. — Строки, впоследствии (с вариантом ‘Робко верим мы / В…’) ставшие окончанием стихотворения Волошина ‘Мир закутан плотно…’ (наст. изд., т. 1, с. 63, с датой: ‘Лето 1905’).
…у Ландольта. — В кафе, владельцем которого был Ф. Ландольт.
‘Скиф пляшет’ — стихотворение В.И. Иванова из его книги ‘Кормчие звезды’.
28 августа.
Письмо от Бальмонта. — Отправлено из России 8 авг. 1904, с вопросом: ‘Когда предпримем нашу Одиссею <в Индию>?’ (Давыдов З.Д., Купченко В.П. Письма К.Д. Бальмонта к М.А. Волошину // Памятники культуры. Новые открытия: Ежегодник 1989. М.: Наука, 1990. С. 44).
5 сентября.
Оле-Лукойе — персонаж одноименного сказочного цикла Х.-К. Андерсена, добрый гном-сказочник.
17 сентяб<ря>.
M-me Ghil — А.А. Гиль.
28 сент<ября>.
…принцесса тужит ~ волк ~ служит. — Парафраза строк из вступления к сказке А.С. Пушкина ‘Руслан и Людмила’.
‘ Что, детинушка ~ голову повесил’. — Цитируются (по памяти) строки из второй части сказки П.П. Ершова ‘Конек-Горбунок’.
…читали ~ ‘Викторию’. — Этот роман К. Гамсуна был получен Волошиным от М.В.Сабашниковой из Москвы около 13 (26) сент. 1904 (Труды и дни. С. 125).
29 сентября.
Платона ‘Пир’. ‘Это меня поразило ~ ураническая любовь кажется здоровой и мощной’.— Вышеназванное понятие любви, по словам К.М. Азадовского и А.В. Лаврова, ‘восходит к греческим представлениям о двух Афродитах — Афродите Урании (Небесной) и Афродите Пандемос (Всенародной, Низкой). В ‘Пире’ Платона (181 cd) Афродита Небесная характеризуется как покровительница любви мужчины к юноше, в прекрасном теле которого воплощена высшая красота (см.: Платон. Соч. В 3 т. М., 1970. Т. 2. С. 107)’ (Лит. наследство. М.: Наука, 1994. Т. 98: Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. С. 372).
Я <А.В. Гольштейн> воспитывалась со своими братьями. — Из братьев А.В. Гольштейн выявлены сведения лишь о А.В. Баулере.
Отец — В.Я. Баулер.
Мою любовь ~ жизни берега. — Строки стихотворения А.К. Толстого ‘Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре…’.
Стр. — по-видимому, П.Б. Струве, 9 (22) сент. 1904 он писал из Парижа своей жене H .А. Струве о намерении привлечь ‘к нам на помощь’ Волошина (РГАСПИ, ф. 302, оп. 1, ед. хр. 38, л. 466).
Вечером у Моно. — Э. Моно, внук А. И. Герцена, жил в Версале.
2 октября.
Caf Riche — кафе на Итальянском бульваре, дом 16.
Заглавие ‘Tte Inconnue’, ~ Героиня ~ ‘Иродиада’ Малларме. Б<альмо>нт, конечно. — Вероятно, здесь идет речь о неосуществленном замысле Волошина с перечислением возможных прототипов героев предполагаемого произведения: Кассандра (греч. миф.) — дочь троянского царя Приама и Гекубы, пророчица, О.С. Муромцева, М.В. Сабашникова, Е.К. Цветковская, героиня драматической поэмы С. Малларме ‘Иродиада’ — внучка иудейского царя Ирода Великого, К.Д. Бальмонт. Заголовок ‘Tte Inconnue’ (голова неизвестной, фр.) уже был использован Волошиным для стихотворения (см. наст. изд., т. 2, с. 392), написанного в янв. 1904 после того, как он увидел одноименный бюст работы Ф. Лаураны (выставлен в Лувре). Слепок с этого бюста позднее был приобретен поэтом. В недатированном письме к М.В. Сабашниковой (по контексту — 9 авг. 1904) он сообщал о намерении издать книгу своих стихов под названием ‘Годы странствий’, где ‘на первой странице была бы ‘Tte Inconnue’, a на последней — голова Рэдоновского Дьявола’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 107, л. 2). Эта идея не была осуществлена.
Лл. и Кр. — одна фигура. — Э. Фрике-Полер и Е.С. Крутикова отличались худобой и угловатостью черт.
5 октября.
…переехал в No 9… — Т. е. в дом 9 по улице Кампань-Премьер.
6 октября.
Семен<ов>: Я попал в первый раз в Париж… — Рассказ самого М.Н. Семенова об этом эпизоде содержится в его мемуарах ‘На бездорожьи: Воспоминания молодости’ (см.: Русская Мысль. Париж, 1950. No 206—253). См. также их итальянскую версию: Semenov M.N. Вассо е Sirne: Memorie… Roma: De Carlo, 1950. P. 61—68. (Сообщено H.В. Котрелевым.)
10 октября.
История смерти Ели<аветы> Дьяконовой. — Е.А. Дьяконова покончила с собой в горах Тироля.
…жены Балтр<ушайтиса>. — М.И. Балтрушайтис.
13 ноября.
Суббота. — В нояб. 1904 суббота приходилась на 12-е число.
Вечеру Бенедитта. — Скорее всего, имеется в виду Ж. Бенедит.
‘Ганнетон’. — Видимо, какой-то притон (кафе) для гомосексуалистов.
Пятница. — Т. е. 11 ноября.
<15>.
(?) 14 ноября. Вторник. — Сомнения Волошина в числе оправданы — в 1904 этот ноябрьский вторник приходился на 15-е.
Письмо от Суворина ~ я недоволен М<агницким> ~ остаться париж<ским> корреспондентом. — Изложение письма А.А. Суворина к Волошину от 29 окт. 1904, соответствующий его фрагмент опубликован: Лит. наследство. М.: Наука, 1994. Т. 98: Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. С. 352. Речь идет о сотрудничестве Волошина в газете ‘Русь’.
У Слевинского ~ скромность великого мастера. — Вскоре (Весы. 1904. No 12) появится статья Волошина ‘Письмо из Парижа: (Осенний салон. Слевинский. Морис Дени)’ с высокой оценкой творчества художника.
16 ноя<бря>.
Обед у Щукина. — Волошин познакомился с С.И. Щукиным весной 1901 через А.Г. Коренева.
17 ноября.
Moulin de la Galette — артистическое кафе на Монмартре.
‘Во мне пол ~ В том обществе…’ — По-видимому, запись рассказа О.С. Муромцевой.
Письмо от Брюс<ова> ~ корреспонденции> в ‘Слове’… — О предложении редакции газеты ‘Слово’ Волошину быть парижским корреспондентом газеты (‘включая в обязанности и отчеты о политической жизни’) В.Я. Брюсов написал 31 окт. (13 нояб.) 1904 (Лит. наследство. М.: Наука, 1994. Т. 98: Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. С. 351).
19 ноября.
Тр. — возможно, О.Н. Третьякова, подруга Е.С. Крутиковой.
21 декабря.
Москва. — Выехав в Россию около 7 (20) дек. 1904 сначала в Петербург (по приглашению А.И. Косоротова), Волошин приехал в Москву утром 21 дек.
…меня зовут Адой Юшкевич ~ я не родственница <С.С. Юшкевича>… — А.А Юшкевич была однофамилицей драматурга.
…Вы привезли ~ взятие Пор<т->Артура. — Оборона крепости Порт-Артур на Дальнем Востоке во время Русско-японской войны (начавшаяся 27 янв. 1904) завершилась капитуляцией русских войск 20 дек. 1904.
Вокруг Белого ~ крабы ~ не читали его III-ей симфонии?— Книга А. Белого ‘Возврат: Третья симфония’ незадолго перед этим (середина нояб. 1904) вышла из печати в издательстве ‘Гриф’ (Москва). Образ краба фигурирует в первой части этого произведения.
Я написал Белому (Бальдур и Локэ)… — Стихотворение ‘Бальдеру Локи’ было послано Брюсовым А. Белому в начале дек. 1904 и отражало напряженные отношения, сложившиеся в ту пору между поэтами. Брюсов выступил в нем от лица Локи, демонического героя скандинавских мифов, именуя А. Белого Бальдером (светлый юный бог, сын Одина). Белый ответил стихотворением ‘Старинному врагу’. (См.: Лит. наследство. М.: Наука. 1976. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 336-337).
Да, Мекс<ика> может спасти его <Бальмонта>. — Волошину уже было известно о предстоящем отъезде К.Д. Бальмонта из России из письма М.В. Сабашниковой (5 дек. 1904): ‘Бальмонт едет в Мексику, но это тайна!’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 1058, л. 55 об.)
24 декабря.
Воейковы. — По-видимому, Е.П. и В.В. Воейковы.
Он <А. Белый>, кажется, в раскаянии. Он снова написал С.А. письмо. — Речь идет о письмах А. Белого С.А. Полякову — от 21 дек. 1904 и следующем за ним. В первом Белый указывал, что Брюсов ‘держал себя’ по отношению к нему ‘более чем возмутительно’, а во втором действительно раскаивался: ‘Всё, что я писал Вам, — неправда, неправда, неправда. Я исступленный, нервный, измученный человек, мне самому больно, а я другим делаю больно. За что, за что я так отнесся к Бальмонту и Брюсову? Ведь я их люблю’ (цит. по: Лавров А.В. Андрей Белый в 1900-е годы: Жизнь и литературная деятельность. М.: Новое лит. обозрение, 1995. С. 177).
27 <декабря>.
Запись Волошина дает нам дату отъезда Бальмонта из Москвы, но в дневнике она неверно проставлена так: ’27 января 1905 года’, что повлекло ошибки в датировке этого события у современных исследователей (см.: Куприяновский П.В., Молчанова Н.А. Поэт Константин Бальмонт. Иваново: Ивановский гос. ун-т, 2001. С. 184). Между тем записи Волошина сделаны в тетради последовательно, и следующая, от 29 дек. 1904 (год проставлен!), сначала также имела месяцем ‘янв.’, затем зачеркнутый. Далее идут 31 дек., 2 янв. и т. д. Ср.: ’27 декабря К.Д. Бальмонт выехал из Москвы в Мексику’ (Весы. 1905. No 1. С. 81, раздел ‘Мелочи’).
Отъезд Бальмонта. — К.Д. Бальмонт уезжал из России в Мексику через Гамбург и Париж (где к нему присоединилась Е.К. Цветковская).
Гриф — прозвище С.А. Соколова (С. Кречетова).
Валерий ~ подождемте расходиться со кончился целый период ~ Бальмонт десять лет полновластно царил в литературе ~ он сам отрекся от царства… — О том же вскоре В.Я. Брюсов напишет П.П. Перцову: ‘Десять лет он <Бальмонт> царил полновластно в нашей поэзии. Но теперь жезл выпал из его рук. Мы далеко ушли вперед, он остался на одном месте. Может быть, он великан среди нас (как поэт, по непосредственному дару), но он в прошлом’ (цит. по комментарию М.И. Дикман в кн.: Брюсов В.Я. Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1961. С. 743).
Скорпион. — Здесь имеется в виду С.А. Поляков, см. также с. 410 наст. тома.
Большой Московский — трактир на Воскресенской площади.
29 декабря 1904.
Козловак — так в ‘Северной симфонии’ А. Белого именуется колдовской танец, здесь же подразумевается фавн — получеловек-полукозел.
…малые Орловы… — У А. Белого эта фамилия, возможно, ассоциировалась здесь с фамилией персонажа его третьей симфонии ‘Возврат’ — психиатра Орлова.
Параклет (утешитель, греч.) — в Евангелии св. Иоанна именование Св. Духа.
31 декабря 1904.
Против Константина со после его лекции… — Имеется в виду лекция К.Д. Бальмонта ‘Поэзия стихий’, прочитанная в аудитории Исторического музея 18 дек. 1904 (Русские Ведомости. 1904. 18 дек. No351, Весы. 1905. No 1.С. 81).

1905

3 января.
У Серединых. — По-видимому, в семье А.В. Средина, его московский адрес в 1903 — 1-й Зачатьевский пер., дом Алексеевых (адрес записан у Волошина).
7 января.
У ~ Мамонтова за Бутырской заст<авой>. — С.И. Мамонтов жил там в доме, купленном на имя его дочери.
9 января.
Свои записи о событиях этого дня Волошин позднее использовал в статье ‘La semaine sanglante Saint-Ptersbourg: Rcit d’un tmoin’ (‘Кровавая неделя в Санкт-Петербурге: Записки очевидца’), напечатанной на французском языке (L’Europen. 1905. 11 fvr. No 167).
Три солнца. — Речь идет об оптическом явлении ‘ложных солнц’, возникающем вследствие преломления и отражения света в ледяных кристалликах в атмосфере: яркие радужные пятна слева и справа от Солнца. Помимо Волошина, это редкое явление в день Кровавого воскресенья отметила также Л.Я. Гуревич (Гуревич Л. 9-е января поданным ‘анкетной комиссии’. СПб.: О.Н. Попова, 1906. С. 32).
В редакции. ‘Отец Гапон ранен… — По-видимому, имеется в виду редакция газеты ‘Русь’ (наб. Мойки, 32). Г.А. Гапон, стоявший во главе ‘Собрания русских фабрично-заводских рабочих С.-Петербурга’, подготовившего шествие к Николаю II, возглавлял его 9янв. 1905. Слух о его ранении (или гибели) был ложным (ср.: Гапон. С. 105).
У Розанова. — В.В. Розанов жил тогда по адресу: Б. Казачий пер., д. 4.
…раны новыми ружьями… — т. е. трехлинейными винтовками образца 1891 года, которыми тогда перевооружалась Российская армия.
Били стёкла в Аничковом дворце. — В этом здании, где прошло детство будущего императора Николая II, была тогда резиденция его матери, вдовствующей императрицы Марии Федоровны.
10 января.
Письмо Гапона к Вольно-экономич<ескому> общес<тву>. ‘Царь пал ~ и небесного’, ~ Вчера в Экон<номическом> общ<естве> Горь<кий>. ~ он мне дал письмо’. — Это письмо Г.А. Гапона было зачитано М. Горьким во второй половине дня 9 янв. 1905 на митинге интеллигенции, проходившем в помещении Вольного экономического общества — Забалканский просп., 3 (Летопись жизни и творчества М. Горького. М.: Изд. АН СССР, 1958. Т. 1. С. 504, см. также: Гапон. С. 105). Слов, цитируемых Волошиным, в тексте письма (см.: Гапон. С. 104-105, 175) не было. Источник цитаты не выявлен.
Петиция: I ~ V… — Речь идет о документе, который рабочие собирались подать царю Николаю II (подробнее см.: Шилов А.А. К документальной истории петиции 9 января // Крас. летопись. 1925. No2 (13). С. 19-36).
Фабричн. пун.Из петиции: ‘Необходимы <...> 1) Отмена института фабричных инспекторов, 2) Учреждение при заводах и фабриках постоянных комиссий выборных от рабочих <...>. Увольнение рабочего не может состояться иначе, как с постановления этой комиссии’ (там же).
Вчера убито 465 ~ Подсчет рабо<чих>. — По позднейшим данным, указываемым в советских исторических источниках, было убито и ранено около 4600 человек.
Вос<кресенье> вечер. — Т. е. вечер 9 янв. 1905.
В Алекс<андринском> театре. Студент крикнул, ~ Спектакль прекратили. — В очерке З.Н. Гиппиус ‘Дмитрий Мережковский’ упоминается не только сам этот эпизод, но его предыстория:
‘Все были возмущены. Да и действительно: расстреливать безоружную толпу <...> мы решились, мы трое, я, Д.С. <Мережковский>, Д.В. <Философов>, да и Андрей Белый с нами, и еще какой-то малоизвестный, но очень энергичный студент (если не было их два) — отправиться прекращать спектакль в театре, в виде протеста, уже настоящей ‘демонстрации’). Сказано — сделано. Мы едем, конечно, в Александровский <так!> (императорский) театр. Расселись все в разных местах партера. Шла какая-то пьеса Островского <...>. ‘Протест’ начали наши студенты, мы его поддержали, а за нами и большинство публики. Она стала выходить, и занавес спустили’. (Цит. по: Гиппиус З.Н. Живые лица: Воспоминания. Тбилиси: Мерани, 1991. С. 242-243).
Письмо ~ Гапона к кн<язю> Св<ятополк>-Мирскому. — Ниже целиком (но с разночтениями сравнительно с оригиналом документа, ср.: Гапон. С. 166) дается текст письма на имя министра внутренних дел Российской Империи П.Д. Святополк-Мирского, составленного Г.А. Гапоном утром 8 янв. 1905 и переданного одним из его сподвижников в возглавляемое князем министерство.
Пастырское послание к армии. — Далее (в близком к подлинному тексту документа пересказе, ср.: Гапон. С. 106) приводится подписанное священником воззвание к солдатам, распространенное в тот день в виде прокламации. Действительным автором этого воззвания был П.М. Рутенберг (см.: Гапон. С. 177).
4 апреля.
Париж. — Прибыв туда (вместе с матерью) около 20 янв. (2 февр.) 1905, Волошин поселился на улице Кампань-Премьер, д. 9. Одновременно в Париж приехала (вместе с А.Н. Ивановой) М.В. Сабашникова.
‘Желая ~ моего сына Валерия Брюсова’… — Очевидно, начало письма Я.К. Брюсова к Волошину.
…отель ‘Порт-Магон’. — Гостиница ‘Port-Manon’ находилась в то время по адресу: rue de Port-Manon, 9.
Жену жду с дочерью. — Т. е. М.А. Брюсову и одну из своих дочерей — Н.Я. Брюсову, Л.Я. Брюсову либо Е.Я. Брюсову.
‘La Closerie des Lilas’ — кафе на бульваре Монпарнас у Люксембургского сада, излюбленное место художников и литераторов.
Я стал рисовать молодого человека ~ Я читал вашу статью в ‘Europen’. — 5 (18) апр. 1905 Волошин писал матери: ‘Моя статья в ‘Europen’ <т. е. в еженедельнике 'L'Europen'> наделала шуму в Париже’, — а нового знакомого назвал ‘французским критиком’ (Из лит. наследия-3. С. 345).
Северин — псевдоним Н.И. Мердер.
8 мая.
Четверг. Первый четверг в мае 1905 г. приходился (по н. ст.) на 4-е число.
Пятница — завтрак ~ предложение масонства. — Завтрак Волошина с М.М. Ковалевским, В.И. Немировичем-Данченко, А.В. Амфитеатровым и В.А. Маклаковым состоялся, видимо, в пятницу 28 апр. 1905. О принятии Волошина в масонскую ложу см. ниже (с. 201 и 203).
Собрание о Римском-Корсакове состоялось 29 апр. 1905 в кружке ‘Монпарнас’ и имело целью выражения сочувствия Н.А. Римскому-Корсакову, уволенному из консерватории. Пасха в 1905 приходилась на 17 (30) апр.
Разговление у Давыд<енко>… — у Е.Н. Давиденко и Е.С. Кругликовой: 2 мая Б.Н. Матвеев писал матери из Парижа: ‘Компания Крутиковой Пасхальную ночь справляла сначала по-христиански, в церкви, а потом по-язычески, до утра’ (РГАЛИ, ф. 801, оп. 1, ед. хр. 9). В этот же день Пасхи произошло знакомство Волошина с Э.-В. Харт.
…сидели товарищи ее <М.В. Сабашниковой> брата. — Речь идет о гимназических приятелях А.В. Сабашникова — А.Л. Любимове и, видимо, Пашине.
…конец ‘Русалки’ ~ сон княгини в воспоминаниях Зуева… — Эти мемуары о чтении А.С. Пушкиным окончания драмы ‘Русалка’ были напечатаны в ‘Русском Архиве’ (1897, No 3), тогда же вышли отдельной книгой. Текст ‘Русалки’, якобы записанный мемуаристом (Д.П. Зуевым), оказался поддельным (см.: Подделка ‘Русалки’ Пушкина: Сб. статей и заметок / Сост. А.С. Суворин. СПб.: А.С. Суворин, 1900). Упомянутый ‘сон’, о котором пишет Волошин, должен был звучать для него обвинением в измене: весной 1905, живя по соседству с М.В. Сабашниковой, он всячески избегал встреч с нею.
…литературным достоянием, как и письмо из Парижа. — Имеется в виду стихотворение Волошина ‘Письмо’, адресованное М.В. Сабашниковой. Ее возмущало, что поэт читает его посторонним. ‘Я его ненавижу за его ложь’, —записала она в дневнике 18апр. (1 мая) 1905 (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 22, л. 59 об.).
Samaritain, Самаритен — универсальный магазин у Луврской набережной.
…с ~ Степли… — Имеется в виду подруга Е.С. Кругликовой (ее имя не установлено).
Люби каждое мгновение… — слова из стихотворения М. Швоба, открывающего его ‘Книгу Монеллы’, приведены Волошиным в статье ‘Золотой век: Картины Богаевского и танцы детей Айседоры’ (Русь. 1908. 24 февр.), одна из его любимых мыслей.
9 мая.
…меня должны принять в другую ложу. — Волошин был принят 22 мая 1905 в отделение Великой Ложи Франции ‘Труд и истинные верные друзья’ (Серков А.И. Русское масонство: 1731—2000. М.:РОССПЭН,2001.С. 1219).
14 мая.
…гадкие, гадкие стихи… — Имеется в виду стихотворение Волошина ‘Таиах’ (первоначальное название ‘Эпилог’), где, в частности, есть строки: ‘Я устал от лунной сказки, // Я устал не видеть дня, // Мне нужны земные ласки // Пламя алого огня’ (наст. изд., т. 1, с. 58).
‘La Ruche’ (улей, фр.) — колония художников и скульпторов на левом берегу Сены, в конце улицы Данциг на Монпарнасе.
…Bal de 4 ars..(искаж. Bal des Quat’Z’Arts, бал четырех искусств, фр.) — ежегодный бал-маскарад, устраивавшийся парижскими художниками. Волошин описал такой бал в статьях ‘Весенний праздник тела и пляски: (Bal des Quat’z-arts)’ (Русь. 1904. 22 апр. No 129) и ‘Письмо из Парижа: (Выставка примитивов. Национальный салон. Исадора Дёнкан. Bal des Quat’z-arts)’ (Весы. 1904. No 5).
Потом к себе в Passy. — В этом районе Парижа (rue Octave Feuillet, 24) Волошин поселился в конце марта 1905 (Труды и дни. С. 133).
Письмо М. В. ~ еще и еще перечитывал его. — По-видимому, речь идет о письме М.В. Сабашниковой, которое было переписано Волошиным в тетрадь с ‘Историей моей души’. В нем, в частности, говорилось: ‘Это я, а не Вы прокляты. <...> Есть черта, которую я не могу перейти. Вы на словах, я наделе. <...> Неужели я должна терять Вас. <...> Достаточно мне было Вас видеть, чтобы не быть грустной. Видеть Вас каждый день… Но другое… Нет, нет! Я не могу. Я не могу бытье Вами и быть без Вас’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 1, ед. хр. 441, л. 96).
28 мая.
‘Случай с г<осподи>ном Вальде<ма>ром’. — Имеется в виду рассказ Э.-А. По ‘Two facts in the case of m. Valdemar’ (заголовки по-русски — ‘Говорящий мертвец’, ‘Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром’) с эпизодом, когда труп героя, сохранявшийся под действием гипноза, мгновенно распался после того, как чары были сняты.
Самый острый момент ~ перед отъездом в Париж… — Имеется в виду отъезд Волошина из Москвы в нояб. 1903 (см. об этом с. 405).
14 июня.
‘Будьте смиренны перед мгновением’. — Трактовка мгновения ‘как магического кристалла, сквозь который мы можем увидеть весь мир в его целом’, восходит к М. Швобу. В статье ‘Париж и война: Русский балет’ Волошин позднее формулировал: ‘Будь правдив во мгновении, потому что правда, которая длится, становится ложью’ (Биржевые Ведомости. 1916. 25февр. No 15405. Веч. вып.). В письме к М.В. Сабашниковой от 17 апр. 1907 находим такое признание: ‘Мой грех я знаю — это грех перед мгновением. Раньше его не было, раньше я никогда не думал о завтрашнем дне, а теперь начал’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 113, л. 2).
…я боюсь ~ причинить другому боль. — Позднее Волошин декларировал в стихотворении ‘Отроком строгим бродил я…’ (1911): ‘А если я причинял боль, // То потому только, // Что жалостлив был в те мгновенья, // Когда надо быть жестоким’ (наст. изд., т. 1, с. 154).
19 июня.
Я воскрес, ~ >4. Р. М. — А.Р. Минцлова. Волошин познакомился с ней в нояб. 1903 в Москве.
Анни Безант. ~ ‘Мы спрашиваем себя ~ изменила себе’. — Конспект лекции А. Безант ‘Проблемы судьбы’ в зале Географического общества 18 июня 1904, где Волошин и М.В. Сабашникова побывали по приглашению А.Р. Минцловой.
В Русской школе: Трачевский. — Докладу А.С. Трачевского о Великой французской революции, состоявшемуся в Русской высшей школе общественных наук (была основана в Париже осенью 1901 прежде всего для русских политэмигрантов), Волошин противопоставил выступление А. Безант в статье ‘Письмо из Парижа: <Анни Безант и 'Русская школа'>‘ (Русь. 1905. 12 авг. No 186).
‘Оск<ар> Уайльд ~ уступить ему. — Афоризм, вложенный О. Уайльдом в уста персонажа романа ‘Портрет Дориана Грея’ лорда Генри Уоттона (глава 2).
У славянской расы ~ должна выйти шестая. — Согласно теософскому учению, человек в своем развитии прошел через несколько рас (и подрас), из которых третья — Лемурийская, четвертая — Атлантическая, пятая — Арийская.
Предсказания Сведенборга о России. — Какие именно пророчества Э. Сведенборга имеются здесь в виду, не выявлено.
Сатанисты и Офиты… — Сатанисты — последователи религиозного учения манихеев, проповедовавшие изначальность и непреоборимость Зла в мире и на этом основании поклоняющиеся Сатане. Офиты — гностическая секта (1—11 вв.), члены которой чтили библейского Змея как верховное существо. Кого именно подразумевает здесь Волошин под сатанистами и офитами, неясно.
…около Пантеона. — Т. е. у храма на холме Св. Женевьевы (86 м) на левом берегу Сены против Люксембургского сада. Пантеон построен в 1755—1789 на месте захоронения св. Женевьевы, покровительницы Парижа, по решению Учредительного собрания избран местом погребения великих людей Франции.
21 июня.
…мне ~ понятна ‘Виктория’… — Т. е. роман К. Гамсуна, см. также запись от 28 сент. 1904.
…соединяет меня с Россией ~ Достоевский. — По свидетельству Волошина, он начал читать произведения Ф.М. Достоевского ‘лет с семи’ (‘Книга о русских поэтах последнего десятилетия’. М., СПб., [1909]. С. 365). (См.: Купченко В. Ф. Достоевский и М. Волошин // Достоевский: Материалы и исследования. Л.: Наука. 1988. Вып. 8. С. 203-217).
23 июня.
Багатель — дворец, построенный графом д’Артуа в Булонском лесу в 1777 на пари с Марией-Антуанеттой за два месяца. В начале XX в. использовался для художественных выставок.
Фотография. Обед в Сюрене. Как ~ год назад. — Весной 1905 Волошин приобрел фотокамеру ‘Кодак’ и весь год увлеченно фотографировал (в музее ИРЛИ хранится свыше 700 его негативов). Обед компанией состоялся в Сюрене 20 июня 1904 (см. с. 155, 408 наст. тома).
Какие стихи мне написать? — Rsignation… — Стихотворение под таким названием Волошин напишет несколько дней спустя (см. запись от 26 июня, а также наст. изд., т. 1, с. 455).
…неужели Вы этого не замечаете?— Отношение Е.С. Крутиковой к Волошину давало окружающим повод говорить о ее влюбленности в него (см. также запись от 26 июня).
24 июня.
…завтрак у Ледюк. — Т. е. в ресторане ‘Le Duc’ (современный адрес: Париж, бульвар Распай, 243).
Иду в No 123. — В этом доме по бульвару Монпарнас, в пансионе m-me Jeanne, жила M.В. Сабашникова.
Crdit Lyonnais (Лионский кредит) — банк, имевший отделения в городах не только Франции, но и России.
…я ~ оказываюсь гофмановским манекеном. — Аллюзия на образ человека-автомата, не раз возникавший в произведениях Э.-Т.-А. Гофмана (в частности, в его повести ‘Песочный человек’).
Йодели, йодли, йодлер — жанр народных песен у альпийских горцев.
В чистом безветрии ~ детской души. — Неточная цитата из поэмы К.К. Случевского ‘Элоа’ (см. с. 408), третья и четвертая строки в оригинале: ‘Ярче их, лучше их // В Божьей тиши // Грезы неведенья // Чистой души!’
…на спиритическом сеансе у Ланга ~ занимались каждый день. — О занятиях В.Я. Брюсова и его приятеля А.А. Ланга спиритизмом подробнее см.: Богомолов Н.А. Русская литература XX века и оккультизм. М: Новое лит. обозрение, 1999. С. 281-284.
И лебедь ~ белой скуки. — Вторая строфа стихотворения С. Малларме ‘Le vierge, le vivace et le bel aujourd’hui…’ в переводе Волошина, озаглавившего его ‘Лебедь’ (лето 1904).
26 июня.
И в первый раз ~ согретую тобой. — Финальная строфа стихотворения Волошина ‘В зеленых сумерках дрожа и вырастая…’ (июнь 1905), первоначально носившем название ‘Rsignation’ (см. запись от 23 июня 1905, а также наст. изд., т. 1, с. 455).
…как она приехала в Цюрих и что она делает. — Отъезд М.В. Сабашниковой в Цюрих был вызван настоянием родителей, предложивших ей присматривать за младшим братом, который обучался там.
Собачье кладбище (точнее, кладбище домашних животных) находится на одном из островов Сены. Описано Волошиным в статье ‘В Париже: <О кладбище животных>‘ (Русь. 1905. 10 сент. No 215).
Надписи. (Анатол<ь> Фр<анс> — кладбище Миррины). — Скорее всего, помета в скобках имеет отношение к увиденному на кладбище. Фамилия А. Франса, возможно, связана с упоминанием на каком-то из надгробий клички Рике, которая была и у пса, ставшего персонажем ряда произведений писателя (см. с. 409). Имя Миррины могло возникнуть здесь по ассоциации с ‘лекифом Миррины’ — названием одного из залов Национального археологического музея в Афинах (путешествуя по Европе, Волошин побывал в этом музее 22 июля (4 авг.) 1900, о его общем впечатлении от этого посещения см. с. 106). Свое название музейный зал получил по наиболее важному его экспонату — античному сосуду погребального обихода (ле-кифу), украшенному рельефом с изображением молодой женщины Миррины, которую Гермес уводит в царство Аида.
…относительно Аничкова и его видов на ‘Русь’. — Предполагалось, что Е.В. Аничков будет писать в ‘Русь’ корреспонденции из Парижа.
…Шер<вашидзе>го статьи о Сезанне… — Статья А. К. Шервашидзе ‘Сезанн’ была опубликована в журнале ‘Искусство’ (1905. No 4. С. 59-63).
…я не был на Общ<ем> собр<ании>? — Речь идет о собрании кружка ‘Монпарнас’.
Я бы хотел ехать в Далмацию один. — О своем намерении отправиться ‘на велосипеде через Ломбардию в Далмацию’ (по совету А.В. Амфитеатрова) Волошин писал A.M. Петровой еще 27 мая (9 июня) 1905 (Из лит. наследия-1. С. 171). Это путешествие не состоялось.
…вторник ‘об Оскаре Уайльде’… — Это мероприятие, докладчиком на котором был К.Д. Бальмонт, состоялось в Московском литературно-художественном кружке 18 нояб. 1903.
Вечер гувернанток из Достоевского… — Сцена из романа писателя ‘Бесы’ (часть 3, главы 1 и 2).
Который говорил, зачем ~ Уайльд взял в герои ~ убийцу. — Имеется в виду С.В. Яблоновский, чей протест был вызван ‘Балладой Редингской тюрьмы’ О. Уайльда, переведенной К.Д. Бальмонтом.
…читал ~ бесконечное стихотворение об жирондистах. — Возможно, речь идет о стихотворении Н.М. Минского ‘Казнь жирондиста’ (см. текст произведения и примечания к нему С.В. Сапожкова в кн.: Минский Н., Добролюбов А. Стихотворения и поэмы. СПб.: Академический проект, 2005. С. 108—110, 333—335). Однако приводимых затем Волошиным стихотворных строк (‘И книга та была…’ и т.д.) в тексте Минского нет. Их источник не установлен. Тетя Катя — Е.А. Бальмонт.
…подобранны<й> Гомецом ди Карильо ~ рассказ о ~ принцессе… — В книге Э. де Гомеса Карильо ‘Esquises. Siluetes de escritores. Oscar Wilde, etc.’ (1892) этот сюжет излагается со слов О. Уайльда.
…Бальмонт прочел свое стихотворение против Михайловского. — О каком произведении поэта идет речь, неясно.
27 июня.
…вспоминаю фразы уничтоженных писем. — Письма М.В. Сабашниковой, цитаты из которых Волошин приводит ниже по памяти, были также зафиксированы и в ее собственном дневнике (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 22, л. 63, 65).
…думаю об ~ отделе стихотворений ~ ‘Старые письма’. — Стихотворение ‘Старые письма’ было написано Волошиным летом 1904 (см. наст. изд., т. 1, с. 57), раздел же под таким названием (как в его первом сборнике ‘Стихотворения: 1900—1910’, так и в последующих) осуществлен не был.
Разговор о м<исте>ре Хайд и д<окто>ре Джикле. — Аллюзия на содержание повести Р.Л. Стивенсона ‘Странная история доктора Джекила и мистера Хайда’, посвященной теме двойничества человеческой души. Волошин имеет в виду свою любовную раздвоенность: чувство к М.В. Сабашниковой и тайную связь с В. Харт (см.: Лавров А. Стивенсон по-русски: Доктор Джекил и мистер Хайд на рубеже двух столетий // Toronto Slavic Annual. 2003. No 1. P. 176—185).
28 июня.
…был у Семицветника в госпитале. — О ком идет речь, не установлено. Прозвище, вероятно, восходит к заглавию книги К.Д. Бальмонта ‘Только любовь: Семицветник’.
29 июня.
О, сколько раз ~ тенью одинокой. — Строки фрагмента монолога Иродиады из одноименной драматической поэмы С. Малларме в переводе Волошина (‘…О, зеркало, — холодная вода…’).
Целый день я писал стихи ~ и послал. — Имеется в виду стихотворение Волошина ‘Мы заблудились в этом свете…’ (см. наст. изд., т. 1, с. 61), открывающее его письмо к М.В. Сабашниковой от 16 (29) июня 1905 (Труды и дни. С. 138).
4 июля.
Закончил ‘Bouddhisme sotrique’ Синнета. — Эту книгу А.П. Синнета Волошин читал во французском переводе (Paris, 1901).
…’что времени больше не будет’. — Слова из ‘Откровения св. Иоанна’ (X, 6). На эту тему Волошин написал цикл стихотворений ‘Когда время останавливается’ (1903).
9 июля.
‘Пускай м<исте>р Хайд появится’. Он появился. — Волошин имеет в виду свое покаянное письмо к М.В. Сабашниковой о связи с В. Харт (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 107, л. 43).
…Расплескали мы ~ вином. — Строки из стихотворения Волошина ‘Если сердце горит и трепещет…’ (8 июля 1905).
10 июля.
Свойство зеркальце имело ~ умело. — Цитата из ‘Сказки о мертвой царевне и о семи богатырях’ А.С. Пушкина.
12 июля.
Венерабль — президент масонской ложи.
Бодэм — возможно, П. Воден.
…на Boissonade… — Т. е. в ателье Е.С. Крутиковой на улице Буассонад, 17.
Только горе тому ~ до дна. — Строки из стихотворения Волошина (вариант) ‘Если сердце горит и трепещет…’.
18 июля.
Приехала А<нна> Р<удольфовна>. — А.Р. Минцлова вернулась в Париж из Лондона, где присутствовала на Теософском конгрессе.
Gare St. Lazare — вокзал Сен Лазар, сооруженный в 1843 между улицами Рима и Аметердама.
Тамплиеры (или храмовники) — члены средневекового духовно-рыцарского католического ордена, возникшего в Иерусалиме (XII в.), уничтожен Филиппом IV Красивым в начале XIV в.
…на ее <церкви (соборе) Notre Dame> месте был храм Изиды. — Культ богини плодородия, воды и ветра Исиды был распространен за пределы Египта в эпоху эллинизма, в Галлию его принесли римляне. Однако французские историки обычно считали, что храм в честь Исиды находился на месте аббатства Сен Жермен де Пре (см.: Bauval Robert G. The Isis of Paris. 2002. — http://www.robertbauval.com/articles/isisofparis.html).
Около Autiel. — Об Autiel (до 1860 бывшем деревней под Парижем) см. с 406.
…’Неведомому Богу’… — Новозаветное выражение (см. Деяния св. Апостолов. XVII, 23).
Геката (греч. миф.) — трехликая богиня мрака, ночных видений и колдовства, с пылающим факелом в руке и змеями в волосах, бродящая ночами среди могил.
19 июля.
‘Я благодарю ~ живой источник’. — Из письма М.В. Сабашниковой к Волошину из Цюриха от 17 июля 1905 (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 1059, л. 11 об.).
Слова Сольвейг: ‘Ты ~ в песню’. — Цитата из пятого действия драматической поэмы Г. Ибсена ‘Пер Гюнт’.
Мастаба — зал в Лувре, посвященный древнеегипетскому искусству.
Три фигуры идущие. — В недатированном письме к М.В. Сабашниковой Волошин описал их: ‘Это два мужчины и одна женщина. Они идут быстро, но спокойно. Их глаза смотрят так далеко, как в этой жизни не смотрят глаза людей. Они идут в загробной жизни по неизмеримой покатой равнине и видят где-то свет…’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 106, л. 15).
Гробница. — ‘Это гробница — внутренность гробницы, покрытая барельефами’, — писал Волошин М.В. Сабашниковой 19 июля 1905 (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 108, л. 7 об.).
…я читал ‘Елену’ Сен-Виктора. — Т. е. эссе П. де Сен-Виктора из его книги ‘Hommes et Dieux’, посвященное спартанской царице, по греческой мифологии — прекраснейшей из женщин. Позднее Волошин перевел эту книгу, дав ей название ‘Боги и люди’ (M.: M. и С.Сабашниковы, 1914).
20 июля.
Дарма, дхарма (санскр.) — одно из распространенных понятий индийской философии и религии, нравственный долг (путь) человека. Скульптуру ‘Дхарма’ в музее Гиме Волошин позднее описал так: ‘Она изображена в виде странника, стоящего на облаке, с одним башмаком в руке, в черной страннической одежде, раздуваемой ветром времен, с пристальными, в упор, прямо в глаза глядящими глазами из черно-белого оникса, инкрустированного в черном дереве’ (Волошин М. Верхарн: Судьба. Творчество. Переводы. М.: Творчество, 1919. С. 7).
‘Магия’. — В письме к М.В. Сабашниковой, написанном в ночь на 21 июля 1905, Волошин уточняет, что эта скульптура из музея Трокадеро — слепок фрагмента гробницы герцога Бретонского Франсуа II из Нантского собора работы М. Коломба.
А. Р. говорит о своем дяде (Compardon). — Известны два родных дяди А.Р. Миниловой, жившие в России: Ж.-П. Минцлов и Е.Р. Минцлов. Помета в скобках, возможно, означает, что один из этих ее родственников был чем-то похож на Кампардона — персонажа серии романов Э. Золя ‘Ругон-Маккары’.
О старых книгах, библиотеках. — Собирание семейной библиотеки, начатое Р.И. Минцловым, дедом А.Р. Миниловой, продолжил ее отец Рудольф Рудольфович, а затем ее брат Сергей Рудольфович. Последний издал ‘Опись книгохранилища СР. Минцлова’ (СПб.: Тип. И.В.Леонтьева, 1905).
21 июля.
…получила письмо от Ш. — Видимо, имеется в виду Р. Штейнер.
Вас никто не ласкал ~ мало ласки… — А. Р. Минцлова была права (см. запись Волошина от 11 июня 1904). Позднее (11 сент. 1905) Волошин напишет М.В. Сабашниковой: ‘В самом раннем детстве я помню, как мама была ласкова со мной. Потом, с годами ученья <...>, встала стена вечного недовольства мной, вечных упреков в лени, в нежелании учиться’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 109, л. 19).
23. 24 июля.
Руан. — Поездка с А.Р. Минцловой на два дня в этот город и осмотр его готического собора Нотр Дам (1210—XVI в.) произвели сильнейшее впечатление на Волошина, став позднее основой стихотворного цикла ‘Руанский собор’ (1907), посвященного А.Р. Минцловой.
Коней, июля — Шартр. — В этом городе также есть готический собор Нотр-Дам (1194—1225) с витражами XII—XIII вв.
2 августа. 3 авг<уста>.
Страсбург ~ ‘Пойдемте к собору’. — М.В. Сабашникова приехала сюда для встречи с Волошиным из Цюриха. Собор XI—XVI вв. в Страсбурге (с недостроенной южной башней) — шедевр поздней готики.
Вечером Колшар и Вагнер. — Имеется в виду, надо полагать, исполнение музыки Р. Вагнера в одном из общественных мест Кольмара.
5… 6 августа.
‘Яко с на-ами Бог’… Она вспоминает слова литургии. — Точнее, слова из песнопения во время молебна в день Рождества Христова: ‘С нами Бог, разумейте, языцы, и покаряйтеся: яко с нами Бог’.
7 (?) авг<уста>.
Воскресенье. — В 1905 это число приходилось на понедельник.
‘La Voix de Silence’ (в рус. пер. ‘Голос безмолвия’) — ‘книга-путеводитель по высшим ступеням мистического пути, — определил позднее Волошин в статье ‘О теософии’. — Она составлена Е.П. Блаватской из указаний и правил, изустно передаваемых индусскими учителями своим ученикам’ (Наука и религия. 1990. No 2. Публ. В.П. Купченко). См.: Голос безмолвия. — Семь врат. — Два Пути. Из сокровенных индусских писаний. Обнародована Еленой Петровной Блаватской / Пер. с англ. Е. П. [Калуга: Лотос, 1912].
М. К. — видимо, М.К. Гринвальд.
8 августа.
Понедельник. — В 1905 это число приходилось на вторник.
‘Вон на Ютли — два огонька. Точно Катины глазки…’ — В конце 1905 (письмо б. д.) Волошин написал Е.А. Бальмонт из Парижа: ‘Каждую минуту в Цюрихе и после я вспоминал Вас, думал о Вас. Каждый день смотрел на Ютли <гору над Цюрихом>‘ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 6, л. 3). Сама Екатерина Алексеевна в комментарии к этому письму отметила: ‘Макс думал обо мне в Цюрихе, потому что там мы с Бальмонтом, много лет тому назад, тайно от всех решили соединить наши жизни, о чем я в свое время рассказала одному Максу’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 6, л. 5).
…Аморя ~ благоухающее имя. — Аллюзия на название сказки Ф. Сологуба ‘Благоуханное имя’: см. его ‘Книгу сказок’ (М.: Гриф, 1905). Ее герои— царевна Маргарита и принц Максимилиан.
9 авг<уста>.
Вторник. — В 1905 это число приходилось на среду.
Пранупта — возможно, имеется в виду путунхуа: общественный китайский язык.
…отец Дэзи Шевелевой. — М.М. Шевелев.
Мои предки были кочевник<и>. — В роду Сабашниковых, золотопромышленников и купцов из Кяхты, была бурятская кровь.
Письмо Ан<ны> Руд<ольфовны>. — Речь идет о письме А.Р. Минцловой Волошину из Парижа от 7 авг. 1905 (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 843, л. 5—7 об.).
Мне ~ досталось ~ Вы меня провожали. — Имеется в виду вечер 25 нояб. 1903, когда Волошин проводил М.В. Сабашникову домой после посещения С.И. Щукина, в половине третьего ночи. Выговор родителей: ‘Ты вешаешься на шею, ты бегаешь с ним по ночам, ты развратна’, — она записала в дневник (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 21, л. 69 об.).
Мама — М.А. Сабашникова. Папа — В.М. Сабашников.
10 ав<густа>.
Среда. — В 1905 это число приходилось на четверг.
Я жду в Алкоголичке. — Судя по фразе из записи от 11 авг. 1905 (‘Мы идем обедать в Алкоголичку’), так здесь именуется одно из цюрихских кафе.
…отрекаюсь от тебя… как Петр… — Параллель с отречением апостола Петра от Христа (Марк, XIV, 66-72).
…я записала: ‘Познакомилась с очень противным художником… — Точно таких слов в дневнике М.В. Сабашниковой не выявлено. Здесь, возможно, контаминированы два места дневника. Первое — из записи от 12 февр. 1903: ‘Вчера вечером мы с Катей, Бальмонтом и одним художником из Парижа Валушиным <так! -- В.К.> пошли к Щукиным осматривать их коллекции картин’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 20, л. 112). Второе — из записи от 24 февр.: ‘Его <Волошина> огромная голова с огромной копной волос и длинной бородой, [курносый] нос и толстые щеки, толстый живот и очень маленькие руки и ноги, всё это вместе с фатоватым голосом его и бархатными невыразимыми <штанами> противны мне. Но его серые ясные глаза и какие-то редкие интонации сдавленной радости мне нравятся’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 5, ед. хр. 20, л. 120).
…одна из обезьян не совсем сошла с ума. — Ср. с изложением беседы Волошина и В.И. Иванова (запись от 9 авг. 1904) и с комментарием к ней (с. 160,411).
Бог весть откуда ~ Иль феей… — Фрагмент монолога Раутенделейн из первого действия драмы Г. Гауптмана ‘Потонувший колокол’ в переводе Е.В. Дегена (ИРЛИ, ф. 562, оп. 1, ед. хр. 430, л. 2, копия рукой Волошина). Здесь процитировано по памяти.
Мы ~ читали ‘Голос молчания’ <'La Voix de Silence'>. Отречение — это высшая степень желания, ~ ‘Нет ~ Я жить хочу… ~ разве я Майя?’ — Здесь имеется в виду Майя (Майа) как понятие ведической философии, положения которой излагаются в ‘La Voix de Silence’ (см. также комментарий к стихотворению Волошина ‘Гностический гимн Деве Марии’ — наст. изд., т. 1, с. 463).
…в стихотворении Гейне ~ встречаются никса и леший. — Речь идет о стихотворении поэта ‘Встреча’ (из книги ‘Новые стихотворения’). Никсы (или ундины) — духи вод (аналогия русским русалкам).
…человек с египетским лицом. — Д.И. Иловайский, друг П.П. Кончаловского.
Гусиное озеро (Кулун-нор) в Забайкалье — центр бурятского ламаизма. Собираясь ехать туда в 1903 (по пути в Китай), Волошин взял у знакомых рекомендации к бурятским религиозным деятелям. См. статью В. Купченко ‘В Забайкалье — через Париж’ (Байкал. 1989. No2. С. 143-144).
…я встретил ~ двух бурят ~ они ~ слышали обо мне от Ламы. — Имеется в виду А. Доржиев, с которым Волошин встречался в Париже в 1902.
11 августа.
…читает пушкинского ‘Пророка’. — Далее приведены заключительные строки этого стихотворения.
…опрокинутые лица… — Образ восходит к словам одного из героев Ф.М. Достоевского (роман ‘Идиот’, ч. 1, гл. IX): ‘Что это у вас такое опрокинутое лицо?’ (Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30 т. Л.: Наука, 1973. Т. 8. С. 87).
12 августа.
Богдановщина — имение Сабашниковых у станции Издешково (Смоленской губернии) по Московско-Брестской железной дороге, между Вязьмой и Смоленском.
13 август<а>.
…мне предложили petit jeu из ‘Идиота’ ~ позорный факт своей жизни. — В этом романе Ф.М. Достоевского (ч. 1, гл. XIII) один из его персонажей (Фердыщенко) предлагает такой вариант игры petit jeu: каждый рассказывает присутствующим о самом дурном своем поступке (Достоевский Ф.М. Поли. собр. соч. В 30 т. Л.: Наука, 1973. Т. 8. С. 120 и ел.).
…заставилирассказать о моем падении (Мирэ)… — С этой дамой (наст. имя A.M. Моисеева) у Волошина была мимолетная связь весной 1902 (когда он был влюблен в М.Л. Ауэр).

1906 г.

20 январ<я>.
Париж. Приехал Бальмонт. — Поэт приехал тогда из Москвы в Париж с женой, дочерью и Е.К. Цветковской, Волошин помогал им найти квартиру.

1907 г.

1 марта 1907.
С этого дня дневниковые записи сделаны в новой тетради, в Москве, куда Волошин приехал из Петербурга, где он поселился с М.В. Сабашниковой (их свадьба состоялась 12 апр. 1906 в Москве) в окт. 1906. Постоянное общение с В.И. Ивановым, в квартиру которого они вскоре переселились, привело к влюбленности в него Сабашниковой, что всё больше тяготило Волошина.
…я <А.Р. Минцлова> пришла в больницу к Лидии Д<митриевне>… — В дек. 1906 — янв. 1907 Л.Д. Зиновьева-Аннибал находилась на стационарном лечении с воспалением легких и обострением варикозного расширения вен (см.: Зеленая Змея. С. 155—156).
Тут не Город<ецкий> ~ а Аморя. Она ей ~ не понравилась при первой встрече, ~ Но после это ~ сменилось восхищением. — В июне-сент. 1908 С.М. Городецкий жил в квартире В.И. Иванова и Л.Д. Зиновьевой-Аннибал как участник экспериментального любовного сообщества из трех человек. М.В. Сабашникова впоследствии вспоминала об Ивановых: ‘У них была странная идея: когда двое так слились воедино, как они, оба могут любить третьего. <...> Такая любовь есть начало новой человеческой общины, даже церкви, в которой Эрос воплощается в плоть и кровь’ (Зеленая Змея. С. 161). После распада ‘тройственного союза’ с С.М. Городецким (см. об этом также записи от 20 и 26 сент. 1907 и комментарии к ним) Ивановы предпринимают попытку создания аналогичного сообщества с участием М.В. Сабашниковой (см., например, запись от 7 марта 1907). В письме к В.К. Шварсалон от 24 марта 1907 Л.Д. Зиновьева-Аннибал пояснит складывающуюся ситуацию так: ‘Относительно Волошиных ты не совсем верно понимаешь. Вот наши отношения: с матерью Макса (помнишь, в шароварах) нам было тяжело, потому что это недоверчивый, уединенный человек с пустой душою и меланхолическим темпераментом. Мы больше жить вместе не станем. Макса мы и полюбили и, поняв до конца, высоко уважаем за его совсем большую и совсем чистую душу, несмотря на то, что на поверхности жизни он часто суетлив и почти мелочен. Он очень крупный человек. С Маргаритой мы соединились на жизнь. Она непонятно и невероятно близка нам обоим во всей своей глубине, и оба мы из влюбленности к ней перешли теперь в глубокую и непоколеблемую любовь’ (РГБ, ф. 109, карт. 24, ед. хр. 25, л. 17 об. — 18 об., сообщено Н.А. Богомоловым).
Жена Вебера — М.В. Якунчикова.
Дж. — возможно, Н.Ф. Джунковский, который был влюблен в М.В. Сабашникову в 1899.
…возвращаюсь в Летер<6ург> ~ пугает мама ~ не должна видеть. — Е.О. Кириенко-Волошина приехала в Петербург из Крыма 9 нояб. 1906.
‘Вы пропустили в своей лекции ~ голод ~ Иуда — голод материи, а не пол’. — Волошин ездил в Москву для чтения лекции ‘Пути Эроса’ в Литературно-художественном кружке 27 февр. 1907, лекция имела успех скандала. Трактовка образа Иуды Искариота глубоко волновала Волошина. В Иуде, вслед за манихеями, он видел наиболее посвященного из апостолов Христа, а его ‘предательство’ трактовал как ‘подвиг высшего смирения’. См.: Волошин М. Евангелие от Иуды / Публ. В. Купченко // Наука и религия. 1992. No 2. С. 16—19.
…был у Рябушинского. ‘Знаете, эти портреты ~ не подходят к моей коллекции… — Речь идет о портретах М.А. Кузмина и A.M. Ремизова работы М.В. Сабашниковой, заказанных ей H.П. Рябушинским и привезенных тому для демонстрации Волошиным. Из позднейшей автохарактеристики этих работ: ‘Я рисовала углем Ремизова — кутающегося в свой платок, с его висячими чертиками на заднем плане—в манере натуралистического гротеска, Кузмин стилизован под фаюмский портрет. Оба рисунка в натуральную величину удались…’ (Зеленая Змея. С. 157).
Богаевского вам оставляю. — Имеется в виду статья Волошина ‘К.Ф. Богаевский’, вскоре опубликованная в ‘Золотом Руне’ (1907. No 10).
…был у Ольги Михайловны ~ хотела убить себя ~ после его смерти. — Изложение разговора с О.М. Струковой, чей сын М.П. Свободин, товарищ Волошина по Московскому университету, покончил с собой 14 нояб. 1906 из-за несчастной любви.
…’Бранда’ читаю ~ Неужели ~ это идолопоклонство?’ — Речь идет об одноименной драматической поэме Г. Ибсена. Ее главный герой, пастор Бранд, запрещал своей жене хранить веши их умершего маленького сына, считая это идолопоклонством (действие 4).
6 марта.
Это дитя мое возлюбленное. — Аллюзия на евангельское выражение ‘Сей есть сын мой возлюбленный’ (Матфей. III, 17).
…<В.И. Иванов> говорил ~ о своей первой жене… — Т. е. о Д.М. Дмитриевской.
Антиномия — противоречие между двумя положениями, каждое из которых логически доказуемо. Волошин еще в 1902 считал антиномии движущим началом развития человеческой личности (Волошин М. Опыт переоценки художественного значения Некрасова и Алексея Толстого / Публ. О.А. Бригадновой. — РЛ. 1996. No 3. С. 135). В письме к М.В. Сабашниковой от 1 апр. <1907> Волошин отмечал: ‘Антиномия вообще ведь есть логическая истерика сознания, и потому принимай основные противоречия моих писем как высшую истину’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 112, л. 37).
Кузмин читает ~ ‘Картонный домик’. — К этому времени повесть была еще не закончена. См. в дневнике М.А. Кузмина за этот день: ‘Читал свою повесть, кажется, не очень понравившуюся’ (Кузмин М. Дневник 1905-1907. СПб.,: Изд-во Ивана Лимбаха, 2000. С. 329). Работа над ней была завершена 9 марта (см.: Там же. С. 330), опубликована: ‘Белые ночи: Петербургский альм.’, СПб.: Вольная Типография, 1907 (вышел в июне 1907).
9 марта.
…писал статью об ‘Драме жизни’. — Имеется в виду пьеса К. Гамсуна, поставленная К.С. Станиславским в Московском Художественном театре (1907). Статья Волошина о ней неизвестна.
Орлишка — А.М. Орлова, знакомая Е.О. Кириенко-Волошиной, была много лет влюблена в Волошина.
‘Путь!! Путь!! Да, ты путь! Чертов путь!!’ — Эти слова восходят к положению из ‘La Voix de Silence’ (‘Чтоб по пути идти, ты должен, о ученик, сам стать Путем самим’), которое в английском переводе Е.П. Блаватской сопровождено таким ее примечанием: ‘Этот Путь упоминается во всех мистических творениях. Кришна говорит в Dhyaneshvari: ‘Когда сей Путь осознан… движешься ли ты к рассвету востока или к покоям запада, о лукодержатель, странствие по этому Пути происходит без движения. На этом Пути, куда бы ты ни шел, этим местом становишься ты сам’. ‘Ты есть Путь’, — говорится Адепту Guru <т. е. учителем>, и то же самое говорится ученику после посвящения. ‘Я есмь Путь…’ — говорит другой Учитель’ (Голос безмолвия и другие избранные отрывки из ‘Книги золотых правил’ / Пер. и примеч. ‘Е. П. Б.’ / Рус. пер. Таллинн: Книжный склад Г. Вальтера, 1923. С. 24, 93). Ср.: ‘Иисус сказал ему <Фоме>: Я есмь путь и истина и жизнь’ (Иоанн. XIV, 6).
10 марта.
Он <В.И. Иванов> сравнивал себя с Лиром… — т. е. с главным героем трагедии У. Шекспира ‘Король Лир’.
…он Тантал. — В данном контексте это, вероятно, не столько непосредственная параллель с героем греческой мифологии, сколько аллюзия на содержание трагедии В.И. Иванова ‘Тантал’.
Я пошел на вернисаж выставки ‘Нового общества <художников>‘… — Это объединение петербургских (преимущественно) художников существовало с 1903 по 1917. О состоявшейся в те дни четвертой выставке картин ‘Нового общества художников’ написал К. Сюннерберг (Золотое Руно. 1907. No 3. С. 72-73).
11 марта.
‘Fuoco spirituale’ (духовный огонь, ит.) — выражение из книги ‘Цветочки Франциска Ассизского’. М.В. Сабашникова писала: ‘Рассказ о том, как святой Франциск и святая Клара встретились в церкви Св. Ангела за трапезой, за которой ‘меньше ели, а больше беседовали о святых вещах’, как от этой беседы над всей той местностью разлился такой свет, что крестьяне Перуджии приняли его за зарево лесного пожара, и прибежали тушить, и увидели, что это духовный огонь, — этот рассказ произвел на меня глубокое впечатление. Он отвечал моему интимнейшему идеалу любви’ (Зеленая Змея. С. 158).
12 сентября.
Полгода в Коктебеле… — Волошин приехал в Коктебель 24 апр. 1907 после фактического расхождения с М.В. Сабашниковой. Однако их отношения оставались дружественными, и 14 авг. та приехала в гости к Волошиным.
…мы вышли с Аморей ~ по развалинам города. — Развалины средневекового города с остатками нескольких храмов сохранились на плато Тепсень, в предгорьях Карадага.
…не понимаю психологии людей, которые не пишут… — В те дни М.В. Сабашникова находилась в ожидании ответа на свои письма от В.И. Иванова, которому написала (10 сент. 1907) так: ‘Хочу объяснять Твое молчание тем, что Тебе хорошо. <...> Ты измучил меня. <...> Писем от вас не было ни одного за весь месяц. М<ожет> б<ыть>, пропали?’ (РГБ, ф. 109, карт. 15, ед. хр. 9, л. 31 и 31об., сообщено Н.А. Богомоловым).
…как я ездила туда. — М.В. Сабашникова по пути в Крым в начале авг. 1907 заезжала к В.И. Иванову и его жене в Загорье (Могилевской губ.) и пробыла там два дня.
15 сентября.
…я ~ пошел в город. — Т. е. в Феодосию, за 20 верст от Коктебеля по шоссе. Впрочем, Волошин ходил туда прямиком, через холмы Джан-Гутаран и Тепе-Оба, что сокращало дорогу вдвое.
…я пошел к Алекс<андре> Мих<айловне>. — A.M. Петрова жила на Дурантевской улице, недалеко от порта и железнодорожного вокзала Феодосии.
Стоп говорить ~ об ~ искусстве плетения венков. — Статья на эту тему так и не была написана. К приезду М.В. Сабашниковой поэт украсил венками и цветами свой дом.
Ад. Гер<цык> писала на днях Аморе… — А.К. Герцык и ее сестра Е.К. Герцык имели в Судаке дом. Волошин познакомился с сестрами в дек. 1906 (у В.И. Иванова), а сдружился летом 1907. Письмо А.К. Герцык к М.В. Сабашниковой — от 14 сент. 1907 (Сестры Герцык. С. 175-176).
‘Я уеду из Коктебеля ~ или совсем не уеду’. — Слова А.Н. Ивановой, у которой в тот год обострился процесс в легких.
18 сент<ября>.
…Вайолет сказала мне: ‘Ты знаешь, моя сестра пишет…’ — В. Харт приехала в Коктебель еще 7 июля 1907. Ее сестра — Ж.-М. Харт.
20 сент<ября>.
…разговор о Москве и литературных ненавистях: Брюсове, Эллисе, Белом. — К 1907 году обострилось противостояние петербургских поэтов-символистов с московскими, породив, в частности, острую дискуссию по поводу брошюры Г.И. Чулкова ‘О мистическом анархизме’ (СПб.: Факелы, 1906) с предисловием В.И. Иванова. Позднее (в письме к З.Н. Гиппиус от 26 сент. 1908) В.Я. Брюсов даст такую характеристику тому времени: ‘…обиды всех на всех и интриги всех против всех, вечная истерика Андрея Белого и вечный савонаролизм Эллиса, ядовитая придурковатость Городецкого и бычачье себе на уме Макса Волошина — всё это, и многое другое, образует такую систему зубчатых колес, после которой от души остаются лишь кровавые клочья’ (Лит. наследство. М.: Наука, 1976. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 701-702).
Эллис ~ бывший на моей памяти поклонником Каткова ~ потом Озерова, Бодлера ~ искренен и страстен до конца. — Эллис был соучеником Волошина по юридическому факультету Московского университета. Материалы о нем (с упоминанием Волошина) см. п кн.: Писатели символистского круга: Новые материалы. СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. С. 287—407). Н. Валентинов, знавший Эллиса, позднее вспомнит о нем: ‘Он окончил Московский университет, специализируясь, сколь это ни странно для будущего символиста, на изучении экономических доктрин. Профессор И.Х. Озеров, очень ценя экономические познания Эллиса <...>, хотел оставить Эллиса при университете, но в один прекрасный день тот ему заявил, что всю экономическую премудрость, полученную им в университете, он считает ‘хламом’ и ценит ее меньше, чем самое маленькое стихотворение Бодлера’ (Валентинов Н. Два года с символистами / Предисл. и примеч. Г. Струве. М.: XXI век — Согласие, 2000. С. 242—243).
Мне хотелось бы написать о Брюсове макиавемическую книгу… — Т. е. книгу по типу трактата итальянского писателя Н. Макиавелли ‘Государь’, где допускалось использование правителем любых средств для достижения ‘великой цели’. Намерение не было реализовано, о В.Я. Брюсове Волошин опубликовал две статьи (в цикле ‘Лики Творчества’): ‘Валерий Брюсов. ‘Пути и перепутья’. Том I Собрания стихов’ (Русь. 1907. 29 дек.) и ‘Город в поэзии Валерия Брюсова’ (Русь. 1908. 22 янв.).
Эллис читал свои переводы Бодлера ~ не понимал ~ бодлеровского стиха. — Эти переводы составили книгу ‘Цветы зла’ (М.: Заратустра, 1908). Подробнее см.: Богомолов Н.А. Из истории русского бодлерианства: Три заметки // Вестник истории, литературы и искусства. 2005. Кн. 1.
Эллис нравится Ан<не> Руд<ольфовне> искренностью и неудержимостью. — Позднее (в 1910) А.Р. Минцлова выскажется об Эллисе уже критически: ‘Эллис <изнемогает> под горячечными видениями зверей, чудовищ, демонов и т. д. — Он <...> умоляет о помощи <...> не зная, что все они, эти чудовищные образы и лики, бросающиеся на него — это отражения его собственной ненависти, озлобления, обращенного к другим людям’ (из ее письма к В.И. Иванову, цит. по: Богомолов Н.А. Русская литература XX века и оккультизм. М.: Новое лит. обозрение, 1999. С. 200).
…в каких отношениях Вяч. Яв<анов> и Городецкий?— Последний был объектом эротических экспериментов первого. См. об этом, напр., дневниковую запись В.И. Иванова от 16 авг. 1906 (Иванов В. Собр. соч. [В 4 т.] Брюссель=Вшхе11е5: Foyer Oriental Chctien, 1974. T. II. С. 753), его письмо к С. Городецкому от 11 дек. 1906 (публ. и примеч. В.П. Енишерлова) и статью публикатора этого письма ‘Вячеслав Иванов и Сергей Городецкий’ (Наше наследие. 2001. No 56. С. 146-148).
Тот <В.Ф. Нувель> засмеялся ~ Наша жизнь ~ достаточно известна… — Под этими словами разумелись гомосексуальные (или бисексуальные) наклонности названных лиц.
…ставится ~ ультиматум: Москва или Петербург? — Об этом противоположении (летом и осенью 1907) см.: Богомолов Н.А. Михаил Кузмин: статьи и материалы. М.: Новое лит. обозрение, 1995. С. 193-200,281-282.
Белый рассказывает, что Блок приезжал в Москву ~ отрекался от Вячеслава. — Подробнее см.: Белый Андрей. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи / Ветуп. статья, сост., подгот. текста и коммент. А.В. Лаврова. М.: Автограф, 1997. С. 282—287, Белый Андрей. Между двух революций / Ветуп. статья, сост., подгот. текста и коммент. А.В. Лаврова. М.: Худож. литература, 1990. С. 291—294.
…Мережковские ~ в Париже вопили: мы наги!. — Д.С. Мережковский и З.Н. Гиппиус, встретившись с Р. Штейнером в Париже (на квартире Волошиных) в мае 1906, вступили с ним в полемику (см.: Зеленая Змея. С. 139, Соболев А.Л. Мережковские в Париже // Лица: Биогр. альм. М., СПб.: Феникс, 1992. [Вып.] 1. С. 344-345).
…я получил от него <Брюсова> открытку: ‘ ~ принужден был послать Андрею Белому вызов на дуэль ~ уклонился’. — Это письмо Брюсова ныне неизвестно. Упомянутый ‘дуэльный’ инцидент произошел 19—22 февр. 1905 в Москве. Переписку между Брюсовым и А. Белым по этому поводу см.: Лит. наследство. М.: Наука, 1976. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 381—383.
21 сент<ября>.
…пишучи Мар<гарите> Ал<ексеевне>. — Это письмо Волошина к М.А. Сабашниковой неизвестно.
За ужином разговор о Танееве. — А.Р. Минцлова, приятельствовавшая с В.И. Танеевым, заезжала к нему в Херсон по дороге в Крым.
…Белый читал ~ поэму ~ что в ‘Весах’… — Речь идет о ‘Панихиде’ (Весы. 1907. No 6. С. 5-14).
Он диктовал ~ мемуары о Салтыкове. — Согласно комментарию к первой публикации воспоминаний В.И. Танеева ‘Русский писатель М.Е. Салтыков (Езоп)’, она была выполнена по черновому автографу (сб. ‘М.Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников’, М.: Гос. изд-во худож. литературы, 1957. С. 553-580, 810).
23 <сентября>.
Журнал о мифотворчестве колеблется. — О подробностях этого проекта М.В. Сабашникова писала Волошину (не ранее 5 апр. 1907): ‘…некая Гриневич, подруга Герцыков, хочет издавать журнал для распространения идей В<ячеслава>. Он будет во главе. Герцык редактором, вероятно. Это еще тайна. Рассчитывают очень на Тебя. ‘Мифотворчество’, ‘слово’, ‘архаизм’ и фольклор, причащение древней мудрости и наше варваретво. ‘Гуманизм’ — вот его принцип. Новый гуманизм. Я поняла, что в этой задаче — задача всей эпохи — связать древнее темное сознание с новым грядущим ясновидением. Связать России <так!> с древними культура<ми>, перешагнуть мещанскую культуру запада. <...> Не в журнале дело, а в В<ячеславе> <...> Этот журнал будет его воплощением’ (цит. по: Богомолов Н.А. От Пушкина до Кибирова: Статьи о рус. литературе, преимущественно о поэзии. М.: Новое лит. обозрение, 2004. С. 339). Замысел так и не был реализован.
…были у Манасеин<ых>. — М.П. и Н.И. Манасеины имели в Коктебеле двухэтажную дачу.
Пирамида — одна из скал на Карадаге, изобилующем причудливыми скальными образованиями.
24 сент<ября>.
Астральное тело. — По теософским представлениям, человек, помимо физического, смертного, тела имеет еще несколько тел, в том числе астральное, проявляющееся в сфере эмоций и страстей.
25 сент<ября>.
Мой перевод Клоделя. — Имеется в виду оккультная драма ‘Отдых седьмого дня’, ее перевод был выполнен Волошиным в 1907. Опубликован В. Е. Багно (Из лит. наследия-2. С. 224—282).
26 сент<ября>.
Он <В.И. Иванов> мог прямо войти, минуя всю земную ступень. — А.Р. Минцлова имеет в виду путь мистического ученичества, на который она пыталась направить Иванова, стремясь сделать его ‘посвященным’. Подробнее см.: Богомолов Н.А. Русская литература начала XX века и оккультизм. М.: Новое лит. обозрение, 1999. С. 53—62, Обатнин Г. Иванов-мистик. Оккультные мотивы в поэзии и прозе Вячеслава Иванова (1907—1919) / Кафедра славистики Университета Хельсинки. М.: Новое лит. обозрение, 2000. С. 37-44.
Он сломал Городецкого. — Из письма Л.Д. Зиновьевой-Аннибал к В.К. Шварсалон (21 янв. 1907): ‘…наш долгий роман с Городецким, стоивший столько надежд и столько погрений <так!>, окончился печально. Он не вынес башни и уехал снова в свою мещанскую, мелочную, злую семью в Лесной’ (РГБ, ф. 109, карт. 24, ед. хр. 25, л. 7—7 об., сообщено Н.А. Богомоловым). См. также записи от 1 марта и 20 сент. 1907 и комментарии к ним.
‘Есть два прекрасных пола’, — сказал ~ Вячеслав. — Ср. с дневниковой записью В.И. Иванова (13 июня 1906): ‘<Кузмин> в своем роде — пионер грядущего века, когда с ростом гомосексуальности не будет более безобразить и расшатывать человечество современная эстетика и этика полов, понимаемых как ‘мушины для женщин’ и ‘женщины для мущин’, с пошлыми appas {Чары, прелести (фр.).} женщин и эстетическим нигилизмом мужской брутальности, — эта эстетика дикарей и биологическая этика, ослепляющие каждого из ‘нормальных’ людей на целую половину человечества и отсекающие целую половину его индивидуальности в пользу продолжения рода. Гомосексуальность неразрывно связана с гуманизмом, но как одностороннее начало, исключающее гетеросексуальность, — оно же противоречит гуманизму, обращаясь по отношению к нему в petitio principii {Предвосхищение основания (лат.), логическая ошибка, заключающаяся в скрытом допущении недоказанной предпосылки для доказательства. (Ред.).}’ (Иванов В. Собр. соч. [В 4 т.]. Брюссель = Bruxelles: Foyer Oriental Chrtien, 1974. T. II. C. 750).
Соседство с Поварской… — На Поварской улице жили родители М.В. Сабашниковой.
27 сент<ября>.
…разговор о Богаевском ~ Куинджи… — К.Ф. Богаевский (а также Н.К. Рерих, А.А. Рылов, Н.П. Химона) были учениками А.И. Куинджи.
…он <А.И. Куинджи> увозил своих учеников с собой в Кикенеиз… — Речь идет от крымской деревне, близ которой находилось имение А.И. Куинджи.
Аморя ~ училась писать… — Учителями М.В. Сабашниковой были А.Е. Архипов и его ученик П.Н. Миронович (в Москве в 1896—1897), затем в Петербурге она занималась в мастерской И.Е. Репина (1899) и Е.Н. Званцевой (1900), где ее учителем был В.А. Серов.
29 сент<ября>.
Из тетраграммы он <В. И. Иванов> понял лишь первую часть… — Скорее всего, здесь имеется в виду тетраграмма как оккультное (каббалистическое) понятие. См.: Леей Э. Учение и ритуал высшей магии / Пер. А. Александрова. СПб., 1910. Т. 1 : Учение (гл. 4: Тетраграмма).
Бабушка — H. Г. Глазер.
17 <октября>.
Смерть Лидии. — В этот день Л.Д. Зиновьева-Аннибал умерла от скарлатины.
23 ноября.
…в Москве. Я ехал, ничего не думая, ~ на Поварской ~ с Ан<ной> Руд<ольфовной>. — Из Феодосии, где остались М.В. Сабашникова и А.Н. Иванова, Волошин приехал 17нояб. 1907 в Москву вместе с матерью, В. Харт и Е. Гофман. А.Р. Минцлова приехала туда немного раньше, возможно, в середине октября.
Я поехал к Герцык, где обедал с мамой и Вайолет. — Об этом событии см. также: Сестры Герцык. С. 97.
…говорили с Аделью в ~ одной из комнат-раковин. — Это определение А.Герцык употребит через некоторое время в письме к мачехе (от 4 дек. 1907. — Сестры Герцык. С. 72).
Мы увидались ~ где стоял вагон с телом. — Имеется в виду тело Л.Д. Зиновьевой-Аннибал, сестры ездили из Москвы в Петербург на ее похороны.
‘Христос родился’ — слова Евангелия (Лука. II, 10—11).
‘Мы две руки единого креста’ — заключительная строка сонета В. Иванова ‘Любовь’, впервые опубликованного в его книге ‘Кормчие звезды’, а затем ставшего магистралом ‘Венка сонетов’, созданного в память о Л.Д. Зиновьевой-Аннибал.
25 ноября.
Я лежу ~ в ~ кабинете Вас<илия> Мих<айловича> ~ на лед. — В доме В.М. Сабашникова на Поварской Волошин отлеживался, сильно подвернув накануне ногу.
‘Палач стоит у дверей’ — строка из стихотворения Г. Гейне ‘Рыцарь Олаф’ в переводе Волошина (Русский Туркестан. Ташкент, 1900. 12 нояб.)
…Мефистофель ~ рассказывает… — Здесь наверняка подразумевается герой гётевского ‘Фауста’.
26 ноября.
…Городецкий и его жена. — В то время С.М. Городецкий находился во внебрачной связи с дамой по имени Ольга, она родила ему двух дочерей.
Молоденькая поэтесса Любовь Столица ~ Рябушинский говорит ~ она ‘бальзаковского возраста’… — Данное здесь определение противоположно общепринятому — женщинами ‘бальзаковского возраста’ обычно именуются те, кому уже за тридцать.
…я изучаю только старых поэтов. Вот Валерия Брюсова. — Л. Столица ‘изучала’ Брюсова не только как поэта: у них тогда был роман.
…альманах ‘На белом камне’ ~ ‘Паровозы Блока пахнут Пушкиным’. — Речь идет об альманахе ‘Белый камень’, выпущенном в Москве (1907). Среди его материалов — рецензия Н.Н. Русова на сборники товарищества писателей-реалистов ‘Знание’ с выпадами против символистов. Последние единогласно сочли ‘Белый камень’ ‘хулиганским’ (см., например: [Брюсов В.] Всем сестрам по серьгам // Весы. 1908. No 1. С. 93-96, подпись: В. Бакулин).
…после утверждения всех условий с Рябушинским, Вячесл<ав>, узнав о редакцион<ном> анонсе без его ведома, пришел ~ заявить о неконституционности его поведения… — Имеется в виду соглашение с Н.П. Рябушинским о том, что с No I (за 1908) В.И. Иванов становится редактором журнала ‘Золотое Руно’. Иванов сформулировал (23 нояб. 1907) семь условий, на которых он принимает на себя эту обязанность. Второе из них гласило: ‘Редакция не делает никаких заявлений (разумея под последними и журнальные или газетные объявления) без моего согласия на выработанную ею форму и на содержание этих заявлений или объявлений’ (ИРЛИ, ф. 94, ед. хр. 70, сообщено Н.А. Богомоловым). Нарушение этого условия Рябушинским повлекло за собой демарш Иванова, а затем и расторжение уже было достигнутого соглашения между ними.
27 ноября.
…прочел ~ ‘Откровения детских игр’… — Речь идет о статье Волошина (Золотое Руно. 1907. No 11 — 12). Сестра Саша — А.А. Андреева.

<1908>

11 апреля.
Запись сделана в Петербурге, куда Волошин приехал из Москвы 6 дек. 1907, после свидания с М.В. Сабашниковой (вернувшись в Москву из Крыма около 1 дек., она 11 дек. 1907 выехала с А.Н. Ивановой за границу).
‘Девочка’ (также ‘Веселая девочка’) — прозвище М.К. Гринвальд.
Чтение моего фельетона ‘Похвала моралистам’. — Он был напечатан в газете ‘Русь’ (9 апр. 1908).
Люцифер (‘утренняя звезда’, лат.) — одно из христианских обозначений Сатаны: ангела, восставшего против Бога и низринутого с небес. В.И. Иванов противопоставлял Люциферу, как ‘духу возмущения’ и обожествленной личной воле, другое сатанинское начало — Аримана, духа разложения.
‘Семя главы сотрет главу змея’ — видимо, выражение В.И. Иванова. Речь идет об Иисусе Христе, который попрал, отменил первородный грех, совершенный по наущению змея.
18 апреля.
Утром стучит Вайолет. ‘Ты счастлива?’ — Речь идет о замужестве В. Харт. Ее муж В.Я. Полунин, узнавший о бывшей связи своей жены с Волошиным от нее самой, и в последующие годы продолжал испытывать жестокую ревность к поэту. Так, в начале 1914 г. Полунин потребовал от Волошина ‘прекратить <...> корреспонденцию’ (ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 987, л. 1).
Я только теперь поняла ее <А.Р. Минштову>. ~ Женя свела меня. По той лестнице, что ведет с неба на землю. — Этот рассказ, вероятнее всего, принадлежащий А.К. Герцык, заканчивается аллюзией на библейскую Лествицу Иакова (см.: Книга Исхода. XXVIII, 10-17).
Лиля Дмитриева, ~ Вторник двадцать второго. — Эта недатированная запись, предшествующая записи от 26 апр. 1908, была, очевидно, сделана в один из трех дней — 23, 24 или 25 апр. 1908.
26 апр<еля>.
Ты говорил ~ об Иуде… — Волошин был увлечен манихейской идеей о том, что предательство Иуды было необходимо для подвига самопожертвования Христа (см. также коммент. к записи от 1 марта 1907).
Читала ваши книги ~ пойду по этому пути. — Имеются в виду книги, полученные от Волошина для чтения (скорее всего, по теософии).
…мой брат… — B.C. Позняков.
‘Квисисана’ — петербургский ресторан (Невский пр., 46).
…уехал с Коломийцевым слушать его перевод ‘Тристана и Изольды’. — Речь идет об эквиритмическом переводе либретто оперы Р. Вагнера ‘Тристан и Изольда’, выполненном В.П. Коломийцевым.
…вечер у Одиноких. — Имеется в виду ‘Содружество одиноких’, инициаторы которого, курсистка М. Либерсон и слесарь А.С. Андреев, провозгласили борьбу с одиночеством. См. об этой встрече: Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1977 год. Л.: Наука, 1979. С. 152-153.
4 мая.
Сестра умерла ~ У мамы явилась мания преследования. — Речь идет о А.И. Дмитриевой и Е.К. Дмитриевой.
Драма Блока. — ‘Песня судьбы’, Волошин присутствовал на авторском чтении пьесы на квартире Г. Чулкова 4 мая 1908.
…письмо от Нюши. — В этом письме А.Н. Иванова предложила Волошину взаймы деньги для его отъезда за границу (Труды и дни. С. 203).
5 июня.
Париж. — Приехав в Париж 30 мая 1908, Волошин сначала остановился у К.Д. и Е.А. Бальмонтов на rue de la Tour, 60 (в Пасси), лишь в начале июля переехав в собственное ателье (rue Boulard, 35).
Он <Р. Гиль> рассказывает о Вилье де Лиль-Адане ~ швырнул бумаги. — Эпизоды этого рассказа (в частности, о претензиях Вилье на греческий престол) нашли отражение в статье Волошина ‘Апофеоз мечты: (Трагедия Вилье де Лиль-Адана ‘Аксель’ и трагедия его собственной жизни)’, посвященной жизни и творчеству писателя (см. наст. изд., т. 3, с. 7-40).
Пентаграмма (также — звезда (печать) Соломона) — пятиугольная звезда, магический знак древних магических учений, один из важных масонских символов.
12 июня.
Вечером ~ у Гольштейн. — А.В. Гольштейн с мужем жили на rue de la Tour, 75.
21 ноября.
Алекс. Вас. <Гольштейн> рассказывает историю женитьбы Вальдора. — Эта история (ее изложение со слов Волошина см. также: Эренбург И. Собр. соч. В 9 т. М.: Худож. литература, 1966. Т. 8: Люди, годы, жизнь. Кн. 1, 2, 3. С. 108) началась в России, куда Вальдор (А. Мерсеро) приехал по рекомендации А.В. Гольштейн. Н.П. Рябушинский привлек его к работе в журнале ‘Золотое Руно’, где тот переводил русские тексты на французский язык. (Со второй половины 1906 г. параллельные французские тексты были в журнале отменены).
Abbaye (Аббатство) — объединение французских писателей, возникшее осенью 1906 в заброшенном монастыре местечка Кретей под Парижем. При общежитии была устроена типография, жили коммуной.
5 декабря.
Вячеслав… Судак ~ А. Г<ерцык> ~ человек, бывший в горне катастрофы… — Тем не менее пребывание В.И. Иванова в Судаке (летом 1908), о котором здесь идет речь, в воспоминаниях Е.К. Герцык будет описано уже в спокойных тонах: ‘…нынче взгляд его обращен только вовнутрь. Ходит и ходит Вяч. Иванов по тесной своей комнате, по балкону <...> выхаживает свое, новое миросозерцание’ (Герцык Е. Воспоминания / Сост., ветуп. статья и коммент. Т.Н. Жуковской. М.: Моск. рабочий, 1996. С. 125).

1909

2 января.
…письмо мамы о смерти бабушки. — Н.Г. Глазер умерла в Коктебеле 13 дек. 1908. Е.О. Кириенко-Волошина сразу же написала об этом сыну (Труды и дни. С. 214). Похороны состоялись на следующий день.
‘Это совершилось два дня назад, ~ в своих руках’. — Свадьба А.К. Герцык с Д.Е. Жуковским состоялась еще 23 (10) дек. 1908, и Волошин был на ней шафером (Сестры Герцык. С. 80). Здесь речь идет о физическом сближении новобрачных.
19 января.
…был у Бабаян. — Речь идет о сестрах А. и М. Бабаян, которые были членами кружка ‘Монпарнас’.
3 февраля.
…в последний день января приехал в Берлин. — Это произошло 31 (18) янв. 1909 (в дневнике Волошина ошибочно написано: ‘в последний день февраля’). Он прибыл туда для свидания с М.В. Сабашниковой и поселился в том же пансионе (на Мотцштрассе, 72), где жила она.
16 марта.
Запись сделана в Петербурге, куда Волошин приехал из Берлина около 27 янв. (ст. ст.) 1909, остановившись (Глазовская ул., 15) у А.Н. и СИ. Толстых, с которыми подружился в 1908 в Париже.
Головин ~ мы говорили, ходя по его мастерской… — Художник имел просторную мастерскую под крышей Мариинского театра.
Айя-София — византийский храм Св. Софии в Константинополе (532—537), в XVI в. превращенный турками в мечеть.
Мы говорим о проекте балета ‘Одиссей’. — Из контекста яветвует, что речь шла о неком замысле, в реализации которого предполагалось участие Волошина. Реализован этот проект не был.
18 марта.
Майя — М.М. Звягина, Володя — ее муж (поначалу фиктивный) В.О. Лихтенштадт. Он был арестован в 1905, а в 1907 приговорен к смертной казни, отероченной благодаря хлопотам его матери.
‘Les Paradis Artificiels’ (‘Искусственные рай’, 1860) — трактат Ш. Бодлера о наркотиках. В русском переводе В. Лихтенштадта книга вышла под названием ‘Искания рая’ ([СПб.: Сириус], 1908).
‘Вена’ — ресторан на Малой Морской (д. 13), популярный среди литераторов Петербурга.
Выборгская сторона — рабочий район в северо-восточной части Петербурга (на правом берегу Невы и Большой Невки).
14 июня.
Коктебель. — Волошин приехал в Коктебель из Петербурга через Москву в середине апр. 1909.
…после приезда Толстых… — А.Н. Толстой и С.И. Дымшиц-Толстая приехали в Коктебель к Волошину 21 мая.
…а неделю спустя Лили с Гумилевым… — Н.С. Гумилев ухаживал за Е.И. Дмитриевой и приехал в Коктебель вместе с ней 30 мая 1909.
Брат — В.И. Дмитриев.
…истории из Эдгара По. Колодец и маятник… — Именно так называется один из рассказов Э.-А. По.
Сестра — А.И. Дмитриева. Папа, отец — И.В. Дмитриев. Мама — Е.К. Дмитриева.
22 июля.
Алихан (также Алехан) —домашнее имя А.Н. Толстого.
7 августа.
Габсбургская челюсть — т. е. характерная для представителей династии Габсбургов, правивших в Аветрии (с 1282), Испании (в 1516-1700), Чехии и Венгрии (с 1526).
‘…хочу видеть автора ‘Елки».— Эта одноактная опера В. И. Ребикова пользовалась тогда популярностью в России.
…поезжайте ~ к Labis, ~ устрою вечер у себя. — Об интересе Л. Лалуа к русской культуре, в т. ч. о его взаимоотношениях с Волошиным см.: Заборов П.Р. Луи Лалуа и русская культура // Историко-культурные связи русской и зарубежной культуры: Межвуз. сб. науч. тр. Смоленск, 1992. С. 87-96.
‘Пелпеас и Мелизанда’ — опера К. Дебюсси на сюжет одноименной драмы М. Метерлинка.
Странная дача его… — В.И. Ребиков имел дачу на окраине Феодосии.
Карантин в Феодосии был устроен в стенах средневековой генуэзской крепости. На мысе Св. Ильи находились развалины монастыря и часовня Св. Ильи.
…мы были ~ у ‘доктора арабских наук’ Гассан-Бийрам-Али. — Еще 30 июля 1909 в ‘Феодосийском листке’ появилось объявление ‘известного физиономиста’ (без имени), бравшегося предсказать ‘природные дарования и судьбу каждого посредством арабских и других гадательных наук’ (в доме Альянаки по Итальянской ул.): объявление было повторено 2 авг. 1909.
…Аравийский наука каббалистика… — Каббалистика (от др.-евр. ‘каббала’, предание) — мистическое учение в иудаизме. К Аравии отношения не имеет, впрочем, и по другим признакам ‘доктор арабских наук’ был явным шарлатаном.

1911

Зима 1911.
У Голубкиной. — Запись (возможно, ретроспективная) сделана в Москве. В янв. 1911 Волошин писал для С.К. Маковского заготовки аннотаций о произведениях современных скульпторов. Статья Волошина ‘А.С. Голубкина’ появилась в журнале ‘Аполлон’ (1911, No 6).
3 ноября.
Paris. — Волошин приехал в Париж около 9 (22) сент. 1911 в качестве корреспондента ‘Московской Газеты’ и поселился в ателье Е.С. Крутиковой (жившей тогда в России) на rue Boissonade, 17.
Жашпильом (gentilhomme, фр.) —дворянин.
…Елены ~ умер отец… — Речь идет о Е.К. и К.Е. Цветковских.
‘Vive Libeuf!’ — каламбурное сочетание французского ‘Да здравствует’ и русского ‘любовь’, произнесенного К. Бальмонтом, судя по записи Волошина, на французский манер — с имитацией слова ‘boeuf’ (бык), клички полицейских.
‘Закройте Ваш сак’… Слово ‘Ваш’ ~ в исступление. — Второй каламбур К. Бальмонта. Русское ‘ваш’ созвучно с французским vache (корова), еще одной презрительной клички полицейских. За оскорбление чинов полиции этим словом предусматривался штраф до 200 франков или тюремное заключение от шести дней до одного месяца.
Грефье (greffier) — секретарь суда.
16 ноября.
…про кубистов… — Статья Волошина ‘Кубисты: (Письмо из Парижа)’ была напечатана в ‘Московской Газете’ (29 сент. 1911). В отличие от большинства тогдашних критиков, он воспринял творчество кубистов без возмущения и гнева, как закономерные и небезынтересные поиски.
От снов дремучих бытия ~ Еще недавнее ‘вчера’. — Заготовки стихов Волошина, первые две строки — вариант финала стихотворения ‘Безумья и огня венец…’ (1911), посвященного А.Р. Минцловой (см. наст. изд., т. I, с. 184).

1912

19 января.
…ты хотел сказать мне о дуэли. — Речь идет о дуэли Волошина с Н.С. Гумилевым, состоявшейся 22 нояб. 1909 (об этом эпизоде см., напр.: Воспоминания. С. 194, 652—655).
Валерий сделал то же, что ты Гумилеву… — Т. е. дал пощечину. Описываемое далее столкновение К. Бальмонта с В. Брюсо-вым произошло 13 сент. 1903. На следующий день (14 сент. 1903) В.Я. Брюсов записал в дневнике:
‘Вчера вечером я дал пощечину Бальмонту. Он только что приехал (из Меррекюля). Мы встретились на улице. Он был с Соколовым. Потом зашли в ‘Скорпион’. Все поехали на скачки. Оттуда в ‘Alpenrose’ — обедать. Там подошел и Юргис. Были мы, я, Б<альмонт>, С. А., Семенов. Еще на скачках Б<альмонт> уже вел себя, как часто: надменно, грубо-капризно. В ‘Alpenrose’, в отд<ельном> кабинете читали стихи. Мне его стихи не понравились (‘К воздуху’). Я ему сказал. Он очень обиделся. Говорил оскорбительные слова. Например: ‘Мне интересны ваши мнения, если они совпадают с моими, только тогда’. Потом ушел. Говорил, что ему необходимо уехать. Мы стали играть в кости. Но Б<альмонт> вернулся, стал приставать ко всем, выкинул кости в окно. Нак<онец>, я ему сказал, что он нам надоел. Он пришел в ярость, говорил много бранного. Я ему сказал: ‘Вы Бальмонт, вам всё прощается’. Тогда он крикнул мне: ‘Вы наглец’. Я ударил его по щеке. Б<альмонт> вскочил, хотел броситься на меня, нас удержали. Некот<орое> время было замешательство. Потом Б<альмонт> подошел ко мне, говорил: ‘Вам это надо было, при них! ну ударьте еще, повторите’. Я ему сказал: ‘Я вас любил больше всех людей на свете’. И ушел.
Что я сделал, было неизбежно. Я был рукою Немезиды. Я или другой, малый или великий — кто-либо должен был сделать это. Б<альмонт> забыл, что есть другие люди, надо было ему напомнить. Прекрасно, когда человек всё вбирает в себя, заполняет всё собою, губительно, когда он всё исключает, кроме себя. Прекрасна Бальмонтовская исступленность, его нахальность нестерпима. Я не мог ни от кого терпеть таких слов, ни от Бальмонта, ни от Господа Бога, — разве только от газетного фельетониста: но его слова не существуют, а каждое слово Бальмонта должно иметь вес. Мы все слишком долго покоретвовали. Надо было показать, что есть управа и на Бальмонта.
Кто мог судить Бальмонта как равный? Только я. И я должен был ударить того, кого люблю больше всех’ (РГБ, ф. 386, карт. 1, ед. хр. 16, л. 34 об.—35, сообщено Н.А. Богомоловым).
Я только что кончил ‘Только любовь’. ~ помню день в Петербурге с Вячеславом…— Имеется в виду сборник стихов К.Д. Бальмонта, вскоре (нояб. 1903) вышедший в свет. Встреча же Бальмонта с В.И. Ивановым, о которой здесь говорится, произошла двумя годами позже (15—16 сент. 1905).
Нина Ивановна — скорее всего, Н.И. Петровская, жена С.А. Соколова (Кречетова), прообраз Ренаты из романа В. Брюсова ‘Огненный ангел’. У Бальмонта с нею была (в 1903) непродолжительная связь.
22 февраля.
Москва. — Приехав в Москву из Парижа 8 февр. 1912, Волошин остановился у сестер В.Я. и Е.Я. Эфрон (Сивцев Вражек, д. 19, кв. 11).
…череп берделеевских зародышей… — аллюзия на образы рисунков О. Берделея (Бёрдели).
…маленькая женщина… — видимо, Е.И. Княжевич.

1913

Волошин получил предложение написать книгу о В.И. Сурикове от И.Э. Грабаря для серии о современных русских художниках, задуманной издательством И.Н. Кнебеля. В 1916 Волошин опубликовал ‘материалы к биографии’ под названием ‘Суриков’ в журнале ‘Аполлон’ (No 3. С.40-63), в 1977 они были перепечатаны С.Н. Гольдштейн (с ее комментариями) в кн. ‘Василий Иванович Суриков: Письма. Воспоминания о художнике’ (Л.: Искусство, 1977. С. 169— 190). Монография ‘Суриков’ была напечатана в киевском журнале ‘Радуга’ (1966. No 3. С. 52—94), но со значительными купюрами, полностью ее текст был опубликован Be. H. Петровым отдельной книгой лишь через девятнадцать лет (Л.: Художник РСФСР, 1985). Впервые публикуемые здесь исходные записи рассказов В.И. Сурикова были в процессе работы над монографией перекомпонованы и расширены Волошиным, но кое-что в окончательные печатные варианты не вошло.
3 января.
…работа с Суриковым. Номер в ‘Княжьем дворе’… — Т. е. в меблированных комнатах на ул. Волхонка (д. 14), где останавливались многие деятели искусства.
Предки мои ~ основали Красноярск. — Город был основан как военное укрепление (1628), на обоих берегах р. Енисей.
Мать моя… — П.Ф. Сурикова. Происходила из старинного казачьего рода. Была неграмотна, но отличалась большим художественным вкусом, вышивала.
Изображение из Казанского собора ? работы Шебуева было у нас… — Знак вопроса посреди фразы поставлен Волошиным вместо забытых им тогда слов. Позднее в журнальной публикации это место будет выглядеть так: ‘У нас в доме изображение иконы Казанского собора, работы Шебуева, висело’. В.К. Шебуев написал для этого петербургского храма иконы ‘Взятие на небо Богоматери’ и ‘Коронование Богоматери’.
Рука у него ~ меркуриальная глубока… — Эти наблюдения — результат занятий Волошина хиромантией (руководства по которой сохранились в его библиотеке) и многолетнего изучения этой науки о гадании по линиям ладони. Меркуриальная линия (или линия здоровья) начинается от запястья, около конца линии жизни, и направляется кверху, к холму Меркурия (возле мизинца).
…уклонение Аполлона в сторону Луны. — Т. е. уклонение линии Аполлона (или линии солнца), идущей сверху, от безымянного пальца, клевой стороне ладони у запястья (холм Луны). Подробнее см.: Гайдук Дм. Энциклопедия предсказаний. М.: Локид-Миф, 2000. С. 415-446).
…кто же это так же сидел ~ Меншиков ~ всю композицию увидел со как я княжну посажу. — Речь идет о А.Д. Меншикове, сосланном Петром II в Сибирь, и о картине Сурикова ‘Меншиков в Березове’, княжна — М.А. Меншикова.
Холм Венеры со Линия сердца со огибает <холм> Сатурна со проходит через весь холм Юпитера… — Здесь используются термины хиромантии. Холм Венеры — возвышение на ладони в основании большого пальца, указывает на развитие чувственных начал у человека. Холм Сатурна находится у основания среднего пальца, от него идет линия судьбы. Холм Юпитера расположен у основания указательного пальца и определяет возвышенные или низменные качества человека.
5 янв<аря>
…достает статью о Красноярском бунте против воеводы Дурново… — Имеется в виду статья Н.Н. Оглоблина ‘Красноярский бунт 1695—1698 годов’ (Журнал Министеретва Народного Просвещения. 1901. No 5. С. 25—69), в 1902 вышла отдельной брошюрой. Стольник С.И. Дурново после нескольких месяцев осады был изгнан из города и лишь чудом спасся.
Многогрешные — потомки Д.И. Многогрешного, обвиненного в 1672 в измене и сосланного в Сибирь.
…Ермака потопили… — Ермак Тимофеевич погиб во время схватки с отрядом сибирского хана Кучума, спасаясь от преследования, он утонул 6 авг. 1585 в притоке Иртыша реке Вагай.
Мед мой Александр Степанович… — А.С. Суриков, прослуживший сотником, полковым атаманом и войсковым старшиной Енисейского казачьего конного полка более 30 лет, был не дедом, а двоюродным братом деда (и полного тезки) живописца — В.И. Сурикова.
…войска идут ~ И отец, и дядя Марк Васильевич. — По-видимому, оговорка Сурикова: его отец, Иван Васильевич Суриков, не служил в казачьих войсках. По окончании Красноярского уездного училища (1829) он поступил писцом в канцелярию общего губернского управления, впоследствии был служащим земского суда и казенной палаты. В 1854 г. получил место в акцизном управлении в селе Сухой Бузим (62 вереты от Красноярска), куда и переехал вместе с семьей. Здесь же, возможно, в памяти живописца ожили рассказы об умершем еще до его рождения его родном дяде — Иване Васильевиче Сурикове младшем, который действительно служил в Енисейском казачьем полку. Там же служил и М.В. Суриков, дядя живописца, он был пятидесятником, а затем хорунжим.
…в Торгошинскую станицу. — Правильно: Торгашинская станица.
Дочери дяди Степана Таня, Фаля, Маша… — С.Ф. Торгошин и его дочери Т.С., Е.С. и М.С. Торгошины.
Городок снежный ~ у меня в картине и остался. — Имеется в виду картина Сурикова ‘Взятие снежного городка’.
…Феодор Егорович и Матвей Егорович ~ Степан Феодорович… — Ф.Е., М.Е. и С.Ф.Торгошины.
‘Не белы снеги…’. — Текст песни см., напр., в сб. ‘Великорусские народные песни’ (сост. А.И. Соболевский, СПб.: Гос. тип., 1900. Т. 6. С. 10).
…’как агнец, жребию покорный’. — Строка из поэмы А.С. Пушкина ‘Полтава’ (песнь вторая) с заменой последнего слова (в оригинале — ‘послушный’).
Старый суриковский дом ~ помню, ~ Потом он ~ сгорел. — Дом казаков Суриковых, упоминаемый Н.Н. Оглоблиным в статье ‘Красноярский бунт 1695-1698 годов’, сгорел в 1773 г. В.И. Суриков мог помнить другой старый дом (по Качинской ул.), построенный в конце XVIII в.
Дяди Марк Васильевич и Иван ~ образованные были.— М.В. и И.В. Суриковы окончили Красноярское уездное училище.
…Петрашевского-Буташевича видел. — М.В. Петрашевский был осужден в каторжные работы на Забайкальских заводах (1849). С 1856 — в Иркутске, затем (1861—1864) жил в Красноярске, занимался адвокатурой.
Мать ~ декабристов Бобрищева-Пушкина и Давыдова видела. — Речь идет об одном из братьев — Н.С. или П.С. Бобрищеве-Пушкине: и тот, и другой отбывали ссылку в Красноярске (первый с 1831 по 1839, второй с 1832 по 1839). В.Л.Давыдов был приговорен к двадцати годам каторжных работ, затем (с 1839) также жил в Красноярске, где и скончался.
Брат, сестра, ~ старшая сестра Елисавета… — А.И. Суриков, Ек.И. и Ел.И. Суриковы. Родной брат живописца законченного образования не имел, занимал незначительные канцелярские должности, в отставке с 1911, единственный человек, с кем В.И. Суриков всю жизнь вел переписку.
…достает портрет ~ своей матери в гробу. — Фотография П.Ф. Суриковой в гробу, снятая красноярским фотографом Ф.Д. Лухтанской, хранится ныне в отделе рукописей Гос. Третьяковской галереи.
Я гравюры ~ срисо<вы>вал. ~ ‘Ангела молитвы’ Неффа. — Икону ‘Благовещение’ В.Л. Боровиковский написал для иконостаса Казанского собора в Санкт-Петербурге. Копию гравюры с названной картины Т.А. Неффа Суриков выполнил в 1866.
…профессор Шренцер… — К.-А.М. Шрейнцер, в то время ( 1859—1873) инспектор классов Российской академии художеств.
8 янв<аря>.
Мать моя ~ вы ее портрет видели. — Сохранилось два портрета П.Ф. Суриковой: исполненный в 1887 (в 1913 принесен в дар Третьяковской галерее) и исполненный в 1894.
Меня в уездное училище отдали, ~ там учитель был рисования Гребнев. — Н.В. Гребнев получил от Академии художеств (в 1855) звание неклассного художника портретной живописи. Преподавал в Красноярском уездном училище (1859—1863), поддержал стремление Сурикова поступить в Академию художеств.
Один золотопромышленник ~ взял меня в Петербург. — П.И. Кузнецов часто бывал в Петербурге, ездил за границу, интересовался искусством. Он не только обеспечил поездку Сурикова в Петербург, но и поддерживал его материально все время его учебы в Академии художеств.
12 янв<аря>.
‘Палач весело похаживает…’ — цитата из ‘Песни про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова’ М.Ю. Лермонтова. Суриков выполнил иллюстрацию к этому эпизоду ‘Песни…’ (ее воспроизведение см. в кн.: Лермонтов М.Ю. Соч. / Худож. изд. Т-ва И.Н. Кушнерев и Ко, 1891. Т. I. (вклейка между с. 16 и 17).
…кричат: ‘Бурдина убили!’ — Сообщение об убийстве ‘чиновника Бурдина’ было опубликовано в газ. ‘Голос’ (1865, 2 янв.) в разделе ‘Внутренние новости. Корреспонденция из Красноярска’.
…Дмитрия-царевича… — Имеется в виду сын царя Ивана IV, погибший при невыясненных обстоятельствах (был зарезан).
Петю Чернова убили ~ под лед спустили. — Это случилось 16 апр. 1867.
Дед был в Туруханске сотником. — В.И. Суриков был командиром второй сотни Енисейского городского казачьего полка в Туруханске, умер от горячки.
…жил первый год у атаманских Ал. Степ., он-то уж помер… — Суриков имеет в виду дом своего двоюродного деда А.С. Сурикова (похороненного на красноярском Троицком кладбище близ Енисейского тракта).
…потом у крестной Ольги Матвеевны Дурандиной. — В.И. Суриков, будучи учеником уездного училиша (1856-1859), жил в доме О.М. Дурандиной на Больше-Качинской улице.
…он <Хозяинов> живописец был. — И.М. Хозяинов, дальний родственник В.И. Сурикова, работал как иконописец, расписывал иконостас Благовещенской церкви в Красноярске.
…с Зайцевым, — он архитектором после был… — Д.Д. Зайцев с 1869 учился в Академии художеств на архитектурном отделении, в 1877 получил звание классного художника 2-й степени, в 1902 — звание академика архитектуры.
Академик Бруни не велел меня в Академию принимать. — Ветупительный экзамен в Академию художеств (апр. 1869) В.И. Суриков не выдержал, так как не имел навыков в рисовании с гипсов. Профессор исторической живописи Ф.А. Бруни был тогда ректором Академии (1855-1871).
Поступил ~ в Школу поощрения ~ худ<ожеств> к Дьяконову… — С.-Петербургская рисовальная школа, основанная в 1839, с 1857 существовала на средства Общества поощрения художеств. М.В. Диаконов был преподавателем этой школы (1865-1881).
…осенью в головной класс экзамен выдержал. — Сдав вступительные экзамены, Суриков был зачислен в Академию художеств вольнослушателем (28 авг. 1869).
Горностаев по истории искусств читал. — И.И. Горностаев преподавал этот предмет в Академии художеств (с 1860). Его лекции отличались обилием нового по тем временам материала и были изданы с иллюстрациями автора (4 выпуска, 1860-1864).
Геншер читал анатомию, Эвальд— русскую словесность, Клодт (?) начертательную геометрию. — Возможно, имеются в виду выпускник Медико-хирургической академии (1865) Ф.-Г. Гефтлер и литератор А.В. Эвальд. Знак вопроса при фамилии Клодт поставлен самим Волошиным, очевидно, усомнившимся в произнесенной Суриковым фамилии. Однако, скорее всего, речь действительно идет о В.К. фон Клодте, родном брате знаменитого скульптора, преподававшем математику, по-видимому, не только по месту своей основной службы (Михайловское артиллерийское училище), но и в Академии художеств.
Павел Петрович Чистяков ~ мне указал путь истинного колориста. — Суриков учился у П.П. Чистякова (1873—1875).
За эскиз ‘Пир Валтасара’ ~ времию получил ~ в ‘Иллюстрации’ воспроизведена была. — За этот эскиз В.И. Суриков получил (4 марта 1874) денежную премию в 100 р., ныне в Русском музее. Рисунок Сурикова с него был гравирован К. Крыжановским и воспроизведен в журнале ‘Всемирная иллюстрация’ (1875. No 339. С. 8-9).
…на Черной Речке жил у товарища. — Имя последнего не установлено. В Гос. Третьяковской галерее хранится сепия В.И. Сурикова ‘Под дождем в дилижансе на Черную Речку’.
В 73 я получил 4 серебр<яных>медали, в 74 научные курсы кончил. — Точнее, Суриковым были получены (3 марта и 26 мая 1873) две большие серебряные медали, а также три денежных премии. Аттестат об окончании курса наук был выдан ему 4 нояб. 1874.
Конкурировал я на мал<ую> золотую медаль ~ и получил. — Программа на малую золотую медаль — на библейский сюжет ‘Милосердный самаритянин’ — была задана студентам Академии художеств 9 марта 1874, Суриков получил медаль 4 нояб. Картина экспонировалась на Академической выставке того же года.
…первая картина моя была ~ Кузнецов тогда же купил. — Картина ‘Вид памятника Петру I на Исаакиевской площади’ написана Суриковым в 1870, ею он дебютировал на Академической выставке, открывшейся 29 сент. 1870. П.И. Кузнецов приобрел ее за 100 р.
В 75 г. я написал Апостола Павла ~ Медаль мне присудили, а денег не дали. — Темой картины на большую золотую медаль был библейский сюжет: ‘Апостол Павел объясняет догматы веры в присутствии царя Агриппы, сестры его Береники и проконсула Феста’. Вопреки сказанному, Суриков медали не получил и потому был лишен права поездки за границу за счет Академии.
…деньги разграбили. Это Вл. Вс. Кос. ~ Потом казначея Исеева судили… — В журнальной публикации волошинского ‘Сурикова’ виновником растраты назван всё же не Вл. Вс. Кос. (это лицо не установлено), а именно П.Ф. Исеев.
…мысль была: Клеопатру Египетскую написать. — Сохранился эскиз неосуществленной картины ‘Клеопатра’, исполненный карандашом, белилами и акварелью.
…в Храме Спасителя ~ четыре Вселенских Собора написал. — К росписи строившегося тогда храма Христа Спасителя в Москве были привлечены в разное время И.Н. Крамской, Г.И. Семирадский и другие известные художники. В.И. Сурикову было поручено написать на хорах четыре больших фрески (402×363) на темы первых четырех Вселенских Соборов, причем работа над эскизами шла под контролем специальной комиссии. (Сохранилась одна из этих фресок — ‘Четвертый Вселенский Собор’.)
Один-то из стрельцов ~ Царь, тут мое место’. — Эпизод, запечатленный в книге ‘Дневник поездки в Московское государство Игнатия Христофора Гвариента, посла императора Леопольда I к царю и великому князю Московскому Петру Первому в 1698 году, веденный секретарем посольства Иоганном Георгом Корбом’ (пер. с лат. Б. Женева и М. Семевского, М.: О-во истории и древностей российских при Моск. ун-те, 1867 [на обл. 1868]), где описана казнь стрельцов, состоявшаяся в февр. 1699.
…’подобно шуму вод многих’… — Парафраза слов из Библии: ‘Глас его — как шум вод многих’ (Книга пророка Иезекииля. XLIII, 2).
…у Толстого ~ описание, как поджигателей ~ расстреливали ~ плечо шевелилось. — Эпизод из романа Л.Н. Толстого ‘Война и мир’ (т. 4, ч. 1, гл. XI).
…видел, как поляка казнили — Флерковского. — Публичная казнь каторжника ‘из политических преступников’ Ф. Флерковского состоялась 6 июля 1866 ‘за городом, при стечении многочисленной публики’ (Енисейские Губернские Ведомости. 1866. 9 июля).
…Фермопильское ущелье ~ Я Леонидом Спартанским всегда был. — Спартанский царь Леонид в период греко-персидских войн возглавил объединенное войско греческих полисов против персидского царя Ксеркса, погиб в сражении у Фермопил, прикрывая с отрядом из трехсот воинов отступление остальной части греческого войска, став затем символом патриотизма и воинской доблести.
17 января.
…кладбище над Енисеем, ~ Атаманская могила… — Имеется в виду могила А.С. Сурикова.
Разговор переходит на Репина и на катастрофу с его картиной. — Как раз в дни встреч Волошина с В.И. Суриковым А. Балашов изрезал ножом картину И.Е. Репина ‘Иоанн Грозный и сын его Иван…’, выставленную в Третьяковской галерее.
…я забежал ~ показать ~ мою статью ‘О смысле катастрофы, пост<игшей> кар<тину> Р<епина>‘. ~ Накануне она появилась в ‘Утре России’. — Эта запись сделана не ранее 20 янв. 1913, ибо первая публикация статьи Волошина состоялась в указанной газете 19 янв. 1913. Ее текст — наст. изд., т. 3, с. 309—313.
…’Стрельцов’ я уже кончил почти, ~ пририсовал мелом фигуру стрельца повешенного ~ чтобы я так душу свою продал ?— Тем не менее рентгеноскопия картины ‘Утро стрелецкой казни’ (произведена в 1970) выявила две фигуры повешенных стрельцов, первоначально написанных маслом левее фигуры Петра, на фоне кремлевской стены (Гольдштейн С. ‘Утро стрелецкой казни’ // Художник. 1973. No 2. С. 15-19).
Мы на Долгоруковской жили… — На Долгоруковской улице (ныне Новослободская) Суриковы поселились в 1884 по приезде из-за границы и жили там до 1887.
…раз я с дьячком ехал — Варсонофием… — Речь идет о B.C. Зако-урцеве, черты которого Суриков запечатлел в этюде ‘Голова священника’ к картине ‘Боярыня Морозова’.
…Варфоломей в ‘Сцене в корчме’. — Имеется в виду сцена ‘Корчма на Литовской границе’ из драмы А.С. Пушкина ‘Борис Годунов’, одним из героев которой был монах-расстрига Варлаам (а не Варфоломей).
Петр Петрович… — Речь идет о П.П. Кончаловском.
…когда ‘Боярыня Морозова’ была выставлена ~ Стасов вас ищет ~ здесь ‘Грешница’ Поленова. — Картина Сурикова экспонировалась на XV Передвижной выставке (1887) одновременно с картиной В.Д. Поленова ‘Христос и грешница’. В.В. Стасов уделил ‘Боярыне Морозовой’ много внимания в своей статье ‘Выставка передвижников’ (Новости и Биржевая Газета. 1887. 1 марта).
…надписи ~ на Иване Великом. — Имеется в виду надпись медными литерами под куполом золоченой главы колокольни Ивана Великого в Московском Кремле, в которой указано: ‘Сей храм совершен и позлащен во второе лето господаретва…’, т. е. во второй год царствования Бориса Годунова.
…быки ассирийские… — изваяния человекоподобных крылатых быков, найденные в середине XIX в. при раскопках Ниневии и хранящиеся в Лувре.
Я в Риме, в соборе Петра ~ был. — Будучи в Риме (февр. 1884), Суриков исполнил акварель ‘Собор Св. Петра в Риме’.
…нашел ~ Невенгловского — он мне позировал, ~ в халате ~ совсем Меншиков. — О.И. Невенгловский, отставной учитель математики 1-й Московской гимназии, жил близ церкви Николы в Хамовниках (однако современники называют и других лиц, будто бы служивших прототипом Меншикова).
…Михеев ~ целый роман сделал. — В.М. Михеев использовал сюжет, услышанный им от Сурикова, для своего рассказа ‘Миних’ (Артист. 1891. No 17. Нояб.)
…Меншикову я с жены покойной писал. — Т. е. с Е.А. Суриковой.
Сына <Меншикова> писал с ~ Шмаровина-сына. — Ошибка памяти художника: Н.Е. Шмаровин был не сыном, а братом В.Е. Шмаровина.
‘Переты рук твоих ~ как лев’. — Слова протопопа Аввакума о Ф.П. Морозовой из письма к ней, опубликованного в приложении к статье Н.С. Тихонравова ‘Боярыня Морозова: Эпизод из истории русского раскола’ (Русский Вестник. 1865. No 9).
…во время коронации мы стояли с Боголюбовым. — Суриков и А.П. Боголюбов присутствовали на коронации Александра III в 1883, в посвященном этому событию издании (‘Альбом видов коронации в Москве 15-го мая 1883 года’, СПб., 1883) воспроизведена акварель В.И. Сурикова ‘Торжественный обход вокруг храма Спасителя’.
…он <Александр Ш> ~ громадный — я ему по плечо был… — При росте 193 см Александр III отличался могучим телосложением и силой.
…государыня… — Императрица Мария Федоровна.
А памятник <Александру III> ~ не годится. Опекушин не понял его. — Этот монумент был установлен возле храма Христа Спасителя и открыт 30 мая 1912 (снесен при советской власти).
Женился я… — В.И. Суриков женился 25 янв. 1878 на Е.А. Шаре.
Мать жены… — М.А. Свистунова, родственница осужденного на 20 лет декабриста П.Н. Свистунова, автора ‘Записок’.
…’Исцеление слепорожденного’ написал. — Над картиной ‘Исцеление слепорожденного Иисусом Христом’ Суриков работал четыре года (1888—1892), выставлена она была на XXI Передвижной выставке, открывшейся в Петербурге 15 февр. 1893, а в Москве — 29 марта 1893.
…в 1888 ~ уехал я в Сибирь. — Суриков уехал с детьми в Красноярск в начале лета 1889 г., предполагая остаться там навсегда.
…в 91 г. начал я ‘Покорение Сибири’ ~ к 95 г. кончил и выставил. — Работа была выставлена на ХХ111 Передвижной выставке в Петербурге, открывшейся 17 февр. 1895.
…в том же году начал ‘Суворова’ ~ попал к столетию в 99 году. — Картина ‘Переход Суворова через Альпы’ была выставлена на XXVI1 Передвижной выставке, открывшейся в Петербурге 7 марта 1899, — в год 100-летия со времени Швейцарского похода А.В. Суворова (1799).
С 1900 начал для ‘Стеньки Разина’ ~ выставил в 1907. ~ В Сибирь и на Дон для него ездил. — Первоначальный эскиз к картине ‘Степан Разин’ был выполнен в 1887 (акв., белила, хранится в Гос. Третьяковской галерее, см.: Василий Иванович Суриков. Письма. Воспоминания о художнике. Л.: Искусство, 1977. С. 373). Вернувшись к этой теме (в 1900), Суриков кардинально переработал композицию и выставил картину на XXXV Передвижной выставке, открывшейся в Москве 30 дек. 1906. Этюды для картины Суриков писал на Волге (1901 и 1904), в Красноярске был в 1902. Однако и после выставки художник продолжал работать над картиной, закон-чивеелишьв 1910.
С 1908 ‘Посещение царевны’. Выставил <в> 1913. — Картина ‘Посещение царевной женского монастыря’ закончена в 1912 и тогда же была выставлена на X выставке Союза русских художников.
Суворов у меня с одного казачьего офицера написан. — Есть предположение, что Суриков писал Суворова со своего знакомого по Красноярску Ф.Ф. Спиридонова.
Кунгурская летопись — одна из сибирских летописей, начатая в г. Кунгур во второй половине XVII в., содержит сведения о походе Ермака в Сибирь. Под названием ‘Ремезовская летопись. Летопись Сибирская краткая Кунгурская’ была опубликована в кн.: Сибирские летописи. СПб.: Издание Имп. Археографической Комиссии в тип. И.Н. Скороходова, 1907. С. 312—366. Ранее воспроизводилась фотолитографическим способом в издании Археографической Комиссии (1880), которое к началу XX в. уже стало библиографической редкостью.
…Исаакиевский собор открыли ~ картину Иванова привезли… — Первое событие (освящение и открытие храма) состоялось в Петербурге 30 мая 1858. Картина А.А. Иванова ‘Явление Христа народу’ была привезена в Россию из Рима, где художник ее писал, также в 1858.
Щапова ~ встречал, когда тот приезжал материалы собирать. — В 1864 А.П. Щапов был сослан в Иркутск, в Красноярск приезжал для работы в Томском архиве, где собирал материалы для Туруханской экспедиции, предпринятой в 1866.
Показывая этюд девушки ~ ‘Вот царевна Софья ~ a не такая, как у Репина. — В.И. Суриков имеет в виду картину И.Е. Репина ‘Царевна Софья Алексеевна через год после заключения…’.
Пугачева я знал. У одного казацкого офицера такое лицо. — Считается, что этого человека Суриков запечатлел в ‘Мужском портрете’ (Тверская областная картинная галерея). Сохранился также графический эскиз ‘Пугачев в клетке’.

1915

5 марта.
Париж. — Запись сделана на rue de la Tour, 60, в Пасси, на квартире К.Д. Бальмонта, у которого Волошин остановился по приезде в Париж изДорнаха (бянв. 1915).
Мать— В.Н. Бальмонт. Отец — Д.К. Бальмонт.
‘Лувр и Мадрид’ — меблированные комнаты в Москве (Тверская, 31).
Мы накануне стояли у окна ~ На др<угой> день я в это окно бросился. — Бальмонт совершил покушение на самоубийство 13 марта 1890.
Я до этого издал свою первую книгу… — Речь идет о ‘Сборнике стихотворений’ (Ярославль, 1890), изданном Бальмонтом за свой счет.
…мы жили на Долгоруковской ~ где ты жил ребенком. — В доме Зайченко на Долгоруковской улице в Москве Волошин с матерью жили в 1882.
…потом, когда я встретил Катю… — Бальмонт познакомился с Е.А. Андреевой, ставшей его второй женой, в 1893 на 50-летии князя А.И. Урусова (Андреева-Бальмонт Е.А. Воспоминания. М.: Изд-во имени Сабашниковых, 1996. С. 304).

1916

Январь.
Ривера. ~ Добрый людоед… — Д. Ривера долго жил и работал в Париже. Определение ‘добрый людоед’ (которое повторяет и И.Г. Эренбург в своих мемуарах) — отнюдь не метафора: в позднейшей автобиографии (1966) художник признавался, что в 1904, беря уроки анатомии в Медицинской школе в Мехико-сити, он в течение двух месяцев, в порядке эксперимента (‘чтобы расширить знание человеческой анатомии’), был каннибалом. ‘Я открыл, что мне нравится вкус женских ног и грудей… Я также смаковал ребра женщин, поджаренные в сухарях… Но больше всего я пристрастился к женским мозгам в винегрете’ (Rivera D. My art, my life. New York, 1991. P. 20).
…отец ~ повел меня к военному министру. — Отец художника, Д. Б. Ривера, тринадцати лет был определен в армию, семь лет воевал против французов, дослужившись до майора (по другим сведениям — до подполковника). Затем был учителем, инспектором сельских школ Гуанохуато. Военным министром страны в правительстве Б. Хуареса был дон Педро Инохоса.
Для меня ~ поступить в военное училище. — О пребывании в этом учебном заведении в воспоминаниях Д. Риверы сведений нет. Он сообщает только, что в одиннадцать лет (в 1879) поступил в художественную школу в городе Сан-Карлос.
…отец ~ отпустил меня в Европу. — После занятий в Академии художеств в Мехико-сити (1896-1902) Ривера в 1907 уехал в Мадрид (а в 1909-в Париж).
…до приезда в Мексику императора Максимилиана. — В период англо-франко-испанской интервенции в Мексику Максимилиан Габсбург был возведен на мексиканский престол (1864). Расстрелян восставшими мексиканцами.
Мой дед умер 89 лет ~ У него было 6 сыновей. — По воспоминаниям Д. Риверы, его дед дон Анастасио де Ривера, уроженец Испании, женился в 60 лет (а его невесте Инесс Акоста было 15). Поддавшись на уговоры матери выйти замуж за 60-летнего богача, она по пути к церкви залилась слезами, что и стало причиной заступничества дона Анастасио, который затем предложил девушке самой выбрать жениха, обещая обеспечить ее материально при любом выборе. Всего у них было девять детей, и Анастасио был отравлен из ревности молодой женщиной, когда ему было 72 года (а не 89, как записал Волошин).

1930

Марта 14.
Возобновление записей в тетради ‘История моей души’ (по 7сент. 1930).
Маруся ~ Кому это нужно?— Недовольство М.С. Волошиной было вызвано тем, что после инсульта поэт практически не работал над стихами, предпочитая писать небольшие акварели для подарков гостям.
26 мая.
Лидия Васильевна — видимо, Щепотьева.
О смерти С.С. З<аяицкого>. — Литератор скончался в Феодосии 21 мая 1930.
Мы с Катей… — Здесь Катя — Е.О. Сорокина, тогда гостившая у Волошиных.
…мы дошли до Липочки. И Феодора ~ ответила… — О.Н. Сербинова с 1925 руководила общественной кухней, организованной при доме Волошиных, Ф.М. Литвиненко была там поварихой.
Айвазовские торжества. — 50-летие галереи И.К. Айвазовского отмечалось 2 мая 1930. Тогда же был открыт памятник художнику работы И.Я. Гинцбурга.
…весть об убийстве Войкова. — Дипломат П.Л. Войков был убит в Варшаве 6 июня 1927.
С. И. ~ собрался в Москву ~ Это было начало его ареста и ссылки. — Скорее всего, речь идет о С.Н. Дурылине, который вскоре был сослан в Томск.
28 мая.
…вечер рассказов Маруси. ~ с пасхальной беседы ~ с Горьким. — См. позднейшее изложение этого эпизода в воспоминаниях М.С. Волошиной ‘Ветупление в жизнь’ (О Максе, о Коктебеле, о себе. С. 55-58).
…дача под Петербургом ~ Худ<ожественный> Театр ~ ставил ‘На дне’ и ‘Дядю Ваню’ ~ были все художественники и Горький, Чехов. — Гастроли Московского Художественного театра в Петербурге состоялись весной 1903. Пьеса ‘На дне’ М. Горького была показана первый раз 7 апр., ‘Дядя Ваня’ А.П. Чехова — 8 апр. Через пять дней (13 апр.) прошли обе пьесы (первая утром, вторая вечером). Однако и М. Горький, и А.П. Чехов в это время находились в Ялте. В апр. 1904 гастроли МХТ в Петербурге повторились, и на этот раз Горький, отдыхая в Сестрорецке, часто бывал в столице. Но в репертуаре театра не было уже ни ‘На дне’, ни ‘Дяди Вани’.
…ты веришь, что Христос действительно воскрес? ~ Прочти Ренана. — Ж.-Э. Ренан в своей книге ‘Жизнь Иисуса’ рассматривал Иисуса Христа как историческую личность.
…муж Ол<ьги> Ник<олаевны Поповой>… — А.Н. Попов.
…разговор переходит на Ярошенок и на Степаповское. — Речь идет о Е.П. и В.А. Ярошенко и об их имении в 50 км от Калуги (ныне Павлищев Бор), где после революции был устроен туберкулезный санаторий. О Е.П. и В.А. Ярошенко см.: Любченко О.Н. Повесть о старомодной любви. М.: Панорама, 1992. О Степановском М.С. Волошина писала также и в упомянутых воспоминаниях (О Максе, о Коктебеле, о себе. С. 67-71).
…из рода Куратовых. — Такой фамилии в российских родословных книгах нет. Однако она встречается в летописных источниках XVI в.: астраханским послом (1540) был князь Я. Куратов.
Маруся Беневская ~ отец был иркут<ский> генерал-губернатор. — Отец М.А. Беневской, А.С. Беневский, был (1886—1892) военным губернатором и командующим войсками Амурской области (одновременно наказным атаманом Амурского казачьего войска).
На каторге она вышла за матроса-потемкинца ~ живет ~ как крестьянка. — Первым (гражданским) мужем М.А. Беневской был Б.Н. Моисеенко. Вторично она вышла замуж за И.К. Степанка и жила с ним и их двумя детьми на хуторе в Голте под Одессой, где Степанок работал кузнецом.
7 сентября.
…о мемуарах. — Возможо, имеются в виду мемуары А. Белого, о работе над которыми он сообщал Волошину в письме от 25 июня 1930 (Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1979 год. Л.: Наука, 1981. С. 71). В Доме поэта его ждали с июля, и 9 сент. Борис Николаевич приехал с женой из Судака (жил у Волошина по 11 сент. 1930).
Гинекеем в Коктебеле шутливо называли часть пляжа, облюбованную женщинами, а также большую комнату в доме матери Волошина, служившую общежитием одиноких женщин.
Представьте себе юного царя ~ которому отец, умирая ~ завещает освобождение крестьян. — Имеются в виду Николай I и Александр II, в 1861 отменивший крепостную зависимость.
…с этой молодежью Белый совсем не смог разговаривать ~ начал кричать… — Эта полемическая беседа произошла летом 1924. Волошин описал ее также в одной из заготовок к воспоминаниям о Брюсове (Лит. наследство. М.: Наука, 1994. Т. 98. Кн. 2. С. 396). Ср. с воспоминаниями одной из участниц полемики — Н.Я. Рыковой (Воспоминания. С. 515-516).
Помню, была ужасная история… — Описываемый ниже эпизод с чтением стихов Г.А. Шенгели в присутствии А. Белого имел место тем же летом 1924.
…прочесть стихи памяти Гумилева ~ ‘вершковый лоб Максима’… — Текст этого стихотворения Г.А. Шенгели ныне неизвестен.
Я ~ застаю его ~ на палубе. — Речь идет об открытой веранде вдоль второго этажа пристройки к основному помещению дома Волошина с северной стороны. Она получила это название в 1926 году. А. Белый жил в крайней ее комнате в сторону Карадага. Нижней палубой иногда называли террасу первого этажа с южной стороны, где обычно проходили общие трапезы и чаепития.

1931

6 июня.
‘О. Генри на дне’ — книга Эль Дженнингса (М., Л.: Гос. изд-во, 1927, 2-е изд.).
Папа — С.Я. Заболоцкий. Мама — П.А. Заболоцкая.
Степа был в бегах и по тюрьмам, ~ я его и навестила в тюрьме. — Согласно ‘Ведомости справок о судимости, издаваемой Министеретвом юстиции’ за 1910 год (СПб.: Сенатская тип., 1910. Кн. 2), С.С. Заболоцкий (он же Заболотский, Заблоцкий), 26-ти лет, арестовывался в 1900, 1901, 1903, 1907, 1908, 1909 (видимо, за бродяжничество, на короткие сроки). В письме к сестре (23 нояб. 1903) он просил навестить его ‘в Казанской или Спасской части’ (ДМВ, НВ8085). В письмах 1903—1905 мать М.С. Заболоцкой жаловалась дочери ‘на Степу’: не работает, уехал в шубе деда, просит у нее денег, а 24 окт. 1904 написала: ‘…вел себя плохо, пил’ (ДМВ, НВ8049, О Максе, о Коктебеле, о себе. С. 79).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека