Московские дневники, Волошин Максимилиан Александрович, Год: 1931

Время на прочтение: 59 минут(ы)

Максимилиан Волошин

Московские дневники

Максимилиан Волошин ‘Средоточье всех путей…’
Избранные стихотворения и поэмы. Проза. Критика. Дневники
М., ‘Московский рабочий’, 1989
Составление, вступительная статья и комментарии В. П. Купченко и З. Д. Давыдова
OCR Ловецкая Т.Ю.

Содержание

Гимназические дневники
История моей души. (Отрывки)

Московские дневники

Гимназические дневники М. А. Волошина

Записная книжка на 1891-1892 учебный год

Август.
1 Чт. Приехал на 33 версту с Сашей. Дорога гадкая и грязная до невозможности. Ехали страшно тихо. В Одинцове видал инспектора. Здоровался.
4 Вс. Мои именины. Лелины рождения. Были Петр Пет[рович], мама, бабушка, дядя Сережа. Ждал Модеста, он не приехал. Петр Пет[рович] совсем болен. Бабушка осталась ночевать.
5 Пн. Встал в 4 ч. утра и пошел за грибами для бабушки. Грибов масса. Провожал бабушку на платформу.
7 Ср. Приезжала мама. Ходили в лес за грибами.
8 Чт. Я ходил с Сашей в Уборы через Четвертинское, назад шли через Дарьино. Видели Павликовского. Купался в Москве-реке.
11 Вс. Был дождь, сидел дома.
12 Пн. Ходил отыскивать дорогу в Чегасово, плутал часа 4 в Назарьевском лесу. Попал по ошибке в Хлюбино, оттуда в Чегасово, из Чегасова нашел дорогу на Назарьево.
13 Вс. Я, Леля, Люба и Сашутка пошли гулять. Я их повел на Чегасово, затем уговорил идти и Сальково, а оттуда в Поречье (в 2 вер[стах] от Звенигорода), а домой мы отправились через Иславское и там напили телегу, приехали в 11 часов ночи. Леля боялась. Хорошо, что Соня не ходила.
14 Ср. Сидел весь день дома.
15 Чт. Успение Пресвятой Богородицы.
Приехал от Ляминых домой поздно вечером. Возвращался ночью один со станции. Утром играл в последний раз в крокет с Соней. Просили меня приходить к ним в Москве.
16 Пт. Приехал к бабушке. На молебне не был.
17 Сб. Был в первый раз в гимназии, занятий не было. Ходил за ‘Нивой’ и за II-ым томом Лермонтова.
18 Вс. Был с бабушкой в Нескучном. Ехали по конке. Читал Лермонтова. Было очень скучно.
19 Пн. Был в гимназии. Зволинскому завтра назначена 3 греческая переэкзаменовка. Без меня была мама. Послезавтра иду домой.
20 Вт. Зволинского выгнали. Уроков не задали. Покупал сегодня книги. Получил этот календарь. Была Леля. Я ее провожал, зашел к ней минут на 20.
21 Ср. Сегодня от бабушки переехал домой. Надо будет купить еще комментарий Цезаря (Адольфа) и словарь Шульца. Зволинскому назначена пятая переэкзаменовка. Взял моего Корнелия Непота.
22 Чт. У меня был в первый раз репетитор Недошивин, мне просил нарисовать сетку. Покупал Цезаря. Получил календарь у Вольфа. ‘Таинс[твенный] остров’.
23 Пт. Был Голицын.
24 Сб. Отдал словарь и атлас в переплет.
25 Вс. Отдал Гоголя в переплет. Был у Модеста на новой квартире. У него в среду экзамен. Вечером был на выставке.
29 Чт. Усекн[овение] гл[авы] Св[ятого] Иоанна Предт[ечи].
Утром был Модест. Был у Ляминых. Модест выдержал экзамен на 5.
8 нед[еля] 1521 сентября 1891.
17 Вт. Сегодня умер Гончаров. Был у бабушки.
21 Сб. Написал оду на Сабанина, которая разошлась сейчас по классу. Сабанин злится, а я очень рад. Не все же ему к другим приставать, попробуй-ка на себе.
23 Пн. Я дал читать Давыдову мои стихотворения. Он просил.
24 Вт. Давыдов поэт! Никак не ожидал! Чудеса. Стихи пишет очень хорошие. Вот никак не предполагал! А он еще все прежде надо мной смеялся!
26 Чт. Св[ятого] Иоанна Богослова. Ждал Зволинского, не пришел.
10 нед[еля] 29 сентября 5 октября 1891.
30 Пн. Зволинский явился в гимназию.
2 Ср. Лежу в постели болен. Скучно. Читать нельзя.
2 Ср.— 5 Сб. Болен был.
6 Вс. Готовил уроки к понедельнику, вдруг является Зволинский. Я его никак не ожидал. Пришел довольно некстати. Слава Богу, скоро ушел. Я в нем совсем разочаровался. Лучше бы нам было переписываться, как прежде было. А теперь плохо.
7 Пн. Пошел в гимназию в первый раз после болезни.
16 Ср. Ходил утром в гимназию, разболелась голова. 40 жару, ноги не носят, слег в постель.
21 Пн. Выздоровел и был в гимназии.
23 Ср. В Зволинском вполне разочаровался — он совершенный болван и глуп.
26 Сб. Нас распустили всего до вторника. Все в разочаровании, потому что надеялись гулять 4 дня подряд. В понедельник надо приходить к обедне.
27 Вс. Был у Ляминых.
28 Пн. Нас распустили до четверга. Ура! Сегодня был в гимназии на молебне. Был у Модеста. Он болен и в школе. Надо сходить.
29 Вт. Мама не пускает меня в школу к Модесту. Был у Редер.
30 Ср. Умер Давиньон, учитель французского языка.
31 Чт. Застрелился сын Давиньона. Говорят, что из любви к отцу. Странно, непонятно и жалко!
Ноябрь.
1 Пт. Сегодня Давыдов мне дал свою поэму ‘Исповедь контрабандиста’. Написана ничего, только есть некоторые несообразности. Я ему начинаю завидовать. Он просил меня сказать мнение. Вообще он слишком много подражает. Это нехорошо.
3 Вс. Был с утра у Ляминых, ходил от них в Румянцевский музей. Вечером говорил глупости. Был Костя.
4 Пн. Как не хочется идти в гимназию! Холодно, темно! А надо, уже пора. Когда-то Рождество наступит.
6 Ср. Куська и немец больны. Может, и завтра не придут, а было бы хорошо. Только жалко, что у меня будут уроки завтра — один на первом, другой на последнем. Нехорошо, а 4 пустых.
7 Чт. Сегодня немец был. Мы просили Коробкина, чтобы был у нас на 3 уроке. Зашел в 11 Ґ часов. Спрашивали по алгебре, получил 3. Дал Саблину стихотворения мои и прозу,
8 Пт. Саблин читал мои стихотворения и нашел хорошими. Я очень рад, потому что считаю его самым умным из всего класса. Ему нравятся ‘Русалка’ и ‘Карл Испанский’, а Давыдову ‘Смерть пришла и песня спета’, что сам я считаю сред[ним].
9 Сб. У нас были Лямины и бабушка.
10 Bс. Сегодня утром был на кладбище вместе с Лямиными. На возвратном пути нас застала в поле метель, еле доехали.
20 нед[еля] 8—14 декабря 1891.
8 Вс. Думаю на праздниках читать Диккенса. Я его очень мало читал. Только ‘Николай Никльби’ и некоторые святочные рассказы.
18 Ср. Мама принесла из библиотеки ‘Оливер Твист’. Все время читал.
20 Пт. ‘Оливер Тв[ист]’ окончил. И читал ‘Святочные рассказы’.
21 Сб. Начал читать ‘Домби и Сын’.
22 Вс. Был у Модеста. Решили, что будем играть водевиль ‘Вытурил’, но выпустим несколько лиц. И еще — сцену из ‘Бориса Годунова’. Спектакль будет в январе. А еще буду читать ‘Грешницу’ А. Толстого.
23 Пн. Начал ‘Крошку Доррит’ Диккенса.
25 Ср. Рожд[ество] Иисуса Христа. Был у бабушки и у Ляминых.
26 Чт. Кончил читать ‘Домби и Сын’ Диккенса. Что это за прелесть. В особенности хорошо описан характер маленького Павла и Флоренсы. Начал читать ‘Записки Пиквикского клуба’. Сколько в них юмору. Сравнить Гоголя и Диккенса — очень много сходства. Тип Самуеля Уиллера неподражаем — даже у Гоголя такого нет. Я так увлекся, что прочел почти всю первую часть. Просто оторваться нельзя. Весь день читал.
23 нед[еля] 29 декабря 4 января 1892.
2 Чт. Начал писать поэму ‘Четыре времени года’. Хочу вывести тип барышни в 4 различных эпохах ее жизни. Начало хорошее.
3 Пт. Был спектакль у Модеста. Боже! что это только было. Говорят, что лучше всех играла Маша Савинич, а потом я. Лучше всего вышла сцена у фонтана из ‘Бориса Годунова’, но костюм у меня был ужасный: смазные сапоги, громадная черная папаха, свитка, полуаршинные усы и казацкая шашка. Фонтан и сад изображал один горшок с цветами посреди сцены, но вообще актерам было очень весело — не знаю, как зрителям, думаю, не особенно.
4 Ср. Был у Чернцова и Зволинского. Потом вечером поехал в театр. Давали ‘Женитьбу’ Гоголя и ‘Всякому свое’ — комедию, не знаю кого. Играли очень хорошо.
18 Сб. Сделал заданную алгебраическую задачу.
26 нед[еля] 19—25 января 1892.
19 Вс. Чернцов мне вчера дал ‘Преступление и наказание’. Все время читал. Впечатление даже словами и выразить нельзя. Как-то всего потрясает, подавляет. Как будто сам переживаешь все это. Я теперь все время хожу как шальной.
20 Пн. Был в гимназии. Латынь совсем в голову не лезет, а все Достоевский. Я еще до сих пор очухаться не могу. Кажется, если еще почитаю, так с ума сойду.
21 Вт. Кончил ‘Прест[упление] и наказание’, просил у Чернцова ‘Унижен[ные] и оскор[бленные]’ принести завтра. Последняя сцена ужасна. Я совсем не понимаю личности Порфирия. Свидригайлов тоже очень странен. Уроков к завтраму совсем не готовил, оторваться от чтения не мог.
22 Ср. Отдал Чернцову книгу. ‘Ун[иженные] и ос[корбленные]’ буду читать сейчас.
26 Вс. Прочел ‘Униж[енные] и ос[корбленные]’, впечатление тяжелое, но все-таки не то, как после ‘Преступ[ления] и нак[азания]’. Тип Нелли передан — просто нельзя слов подобрать. Рассказ ее ужасен. Надо немного прекратить чтение, а то совсем даже уроки позабыл.
29 нед[еля] 915 февраля 1892.
9 Вс. Только что кончили делать операцию: легче, чем ожидал. Кокаин почти совсем утишает боль. Только страшно неприятное ощущение. Вырывают — это как будто голову наизнанку выворачивают. Теперь действие кокаина уже прошло. Боль сейчас сильнее. Мне теперь нельзя ничего есть, а пить можно только холодное. Еще будет операция в среду.
Еще больно говорить и глотать. Пью только кофе и другие жидкос[ти]. Есть можно будет только завтра.
12 Ср. Ждал со страхом и трепетом доктора, но он не приехал.
13 Чт. Сегодня кончил ‘Братьев Карамазовых’. Как хорош Коля Красоткин. Я прочитал о нем несколько раз. Его сцены на базаре неподражаемы. Мама ездила к доктору. Он будет завтра.
14 Пт. Сырной недели. Делали опять операцию. Вот этот раз было действительно больно. Теперь такая боль, что даже голову поверну — и то уж отдается.
17 Пн. Был первый раз в гимназии.
20 Чт. Читал ‘Идиота’, кажется это лучше всего.
26 Ср. Читал Помяловского ‘Молотова’, ‘Мещанское счастье’ и ‘Вукола’.
29 Сб. Переписывал мои стихотворения.
32 нед[еля] 1—7 марта 1892.
4 Ср. Читал Щедрина ‘Историю одного города’. Очень интересно. ‘Помпадуры и помпадурши’ мне кажется хуже. Мнения знатных иностранцев в ‘Помпадурах’ очень хороши.
17 Вт. Написал одно стихотворение, только, кажется, ерунда. Надо показать кому-нибудь, а то сам не разберу.
35 нед[еля] 22—28 марта 1892.
22 Вс. Был у Модеста. Говорили о нашем ‘Лете в деревне’. Вспоминали Матвейкино, Петра Петровича, Ржаную лепешку и Тетушку, много смеялись. Сейчас написал еще целый лист из романа.
25 Ср. Благовещение Пресв[ятой] Богородицы.
Был у Редер, а потом у Ляминых. На Софье Леонардовне платье вроде фрака с открытой крахмальной грудью и черным галстуком.
28 Сб. Сегодня распустили после третьего урока. Был на вербе. Ничего особенного, кроме непролазной грязи, не видал.
36 нед[еля] 29 марта4 апреля 1892.
30 Пн. У Модеста был экзамен русского языка.
1 Ср. Исповедовался вместе с Модестом в Семинарской церкви. Там же, со всеми [?] Алексеев и его двоюр[одные] братья, с которыми и познакомился. Все только позабываю их фамилию, надо спросить у Модеста.
2 Чт. Причащался с приключениями в церкви, просфор не хватило. Предпринимал фуражировку в соседнюю церковь на Долгоруковскую улицу: с Божией помощью достали, сколько надо на всех.
4 Сб. Страстной недели. Утром заходил к Модесту звать его вместе к заутрене, но не застал дома. Оставил записку и пошел домой. Заход[ил] Саша. Пошел с ним вместе к Ляминым. А оттуда с ними к заутрене в Комиссар [?] церковь. Туда пускаю[т] только по билетам. Ехал на извозчике с тетушкой. Боже мой, этого никакими словами передать нельзя.
37 нед[еля] 5—11 апреля 1892.
5 Вс. Христово Воскресенье. Был у бабушки. Пошел к Ляминым.
6 Пн. Был у Модеста и у Редер. У Редер при мне был Добржиаловский и какой-то драгун, фамилии не помню. Соня предлагает всем приезжающим с визитом христосоваться. Христосовалась и со мной. Она в желтом платье с зелеными рукавами. Вечером был с Модестом у Ляминых, ушел [в] 12 часов и то потому, что все спать начали ложиться.
8 Ср. Был у Модеста.
9 Чт. Мама наняла дачу на Воробьевых горах. Переедем в конце апреля.
10 Пт. Был у Ляминых и [у] Модеста. Он советует не[пре]менно продолжать ‘Четыре времени года’. Сегодня ночью буду писать.
11 Сб. Кончил ‘Лето’ на славу и начал ‘Осень’. ‘Осень’, кажется, плохо. Показывал ‘Лето’ Софье Павловне. Она нашла, что ничего. Не хуже ‘Весны’. Был у Модеста. Показывал. Он готовился к экзамен[ам]. Брал свидетельство.
12 Вс. Был у Ляминых с утра. К ним приезжали сегодня Редер, Девальден и Беттихер. Вечером приехала мама. Играли в карты.
13 Пн. Сегодня у нас был Голицын. Он говорил с П. П. о Достоевском. Он считает, что Бурже имеет более значения, чем Дост[оевский], и говорит, что у Дост[оевского] слишком мало поэзии. Я с ним не согласен. Я хоть Бурже не читал, но слышал о нем и мне кажется, что нельзя написать ничего совершеннее в этом роде, чем Достоевский. Как-то подавляет всего тебя, когда читаешь его. Замечательно хороши его детские типы, в особенности Коля из ‘Б[ратьев] Карам[азовых]’ и Нелли из ‘Унижен[ных] и оскорб[ленных]’.

[Эпиграмма на законоучителя]

Толстой! на что ж это похоже.
Он еретик-с, ну, вот и все.
С своим Евангельем суется тоже.
Ну вот-с и больше ничего.
Извольте-ка-с урок ответить.
Да вашу книжечку пожалуйте сюда,
Мне надо вам кой-что отметить.
Наш будущий урок когда?
Да, послезавтра. Завтра воскресенье.
Вам надо было бы поболее задать:
Ведь все равно с практической-то точки зренья
Вы целый-с день-то будете гулять.

Дневник

(1892—1893 гг.)

11 октября. Воскр[есенье] 1892 г.
Утром, как только проснулся, сел и начал читать Шекспира. Прочел ‘Король Джон’, ‘Ричард II’ и две части ‘Генриха IV’. Затем читал ‘Слепой музыкант’ Короленко. Все утро дожидался репетитора, уж думал, что совсем не придет. Однако он пришел, уже в первом часу. Позанимавшись, окончив уроки и пообедав, отправился к Макарову. Застал все семейство за обедом. Мне очень нравится мать Макарова, она, должно быть, очень добрая и хорошая. Играл с ним в шахматы. На этот раз он меня обыграл. Это было поражение Аннибала при Заме. Мы все с ним, когда играем, вспоминаем Пунические войны. Затем мы стали разговаривать. Сперва, кажется, о Цезаре и Помпее, потом о литературе и, наконец, ударились в философию и софизм и начали толковать об идеальном сплетнике. Спор, конечно, кончился ничем. Я ушел от него в 11 часов. Я с большим нетерпением ожидаю среды: у нас будет первое сочинение. Это очень хорошо, что Тверской читает при правке каждую работу вслух. Это очень должно быть интересно, только, конечно, не для того, кому принадлежит эта работа. Страшно, а интересно. Если бы была тема ‘Лунная ночь’, вот бы я расписал бы.
12 октября 1892 г. Понедельнику.
Встал, напился кофе. Пошел в гимназию. Зашел по дороге за Макаровым. В последнее время я с ним как-то особенно подружился. Он мне очень нравится. Как кажется, он тоже не прочь от близкого знакомства. Я теперь захожу за ним по дороге в гимназию каждый день. Рассуждаем с ним о самых философских предметах, как, например, вчера. Сегодня в гимназии он все время занимался различными софизмами и уверил весь класс, что 2 равно 3. У нас сегодня не было Павликовского. Кажется, его сын теперь уж совсем при смерти, поэтому-то, говорят, он и не был сегодня. За пустым уроком у нас с Чернцовым опять возобновился прошлогодний спор о том, кто выше: Пушкин или Лермонтов. Я стою за Пушкина — он за Лермонтова. Мы друг друга ни в чем не убедили и решили, что лучше этот спор совсем оставить. Вчера у Макарова мы с ним также об этом говорили — он вполне со мной согласился. Кстати, что мне у Макарова нравится, то это вся семейная обстановка. Когда приходишь к нему, то чувствуешь себя совсем как будто дома. У них, должно быть, жизнь идет очень мирно. Вот у Чернцова этого, должно быть, нет. Сегодня также еще один случай. Я уж давно слыхал от Жукова, что у них в классе некто Егоров пишет стихи. Только Жуков говорил, что он это тщательно скрывает и никому своих стихотворений не дает. И что про это в классе узнали совсем случайно, когда отняли у него тетрадку. Сегодня за гимнастикой я решился с ним познакомиться. Подошел и спросил его, правда ли он пишет стихи, и попросил его дать их. Он тотчас же, к удивлению моему, согласился. И обещал дать их завтра. Ну вот, увидим, каковы. Теперь мои стихотворения, кажется, начинают приобретать некоторую популярность и у меня многие теперь просят дать почитать. Теперь одну тетрадь дал Первухину, другую Замышляеву. Также, чтобы не забыть, надо дать Егорову, он просил. Надо кончать, надо еще уроки учить.
Вот учитель уж ушел, хочется еще пописать. Я сюда собирался записывать все, т. е. мои мысли, заметки, стихотворения, вести дневник. Словом, описывать день со всеми его подробностями. Не знаю, долго ли буду писать эти заметки. Я уже несколько раз прежде принимался писать дневник, но постоянно бросал. Теперь я хочу писать это аккуратно изо дня в день до самого конца года.
Меня теперь опять начинает занимать вопрос, что такое поэзия. Помню, в прошлом году я много думал над этим и пришел к заключению, что поэзия есть гармония души со всем окружающим. Но теперь это объяснение мне кажется темным и непонятным. Надо будет опять подумать. В прошлом году я думал, не заключается ли поэзия в красоте, а если нет, то когда, и пришел к раньше сказанному выводу. Теперь я думаю иначе. Я думаю, что в каждом создании, везде, во всей природе, даже в самых низших проявлениях ее, заключается поэзия, но только ее надо там найти. В этом заключается, по-моему, задача поэта. И тот, который находит эту поэзию в самых низших проявлениях природы, тот только может назвать себя истинным поэтом. Я сегодня говорил насчет идеала с Чернцовым. Идеал красоты — это сама природа. А люди в своих искусствах только стараются достигнуть этого идеала, но не могут. Когда я кончу гимназию, я непременно напишу роман вроде ‘Детство, отрочество и юность’ Л. Толстого, где опишу гимназию, всю ее обстановку, учителей, учеников, и для контраста надо будет описать их домашний быт. Тут мне представляется очень много материалов, собственно из моей жизни. И кроме этого, у нас в русской литературе писал только Помяловский, а, кроме того, он описывал бурсу, которая с теперешними учебными заведениями, и в особенности с гимназиями, ничего почти общего не имеет. Тут главное, интересно проследить постепенное развитие какого-нибудь ученика, его отношение к учителям, к товарищам. О, на этот предмет можно написать много, очень много! Да и почва-то тут почти что совсем не затронутая. Теперь я уж решил окончательно, что, если кончу гимназию, непременно поступлю на историко-филологический факультет, а потом буду писателем или журналистом, словом, посвящу себя литературной деятельности. Не знаю, может быть лет через 10, прочтя как-нибудь то, что я пишу теперь, я сочту все это ерундой, но тем не менее мое теперешнее самое заветное желание — это быть писателем. Надо будет поместить в журнале 3 мои последние стихотворения.

ПИСАТЕЛЮ

Выйди, писатель, на поприще жизни,
Сей просвещенье любви и добра,
Верь, ты послужишь на пользу отчизне.
Честно посеяв свои семена.
Верь, что принявшие слово ученья
Свято в сердцах его будут хранить,
Верь, что и внуки твои с восхищеньем
Будут тогда о тебе говорить!
Сей просвещенье рукою ты сильной,
Семя ученья бросай в борозды.
Верь, что приидет час жатвы обильной,
Он нее награда тебе за труды.
Это стихотворение написано под влиянием Некрасова. У него есть стихотворение ‘Сеятелю’, мне оно очень понравилось.

ИЗ БАРБЬЕ

Как только закатится ваша звезда,
В последний сверкнувшая раз:
Идите вы прочь поскорее тогда —
Толпа позабудет о вас!
Статуй не воздвигнет вам славных народ,
Хоть прежде он вас прославлял,
Потому что ему только памятен тот,
Кто безщадно его истреблял.
И затем, еще одно, третье, стихотворение, которое я написал, возвращаясь от Модеста под влиянием разговора о будущем журнале.
Вперед! Сотрудники, друзья!
Изданьем нового журнала
Мы, право, сделаем немало.
В том головой ручаюсь я.
Вперед! Вперед! Долой сомненья!
Мы будем сеять просвещенье,
Возбудим силу и стремленье
В среде замолкнувшей своей!
Возбудим нашим словом к жизни
Во тьме погрязнувших глупцов.
Вперед! На мой придите зов,
Послужим правдой мы отчизне
И не заслужим укоризны
Теней угаснувших певцов!
Я хочу лучшие мои стихотворения переписать в отдельную книжку. Макаров предлагал сказать о моих стихах Эйнкорну. Я согласился.
13 октября 1892 г. Втор[ник].
Встал, пошел в гимназию. В гимназии за гимнастикой много говорил с Байером и Чернцовым о том, кто кем по окончании хочет быть. Егоров стихотворений не принес. Как-то завтра я сочинение напишу? Это интересно. Сегодня шел из гимназии, все время об этом думал. На возвратном пути опять говорил с Макаровым насчет моих стихотворений и к кому мне с ними лучше обратиться, Макаров советует обратиться к Тверскому, да как-то неловко. Вот, может быть, после сочинения, смотря по обстоятельствам… Последнее время мне все в гимназии советуют отправить стихотворения мои в какой-нибудь журнал. Макаров, Петров, Саблин. Думаю, что разве попробовать. А если бы приняли, было бы хорошо. Теперь у нас сидит бабушка. У ней был на днях Забелин. Мне бы очень хотелось увидать его. Он все лето был на эпидемии. У нас в доме был недавно один холерный случай. Сегодня у нас был жених Маргариты Павловны. Он мне понравился. С первого взгляда он как-то не представляет из себя ничего особенного, но потом, когда его немного послушаешь и проведешь с ним несколько времени, то он производит очень приятное впечатление. Да! Чтоб не забыть! Давыдов непременно просил принести его тетрадки со стихами. Вот уж целую неделю все забываю. Совсем на такие вещи памяти нет, а вот на стихи и даже на прозу страшная.
А вот недавно совершенно случайно узнал, что знаю почти наизусть отрывки из Гоголя, Щедрина, Тургенева и Достоевского. Кому-то начал рассказывать — и все почти слово в слово. А ведь совсем не думал учить наизусть, а только так читал и запомнил. Вот, например, этим летом Шнейдеру ‘Историю одного города’ почти слово в слово рассказывал. Даже в разговоре слогом Щедрина одно время говорил. Вот былины учить очень легко. Мне кажется, что я могу импровизировать таким же размером и слогом что угодно, это очень легко. Хочу что-нибудь написать в этом духе.
14 октября 1892 г. Среда.
Было сегодня у нас русское сочинение на тему ‘Наступление осени’. Собственно, сочинение написал, кажется, ничего себе, но грамматических ошибок должно быть очень много. Возвратили латинское экстемпорале. Мне, к моему удивлению, три, а Чернцову бедному единица. Он теперь просто в отчаянии. Опять сегодня позабыл принести Давыдову его тетрадку! Надо будет завтра непременно принести, а то просто свинство выходит. Теперь я сижу и жду учителя. Сейчас он придет, должно быть. Одну первую тетрадь моих стихотворений я дал читать Павильонову. Также Дмитриев просил дать ему. Вот это также не забыть. Завтра у нас библиотека. Надо встать попробовать пойти брать книги, может быть, Виталий даст, а каталог у Макарова возьму. Вот Соколов говорит, что ‘Русские записки’ не стоит составлять, что он в прошлом году начал было составлять, но под конец Тверской так много рассказывал за уроком, что совершенно не было возможности написать хоть что-нибудь. Если это действительно так, то это очень неприятно, потому что я хотел составлять постоянно подробные записки. Теперь они находятся у Макарова.
15 октября 1892 г. Четв[ерг].
Сегодня была Маргарита Павловна с своим женихом. Их свадьба завтра, в пятницу, в час дня, а в 7 часов они уже уезжают, к себе на Ветлугу. Интересно, будут ли у нас в субботу крушение царского поезда праздновать. Право, не знаю, о чем мне сегодня еще писать. Да главное и некогда — надо будет еще переписать греческое экстемпорале, да еще грамматику повторить. Словом, дела еще много. А на сегодня довольно.
16 октября 1892 г. Пятн[ица].
Завтра ученья не будет. Но надо будет явиться к обедне. Чернцов хотел завтра придти часов в 5. Сегодня была свадьба Маргариты Павловны в час дня, в городском манеже. Потом был обед, а в семь часов она уже уехала на Ветлугу. Пав[ел] Павл[ович] был на свадьбе. У бабушки как-то на днях был Забелин и оставил свой адрес. Надо будет завтра зайти к нему по дороге из гимназии. И к чему только, не понимаю, завтра к обедне идти.
17 октября 1892 г. Суббота.
Сегодня праздник. ‘Крушение императорского поезда’. По сему случаю велено было явиться в гимназию к обедне. Простояли там часа два, а затем нас отпустили. Я обещал зайти к Макарову, но, так как хотел сперва зайти к Забелину, то пошел на Сивцев Вражек, а Макаров пошел с Сабаниным по бульвару. Забелина я не застал и, оставив у него свой адрес, пошел к Макарову. К моему удивлению узнал, что Макаров еще не возвращался. Я пошел к нему навстречу, но потом догадался, что он, наверно, зашел к Сабанину сыграть в шахматы, об чем он как-то просил и меня, и его. Я у Сабанина был как-то давно и потому адрес его знаю. Он живет на Арбате в гостинице ‘Столица’. Прихожу и спрашиваю у швейцара, в каком номере живет Сабанин. ‘В пятом’. Иду. Вызываю Сабанина. Выходит. ‘Что, Макаров у тебя?’ — ‘Да, в шахматы играет. Пойдем ко мне!’ — ‘Хорошо’. Макаров очень удивился, как это так я его нашел. Сабанин сел с ним доигрывать партию. Макаров проиграл. Затем я сел играть с Сабаниным и выиграл. Сабан[ин] и Макар[ов] сыграли потом еще одну партию, и мы с Макаровым стали собираться. Макаров просил Сабанина приходить к нему играть в шахматы завтра и меня тоже. Я посидел еще немного у Макарова, просил его заходить вечером и пошел домой. Дома застал у себя Модеста. Часов в шесть пришел Макаров, а Чернцов все-таки обманул. Модест ушел рано, часов в 8. Ему надо было к Алексееву. Вечером у нас были С. П. и m[ademois]elle Немчинова. Макаров ушел около 10 часов, и я его провожал по Бол[ьшой] Бронной. Завтра утром я возьму у Чуркина в манеже 1-й урок верховой езды.

1892 год.18 октября. Воскресенье.
Утром…
21 февраля 1893 года. Воскресенье.
Вот опять я принимаюсь за дневник. Сколько раз я принимался за него и бросал. Но теперь я пишу единственно от скуки. Делать решительно нечего. Книг нет, сижу дома, а стихи также не пишутся. А ведь у меня, собственно, только три дела и есть: читать, писать, да говорить с кем-нибудь, а чтобы говорить, надо идти куда-нибудь, в гости, что ли. А вот мама все удивляется, почему это я все хочу по гостям бегать, когда другие дома сидят. А я решительно не могу сидеть дома один без книг. Вчера я получил от Жаренова его стихотворения. Право, я не ожидал таких. У него замечательно легкий слог. Я сам чувствую теперь, что мои стихотворенья никуда не годятся, сравнительно с его. Кроме того, его направление именно такое, какое я сам хотел бы принять. Это направление можно назвать гражданским направлением, девизом его могут служить пушкинские слова:
И обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.
Как-то странно было ожидать таких стихотворений от Жаренова. Столь кажется незамечательная физиономия и вдруг… Я положительно в восхищении теперь от его стихов. Так же как-то не вяжется с его физиономией то, что говорит о нем В. Румянцев, что он, например, страшно самолюбив. Я этого за ним совсем еще не замечал. Да! Вот кто же у нас в классе есть из замечательных личностей? Во-первых, Чернцов, он бесспорно самый замечательный человек у нас в классе. Он идеалист. Он даже самый крайний идеалист. Ему следовало родиться в 60 годах или во времена Шиллера. Это была бы как раз его эпоха. А теперь уж мало осталось идеалистов. Вон Тургенев своего Якова Пасынкова называет последним идеалистом.
Но нет! И теперь есть еще идеалисты, хоть и мало их. Да и не могут они исчезнуть совершенно. Ибо если они исчезнут, то исчезнет любовь и правда. Исчезнут идеалы, исчезнет красота, а без красоты и искусства люди обратятся в животных. Но так как этого быть не может, то пока существует мир, будут на земле и идеалисты.
Странно, в гимназии никто почти не обращает внимания на Чернцова, и никто, кажется, не понимает его. Я в Чернцове не мог пока найти ни одного недостатка. Его характер и воззрения вполне определяются словом ‘идеалист’. Затем самый замечательный человек это Румянцев. Он, должно быть, никак теперь не подозревает этого, а это правда. У него в высшей степени оригинальный склад ума. Во многих отношениях я его еще совсем не понимаю. Впрочем, у него еще нет совершенно определенного характера. Но все-таки мне кажется, что он очень скоро увлекается. Он любит и понимает, кажется, красоту. Что касается его талантов музыкальных, то я хоть сам и не могу судить, есть они или нет, но почему-то твердо верю в них. А затем больше, кажется, и нет у нас необыкновенных личностей. Макарова, к сожалению, нельзя назвать замечательным. Он довольно обыкновенный человек, зато вот его братец Сергей Антонович, кажется, также принадлежит к идеалистам и человек очень замечательный.
Пон[едельник] 22 февраля.
Из стихотворений Жаренова более всего мне нравится ‘Памяти 60 годов’. Это замечательно хорошо. Оно мне сегодня просто совсем из ума нейдет. Я его весь день твердил. Читал его Макарову, Модесту, Чернцову. Но странно: они как будто не совсем понимают его и относятся равнодушно. Вот этого я уж никак понять не могу. Я видел сегодня Модеста. Встретил его в конце Арбата и провожал до Никитской. Он пошел к Труниным. Сегодня мало, чего писать. Да и спать уж пора. Завтра утром еще попишу, если успею. Хочу встать пораньше, в 6 часов вместо семи.
Вторник. 23 февраля.
Утром сегодня проспал, так что писать ничего не успел. Возвращаясь, пошел Арбатом, вместе с Павильоновым. Встретил Модеста против школы. Модест заходил к нам взять у П[авла] П[авловича] свою книгу. Была также бабушка. Чернцов теперь насчет жареновских стихотворений повысил свое мнение, так что даже взял их с собой. Читал их Бальмашеву, он также просит. У меня теперь все дела по литературной части в гимназии. Одни стихи пишу, другие получаю, третьи сам прошу. Словом, все перемены заняты. Видел свою ‘Свободу’, помещенную в нашем журнале. Одна там строчка изменена к лучшему. Но зато выпущены три заключительных, без которых стихотворение как будто обрывается. Спрашивал Спасского по этому поводу. Тот говорит, что ему кажется, что так лучше. А почему лучше — неизвестно. Давно мне уже приходила мысль о различии трех искусств, которые можно назвать главными, т. е. живопись, поэзия (понимая под этим словом литературу) и музыка. Слово искусство я понимаю как стремление создать красоту. Но эта красота может быть двух видов: физическая и нравственная. ЖИВОПИСЬ может создать красоту только физическую, состояние же духа она передает только в данный момент. ПОЭЗИЯ может выразить красоту нравственную и физическую, она может дать объяснение, откуда произошло данное состояние духа. МУЗЫКА же представляет красоту только нравственную. Она выражает только состояние духа, но не дает ему никакого объяснения. Так что из этого видно, что, хотя музыка по развитию выше стоит, чем два другие искусства, но все-таки значение поэзии больше, т. к. она понятнее для большинства, которое в музыке, может быть, ничего не смыслит. Я вот теперь хочу записывать все трагические истории, которые услышу. Мне кажется, при случае может пригодиться. Вот, например, сегодня бабушка рассказывала маме про И-вых. Эта история немного напоминает ‘Анну Каренину’. Сам С. М. очень любил свою жену. Она вот недавно уехала в Петербург с меньшей дочерью. Несколько недель он не получал от нее никаких известий. Наконец, он получает от доктора письмо, в котором тот пишет, что она сильно больна от расстройства нервов. Он сию же минуту едет к ней в Петербург. Она встречает его очень холодно и затем объявляет ему наедине, что она его не любит, но любит одного инженера Д-ен и т. к. она с ним жить не может, то просит развода. С. М. был совершенно в отчаянии. Ее родители, у которых она жила в Петербурге, узнали об этом только от С. М. Они также были этим страшно поражены и просили его простить ее, говоря, что они наверное ее убедят, что это она, может, только от расстройства нерв[ов]. Но он отвечал им, что они ее ни за что не переубедят. В тот же день он уехал в Москву. С-н, влюбленный в С. Н., говорят, просто плакал, узнав об этом. Он хотел сопровождать С. М. в Москву, боясь, чтоб он что-нибудь с собой не сделал. Приехавши в Москву, С. М. написал ей письмо, в котором писал, что, если с ней случится к[акое-] н[ибудь] несчастье, то пусть она знает, что всегда найдет у него убежище и защиту. Теперь она собирается ехать за границу в С[ан] Ремо. Причем она едет на счет С-на. Это обстоятельство совсем непонятное, тем более, что он сопровождает ее. Д-н едет вместе с ними. Д-ен человек очень замечательный и таинственный. Он был женат два раза. Первая жена его отравилась. Вторая застрелилась в прошлом году. Незадолго до ее смерти он ухаживал сильно за С. Н., что может и было причиной этой катастрофы. После ее самоубийства Д-ен и С. Н. нигде не встречались, но они виделись тайно. Замечательно то, что С. Н. и покойная жена Д-на были раньше очень дружны между собой. При разговоре с мужем С. Н. просила его также, чтобы он оставил ей ее младшую дочь. Это только первая часть драмы,— развязка впереди. А какая развязка — придумать нельзя. Вернее, что Д-ен кинет ее, и она или останется с С-ным, или вернется к мужу. Теперь она, должно быть, уже за границей. Надо будет рассказать это завтра Чернцову, тем более он теперь под влиянием ‘Анны Карениной’, а тут, право, очень большое сходство. Вот воспользоваться этой темой для романа или, по крайней мере, для рассказа. Однако, 11 ч[асов], пора спать. До завтра!
Среда. 24 февраля.
Теперь утро. Через четверть часа пойду в гимназию. Сегодня нужно получить у Чернцова стихотворения Жаренова. У него самое лучшее стихотворение, как мне кажется, это ‘Памяти 60-х годов’, Румянцев говорит, что его отцу это стихотворение больше всего понравилось. Потом очень хорошо: ‘Далек, далек тот век освобождения’. Остальные же хоть и хороши, даже очень хороши, но все-таки в сравнении с этими двумя совсем бледны. Интересно, что Чернцов скажет о них сегодня. Теперь пора идти в гимназию. Значит, до четверга.
Вечером.
Только что ездил верхом. Был Саша. Рассказывал сегодня Чернцову вчерашнюю историю. Он также находит большое сходство с ‘Анной Карениной’. Завтра надо будет Румянцеву рассказать его характер. Это все опять Макаров предлагает. Какой же у него собственный характер? Как бы завтра не осрамиться. У него характер, кажется, еще не совсем ровный, неустановившийся. Много детского есть в его характере. Он вспыльчив, капризен, но отнюдь не зол. Его мысли иногда очень оригинальны. Он большой домосед. У него ‘наше’ Волынское, ‘наша’ Воздвиженка, и лучше их уже нигде не найдешь. Человек он очень увлекающийся, но непостоянный. Его нельзя назвать скрытным, он даже очень откровенен. Словом, в общем, очень симпатичный мальчик. Теперь по временам Макаров очень надоедает. Тьфу ты! А вдруг это Румянцеву попадется. Уж непременно Макарову перескажет. А это очень мне неприятно будет. Я, кажется, насчет семейства Чернцова сильно ошибался. Я как-то, кажется, на масленице пришел к нему утром и ждал его весь день, часов до 5-ти. Вот в это время я успел совершенно изменить свое мнение. Родная мать Чернцова, как я сегодня это узнал, была простая крестьянка. Он ее никогда не видал, потому что она умерла во время родов. Интересно, почему его отец женился на ней. Она была совсем, как он говорит, необразованная, и уже будучи замужем, начала учиться. Решительно Чернцов очень похож на Якова Пасынкова. Саша взял себе абонемент у Чуркина за 8 руб., причем тот не преминул обдуть его на рубль. Саша хотел притащить как-нибудь Шнейдера ездить вместе. Он, должно быть, будет ездить теперь каждый день у Чуркина. У него есть одна лошадь, Гладиатор, 23-х лет от роду. Лошадь очень смирная, хотя и не ленивая. Вот как-то мы приходим в манеж. Учат ездить какую-то барышню на этом Гладиаторе. Учит дама. Тут же сидят какие-то знакомые или родственницы барышни. Барышня едет рядом с дамой. Гладиатор тут является какою-то неукротимою степною лошадью. Родственницы в ужасе кричат: ‘Ах! Боже мой! Спасите! Помогите! Она разобьется! Дайте ей лошадь смирнее!’ Чуркин мечется, бросается к барышне, выхватывает у нее хлыст: ‘Нет-с! Я не могу, я не ручаюсь за эту лошадь. Отдайте хлыст!’ Дама мчится наперерез лошади, хватает ее за повод, как будто спасает ее. Мы, конечно, хохочем. Мама обращается к Чуркину, что нельзя ли ей взять Гладиатора. ‘Ах! Оставьте-с! Вы мне весь рисунок испортите’. Комедия! Как-то вечером мы уходим с мамой из манежа, Петр нам говорит: ‘Вот ведь, каждая лошадь сегодня по три раза ходила, а ни рубля не заработали’. Это все абонементы.
Четверг. 25 февраля.
Сегодня возвращался из гимназии вместе с Жареновым. Я хотел встретить Модеста и потому пошел к Смоленскому рынку вместе с Жареновым. Потом, в свою очередь, я пошел его провожать. Я сегодня с ним очень много говорил. Он, кажется, очень откровенен и вовсе уж не настолько самолюбив, как говорит Румянцев. Он мне сам говорил сегодня о своем самолюбии, и, судя по этому, можно заключить, что это самолюбие уже вовсе не в такой страшной степени, если он сам в нем признается. Когда мы с ним шли по Поварской, то встретили Бальмашева, тут мы с ним расстались. Я провожал Бальмашева до дому. Он меня просил как-нибудь зайти к нему. Едва ли только придется. А с ним познакомиться мне бы очень хотелось. Он человек очень интересный. Был Саша у нас сегодня. Ездили верхом.
Пятница. 26 февраля. Праздник.
Встал поздно. Читал. Был в городском манеже. Возвращаясь, у Патриарших прудов встретил Пелануцци. Сидел, говорил с ним. Ездил верхом. Саши не было, хоть он и хотел придти. Пелануцци мне очень нравится. С первого взгляда получаешь о нем неприятное впечатление, но потом разубеждаешься. Лев Толстой пишет про Пьера Безухова, что он старался открывать только хорошие стороны в людях. Мне кажется, этому очень легко следовать и приятно.
Суббота, 27 февраля.
Чернцов все просит меня придти к себе. Право, не знаю, что делать. Так сказать не хочу, а идти нельзя. Недавно я прочел один роман Теккерея ‘Записки Барри Линдона’. Я ожидал лучшего. Положим, я взял не лучший его роман, но первый попавшийся. Кажется, самым лучшим его романом считается ‘Ярмарка тщеславия’. Надо будет его достать. В ‘Записках Барри Линдона’ выведен один джентльмен конца прошлого столетия. Сперва он в молодости ведет себя совершенным рыцарем. Влюбляется в одну девушку. Вызывает на дуэль своего соперника, убивает его и поэтому принужден бежать из родного города в Дублин. Там он попадает в дурное общество, начинает кутить, играть в карты и, наконец, до того запутывается в долгах, что поступает рядовым в полк и едет в Германию на войну. Во время похода с ним так ужасно обращаются, что он решает бежать. Сначала это ему удается, но на дороге он попадается в руки пруссаков, которые забирают его рекрутом. Там он находится сначала еще в худшем положении, чем раньше. Тут он предается разным порокам, разврату и совсем теряет прежние свои убеждения. Он втирается в доверие к одному офицеру, кот[орый] приходится племянником берлинскому министру полиции. Он начинает исполнять должность сыщика. Он встречается тут со своим дядюшкой, которому запрещен въезд в Англию, шулером и мошенником первой руки. Его специальное занятие — карты. Он ему дает способ убежать из Пруссии и берет его с собой. Они отправляются вместе по всем столицам, важным городам Европы. Они везде пользуются известностью. Часто выигрывают громадные суммы. Принимаются при многих дворах. В одном небольшом германском княжестве происходит у них романтическая история. Они ведут очень хитрую интригу. Но в конце концов все их планы рушатся и они высылаются из государства. Во время их путешествия молодой Барри имеет массу дуэлей, из которых выходит всегда победителем. Наконец, он возвращается в Англию и там, после многих интриг, женится на одной богатой вдове Линдон. Тут он достигает апогея своего величия. Он гремит по всей Англии. В Европе он стяжал славу первого игрока и дуэлиста. В своем семействе он становится тираном жены и домашних. Несмотря на громадное состояние жены, он запутывается страшно в долгах. Жена уезжает от него от дурного обхождения. И он кончает свою жизнь в долговой тюрьме.
Этот роман представляет только исторический интерес, как довольно полная картина жизни и нравов высшей аристократия дореволюционного времени. Самый тип Барри — это тип авантюриста, каких было очень много в Европе, и представителем которых служит известный граф Калиостро. Вообще рассказ ведется очень живо и занимательно. Интересно прочесть др[угие] романы этого же писателя, а то по одному только нельзя составить полного впечатления. Отличительные черты Барри — это гордость, условное понятие о чести, расточительность и жестокость. Я ожидал от Теккерея большего. Его имя обыкновенно упоминается рядом с именем Диккенса. Но этот его роман мне нравится меньше романов Диккенса. Из иностранных писателей-прозаиков я больше всего люблю Диккенса. Я его читал в позапрошлом году. Только два романа производят на меня удручающее впечатление. Это ‘Крошка Доррит’ и ‘Холодный дом’. Я их начал читать, но кончить не мог. В них как-то слишком мало действия. Положим, это было 2 года тому назад. Теперь, мож[ет] быть, они мне понравились бы, я не знаю. Больше всего из Диккенса я люблю ‘Домби и сын’, ‘Записки Пиквикского клуба’, ‘Оливер Твист’, ‘Давид Коперфильд’ и ‘История двух городов’. Хотелось бы мне прочесть рассказы Уильки Коллинз[а], только, кажется, в библиотеке гимназической их нет. Так же вот из немецких писателей мне хотелось бы прочесть Хадере. Его сказки и ‘Мемуары Сатаны’. В мемуарах Сатаны есть одно интересное место. Сатана попадает в Рим и присутствует при церемониале, когда Папа предает проклятию всех еретиков. Дьявол очень удивляется и говорит: ‘Вот ведь их каждый день предают анафеме. А хоть бы кто-нибудь попался мне в лапы. Никого из них’. Ну, сейчас, однако, надо идти в манеж ездить верхом. Так что теперь некогда больше писать. Если успею, то буду вечером после.
Воскресенье. 28 февраля.
Только что кончил ‘Дневник лишнего человека’. Я хочу теперь обо всякой книге, которую прочту, составлять нечто вроде отзыва. Лишний человек — это тип, кажется, довольно часто встречающийся. Он не глуп, но страшно конфузлив, обладает честолюбием и, может, был бы более замечателен, если бы не был везде и во всех случаях лишним. Здесь приводится любовь его к одной девушке, которая влюблена в князя Н. Князь ее бросает, и она в отчаянии выходит замуж за одного чиновника. Поступок князя с ней очень нехорош. Ему можно в других рассказах Тургенева [противо]поставить Колосова и Веретьева. Но Колосов поступил со своей возлюбленной гораздо благороднее. Князь поступает с Лизой точно так же, как Веретьев. И причина, почему Лиза не кончает так же трагически, как возлюбленная Веретьева, лежит только в разнице их характеров.
Князь — это молодой светский человек с напускным великодушием, но собственно, должно быть, подлец. Лиза совсем еще неопытная девушка. Веретьев совсем другое. Он молодой человек, которого его знакомые и родственники считают гениальным. Он, впрочем, и сам в этом уверен. От него ожидают необыкновенных дел. Он так же, как и князь, покидает свою возлюбленную. Но та не похожа на Лизу, она решительная женщина. Она не с таким смирением покоряется своей судьбе, как Лиза, она борется с ней, но, обессилев в непосильной борьбе, кончает жизнь самоубийством. Веретьев кончает жизнь в Петербурге, вращаясь в обществе пьяниц из отставных чиновников. Из Веретьевых никогда ничего не выходит, хотя они часто обладают большими способностями и умом. В некоторых рассказах Тургенева бывают одни только красивые и эффектные картины, а больше ничего. Вот, например, в рассказе ‘Три встречи’. Это только красивые картины без содержания. Во многих рассказах Тургенев прибегает к искусственным драматическим эффектам. Так, во многих рассказах его встречаются дуэли. Вот уж у Достоевского этого никогда не будет. Ему не надо прибегать к таким эффектам и приберегать их к концу рассказа. Тургенев — писатель-художник. Он рисует красивые картины и выводит типы. Достоевский напротив. У него мало картин, мало типов. Но драматизм слышится везде. И уж у Достоевского ясно видишь, почему какое-нибудь лицо поступает так-то, а не иначе, а у Тургенева этого иногда нельзя понять.
Недавно я хотел познакомиться с французскими романами и для этого прочел два. Мне кажется, что по этим двум можно вполне составить себе понятие о других. Главным действующим лицом бывает обыкновенно какой-нибудь гениальный сыщик или гениальный мерзавец или еще молодой человек с рыцарскими правилами. Запутанная интрига. Какой-нибудь страшный роман в основе. Тайна, которая впоследствии раскрывается. Вот все отличительные признаки этих романов. Их можно читать только от скуки, для того, чтобы по прочтении постараться как можно скорее позабыть. В то время, когда читаешь, положим, интересуешься, но как только оставишь книгу, тотчас же и позабудешь, о чем читал.
Понед[ельник]. 1 марта.
Господи! Как скучно сегодня! Право, не знаю, почему это. Хочется писать,— не могу. Читать — ничего к моему настроению не подходит. Вот у меня все время теперь мысль. Если написать стихотворение, ничего не выйдет. В музыке это, мне кажется, может быть прекрасной темой. Представить человека в полном, страшном, безвыходном отчаяньи. Он ищет себе хоть в чем-нибудь, хоть в природе сочувствия, а кругом лунная, тихая, беззвучная, немая летняя ночь. Она давит красотой, она поражает, но она холодна и безмолвна, она ничего не говорит сердцу. Вот эта-то противоположность, это величавое спокойствие ночи — и бурное отчаяние, вот это может послужить великолепной темой. Мне теперь хочется писать, писать. Писать что-нибудь фантастическое, красивое, дикое, необыкновенное, что-нибудь вроде арабских сказок. Арабские сказки представляются мне в виде старинной двери, покрытой мелкой, красивой, замечательно отчетливой резьбой. Почему это, например, арабские сказки поражают своей фантастичной вычурностью, своей мелкой резьбой, негой, от них дышит знойным солнцем юга. А северные скандинавские сказки, как ‘Песнь о Нибелунгах’,— своею дикой красотой, грандиозностью, в которой отразилась дикая непреклонная воля норманнов. Мне бы теперь хотелось читать вот именно эти сказки, а другое все противно.
Через 2 часа.
Сейчас только что окончил одно стихотворение. Я решил, теперь уж кажется окончательно, продолжать свою поэму. Как ее название будет, еще не знаю. Тема у меня есть. Пролог уже написан. Только что написал стихотворение, с которым должен поэт обращаться к народу… Оно будет входить в состав поэмы. Вот оно:
Терпи, несчастный мой народ,
Не вечно тягостное бремя!
Придет пора, настанет время,
И рабство жалкое падет.
Сам Бог страдал. Он нам смиренье,
Любовь и веру завещал,
Своим страданием прощенье
Грехов он людям даровал.
Терпи! Страдав! Чем тяжче бремя.
Чем больше горя и забот,
То тем скорей настанет время,
Когда спасение придет.
Терпи, народ! Любовь, смиренье
Христос несчастным завещал,
И вам в пример, среди мучений
Своих мучителей прощал!
Вот это, кажется, ничего. Самое трудное написать те, которые он должен петь перед королем. Я его сегодня было начал, да плохо. Размер совсем неподходящий. Вот это стихотворение надо будет прочесть Чернцову. Как ему понравится. Собственно об сюжете самой поэмы я ему еще ничего не говорил. Да как-то странно и говорить. Если будешь так говорить, то получится бессмыслица. В простом изустном рассказе нельзя передать всего. Вот главное написать его песню к королю. Если это напишу, то всю поэму напишу и окончу. Он должен сперва описывать нищету народа, несчастия, затем он начинает упрекать его. Король велит его схватить и отвести в темницу. Поскорей бы только написать. Я стихотворений не люблю писать, я люблю их только тогда, когда они написаны. Однако вот — написал стихотворение, прошла и скука, и все настроение меланхолическое. Сегодня решительно объявил Чернцову, что не могу к нему придти. Бальмашев сегодня отсутствует, такое свинство. Опять своих стихотворений не могу от него получить. Румянцев мне сегодня говорил про Жаренова, что он ему говорил по поводу нашего тогдашнего разговора, что он находит, что я гораздо больше и осмысленнее читал, чем он. Это мне, конечно, очень приятно и льстит моему самолюбию. Право, Жаренов уж не настолько самолюбив!
Пятница. 5 марта.
Вот уж три дня, как ничего не писал. Все время читал. У меня теперь еще один роман Теккерея, ‘Базар житейской суеты’, и сочинения Добролюбова. Во вторник я все время писал. Писал свою поэму. Написал очень много. На др[угой] день прочел Чернцову и после разорвал. Сам убедился, что невозможная ерунда. Вчера я читал ‘В небесах’ Фламмариона. Дал мне Чернцов. Этот роман мне оставил сильное впечатление. Он оригинален в высшей степени. Отчего он только так глупо назван ‘астрономический роман’! От этого заглавия как-то даже мороз по коже продирает. Это скорей философский роман. Впрочем, философия, как говорит Фламмарион, вытекает из астрономии. Самая интересная мысль этого романа та, что Фламмарион называет тело ‘временной оболочкой души’. Тьфу ты! Как это глупо все выходит, когда пишешь. Все время сижу, пишу и бешусь. И не глупо ли? Сел писать под впечатлением. Хотел все высказать, а выходит ерунда. Только что начал писать сказку, сейчас буду продолжать, а то пишу, пишу дневник — и в результате одна глупость, гадость, мерзость и ерунда. Тьфу!
Суббота. 6 марта.
Вчера я обозлился и бросил дневник. Да, впрочем, что — так, словами, этого рассказать нельзя или очень трудно. Теккерея я еще не прочел, а буду писать о нем, когда прочту первую часть. Добролюбова также еще не кончил. Прочел только его статью о ‘Накануне’ Тургенева, в которой он его очень хвалит. Прочел разбор ‘Униженных и оскорбленных’. Он их страшно ругает. Говорит, что самая завязка совсем неестественная. Неестественны очень многие лица. Положим, все, что он пишет, совершенно справедливо. Интересно мне было бы посмотреть, что бы такое он написал о ‘Братьях Карамазовых’ и об ‘Идиоте’. А также об ‘Отцы и дети’ Тургенева. У нас только что был Модест и ушел. Была Софья Павловна. Она, оказывается, как-то умудрилась купить в Охотном ряду каменные яйца вместо свежих. И узнала об этом только дома, когда она захотела сделать себе гоголь-моголь и никак не могла разбить яйца, так что она их даже об пол бросала, и они все-таки целы остались. Вчера у П[авла] П[авловича] с Чуркиным произошла история, так что мы, должно быть, у него больше ездить не будем. Анатолий болен скарлатиной, так что Модест теперь живет у Труниных. В понедельник он меня обещал встретить на Никитском бульваре. Ну! На сегодня довольно, буду писать еще завтра. Скучно! День какой сегодня слякотный, снег идет.
Воскр[есенье]. 7 марта.
Только что кончил читать первую часть ‘Базара житейской суеты’. Этот роман и сравнить невозможно с записками Барри Линдона, В этом романе странна[я] манера: автор прерывает рассказ для собственных рассуждений и вставляет для пояснений совершенно отдельные анекдоты. Содержание романа следующее: в высшем учебном заведении мисс Пинкертон одновременно кончают две девушки — Амелия Седни и Ребекка Шарп. Амелия девушка еще совсем неопытная, невинная, незнакомая с жизнью, дочь богатых родителей. Характера очень кроткого, спокойного, но довольно твердого. Ребекка полная противоположность. Она уже порядочно знакома с жизнью. Лицемерна, интриганка, и легко завлекает неопытных в свои сети. Она сирота, состояния у нее нет никакого, а потому она старается поскорей выйти замуж. Впервые она пробует свои силы на брате Амелии, страшно богатом. Этот брат, его зовут Джоз, совершенный болван. Он глуп, труслив, хвастлив, тщеславен и… словом, у него еще много таких миленьких качеств. Он чуть-чуть не попадает в сети мисс Шарп, и избавляется только благодаря своей глупости. Амелия уже с детства помолвлена с одним молодым человеком, мистером Осборном. Этот мистер Осборн обладает прекрасной наружностью и порядочным умом. Но он до крайности легкомыслен, тщеславен и самолюбив, так что иногда является совершенно дурным человеком. У него есть его старый приятель м[исте]р Доббин, под страшно неуклюжей наружностью которого скрывается очень доброе сердце. Он постоянно заботится об Осборне, предостерегает его от игры, которой он слишком предался. Ребекка поступает гувернанткой в один аристократический дом Кроли, где она всех положительно очаровывает, и в том числе одну старую деву, тетушку, которая обладает громадным состоянием и вокруг которой все увиваются. Мисс Кроли без нее жить не может и берет ее к себе.
Сам Кроли, глава семейства, по смерти своей жены делает ей внезапно предложение. Но она ему отказывает и бежит с его сыном Родоном. Между тем отец Амелии обанкротился. И старик Осборн запрещает жениться своему сыну на Амелии. Но сын женится против его воли. Отец проклинает его. В это время полк, в котором служит Осборн, получает приказание выступить в поход в Нидерланды. Осборн едет вместе с женой, их сопровождает ее брат. Родон Кроли с Ребеккой также едут туда.
Вторник, 9 марта.
Чернцов обещал принести завтра ‘Дон Карлоса’ Шиллера. А Макаров — ‘Notre Dame’, Будет, значит, что читать, Добролюбова я уже почти прочел. У меня явилась теперь идея написать историю 60-х годов и вообще всей той эпохи. Эта эпоха самая светлая и самая оживленная изо всей истории России. Тут, в это время выбиваются в общественной жизни масса даровитых личностей. На литературном поприще действуют в это время: Достоевский, Тургенев, Некрасов, Островский, Писемский, Помяловский, И. и К. Аксаковы, Добролюбов, Писарев, Майков, Гончаров, Алексей и Лев Толстой, Серг[ей] Соловьев, Катков. Словом, тут являются все корифеи русской литературы.
Среда. 17 марта.
Сегодня великий день. Сегодня решилось, что мы едем в Крым, в Феодосию и будем там жить. Едем навсегда! Как страшно звучит это навсегда. Теперь прощай все, что было раньше — вся прошлая жизнь. Теперь начнется все новое. Новое место, новые люди, все новое. Прощай, Москва! Теперь на юг! на юг! На этот светлый, вечно юный, вечно цветущий, прекрасный, чудесный юг! Но что же будет там? Какая жизнь? Что? Неизвестно. Теперь надо расстаться с товарищами. Расстаться с Чернцовым. Увижусь ли я с ним еще когда-нибудь или нет? Мне кажется, что вот именно теперь, только теперь, начинается настоящая жизнь. Прежняя была какая-то ровная, размеренная, правильная. А теперь кто знает, что там будет? Лямины также уедут из Москвы, если только дядя не получит места управляющего. Ура! на юг! Я сегодня в волнении, ничего не могу ни делать, ни думать. Мы уезжаем только в мае. Боже! Еще целых полтора длинных, скучных гимназических месяца. А там потом юг, Крым, солнце, море, природа. Господи! как хорошо! Я не был никогда так счастлив, как сегодня. Одно море! Можно только из-за этого одного сбеситься от радости. Да! Опять видеть море, опять взглянуть на него. Да что взглянуть! Тут будешь смотреть, смотреть до пресыщения, до одурения. Господи! Как хорошо! Мама только просила никому не говорить до поры до времени. П[авел] П[авлович] там, около Феодосии, купил, вместе с мамой, маленькое имение. Всего в версте от моря, недалеко от гор… Боже, как хорошо!
Четверг. 18 марта.
Я еще до сих пор не могу придти в себя. Неужели же я буду жить в Крыму? А вдруг подлец Куська не согласится повысить мне балл из поведения?! И тогда оставаться в Москве, в гимназии, еще напасть! Брр! Теперь я все-таки немного успокоился, а то утром я просто ни о чем другом и думать не мог. Вчера я еще не написал ничего, собственно, о земле. Эту землю, 20 десятин, Пав[ел] П[авлович] покупает пополам с мамой у профессора Юнга, у того самого, у которого он был в прошлом году, когда ездил в Крым. Эта земля находится в 10 или 15 верстах от города, а всего в версте или в версте с половиной от моря. На морском берегу есть очень живописные скалы, которые приезжают многие смотреть из Феодосии. Все это место называется Кок-Тэ-бэль. Горы от нашей земли всего в верстах четырех или пяти, не больше. Горы покрыты лесом. На нашей земле будет находиться виноградник. Я везде сегодня справляюсь, по всем картам, по всем календарям, и стараюсь найти хоть какие-нибудь сведения о Феодосии. Но все напрасно! Только узнал, что проезд от Феодосии до Ялты в 3-м классе стоит 60 к., и больше ничего! Какая досада! Пропала моя карта Крыма, как раз в то самое время, в которое она могла быть мне всего полезнее. Просто невозможно! Ах! Поскорей бы кончалось все это: учение, московская грязь, холод, слякоть, серое небо, тучи! И потом в Крым, в Феодосию! Ура!
Воскресенье. 4 апреля.
Сегодня уехал Павел Павлович. В последнее время я собрал все-таки порядочно сведений о Коктебеле. Там самые лучшие камушки, какие только есть на всем южном побережьи Крыма. В Ялте они продаются по рублю за фунт и так и называются коктебельскими. Коктебель это болгарская деревня, она находится в долине, прекрасно защищенной от северных и восточных ветров, почему эта долина очень хороша для культуры растений. Эта долина находится в глубине большого залива, который с одной стороны граничит с горой Карадагом, а с другой — горой Киик-Атлама, что на татарском значит — прыжок дикой козы. Что касается купанья, то лучшего и желать нельзя. В Феодосии купанье считается лучшим на всем южном берегу, а тут оно еще лучше, чем в Феодосии. Положим, что тут нет еще никаких приспособлений, но это составляет даже достоинство места, а никак не недостаток, потому что все эти сооружения только портят место.
Понедельник. 12 апреля.
Я вот уже целый месяц, кажется, почти ничего не писал. Пасху я провел скучно. Был раза два у Ляминых да у бабушки. Бывал у меня Модест. А больше никого не видал. На Фоминой в гимназии был только в понедельник. А потом заболел и сегодня был в первый раз. Маша от нас ушла, а вместо нее живет ее знакомая Аннушка. Вчера у нас был Андриевич, а потом бабушка. Мама все время суетится и укладывается. Мебель наша продается, только никто не покупает. Во время болезни я прочел ‘Отверженные’ Гюго. Я, право, не ожидал, чтобы во французской литературе было что-нибудь подобное. Теперь хожу совсем очумелый от ‘Отверженных’ и ошалелый от Крыма. Это то же, что смешать два разных вина, сейчас опьянеешь, так же я от этого опомниться не могу. Нет, теперь до тех пор не успокоюсь, пока всего Виктора Гюго не прочту. Право, не понимаю, почему это при имени Гюго упоминают ‘Собор Богоматери’ и др[угие] романы, которые и в подметки ‘Отверженным’ не годятся. ‘Les Miserables’. Это чудо, это недостижимо. Я решил теперь, что пока в Крым не приеду, стихов писать не буду.
Вторник. 13 апреля. Утром.
Сегодня мне надо балловую подписывать. Право, не знаю. Я ее уж целый месяц не подписывал. Мама будет страшно сердиться. Вчера вон еще она за немецкий вечером кричала. А теперь уж и не знаю. Ну, как вдруг не поеду в Крым? Ну что тогда со мной будет? Это невозможно. Где ж мама меня здесь оставит? В пансион на лето не примут. У бабушки и у Ляминых также не оставит. Я думаю, что это невозможно, и этим теперь только утешаюсь. Сегодня 13 число. Тринадцать! Мне оно часто попадается и всегда в решительных случаях. Что-то сегодня будет? Поскорей бы этот апрель кончался. Тогда уж все решится. Теперь пора уж идти в гимназию. Господи, помилуй!
5 часов.
Ну, слава Богу! Балловая подписана и все сделано. Мама не очень сердилась. Но что будет со мной, этого не знаю. Неужто останусь в Москве? Во всяком случае, я буду все лето заниматься и повторять старое. Пора взяться за ум. Теперь я совершенно не могу принудить себя заниматься. Ну что, если я буду теперь учить то, что учат все. Я старого ровно ничего не знаю. И если даже к одному уроку выучу все, что надо, то это я все равно к следующему позабуду, т. к. старого ничего не знаю. Это будет все совершенно бесплодно. А при такой бесплодности у меня совсем руки опускаются. Но что будет? Вот в чем вопрос! Поеду в Крым или нет? Ах! Если б только поехать! то я не знаю, что бы было. Если только поеду, то клянусь, все лето буду заниматься самым прилежным образом. Ах! Если бы только поехать! Я, кажется, если только не поеду, то, право, с ума сойду. Ждать, ждать, радоваться, быть уверенным, и вдруг… Нет, впрочем, я и теперь уверен. Ну, где я тут в Москве летом останусь? У бабушки? У ней и так места нет. У Ляминых? Мама меня ни за что уж у них не оставит. В пансион, как хочет мама? Но в пансион на лето не примут. Летом там никто в гимназии не живет. Так что ни у знакомых, ни в гимназии мне нельзя будет остаться. А больше и негде. Ведь не будет же меня мама специально отдавать в какой-нибудь летний пансион. Ведь это ей расчету никакого не будет. Так что это невозможно, чтобы я тут в Москве остался. Мама говорит: ‘Мне нет расчета тащить тебя со мной’. Но ей ведь еще меньше расчета оставить меня. Нет! Нет! Я верю, я твердо верю, что я буду в Крыму. Бог не оставит меня. Только бы поскорее этот противный, пасмурный, дождливый, холодный апрель проходил, а там юг, солнце! Боже! Это южное, чудное солнце! Нет! Тут нет такого солнца на севере. Такое солнце может быть только там, на юге, в Крыму. Мне даже сегодня ночью снилось солнце южное. Помнится, такая голая скала, около нее высокая трава, и солнце печет, горячие лучи совершенно отвесно падают на камень. И кругом все так хорошо, светло. Боже мой! А тут теперь на улицах грязь, гадость, холод, небо пасмурное, если есть солнце, то не греет. Бррр!
Сегодня я возвращался из гимназии с Бальмашевым. Право, мне он очень нравится. Вот с ним можно поговорить много и интересно. Да и вообще он ‘очень славный’, как выражается С. П. Он все просит к себе зайти. Надо будет постараться. Помню, я как-то в прошлом году встретил на улице его с Закалинским во время экзаменов и зашел к нему, но только на минутку я совсем у него не оставался. Он мне обещал писать в Крым, Господи! Сколько писем мне там придется писать, Чернцову, Макарову, Румянцеву, Бальмашеву, Модесту, потом изредка еще мне надо будет писать Ляминым.
Среда. 14 апреля.
Вчера вечером мы получили письмо от П[авла) П[авловича]. Он уже приехал в Феодосию. Приехал он туда вечером, отправился в гостиницу, выспался и на другое утро пешком побежал в Коктебель. Дорога, как он пишет, идет по таким спускам, подъемам, ущельям, тропинкам и дебрям, что ‘даже Макс останется доволен’. Пришедши к Юнгу, он отправился с ним осматривать землю и решил купить ту, которая ближе к морю, т. е. всего 6 десятин. Потом нанял себе в Коктебеле у болгарина саклю в одну комнату, но, говорит, такой величины, что она будет одна в половину нашей квартиры. Переночевав у Юнге, он на третий день вернулся в Феодосию. В гостинице так встревожились, что пропал пассажир, что даже хотели посылать в полицию. В этот же день он говорил насчет дома с разными подрядчиками и плотниками. Следующее письмо он обещал написать в скором времени. Да! Еще пишет, что на гору Карадаг час ходьбы. Что там открываются прекрасные виды и поют соловьи. Эх! Поскорей бы ехать! Право, не понимаю, чего мы здесь теперь сидим в Москве. Не все ли равно маме? Ведь что бы то ни было, я останусь на второй год. И даже я думаю, что, пожалуй, так будет лучше: пробыть год пансионером в Москве, а потом прямо переходить в Феодосию. По крайней мере, тут не придется ни у кого просить. Я вот, кажется, недели три не видел Модеста, куда это он запропастился? А мне бы очень хотелось его теперь увидать и поговорить. Вот также не знаю, как быть с Володей Матекиным. Позавчера я ему было написал записку, да так и не послал, думаю, лучше перед самым отъездом. Да вообще мне не нравятся все эти прощанья, чем скорее ехать, тем лучше. А там, должно быть, хорошо теперь. А тут сегодня опять пасмурно, небо в тучах, грязь, слякоть, холод. Теперь я даже уж и не понимаю, как можно жить в московском климате. Ах! Поскорей бы!
Вторник. 20 апреля.
На этой неделе я еще не ходил в гимназию, а все время сижу дома, болен. Мама была сегодня у Павликовского. Тот согласился повысить мне поведение на четыре. Так что очень вероятно, что я перейду в Феодосию, что я буду, если только возможно, в феодосийской гимназии, это решено. Я буду жить у бабушки, если только она приедет туда, а по воскресеньям ездить в Коктебель. От П[авла] П[авловича] писем еще не было, хотя от получения последнего письма прошла вот уже неделя. Мы все-таки раньше первых чисел мая не уедем. Я поеду по даровому билету под видом служащего. Бровкин обещал маме достать для меня билет II класса. В воскресенье был у Ляминых. Любы и Лели не было дома. Играл с Сашей в шахматы. Потом дяде вздумалось почему-то стричь меня. Стригли, стригли… Вечером был Васильев, говорили об учителях, а в особенности об Куське. Впрочем, мне теперь нельзя быть недовольным Куськой. Все же он мне повысил поведение. Я ему очень благодарен. Он сказал маме: ‘У вашего сына очень большие способности, только он страшно ленив’. А также, что я мешаю классу, но серьезных проступков у меня нет. Я этого от Куськи не ожидал и, как видно, расстанусь с ним без всякой злобы на него. Ну, да и Бог с ним! Все же легко на сердце, что больше не увижу его, что скоро навек с ним расстанусь. До мая я еще буду ходить в гимназию — ну да это ничего! Еще какая-нибудь неделька, а там и все уж кончено. В Крым! Только бы поскорее!
Среда. 21 апреля.
Сегодня получили письмо от П[авла] П[авловича]. Он купил уже двух лошадей. К постройке дома, т. е. еще к разравниванию места, приступили во вторник. Дом будет стоять на таком месте, что оттуда будет видна вся долина и бухта. Обещается в скором времени найти для нас помещение. Пишет, что он все время в хлопотах и страшно устал.
Пятница. 23 апреля.
Нам с мамой придется, должно быть, выехать из Москвы не раньше пятого мая. Ей еще надо получить денег от Таисы Максимовны, да потом пока еще придет отпуск да билеты? Словом, долго еще. Хотелось бы увидеть Модеста. Я его, должно быть, уж с пол-месяца не видел. Господи! И к чему это теперь так долго время идет. Поскорей бы ехать! Надоела Москва.
Понедельник. 26 апреля.
Вчера целый день бегал. Сперва пошел к Макарову, Нашел его на бульваре. Немного посидел — идет Румянцев. Ходили с ним по Тверскому бульвару. Потом, когда он ушел, пошел к Макарову. Играл с ним в шахматы. Оттуда отправился к Чернцову. Не застал дома. Прошел опять к Макарову, но на этот раз его дома не застал. Отправился к Труниным, справился о Модесте, оттуда пошел к Ляминым, и уж потом домой. Измаялся страшно, а пользы никакой. Сегодня придет Леля, а может, бабушка. Я последнее время нахожусь в каком-то совсем новом настроении. Это все после того, как я прочел ‘Miserables’. Это великая вещь! Шиллер, Диккенс, Гюго и Достоевский — вот четыре писателя четырех наций, перед которыми можно только преклоняться. Они описывают, говорят об одном и том же, — и только с разных концов. ‘Пишите так, чтобы люди плакали!’ Вот величайший завет, данный писателям. А читая Гюго, действительно плачешь, сердце наполняется негодованием. Боже мой! Если бы мне хоть когда-нибудь, хоть что-нибудь подобное написать. О, я был бы счастлив тогда.
Понедельник. 3 мая.
В субботу 1 мая я был у Чернцова и ходил с ним за город, на Москву-реку. В гимназии была прогулка. Да! Позабыл, в пятницу еще вечером мы переехали на новую квартиру к Досекиной, в том же доме. А в субботу и она сюда переехала. В воскресенье утром был в клубе велосипедистов. Потом у Модеста.
Суббота. 15 мая.
Я не писал почти уж две недели, все было некогда, а, между тем, у меня есть что писать, даже очень много. Я, кажется, уже писал раньше, что мы теперь живем у Досекиных. М[ария] Пет[ровна] Досекина — воспитательница Андриевича. Мама ее видала раз в Киеве, когда ей было девять лет, но она говорит, что отлично помнит маму. Теперь мама с ней познакомилась по случаю квартиры, которую она непременно хотела достать в нашем доме. Т[ак] к[ак] срок нашей квартиры уже истек, то мы и нанимаем пока у нее две комнаты с первого мая.
Муж ее, Н. В. Дос[екин] — Художник, скульптор и пишет критические статьи в ‘Русском обозрении’. Бюсты его очень хороши, в особенности Соловьева Владимира и художника Шишкина. Едва ли можно найти более хорошее семейство. Мы вот живем пол-месяца, и как будто целый век знакомы. Они знакомы со многими теперешними русскими знаменитостями и профессорами: с Влад[имиром] Соловьевым, с Шишкиным, с покойным Шеншиным они были в очень близких отношениях, со Львом Толстым, с профессором Зверевым, со многими членами Психологического общества, с Говорухой-Отрок. Все академисты, проезжая через Москву, считают своим долгом остановиться у них. У них вот жил брат Н[иколая] Вас[ильевича] — Серг[ей] В[асильевич], также академик, теперь он уж уехал в Харьков. Еще, кроме того, перебывало человек 5 художников. Маар[ия] Петр[овна] она страшно живая, быстрая. У ней все делается мгновенно. Вот при переходе, часа в два, все у нее было устроено. Кухарка не может закрыть сундук. ‘Барыня! Сундук не запирается!’ — ‘Не запирается? Сядь! Села?’ — ‘Села’. — ‘Заперся?’ — ‘Заперся’. Ну, остальное буду писать завтра, а то лень.
31 мая. Понедельник.
Я давно не писал, не писал большей частью потому, что не было чернил. Да и теперь вот пишу карандашом. Мы уезжаем в четверг. Вчера последний раз виделся с Модестом. Он был у меня, и я провожал его на хутор. Мы с ним прощались у верстового столба на шоссе. На одной стороне было написано ‘Дорога в Петр[овское-] Разумовское’, на другой — ‘В Петровский парк’. Совсем как обыкновенно в романах. Мы долго сидели с ним около этого столба и никак не могли расстаться. Мы как-то совсем и не думали раньше о расставании. И только в последнюю минуту поняли, что мы, может случиться, не увидимся лет десять или больше. О, я никогда не забуду этого вечера! С этого момента для нас обоих начинается новая жизнь. Сколько лет мы с ним жили вместе. Я не знал, что мне будет так тяжело расставаться! Уже совсем стемнело, когда мы встали и прошли немного по тропинке около опушки леса. Там под одной старой березой мы поцеловались и расстались. Пройдя несколько шагов, я остановился и оглянулся. Он шел большими шагами, не оглядываясь. Скоро он скрылся вдали в туманной мгле.

История моей души

( Отрывки)

1905 г.

26 июня.
С Анной Рудольф[овной] и М[аргаритой] В[асильевной] мы вспоминали вторник ‘об Оскаре Уайльде’ в москов[ском] Художествен[ом] клубе.
— Это был цветок всего, апофеоз. Вечер гувернанток из Достоевского, помните?
А. Р.: ‘Я Вас тогда в перв[ый] раз видела. Вы очень хорошо говорили’.
М. В.: ‘Нет, Вы помните этого… Который говорил, зачем Оскар Уайльд взял в герои такого убийцу. ‘Мож[ет] быть, та девушка, которую он любил, была очень добродетельна, жила честным трудом и шила на машинке. И потом читал то бесконечное стихотворение об жирондистах.
…И книга та была лишь первая ступень. Здесь в первый раз в любви он объяснился…
А Койранский: ‘Я люблю черные лилии’.
Он возражал Южину. Южин поднялся неожиданно и, держа одной рукой стул, на котором сидел Бальмонт, так что со стороны публики это имело такой вид, что он держит его как щенка за шиворот, говорил:
‘Не снимайте лавровых венков с ледяных вершин и не кладите их туда, куда не следует’.
Койранский возражал ему, и Баженов, председатель, имел жестокость поставить его перед столом так, что он был спиной к Южину. Он все оборачивался назад, но Баженов говорил ему: ‘Обращайтесь, пожалуйста, к публике’.
У него и рот, и нос постепенно съезжали на сторону, к уху, и вдруг он неловким движением опрокинул графин с водой.
Гомерический хохот его заставил замолчать.
— А как тогда великолепно говорил Андрей Белый. Я так помню его лицо и выражение, когда он начал:
‘Апостол Павел говорит…’
Легкий смешок — и вдруг все сразу примолкли от его взгляда.
Тетя Катя тогда была больна и все-таки пришла, такая страшная — с раскрашенным лицом и горящими глазами. И потом сейчас же уехала.
А та старушка, которая сидела рядом с Грифом и злорадствовала и которой он, в конце концов, сказал:
‘Сударыня, только Ваша близость к могиле спасает Вас от оскорбления с моей стороны’.
— Я был раздражен и взволнован страшно и только в последн[ий] момент попросил слова, так что говорил последним. Я долго обдумывал свои фразы и помню их четко. Я сказал:
‘В то время, когда Оскар[у] Уайльду не давал покоя образ Соломеи, он создавал десятки комбинаций и варьянтов этой легенды. Один из этих драгоценных обломков, подобранный Гомецом ди Карильо, дошел до нас. Это рассказ о маленькой азиатской принцессе, которая любила молодого александрийского философа. Чтобы заслужить его любовь, она предлагала ему все: свое царство, свои сокровища, даже голову великого иудейского пророка. Но молодой философ сказал с улыбкой: ‘Зачем мне голова иудейского пророка? Если бы ты мне предложила свою собственную маленькую голову…’
И в тот же вечер в его кабинет вошел черный раб и принес на золотом блюде ее маленькую окровавленную голову. Но философ поглядел рассеянно и сказал: ‘Уберите это кровавое…’
Только что в эту залу Вам — толпе, которую Оскар Уайльд так любил, Бальмонт принес на золотом блюде его прекрасную, измученную, отсеченную голову.
Но Вы, как и подобает молодому философу, посмотрели рассеянно и сказали: ‘Уберите это’.

* * *

В этот же вечер Баль[монт] прочел свое стихотворение против Михайловского. Закончилось его припадком. Южин в буфете. С. А. Поляков и С. В. Сабашников и я его везли домой.

1907 г.

20 сент[ября]. Четверг.
Приехала Ан[на] Рудольф[овна]. Вечером долгий разговор о Москве и литературных ненавистях: Брюсове, Эллисе, Белом.
Сила, давшая такой могучий упор таланту Брюсова,— его честолюбие. Его мучит желание быть признанным первым из русских поэтов. В этом его роман любви и зависти к Бальмонту. Теперь он считает Бальмонта побежденным, но чует еще более опасного противника в Вячеславе {Вячеслав Иванов.}. Он не выступает сам борцом. Он хранит дружбу. Но в его руках его приверженцы — теперь Белый и Эллис, которых он растравляет, поджигает и спускает с цепи. Потом он говорит: ‘Я даю в своем журнале полную свободу высказывать свои мнения молодым безумцам’.
Эллис — Кобылинский, бывший на моей памяти поклонником Каткова, потом Маркса, потом Озерова, Бодлера и теперь Брюсова, которого он считает русским воплощением Бодлера, был несколько раз у Анны Рудольф[овны]. Он искренен и страстен до конца. У него талантливый темперамент, но сам он в поэзии бездарен. Он бескорыстно[е] и поэтому страшное — слепое, честное — орудие в руках Брюсова.
Мне хотелось бы написать о Брюсове макиавеллическую книгу: ‘Поэт’. Апофеоз воли и честолюбия. Это характер и фигура, вылитые из бронзы итальянского Ренессанса.
Я ему удивляюсь и не возмущаюсь. Я любуюсь гибким совершенством и уверенностью его тигриных ударов и выпадов.
После многих лет я встретился с Эллисом в мае у Брюсова. Эллис читал свои переводы Бодлера, Брюсов давал ему указания. Переводы были очень плохи и бесцветны. Переводчик понимал и любил Бодлера, но совсем не чувствовал и не понимал ни русского языка, ни бодлеровского стиха.
Брюсов хвалил переводы, давал частные указания и искусно спрашивал моего мнения, предоставляя мне высказывать осуждение порицания. Я это и делал, вполне понимая его игру, и он ее почти не скрывал от меня.
Эллис нравится Ан[не] Руд[ольфовне] искренностью и неудержимостью. Он заговорил при Брюсове: почему Вячес[лав] Иван[ов] так восторгается Городецким. Брюс[ов] ответил ему: ‘Знаете, Лев Львович, нельзя быть таким наивным. Кто же не знает, в каких отношениях Вяч[еслав] Ив[анов] и Городецкий?’
Эллис не вполне поверил и спросил приехавшего Нувеля. Тот засмеялся ему в лицо: ‘Вы совсем наивное дитя, несмотря на Ваш голый череп. Наша жизнь — моя, Кузмина, Дягил[ева], Вячесл[ава] Ив[анова], Городецкого — достаточно известна всем в Петербурге’.
Ан[на] Руд[ольфовна] рассказывает, что теперь ставится всем ультиматум: Москва или Петербург? Был разговор, чтобы поставить такой ультиматум и мне. Это до сих пор не сделано. Белый рассказывает, что Блок приезжал в Москву, каялся, мирился и отрекался от Вячеслава. Что под этими словами скрывается — трудно восстановить, но буквально я их не принимаю.
Белый страдает, что слова ‘бездна’ и ‘тайна’, произнесенные впервые им и омытые его слезами, теперь украдены у него.
‘Чулков обокрал Мережковского, он его без штанов пустил’ (то-то Мережковские тогда в Париже вопили: мы наги!). В литературе — отравленная атмосфера воспаленных самолюбий. В ней погибнут многие таланты и многие страстные сердца. Белый будет одной из первых жертв.
Я был свидетелем многих отдельных эпизодов того систематического отравления, которым губил его Брюсов, раздражая, дразня и толкая на бестактные выходки. Как некогда с Бальмонтом, так потом с Белым, Брюсов как бы считал нужным поддерживать меня au courant {В курсе (фр.).} событий — и однажды я получил от него открытку: ‘Верно вам небезынтересно будет знать, что я принужден был послать Андрею Белому вызов на дуэль, от которой он уклонился’.
23 ноября. Пятница.
Первые три дня в Москве. Я ехал, ничего не думая. Т[о] е[сть] не думая ни о смерти Лидии, ни о Вячеславе. Утром на Поварской разговор с Ан[ной] Руд[ольфовной].
— ‘Над Вячесл[авом] страшная опасность. Над ним стоит смерть. Он может умереть теперь же. У него припадки отчаяния и гнева… недоверия. Ему нельзя видеться с Маргаритой. Теперь он хочет видеть ее из долга. Но земная страсть слишком сильна в нем. Он может переступить. И тогда он убьет себя.
Он обедает сегодня у Герцык, Поезжайте туда. Вам надо там встретиться с ним’.
Я поехал к Герцык. Прислушивался к звонкам. Вдруг все всколыхнулось, когда услышал его голос, взволнованный, в передней: ‘Как, Макс здесь?’
Мы быстро подошли друг к другу и обнялись. Целовались долго. Он припал мне головой к плечу. Долго не говорили. Была только радость. И вдруг я понял, что смерть Лидии — радость. Он был глубоко потрясен моим приездом.
За обедом был Шестов. Был мучительный разговор о Волынском. Уехали мы вместе. Дома я оставил его с Ан[ной] Руд[ольфовной].
На другой день был у Вячес[лава] при мне Андрей Белый.
Ан[дрей] Бе[лый]. Я чувствовал бездну внутри себя. Пропасть. Гибель. Мне казалось, что в Петербурге не осталось больше друзей. Близкие лица вдруг освещались инфернальным светом. И являлись в искажении. Тогда я начал кричать. Надо было поставить большой вопросительный знак всему. Я думал — ну пусть, я буду кричать. Я делаю провокацию. Выскажитесь же. Снимите маску. Ты не знаешь, Вячеслав, как в то же время я иногда думал о тебе. Я видел тебя во сне весной распятым… с таким лицом…
Вяч[еслав]. Ты был не прав пред многими. Передо мной меньше всех. Больше всех пред Чулковым. В криках твоих я слышал страдание и призывы лично ко мне. Но так нельзя было делать. Между нами есть связь. Мы идем шеренгой. Мы можем быть различны. Но, что бы мы ни делали, мы идем вместе. Ты уже ушел к Валерию {В. Брюсов.}, который вне нас. У тебя была борьба с ним. И ты побежден. Ты принял его клеймо. Тяжело было видеть его знак на тебе, знать, что ты пишешь согласно полученному в ‘Весах’ ‘mol d’ordre’ {Мягкому приказу (фр.).}.
Свидание кончилось полным примирением. Я поехал к Герцык, где обедал с мамой и Вайолет. Евгения со страдающим лицом и водными глазами. Мы говорили с Аделью в глубине одной из комнат-раковин.
‘Мы увидались с ним в день приезда на товарной станции, где стоял вагон с телом. В сумерках. Дождь шел. Он ждал нас и тотчас стал рассказывать о ее смерти. Он в последние минуты лег с ней на постель, поднял ее. Она прижимала его, легла на него и на нем умерла. Когда с него сняли ее тело, то думали, что он лежит без чувств. Но он встал сам, спокойный и радостный.
Ее последние слова были: ‘Возвещаю вам великую радость: Христос родился’. На похоронах было много народу и цветов. На венке Вячеслава было написано: ‘Мы две руки единого креста’. В церкви с одной стороны стояли литераторы. Городецкий рыдал как ребенок, А с другой — Зиновьевы — аристократы, кавалергарды.
— Мне кажется, что вы теперь надолго расстались с Марг[аритой] Вас[ильевной]. Что теперь Вам нельзя видеть ее, пока она не увидится с Вячеславом. Пусть в Петербурге она остановит[ся] у нас. Вячесл[ав] вас должен соединить теперь’.
Последующий день, в четверг, я был утром у Ан[дрея] Белого.
Он. Я много имел против вас, М[аксимилиан] А[лександрович]. Мне казалось, что вы разоблачаете то, о чем нельзя говорить. И что вы радуетесь тому, что происходит. Понимаете, тут такая подстановка: голубое небо… А может быть голубое сукно, бирюзовый гвардеец. И вот, на сукне надпись: голубое небо. Аршин стоит полтора рубля. А то вы этому радуетесь и говорите ‘как интересно’.
Я. Вы захотели заклясть привидения. Но из ваших заклятий рождались новые химеры. У каждого из нас была своя жизнь. Вокруг же кишели призраки. И многое родилось из ваших слов. И я могу сказать вам, что у меня было тоже чувство профанации. Но от него я уходил в иную сторону, путем масонства (?). Посмотрите, как в Париже все в маске. Французское легкомыслие — это одна из форм эзотеризма. Надо замкнуться в эту форму, салонную, любезную.
25 ноября 1907.
Я лежу на диване в маленьком кабинете Вас[илия] Мих[айловича] с ногой, положенной на лед. Приходит Эллис, и мы говорим 7 часов подряд. Говорит он — пламенный, страдающий, искренний, как в студенческие годы.
‘Помню, в детстве проходил по Девичьему полю и ехала карета. Это для перевозки раненых? Нет, там политические. И я спрашиваю маму: ‘Почему же ты мне не сказала?’ И вот, вижу такой сон. Я живу в золотом городе, где все счастливы. Но изредка один, другой исчезают. Куда — никто не знает и об них — не спрашивают и не говорят. И вот я иду гулять. И вижу себя в сумерках в поле. И нет города. Это не город, а только силуэты туч. И я вижу вокруг себя равнину, покрытую на сотни верст человеческими костями и падалью. Вижу скрюченные трупы на кольях. И вдруг в них узнаю тех, что исчезли из города. И вижу, что для всех здесь приготовлены колья… и для меня тоже. И вдруг просыпаюсь во сне в своей комнате. Светлый день, я опять в Золотом городе. И я рассказываю милой, любящей маме свой сон и спрашиваю: ‘Правда это?’ А она качает головой, строго смотрит и говорит: ‘Вот мы какие сны стали видеть’. И чувствую, что это правда, что она скрывает, но знает — и просыпаюсь.
И вот, наяву для меня была этим сном казнь Софьи Перовской. Почувствовал я, что была здесь Вечная Женственность. И что вечную женственность… ошейник на шею и повесили. И вот, я устремился. Из-за Софьи Перовской стал изучать Маркса, потом финансовое право… Озеров. И вдруг: как так? При чем тут подоходный налог? Какое это имеет отношение к Софье Перовской? Я тогда в символизме врага видел. В поэзии видел врага. И только ты тогда был для меня напоминанием. Помнишь, как ты читал переводы из Гейне? ‘Палач стоит у дверей’. Еще тогда Гейне был. И потом вдруг поворот — я увидел, что символизм для меня и есть то, что я искал. А его я врагом считал…
…Ан[на] Руд[ольфовна] — вот в ней есть то… Софьи Перовской. Она может… Я вижу, как она на костер бы всходила, торопилась бы, улыбалась конфузливо своими слепыми голубыми глазами… и шпильки она бы растеряла… нагнулась бы подбирать их пред костром. И взошла бы…
Я поразительные сны вижу. Анфилады снов. Их много. Я больше 80-ти помню.
Вижу себя перед манежем. Ночь. Фонари горят. Народу нет — последний извозчик уехал. И я знаю, что там сейчас режут студентов. Вот, знакомых студентов. Там у одного рыжая борода. Другой в очках. И думаю: никогда не забуду! И вдруг — все такая же ночь и я стою и знаю, что забыл. И ветер гудит и снежинки кричат: ‘забыл? забыл!’ И я вижу себя прикованным к тачке. Голова обрита. Кандалы. Каторжником. Нас 30 человек. И мы идем, один за другим, по узкой долине, такой, как в синематографах. И я последний. И вдруг мысль: бежать. Я сворачиваю в соседнюю долину, и сразу становятся сумерки. И вдруг вижу человек 20 студентов — убитых. У них отрезаны руки, ноги, головы и лежат с ними рядом. И я думаю: ‘Как бедным трупам холодно! как им холодно’. И тогда вдруг начинается. Посмотри, вот так: плечами… ногами… И вот так ползут на спине ко мне. Вот так, как для смеха ползут, чтоб ногой ударить. Ко мне подползли, чтобы погреться. И я оборачиваюсь… и вдруг вижу: посмотри — вот так, на обрубленных коленях, мертвый, прямо ко мне. Хочу бежать, оттолкнуть. А вместо этого вдруг обнимаю и целую его. А он мне впивается сюда, в шею, и начинает сосать… кровь. И говорит: я еще приду. Я просыпаюсь. И вижу, окно в комнате отворено и вся она полна туманом. И 8 ночей подряд он еще приходил ко мне. В разных видах. На мосту раз. Но не мог догнать, потому что ноги по колени обрублены.
А потом страшный сон — Сон Белой Лошади. Мне снится, что я еду на конке, и одна из лошадей белая — желто-грязная, как снег. И она идет не так, как другие лошади, а манерно. Вот так подымая ноги. И мне противно и смешно. И мы выезжаем на Театральную площадь, и она вдруг поворачивает шею и смотрит одним глазом на коней Аполлона. И я вижу, какая мерзость! она им подражает. Выступает, как они. Выгнула шею, как лошадь бога Солнца. Но разбита на все ноги и все это так позорно. И вдруг ее кнутом р-раз-з!! И кровавая полоса по желтой шерсти. Она падает. Все выскакивают из конки. Подбегают к ней. Бьют ее. Ругают. И я подбегаю и вижу, что она умирает и поднимает шею и смотрит [на] коней Аполлона.
И вот, я вижу продолжение сна. Что я стою над фиордом в Норвегии. И вдруг такая симфония белого цвета. Тысячи оттенков и все бело. И я на вершине горы, острой, как конус. И вокруг нее дорога. И помню мысль: ведь если бросишься вниз на лыжах, то будешь падать, а будет казаться, что бежишь по равнине — так все бело. И вдруг слышу топот. Тысячи копыт бьют. Мощно, мерно, как музыка. Смотрю вниз и вижу: лошади солнца мчатся по дороге, вокруг горы вверх. И впереди их моя белая лошадь. Но теперь совсем белая. Шея и хвост в одну линию. Серебряные копыта. И на спине ее, вот так, поджав колени, откинувшись назад, — юноша — с огромными длинными крыльями. И кони мчатся ко мне, и по их спинам тени от облаков бегут. И, достигнув вершины, первая лошадь одним прыжком взвивается в небо и исчезает таи как птица. А другие — вслед за ней, и вдруг срываются одна за другой в пропасть. Одна за другой. И я слышу шум и вижу, как снег кровавится, и клочки мяса на скалах. И просыпаюсь…
Представляю себе, что вот Мефистофель спускался на землю и рассказывает:
‘Встретил одного человека. На мосту стоял. Хорошо одет. Короткое пальто. Цилиндр. Ботинки И лицо светом звезд озарилось. Разговорились. Сперва не понял: говорит мне — ‘ты слишком мало страдал’. А потом, впрочем, ничего. Поняли друг друга. Разговорились. Пошли в кафе и выпили. Очень умный человек (Бодлер). А потом еще одного видел. Старик уже, с бакенбардами. На севере живет. Мы с ним потолковали о морали. Очень талантливым пастором мог бы быть. Такие люди нам полезны (Ибсен). И еще с одним старичком провел несколько вечеров. Он хоть весь абсентом наполнен, но интересный старичок. Так его ветром подхватит — он через крыши домов летит (Верлен).
А про Ницше: ‘Неприятный человек. Тут я уже ничего не понял. Совсем оконфузил меня. И еще прибавил: если хотите усвоить мое учение, то милости просим ко мне на лекции, на первый курс…’
…Знаешь, мне так представляется лекция Ницше. Он читает в аудитории — и влетает в окно шарообразная молния и медленно начинает приближаться. Вот, если он скажет последнюю тайну, то она его тут и хлопнет. А он так улыбается. Посматривает на нее и продолжает говорить, постепенно приближаясь к последней тайне, но не говорит ее. Нет, покорно благодарю, я не так глуп. И тут звонок. Он кончает лекцию. Иронически смотрит на молнию. Быстро надевает перчатки и уходит. Студенты ничего не замечают’.
26 ноября. Понедельник.
Вячеслав уехал в субботу. Все эти дни я виделся с ним ежедневно. Был при его разговоре с Белым. Завтракали [нрзб.] у Брюсова. Но только в те немногие минуты, когда мы оставались вдвоем, была между нами полная гармония в радость.
Он рассказал мне о смерти Лидии:
‘Это было в 3 часа дня. Не ночью, когда она умерла. А в 3 часа. Я спросил у доктора: ‘Нет больше надежды?’ Он ответил: ‘Это агония’. Я тогда отошел и стал молиться Христу: ‘Да будет воля твоя’.
Пред этим она сказала в бреду: ‘Возвещаю Вам великую радость: Христос родился’. И я почувствовал великую радость. И, вдруг наступило улучшение и снова пришла надежда. Температура понизилась. Мы послали еще телеграмму новому доктору в город. И снова началось ухудшение. Если бы не было тех минут, его нельзя было бы вынести. И я лег с ней на постель и обнял ее. И так пошли долги часы. Не знаю, сколько. И Вера была тут. Тут я простился с ней. Взял ее волос. Дал ей в руки свои. Снял с ее пальца кольцо — вот это, с виноградными листьями, дионисическое и надел его на свою руку. Она не могла говорить. Горло было сдавлено, распухло. Сказала только слово: благословляю. Смотрела на меня. Но глаза не видели. Верно, был паралич. Ослепла. Сказала: ‘Это хорошо’. Потом надо [было] уйти. Приехали еще доктора. Стали делать последние попытки. Я попросил Над[ежду] Григ[орьевну] Чулкову дать мне знак в дверях, когда наступят последние минуты, и ждал в соседней комнате. И когда мне она дала знак, я пошел не к ней, а к Христу. В соседней комнате лежало Евангелие, которое она читала, и мне раскрылись те же слова, что она сказала: ‘Возвещаю Вам великую радость…’ Тогда я пошел к ней и лег с ней. И вот тут я и слышал: острый холод и боль по всему позвоночному хребту, с каждым ударом ее сердца. И с каждым ударом знал, что оно может остановиться, и ждал.
Так я с ней обручился. И потом я надел себе на лоб тот венчик, что ей прислали: принял схиму…’
В последний день его в Москве, когда я пришел к нему уже с вывернутой ногой, мы остались на несколько минут вдвоем: — ‘Веришь ли ты Маргарите?’
‘Верю ли ей или тому, что ее? Тому, что за ней идет? Я сказал ей тогда же, что несет смерть. Для меня она была вестница смерти. Нет, нет!.. Я совсем не думаю, что она была причиной смерти Лидии. Не она была Ангелом Смерти. Но в ее глазах я прочитал в первый раз весть о смерти. Ты хочешь знать, верю ли я ее любви?
Я не знаю, что идет за ней. Верю ее чувству. Но не знаю, что просачивается помимо ее воли. Откуда эта связь с Ан[ной] Руд[ольфовной]? Почему избыток в одной и ущерб в Маргарите? Что значит это?
И вот то, что ты говорил о церкви в Париже, когда Ан[на] Руд[ольфовна] видела и забыла’.
— Что передать от тебя Маргарите? Есть ли у тебя сейчас слова к ней?
‘Скажи, что я люблю ее, что я верен ей, как [в] ту ночь обета. Когда она потрясла Лидию и открыла нам новую жизнь. Зато не доли (?). Я от всего сердца говорю’.
Когда я передал Ан[не] Руд[ольфовне] разговор об Аморе, она пришла в страшное волнение и сказала: — ‘Как он жесток… Не говорите с ним об этом… забудьте это. Это безумие. Он у меня спрашивал. Он думает, что Маргарита мертва и я оживляю ее. Это ужасно’.
Еще был знаменательный разговор, когда мы ехали на извозчике к Брюсову.
— ‘Ты был не прав, когда сказал Ан[дрею] Белому, что ты не мистик. Тактически это было хорошо. Но он должен знать истину, должен знать, что ты с нами. Между вами произошло то же, как если бы Момзен говорил [с] Вилламовицем и сказал бы ему: ‘Ich bin Veiner biologe’ {Я чистый биолог (нем.).}. Нет! Хотя Вилламовиц изучит Эврипида и Момзен римскую гражданственность — они оба филологи. И Момзен не имеет права отказываться. И ты мистик. Но ваши специальности различны. У тебя мистические переживания. Сошлюсь хотя бы на Руан. А Мережковский совсем не мистик. Ты гораздо более мистик, чем он. Но у тебя есть схоластика. Ты говоришь о теории, о том, чего ты не пережил. А оккультизм и мистика — это только латинское и греческое имя одного и того же.
И Андрей Белый был прав в своих нападениях. То, на что он нападал, была реальность. И поэтому я сказал[а] ему, что из всех более всего он прав передо мною. В этом году были страшные возможности. Лидия могла два раза умереть зимою. У каждого из нас была своя трагедия. Сперва были затянуты в нее Городецкий и его жена. Потом ты и Маргарита. Понимаешь, что могло быть. Смерть грозила и Городецкому. И Лидия не умерла, а ушла. Но был вихрь — реальный, который мог нас погубить всех. И Анд[рей] Бел[ый] не создавал свои химеры. Они существовали’.
Из материальных впечатлений.
Молоденькая поэтесса Любовь Столица, с московским розовым лицом и в голландском бархатном капоре. Рябушинский говорит про нее, что она ‘бальзаковского возраста’, желая этим определить ее крайнюю юность. Она говорит мне: — ‘Теперь я изучаю только старых поэтов. Вот Валерия Брюсова. Но что же, он мне кажется современником Пушкина. На них обоих голубая дымка’.
За завтраком у Брюсова. Для характеристики взглядов новейшего поколения декадентов Брюсов раскрывает альманах ‘На белом камне’ и читает выдержки: ‘Эстетика ‘Знания’ — Танов и Скитальцев. Они способны дать в руки Венере Милосской винчестер и браунинг’. ‘Валерий Брюсов, когда-то не лишенный дарования, превратился в академика’. ‘Паровозы Блока пахнут Пушкиным’.
Чья вина? — Ваша, Макс. Это пошло от Вашего стиля, отчасти от Андрея Белого.

* * *

Вся атмосфера теперь переменилась и очистилась. Нет того грозового напряжения и озлобленности, что была в мае. Белый примирился с Вячес[лавом], Эллис со мной. И у всех на устах имя Ан[ны] Рудольф[овны].
Валер[ий] замкнут. Спокоен. Но ждет момента, чтобы нанести новый удар.

* * *

Когда, после утверждения всех условий с Рябушинским, Вячесл[ав], узнав об редакцион[ном] annonce {Объявление (фр.).} без его ведома, пришел к Рябушинскому заявить о неконституционности его поведения, Рябушинский так был изумлен, что в тот же вечер собрался у него консилиум врачей, которые ему посоветовали отправиться в кругосветное плавание. Он сказал Вячеславу, что в этом случае он на 6 месяцев прекратит функционирование ‘Золотого руна’.
— Я ведь трачу на него тысячи. Я хочу получать удовольствие за свои деньги. Я [нрзб.] бываю в редакции. Это меня развлекает.
Вячес[лав] ответил ему, что в таком случае он упустит единственный случай иметь его редактором. Иначе же он оснует свой собственный журнал.
За час до отъезда в Петерб[ург] Вячесл[ав] снова был в ‘Золотом руне’ и дело разошлось окончательно.
27 ноября
Вчера опять до 3 часов ночи разговор с Мар[гаритой] Алек[сеевной] и, главным образом, об Аморе. В Мар[гарите] Алек[сеевне] громадные силы. Когда воля ее обращена на самое себя и сжата внутри, тогда почти невыносимо быть с ней рядом. Так было в первые дни моего приезда в Москву. Это теперь разошлось. Мы говорили очень хорошо. У нее было достаточно справедливости, терпения и кротости, чтобы выслушать то, что я говорил ей об ее отношениях к Аморе, об той власти, которую она имеет над нею, и об той рабьей покорности, о том бессилии бороться с нею, которое охватывает Аморю при столкновениях их воль, и о том, что Аморе надо бороться за свою самостоятельность, бороться против ее власти над нею.
Вчера прочел я ей мою статью ‘Откровения детских игр’ и она стала говорить о детстве Амори, о том, как в ранние годы жизни проявлялась в ней глубокая самостоятельность и уверенность в физических движениях. ‘Я помню в детстве, когда сестра Саша, для того, чтобы переплести ‘Revue Bleu’ {‘Голубой журнал’ (фр.).}, срывала синие обложки. И Маргоря, которой было тогда 6 месяцев, совершенно уверенным движением руки брала бумажку за угол и отрывала ее. И, Аморя, когда я ей это рассказала, сказала: ‘Ну, верно, я тогда за всю свою жизнь сделала все уверенные жесты’. Теперь она не, могла бы этого сделать’.
Мы говорили о том, что именно теперь только образовалось у Амори отношение к жизни, как к игре, что теперь она живет в детских грезах. Уже глубокою ночью М[аргарита] Ал[ексеевна] говорит мне долго, убедительно и страстно, о той силе, что связывает ее с Аморей:
‘Я чувствую все, что происходит с ней. Но я должна знать, чтобы помочь. Я должна знать, чтобы силу порабощающую обратить в силу творческую. Мне было бы гораздо легче, если бы Вы мне сказали в самом начале о ее отношениях с Ивановым. Вы знаете — когда она мне сказала тогда у доктора. Тогда все слова, все поступки, все получило настолько ложное освещение, и картина составилась настолько другая. И потом Вы многое, многое разъяснили мне, и после этих бесед нашла я силу и возможность быть с ней летом’.
— Но что бы я мог тогда сказать Вам? В то время и для меня было время жестокой борьбы с собой. Я или высказал б[ы] Вам свой восторг, что все случилось т[ак] к[ак] было, или глубокую ненависть к Вячеславу. И то, и другое было бы неверно. Я страдаю той [же] болезнью, как и Аморя. Мне так же трудно, как и ей, отличить свою мечту от действительности. В жизни мы с ней вполне равны и одинаково слепы. Я не могу быть ничьим руководителем, потому что ищу, как она. Я могу сказать вам только, что Ваши слова я не забуду, я их буду помнить всегда, — но как я буду поступать в кажд[ом] отдельном случае — не знаю. Оставлю себе полную свободу. Не могу ничего обещать. Но буду помнить.

ЗИМА 1911

У Голубкиной:
На двери надпись: ‘Не мешайте, пока светло для работы’. Стою в недоумении. Но она отворяет, услышав шорох за дверью.
— Здравствуйте… ничего… входите уж… Помню Вас…
Вы мне в Париже сказали, что мы по разным коридорам идем. Я об этих коридорах все 6 лет думала. Что же это Вы думаете, что действительно нельзя из одного коридора в другой заглянуть… Впрочем, здесь не те коридоры, я про Москву… Здесь я все в этих коридорах хожу… Двери все из них кругом, да заперты железными болтами… Да неужели ж ни к кому не достучишься? Да вы прежде посмотрите, пока свет есть. Пойдите-ка в ту мастерскую, там лучше…
…Это вот хорошо, что Вы сказали: ‘Бесы веруют и трепещут’. Нравится мне это… Почему бы это? Разве они бесы?..
…Нет, он не обезьяна… обезьянего нет в нем… Я им сюда думаю сверху картину…
…Нет… этот не такой… Этот все потерял и вдруг свободен остался. Этот деревянный, мертвый. Вот он здесь гипсовый — недоумение у него.
Она сама как микельанджеловская Сивилла, с мрачной пригнетенной головой. В рваном вязаном платье.

19 22/II 12 МОСКВА

Богаевский о смерти Куинджи: ‘Он умирал как Прометей. У него было сознание всего. Он говорил ‘об людишках, которые налипли’. Иногда кричал: ‘Да знаете ли, кто умирает? Ведь Куинджи умирает… Поди раствори балкон, крикни им, что Куинджи умирает’.
Разговор этот происходит у Кандаурова, на чердаке Малого театра, в трехэтажной, из трех комнат квартире, за обедом. Присутствуют Грабарь, Латри, Богаевский. Лицо Грабаря вполне определилось в своей некрасивости за эти годы. У него череп бердслеевских зародышей: с большой выпуклостью на лбу. Нос утиный, с переносицей, сильно приподнятой нажимом пенсне. Губы маленького рта подвижны и кривятся вверх. Подбородок конически острый. Затылок отсутствует. Шея сильная и широкая.
Накануне у П. Иванова я видел Арцыбашева. Он был в сапогах бутылками, бархатной рубашке, подпоясанной широким кожаным поясом. У него был вид чистый и немного противный: слишком домашний, как у человека, вернувшегося из бани. Он больше молчит. Голос его похож на голос Ф. Сологуба. Слова негромкие, мягкие, лысенькие, тон голоса сладко презрительный. С ним была маленькая женщина в черном, стройная и юная, которая, очевидно, владеет им. Голос у нее был хрустально-мещанский, четкий и резкий. Она говорила не крикливо, но ни одного ее слова нельзя было прослышать среди общего разговора. С Арц[ыбашевым] она обращалась оскорбительно навязчиво, как с глухо-немым идиотом, ‘бабьим своим счастьем похваляясь’. Когда за ужином его обнесли соусом, она, указывая пальцем на его тарелку, сказала с негодованием павлиньим голоском на весь стол: ‘А сюда Вы забыли дать’.

Примечания

Московские дневники

Гимназические дневники Волошина

Гимназические дневники Волошина публикуются по машинописной копии, сверенной с оригиналами (ИРЛИ, ф. 562, оп. 1, ед. хр. 433—435).

Записная книжка

на 1891—1892 учебный год

Саша — Лямин Александр Сергеевич (1871—?), родственник Волошина со стороны матери.
Мама — Елена Оттобальдовна Волошина (урожд. Глазер, 1850—1923).
Бабушка — Надежда Григорьевна Глазер (урожд. Зоммер, 1823—1908), статская советница.
Дядя Сережа — Сергей Константинович Лямин (1850-е—1916), инженер.
Модест — Сакулин Модест Викторович, учащийся Московской земледельческой школы (на Смоленском бульваре).
Павликовский Казимир Климентьевич — преподаватель древних языков московских гимназий.
Леля — Лямина Елена Сергеевна (1870—1952), сестра А. С. Лямина.
Люба — Лямина Любовь Сергеевна (1874—1957, в замуж. Шмелева), сестра А. С. Лямина.
Зволинский Павел Александрович — впоследствии юрист.
Корнелий Непот (ок. 100 — после 32 г. до н. э.) — древнеримский историк и поэт.
Сабанин Николай — окончил гимназию в 1897 г.
Давыдов Николай — окончил гимназию в 1897 г., впоследствии врач.
Давиньон Лев Францевич — учитель французского языка.
Куська — прозвище К. К. Павликовского.
Немец — преподаватель немецкого языка Артур Людвигович Плестерер.
Коробкин Федор Семенович — преподаватель математики.
Саблин Борис — окончил гимназию в 1898 г., впоследствии юрист.
Савинич Мария Николаевна — троюродная сестра М. Сакулина.
Чернцов Александр Александрович — окончил гимназию в 1896 г., впоследствии земский начальник.
‘Всякому свое’ — комедия Казанцева, шла в театре Корша.
Операция — видимо, удаление миндалин. 29 февраля 1892 г. М. Сакулин спрашивал Волошина: ‘Как сошла операция твоей глотки?’
Софья Павловна — С. П. Теш (1867 — ок. 1901, в замужестве Быховская).
Беттихер Маргарита Антоновна — подруга Елизаветы Оттобальдовны Ляминой (урожд. Глазер, 1851—1889), сестры матери Волошина.
Бурже Поль Шарль Жозеф (1852—1935) — французский писатель.
[Эпиграмма на законоучителя.] — Учителем закона Божьего в 1-й гимназии был Николай Александрович Копьев.

Дневник. 1892—1893 гг.

Макаров Владимир Антонович — сын секретаря Московской конторы Госбанка, жил на Никитском бульваре в доме Госбанка.
…поражение Аннибала при Заме. — В Битве при Заме (в северной Африке) в 202 г. до н. э. карфагенский полководец Ганнибал был разбит римлянами.
…ударились в философию и софизм и начали толковать об идеальном сплетнике. — По-видимому, ассоциация с учением Платона об идеальном государстве.
Тверской Александр Васильевич — преподаватель русского языка.
Жуков Лев — окончил гимназию в 1896 г., впоследствии врач.
Егоров Дмитрий — впоследствии юрист.
Первухин Сергей Александрович — окончил гимназию в 1896 г., впоследствии естественник.
Замышляев Леонид Павлович — окончил гимназию в 1896 г., впоследствии помощник присяжного поверенного.
Помяловский Николай Герасимович (1835—1863) — автор ‘Очерков бурсы’ (1862—1863 гг.).
…Стихотворение ‘Сеятелю’… — Правильно: ‘Сеятелям’ (1876) — стихотворение Н. А. Некрасова с известным призывом: ‘Сейте разумное, доброе, вечное…’
Барбье Огюст Анри (1805—1882) — французский поэт.
Эйнкорн Виталий Осипович — преподаватель истории и библиотекарь гимназии.
Байер — гимназист, в 1893 г. перешел в гимназию Креймана.
Петров Михаил — окончил гимназию в 1896 г., впоследствии инженер путей сообщения.
Забелин — возможно, Иван Викентьевич (1839—1893), доктор медицины.
Маргарита Павловна, — М. П. Теш (1870—1939). Ее жених — Комарович Леонид Васильевич (1860—1940), врач.
Экстемпорале — классное письменное упражнение, состоящее в переводе с родного языка на иностранный без предварительной подготовки.
Павильонов Сергей — окончил гимназию в 1896 г., впоследствии естественник.
Дмитриев Сергей Федорович — окончил гимназию в 1896 г., впоследствии врач.
Виталий — В. О. Эйнкорн.
Соколов Владимир — окончил гимназию в 1893 г., впоследствии врач.
…крушение царского поезда праздновать.— 17 октября 1888 г. Александр III с семьей попал в железнодорожное крушение, но остался цел.
Павел Павлович — П. П. фон Теш (1842—1908), московский врач, после развода с женой находился в незарегистрированном браке с матерью Волошина.
С. П. — Софья Павловна Теш (см. примеч. ранее).
Немчинова Лидия Николаевна — жила в 1898 г. на Плющихе.
Чуркин Дмитрий Петрович — содержатель ‘Русского манежа’ в Чухинском переулке.
Жаренов (Жаринов) Дмитрий Александрович — окончил гимназию в 1895 г., затем преподавал историю в Коммерческом училище.
Румянцев Владимир — окончил гимназию в 1898 г., затем учился в Московском филармоническом училище.
‘Яков Пасынков’ — повесть (1855) И. С. Тургенева.
…его братец Сергей Антонович… — С. А. Макаров, впоследствии помощник присяжного поверенного.
Трунины — семья инженера Павла Викторовича Трунина, дяди М. Сакулина. Жили на Б. Никитской улице.
Бальмашев Владимир — окончил гимназию в 1896 г.
Спасский Николай — окончил гимназию в 1893 г., впоследствии инженер путей сообщения.
…Бабушка рассказывала маме про И-вых. — В тексте пометка М. С. Волошиной: ‘Измайлов’.
С. М. — Сергей Михайлович Измайлов — инженер-технолог.
…любит одного инженера Ден… — Помета Волошиной: ‘Девальден’.
С-н — лицо неустановленное.
С. Н. — жена С. М. Измайлова.
Пелануцци — лицо неустановленное.
Теккерей Уильям Мейкпис (1811—1863) — английский писатель. Его роман ‘Карьера Барри Линдона’ (1844) вышел в русском переводе под названием ‘Записки Барри Линдона, эсквайра’ (1857).
‘Дневник лишнего человека’ — повесть Тургенева (1850).
Колосов — герой повести Тургенева ‘Андрей Колосов’ (1844). Веретьев — герой повести Тургенева ‘Затишье’ (1854).
‘Три встречи’ — рассказ Тургенева (1851), который сам автор определил как ‘пустую вещичку’.
‘Базар житейской суеты’ — иначе: ‘Ярмарка тщеславия’ (1847—1848), роман Теккерея.
…у профессора Юнга… — Юнге Эдуард Андреевич (1833—1898), врач-окулист, пионер курорта Коктебель (ныне Планерское).
Андриевич Петр Павлович — муж подруги матери Волошина по Киеву, Екатерины Николаевны Андриевич.
Закалинский Алексей Григорьевич — окончил гимназию в 1896 г., впоследствии помощник присяжного поверенного.
Матекин Владимир Петрович — жил на Плющихе, в Трубниковском переулке.
Васильев Николай Васильевич — окончил гимназию в 1897 г., затем преподавал русский язык во 2-й гимназии.
Таиса Максимовна — тетя Волошина по отцу, очевидно, ведавшая выплатой денег, доставшихся ему в наследство.
Досекина Мария Петровна — урожд. Андриевич, во втором браке Плетнева. Волошин пишет о ней: воспитательница Андриевича. — Вероятно, воспитанница.
Досекин Николай Васильевич (1863—1935) — муж М. П. Досекиной, художник.
Шеншин Афанасий Афанасьевич — фамилия А. А. Фета (1820-1892) по отцу.
Зверев — видимо, Николай Андреевич (1850—1917), профессор философии права.
Говоруха-Отрок Юрий Николаевич (1850-е—1896) — журналист и критик.
Академисты, ‘академики’ — выпускники Академии художеств.
Досекин Сергея Васильевич (1868—1916) — художник.
…на хутор. — В Петровское-Разумовское.
О гимназических друзьях Волошин уже в феврале 1896 г. отзывался в письме к матери так: ‘Конечно, я все слишком идеализировал и совершенно не нашел того, что думал найти. &lt,…&gt, И теперь пришлось мне понять, что те интересы, кот[орые] нас раньше связывали, были слишком непрочны и теперь исчезли бесследно, а новые интересы если и могли бы зародиться, то не успели. Поэтому, хотя я, уезжая, и обещал переписываться, но теперь решил не писать никому, потому что писать нечего’.

‘История моей души’ (Москва)

Дневниковые записи под таким названием велись М. А. Волошиным в 1904—1909, 1911—1913, 1915—1916 и 1930—1931 гг. Текст публикуется по копии, сверенной с оригиналами (ИРЛИ, ф. 562, оп. 1, ед. хр. 441—442).
Анна Рудольфовна — А. Р. Минцлова (ок.1860 — ок.1910) — переводчица, теософка, дочь известного библиографа, имела большое влияние на Волошина.
Маргарита Васильевна — М. В. Сабашникова (1882—1973) — московская художница, племянница известных книгоиздателей. В апреле 1906г. Сабашникова стала женой Волошина, но уже через год они расстались.
…вспоминали вторник ‘об Оскаре Уайльде в москов[ском] Художествен[ом] клубе. — Вторник в московском Литературно-художественном кружке, посвященный О. Уайльду, состоялся 18 ноября 1903 г.
Вечер гувернанток — одна из важных сцен романа Достоевского ‘Бесы’ (ч. 3, гл. 1 и 2).
Койранский Александр Арнольдович (1884—?) — журналист, поэт, художественный критик.
Южин — сценический псевдоним князя Сумбатова Александра Ивановича (1857—1927), актера и драматурга.
Баженов Николай Николаевич (1857—1923) — психиатр, директор Литературно-художественного кружка.
Тетя Катя — по-видимому, Екатерина Васильевна Сабашникова (1859 — после 1930), сестра издателей, двоюродная тетка М. В. Сабашниковой.
Гриф — Сергей Александрович Соколов (1878—1936), поэт (псевдоним Кречетов), владелец издательства ‘Гриф’, в котором вышел первый сборник стихов Волошина.
Гомец Карильо Энрике (1873—1927) — гватемальский писатель. Его книга ‘Силуэты писателей. Оскар Уайльд и др.’ вышла в Париже в 1892 г.
Поляков Сергей Александрович (1874 — ок. 1943) — математик, переводчик, основатель издательства ‘Скорпион’.
Сабашников Сергей Васильевич (1873—1909) — книгоиздатель, дядя М. В. Сабашниковой.
Эллис — псевдоним Льва Львовича Кобылинского (1879—1947), поэта, переводчика, критика. Соученик Волошина по юридическому факультету Московского университета.
Катков Михаил Никифорович (1818—1887) — журналист и публицист.
Озеров Иван Христофорович (1869—1941) — экономист, профессор Московского университета кафедры финансового права.
Мне хотелось бы написать о Брюсове макиавеллическую книгу: ‘Поэт’. — О Брюсове Волошин написал две статьи: ‘Валерий Брюсов. ‘Пути и перепутья’ и ‘Город в поэзии Валерия Брюсова’.
Нувель Вальтер Федорович (1871—1949) — чиновник по особым поручениям канцелярии Министерства двора по императорским театрам, организатор музыкальных вечеров. Один из учредителей общества и журнала ‘Мир искусства’.
…не думая ни о смерти Лидии, ни о Вячеславе. — Жена Вячеслава Иванова Лидия Дмитриевна Зиновьева-Аннибал умерла 17 октября 1907 г. от скарлатины.
Утром на Поварской разговор с Ан[ной] Руд[ольфовной]. — На Поварской жили родители М. В. Сабашниковой.
Шестов Лев Исаакович (1866—1938, наст. фамилия Шварцман) — философ.
Волынский Аким Львович (1863—1926, наст. фамилия Флексер) — литературный критик, искусствовед.
Чулков Георгий Иванович (1879—1939) — писатель.
Герцык (Лубны-Герцык) Евгения Казимировна (1878—1944) — переводчица, критик. Герцык (Лубны-Герцык, в замужестве Жуковская) Аделаида Казимировна (1874—1925) — поэтесса и критик.
‘Мы две руки единого креста’ — строка из стихотворения Вяч. Иванова ‘Мы — два грозой зажженные ствола…’ (Сб. ‘Кормчие звезды’, 1903).
Городецкий Сергей Митрофанович (1884—1967) — поэт.
Василий Михайлович — Сабашников (1848—1923), отец Маргариты Васильевны, чаеторговец.
‘Палач стоит у дверей’ — строка из стихотворения Г. Гейне ‘Олаф’ в переводе Волошина.
Вера — Вера Константиновна Шварсалон (1890—1920), дочь Л. Д. Зиновьевой-Аннибал от первого брака, впоследствии — третья жена Вяч. Иванова.
Надежда Григорьевна Чулкова (урожд. Петрова, в первом браке Степанова, 1874—1961) — переводчица, жена поэта Г. И. Чулкова.
…разговор об Аморе… — т. е. о М. В. Сабашниковой: Аморя — имя, которым ее называли близкие.
Момзен Теодор (1817—1903) — немецкий историк, специалист по истории Древнего Рима и римского права. Вяч. Иванов занимался в его семинаре в Берлине.
Вилламовиц — Вилламовиц-Меллендорф Ульрих фон (1848— 1931), немецкий философ-эллинист.
Столица Любовь Никитична (урожд. Ершова, 1884—1934) — поэтесса.
Рябушинский Николай Павлович (1876—1951) — издатель, коллекционер.
…говорит про нее, что она ‘бальзаковского возраста’, желая этим определить ее крайнюю юность. — Определение ‘бальзаковский возраст’ принято относить к женщинам за 30 лет. Образец невежества Рябушинского.
…альманах ‘На белом камне’… — Имеется в виду альманах ‘Белый камень’, выпущенный в Москве в 1907 г. Среди его материалов — рецензия Н. Русова на сборники товарищества ‘Знание’.
Тан — псевдоним Владимира Германовича Богораза (1865—1936), писателя и этнографа.
Скиталец — псевдоним Степана Гавриловича Петрова (1869—1941), писателя.
…разговор с Мар[гаритой] Алек[сеевной] и, главным образом, об Аморе, — т. е. с Маргаритой Алексеевной Сабашниковой (урожд. Андреева, 1860—1933), матерью Маргариты Васильевны Сабашниковой.
‘Откровения детских игр’ — статья Волошина, напечатанная в ж. ‘Золотое руно’ (1907, No 11—12).
Сестра Саша — Александра Алексеевна Андреева (1853—1926), литератор, переводчица.
Куинджи Архип Иванович (1841—1910) — художник.
Кандауров Константин Васильевич (1865—1930) — осветитель Малого театра, театральный художник.
Латри Михаил Пелопидович (1875—1935) — художник, ученик Куинджи. Внук И. К. Айвазовского.
Иванов Петр Константинович (? —1953) — религиозный писатель.
Арцыбашев Михаил Петрович (1878—1927) — писатель.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека