История козачества в памятниках южнорусского народного песенного творчества, Костомаров Николай Иванович, Год: 1883

Время на прочтение: 173 минут(ы)
Костомаров Н.И. Славянская мифология. Исторические монографии и исследования. (Серия ‘Актуальная история России’)
М.: ‘Чарли’, 1994.

История козачества в памятниках южнорусского народного песенного творчества

2. Борьба южнорусского народа с Польшею
А. Хмельнищина
Б. После Хмельницкого
3. Внутренние общественные явления, возникшие вследствие борьбы с Польшею

2. Борьба южнорусского народа с Польшею

А. Хмельнищина

Дума о похищении королевской привилегии. — Первая война Хмельницкого. — Песни о Желтоводской битве. — Думы об утеснениях народа от иудеев, об их изгнании и о корсунской победе. — Перебийнос, народный богатырь восстания 1648 года. — Збаражская осада. — Насмешки над поляками. — Дума о походе в Молдавию. — Нечай, народный богатырь второй войны Хмельницкого. — Берестечское поражение. — Дума о состоянии народа после второй войны. — Татарское опустошение 1653 года и присоединение Малороссии к России. — Ропот на Хмельницкого. — Дума о смерти Богдана Хмельницкого.

В существующих сборниках южнорусских народных произведений находятся песни и думы, относимые к событиям ранней борьбы Козаков с поляками до Богдана Хмельницкого {Мы разумеем: думу и песни о Серпяге, под которым думают видеть козацкого гетмана Подкову, думу и песни о Наливайке, песню о Лободе, песню о Чурае, песню об отступнике Тетеренке, думу о трех полководцах, относимую к периоду временного упадка козачества после восстаний Павлюка, Остраиина и Гуни, и некоторые менее крупные и отрывочные произведения, выдаваемые за народные. Есть еще несколько песен об эпохе Хмельницкого, как, например, две песни о пилявском деле, песня о взятии Бендер и песня о жванецкой битве, которых касаться здесь не считаем уместным, не имея достаточных оснований рассеять сомнения в их подлинности.}, но многие признаки сочиненности в языке этих произведений, выдаваемых за народные, анахронизмы в изложении исторических событий, сходные с известиями подложных летописных сочинений, и, наконец, то важнейшее обстоятельство, что до сих пор в народе не отыскано не только этих дум и песен, но даже и ясного следа, чтоб они когда-нибудь прежде существовали, — все это возбуждает сомнение в их подлинности, и мы считаем уместным в настоящем сочинении не касаться их вовсе, оставляя критический разбор их другому исследованию. Займемся только тем запасом, в принадлежности которого к народному творчеству не является сомнений.
Славная эпоха освобождения части южнорусского народа при Богдане Хмельницком оставила по себе последовавшим векам обильную сокровищницу произведений исторической былевой поэзии. Вероятно, этот запас был бы еще богаче, если бы, даже относительно в недавнее время, — тогда уже, как у нас стали дорожить народными памятниками, — собирание их происходило с большим участием к этому делу и с большею добросовестностью, чем это делалось.
Из дум и песен, относящихся к эпохе Хмельницкого, первая по времени излагаемого события есть дума о Хмельницком и Барабаше, — дума, где рассказывается, как Богдан Хмельницкий, напоивши допьяна Барабаша, назначенного от короля Владислава старшим над всеми козаками, похитил у него королевскую привилегию и потом воспользовался ей, чтобы возбудить в народе восстание.
Поступок этот отмечен у всех малорусских летописцев с особым вниманием, он, как по всему видно, занимал долго и народные воспоминания. О нем ходили и до сих пор ходят в народе изустные рассказы, о нем-то в оное время сложилась дума, которая широко распространилась и долго слушалась из уст кобзарей с сочувствием. Тон этой думы чрезвычайно прост, но силен, нет в ней поэтического увлечения, нет сравнений и сопоставлений, зато рассказ драматичен. У нас два варианта этой думы и один другому, по смыслу, не противоречит. Первый напечатан в Сборнике Максимовича, второй — в Сборнике Метлинского. Последний отличается от первого отчасти амплификациею, отчасти же и тем, что сохранил некоторые характеристические черты, потерявшиеся в первом, и ведет повествование далее, излагая в сжатом виде начало народного восстания и смерть Барабаша, чего в варианте Максимовича нет.
Дума начинается посольством Козаков к королю Владиславу. В последние дни сделалась тревога в Украине. Никто не мог отважиться стать за христианскую веру, отважились только Бара-баш да Клим белоцерковский (в варианте Метлинского он, вместо Клима, назван Клиша белоцерковский), да Хмельницкий.
Из день-годины
Як сталась тревога на Украине,
То некто не може обибрати
За веру христианську одностойно стати.
Тильки обибрались Барабаш да Хмельницький
Да Клим (Клиша) белоцерковський.
Под именем Клима или Клиши, вероятно, надобно разуметь или Нестеренка, который ездил тогда к королю вместе с другими козацкими старшинами, или же Ильяша Караимовича, которого летопись Самовидца смешивает с Барабашем, повествуя, что Хмельницкий сделал с Ильяшем то самое, что, по другим источникам и по свидетельству самой разбираемой нами думы, сделал он с Барабашем. В варианте Метлинского, вместо выражения: сделалась тревога в Украине, говорится: начинались великие войны, и здесь, быть может, следует понимать намерение Владислава начать войну с Турциею, направивши на турецкие пределы козаков, — намерение, которое и открыло путь ко взрыву, происшедшему в Украине.
Три личности, обозначенные в думе, просят у короля универсалов. Король дал их в руки Барабашу, —
То король наверсалы писав,
Самому Барабашу до рук подавав, —
назначил его гетманом, Клима (иначе, Клишу) сделал белоцерковским полковником, а Хмельницкого войсковым писарем).
Будь ты, Барабаш, у городе Черкаському гетманом,
А ты Клиша в Белей-церкви полковничим,
А ты, Хмельницький, у городе Чигирине писарем вийсковым.
Барабаш, взявши королевские грамоты, держал их в секрете и не давал о них знать козакам — по одному варианту три года, —
А Барабаш листы як узяв,
Три годы козакам знати не давав, —
по другому полтора года, пока был гетманом.
Не багато Барабаш гетьман
Молодый гетмановав,
Тильки пивтора года.
Далее: в обоих вариантах драматически рассказывается похищение Хмельницким у Барабаша королевского письма, и рассказывается согласно тому, как это событие изложено в летописях. Хмельницкий пригласил Барабаша быть у него кумом. Хмельницкий подпоил своего гостя и тогда говорил ему: дай мне хоть прочитать королевские грамоты, —
Годе тобе, пане куме, листы королевськи держати:
Дай мене хоть прочитати! —
или, как выразительнее, в варианте Метлинского: ‘Нельзя ли, кум Барабаш, молодой гетман, нам вдвоем прочитать королевские граматы, дать козакам порядок, стать дружно за христианскую веру!’
Эй пане куме, пане Барабашу, гетьмане молодый,
Чи не могли бы мы с тобою у-двох королевських листив прочитати,
Козакам козацьки порядки подавати,
За веру христианську одностойно стати?
Влагаемое Хмельницкому вариантом Метлинского ближе к правде и потому, вероятно, ближе к первоначальной редакции думы. Хмельницкий, ездивший к королю вместе с Барабашем, конечно, уже прежде знал, что такое заключается в королевской грамоте, и странно было для него просить Барабаша дать ему прочитать эту грамоту, как что-то ему неведомое и новое. Хмельницкий именно мог убеждать Барабаша вместе с ним воспользоваться ей для пользы козакам. ‘Эй, кум Хмельницкий! — отвечал Барабаш: — зачем нам вдвоем читать королевскую грамату и давать козакам порядок?’
Эй пане куме, пане Хмельницький, пане писарю вийськовый,
На-що нам с тобою королевськи листы читати,
На-що нам козакам козацьки порядки давати?
Ведь мы дани не даем, в польском войске не служим. Не лучше ли нам с ляхами милостивыми панами жить мирно, да водить с ними хлеб-соль, чем идти натирать луга, да кормить комаров своим телом?’
Ми дачи не даем, у вийсько польске не идем:
Не лучше б нам с ляхами милостивыми панами мирно пробувати.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С-упокоем хлеб-силь на век вечный уживати.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А неж пийти лугив потирати,
Своим телом комарив годовати.
Хмельницкий, слыша такие речи, подавал куму лучшие напитки до тех пор, пока Барабаш не упился и не заснул, упавши на постель.
Тогде-то Хмелышцький на кума свого Барабаша
Велике пересердие мае,
Ще красчими напитками витае.
Оттогде-то Барабаш гетьман молодый,
Як у кума свого Хмельницького дорогого напитку напився,
Так у его спать повалився.
У Максимовича:
То Барабаш як упився,
На лижко спати повалився.
Тогда Хмельницкий берет у сонного: по варианту Максимовича — одни только ключи, —
Тогде Хмельницький ключи отбирав,
Чуру свого до города Черкас посылав, —
а по варианту Метлинского — еще, кроме ключей, перстень и платок:
Из правой руки из мизиннго пальця щиро-золотый перстень зняв,
Из левой кишене ключи выймав,
Из пид пояса шовковый платок высмыкав.
— Эй слуго мий, поверенный Хмельницъкого,
Велю я тобе добре дбати,
На доброго коня седати,
До города Черкаського до пане Барабашевои прибувати,
Кралевськи листы до рук добре приймати.
И с этими вещами посылает своего чуру (или джуру) в Черкасы к панье Барабашевои за королевскими грамотами. В варианте Максимовича описывается коротко, как чура отдал ей ключи и потребовал королевские грамоты:
— Пане Барабашовая! Твий пан став у нас гуляти,
А тобе велев листы кралевськи подати.
А в варианте Метлинского явление чуры излагается с подробностями, впрочем мало видоизменяющими сущность. Барабашиха изображается в думе женщиною сметливою, она поняла, что из этого выйдет дурное, она клянет охоту своего мужа гулять с Хмельницким, но она не противится его воле:
Эй не-з-горя-беды моему пану Барабашу
Схотелось на славний Украине с кумом своим
Хмельницьким велики бенкеты вчиняти,
На-що им кралевськи листы читати?
Не лучше им с ляхами мостивыми панами с упокоем
хлеб-силь уживати?
Теперь нехай не зарекаеться Барабаш гетьман молодый
На славний Украине огнев да тернив изгашати,
Телом своим панським комары годовати,
От пана кума свого Хмелницького.
Не хочет она своими рукамм творить того, что будет иметь вредныя последствия, только указывает чуре место, где хранятся требуемые документы.
Не могу я тобе листы кралевськи до рук подати,
А вилю я тобе до ворит отхожати,
Кралевськи листы у шкатуле з земле выймати.
Или:
Где-сь моему панове лихом занудилось,
Що с Хмелницьким гуляти схотелось!
Пийди в глухим кинце пид воритьми
Листы королевськи в шкатуле визьми!
Чура взял их в шкатулке, зарытой в земле под воротами, привез в Чигирин и отдал Хмельницкому.
Скорым часом, пилною годиною до ворит отхожав,
Шкатулу з земле с кралевськими листами выймав,
Сам на доброго коня седав,
Скорым часом, пилною годиною до города Чигирина прибував,
Свому пану Хмелницькому кралевськи листы до рук добре отдавав.
Барабаш, пробудившись, тихо съезжает со двора Хмельницкого и советуется с Кречовским (который в думе назван старостою, а в самом деле был в то время переяславским полконником), как бы найти способ поймать Хмельницкого и отдать ляхам.
Да на старосту свого Кречовського кличе, добре покликав:
Эй старосто, каже, ты мий староста Кречовський!
Коли-б ты добре дбав,
Кума мого Хмелницького живцем узяв,
Ляхам мостивым панам до рук подав,
Щоб нас могли ляхи милостиве паны за белозорив почитати!
Или:
Тогде Барабаш рано прочинае,
У карманы поглядае, аж ключев не мае!
Вин старосту Кречовського пробужае,
Двома коньми тихо с двора зьезжае,
Думае-гадае:
Як пана Хмелницького до рук прибирати,
Ляхам отдати.
По варианту Максимовича дума на этом и кончается, сохраняя за собою значение думы исключительно об отнятии Хмельницким у Варабаша королевской грамоты. Но вариант Метлинского присоединяет сюда восстание Хмельницкого и расправу с Барабашем.
Оттогде-то припало ему з правой руки,
Чотыри полковники:
Первый полковниче: Максиме Ольшанський,
Другий полковниче: Мартине Полтавський,
Третий полковниче: Иване Богуне,
А четвертый: Матвей Боруховичу.
Хмельницкий совещается с четырьмя полковниками, в которых не трудно узнать четырех главных деятелей восстания, сподвижников Богдана Хмельницкого, Максима Кривоноса, Мартина Пушкаря, Ивана Богуна и Матвея Гладкого (ошибочно переименованного в думе в Боруховича — имя гадяцкого полковника, бывшего уже после Хмельницкого, в конце XVII века). Хмельницкий возбуждает Козаков, приказывает им читать русский ‘Отче наш’, бить ляхов, мешать кровь их с желтым песком, не давать на поругание веры. Козаки исполняют повеление: исполнение выражается теми же словами, в каких дает им приказ Хмельницкий. Место это встречается целиком в другой думе, которую приведем ниже и которая относится только к жидам. Кобзари здесь перепутали думы. Но далее в думе следует казнь над Барабашем: она состоит в связи с рассказом о похищении королевской грамоты, составляющим сущность содержания думы. Барабаш укоряет Хмельницкого за его поступок и еще раз, как бы в виде совета, произносит те же слова, которые произносил прежде, когда отказывал Хмельницкому в просьбе читать вместе с ним королевскую грамоту.
Эй куме, куме пане Хмелницький,
Пане писарю вийськовый!
На щоб тобе кралевськи листы у пане Барабашовои вызволяти,
На що тобе козацьки порядки козакам давати?
Не лучше-б тобе с нами ляхами мостивими панами хлеба-соле
с упокоем уживати.
За это Хмельницкий обещает (почти такими же выраженими, которые встречались в думе о Самийле Кишке) снять с него голову, а вслед затем исполняет свою угрозу.
Як ты будешь мене сими словами докоряти,
Не зарекаюсь я тобе самому с плеч головку як галку зняти.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Так гаразд добре й учинив:
Куму свому Барабашеве гетьманове молодому с плеч головку
як галку зняв,
Жону его и детей живцем забрав,
Турському салтану в подарунок одислав.
С того часа Хмелницький гетмановати став.
Дума, по варианту Метлинского, оканчивается обращением Козаков к Хмельницкому с желанием, чтоб козакам под его начальством жилось хорошо, чтоб они пили да гуляли и не давали бы никому на поругание православной веры.
Оттогде-то козаки, дети друзе молодце, стиха словами промовляли:
Эй гетьмане Хмелницький,
Батя наш Зинове Богдане Чигиринський,
Дай Боже, щоб мы за твоею головою пили да гуляли,
Веры своей христианськои у поругу вечными часы не подавали.
Затем следует многолетие всему народу и слушающим думу. Ясно, что последнее обращение к Хмельницкому принадлежит первоначальной редакции, так как Хмельницкий изображается еще живым.
В приведенной думе три действующих липа. Все они представлены выпукло, типично и исторически верно, сообразно своему времени. Барабаш живой тип мелкой, узкосмотрящей, эгоистической натуры, которая более всего занята собственною безопасностью, часто не понимая того, что именно там-то и нет безопасности, где она думает найти ее. Для такой натуры ничего не значат ни горе ближних, ни их счастие и свобода — священнейшие идеи, оживляющия добродетельного человека в его общественной жизни-. Нередко такие натуры горько платят за свою слепоту и бессердечие. Таких личностей везде и всегда бывает много там, где один народ подпадает под материальное или духовное господство другого народа: из порабощенной и унижаемой массы выходят эти люди, отрезываются от соотечественников и прилипают к поработителям, иные поступают так ради эгоистических видов, другие просто по трусости. Это такие люди, которых в обыкновенное спокойное время называют практическими, житейски-благоразумными людьми. Пока поработители сильны, они действительно выигрывают, если же угнетенная сторона поднимает голову, то они первые делаются жертвою своего прежнего малодушия. В XVII веке в Украине и вообще в Южной Руси такою личностью был ожиревший и ошляхетневший козацкий или мещанский урядник, целовавший руки вельможным панам, ползавший у их ног и содействовавший им к утеснению своих русских православных земляков. Таким был Барабаш: таким является он в современных исторических известиях, таким представляется он и в приведенной думе. Жена его представляется в думе умнее своего мужа, она способна усматривать опасность там, где тот не видит, но она женщина своего времени: чуя и предвидя грядущую беду, она только заявляет об этом, но не смеет сопротивляться мужнину приказанию, — сама только не хочет быть участницею такого дела, в гибельных последствиях которого уверена. Хмельницкий в этой думе — человек умный, ловкий, хитрый, но преданный всею душою народному делу, истинный вождь своего народа. Нельзя не обратить внимания, что в обоих известных нам вариантах этой думы Хмельницкий несколько различен: по одному варианту — он уже давно знает Барабаша, ему не нужно его испытывать, ему остается каким-нибудь хитрым способом похитить у него спрятанный важный для Козаков документ. По другому варианту, напротив, Хмельницкий обращается к Барабашу с последнею попыткою склонить его к служению народному делу и прибегает к хитрости только тогда, когда эта его попытка разбивается о бездушный эгоизм его кума. Хмельницкий в думе не отличается великодушием: он не только убивает Барабаша, но продает в рабство его жену и невинных детей и за эту жестокость народная дума нимало не порицает его: такая жестокость была в народных нравах оного времени. Сам Барабаш представлен не только до крайности неисправимым, но вместе с тем и чересчур оглупелым: видя Хмельницкого уже торжествующим, он и теперь не в состоянии отнестись к нему иначе, как со своей прежней философиею, выше ее он нигде и никогда стать не может, он не умеет даже и притвориться.
За этою характерною думою следует в народной поэзии ряд песен и дум, относящихся к первому году восстания, как к эпохе народного торжества Из всего гетманствования Хмельницкого, продолжавшегося около девяти лет, только время от весны 1648-го до осени 1649 года было вполне эпохою всенародного дела, и только это время было в равной степени дорого всему южнорусскому народу, так как Зборовский договор, состоявшийся в августе 1649 г., начертал роковой рубеж между козачеством и посольством. Рубеж этот впоследствии был непрочен и очень часто стирался, и сам Хмельницкий, проведший его, принужден был уступать напору народной волны, но южнорусский народ уже никогда после того не доходил до такого единодушия, до такого напряженного воодушевления, как в непродолжительный период от Желтоводской битвы до Зборовского мира, и потому-то лучшие песни и думы о временах Хмельницкого принадлежат преимущественно этому периоду. Отличительное качество этих песнопений — восторг и вместе юмор, расточаемый над побежденными поработителями, которым народ припоминает содеянные несправедливости. Резко при этом выступает на вид игра слов и рифм, вообще свойственная южнорусскому способу поэтического выражения. В песне, в которой главным образом вспоминается Желтоводская битва — первая (а поэтому особенно дорогая народной памяти) победа Козаков над поляками, мы встречаем игру слова ‘хмель’ с прозвищем гетмана Хмельницкого.
Чи не той-то хмель, хмель, що по тычине въеться?
Гей то наш пан Хмелницький, що з ляхами бьеться!
Сопоставление это, независимо от сходства, возбуждаемого именем Хмельницкого, само по себе в народном духе, так как в малорусской песенности вообще растение хмель — символ удальства и отваги. Современники звали Богдана Хмельницкого ‘хмелем’ или (быть может) хмелем, и такая кличка была, вероятно, всеобщею, так что проезжавший через Украину араб Павел диакон в своих записках иначе не называет славного козацкого вождя, как ‘Ахмиль’, конечно, перенявши это название от тогдашних мало-руссов. ‘Не пей, Хмельницкий, этой Желтой воды через меру’, — обращается к нему песня, символически выражая этим мысль: ‘будь осторожен, не отваживайся!’ ‘Идет, — продолжает та же песня, — на тебя сорок тысяч отборного ляшского войска!’ — Сорок тысяч — число символическое, означающее вообще на песенном языке мысль: много войска, — подобно тому, как встарину говорилось: ‘тьма’ или ‘тьма тем’. ‘Я не боюсь ляхов, — отвечает Хмельницкий в той же песне, — я не тревожусь, знаю, что у меня немалая сила, да еще и орду веду за собою, а все это, враги ляхи, вам на беду!’
‘Ой не пий, Хмелницький, дуже той Жовтои воды,
Иде ляхив сорок тысяч хорошои вроды!’ —
А я ляхив не боюся и гадки не маю:
За собою потугу великую знаю,
Да ще й орду за собою веду:
А все, вражи ляхи, на вашу беду!
Песня не вдается в описание битвы, а одною чертою рисует поражение ляхов: сказавши, что не боится ляхов, Хмельницкий едет к Желтому Броду, и немало ляхов лежит, погрузивши головы свои в воде.
Гей, поехав Хмелницький и к Жовтому Броду:
Гей не один лях лежить головою в воду!
Затем изображается бегство врагов и их погибель с намеком на потери их богатств, выраженным в образе растерянных ими шуб:
Утекали ляхи, погубили шубы,
Не один лях лежить, выщиривши зубы.
Делается намек и на их неудавшееся стремление водвориться навсегда в Украине: они строили там себе дома, а теперь придется им бежать в свою Польшу.
Становили ляхи на
Вкраине хаты:
Прийдеться ляшенькам
у Польщу втекати.
Песня оканчивается словами: после многих ляхов плакали дети, остались вдовы.
Гей там поле, поле, а по полю кветы,
Не по одним ляху заплакали дети,
Гей там речка, речка, через речку глиця,
Не по одним ляху зосталась вдовиця.
Как по мысли, так и по поэтическим образам и по юмористическому тону песня эта представляет некоторое подобие с другою, относящеюся к той же битве Желтоводской песнею, теперь уже исчезнувшею. Мы списали эту песню с рукописи XVII века, но, по неразборчивости почерка и по ветхости рукописи, не все слова могли надлежащим образом прочитать. Без сомнения, это произведение народного творчества также некогда ходило в народе. Здесь также сопоставляется прозвище гетмана Богдана Хмельницкого с символическим хмелем. ‘Хмель высыпался из мешка и наделал беды ляхам. Научил он их уму-разуму, выбил из них чертовскую спесь. В Жолтую воду наложили для них чересчур много хмельной травы: не устояли они на ногах, пустились бежать’.
Высыпався хмель из меха
И наробив ляхам лиха,
Показав им розуму,
Вывернув дедчу думу,
До Жовтои водице,
Наклав им дуже хмелнице,
Не могли на ногах стати,
Волили утикати.
Песня обращается к сыну коронного гетмана Потоцкого, Стефану, погибшему в этой битве: он хвалился прежде разорить Запорожье. ‘Что, гетманич бедняжка! Не попал на Запорожье, дороги не нашел в Сидоровом овраге!’
Гетманичу небоже,
Не туды на Запороже!
Не найшов гаразд шляху
У Сидоровем байраку.
Далее в той же песне козаки приглашают ляхов вести в таборы молодцов Козаков и отдавать им деньги за хутора, которые у них паны отнимали.
Не утекай же, ляху,
С самого перестраху.
Вождай юнаков в таборы,
Готуй деньги за хуторы.
‘Уже теперь, лях, не будешь отдавать козацкие хаты негодяям, не будешь брать пересудов (пошлина за панский суд, несносная для Козаков, всегда хотевших судиться только своим собственным судом), не будешь воевать Козаков! Вам милее жиды разбойники, чем запорожцы молодцы! Вот крымские овчины: снабдите их (ляхов) теперь тулупами. Вот что может Хмельницкий! Помогай ему, Боже, бить этих куроедов (то-есть роскошно ядущих, так как куриное мясо считается в народе праздничным кушаньем) и не оставлять в живых и жидов. Уже они убегают с валов: боятся ружьев! Татарской похлебки лучше хотят, чем козацкой плети’.
Юж не будешь их хаты
Поганцям отдавати,
Не будешь пересудив брати,
А не их воювати!
Милешь вам жиды збойце,
Неж запорожце молодце.
От же маете крымчухи:
Дайте им теперь кожухи.
От-же Хмельницький може,
Поможи ему, Боже,
Тых куркоедив бити
И жидив не живити.
Юж утекають з валов,
Бояться самопалов.
Волять татарськои юки,
Неж козацькои пуки.
(Последние два стиха в рукописи, бывшей в нашем распоряжении, искажены переписчиком, вероятно вместо ‘татарськои юки’ — следует читать: ‘татарськои юхи’, а вместо ‘козацькои пуки’ — ‘козацькои пуги’)
В летописи Ерлича, современного Хмельницкому православного шляхтича в Южной Руси, есть несколько стихотворений на южнорусском языке, по содержанию относящихся к событиям эпохи Хмельницкого. Некоторые — явно произведения шляхетской стороны и ни в каком случае не могут быть включены в ряд народных южнорусских песнопений. Но два останавливают наше внимание. В одном изображается торжество русского народа и прославляется Богдан Хмельницкий.
Честь Богу, хвала, на веки слава вийську днепровому!
Що с Божой ласки загнали ляшки к порту висляному.
А рид проклятый жидивський стятый, чиста Украина!
А вера святая вцале (в целости) зостала: счастлива година!
И ты, Чигирине, место украинне, не меншую славу
Теперь в собе маешь, коли оглядаешь в руках булаву
Зацного Богдана мудрого гетмана, доброго молодця,
Хмелницького чигиринського давнего запорожца.
Песнопение это, как показывает его язык и склад, могло быть сначала сложено бурсаками того времени, но, будучи по своему содержанию и духу сочувственно тогдашней народной массе, вероятно, оно было усвоено и пелось народом, и оттого-то Ерлич поместил его в своей летописи. Второе, по своему строю, более народное, чем первое, очень сходно с несомненно народными произведениями той эпохи и не обличает в себе следов единой авторской головы. Это настоящая народная песня. В этой песне, с обычным тому времени юмором, козаки отправляют к татарам пленных ляхов, взятых после корсунского погрома. ‘Вот как гордость наделала беды коронному гетману Потоцкому! Да и тебе приключилась скорбь, польный гетман Калиновский! Идите-ко, жолнеры, смело идите на зимния квартиры! В Белгороде (Акермане, в орде Белогородской) будет вам помещение в загони! Пусть тем временем христиане ваши (подданные) подоляне поразведут кур, а то у них выносили и выловили их ваши слуги. Вы же сидите у татар до смерти в тяжелых кандалах! Как мы от вас терпели, так вы от нас теперь потерпите!’
Оттак пыха наробила лиха коронному Потоцькому.
Оттак була и тобе скрута польному Калиновському!
Оттак, жолнере, идете смело на зимовиско,
В Белогороде у загороде майте становиско.
Нехай християне ваши подоляне пороспложують куры,
Що выловили и выносили ваши дзюры.
А вы в татарах в тяжких кайданах до смерти сидете:
Як мы от вас, так вы от нас теперь потерпете!
По духу к этому произведению подходит первая половина стихотворения, занесенного, в Летопись Грабянки при описании Корсунской победы. Она гласит так: ‘Вот как пышно поехали в Крым рыдваны. Это — Потоцкий и Калиновский, польские гетманы с своими — советниками. А возы с сокровищами стались козакам, чтоб им было чем поправить свою скудную рухлядь’.
Поехали бучно до Крыму рыдваны,
С советниками обое польский гетманы,
А возы скарбовый козакам зостали,
Абы с них худобу свою полатади.
Затем следует другая половина, ясно присочиненная бурсаками или дьячками в ни в каком случае не принадлежащая к народной поэзии.
Таким же духом насмешки над пораженными врагами проникнуты две прекрасные думы, относящиеся к 1648 году: одна — о Корсунской битве, другая — об утеснениях, причиняемых южнорусскому народу иудеями, и о народном мщении над этими утеснителями. Перед нами по два варианта обеих дум: варианты первой напечатаны — один в Сборнике Максимовича 1849 года, другой — в ‘Записках о Южной Руси’ Кулиша. Из вариантов второй думы напечатан один у Кулиша, а другой не был еще нигде напечатан и доставлен был нам в рукописи Д. К. Морозом. Эти варианты двух дум иногда смешиваются между собою: части второй думы заходят в первую, и наоборот, иное в одном варианте поставлено впереди, тогда как в другом то же самое поставлено после. Поэтому мы рассмотрим эти две думы вместе по предметам, входящим в их содержание. Эти предметы следующие.
1) Угнетение народа от иудеев.
2) Начало восстания.
3) Варение пива: образ битвы и поражение поляков
4) Взятие в плен Потоцкого.
5) Бегство поляков.
6) Плач польских женщин.
7) Бегство и плач иудеев.
Угнетение русского народа иудеями, бывшее до восстания Хмельницкого, изображено очень картинно во второй из рассматриваемых дум. Оно состояло: а) в устроении шинков или ‘оранд’ при дорогах, б) во взятии на откуп речных угодий, в) в собирании мыт с проезжих, г) в арендовании церквей.
‘Земле Польша, Украина подолька! (вероятно, земля подольная, равнина — подолье). Вот уже не год и не два прошло, как в христианской земле нет добра. Запечалилась, затруднилась бедная вдова: то не бедная вдова, то королевская земля’.
Земле Польща, Украино подолько!
Да вже не рик не два минае,
Як у хрисьтиянскей земле добра не мае,
Як зажурилась да заклопоталась бедна вдова,
То не вдова-то кралевська земля!
Такой приступ делает дума о жидах, по варианту, записанному Морозом.
У Кулиша это выражается так: ‘От Кумейщины (от поражения Козаков под Кумейками) до Хмельнищины, от Хмельнищины до Бранщины (вероятно, эпоха забранил края к русскому государству) в королевской земле не было добра’.
Як от Кумейщины да до Хмелнищины,
Як от Хмелнищины да до Бранщины,
Як от Бранщины да и до сего ж дня
Як у земле кралевськей да добра не було.
Нам кажется, здесь вариант Мороза Древнее, у Кулиша же старое начало переделалось позднее кобзарями, но во всяком случае знакомыми с главными чертами прошедшего своей родины.
Постановка шинков или оранд по дорогам изображается в варианте Кулиша так: ‘как жиды арендаторы взяли в аренду все дороги козацкие, то на одной мили заводили по три шинка, устроивали шинки на долинах, а на высоких курганах водружали большие шесты’.
Як жиды рандаре все шляхи козацьки заорендовали,
Що на одней миле да по три шинки становили,
Становили шинки по долинах,
Зводили щоглм по высоких могилах.
В варианте Мороза объясняется, почему именно заведение шинков было стеснительным. ‘Жиды стали давать панам большой откуп и заводили оранды одна от другой за милю. Идет украинский козак мимо корчмы: жид выбегает и хватает за вихор украинского козака, да еще бьет его кулаками в затылок. Козак-молодец, — говорит он, — чем буду я ляхам платить арендную плату, когда ты проходишь мимо корчмы и не заходишь туда? Да еще жид отнимает у козака все оружие, а козак величает жида вельможным паном. Тогда жид говорит своей жидовке: — Хозяйка моя Рейза! Вот до какой чести дожил я в Украине: меня украинский козак величает вельможным паном’.
Ще стали жиды великий откуп давати,
Стали один от одного на милю оранды становити.
Як иде украинський козак да и корчму минае,
А жид выбегае да украинського кЬзака за чуб хватае,
Да ще его двома кулаками по потылице затинае.
— Козаче-левенче! А що я буду ляхам рату платити,
Що ты мимо корчмы идешь да и корчму минаешь?
Коло украинського козака всю зброю отбирае,
А иа Украине козак с жидом похожае.
Ще его вельможным паном называв.
А жид до жидивки словами промовляе:
Хозяйко моя Рейзя! Якои-то я на Украине славы заживав,
Що мене украинський козак вельможным паном назвав!
В варианте Кулиша этот разговор жида с своею женою ставится после. Отбирание жидом у козака оружия в думе есть оставшаяся в народе память о том, что перед восстанием Хмельницкого паны, предвидя скорую вспышку народного мщения, действительно отбирали у своих подданных южноруссов оружие, и это исполнялось панскими подручниками — жидами.
Арендование иудеями рек выражается по варианту Мороза так: ‘одна речка — Капрочка (?), другая — Гнилобережка (вероятно, Гнилой Тикач, или Гнилопят, впадающий в Тетерев), третья речка — Самарка за Днепром. Если пойдет человек к воде для питья или ловить рыбу, то еще не добежит до реки, а уж обещает жиду самое лучшее из улова.
Щеж и тым жиды не сконтентовали,
Ще речки в откуп закупляли, —
Одна речка Капрочка, другая речка Гнилобережка,
А третья за Днепром Самарка.
Що ишов бы чоловек пити або рыбы ловити,
Да ще вин до речки не добегае,
Уже вин жидове за откуп найкрасче обещае.
По варианту Кулиша это излагается с большими подробностями: ‘Жиды взяли в аренду на славной Украине все козацкие реки: на Самаре, на Саксане (Саксаране), на Гнилой, на Пробойной (?), на Кудеске (?). Если какой-нибудь козак, либо мужик, вздумает половить рыбы, чтобы покормить жену свою с детьми, то должен идти за позволением не к пану, а к жиду и посулить ему часть улова. Идет козак мимо шинка, несет мушкет за плечами, хочет застрелить утку, а жид-арендатор посматривает из окна и говорит своей жидовке: — Жидовка моя Рася, что этот козак затевает? Что это он не войдет в кабак, да не купит на денежку водки и не попросит меня, чтоб я дозволил ему на реке застрелить утку и покормить ей свою жену и детей? Потом жид-арендатор подкрадывается к козаку и хватает его за волосы. А козак поглядывает на жида съискоса, как медведь, и называет жида милостивым паном. — Жид-арендатор, — говорит он, — милостивый пан! Позволь мне на реке застрелить утку — накормить жену и детей. Жид входит в кабак и говорит потихоньку своей жидовке: — Жидовка моя Рася! Быть мне в Белой Церкви наставным раввином: козак назвал меня милостивым паном’.
Ищеж то жиды на тим не перестали:
На славне Украине все козацьки реки зарандовали,
Перва на Самаре, друга на Саксане,
Третя на Гнилей, четверта на Пробойней,
Пята — на речце Кудесце.
Который бы козак альбо мужик исхотев рыбы вловити,
Женку свою с детьми покормити,
То не иди до пана благословиться,
А пийди до жида рандаря да поступи ему часть отдати,
Щоб позволив на речце рыбы вловити.
Женку свою с детьми покормити.
Тогде-ж то один козак мимо кабак иде,
За плечима мушкет несе,
Хоче на речце утя вбити,
Женку свою с детьми покормити.
То жид рандарь у кватирку поглядае,
На жидивку свою стиха словами промовляе:
Эй жидивка моя Рася, що сей козак думае що вин у кабак не вступить,
За денежку горелки не купить,
Мене, жида-рандаря, не перепросить,
Щоб позволив ему на речце утя вбити,
Женку свою с детьми покормити?’
Тогде-то жид-рандарь стиха пидхождае,
Козака за патлы хватае,
То козак на жида-рандаря скоса як медведь поглядае
Ище жида-рандаря милостивым паном узывае.
‘Эй жиду, каже, жиду рандаре,
Милостивый пане,
Позволь мене на речце утя вбити,
Женку свою с детьми покормити!’
Тогде жид-рандарь у кабак вхождае,
На жидивку свою стиха словами промовляе:
— Эй жидивочко моя Рася!
Буть мене теперь у Белей Церкве наставным равом:
Назвав мене козак милостивым паном!’
Собирание жидами мыт в Украине, по варианту Мороза, производится на мостах, построенных через большие реки. Жиды берут с верхом едущего по два гроша, с Пешего по грошу и даже у бедного нищего отбирают то, что тот выпросил: пшено и яйца.
Где була велика речка — мосты в откуп забрали,
От верхового по два шаги брали,
От пешого по шагу, а от бедкого старця,
Що вин выпросить, те отбирали: пшоно и яйця!
По варианту Кулиша: жиды взяли в аренду торги и брали с едущего возом ползлота, а с пешего по три денежки, у бедняги же нищего брали кур и яйца и еще спрашивали (здесь дума передразнивает иудейский выговор): нет ли еще, котик, чего-нибудь?
На славней Украине все козацьки торги заорандовали,
Да брали мыто-промыто:
От возового
По пив-золотого,
От пешого пещенице по три денежки мыта брали,
От неборака старця
Брали куры да яйця,
Да еще пытае: ‘Ци нема, котик, сце цого?’
Почти то же повторяется в думе о Корсунской победе, по варианту Кулиша, там поляки после своего поражения, понесенного от Козаков, с досадою упрекают жидов: ‘Ах, вы, жиды, неверные сыны! Зачем произвели вы этот великий бунт, эту тревогу? Вы ставили на каждой миле по три корчмы, брали большие мыта: от едущего возом ползлотого, от пешего по два гроша, да еще не пропускали и бедного нищего: и у него отбирали пшено и яйца? Теперь собирайте свои сокровиша, да умилостивляйте Хмельницкого’.
Тогде ляхи чогось догадались,
На жидин нарекали:
Гей пы, жидове,
Поганськи сынове!
На що-то вы великий бунт тревоги зрывали,
На милю по три корчмы становили,
Великие мета брали:
Вид возового
По пив-золотого,
Вид пешого по два гроши,
А ще не минали й сердешного старця —
Видбирали пшопо да яйця!
А теперь вы тыи скарбы сберайте,
Да Хмелницького еднайте.
Народные предания о жидовских откупах и мытах, вошедшие в думы, не всегда отличаются строгою точностью и верностью в подробностях, как это можно видеть из того, что названия рек, которые брали в откуп иудеи, перепутаны. Не говорим уже о том, что количество мытного сбора в одном варианте не то, какое в другом, так как оно в разных местностях могло быть не одинаково и на самом деле. Сущность от этого не утрачивается. Ясно, что в народной поэзии отразилось впечатление тягости, лежавшей на жизни народа, память об унизительном положении, в каком находился южнорусский человек под произволом зазнавшегося иудея.
Не летописцы, которых личностей нужно бывает доискиваться, чтоб определить верность их взгляда, не акты, которых подлинность и достоверность иногда бывает труднее доказать, чем им верить, — сам народ, целый народ, устами нескольких своих поколений, заявляет нам и свидетельствует, что экономические стеснения от иудеев были одною из главных причин восстания южнорусского народа, — восстания, составившего славнейшую страницу в нашей истории.
Тот же народ в своих песнопениях сообщает нам еще и о другой, более, по-видимому, духовной причине восстания. По варианту Кулиша говорится: ‘Жиды арендаторы этим не удовольствовались: они взяли в аренду все козацкие церкви в Украине. Когда, случится, козаку или мужику Бог даст дитя, то не ходи за благословением к попу, а иди к жиду-арендатору и положи ему шестак, чтобы позволил отворить церковь да окрестить ребенка. Когда какому-нибудь козаку или мужику даст Бог сочетать браком дитя свое, то не ходи к попу за благословением, а иди к жиду-арендатору да положи ему битый талер, чтобы позволил отворить церковь .да совершить бракосочетание’.
И ще ж, то жиды-рандаре на тим не перестали,
На славней Украине все козацьки церкви заорандовали.
Которому б козаку альбо мужику дав Бог дитину появити,
То не иди до попа благословиться,
А иди до жида-рандаря,
Да полож шостак, щоб позволив церкву отчинити.
Тую дитину охрестити,
И где ж то: которому-б то козаку альбо мужику дав
Бог дитину одружити,
То не иди до попа благословиться,
А пийди до жида-рандаря,
Да полож битый тарель, щоб позволив церкву отчинити,
Тую дитину одружити.
Как ни особенно возмутительным кажется для нас теперь это оскорбление религиозной святыни, но по духу этой думы можно полагать, что и оно тяжелее и чувствительнее для народа отразилось более в смысле экономического утеснения, чем собственно религиозного, и отметилось в народной песенности зауряд с другими утеснениями. Из двух вариантов думы о жидовских утеснениях только в одном оно приводится и то не после всех прочих, как бы можно было ожидать, признавая его самым невыносимым и унизительным, напротив, после описания поруганий церкви следует фраза: ‘еще этим жиды не удовольствовались’, адалее рассказывается, что жиды взяли в аренду козацкие реки в Украине. Самый способ известия об арендовании церквей и церковных треб, где читателю бросаются в глаза шестаки и битые талеры, показывает как будто, что здесь южнорусскому мужику всего чувствительнее было то, что жиды его обирали.
Касаясь начала восстания, вариант Мороза восходит к тому событию, когда Хмельницкий обращался к польскому королю, которого дума ошибочно титулует императором. Хмельницкий подал ему в руки просьбу, называемую в думе указом, а король послал в Черкасы (к Барабашу) свой указ. Хмельницкий, Чигиринский житель, реестровый козак, войсковой писарь, достал этот указ, вышел с ним на рынок и стал клич кликать всему миру таким же способом, какой придается в думе об Иване Коновченке полковнику Хвилоненку. Он созывает охотников — пивоваров, винокуров, приглашает их идти вместе с ним прогонять жидов и ляхов из Украины, обещает охотникам хоть три дня погулять по-козацки.
Як то був пан Хмелницькии житель чигиринський
Козак лейстровый, писарь вийськовый,
Як вин сее зачував, то указ писав,
Императору до рук подавав,
А император указ писав,
В Черкасы до рук отдав.
А пан Хмелницькии як того указу до рук достав,
На рынок выхожае, знамена выставляе,
Друзев панив молодцев на герец выкликае:
— ‘Друзе Панове молодце охотники вииники броварники,
Годе вам по броварнях пива варити,
По винницях горелок курити,
Годе вам по провальлях валятися!
Да идеть вы жидив да ляхив з Украины згоняти,
То будете вы собе мать хочь на три дне хорошенько
по козацьки погуляти’.
В последних словах как будто слышится ирония над судьбою той громады народа, которая, по призыву Хмельницкого, так горячо бросилась к восстанию во имя обещанного всемкозачества, а на самом деле, как последствия показали, большинство восставших трудилось только для того, чтоб одна часть из них поступила в привилегированное сословие, остальных же силою стали принуждать к пребыванию в мужичестве, оставивши им одно воспоминание, что и они каких-нибудь дня три были козаками. Впрочем, для некоторых с этим воспоминанием соединилось и кое-что вещественное: дума вслед затем поясняет нам, что эти оборвыши, которых Хмельницкий тащил к себе в войско из винокурен и оврагов, все-таки да поносили жидовские кармазины и, погулявши недолго по-козацки, успели-таки наполнить себе карманы серебряною монетой.
Як почали молодце жидив да ляхив з Украины згоняти,
То в кого не було и драной неверной кожушины,
То и той надевав жидивськи кармазины,
То вони собе хорошенько по-козацьки погуляли,
Да ще по кишенях сребне гроши мали.
Началом думы о Корсунской битве и о плене Потоцкого, по обоим вариантам ее, служит символический образ варения пива в смысле битвы Козаков с поляками. Хмельницкий взывает к козакам: ‘Друзья молодцы, братья козаки запорожцы! Подумайте хорошенько, да постарайтесь: начинайте-ко варить пиво с ляхами! Будет ляшский солод, а козацкая вода, — будут ляшские дрова, а козацкие труды’.
Ой обизветься пан Хмельницький
Отаман батько чигиринський:
Гей друзе молодце,
Братьтя козаки запорожце!
Добре знайте (у Кулиша: дбавте),
Барзо гадайте,
И з ляхами пиво варитизатирайте (у Кул. начинайте),
Лядський солод, козацька вода,
Лядськи дрова, козацьки труда.
В варианте другой думы, о жидовских откупах, по списку Мороза, встречаем подобный же символический образ, но только по отношению к несколько позднейшему событию — к битве на реке Случе.
Як почали жиды да ляхи
С паном Хмелницьким спалятися,
Щоб пополам пива наварити,
То вжеж то бували лядськи дрова,
А Хмелницького вода,
Да був жидивський ячмень,
А Хмелницького хмель,
То якь вони на речце Случи пива наварили,
Тогде Хмелницькому славу на- веки сотворили.
За этим аллегорическим воззванием Хмельницкого к своим козакам в обоих вариантах — как Максимовича, так и Кулиша — следует игривое изображение этого варения пива: вся сила впечатления сосредоточивается на рифмах, из которых одна относится к символическому образу варения пива, а другая, соответствующая первой, к поражению ляхов.
Ой за тее пиво
Зробили козаки с ляхами превеликое диво,
Ой за той-то пивный молот
Зробили козаки с ляхами превеликий колот,
Ой за той-то пивный квас —
Не одного ляха козак як бы скурвого сына за чуба потряс.
У Кулиша это все относится в Корсунской битве, происходившей между Корсуном и Стебловом:
Пид Стебловом вони солод намочили,
Ще й пива не сварили,
А вже козаки с ляхами барзо посварили,
За тую бражку
Счинили козаки с ляхами велику драчку,
За той молот
Зробили ляхи с козаками превеликий колот,
А за той незнать-якии квас
Не одного ляха козак як-бы скурвого сына за чуба стряс.
А в варианте Максимовича видно, что дума эта воспевает не только Корсунскую, но и предшествовавшую ей Желтоводскую битву, и образ варения пива относится к последней, происходившей в день Преполовения, называемый по-малорусски правою середою.
Бо на праву середу
Заняли козаки ляхив як-бы череду.
Вариант Кулиша, описывая собственно только одну Корсунскую битву, говорит, что ляхи, догадавшись, в чем дело, пустились бежать, а козаки кричали на них: ‘Ах вы ляхи, собачьи сыны! Что это вы не дожидаете, нашего пива не допиваете?!’.
Ляхи чогось догадали
Вид козакив утекали,
А козаки на ляхив нарекали:
Ой вы ляхове
Песьки сынове!
Чом вы не дожидаете,
На шого пива не допиваете?
Вслед за этим рассказывается, что козаки поймали Потоцкого и привели, связав, как барана, к своему гетману Хмельницкому
Тогде козаки ляхив догоняли,
Пана Потоцького пиймали,
Як барана связали,
Да перед Хмелницького гетьмана примчали.
В варианте Максимовича, напротив, за варением пива, которое относится, как выше было сказано, к Желтоводской битве, следует бегство поляков и жидов и плач побежденных (о чем скажем подробно ниже), а потом уже Хмельницкий приказывает козакам перекопать рвом дорогу от села Ситников до города Корсуна и поймать Потоцкого, —
Гей обозветься пан Хмелницький
Отаман батько Чигиринський:
Гей друзе молодце,
Братьтя козаки запорожце!
Добре знайте, барзо гадайте,
От села Ситникив до города Корсуна шлях канавою перекопайте,
Потоцького пиймайте,
Мене в руки подайте. —
черта, относящаяся к корсунскому делу, и притом черта исторически верная, так как действительно важнейший оборот, сделанный козаками в этой битве и давший им победу, состоял в том, что они успели в пору перекопать дорогу и вообще путь, по которому приходилось идти отступавшему перед ними польскому войску.
В обоих вариантах за пленением Потоцкого следует насмешливое обращение к нему Козаков. У Кулиша оно полнее и живее. ‘Ах ты, пан Потоцкий! Что это у тебя до сих пор ум бабий? Не умел ты проживать себе в Каменце-Подольском да есть жареного поросенка и курицу с перцем и шафраном: и теперь не сумеешь ты воевать с нами козаками да уплетать ржаную саламать с тузлуком (по объяснению Кулиша, рыбный рассол). Велю-ко я тебя лучше отдать в руки хану крымскому, чтоб научили тебя крымские нагайцы жевать сырую кобылятину.
Гей пане Потоцький,
Чом у тебе й досе розум женоцький?
Не умев ты еси в Камянце Подолським пробувати,
Печеного поросяти, курице с перцем да с шапраном уживати.
И теперь не сьумеешь ты з нами козаками воевати,
И житнй соломахи с тузлуком уплетати,
Хиба велю тебе до рук хану крымському дати,
Щоб научили тебе крымськи нагаи сырой кобылины жовати.
Бегство разбитого польского войска, по варианту Максимовича, после битвы, в день Преполовения, изображается снова так, что сила впечатления опирается на рифмах, из которых одна выражает географическую местность, чрез которую бежали поляки, а другая, соответствующая первой, признак трудности, сопровождавшей их бегство.
Бо на праву середу
Заняли козаки ляхив як-бы череду.
Ой которых гнали до Прута —
Була дориженька барзо крута,
Которых до Бузька
(Буз — город Таращ. уезда, уже ныне не существующий) —
Була дориженька барзо грузька,
А которых до Хотина —
Те бежучи попотели,
То кидали козаки ляхив в воду,
К чортовей матери на прохолоду.
В варианте Кулиша такое же описание, относясь правильнее к Корсунской битве, с подобными оборотами речи изображает более бегущих иудеев, чем поляков.
Жидове чого-сь догадались
На речку Случ текали.
Который текали до речки Случи,
Те погубили чоботы й онучи,
А который до Прута,
То була вид козакив Хмелницького дориженька барзо крута,
На речце Случи
Обломили мист идучи,
Да потопили все клейноты и все ляцьки бубны,
Который бегли до речки Росе,
Те зосталися голе й босе.
Плач польских женщин о своих погибших в бою мужьях открывается сравнением вдовства их с черною тучею, нависшею над Польшею.
Ой не чорная хмара над Полыцою встала,
Тож не одна ляшка удовою стала.
Затем выступают четыре плачущие польки, одна плачет о своем Грице, поехавшем смотреть, как будет вариться козацкое пиво, —
Ой обизветься перва пане ляшка: нема мого Гриця,
Где-сь поехав дивиться,
Як буде козацьке пиво вариться. —
другая — о своем Яне, которого козаки где-то связали, как барана,
Ой обизветься друга пане ляшка — нема мого пана Яна.
Где-сь извязали козаки, як-бы барана, —
третья — о Кардаше, которого козаки увели в свой кош, —
Озоветься друга пане ляшка: нема мого Кардаша!
Где-сь его Хмелницького козаки повели до свого коша, —
четвертая — о своем Якубе: ‘Ах, Якуб, Якуб, — говорит она по варианту Максимовича, — тебя уже во веки не будет с Желтой-Воды, с быстрого Прута!’
Ой обизветься третя пане лишка: нема мого Якуба!
Ой Якубе, Якубе!
Где-сь тебе з Жовтои-воды з быстрой речки Прута и до веку не буде! —
‘Нет моего Якуба, — говорит она по варианту Кулаша: — взяли его козаки Хмельницкого и повесили на дубе’.
Озоветься третя пане ляшка: нема мого пана Якуба!
Где-сь узяли Хмелницького козаки да либонь повесили его где-сь на дубе.
Так народ издевается над горем семейств своих пораженных утеснителей. Еще с большим злорадством тешится он над иудеями, придавая им черты растерянности и подлой трусости, постигшей их при первом ударе после прежнего, еще недавнего, нахальства. В думе о Корсунской победе выводится разом несколько иудеев с выражениями ужаса и горя. Один, сам не зная, что ему делать, хватается за бич, как будто думая защищаться таким слабым оружием, —
Обизветься первый жид Гичик,
Да й хапаеться за бичик, —
другой восклицает, что ему уже не придется быть дома на шабаше, —
Обизветься другий жид Шлема:
Ой я нак не буду на сабас дома!
(при этом дума передразнивает иудейский говор), третий, Абрам, спешит собрать свой мелочной товар, иглы, кремни, курительные трубки, все складывает в коробочку и улепетывает от Козаков, —
Ой озоветься третий жид Оврам:
У мене не великий крам,
Шпильки, голки,
Кременьня, люльки,
Так я свий крам у коробочку склав
Да козакам пятами накивав! —
четвертый с своим товарищем смотрит вдаль и видит выступающий из-за горы козацкие знамена, —
Обизветься четвертый жид Давидко:
Ой брате Лейбо, ужеж пак из-за горы козацъки корогвы видко! —
пятый по этому поводу кричит: давайте скорее уходить в Полон-ное.
Обизветься пятый жид Юдько:
Ой нумо до Полонного утекати прудко.
Всех характеристичнее и забавнее один, называемый в варианте Максимовича Юдкою, а у Кулиша Лейбою. Он с горестью и ужасом обращается к своей иудейской школе или синагоге и говорит: ‘Школа моя, школа каменная! Теперь тебя нельзя ни в пазуху взять, ни в карман спрятать! Придется тебя отдать на отхожее место козакам Хмельницкого’.
Тогде жид Лейбо бежить,
Аж живит дрижить,
Як на школу погляне,
Его сердце жидивськи зивьяне:
‘Эй школо-ж моя, школо мурована!
Теперь тебе не в пазуху взяти,
Не в кишеню сховати,
Але-ж доведеться Хмелницького козакам —
на срач на балаки покидати’.
Или по варианту Максимовича:
Ой школо-ж моя школо!
Чи тебе продати,
Чи в карман забрати?
А чи тому пану Хмелницькому,
Отаману батьку Чигиринському
На срач подаровати?
В другой думе, о которой мы уже выше упоминали и которую г. Кулиш озаглавил думою о жидовских откупах, по двум ее вариантам: Кулиша и Мороза — иудеи рисуются еще полнее. Здесь описывается их бегство и добывание козаками Полонного, куда беглецы тогда укрылись. Проносится зловещая тревога. Иудеи-арендаторы собираются на свой сейм в Белую-Церковь. ‘Что слышно в славной Украине?’ — спрашивают они, друг друга. — ‘Слышно, — говорят знающие, — проявился там у нас гетман Хмельницкий!’ — ‘Э, теперь от Белой-Церкви до славного Запорожья не так, как прежде было, везде стоит наша жидовская сторожа!’ — говорят самонадеянные арендаторы-богачи, разумея, что иудеев теперь населилось много и они через их посредство могут узнать заранее обо всем, что затевают против них русские. Но тут является наш знакомый бедняк Абрам с своим мелочным товаром, которым, по замечанию думы, одурачивал он за Днепром козацких женщин. Этот иудей лучше прочих знает народ в Украине и предупреждает зазнавшихся арендаторов: ‘Ах вы жиды, жиды-арендаторы! Только повеет ветер с Низу (т. е. из Запорожья), вся ваша жидовская сторожа погибнет’.
Жиды-рандаре у Белую-Церкву на сейм сбирались,
Один до одного стиха словами промовляли.
‘Эй жиды вы, жиды-рандаре,
Що теперь у вас на славней Украине слышно?
— Слышен, — говорять, — Теперь у нас гетман Хмелницьхий —
Як от Белой-Церкви да до самого Запорожья
Не така стоить жидивська сторожа’.
Тогде озоветься один жид Оврам:
У того був не великий крам,
Тильки шпильки да голки,
Що ходив по за Днепро да дурив козацьки женки.
— Эй жиды вы, жиди-рандаре! Як из низу тихий ветер повене,
Вся ваша жидивська сторожа погине!’
Является Хмельницкий, во святой Божий день во вторник (на Духовой неделе) отправляет в походы Козаков истреблять жидов-арендаторов, не давать на поругание христианской веры, не допускать жидовского шабаша.
Тогде ж-то як у святый божественнмй день у вивторок
Гетман Хмелницький козакив
До сходу сонця у поход выправляв,
И стиха словами промовляв:
Эй козаки вы, дети друзе,
Прошу вас, добре дбайте,
От сна вставайте,
Руський отче наш читайте,
На славну Украину прибувайте,
Жидив рандарев упень рубайте,
Кров их жидивську у поле с жовтым песком мешайте,
Веры своей християнськои у поругу не подайте,
Жидивському шабашу не пильгуйте.
Но жиды были догадливы: они бежали, Хмельницкий, прибывши в Украину, не нашел там уже ни одного иудея-арендатора.
Тогде-то Хмелницький на славну
Украину прибував,
Не одного жида не заставав.
Здесь дума, по варианту Мороза, играя рифмами, изображает, как иудеи бежали: один хватает доску, другой — ружье, третий — ось, четвертый — бич, тот — подгерсть (палку, которою прикрепляют шворень в малорусском возе), а иной просто дубину, между ними встречаем и знакомого нам иудея — мелочного торгаша: это созданный народною изобретательностью тип, которого признаки подмечены ей в бесчисленном множестве иудейских личностей в натуре, он является в народных песнях в разных положениях и под разными именами: здесь он называется Хвайдыш, он уже старик, но забыл свою старость, когда пришлось спасаться от Хмельницкого.
Который жиды шабашовали,
А котории до города Польного утекали,
— Вжеж ты, рабине Мошку, бери на виз дошку,
Ты, Срулю, бери порох да кулю,
А ты, Ицю, бери ручницю,
А ты, Гершку, бери пидгерстя,
А ты, Юсю, бери на поготове осе,
А ты, Шмулю, бери дручья да двилго,
А ты, Ицек, бери бичик,
Да будемо коня погоняти,
Да будемо от пана Хмелнйцького
До города Польного втекати.
А як був собе жид старый Хвайдыш,
Да мав собе крам: шпильки да голки,
А трете люльки,
То и той у клунки складав,
Да за ними пешки бежав,
Той старисть свою утеряв,
От пана Хмелницького утекав!
Иудеи укрылись, по варианту Кулиша, в Полонном, по варианту Мороза — в Польном городе. Местечко Полонное на Волыни было в тот год действительно сценою, истребления иудеев, но такие сцены тогда происходили и в других городах и местечках, в думе местечко Полонное или Польный город, по сродству своего названия с именем Польши, играет здесь роль идеального города, означающего вообще польский край с городами и местечками, где запирались тогда бежавшие из Украины иудеи и где козаки их истребляли. В варианте Мороза название Польный город ближе к такому значению. Хмельницкий, по словам думы, двинулся к этому городу.
По варианту Мороза, иудеи, запершись в Польном городе, посылали одного из своей братии, иудея Майорку, проведывать, далеко ли Хмельницкий, но жид Майорко сбился с толку и сам едва на третий день убежал все в тот же Польный город.
А як у Польный город убралися,
То стали жида Майорку на пидслухи высылати:
Чи ще-ж то далеко пан Хмелницький з вийском пробувае?
А жидок Майорка с глузду спав
Да ледве и сам вин третго дня до города Польного припав.
По варианту Кулиша, Хмельницкий, подступивши к Полонно-му, посылает в город собственноручное письмо и требует выдачи жидов-арендаторов, но осажденные отвечают, что лучше все погибнут, а жидов-арендаторов не выдадут.
До города Полонного прибував,
От своих рук листы писав,
У город Полонне подавав,
А в листах прописовав:
‘Ой полоняне полонянська громадо!
Коли-б вы добре дбали,
Жидив-раидарев мене до рук подали’.
Тогде-то полоняне ему отписали:
‘Папе гетьмапе Хмелницький!
Хоть будем один на одному лягати,
А не можем тобе жидив рандарев до рук подати’.
Черта историческая того времени. Подобные требования выдачи иудеев со стороны Козаков в тот роковой год бывали во многих местах и ответы получались разные: бывали случаи, когда шляхта и мещане некрепко стояли за иудеев, но случалось и иначе. По словам думы, Хмельницкий, получив отказ, в другой раз послал в город письмо и грозил горожанам пушкою-сиротою, которая должна отворить для Козаков железные ворота города.
От тогде-то Хмелницький у-другий раз листы писав,
У город Полонне подавав:
‘Эй полоняне, полонянська громадо!
Не хороша ваша рада!
Есть у мене одна пушка сирота:
Отчиняться ваши залезне широки ворота!’
Об этой пушке, кроме настоящей думы, сохранилось известие у историка козацких войск Самуила Грондского, описывая осаду Замостья Хмельницким, он рассказывает, что козаки стращали осажденных скорым привозом в козацкий стан пушки-сироты, представлявшейся орудием огромнейшего размера. В настоящей думе именно это фантастическое орудие послужило Хмельницкому для овладения Полонным или Польным городом. Когда козаки стали палить из пушки-сироты, иудеи завопили: ‘Полоняне! ах, если б вы отбили ворота, что со стороны Польши, и выпустили нас хоть бы в однех рубахах! Жили бы мы себе за Вислою, да учили бы детей своих добру, чтоб они на козацкую Украину и съискоса никогда не посматривали’.
Тогде-то у святый божественный день четверток
Хмелницький до сходу сонця уставав,
Пид город Поляное ближей прибував,
Пушку Сироту упереду постановляв,
У город Поляного гостинця подавав,
Тогде-то жиды-рандаре
Горьким голосом заволали:
— ‘Эй полоняне полонянська громадо!
Коли-б вы добре дбали,
От Польщи ворота отбивали,
Да нас за Вислу реку хочь у одних сорочках пускали!
То-б мы за речкою Вислою пробували,
Да собе детей дожидали,
Да их добрыми делами наущали,
Щоб на козацьку Украину и кривым оком не поглядали’.
Здесь, как и в других песнях, народ начертывает как для иудеев, так и для поляков границею реку Вислу, все пространство за этой рекою по направлению к Руси он считает своим, русским достоянием. Не было в Польном городе спасения иудеям, как и в действительности в то время нигде им не оказывали пощады козаки, распаленные не столько религиозным изуверством, сколько духом справедливого мщения за крайние нахальства и поругания над русским народом. Хмельницкий, взявши Полонное или иначе Польный город, дал козакам три часа с половиною времени погулять и поживиться на счет жидов-арендаторов.
Отьтогде-то козакам у городе Полонозе
Дана воля на три часа с половиною:
‘Пиите, гуляйте,
Коло жидив-рандарев собе здобу хорошу майте!’ —
а по варианту Мороза — он жидами орал, жидовками бороновал, а маленьких жидовских детей лошадьми потоптал.
До города Польного прибував,
Да старыми жидами орав,
А жидивками бороновав,
А который були мале дети,
То вин их киньми порозбивав!
Те иудеи, которым удалось убежать, проклинали своих богатых единоземцев за то, что прежде брали на Украине чрезмерные поборы по откупам и через то вооружили Козаков. ‘Вот, — говорили они, — если б ты, Мошка, брал с откупа понемногу, то мы бы себе в Украине проживали и нас козаки величали бы вельможными панами’.
Богдай ты, Мошку, счастьтя-доле не мав,
Як ты по богату на Украине откупу брав!
А як-бы ты, Мошку,
Да брав на Украине откупу по-трошку.
Так мы-б на Украине проживали,
И нас бы козаки вельможными панами величали!
При этом является опять наш знакомец, тот иудей, который в думе о Корсунской победе — в одном варианте под именем Юдька, в другом под именем Лейбы — плакал о грядущем поругании своей синагоги. И здесь он плачет о ней же, хотя называется Янкель, и не употребляет слишком резких названий предметов. ‘Не бывать нам более в тебе, наша школа богомольница! — восклицает этот иудей. — Нельзя нам тебя ни продать и получить за тебя деньги, ни в карман спрятать, — придется тебя в Украине покинуть, козаки тебя уничтожат, станут загонять в тебя свиней неопрятных’.
А як то був жид Янкель,
То вин коло школы похожае,
Да по школе плаче рыдае:
‘Школо наша, школо богомильнице!
Уже нам у тобе не бувати.
И тебе не продавати,
И за тебе грошей не брати,
И у кишеню не ховати:
Треба тебе на Украине покидати:
Да ще будуть тебе козаки уничтожати
Да ще в тебе будуть нескребене свине загоняти!’
В думе, но варианту Кулиша, козаки, взявши Полонное и овладевши достоянием иудеев, возвращаются в свою Украину и там делят свою добычу тем же способом, о каком говорится в думе о Самийле Кишке: одна часть поступила на церковь Покровскую в Сече и на Межигорского Спаса, другая пропивалась, а третья шла в дележ между козаками. И не один козак тогда просил Бога за пана Хмельницкого, за то, что сносил на себе не один жупан жидовский.
Тогде-то козаки в городе Полонозе пили-гуляли,
Здобу хорошу собе коло жидив рандарев мали.
Обратно на славну Украину прибували,
Опертом седали,
Сребло й злато на три части павали:
Первую часть на Покров сечовую
Да на Спаса Можигорського отдали,
Другу часть на меду да на оковитей горелце пропивали,
Третю часть междо собою, козаками, павали,
Тогде-то не один козак
За пана гетьмана Хмелницького Бога просив,
Що не один жидивський жупан зносив.
Вариант Мороза ведет повествование далее. Хмельницкий из Польного города направляется к реке Случи и еще раз приказывает своим козакам рубить ляхов и жидов, а притом приговаривать так: ‘Примечайте, ляхи: по ту сторону реки Случи — ваше, а по сю сторону — пана Хмельницкого’.
То пан Хмелницький,
Житель чигиринський.
То вин ночей не досыпляе,
Коло Случи речки ляхив и жидив догоняв,
Скоро догнав у вечере пизно,
И там стало дуже по улицях тесно:
И там до их прибувае,
Ще й на козакив гукае,
Да ще й словами промовляе:
Друзе, панове молодце!
До Случи речки прибувайте,
Жидив да ляхив у пень рубайте
И до их козацькими словами промовляйте:
Ото буде на той бик Случи ваше,
А по сей бик Случи буде пана Хмелницького и наше!
Река Случь при Хмельницком сделалась первым рубежом, отделявшим козацкий край от Волыни, но постоянного значения границы русского народа от Польши никогда она не имела, ни для всего этого народа, ни для самих Козаков. Да и пределы собственно козацкой земли расширялись уже в 1649 году, когда по перемирию, последовавшему на короткое время в начале этого года, границею поставлена была уже не Случь, а Горынь.
Затем в варианте Мороза, по поводу поражения ляхов и жидов на берегах Случи, повторяется тот же образ варения пива, который указан в думе о Корсунской победе. Наконец, вариант Мороза заключается тем рутинным прославлением героя дум, которое составляет финал, удобоприменимый ко всякой почти козацкой думе.
То хотя ж то був Хмелницький
Житель чигиринський,
Козак лейстровый,
Писар еийськовый,
Лыцарь добрый да й умер, —
А таки слава его козацька молодецька
Не умре не поляже!
Вникая в смысл содержания и в тон этих двух дум в их вариантах, мы легко усмотрим между ними такую связь, что обе они окажутся не только истекающими из одного источника, каким было господствовавшее настроение народного духа, но даже до некоторой степени как будто частями одного целого произведения, и эти части, от времени до времени, то распадались, то смешивались снова: это приводит нас к такому предположению, что великая, небывалая до тех пор эпоха единодушного стремления народа к одной цели отразилась и в народной поэзии соответствующими признаками единения, а песнопения о событиях того времени, слагавшиеся вслед за самыми событиями, если бы все сохранились до наших дней, вероятно, без всяких литературных натяжек с нашей стороны предстали бы перед нами цельною народною поэмою.
Наше предположение подтверждается тем, что с этими думами, по приемам и тону, очень сходны песни, относящиеся к событиям той же эпохи. Читатели могли видеть это по тем песням, которые уже приведены выше. То же представляет и песня, очень замечательная и распространенная в народе: это — песня о Пере-бийносе, под которым следует разуметь лицо, известное в письменных памятниках под именем Максима Кривоноса. По источникам последнего рода, это был из самых рьяных и задорных героев народного восстания. И в народной песне о Перебийносе к его имени примыкает вся деятельность Козаков, и песня эта может быть названа песнею о народном восстании 1648 года вообще. Причина, почему Перебийнос (иначе Максим Кривонос) стал до такой степени памятен и любезен народу, объясняется несколькими данными, которые о свойствах и характере этого человека сообщают нам современные ему письма и повествования. Видно, что это был козак в самом обширном смысле, а не в таком, в каком заявлял себя так называемый реестровый козак, который хотя и ополчался за дело всенародное и возбуждал народную толпу следовать в ряд с собою, но потом, особенно в виду неудач, становился вразрез с желанием распространить козачество на весь южнорусский народ в смысле всеобщего уравнения сословий и полной для всех одинакой свободы. Войско Перебийноса или Кривоноса преимущественно состояло не из реестровых Козаков, а из восставших хлопов — из тех, которым далеко не всем полагалось впоследствии остаться в козацком звании. Кривонос не ограничивался какими бы то ни было стародавними рубежами козацкого жительства, а разносил восстание куда только мог по южнорусской земле. Пойманные поляками его соратники под пытками показывали, что у них у всех было желание разнести это восстание до самых берегов Вислы. Кривонос безжалостно истреблял шляхту и жидов-арендаторов везде, где только заставал их среди русского коренного населения, разорял и дотла сожигал панские дворы, экономии, костлы, — все что только пахло прежним утеснительным господством ляхов над Русью, — все, что противоречило всеобщему народному желанию не видеть на Русской земле ни пана — властителя над народом, ни ксендза — представителя панской веры, ни жида — панского слуги и финансового агента панов, — никого, кроме свободного козака, независимого, равного всем соотечественникам русского человека. В ту эпоху, по народному идеалу, не могло быть иного козака, кроме православного южнорусского обывателя, и, с другой стороны, каждый православный южнорусский обыватель имел невозбранимое право быть козаком, где бы он ни жил на древле-русской земле: в черте ли, в данное время проведенной на договорной бумаге для козацких жилищ, или же за этою чертой. За таким народным идеалом шел Кривонос и недаром поляки ненавидели его более всех других козацких предводителей. Иеремия Вишневецкий, величайший противник окозачения народа, был как бы личным, непримиримым врагом Кривоноса. Сам Хмельницкий, называвший Кривоноса простаком, был им недоволен, так как Кривонос, подобно всей простонародной громаде, не хотел допускать никаких компромиссов, никаких перемирий с ляхами, преследовал одну цель — полное изгнание утеснительных элементов из среды южнорусского народа. Преследовать эту цель наравне с Кривоносом прямо, неуклонно, гетману не дозволяло его польско-шляхетское воспитание. В начале восстания Хмельницкий, нуждался в силах, потакал народному стремлению к окозачению, и в это время он был действительно народным вождем. Но слишком скоро стал он показывать, что не может понимать общественной организации иначе, как в сословном раздвоении козака от посполитого человека, так что на первого должны падать привилегии воина, а на второго — тягости мирного работника. Не все в его время из его полковников думали так же, иные на первых порах расходились во взглядах с своим гетманом. Не видим никаких оснований не только утверждать, но даже подозревать, чтобы кто-нибудь из тогдашних второстепенных предводителей восставшего народа был способнее Хмельницкого к осуществлению народных задач, но часто бывает, что иные личности пользуются в потомстве памятью и сочувствием не по силе их исторических достоинств, а по той духовной связи стремлений, какая в свое время существовала между ними и народною громадою. К таким личностям принадлежал Кривонос, на языке народных песен — Перебийнос.
Песня, о которой идет речь, напечатана у Кулиша в ‘Записках о Южной Руси’ (стр. 27) и в Сборнике Метлинского (стр. 329), известна нам она и по другим, записанным нами от народа, вариантам. Песня эта всегда начинается воззванием или приглашением поведать и послушать о том, что произошло в Украине.
Ой послухайте и поведайте,
Що на Украине повстало.
За этим следует известие, что за Дашевом (местечко Киевской губ., Липовецкого уезда), под Сорокою (в другом варианте под Сорочею могилою), пропало множество ляхов.
Що за Дашевом пид Сорокою
Множество ляхив пропало.
Перебийнос просит (вероятно, у Хмельницкого) немного себе Козаков — по одному варианту, семьсот, —
Перебийнис просить немного
Сем-сот козакив с собою, —
по другому — немного, не означая числа.
Трохи козаченькив с собою.
Он рубит ляхам головы, а остальных топит в воде.
Рубае мечем головы с плечей,
А решту топить водою!
Разное число Козаков у Перебийноса, по разным вариантам песни, — признак случайный, едва ли имеющий историческое основание, народная фантазия произвольно хочет дать своему герою меньше воинской силы, чтобы тем более поднять и возвысить его подвиг, а может быть, первоначально это в песне имело тот смысл, что у Перебийноса было немного настоящих Козаков, уже прежде считавшихся в этом звании и присланных ему гетманом. Но это не значит, что у Перебийноса было мало военной силы, так как отряд его беспрестанно наполнялся восставшими хлопами, которые отовсюду примыкали к нему, добиваясь сделаться козаками. Песня от имени Перебийноса и его соратников говорит ляхам, бросаемым в воду: ‘пейте, ляхи, из грязных луж воду, болотную воду, за то что пивали в Украине пива и вина хорошия’.
Ой пиите, ляхи, з калюжи воды,
Воды болотяныи,
А що пивали на тий Украине
Пива да вина сытныи.
Это, очевидно, намек на бражничанье польских панов в южнорусской земле. Их чрезмерная роскошь, самодурное мотовство, широкое гостеприимство для лиц своего сословия — все это падало тягостью на подвластный им русский народ. Проснувшись от долговременного рабского усыпления, этот народ со злорадством припоминает своим прежним утеснителям их свойства. В противоположность роскошной жизни панов, доведшей их до того, что за давнее питье хороших вин пришлось им теперь захлебываться в болотной воде, южнорусский раб сопоставляет свою горькую жизнь, всегда проводимую в скудости, исполненную лишений, зато закаленную в терпении, и заставляет теперь панов удивляться: как это козак с плохими средствами пропитания может их одолевать. — Чем козак питается? — ‘Питается козак рыбищем: щукою да саламатью на воде’, — говорят паны, которым песня тут же придает эпитет собачьих сынов. — Оттого-то, — продолжает песня, — козак и славен, что наелся саламати с водою. Как станет с ружьем, так сердце вянет (глядя на его жалкую фигуру), а лях все-таки умирает от одного духа козацкого.
Дивують паны песькии сыны
Що козак уживае!
Вживае козак щуку-рыбаху
Ще й соломаху з водою.
Ой по тим козак да дуже славен:
Наевся соломахи з водою,
З мушкетом стане, аж сердце въяне,
А лях от духу вмерае!
Видишь ли, лях, — поется далее, — как пан Хмельницкий поднялся вверх на жолтом песку? (намек на Желтоводскую битву, первую победу Хмельницкого). От нас, Козаков, от нас, богатырей, ни один лях не укрылся и за Вислою.
Ой бачишь, ляше, як пан Хмелницький
На Жовтим песку пидбився,
Од нас козакив, од нас юнакив
Не один ляшок не скрывся.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Семи (?) козакив добрых юнакив
И за Вислою не скрывся.
(Г. Кулиш толкует, что под этими семью козаками разумелись какие-нибудь герои эпохи Хмельницкого, особенно любимые и отличаемые народом).
Видишь ли, лях, как козак пляшет за тобою на вороном коне? Ты, лях, испугаешься, упадешь с коня, прикроешься землею.
Ой бачишь, ляше, як козак пляше
На вороним (в другом варианте: на сивим) коню за тобою!
Ты, ляше, злякнешь и с коня спаднешь,
Сам прикрыешся (в другом варианте: присыплешся) землею.
Здесь песня, очевидно, касается того панического страха, который овладел застигнутыми врасплох поляками, когда в продолжение нескольких месяцев сряду они, вместо сокрушенного под Корсуном войска, едва могли выставить другое, но такое, которое на Пилявском поле разбежалось при одном появлении мстящего врага. Уже по самую реку Случь не было в Украине ни одного поляка, ни одного иудея и песня восклицает: вот видишь, лях, по Случь все наше, по Костяную могилу.
Ой бачишь, ляше, да и по Случ наше, по Костяную могилу.
Есть ли где-нибудь такое урочище, которое носило бы название Костяной могилы — не знаем, но, кажется, здесь надобно разуметь идеальную Костяную могилу, соединяющую в себе представление о многих могилах, наполненных костьми, и выражающую совокупность жертв, принесенных за очищение южнорусской земли. Как не захотели, — продолжает песня, обращаясь к врагам, — забунтовали и утеряли Украину.
Як не схотели забунтовали да й утеряли Украину.
Здесь намек на то упорство, с каким паны сопротивлялись всему тому, что могло охранить народ южнорусский от их произвола. Но для русского народа мало того, что ‘ляхи’ потеряли Украину, — на этом одном народное восстание, видимо, не остановится. Песня произносит такое решение: нависли ляхи, нависли словно вороны на вишне: не уступим мы Польшу ляхам, пока в нас жизни есть сила.
Нависли ляхи, нависли
Як вороны на вишне…
Не попустимо ляхам Польши
Поки нашои жизности!
Но какую же это Польшу хочет народ не уступать ляхам? — Конечно, ту Польшу, которая населена южнорусским народом, сочувствующим восстанию Украины. Это та Польша, о которой говорил Хмельницкий приезжавшему к нему послом от Речи Посполитой пану Адаму Киселю, выражаясь такими словами: ‘поможет мне вся чернь по Люблин и по Краков, я не отступлюсь от ней: она верная порука наша, чтоб вы, усмиривши хлопов, не ударили на Козаков. Будет с меня Украины, Подоли, Волыни, довольно достатка в княжестве нашем русском, по Холм, по Львов, по Галич’. В это время Хмельницкий выражался перед панами вполне искренно, без тех дипломатических приемов, которые употреблял в другие разы, — говорил то, что думал и чего желал весь народ. Это самое желание и выразилось в разбираемой нами народной песне. Что русская земля названа в песне Польшею, это естественно, так как она перед тем принадлежала Польскому государству и слово Польша для южнорусского народа имело только географическое значение, а не означало тот панско-шляхетский государственный организм, против которого так усильно боролся русский народ. Козаки и окозаченные хлопы воевали не с Польшею, а с панами-ляхами. Выгнать ляхов из Польши не значило уничтожить Польшу: страна, населенная русским народом и называвшаяся Польшею по ее зависимости от Польского государства, не перестала бы еще долго, по давней привычке, называться Польшею. Далее песня заканчивается указанием, что пределом притязания на изгнание ляхов из Польши была река Висла. Ну-те, козаки, теперь скачите, беритесь в боки, — загнали мы ляхов даже за Вислу: не возвратятся к нам никогда (по другому варианту — не возвратятся и в три года.
Ну-же, козаки, ну-же у-скоки,
Поберемося в-боки:
Загнали ляхив геть аж за Вислу,
Не вернуться наколи!’
Или: — ив три роки!
За Вислою — другая Польша, настоящая ляхская Польша, до ней и до ее обитателей народу южнорусскому нет никакого дела, лишь бы тамошние ляхи оставили его навсегда в покое. Сообразно с этим народным мировоззрением Хмельницкий в той же приведенной выше своей речи к Адаму Киселю и его товарищам говорил: ‘Дойду до Вислы, стану над нею и скажу живущим далеко за нею ляхам: сидите себе, ляхи, да молчите: вашу всю знать, всех ваших князей туда загоню, а если станут за Вислою кричать, я их и там найду!’
Таким образом в этой превосходной песне высказались все заветные желания, вся политическая программа стремлений южнорусского народа в его отношениях к полякам.
В Сборнике Метлинского, кроме этой песни, помещены еще две песни о Перебийносе, которых содержание — битва с ляхами и смерть Перебийноса. К сожалению, песни эти записаны в Черноморской земле, в сбитом и, кажется, даже искаженном виде. Они смешиваются с песнями о козаке Нечае, да кроме того сюда подмешаны места из известных нам бытовых песен. В первой из этих песен о Перебийносе ляхи собираются убить Перебийноса, но он их не боится и выступает против них — совершенно так же, как в песне о Нечае. Битва Перебийноса с ляхами происходит близ Сорочей могилы и описывается такими же чертами, как битва Нечая с ляхами в песне о последнем, которую мы приведем ниже. Во второй песне о Перебийносе ляхи поймали джуру Перебийноса и стали ему крутить пальцы, допрашивая: чем можно убить Перебийноса? Джура, как видно, не вытерпел пытки и объявил врагам, что для этого надобно употребить в дело серебряную пуговицу.
Ой догнали ляхив вражих сынив да до речки Жулины,
Ой уже ляхи вражи сыны джуру уловили.
Ой стали джуре да й пальце крутити.
— Скажи, джуро, скажи малый, да чим Перебийноса вбити! —
— ‘Ой видрежте або видирвете да сребного гудзя:
То чи не вбьете, або чи не скараете мого вернаго друзя!’ —
— Ой не схотев ты мене, хлопку, хлопковати:
Будешь ты ляхам стадо наповати! —
— ‘Ой рад бы я тобе, пане Перебийносе, хлопковати,
Да угнались мы далеко за ляхами: доведеться погибати.
У Козаков было поверье, что между ними были характерники, то есть люди, знавшие таинственные средства, охраняющие от неприятельского оружия, но верилось также, что существуют средства против таких характерников. Одним из таких средств считалась серебряная пуля, вместо свинцовой, или серебряная пуговка, вложенная в ружейный ствол вместо пули. Таким характерником, очевидно, изображается и Перебийнос. Песня не говорит прямо, что он погиб от невольной измены своего джуры, а дает только подразумевать, что именно так произошло. Песня оканчивается разговором Перебийноса с своим джурою, как бы происходящим уже после погибели Перебийноса и приводимым в песне как бы для смягчения вины джуры. — ‘Не захотел ты служить мне, — говорит Перебийнос, — будешь же ты ляхам стадо поить’ (то есть дурно ляхи тебе заплатят за измену). Джура отвечает: ‘Рад бы я служить тебе, пан Перебийнос, да угнались мы чересчур за ляхами и пришлось погибать!’
В другой песне, помещенной в том же Сборнике, джура не попадается в плен к ляхам, говорится о смерти Перебийноса после выстрела из пистолета, сделанного джурою, так что, по-видимому, Перебийнос погибает от измены слуги своего. Сцена происходит близ Сорочей могилы.
Ой поедьмо, малый джуро, да на Сорочу могилу,
Отведаем, джуро малый, вражу лядську силу.
Не вспев козак Перебийнис да до могилы доехати,
Як узяв джуро, узяв малый пистоле заряжати.
Ой не вспев козак Перебийнис на могилу съездити,
Як. узяв джуро, да узяв малый да з пистолев палити.
Ой теперь же, ляхи, ой теперь же, паны, вы славы зажили,
Що неживого Перебийниса пид могилою положили.
Как ни искажены и ни перебиты эти отрывки, но они показывают, что имя Перебийноса или Кривоноса было славно в народной памяти, как имя любимого народного богатыря.
В польских исторических повествованиях XVII века рассказывается, что при осаде поляков под Збаражем, происходившей в течение летних месяцев 1649 года, русские отпускали насмешки над стесненными до крайности и терпевшими голод польскими панами. Образчики таких насмешек передаются тогдашними писателями в польских и латинских переводах. Собственно нет у нас никакой думы или песни, о которой бы ясно и несомненно можно было сказать, что она относится к этой осаде непосредственно. Но следы воспоминания об этом событии, нам кажется, можно видеть в одной песне, которая должна быть приспособленною к этому событию переделкою обрядной весенней песни. В южнорусских веснянках есть обычный мотив, что девицы насмехаются над молодцами и изображают их в комическом положении. Тем же веснянкам присущи припевы, повторяемые после известного количества стихов. В числе таких припевов, после каждых двух стихов песни, есть такой:
Выступцем
Тихо иду,
А вода по каменю,
А вода по белому
Ище тихше.
В одном из вариантов этой песни припев этот изменяется так:
Выступцем,
Пане Вишневецький,
Воеводо грецький,
Да выведи танчик
По-немецьки!
(То есть: мерным ходом, пан Вишневецкий, отважный воевода, пустись-ка в пляс по-немецки!)
Далее следует песня с повторением такого припева после каждых двух стихов: изображается, как молодцы сидели под клетушкою и облупливали собак: они поломали свои ножи и тянули зубами собачьи шкуры.
Ой що-то за хижка
Там на вырижку.
Выступцем,
Пане Вишневецький
Воеводо грецький
Да выведи танчик
По-немецьки!
Пид тою хижкою
Паничи сидели
Выступцем и проч.
Паничи сидели
Собак лупили,
Выступцем и проч.
Собак лупили,
Ножи поломали.
Выступцем и проч.
Ножи поломали,
Зубами тягали,
Выступцем,
Пане Вищневецький,
Воеводо грецький.
Да выведи танчик
По-немецьки!
Полагаем, что эта песня, но форме своей и по голосу несомненно хороводная весенняя, была в начале насмешкою над теми поляками, которые, будучи осаждены под Збаражем, дошли до такой степени голода, что ели собак, кошек, мышей, грызли зубами сапожную кожу. На это отношение нашей веснянки к збараж-ской осаде 1649 года указывает имя воеводы Вишневецкого, под которым легко узнать знаменитого князя Иеремию — героя этой осады, свирепого и лютого врага русского народа и православной веры. Есть того времени известие, что во время збаражской осады, был он ранен в ногу, и вот поэтому-то настоящая песня приглашает его пуститься в пляс по-немецки.
Заметим между прочим, что козаки и поляки в те времена называли битву танцем в переносном смысле. Южнорусские люди, участвовавшие в войне под Збаражем и издевавшиеся там над стесненными врагами, сложили эту песню, а возвратившись в свои дома, передали ее своим семьям, итак, эта песня, переходя от бабушек ко внучкам, утратила для последующих поколений свой первоначальный смысл и осталась до сих пор простою веснянкою, но сохранивши некоторые черты, которые и теперь еще могут указывать на ее происхождение. Иначе, как в веснянку, песню чисто девичью, могло попасть имя воеводы Вишневецкого с приглашением пуститься в пляс по-немецки, посреди каких-то молодцов, которым пришлось грызть зубами собачьи шкуры?
Зборовский мир, постановленный Хмельницким с польским королем Яном-Казимиром, не покончил борьбы южнорусского народа с Польшею, но еще создал новые поводы к недоразумениям и кровопролитиям. Весь южнорусский народ единодушно поднялся за свою свободу, домогаясь всеобщего уравнения под формою козачества, а по силе Зборовского договора получали желанную свободу только сорок тысяч в значении привилегированного сословия. Остальные, во время войны считавшие себя козаками, обращались в поспольство или чернь, то есть простонародие, которому тогдашние общественные условия угрожали прежним, быть может, еще и более тяжелым, порабощением. Из этого поспольства люди, не мирившиеся с своим положением, порывались в козаки, то есть на свободу. Делаться свободным в тот век в Украине значило то же, что сделаться козаком, иначе, по нашему способу выражения, стать военным человеком. Иного пути в те времена и быть < не могло, везде желавшие сбросить с себя какое бы ни было ярмо должны были браться за оружие. В Украине всякая война способствовала приобретению свободы для известного числа людей именно потому, что тогда удобнее было и льготнее людям из поспольства вступать в козачество, и существовавшим в Украине властям было тогда желательно увеличение числа военных людей, а кто только вступал в козаки, тот уже считал себя вольным человеком, по крайней мере до тех пор, пока неблагоприятные условия не вернули его силою к прежнему положению. Оттого всякая внешняя война в Украине для многих была более или менее популярным делом. Так было и в 1650 году, когда Хмельницкий двинул свои силы на Молдавию. Грубые, драчливые инстинкты естественно господствовали издавна в козачестве, как в военном обществе, рядом с другими более высокими и нравственными побуждениями, а в последнее время развивались при побратимстве с татарами и высказались ярко в этом походе. Так, по крайней мере, объясняет нам побуждения к этому походу в козацкой громаде малорусский старинный повествователь, которого правдивое сказание, дошедши до нас, получило название 'Летописи Самовидца' (стр. 16). Посполитые люди увеличивали собою козацкие силы и шли в поход с реестровыми в качестве охотного войска в видах стать вольными людьми.
Об этом-то походе сохранилась дума, известная в печати по двум вариантам: один — в Сборнике Максимовича (изд. 1849 года, стр. 71), другой — в Сборнике Метлинского (стр. 391—395).
По своему духу эта дума отклоняется от поэзии всенародной к поэзии козацкой, принимая это слово в смысле близком к военно-сословному. Здесь не то, что в прежних думах и песнях, где Хмельницкий является народным заступником, двигателем народных потребностей для всех южнорусских людей, вообще доступных и дорогих, — здесь козаки идут за своим гетманом, сами не зная зачем идут, ни с кем из них он не советуется, а они слепо ему повинуются, одному Богу предоставляют они знать, зачем любимый предводитель ведет их.
Из низу Днепра тихий ветер вее, повевае,
Вийсько козацькее у поход выступае,
Тильки Бог святый знае,
Що Хмелницький думае-гадае,
Об тим не знали не сотники,
Не отаманы куренный, не полковники,
Тильки Бог святый знае,
Що Хмелницький думае-гадае.
Недавняя слава слишком, видно, ослепила их, просвечивает уже обычный в истории пример, когда толпа, недавно оживленная единодушным порывом борьбы за свою свободу, сразу и легко становится способною попасть под деспотизм того, кто руководил ей в этой прошлой борьбе. По варианту Метлинского приводится черта, намекающая на, то, какого рода частные интересы могли тогда подвигать многих, которые тогда пошли за Хмельницким в Молдавию. ‘За ним козаки идут — как молодые пчелы гудут, у иного нет ни сабли булатной, ни пищали семипядной: тот взваливает на плечи дубину и поспешает в войско за гетманом Хмельницким’.
А ще сам з города Чигирина рушав.
За ним козаки йдуть,
Як ярая пчола гулуть,
Который козак не мае в себе
Не шабле булатной,
Не пищали семипъяднои,
Той козак кий на плечи забирае
За гетьманом Хмелницьким у охотне вийсько поспешае.
Здесь, конечно, надобно разуметь таких, которые по силе Зборовского договора не вошли в козацкое звание и теперь спешили на войну, чтоб иным путем, через вступление в охотное войско, снова сделаться козаками. За самим Хмельницким дума не знает какого-нибудь нравственного побуждения к этой войне, а набрасывает на него тот поэтический отсвет, какой в сказках и былинах Дается древним богатырям. У Хмельницкого развернулась охота к бранным подвигам, он вызывает на бой ‘Василия Молдавского’ и заранее требует от него уступок, если не захочет с ним биться. Прибывши, по варианту Максимовича, в Хотин, —
Як до Днестра прибували,
Через три перевозы переправу мали,
Сам Хмелницький наперед рушав,
До Хотии прибував,
У старшого капитана на кватире став,
До Василя Молдавського листы посылав, —
а по варианту Метлинского — в Сороку, —
Пид городом Сорокою шанце копав,
У шанцях куренем став,
И ще от своих рук листы писав,
До Василя Молдавського посылав.
Хмельницкий посылает к Василию Молдавскому требовать, по первому варианту, половину Волосчины, —
Що ты со мною будешь гадати?
Чи будешь биться,
Чи будешь мириться?
Чи на перемирье будешь приймати,
Чи славной Волосчины половину отдавати?
а по другому — волошских городов, либо же полумисков, наполненных червонцами.
Чи будешь со мною биться,
Чи мириться?
Чи городы свои волоськи уступати?
Чи червинцями полумиски сповняти?
Чи будешь гетьмана Хмелницького благаги?
По варианту Максимовича, Василий Молдавский посылает просить помощи у польского коронного гетмана Потоцкого. Дума заставляет Василия Молдавского обращаться к Потоцкому в таком точно тоне, в каком, в другой думе, говорят с этим самым Потоцким козаки после Корсунской победы. ‘Ах ты Потоцкий! Ум у тебя-то бабий! Ты хлопочешь только о дорогих напитках да о пирушках. Зачем не удерживаешь Хмельницкого? Вот уже начал он орать конскими копытами землю молдавскую и поливать молдавскою кровью’.
Василий Молдавський тее зачував,
До Потоцького листы посылав.
Словами промовляв:
Гетьмане Потоцький!
У тебе розум женоцький!
Ты за дорогими напитками, бенкетами утаняешь,
Чем ты Хмелницького не еднаешь?
Уже почав вин землю кинськими копытами орати,
Кровью молдавською поливати.
Но в варианте Метлинского Василь Молдавский, прежде своего обращения к Потоцкому, отвечает Хмельницкому отказом на богатырские запросы последнего и притом делает замечание, что приличнее было бы Хмельницкому, считая себя меньшим, покориться Василю Молдавскому, как старейшему.
Господарь волоський листы читае.
Назад отселае,
И в листах приписуе:
Пане гетмане Хмелницький,
Батю Зинов Богдане Чигиринський,
Не буду я с тобою не биться,
Не мириться,
Не городив тобе своих волоських уступати.
Не червинцями полумискив сповняти,
Не лучше б тобе покоритися меншому
Не нужли (нижли) мене тобе старшому!
Такой ответ раздражил Хмельницкого, подступает он к городу Сороке и говорит такую речь: ‘О, город, город Сорока! Не испугать тебе моих детей Козаков! Я покорю тебя, я возьму с тебя не малыя сокровища, обогащу тем свою голытьбу, стану выдавать ей месячное жалованье, каждому по битому талеру’.
…Хмелницький як сей слова зачував,
Так вин сам на доброго коня седав,
Коло города Сороки поезжав,
На город Сороку поглядав,
И ще с-тиха словами промовляв:
— Эй городе, городе Сороко!
Ще ты моим козакам детям не заполоха.
Буду я тебе доставати,
Буду я з тебе великий скарбы мати,
Свою голоту сповняти,
По битому тарелю на месяць жалованья давати. —
От-тогде-то Хмелницький як похвалився,
Так гаразд и учинив:
Город Сороку у неделю рано задобедья взяв,
На рынку обед пообедав,
К полудней године до города Сичавы припав,
Город Сичаву огнем запалив
И мечем сплюндровав.
Видно, надежда на поживу была приманкой в охотное войско неимущим, голь, как мы уже видели и прежде, отправлялась на войну как на промысел, чтобы там добычею от неприятеля поправить скудное житие свое. В предшествовавший перед тем год, 1649, южноруссы-таки достаточно поживились грабежом панского и шляхетского достояния (шарпаниною добр панских и шляхетских), но очень многое из добытого было скоро спущено с рук московским и волоским купцам, устремившимся в Украину покупать за бесценок вещи, которых значения ценить не умели продавцы. Кроме того, был большой отлив народонаселения на войну в 1649 году, и поэтому много пахотных полей оставалось не обработанными: на следующий год почувствовалась скудость и дороговизна хлеба. Не мудрено, если условия тех лет делали возможным появление голи, бросившейся за поживою в Молдавию, где Хмельницкий наделял ее на счет чужой земли. Вслед затем в думе неподробно упоминается о сожжении и разграблении Соча-вы. Тогда, по рассказу думы, сочавцы, еще не повидавши в глаза Хмельницкого, убегают в Ясы, извещают господаря о вторжении Козаков и грозят отдаться под власть иного властителя, если Василь не постоит за них. Василь едет из Яс в Хотин и оттуда посылает письмо к Потоцкому.
От-тогде-то сочавце гетьмана Хмелницького у-вичи не видали,
Усе до города Яс повтекали,
До Василя Молдавського с-тиха словами цромовляли:
Эй Василю Молдавський,
Господарю наш волоський!
Чи будешь за нас одностойно стояти,
Будем тобе голдовати,
Колиж не будешь за нас одностойно стояти,
Будем иншому пану голдовати.
От-тогде-то Василь Молдавський,
Господарь волоський,
Пару коней у колясу закладав,
До города Хотине отъезжав,
У Хвилецького копитана станцеею став,
Тогде-ж-то от своих рук листы писав,
До Ивана Потоцького кроля польского посылав.
Обращение господаря к Потоцкому в варианте Метлинского приводится образнее, чем в варианте Максимовича, который, должно быть, есть позднейшее сокращение и в нем уже многие существенные черты выпали из думы.
Щож то в вас гетьман русин
Хмелницький всю мою землю волоську обрушив,
Все мои поле копьем изъорав,
У сем моим волохам як галкам с плеч головки зняв,
Где були в поле стежки-дорижки,
Молдавськими головками повымощовав.
Где були в поле глыбоки долины,
Волоською кровию повыновнював.
Следует затем — в том же варианте Метлинского — ответ Хмельницкому от Потоцкого, которого дума называет ‘кролем’ польским (не беремся решать — ошибка ли это, или же дается ему такой титул в том смысле, в каком южноруссы в насмешку звали польских панов корольками или королевенятами). Польский коронный гетман вспоминает, как Хмельницкий когда-то победил его. Дума говорит о пятнадцати рыцарях, высланных к Жолтой Воде, которых перебил Хмельницкий. Кроме того, в думе сообщается, что трех сыновей Потоцкого Хмельницкий, взявши в плен, отдал в чневолю турецкому султану, наконец самого отца их, Потоцкого, продержал три дня прикованным к пушке.
Оттогде Иван Потоцький,
Кролю польский,
Листы читае, назад отсылае.
А в листах приписуе:
Эй Василю Молдавський
Господарю волоський,
Колиж ты хотев на своей Украине проживати,
Було-б тобе Хмелницького у-вечне часы не займа ти,
Бо дався мене гетьман Хмелницький добре гаразд знати:
У первей войне
На Жовтей Воде
Пятьнадцять моих лыцарев стречав,
Невеликий им ответ давав,
Всем як галкам с плеч головки поздиймав,
Трох сынив моих живцем узяв,
Турському салтану в подарунку одислав,
Мене Ивана Потоцького три дне на прикове край пушки держав,
А не пити мене не ести не давав.
Здесь один из многих образчиков того, как в исторических песнопениях искажаются действительные события, оставляя, однако, на себе следы правды. Гетманы польские отправили против Хмельницкого отряд, который чуть не весь был истреблен козаками при Жолтых Водах: это в думе выражается в образе высылки пятнадцати рыцарей, которых перебил Хмельницкий. Сын коронного гетмана Потоцкого, Стефан, был убит в Желтоводской битве, а сам гетман, отец его, взят в плен под Корсуном и отдан татарам. Вместо одного сына в думе явилось любимое сказочною поэзией число три, а потом их троих Хмельницкий отсылает турецкому султану. На этих вымышленных сыновей дума переносит — впрочем, в измененном виде — то, что на самом деле случилось со старым Потоцким. О приковании Потоцкого к пушке говорят и некоторые украинские летописи: факт сомнительный, хотя подобные приемы практиковались в козацкой жизни, но едва ли Хмельницкий, человек, получивший и образование, и лоск, мог позволить себе такую грубость.
Вариант Максимовича оканчивается сокращенным воспоминанием о подвигах Хмельницкого и прославлением его времени. ‘Тогда-то была честь и слава, тогда был и строй добрый в войске, не давали мы себя на посмеяние, а топтали ногами неприятеля’.
То пан Хмелницький добре учинив Польщу засмутив,
Волосчину победив,
Гетьманщину звеселив.
В-той час була честь слава,
Вийськовая справа.
Сама себе на смех не давала,
Неприятеля пид ноги топтала.
Это окончание, быть может, взято сюда из другой думы, или присоединено к думе о молдавском походе уже после кончины Богдана Хмельницкого, когда воспоминания о нем были еще очень свежи и дороги в противоположность с тем общественным расстройством, какое наступило в Украине тотчас после его смерти.
Вторая война Хмельницкого с Польшею совсем иначе кончилась для козачества, чем первая. Козаки были жестоко поражены под местечком Берестечком, и Хмельницкий принужден был заключить с поляками белоцерковский мир, по которому рубежи края, где допускалось существование козачества, ограничены были киевским воеводством вместо прежних трех воеводств: киевского, черниговского и брацлавского. Таким образом, наперекор народному стремлению распространить козачество на все южнорусские земли, остававшиеся в непосредственной власти панства и шляхетства, пришлось потерять и то, что уже по Зборовскому договору состояло во владении козацкого гетмана. Само собою разумеется, новые условия, какие возникали после белоцерковского мира, еще менее могли обещать спокойствия в будущем, чем те, которыми народ был недоволен после мира Зборовского.
Вторая война не могла уже создать в народе таких песен, какие создала первая война, — песен, в которых слышатся и восторг победы, и поругание над побежденным тираном. В песнях этой эпохи отразилась поэзия поражения. Народным героем этой эпохи представляется Нечай, лицо, известное в истории под именем брацлавского полковника Данила Нечая. Песня о поражении и смерти этого козацкого вождя распространена повсюду в западной части южнорусского края. Народ любит эту личность. Давние события сбились между собою, смешались в народной памяти, и Нечай представляется как бы главным богатырем в бывшей когда-то борьбе с ляхами. В местах, где поются о Нечае песни, составились и различные представления об этой личности: то он — верховный предводитель Козаков против ляхов, то он — соперник Хмельницкого. В местечке Берестечке, где сохранились вещественные памятники эпохи поражения Козаков, одни из местных обывателей на вопрос: что означают на их полях окопы и курганы, отвечали, что здесь когда-то бились козаки с ляхами и у Козаков был тогда главный богатырь Нечай, который здесь и погиб. Другие, там же, рассказывали, что на их полях когда-то бились друг против друга двое козацких предводителей: один — Нечай, другой — Хмельницкий.
Но как ни видоизменились в течение долгого времени прежние предания о Нечае, как ни исказилась в современных представлениях историческая действительность, а все-таки несомненно, что Нечай песен и преданий есть Данило Нечай, брацлавский полковник, погибший в битве с поляками, происходившей в феврале 1651 года в местечке Красном. Едва ли мы ошибемся, если в летописях наших отыщем причины, почему именно этот, а не другой какой-нибудь из сподвижников Хмельницкого, стал песенным народным героем этой эпохи второй войны Козаков с поляками. В 1650 году народ сильно взволновался против исполнения Зборовского договора, по которому сокращалось число Козаков сорока тысячами, а не входившие в составленный козацкий реестр предавались снова произволу панов. Нечай заступался за народ, Нечай стал на челе недовольной громады, Нечай отважно заговорил с гетманом, и Хмельницкий, который вообще не любил себе противоречий и расправлялся решительными способами со всяким, кто осмелится не слушать его повелений, должен был перенести эту оппозицию и даже, по возможности, мирволить народным стремлениям. Понятно, что такого человека, каким был Нечай, народ любил и передал свою любовь к его имени грядущим своим поколениям. Вероятно, это и было причиною, почему имя это вошло в народную поэзию. В песнях, однако, удержалось воспоминание не о его энергическом заступничестве за народ, а о его смерти в бою за народное дело. Смерть — любимый мотив козацких песен, смерть завершает подвиги и поприще героя, и чтущие его память невольно обращаются к этому грустному, но торжественному и замечательнейшему моменту славной жизни богатыря.
Нам известно множество вариантов песни о смерти Нечая. Пять их (стр, 403, под литерами: а, б, в, г, д) напечатаны в Сборнике Метлинского, два в Сборнике Максимовича, изд. 1834 г. (стр. 97—101), один в Сборнике галицких песен Вацлава из Олеска (стр. 482), один в Сборнике галицких же песен Жеготы Паули (стр. 145): оба последние соединены в собрании галицких песен, помещенном в ‘Чтениях Московского Общества Истории и Древностей’ (1863 г., ч. III, стр. 7), сверх того у нас в руках было два писанных варианта, из которых один был записан мною в Волынской губернии, другой г. Руданским в Подольской. Наконец, в издании ‘Исторических песен малорусского народа’, напечатанных в 1874 году гг. Антоновичем и Драгомановым, помещено 38 вариантов (конечно, со включением приведенных выше) этой песни, показывающих, до какой степени популярно было воспеваемое в ней лицо.
Все эти варианты замечательно сходны между собою и различаются друг от друга сравнительно большею или меньшею полнотою. Если мы сравним содержание песни с известиями о битве и смерти брацлавского полковника у современных ему дееписателей, то смело можем сказать, что мало таких песен, в которых бы отразилась до такой точности историческая действительность, как в песне о Нечае. Во всех вариантах за Нечаем удерживается один тип, один характер. Это — козак во всей полноте козацкой натуры, отважный, разгульный, беспечный и безрассудный. Свойства эти общенародные, а потому народ их легко извиняет и даже они возбуждают к герою более сочувствия. Нечай на масленице гуляет с ‘кумасею’, попивает с нею вино и не обращает внимания на предостережения, которые ему делаются.
На него внезапно нападают ляхи, он их не боится, самонадеянно пускается в битву, совершает чудеса храбрости и погибает под наплывом огромного числа неприятелей.
Первый образ в этой песне тот, что козаки обращаются к Нечаю с советом, чтоб он стерегся и убежал бы с ними.
Ой из темного лесу из Чорного гаю,
Ой крикнули козаченьки: утекай (или втекаймо) Нечаю!
(У Жеготы Паули первый стих так:
У Краснем при ставе з Зеленого гаю (географическая точность!).
‘Не бойтесь, козаки, — отвечает Нечай, — я поставил сторожу по всем путям.
Ой не бийтесь не бийтесь паны отаманы:
Я поставив стороженьку усема шляхами.
По другому варианту, он восклицает: ‘как я могу убегать отсюда и топтать ногами свою козацкую славу! У меня есть Шпак, он молодец, он мне дает знать, когда нужно убегать!’
Як я маю козак Нечай звидсель утекати,
Славу свою козацькую пид ноги топтати!
Ой е у мене Шпак, Шпак… От-той добрый хлопець,
От-той мене дае знати, коли утекати!
Этот Шпак есть то самое лицо, которое в истории Веспасияна Коховского, описывавшего своего времени события, значится под именем Шпаченка (сына Шпакова) сотника. Обстоятельство, что в песне сохранилось верно собственное имя, имевшее второстепенное участие в сообщаемом песнею событии, придает в наших глазах большую важность самому народному произведению: сохранились такие черты, которые могли только составлять принадлежность самой древней редакции, следовательно, песня мало подвергалась искажениям в последующие времена, по крайней мере в лучших своих вариантах.
Далее в песне Шпак говорит, что он не успокаивает его, Немая, насчет опасностей, что во всяком случае надобно ему быть наготове — держать коня своего под седлом, а саблю под епанчою, чтоб можно было обороняться от ляхов, когда те явятся рубить Нечая.
А я тебе, мий Нечаю, не убеспечаю,
Держи коня, держи в седле для свого звычаю.
Ой я тебе Мий Нечаю неубеспечаю,
Держи свою шабелечку да пид опанчею.
Коли прийдуть тебе ляхи, Нечаю, рубати,
Що бы ся мав, мий Нечаю, чим обороняти!
По галицким вариантам, Нечай посылает молодца проведать о ляхах, и молодец, сбегавши до Полонного, извещает, что ляхов идет сорок тысяч без единого
Седлай, седлай, малый хлопче, коня вороного,
А побежи в чисте поле — чи йде ляшкив много?
Вертаеться малый хлопець аж из Полонного,
А йде ляшкив сорок тысяч тилько без одного.
(эпическое число). Здесь Полонное — идеальная местность, как и в думе о расправе с жидами, иначе, если бы разуметь местечко Волынской губернии, носящее это название, то Нечаю незачем было посылать туда гонца на проведки при тех обстоятельствах, в каких он тогда находился.
Нечай не обращает внимания на угрожающие вести. Он ставит в городе караул, а сам идет пить мед-вино и есть щуку-рыбу к куме, называемой по одному варианту Хмельницкою, а по другому — Ведельскою, по третьему — кумой любасею, то есть кумою любезною.
Ой поставив Нечай козак да сторожу (в др. вар. три сторожи) в месте,
А сам пишов до кумоньки щуку-рыбу ести (Метл. вар: подольский).
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Козак Нечай, козак Нечай на тее не дбае,
Да с кумою, Хмелницькою, мед-вино кругляе:
Ой поставив козак Нечай да сторожу в месте,
А сам пишов до кумоньки щуки-рыбы ести.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Да с кумою любасею мед-вино кругляе.
(У Антон, и Драг., стр. 66: по с кумою Ведельскою мед-вино кружляе).
Вдруг взглядывает он в оконную форточку и видит ляхов: их там так много, как кур на рынке.
Як погляне козак Нечай у викно в кватирку,
Аж там ляшкив вражих сынив як курей по рынку.
Или:
Подивиться козак Нечай в горешню кватирку.
А вже ляхив вражих сынив повнесенько в рынку.
По варианту Метлинского, Нечаю приносят весть, что поставленная им в городе сторожа уже пропала.
Ой сев же да Нечаенко да щуки-рыбы ести,
Ох и прилетели до Нечаенка да не мудрый вести.
Ох иже ты, Нечаенко, да мед-вино кругляешь,
А вже твоей стороженьки да на месце не мае.
Нечай приказывает седлать коня и вместе с своим джурою выезжает на битву.
Ой крикнув да Нечаенко да на джуру малого:
Седлай, джуро, коня вороного, а пид мене гнедого.
Ой подтягай, да малый хлопче, да попруги истуга:
Буде на ляхив да на тих панив велика потуга.
Во всех вариантах битва изображается сходными чертами. Нечай рубит ляхов, как капусту:
Не вспев Нечай, не вспев козак на коника сести, —
Як взяв ляшкив вражих сынив на капусту секти, —
кладет их, как снопы, в четыре ряда,
Проехався козак Нечай от башты до башты,
Дай став ляшкив вражих сынив як снопики класти, —
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Обернувся козак Нечай от брямы до брямы,
Выклав ляшкив вражих сынив у чотыри лавы.
Или:
Переехав козак Нечай вид брамы до брамы,
Сколотив ляшеньками як вовк вивцями.
Сбивает с коней, как солому:
Ой проехав козак Нечай от дому до дому:
Почав класти вражих ляхив с коней, як солому.
Кровь течет рекою:
Повернувся козак Нечай на левее плече,
А вже з ляхив вражих сынив кров речками тече.
Или:
А за ним же Нечаенком кровавая речка тече.
наконец, Нечаев конь уже не может выскочить из кучи ляшских трупов и козак приходит в опасное положение от избытка собственной победы.
Повернувся козак Нечай на правую руку, —
Не выскочить Нечаев кинь из ляцького трупу.
(Варианты: галицкие, волынский, подольский).
Или:
Конь вороный сам молодый да не выскочить з трупу.
Черты эти составляют главные признаки песни о поражении Нечая, но переносятся иногда и в песни о Перебийносе, Морозен-ке, Савве Чалом, так что могут с первого взгляда показаться типическими песенными изображениями битвы вообще, но, присмотревшись внимательнее, легко заметить, что в песнях о всех личностях, кроме Нечая, черты эти являются случайно, и во многих вариантах песен об этих личностях их нет, тогда как они неизбежны во всех вариантах песни о поражении Нечая.
По варианту Метлинского, Нечай, видя за собою множество врагов, пытается бежать, а пан Потоцкий пустился за ним в погоню:
Ой бросився козак Нечай з места утекати,
За ним, за ним пан Потоцький да почав здоганяти.
Ой побит же да Нечай козак в поле на долину,
Да исхватив пан Потоцький Нечая ззаду за чуприну.
По всем другим вариантам, на самом месте боя конь Нечаев споткнулся, и в это мгновение поймал его за чуприну, по одним вариантам, пан Потоцкий, —
Ой питкнувся Нечаев кинь на малу тычину,
Пойняв его пан Потоцький с коня за чуприну, —
по другим — пан Калиновский, —
Гей ниткнувся пид Нечаем да кинь на корыню,
Добрав го ся Калиновський с верха за чуприну.
по третьим же — пан Хмелевский, —
Пимав его пан Хмелевський с заду за чуприну, —
а по галицким — какой-то неизвестный лях, называемый в песне бранною кличкой.
Пошпотався пид Нечаем коник на купинку:
Зловив ляшок скурвый сынок его за чупринку.
Схвативший за чуприну Нечая лях заговаривает с ним с издевками и сравнивает его с хмелем.
А що теперь, козак Нечай, що теперь думаешь,
Що з ляшками и с панками вийну починаешь?
Чи не ты той хмель, хмель, що по тычки вьешься?
Чи не ты той козак Нечай, що з ляшками бьешься?
Чи не ты той хмель, хмель, що у пиве граешь?
Чи не ты той козак Нечай, що ляшкив рубаешь?
Чи не ты той хмель, хмель, що у ниве киснешь?
Чи не ты той козак Нечай, що лященькив тиснешь?
Годе тобе, годе, хмелю, да по тыну виться,
Годе тобе, козак Нечай, вражий сыну, из лящками биться!
Козак Нечай, находясь уже в руках врагов, кричит своим козакам, — (У Жеготы).
Ой который козаченько буде з вас у месте:
Поклонеться моей женце несчастней невесте, —
а по галицкому варианту — своему брату, —
Гей зобачив козак Нечай свого брата в мести:
Поклонися моей женце, а своей невесце, —
чтобы передали поклон его жене: пусть выкупает, по крайней мере, его тело:
Мае вона, нехай бере сребла злота досыть,
Нехай мене выкупляе и останку просить.
Посылает также поклон матери, несчастной женщине:
Вы молоде козаченьки, чи не були в месте:
Поклонеться матусеньце несчастней невесте.
Будет она только плакать, да уже ничего не выплачет: над ее сыном вьется черный, ворон.
Нехай вона плаче да вже не выплаче,
Бо над сыном над Нечаем чорний ворон кряче.
Поляки не хотели брать ни серебра, ни золота за его тело: они изрубили его и пускали по воде.
Не хотели вражи ляхи сребла-злота брати,
А волели Нечаенка в дрибный мак ссекати.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ой не дбали вражи ляхи на козацьку вроду
Рвали тело по кусочку, пускали на воду.
Осталась только голова Нечая и катается по рынку.
Тогда козаки стали думать, где им похоронить голову козака Нечая, и говорят они: похороним ее, братцы, в церкви Св. Варвары. Приобрел ты себе, козак Нечай, великую славу! По другому варианту, козаки хоронят его на могиле и садят над ним калину.
Не за довгий довгий час за малу годинку,
Качаеться Нечаева головка по рынку.
Стали тогде козаченьки думати-гадати:
Где козаченька Нечая голову сховати.
Поховаймо, паны братце, в церкве у Варвари.
Зажив еси, козак Нечай, великой славы!
По варианту, записан. в Харьковской губ. (Антон, и Драгом., стр. 81).
Ой нумож мы премилее браття думати-гадати:
Где нам сее тело Нечаево бело где нам его поховати.
Гей зийдемось, премилее браття, на высоку могилу,
Да выкопаем, премилее браття, глыбокую яму,
Да посадим, премилее браття, червону калину,
Гей щоб зайшла лыцарськая слава на всю Украину!
Это погребение головы Нечая встречаем только в варианте, записанном нами на Волыни, и в другом, напечатанном у Метлинского. В других нет о погребении, а в одном из вариантов у Метлинского все тело убитого Нечая козаки похоронили в польском костеле.
Похоронили его тело у полськем костле,
А сами розийшлися козаченьки по своей господе.
Это, быть может, позднейшее искажение. У Максимовича после всего задаются Нечаю такие вопросы: где его вороные кони, окованные повозки, суконные и шелковые одежды? На эти вопросы следуют такого рода ответы: его вороные кони у польного гетмана, его повозки завезены в кусты верболоза под Берестечком, а его одежды забрали и истребили ляхи. Но эти стихи собственно принадлежат к другой песне, к песне о Берестечском поражении, и относятся не к Нечаю, а к Хмельницкому, имя которого здесь заменилось Нечаем, что вполне естественно, так как вообще берестечское дело приписывается в народном предании Нечаю, хотя действительного Нечая во время Берестечсксой битвы уже не было на свете.
Поражением и смертью Нечая не ограничилась память об этом козаке богатыре в произведениях народного песенного творчества. Еще в тридцатых годах текущего столетия привелось мне увидеть записанную неизвестным любителем песню о Нечае совсем иного склада и пошиба чем та, которая описывает его поражение и смерть в Красном. Через несколько времени услышал я сам из уст народа первую половину этой песни, но не с именем Нечая, а с неопределенным именем козака. Первая половина (именно та, которую слышал я в народе) изображает приезд козака к своей возлюбленной, встречу его девицею, угощение и грусть девицы, чувствующей, что козак приехал с нею прощаться перед походом.
Ой по горам по долинам,
По козацьким украинам,
Сив голубонько летае,
Собе пароньки шукае,
Ой тож Нечай похожае,
В свистелочку выгравае,
Чи мене, каже, жениться,
Чи мене, каже, журиться?
Чи мене листы писати?
Будуть мене люди знати.
Напишу я дрибне листы
Да положу за пазуху,
Кониченька оседлаю,
Кониченька вороного,
Да пид себе молодого.
Где козак дорогою
Светить месяц дибровою.
Ты, месяцю, свети ясно,
Ты, конику, бежи страшно!
Ой став месяц примеркати,
Став коничок приставати,
До дворика привертати.
Выйшла с двора миленькая,
Голубонька сивенькая:
Взяла коня за уздечку,
А милого за ручечку,
Повела коня в ставницю,
А милого у светлицю,
Дала коню вивса й сена,
А милому меду й вина,
Сама села в кинець стола,
Сама села задумала,
Каре очи зарюмала.
Чого, мила, задумала,
Каре очи зарюмала?
Ни жаль тобе вивса й сена,
Чи жаль тобе меду й вина?
Не жаль мене вивса й сена,
Не жаль мене меду й вина,
А жаль мене миленького
Голубонька сивенького.
Вторая половина (которую я не слыхал, а только читал в списке) изображает, как входят отец и мать этой девицы, оказывающейся уже прямой невестою Нечая. Родители девицы спрашивают Нечая, когда им ждать его для венчания с их дочерью. Нечай загадочно говорит, что, быть может, его поджидают к себе волны и стелят ему белую постель, и он ляжет на ней спать и станет поджидать к себе милую, но она, черноокая, не придет к нему.
Ой и выйшов старый батенько,
Ще й старая ненька..
Ой колиж тебе, наш зятеньку,
До домоньку ждати,
До домоньку ждати,
Белу постель стлати,
С донькою венчати.
Ой Бог знае, святе знають
Да що починають,
Ой Бог знае, може хвиле
Мене пиджидають…
Пиджидають Нечаенка
Постель стелють белу,
А я ляжу на их спати,
Пиджидати милу.
А я буду пиджидати,
Да й просплю до ночи,
Да й не прийдуть да до мене
Мои чорне очи.
Слова Нечая о том, что его поджидают волны, как нам кажется, по своему смыслу состоят в связи с тем местом в песне о смерти Нечая, где говорится, что ляхи рвали по кусочку его тело и бросали в воду.
По стихосложению обе половины отличны между собою и могли быть, отдельно каждая, самобытными песнями и притом козацко-бытовыми с нарицательным именем козака, заменившимся впоследствии собственным именем Нечая, потому что в народном представлении он сделался идеалом козака. Это особенно возможно предположить относительно первой половины.
В том предположении, что имя Нечая, как идеала козацкой красоты, легко заменять могло нарицательное имя козака, подкрепляет нас еще и то, что в одной песне сокол купается с орлом и спрашивает орла, не бывал ли он на Дунае, не слыхал ли про Нечая? Затем говорится, что уже три дня и три недели прошло с тех пор, как убили Нечая.
Ожил з орлом купаеться,
Сокил в орла пытаеться,
Чи був, орле, на Дунае,
Чи що чував про Нечая,
А вже три дне, три неделе
Як Нечая в войне вбили.
Следует после того вариант очень распространенной песни о том, как убитый в степи козак посылает своего коня к родным известить, что он женился, и при этом в переносном смысле вместо новобрачной изображается могила. В галицком варианте без предисловия о соколе и орле эта песня прямо относится к Нечаю.
А вже три дне, три неделе
Як Нечая в войне вбили.
Над ним коник зажурився,
Копытами в землю вбився.
Не стий, конго, надо мною,
Во я вижу верность твою.
Бежи, коню, дорогою,
Зеленою дубравою,
Як прибежишь до-домоньку,
Так ударь ты копытами
Перед нашими воротами,
Выйде отец — утешиться,
Выйде мати — засмутиться.
— Где-ж ты, коню, подев Ивана,
Мого сына твого пана? —
— ‘Нас ляшеньки догонили,
Твого сына с собов взяли.
Но ты, мати, не журися,
Взяв вин собе дружиноньку
Высокую могилоньку’.
Выше было замечено, что в народных воспоминаниях о старине битва под Берестечком приписывается то Нечаю, то Хмельницкому, но имя Нечая усвоено более Хмельницкого. В песне о Берестечской битве несколько лиц, певших эту песню, произносили имя Нечая, и только одно лицо (после нашего замечания, что вместо Нечая, вероятно, поют — Хмельницкий) согласилось с этим замечанием, так как действительно знало, что под Берестечком воевал против поляков Хмельницкий.
Выступали козаченьки з высокой горы,
Попереду козак Нечай на воронем коне.
Ступай, коню, дорогою широко ногами!
Недалеко Берестечко и орда за нами.
Стережися, пане Яне, як Жовтои Воды:
Йде на тебе сорок тысяч хорошои вроды.
Як став джура, як став малый коника седлати —
Стали пид тим кониченьком ниженьки дрижати.
Заговорить козак Нечай до коня словами:
Не доторкайсь, вражий коню, до земле ногами!
Чи не ты той хмель зеленый, що коло тычки вьешься?
Чи не ты той козак Нечай, що з ляхами бьешься?
Ой не я той хмель зеленый, по тычки не вьюся,
Ой не я той козак Нечай, з ляхами не бьюся.
А где-ж твои, Нечаенку, вороныи коне?
У гетмана Потоцького стоять на пригоне!
А где-ж твои, Нечаенку, кованый возы?
Под местечком Берестечком заточене в лозы!
Що я з вами, вражи ляхи, не по .правде бився
Як припустив коня вороного — мист мене вломився!
Эту песню слышал я не в ином каком месте, как в самом Берестечке. Некоторые стихи этой песни (в которой, без всякого сомнения, имя Нечая вставлено анахронизмом вместо имени Хмельницкого) встречаются в вариантах приведенной выше песни о поражении и смерти Нечая в Красном. Седьмой и восьмой стихи являются, хотя несколько в ином виде, одиннадцатым и двенадцатым стихами варианта песни о Нечае, помещенного в Сборнике Метлинского под знаком б.
Гей а выскочив козак Нечаенко сам коника седлати,
Гей пид кониченьком пид вороненьким стали ноженьки дрижати!
Стихи одиннадцатый и двенадцатый сходны с тридцать девятым и сороковым первого из вариантов, напечатанных у Максимовича,—
Чи не той-то хмель, хмель, що высоко вьеться!
Чи не той-то козак Нечай, що з ляшками бьеться? —
стихи пятнадцатый и восемнадцатый похожи на стихи девятнадцатый и двадцать четвертый второго варианта у Максимовича.
Ой гдеж твои, Нечаенку, кованый возы?
Пид местечком Берестечком заточене в лозы.
Ой гдеж твои, Нечаенку, вороныи коне?
У гетьмана у польного стоять на пригоне!
Ой гдеж твои, Нечаенку, сукне, блаватасы?
Гей посекли, порубали ляхи в шабельтасы!
Ясно, что две народные песни, относившиеся ко второй войне Хмельницкого против поляков: песня о поражении и смерти Нечая в Красном и песня о несчастном для Козаков сражении под Берестечком сбивались в одну, и при этом имя Хмельницкого заменялось, даже некстати, именем Нечая, — именем более любимым народом.
Есть основание отнести к Берестечскому поражению песню, записанную на Волыни и самими певцами относимую к этому событию.
Кину пером, лыну орлом, конем поверну,
А до свого отамана таки прибуду.
Чолом, чолом, наш гетьмане, чолом батьку наш!
А вже нашого товариства багацько не маш!
Ой як же вы, паны молодце, ой як вы ставали.
Ща вы свое товариство навеки втеряли?
Становились, наш гетьмане, плечем о-плече.
Ой як крикнуть вражи ляхи: у пень посечем!
Ой щож вы, паны молодце, що за здобыч мали?
Вели коня у наряде, а ляхи отняли!
Зима прийшла — хлеба нема: тож нам не хвала!
Весна прийшла, лес розвила, всех нас покрыла.
Песня эта представляет черты, напоминающие обстоятельства того времени, когда после страшного поражения, нанесенного козакам и восставшему с ними народу, остатки сражавшихся под Берестечком сходились с своими полковниками к Хмельницкому: по свидетельству польских дневников, это происходило в Паволочи. Стихи девятый и десятый о каком-то коне — непонятны, относясь к какому-то неизвестному для нас обстоятельству. Что касается до двух последних стихов этой песни, то здесь выражается печальное состояние Украины зимою после несчастной второй войны Хмельницкого против Польши, и потом поправлений народного дела весною, когда вспыхнуло опять восстание.
Самый крупный памятник эпохи после второй войны Козаков с поляками при Хмельницком — дума о состоянии Украины после Белоцерковского договора и о восстании южнорусского народа в 1652 году. Дума эта известна нам по двум вариантам: один напечатан у Кулиша в ‘Записках о Южной Руси’, другой — в Сборнике Максимовича в издании 1849 года по списку, доставленному ему г. Мурзакевичем. В подробностях есть в этих вариантах отличия, но в содержании и тоне — полное единство. Дума заключает в себе последовательно следующие предметы:
а) Угнетение южнорусского народа от польских жолнеров, последовавшее оттого, что Хмельницкий допустил в Украине квартировать польским войскам.
б) Первое столкновение Козаков с ляхами в корчме.
в) Послание Козаков к Хмельницкому с просьбою дозволить начать восстание и ответ Хмельницкого.
г) Воззвание Хмельницкого и изгнание поляков.
Дума начинается вопросом: хорошо ли сделал Хмельницкий, постановивши с ляхами договор в Белой Церкви и дозволивши им вступить в Украину, по варианту Максимовича, на четыре месяца.
Ой чи гаразд чи добре наш пан гетьман Хмелницький учинив,
Що з ляхами мостивыми панами у Белей Церкви замирив,
Да велев ляхам мостивым панам по козаках
По мужиках стацеею стояти.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ой чи добре пан Хмелницький починав
Як з Берестецького року
Всех панив-ляхив на Украину на чотыре месяце высылав.
После этого вопроса описывается народное отягощение. Хмельницкий допустил стацию. Этим именем назывался постой войска, но под понятие о стации подводились всякие повинности и поборы, налагаемые с народа в пользу войска, квартировавшего в крае, говорилось не только стоять стациею, но говорилось также — давать стацию, брать стацию. Стация был предмет в высшей степени противный народу, тем более, что польские жолнеры, под предлогом стаций, совершали над жителями крайние неистовства и нахальства, и оттого в одном варианте вместо слова стация употреблено слово кривда.
Да не велев великой стации вммышляти.
А не козаку, а не мужику жоднои кривды починати.
Обращение жолнеров с жителями под предлогом стации изображается так: когда наступил четвертый месяц, паны-ляхи стали отбирать и у Козаков, и у мужиков ключи от кладовых и сделались хозяевами над козацким и мужицким достоянием.
Стало на четвертый месяц повертати,
Стали паны-ляхи способ прибирати,
От козацьких и от мужицьких комир ключи отбирати,
Над козацьким над мужицьким добром
Господарями знахожатись.
Нахальство их пошло далее: лях отсылает хозяина на конюшню, а сам ложится с его женою.
Хозяина на конюшню отсылае,
А сам и з его жоною на подушках спочивае.
Бедный хозяин со двора через окно видит, что творится у него в доме, и с горя идет, по варианту Кулиша, в кабак, а по варианту Максимовича — в корчму пропивать последнюю безделицу, какую удалось ему перед тем приобресть.
То козак альбо мужик из конюшне прихождае,
У кватирку поглядае,
Аж лях мостивый пан
Ище з его жоною на подушках спочивае.
То вин один осьмак у кармане мае,
Пийде с тоски да с печале в кабак
Да й той прогуляв.
То вже не один козак доброго клича и лучшои руки
Один шостак розгадав,
Да й той к катовей матере в корчме прогуляв.
Но лях и там ему не дает покоя. Хочется ляху знать: что про него и про его братию говорят козаки и мужики:
То лях мостивый пан от сна уставае юлицего иде,
Казав бы як свиня нескребена по переду ухом веде,
Ище слухае, прислухае:
Чи не судить его где козак альбо мужик…
Лях, словно свинья, прикладывает свое ухо к корчме и подслушивает:
То лях до корчмы прихожае,
Як свиня ухо до корчмы прикладае.
И, вероятно, он услышал тогда что-то очень неприятное: вскочил лях в корчму и схватил козака за чуб:
А слухае лях що козак про ляхив розмовляе,
То лях у корчму вбегае и козака за чуб хватае.
Козак принимает вид смирения, наливает вина, как будто подносит ляху, вдруг ударяет его скляницею промеж глаз, хватает в свою очередь ляха за чуб и прикасается дубиною к его ребрам.
То козак козацький звычай знае,
То будто до ляха медом и оковитою горелкою припивае,
А тут ляха за чуб хватае,
И скляницею межи очи морськае,
И келепом по ребрах торкае.
Или:
То ему здаеться, що его козак медом шклянкою
Або горелки чаркою витае.
Аж его козак межи очи шклянкою шмагае.
‘Ах ляхи, вы ляхи, господа вы милостивые! Отобрали вы у нас ключи и стали хозяевами у нас в домах, уж хоть бы вы не совались-то в нашу беседу’.
Эй ляхи вы ляхи..
Мостивыи паны!
Хотяж вы от нас ключи поотбйрали.
И стали над нашими домами господарями,
Хотяж бы вы на нашу кумпанию не нахождали!
Так, по варианту Кулиша, говорит козак ляху, по варианту же Максимовича, раздраженный козак припоминает, в тоне издевки, преступные отношения ляхов к женам козацким.
Не лучше-б тобе, ляше, превражий сыну,
На Украине с козацькою женкою спати,
А нежь у корчму вхождати?
Да вжеж на Украине не одна жинка курку зготовала,
Тебе, ляха кручого сына, на ним чекала.
Дума живо переносит нас в условия изображаемого времени. Выведенный из терпения оскорблениями, насилиями и поруганиями, русский бежит в корчму, но не за тем только, чтоб там залить свое горе: корчма — обычное место сходбищ, а следовательно удобное и для совещаний и мероприятий, понятно, что насильникам ляхам корчма кажется самым опасным местом и оттого-то как ни ругаются они над порабощенным русским народом, а боятся корчмы и шпионят за толпою народа, который там собирается. Не удивительно, если и первое столкновение русских с своими утеснителями происходит в корчме. Собравшись там, русские совещаются, как им избавиться от врагов ляхов, тем временем лях их подслушивает, вбегает к ним, и тут случайно полагается начало новому народному столкновению. Вслед за этим приключением с ляхом в корчме дума сообщает, что козаки и мужики сходятся где-то между собою на совет и пишут к Хмельницкому: ‘или вели нам бежать под державу москаля, или позволь произвести великий мятеж!’ Но Хмельницкий не дозволяет им ни того, ни другого и только намеком дает им понять, что в скором будущем изменится порядок дел.
То ужиж то и козаки и мужики
У неделю рано Богу помолившись листы писали,
И в листах добре докладали,
И до пана Хмелницького у Полонне посылали.
Гей пане Хмелницький
Отамане Чигиринський
Батьку козацький!
Звели нам пид москалей утекати,
Або звели нам з ляхами великий бунт зрывати.
То Хмелницький листы читае,
До козакив словами промовляе:
Гей стийте дети,
Ладу ждете!
Не благословляю вас не пид москаля текати,
Не з ляхами великого бунта зрывати.
Так по варианту Максимовича. И нельзя не видеть, как верно здесь напечатлелась в народной поэзии сущность действительности давнего времени. Мы знаем из исторических источников, что нахальства польских жолнеров в разных местах Южной Руси вызвали отдельные вспышки восстания, кончившиеся истреблением утеснителей. Другие южноруссы, не отваживаясь подвергать свою судьбу неверному исходу борьбы, предпочитали убраться заранее из родины в южные степи Московского государства, где таким образом положено было начало Слободской Украины. Хмельницкий не одобрял ни того, ни другого, несколько храбрых его сподвижников в первых двух войнах с Польшею, и в числе их миргородский полковник Гладкий, были казнены смертью за потачку народным волнениям. Хмельницкий считал долгом благоразумной политики до поры до времени, скрепя сердце, мирволить поработителям и вместе с ними укрощать преждевременные народные движения. Сам народ понимал тогдашнее свое положение и, по варианту Кулиша, беседа южнорусского народа с козацким гетманом представляется до некоторой степени искреннею и сердечною. Дума сознает опрометчивость Козаков и сравнивает их с малыми детьми за то, что они преждевременно стали собираться, затевать восстание и обращаться к гетману с просьбою одобрить их предприятие.
Тогде козаки стали у раде як малый дети,
От своих рук листы писали,
До гетьмана Хмелницького посылали,
А в листах приписовали.
Собственно козаки не просят у гетмана помогать восстанию, а только возносят болезненные жалобы на свое горькое положение.
Пане гетьмане Хмелницький,
Батьку Зинов наш Чигиринський!
За що ты на нас такий гаев положив,
На що ты на нас такий ясыр наслав?
Уже-ж мы теперь не в чому воле не маем,
Ляхи мостивыи паны от нас ключи поотбирали,
И стали над нашими домами господарями.
И Хмельницкий, с своей стороны, не огорчает их прямым запрещением, а подает дружелюбный совет подождать немного до весны, до Светлого Воскресения, когда, Бог даст, придет весна и соберется во множестве вся голытьба.
Эй козаки дети, друзе, небожата,
Пидождете вы мало, трохи, не-багато,
Як от святой. Покровы
До Светлого тридневного Воскресения,
Як дасть Бог що прийде весна красна,
Буде наша голота рясна.
Окончание думы заключает воззвание Хмельницкого, последовавшее в 1652 году, и вслед затем — народное восстание и изгнание ляхов из Украины. Хмельницкий обращается, по-видимому, к запорожцам, так как приглашает Козаков прибывать в Украину, следовательно обращается к таким, которые находятся не в самой Украине.
Тогде-то пан Хмелницький добре дбав,
Козакив до ехид сонця в поход выпроважав,
И стиха словами промовляв:
Эй козаки, дети друзе,
Прошу вас, добре дбайте,
На славну Украину прибувайте,
Ляхив мостивых панив у пень рубайте,
Кров их лядську у поле с жовтым песком мешайте,
Веры святой християнськои у поругу не подайте.
По варианту Максимовича, сам Хмельницкий приезжает к козакам, выбирает по три и по четыре из куреня, потом следует приглашение браться за дубье да за оглобли и в ‘ночку-четвертоньку’ загонять ляхов, как кабанов.
То вжеж Хмелницький до козакив прийзжае,
Словами промовляе:
Гей нуте, дети по три по чотыре з куренев уставайте,
И до дрючкив и до оглобель хватаете,
И ляхив-панив у ничку-четвертоньку так як кабанив загоняйте!
Это, по своему смыслу, могло относиться к массе украинских мужиков, которых должны возбудить прибывшие к ним козаки. Выражение ‘ночка-четвертонька’ не вполне ясно, но, может быть, здесь какой-то недосказанный намек на батогское дело, где в июне 1652 года было истреблено огромное скопище вооруженных поляков, собравшихся против южноруссов. На том поле, где тогда были истреблены поляки, есть урочище, называемое ‘Четвертонька’.
В варианте Максимовича словами воззвания Хмельницкого выражается исполнение козаками гетманского приказа:
То уже-ж из куренев по три по чотыре вставали,
До дрючкив и до оглобель хватали,
И ляхив-панив так як кабанив у ничку-четвертеньку загоняли.
А далее изображается в комическом виде бегущий от народного мщения лях: он заползает в куст, мимо куста скачет козак и замечает, что куст чего-то дрожит, отжиревший лях лежит там и по своей толстоте представляет подобие с буком, в каком белье бучат, козак, завидя ляха, соскакивает с коня, хватает ляха за чуб и задевает его дубиною по ребрам. ‘О, лучше б мои глаза стали на затылке, — говорит несчастный лях, — чтоб я мог из-за реки Вислы глядеть назад себя в Украину’.
То уже-ж один козак лугом бежить,
Коли дивиться на кущ, аж кущ дрижить,
Коли дивиться у кущ, аж у куще лях як жлукто лежить.
То козак козацький звычай знае
Из коня вставае,
И ляха за чуб хватае,
И келепом по ребрам торкае,
То лях до козака словами промовляе.
‘Лучше-б, козурю, могли мои очи на потылице стати,
Так бы я мог из-за реки Вислы на Украину поглядати’
По варианту Кулиша, здесь — козак с ирониею припоминает врагам их волокитство за козацкими женами, то есть то, что изо всех оскорблений должно было для сердца козака отзываться всего больнее.
То козак ляха за кущом знахождае,
Келепом межи плечи наганяе,
И стиха словами промовляе:
Эй ляхи-ж вы ляхи,
Мостивыи паны.
Годе-ж вам по закущами валяться,
Пора до наших женок на опочивок идти.
Уже наши женки и подушки поперебивали,
Вас, ляхив, мостивых панив, ожидали.
Вариант Кулиша ведет повествование далее и кончается характеристическим описанием разговора Козаков с ляхами, которых они бросают в реку Вислу. Враги, прежде нахальные и высокомерные, теперь становятся кроткими, покорными, они унижаются перед козаками, называют их родными братьями, умоляют их пустить за Вислу хоть в одних рубашках. Козаки говорят им: когда-то над этой рекою козаковали наши деды и спрятали на дне этой реки большие клады. Когда найдете эти клады и поделитесь с нами, тогда мы будем с вами жить как с родными братьями. Ступайте: вам дорога одна — до самого дна!
Тогде-то ляхи козакив ридными братами узывали:
Ой козаки, ридне братце,
Коли-б вы добре дбали,
Да нас за Вислу речку хоть у в одних сорочках пускали.
Оттогде-то ляхам Бог погодив,
На речце Висле лед обломив,
Тогде козаки ляхов рятовали,
За патлы хватали,
Да ще й дале пид лед пидпихали,
И с-тиха словами промовляли:
Эй ляхи-ж вы ляхи,
Мостивыи паны!
Колись наши деды над сею речкою козаковали,
Да в сей речце скарбы поховали,
Як будете скарбы находити,
Будем з вами пополам дедити,
Тоще будем з вами за родного брата жити.
Ступаете. Тут вам дорога одна
До самого дна.
И в этой думе, как в других народных произведениях, река Висла назначается рубежом между Польшею и Русью. Козаки правый берег этой реки считают как бы наследственным достоянием русского народа и сохраняют предание о том, что их деды когда-то жили и были свободными (козаковали) на берегах Вислы. То было вековое, глубоко укоренившееся верование.
В 1653 году происходила третья война Хмельницкого с поляками. Она началась по поводу молдавских дел, в которые ввязался сын Хмельницкого Тимофей, поддерживавший своего тестя на молдавском господарстве и погибший от неприятельского оружия. За ним и сам отец гетман принял участие с татарами, своими союзниками. Поляки были на противной стороне. Осенью польский король Ян-Казимир со всеми панами Речи Посполитой был осажден козаками и татарами под Жванцем. Полякам тогда приходилось так же плохо, как под Зборовом в 1640 году, но1 они спасли себя тем, что купили у хана унизительный для себя мир, обязавшись платить ему ежегодную дань, а для Козаков обещали восстановить силу Зборовского договора, но вместе с тем дали дозволение татарам в продолжение шести недель разорять южнорусский край и уводить в неволю пленников. Это событие, происходившее в декабре 1653 года, почти совпадает с присоединением Украины к Московскому государству, и оба эти события отразились в народном воспоминании единою песнею, в ней изображается прежде горе бедной Украины: некуда ей деться, орда потоптала коньми малых детей, старых людей изрубила, а взрослых погнала в полон.
Зажурилась Украина, що негде прожити:
Вытоптала орда киньми маленький дети,
Малых потоптала, старых порубала,
А молодых середульших у полон забрала.
Или:
Зажурилась Украина що негде ся дети,
Гей вытоптала орда киньми маленькие дети,
Ой маленьких вытоптала, великих забрала,
Назад руки постягала, пид хана погнала.
Затем от лица украинца говорится, что служил он прежде пану католику, а теперь вовеки не станет ему служить, служил он также и пану бусурману, но теперь станет служить восточному царю. Песня оканчивается такою картиною: лях ходит на рынке, пожимает саблю, но козак не боится ляха, не снимает перед ним шапки. Лях берется за плеть, а козак за дубину, вот тут тебе, вражий сын, будет с душой твоей разлука!
Ой служив же я служив пану католику,
А теперь ему служити не буду до веку,
Ой служив же я служив пану бусурману,
А теперь служити стану восточному царю.
Ходить ляшок по рыночку, шабельку стискае,
Козак ляха не боитьея, шапки не снимае,
Ось ляшок до канчука, а козак до дрюка:
Теперь тобе, вражий сыну, с душею розлука!
В этом разорении южнорусского края, совершенном в 1653 году, а может быть, вообще в том дружелюбии, с каким гетман относился не раз и к крымскому хану, и постоянно к Оттоманской Порте, и находился в дружеских связях с мусульманами, надобно искать источника нерасположения к нему в народе, которое просвечивалось разом с горячею любовью и уважением. По крайней мере есть песня, где имя Хмельницкого произносится, как имя врага, а не защитника южнорусского народа. Такую песню отыскал г. Кулиш и поместил в ‘Записках о Южной Руси’ (ч. I, стр. 322).
Ой богдай Хмеля-Хмелницького
Перва куля не минула!
Що велев брати парубки й девки
И молоде молодице.
Парубки йдуть спеваючи,
А девчата рыдаючи,
А молодыи молодице
Старого Хмеля проклинаючи:
Ой богдай Хмеля Хмелницького
Перва куля не минула!
Другой вариант, очень похожий на предыдущий, был записан мною и напечатан в ‘Малорусском Сборнике’ г. Мордовцева (стр. 185).
Ой Хмеле, Хмельниченку
Учинив еси ясу,
И меж панами великую трусу!
Богдай тебе, Хмельниченку, перва куля не минула,
Що велев орде брати девки й молодице,
Парубки йдуть гукаючи, а девчата спеваючи,
А молоде молодице старого Хмеля проклинають:
Богдай тебе, Хмельниченку, перва куля не минула!
Третий вариант, очень отличный от двух предыдущих, записан был покойным Аф. Вас. Маркевичем и напечатан в ‘Сборнике исторических песен’ Антоновича и Драгоманова (ч. 2, стр. 116).
Выйди, Василю, на могилу,
Поглянь, Василю, на Украину,
Що Хмелницького вийсько йде,
Що все парубочки да девочки,
Да бесчастныи удовички.
Парубочки йдуть — у дудочки грають,
А девочки йдуть — песне спевають,
А удовички йдуть — силно рыдають,
Да Хмелницького проклинають:
Богдан того Хмелницького перва куля не минула,
А другая устрелила,
У серденько уцелила!
По всем трем вариантан произносится проклятие Хмельницкому: по второму из приведенных вариантов за то, что велел орде забирать в полон девок и молодых женщин, а, в первом из этих вариантов хотя собственно не говорится, что Хмельницкий велел их забирать именно орде, но г. Кулиш сообщает, что Кондрат Тарануха, проговоривший ему эту песню, как отрывок какой-то большой, им уже позабытой, объяснил, что, по. сохранившемуся народному преданию, Хмельницкий отдавал народ в ясыр татарам и песня эта однозначительна по своему смыслу с таким преданием. В третьем же варианте, где нет помина об орде и о забирании народа, проклятие на Хмельницкого исходит исключительно от одних вдов: из всего народа недовольны гетманом только женщины, оставшиеся вдовами после своих мужей, сложивших головы в продолжительной борьбе с поляками.
Последнее произведение народного творчества об эпохе Хмельницкого это дума о смерти гетмана, известная в двух вариантах, из которых один был напечатан в Сборниках Максимовича (1834 г., стр. 44—47, и 1849 г., стр. 78—81), другой в Сборнике Метлииского (стр. 395—399). Оба варианта в подробностях изложения довольно отличны, но единая основа показывается сразу.
‘Запечалился седой гетман Хмельницкий. Нет при нем ни сотников, ни полковников. Приходит ему время умирать’. Так начинается дума. Хмельницкий приказывает своему писарю Выговскому (переделанному в Луговского) писать универсальные листы, рассылать по полкам и сотням и созывать на раду старшин.
Зажурилася Хмельницького седая голова,
Що при ему не сотникив, не полковникив нема.
Час приходить умерати,
Некому порады дати.
Покликне вин на Ивана Луговського
Писаря вийськового:
Иван Луговський,
Писарь вийськовый!
Скорейше бежи,
Да листы пиши,
Щоб сотники, полковники до мене прибували,
Хоть мало порады давали.
По варианту Метлинского место, где был сбор созываемых на раду, названо Загребельною могилой.
До Загребельной могилы прибували.
Проходили праздники один за другим: прошла Пасха, прошли Вознесение, Духова Неделя, дни Петра и Павла, Ильи Пророка, — козаки не увидали своего гетмана. И вот, собравшись на раду, порешили они идти в Суботово, местопребывание Хмельницкого. Он им (вероятно, еще прежде) хвалился устроить там ярмарок на день Спаса Преображения.
Хвалився пан гетман Хмельницький,
Батю Зинов Богдану Чигиринський,
У городе Суботове
На Спаса Преображение ярмарок закликати.
Козаки пришли оттуда в Суботово, увидали Хмельницкого, воткнули в землю свои копья, сняли с себя шапки и отдавали низкий поклон своему гетману, спрашивая, что ему от них нужно.
До города Суботова прибували,
Хмельницького стречали,
Штыхы в суходил встромляли,
Шлики с себе скидали:
Хмельницькому низький поклон отдали.
Пане гетьмане Хмельницький,
Батю Зинов наш Чигвринський,
На що ты нас потребуешь?
Хмельницкий объявляет, что он стал стар, болезнен, уже не в силах гетманствовать и велит им учинить выбор нового гетмана из своей среды. Козаки отвечают, что не хотят выбирать, а желают, чтоб он им указал.
Прошу вас, добре дбайте,
Собе гетмана наставляйте!
Вже я час от часу хорею,
Междо вами гетьмановати не здоею,
То велю я вам междо собою козака на гетманство оберати,
Буде междо вами гетмановати,
Вам козацьки порядки давати.
Тогде-то козаки с-тиха словами промовляли:
Пане гетьмане Хмельницький,
Батю Зинов наш Чигиринський!
Не можем мы сами междо собою козаками гетьмана обибрати,
А жолаем от вашои милости послыхати.
Хмельницкий указал им на Выговского. Козаки заметили, что этот человек живет близко с ляхами, будет держаться их стороны, а Козаков начнет ставить ни во что.
Есть у мене Иван Луговський,
Который у мене дванадцать лет за джуру пробував,
Все мои козацьки звычаи пизнав,
Буде междо вами козаками гетмановати,
Буде вам козацьки порядки давати.
Тогде-то козаки стиха словами промовляли:
Пане гетьмане Хмельницький
Батю Зинов наш Лигиринський,
Не хочем мы Ивана Луговського:
Иван Луговський близько ляхив мостивых панив живе,
Буде з ляхами мостивыми панами накладати,
Буде нас козакив за-не-вищо мати.
Хмельницкий указал им на Павла Тетеренка. Но и того не захотели козаки. Хмельницкий спрашивает, кого же хотят они? Козаки объявили, что желают сына Хмельницкого Юраска, названного в думе по варианту Метлинского Еврахом.
Тогде-то Хмельницький стиха словами промовляе:
— ‘Эй козаки, дети, друзе!
Коли вы не хочете Ивана Луговського,
Есть у мене Павел Тетеренко’.
— Не хочем мы Павла Тетеренка. —
— ‘Дак скажеть, — говорить, — кого вы жолаете?’
— Мы, кажуть, жолаем Евраха Хмельниченка.
Таким образом излагается это дело в думе по варианту Метлинского, который вообще позднейшей редакции и отзывается чересчур уже простонародным тоном, сложившись уже в то время, когда дума могла быть достоянием исключительно простонародия. В варианте Максимовича чувствуется как-то более старая редакция, проникнутая козацким тоном.
По варианту Максимовича, Хмельницкий еще не давая козакам приглашения к выбору гетмана, по своему усмотрению прямо указывает сразу на четырех полковников, годных, по его мнению, быть допущенными к выбору: Антона Волочая Киевского, Грицька Костыря Миргородского, Хвилона Чичая Кропивянского и Мартина Пушкаря Полтавского.
Коли хочете, панове, Антона Волочая киевського,
Або Грицька Костыря миргородського,
Або Хвилона Чичая кропивянського,
Або Мартина Пушкаря полтавського.
Кроме полтавского полковника, которым тогда действительно был Мартин Пушкарь, прозвища остальных совсем не те, какие носили известные нам полковники тех полков, о которых в думе упоминается. Но крещеные имена их были именно те, что и здесь в думе. Так киевским полковником был Жданович, по имени Антон, миргородским — Лесницкий, по имени Григорий, кропивян-ским — Джеджалий, по имени Филон. Максимович очень удачно объяснил, что в думе удержаны не официальные, значащиеся по всем тогдашним документам, а народные прозвища этих лиц, так как обыкновенно у малоруссов мимо официального или документального прозвища человеку дается еще какая-нибудь народная, иначе — уличная, кличка и по такой кличке человек бывает более известен, чем по своему родовому документальному прозвищу. Козаки отвергают всех четырех лиц, предложенных гетманом, и объявляют желание избрать его сына Юрася.
А хочем мы сына твоего Юруся молодого,
Козака лейстрового,
Хмельницкий представляет, что он еще молод, не знает козацких обычаев.
Вин, Панове молодце, молодый розум мае,
Звычаеев козацьких не знае.
Но козаки отвечают, что будут держать около него старых людей, которые будут его наставлять, сами обещаются оказывать ему уважение и вспоминать о своем батьке, старом гетмане.
Будем мы старых людей биля его держати,
Будуть вони его научати,
Будем мы его добре поважати,
Тебе, батька нашого гетьмана, вспоминати.
Хмельницкий, услышавши это, очень обрадовался, кланялся седою головою, проливал слезы. Вскоре потом, — говорит далее дума, — он заболел еще тяжелее, со всеми прощался и отдал душу милосердому Богу.
То Хмелницькии тее зачував,
Великую радость мав,
Седою головою поклон отдавав,
Слезы проливав.
Скоро писля того ще й гирш Хмелышцький занемогав,
Опрощенье со всеми брав,
Милосердому Богу душу отдав.
По варианту Метлинского, козаки кладут бунчук и булаву, возводят сына Хмельницкого в гетманское достоинство, палят из пищалей, поздравляют нового гетмана.
…Бунчук, булаву положили,
Еврася Хмельниченка на гетманство настановили.
Тогде из разных пищаль погримали,
Хмельниченка гетьманом поздоровляли.
По варианту Метлинского, Хмельницкий посылает своего сына на Ташлык и приказывает ему: если он там не будет долго гулять, то застанет отца в живых, а иначе — не застанет. ‘Еврась’ долго гулял на реке Ташлыке и не застал отца в живых.
Оттогде Хмельницький як благословение сынове сдав
Так и в домтэтправився и сказав ему:
Гледиж, говорить, сыну мий,
Як будешь немного Ташлыком рекою гуляти,
На бубны, на цуромки выгравати,
Так будешь отця живого заставати!
А як будешь много Ташлыком рекою гуляти,
На бубны цуромки выгравати,
Так не будешь отця живого заставати!
Тогдеж Еврась, гетьман молодый,
Ташлыком рекою довго гуляв,
На бубны цуромки выгравав,
До дому приезжав,
И отця живого не заставав.
В своей основе это исторически верно, по крайней мере, Хмельницкий отправил сына на Ташлык в находившийся там козацкий обоз (‘Летопись Самов.’ издания 1847 г., стр. 27. — ‘Летопись Грабянки, стр. 152).
Погребение Хмельницкого, по варианту Метлинского, происходит где-то на высокой горе, в Штомыном дворе, и сопровождается теми приемами, какие обыкновенно приводятся в думах при описании козака, умершего в степи.
Тогде-то велев у Штомыном дворе
На высокой горе
Гроб копати.
Тогдеж-то козаки штыхами суходил копали,
Шлыками землю выносили,
Хмельницького похоронили,
Из розних пищаль подзвонили,
По Хмельницькому похорон счинили.
Поэтичнее и правдивее оно изображено по варианту Максимовича отрицательным сравнением туч и ветров с козацкою скорбью об умершем гетмане.
Не чорныи тучи ясне сонце заступали,
Не буйный ветры в темнем лузе бушовали: —
Козаки Хмельницького ховали,
Батька свого оплакали.
По обоим вариантам дума, сообщивши о смерти и погребении Богдана Хмельницкого, заглядывает в дальнейшие страницы истории. По варианту Метлинского, козаки почитали гетманом сына Богданова только до тех пор, пока слышали над собою старую голову Хмельницкого, но когда не стало последнего, они сказали ему. не идет тебе гетмановать над нами козаками, а идет тебе наши козацкие курени подметать.
…Козаки поки старую голову Хмельницького зачували,
Поты и Еврася Хмельниченка за гетьмана почитали,
А як не стали старой головы Хмельницького зачувати,
Не стали и Еврася Хмельниченка за гетьмана почитати.
Эй Еврасю Хмельниченку, гетьмане молодый!
Не подобало-б тобе над нами, козаками, гетьмановати,
А подобало-б тобе наши козацьки курене пидметати.
По варианту Максимовича, после Хмельницкого полтора года держал булаву ‘Луговский’, т. е. Выговский, а потом сотники и полковники, собравшись, избрали гетманом Юруся Хмельниченка, и козаки произносили желание, чтобы дал им Бог жить при молодом гетмане, как жили при старом, вкушать от него хлеб-соль, разорять города турецкие, добывать рыцарской славы козац-кому войску.
Не багато Луговський гетьмановав,
Пивтора года булаву держав.
Скоро сотники, полковники прибували,
Юруся Хмельниченка гетьманом поставляли.
‘Дай Боже, — козаки промовляли, —
За гетьмана молодого
Жити як за старого
Хлеба-соле его вживати,
Города турецьки плюндровати,
Славы лыцарсьтва козацькому вийську доставати.
И по тому и по другому варианту дума верна здесь истории: вариант Метлинского касается более раннего, вариант Максимовича — несколько более позднего времени. Действительно, козацкие старшины, угождая старику Богдану, дали ему слово возвести на гетманское достоинство его сына, но тотчас после кончины Богдана избрали Выговского, а в 1569 году, когда Выговский, отпавши от царя, соединился с поляками, отступились от него и избрали гетманом Юрия Хмельницкого.
Мы рассмотрели весь находившийся в нашем распоряжении запас памятников народной песенности, относящийся к эпохе Богдана Хмельницкого. Многое, без сомнения, унесено потоком времени еще тогда, когда наука не оценивала важности простонародных поэтических произведений и никому не являлась охота их записывать и предавать печати. Но было бы слишком самонадеянно утверждать, что этнография уже исчерпала всю народную сокровищницу в этом отношении, вероятно, в крае, населенном южноруссами, найдется не один уголок, в котором случайно собиратель народных памятников услышит неизвестную еще нам какую-нибудь старинную песню или думу о событиях славной эпохи Хмельницкого.

Б. После Хмельницкого.

Руина. — Чайка. — Перепелка. — Песня о Дорошенке. — Возобновление козачества в правобережной Украине. — Абазин. — Палей. — Палей и Мазепа. — Палей в Сибири. — Палей под Полтавой. — Орлик. — Цимбаленко и Швайка. — Гайдамаччина. — Лес Чута. — Лебеденко. — Пани Марусенька. — Левенцы. — Восстание Верлана. — Савва Чалый. — Битва под Солопковцами. — Медведь. — Пятигоры. — Сотник Харько Жаботинский. — Максим Залезняк. — Гонта. — У майская резня. — Усмирение Гайдамаков. — Казнь Гонты. — Швачка. — Пан Каневский староста и Бондаривна. — Панщина. — Песни о страдании народа под гнетом крепостного права у польских панов. — Песни об уничтожении крепостничества.

Эпоха Богдана Хмельницкого не окончила завязавшейся на живот и на смерть борьбы южнорусского народа с Польшею. Возникла и велась эта борьба за свободу южнорусского народа, а свобода не была достигнута вполне, следовательно, и вражда к полякам не могла прекратиться. В самой той части южнорусского края, который Богдан Хмельницкий успел уже освободить от польского господства и присоединить к русскому миру, возникли пререкания и недоразумения с московскою властью, и поляки по смерти Богдана Хмельницкого успели воспользоваться этим обстоятельством, чтобы образовать партию, которую можно было бы обманом отвлечь от Москвы к Польше. Отсюда отпадение Выговского и Юрия Хмельницкого. Но партия, поддавшаяся обману, состояла только из козацких старшин, да и тех большая часть недолго оставалась в обольщении, народная же масса не пошла за ними, и новые посягательства поляков на подчинение себе Украины встречены были единодушным энергическим отпором. При гетмане Брюховецком на правой стороне Днепра разлилось горячее и широкое восстание народа против поляков, но оно не могло иметь желанного успеха без руководящей главы и почти без поддержки со стороны московской. Поляки все-таки не одолели этого восстания собственными силами, им пособила московская политика, решившаяся уступить Польше обратно весь правый берег Днепра. В этом духе постановлено было Андрусовское перемирие на 13 лет, и в продолжение этого срока предполагалось заключить окончательный мир между Польшею и Московским государством. Всем малороссиянам от мала до велика ничего не могло быть противнее этого договора, так как договор этот стоял ребром против национального сознания своего единства и крепкой принадлежности к русскому миру. Вот пролетела разрушительною бурею десятилетняя эпоха Дорошенка. Ни за что не соглашаясь воротиться под ненавистное польское иго, не находя уже более ни опоры, ни даже надежды на опору от московского правительства, украинский народ правой стороны Днепра был отдан своим гетманом под верховное господство турецкого султана, Украина подверглась опустошениям, и жители ее, убегая от господства и католических панов и мусульманских деспотов, уходили громадными толпами на левый берег Днепра искать нового отечества в землях, управляемых единым под солнцем православным монархом. Сам Дорошенко, после напрасных метаний во все стороны, отдался безусловно на милость того же монарха. Турки, не желая выпустить из-под своего господства Украины, выставили в звании своего сына славного Богдана Юрия Хмельницкого, но и это не удалось им: народ продолжает усерднее бежать из правобережной Украины в Московское государство и, наконец, вся правобережная Украина совершенно пустеет. Мы не в состоянии решить: до какой степени в произведениях народного песенного творчества отпечатлелась эта эпоха Руины, как она называется в современных ей актах и в народной памяти. Есть множество южнорусских песен, в которых говорится о переселении в чужую сторону, о грустном житье на чужой стороне, о тоске по оставленной родине, есть даже такие, где говорится о бегстве в Украину, —
Покинь батька, покинь матер, покинь всю худобу,
Иди с нами козаками на Украину на слободу.
На Украине всего много — и паши и браги,
Не стоять там вражи ляхи козацькии враги,
На Украине суха рыба из шапраном,
Будешь жити из козаком як ис паном,
А у Польщи суха рыба из водою,
Будешь жити с вражим ляхом, як с бедою! —
о житье в Украине чужой, —
Ой гаю мий гаю, гаю зелененький!
Що на тобе, гаю, ветроньку не мае?
Ветроньку не мае, гильля не колыше,
Брат до сестрице часто листы пише,
Сестро моя, сестро, сестро Украинко!
Чи привыкла, сестро, на Украине житий.
Ой брате мий, брате, треба привыкати:
От роду далеко неким наказати!
(при этом может разуметься слободская Украина, главный притон переселенцев с правого берега Днепра), но будет слишком смело относить такие бытовые песни к какому-нибудь определенному историческому моменту. Гораздо с большим правом позволим себе отнести к эпохе ‘Руины’ повсеместно распространенную песню о чайке, — песню, в которой под аллегорическим образом птицы ‘чайки’ (по-великорусски — пиголица) изображается Украина: так, по крайней мере, издавна понимали и так теперь понимают смысл этой песни все малороссияне. Бедная ‘чайка’ вывела при большой дороге детей и боится за них: приближается время жатвы, и жнецы могут забрать их. Не знает бедная птица, что с собой делать: утопиться ли или броситься с горы и убиться.
Ой беда чайце, чайце небозе,
Що вывела детки при битей дорозе.
Киги! киги! злетевши в гору,
Прийшлось втопиться в Чорному морю!
Жито поспело, приспело дело,
Идуть женце жати, деток заберати!
Киги! киги! злетевши в гору,
Прийшлось втопиться в Чорному морю!
Ой дети, дети! Где вас подети?
Чи мене втопиться, чи с горы убиться?
Киги! киги! Злетевши в гору,
Прийшлось втопиться в Чорному морю!
Чайку теснят две птицы: кулик и бугай (выпь), первый хватает ее за хохольчик, другой грозит согнуть ее в дугу за то, что она кричит, первого она проклинает, второму она жалобно объясняет, что нельзя ей не кричать, потому что у ней маленькие дети, а она их мать.
И кулик чайку, взяв за чу байку,
Чайка кигиче: згинь ты, куличе!
Киги! киги! злетевши в гору,
Прийшлось втопиться в Чорному морю!
И бугай: бугу! гне чайку в дугу,
Не кричи, чайко, бо буде тяжко!
Киги! киги! и проч.
Як не кричати, як не летати:
Детки маленьки, а я их мати!
Киги! киги! и проч.
Нельзя не согласиться со всеобщим толкованием, что под этими двумя птицами разумелись два государства, спорившие за Украину — Польша и Московское государство, с первой у ней нет и не может быть ничего общего — и она ей отвечает проклятием, другой — она только жалуется, хотя и другая поступает с ней не очень дружелюбно, но она против ней не смеет стать враждебно. Есть еще иная также аллегорическая песня ‘перепелка’: маленькая птичка эта вылетает рано, еще до света, и ее предостерегают, что она выколет себе глаза в темноте.
Перепелочка, мала невеличка.
Не вылетай рано по-ночи,
Перепелка говорит, что у нее маленькие детки, нужно им найти корм.
Повыколюешь на былиночку очи.
Ой як мене рано в поле не летети.
Треба годовати маленький дети.
Тогда детки перепелята говорят матери: не печалься о нас, мы подрастем и разлетимся! Будет нас много и по горам и по долинам, будет нас много по чужим украинам.
Не журися матенко нами,
Пидростемо, розлетемося сами.
Буде нас, мати, по горах по долинах,
Буде нас, мати, по чужих украинах.
И здесь в перепелке, как и в чайке, видят аллегорический образ Украины, которая до рассвета слишком рано, когда еще везде темно, выступает в свет — то есть на историческое поприще, как привыкли мы выражаться в наше время. Ее дети заранее говорят, что они разойдутся, расселятся, что и произошло с южнорусским народом, который, вынужденный в эпоху ‘Руины’ покидать свои древние жилища на правом берегу Днепра, все двигался переселениями своими к востоку, пока, наконец, его колонии (слободы) очутились вблизи Тихого океана на берегах Усури.
Из произведений песенного творчества, прямо относящихся к эпохе Руины с именами тогдашних исторических деятелей, мы укажем на песню о Дорошенке, которую мы привели выше, и где излагается печальная эпоха Руины.
После ‘Руины’ и окончательного выхода жителей с правого берега в мирных договорах России с Турциею и Польшею постановлено было правобережной Украине оставаться навсегда впусте. Но не все можно привести в дело из того, что можно писать на бумаге. Украина правого берега скоро стала снова заселяться. Польский король Ян Собеский, поставивший себе задачею войну с турками, видел для этой цели полезность козацкой силы и в 1684 году издал универсал о возобновлении козачества, предоставляя ему украинские пустыни для заселения. Универсал этот, утвержденный в следующем году сеймом, произвел волнение в южнорусском народе, жившем в областях, принадлежавших Польше, и в крае, поступившем под власть московского государя. Народ бежал в пустыни правобережные отовсюду, хотя малороссийские гетманы левого берега Украины, Самойлович и преемник его Мазепа, по воле верховного московского правительства, употребляли суровые и жестокие меры против беглецов. В правобережной Украине явились козацкие полки и над ними полковники: Самусь, Искра, Абазин и славный своего времени богатырь — Палей. Разом с возобновлением козачества возобновилась прежняя вражда южноруссов с поляками. Палей основался в городе Хвастове, бывшей некогда маетности киевского католического епископа, и устроил из беглецов многочисленный козацкий полк, расположенный жительством в территории бывшего белоцерковского полка. Так как Палей с своим полком находился вблизи Полесья и Волыни, где сохранялось господство польской шляхты, то его полк более других стал вести борьбу с поляками. Козаки беспрестанно нападали на панские и шляхетские имения, изгоняли поляков и жидов, обращали местности в козачества и, таким образом, расширяли пределы козацкой области. Более десяти лет велась такая борьба, поддерживаемая и другими полковниками в новозаселявшейся Украине, борьба, явно задавшаяся целью освобождения южнорусского народа от польского господства. Несколько раз Палей обращался к московскому правительству с молениями взять под свою опеку правобережных Козаков и присоединить их область к левобережной Украине, но царь Петр постоянно отказывал ему, не желая вступать в неприязненные отношения к Польше. По смерти польского короля Яна Собеского, в царствование преемника его Августа II, в 1699 году сеймового конституциею уничтожалось козачество и от всех правобережных Козаков требовалось: либо добровольно поступить под власть панов и старост, либо уходить из края. Паны являлись с вооруженными командами, с ними стали наезжать ненавистные южнорусскому народу иудеи арендаторы.
Это произвело решительное всеобщее восстание в 1702 году. Главным деятелем в нем с южнорусской стороны был все тот же Палей. Его пособниками были полковники: Самусь в Богуславе, Искра в Корсуне, Абазин в Немирове и другие полковники в подольских городах. Везде по Украине козаки стали избивать польские хоругви, пришедшие в край для водворения польского порядка, и рассылать воззвания к крестьянам, призывая их подниматься против своих владельцев. Провозглашалась конечная цель: освобождение всего народа и изгнание ляхов из Украины навсегда.
Вспыхнуло разом крестьянское восстание около Каменца, Летичева, Межибожа, Бара, на Волыни около Константинова, Луцка… Вооруженные шайки нападали на панские дворы, костелы, истребляли шляхту, ксендзов и жидов, отрубали им руки и ноги, насиловали женщин и девиц шляхетского звания, другие поселяне забирали с собою семьи свои, сожигали собственные хаты и спешили переходить в Украину, в козаки, по призыву козацких полковников. Полякам нелегко было в скором времени погасить это восстание: войско польское было занято военными действиями против шведов, так как король Август II, в союзе с Петром, объявил тогда войну Карлу XII-му. Потому-то первые попытки усмирить южноруссов кончились неудачею. 16 октября 1702 года польское войско, состоявшее из шляхетского ополчения воеводств подольского и волынского, под начальством Потоцких, было разбито козаками под Бердичевом. Но в следующую затем зиму поляки поправились. Коронный польный гетман Сенявский рассеял одну за другою крестьянские шайки, выгнал Самуся и Абазина из Немирова, вступил в Браславщину и, преследуя Абазина, осадил его в Ладыжине, Абазин с двумя тысячами восставшего народа защищался отчаянно, потерял три четверти своих сил и наконец, сам взят был в плен.
Тогда началась расправа: множество подолян с полковниками Дубиною и Скоричем успели уйти в Молдавию, жители городов и сел, участвовавшие в восстании, были осуждены поляками на безжалостное истребление и свирепые кары. По предложению Иосифа Потоцкого, как свидетельствует современный польский историк Отвиновский, всем крестьянам, кого только из них подозревали в участии в восстании, резали левое ухо и, если верить означенному историку, таким образом было тогда заклеймено до 70 000 народа (Otwinowski, sir. 42). Затем все оставшиеся крестьяне подольского и волынского воеводств были обложены поборами и работами, а у тех, которые участвовали в бывшем восстании, отнимали весь скот на прокормление войску. Сам Абазин был посажен на кол.
Почему именно Абазин, который не был, однако, главным двигателем этого восстания, как можно заключать из современных актов, является в народной поэзии один, как герой этой эпохи, объяснить трудно по неимению памятников, которые бы вводили нас в подробности тогдашних событий и всех бытовых условий. Быть может, этому содействовал трагический конец его. Песня об Абазине напечатана в числе галицких песен в Чтениях Московского Общества Истории и Древностей (1863 г. ч. III, стр. 13). Она начинается как бы любовною песнью: женщина, тоскует о своем милом, чернобровом Абазине, козак пишет к ней, что воротится к ней через пять недель с половиною, но его возлюбленная не перестает изнывать от тоски.
Ой закурила затопила сырыми дровами,
Ой не машь мого Абазина с чорными бровами,
Ой у поле ветер дыше, былину колыше,
Козаченько до милой штыри листы пише!
Ой не тужи, моя мила, в тугу не вдавайся,
За пившести неделеньки мене сподевайся.
Видить ме ся козаченьку, в тугу не вдаюся,
Против тебе выходжаю, без ветру валюся.
Коло гаю походжаю, гаю не рубаю,
А в Вербивце пробуваю милого не маю.
Затем описывается, как Абазин едет на гнедом кони, подъезжает к Ладыжину, преследуемый ляхами. Дано знать козаку Палеенку, чтоб шел на выручку, но Палеенко не подоспел и пришлось козакам погибать.
Ой спускалися козаченьки з высокой горы,
На переде Абазин да на гнедом коне,
Ой ступай ступай, гнедый коню, прудкою ступою,
Гей не далеко в Ладыжине ляшеньки за мною!
Ой вдарено в Белой Церкви з ручной гарматы,
Щобы ехав Палеенко козак рятовати,
Ой не выезджав Палеенко козак рятовати,
Гей прийшлося козаченькам марне погибати.
Ой здыбалися козаченьки в Ладыжине в лесе,
Не еден там козаченько головою звесив!
Уже в этой части песни в описании съезда Козаков с горы и в обращении Абазина к своему коню заметно сходство с песнею о Берестечском деле, приписываемом Нечаю. Далее еще более проявляется это сходство, показывающее, что ходившие в народе образы из песни о Нечае целиком вошли в новосоставленную песню об Абазине.
Ой не встиг же Абазин на коника всести,
Поглянеся назад себе, — повно ляхив в месте.
Ой то тобе, Абазине, вид ляхов заплата,
Серед рынку в Немирове головонька знята.
Ой вдарився Абазин в кулю головою,
Ой вжеж мене, не бувати з детьми и з жоною.
Те же вопросы о его жене, вороных конях, возах, одеждах и прочая, подобные же ответы.
— А гдеж твоя, Абазин, Базишиха пане?
— Пид местечком Берестечком з усема ляхами.
— Ой гдеж твои, Абазине, вороныи коне?
‘Ой у месте Берестечку в куны на припоне.
— Ой гдеж твои, Абазине, оковане вози?
‘Под местечком Берестечком заточене в лозы,
— Ой где твои, Абазине, сукне едамашки?
‘Ой побрали вражи ляхи паннам на запаски…
— Ой где твои, Абазине, писаный скрыне?
‘Ой побрали вражи ляхи, що пасали свине’.
Сразу определить можно, что песня эта сложилась тогда, когда уже гений народного творчества руководствовался прежними старыми образцами.
Восстание народа было подавлено, но не уничтожено. Палей овладел Белою-Церковью и ни за что не хотел оставить ее вновь полякам. Самусь в Богуславе, Искра в Корсуне укрепляли свои городки, расширяли область козацкого владения и выжидали времени, чтоб снова, вместе с Палеем, подняться за освобождение Украины от польской власти. Душою народного движения был постоянно Палей. Этот человек был родом из Борзны и назывался Семен Гурко. Прозвище Палей дано было ему запорожцами. Палей по-малорусски значит зажигатель. Получивши хорошее по тому времени воспитание, может быть, в киевской коллегии, Гурко служил козаком в нежинском полку, там женился, овдовел и потом отправился в Запорожье. Это было приблизительно в начале шестидесятых годов XVII века, так как известно, что в 1677 году у него была уже взрослая дочь, вышедшая за Танского. При короле Яне Собеском Палей вступил в королевскую службу, участвовал в войнах против турок и татар, сделался предводителем охочего полка Козаков и установился, как сказано выше, в Хвастове. Там женился он ‘а второй жене, которая была вдова, сестра какого-то Саввы, и от первого мужа имела сына, и брат ее Савва и сын Семашко были ревностными пособниками Палея во все время его деятельности. Палей преследовал неуклонно одну цель: заселить снова опустелую Украину и сделать ее свободною от господства поляков. Территория, занятая им, быстро населялась приходившими отовсюду малоруссами, охочий полк его возрастал числом Козаков и становился все более и более опасным для поляков. Подчиненные чрезвычайно любили начальника. Палей во всей Украине обеих сторон Днепра приобрел в народе и славу и любовь именно за то, что был верен народному идеалу, стремился к такой цели, которая для всех малоруссов от мала до велика давно уже стала заветною задачею политического бытия — освободить южнорусский народ от власти всякого панства, в какой бы форме оно ни укрылось, и утвердить в нем вольный козацкий строй под верховной властью единого русского православного монарха. Того желали все малоруссы уже давно, но не желали того в Москве. Палей беспрестанно обращался к царю Петру, умоляя принять под свою царскую руку правобережную Украину и поверить ее управлению малороссийского гетмана. О том же посылали прошения Самусь и Искра. На все такие мольбы от царя давался беспрестанно один и тот же отказ. Этого мало. Поляки, занятые войною со шведами, не могли обратить достаточно военной силы для уничтожения Палея и обращались к парю Петру с просьбою оказать им с своей стороны содействие к подавлению мятежа в Украине, и царь Петр по такой просьбе давал Палею приказание сдать полякам присвоенную им Белую-Церковь, не допускать своих Козаков причинять разорения польским панам и шляхетству в Полесье, на Волыне и в подольском воеводстве, оставаться в повиновении королю Августу и поставленным от него властям. Палей. не слушал царя, отделывался от исполнения царской воли разными отговорками и проволочками. Между тем, в Польше произошел государственный раскол. Карл XII, победивши короля Августа, образовал в Польше противную последнему партию, которая. при живом короле избрала в короли другое лицо — познанского воеводу Станислава Лещинского. Тогда все польское шляхетство разбилось на два враждебные стана.
Одни поляки стояли за короля Августа, другие за короля Станислава и, по обычному польскому легкомыслию, многие по нескольку раз перебегали то к тому, то к другому, меняя свою присягу и убеждения. Гетман Мазепа не любил втайне Палея уже по разности принципов, которых держались тот и другой: Мазепа, по своему воспитанию, впечатлениям юности, привычкам и составившимся убеждениям, был весь душою поляк и пан, Палей — истинный козак, неумолимый враг всякого поляка и пана. Мазепа, зная, как усиливалась в народе любовь к Палею, считал его для себя и опасным соперником в будущем. Сначала Мазепа относился в своих писаниях, посылаемых в Москву, очень дружелюбно и сочувственно о Палее, потом изображал его беспросыпным пьяницею, способным, под влиянием винных паров, на всякое безрассудство, наконец, сообщал, что Палей сближается с Любомирскими, которые тогда сделались сторонниками Станислава Лещинского. Московское правительство дало Мазепе приказание найти, по своему усмотрению, способ захватить Палея и отдать под караул. Мазепа, на своем военном пути на Волынь, куда шел с войском по царскому указу в июле 1704 года, пригласил к себе в стан под Бердичевом Палея, арестовал его вместе с его пасынком Семашком, взял потом Белую Церковь, назначил вместо Палея полковником другое лицо (некоего Омельченка) и отправил Палея и Семашку в Батурин. Там их держали некоторое время в тюрьме, потом передали русским властям. Палей был сослан в Енисейск.
Уже не первый раз Семен Палей был в неволе. Еще несколько лет назад поляки каким-то обманом схватили его и заслали в Мариенбург (Лет. Граб., стр. 240. Симоновск. кр. опис. о козацк. малор. народе, стр. 118). Но Палею удалось уйти из заточения (в летоп. Грабянки: по доволном сидении, на нарочно подведенного коня, в кайданах спадши к своему войску прибег). В истории Руссов (стр. 189) рассказывается, как козаки выручили своего полковника из заточения: они снарядили большой воловий обоз и наложили на возы товары, покрыв их кожами, а между товаром на возах под слоем шерсти и кож спрятано было триста молодцов. Подойдя к городу Мариенбургу, они упросили дозволения ввезти обоз в город, а для пастбища волам наняли городское ноле под городом. Когда наступила ночь, скрытые в фурах козаки вышли, пробрались в замок, схватили привратников, освободили Палея и увезли с собою. Погоня их поймать не успела. Приписываемая неправильно архиепископу Конисскому История Руссов до того преисполнена ошибками и выдумками, что известия, сообщаемые ей только одною, не могут иметь никакого значения, но здесь представляются данные, побуждающие нас догадываться, что сказание это о Палее не совершенно измышлено фантазиею автора, а в основании своем заимствовано из народного предания. Есть у нас песня, записанная из уст народа в Каневском уезде Киевской губернии, там описывается сходное событие, отнесенное к городу Щущыну (?). Какой-то бурлак ночью созывает молодцов, народ мастеровой (т. е. искусный), приглашает приобресть какой-то широкий лист (т. е. проездную грамоту), взять полтораста и семь возов, полтораста пар волов, посадить на них по семи молодцов, на каждом восьмом возе — погонялу, на каждом девятом — кухаря, а на каждом десятом сторожею и так ехать в Щущын на базар. ‘Вот, как мы станем в темных улицах — прийдет к нам купец молодой и станет спрашивать: какой такой дорогой товар в ваших возах? У нас куницы, лисицы и черные соболи. Как откроется рогожа — а там добрые молодцы.
Крикнув на хлопцев бурлака в ночи:
Гей сберайтеся, братьтя, на усе народ майстровый,
Ой закупимо мы, братьтя, да широкий лист набольший,
Зробимо, братьтя, пивтораста семь возив,
Закупимо мы, братьтя, пивтораста пар волив,
Да ‘як посадимо, братьтя, по семь молодцев,
А на восьмому для поганяночка,
По девьятому за-для-куховарочка,
По десятому за-для осторожности.
Поедемо, братьтя, у Щущын на базар,
А як станем, братьтя, все по темным улицам,
Прийде ик нам славный купец молодый!
— Гей що в ваших возах да за товар доргий? —
‘У нас кунице, да лисице, да чорныи соболе!’
Як открыв рогожу, аж там добре молодце.
Конечно, так как имя Палея здесь не упоминается, то мы не считаем себя вправе признавать несомненным принадлежность этой песни к событию с Палеем, но, тем не менее, всякий увидит, что песня эта, всего вероятнее, могла сложиться на основании такого события, ставшего народною легендою.
Гораздо резче и вернее отразилось в произведениях народного песенного творчества второе взятие Палея в неволю, совершенное Мазепою. Песня об этом довольно распространена в разных вариантах, мало имеющих между собою существенной разницы. Думает Мазепа: как бы ему зазвать Семена Палея к себе на пирушку, — просит его на чашу вина, Палей смекает, что Мазепа хочет его сгубить, отказывается и укоряет его прямо в коварстве.
Ой не знав, не знав проклятый
Мазепа як Палея зазвати.
Ой став же став проклятый
Мазепа на бенкет запрошати.
— Ой прошу тебе, Семене Палею, по чаши вина пити. —
‘Брешешь, брешешь, вражий сыну, хочешь мене згубити.
Мазепа в другой раз зовет его — на охоту, уверяет, что с ним не сделается ничего дурного. Палей на этот раз поддается, едет к Мазепе и едва сходит с коня, как Мазепа угощает его медом и вином.
— Ой приедь, приедь, Семене Палею, на охоту до мене,
— Ой не буде тобе, Семене Палею, кривды от мене,
Ой приехав Палей Семен да став з коня вставати,
Став его пес Мазепа медом-вином частовати.
Во время пирушки один из собеседников, Максим Искра, тайно предупреждает Палея, что Мазепа что-то недоброе затеял.
А там Максим Искра сидит про Мазепу добре знае,
Палееве Семенове оттак промовляе:
Ой годе, Семене Палею, в Мазепы вина пити,
Ой хоче Мазепа проклятый тебе вбити!
Семен Палей пьет-гуляет и уж склоняет голову, а в это время чура (иначе джура) Мазепы готовит на него кандалы. Семен Палей упился до того, что свалился с ног. Тогда Мазепа приказывает своим слугам заковать его и везти в тюрьму, а сам пишет к царю, что Семен Палей изменник, хочет отступить от царя, рубить московских людей с тем, чтоб самому ему царствовать в столице. Палей, сидя в темнице, возглашает, что проклятый Мазепа лжет, сам он сносится со шведами.
Ой пье Палей пье Семен да головоньку клонить,
А Мазепин чура Палею Семену кайданы готовить.
Ой пье Палей ой пье Семен да из ниг извалився,
Дуже тому гетьман Мазепа стоя звеселився.
Ой як крикне проклятый Мазепа на свои гайдуки:
Ой визьметь Палея Семена да у тесне руки!
Ой як крикне пес Мазепа проклятый на свои лейтары.
Ой визьметь Палея Семена да залийте в кайданы!
Ой залили Семена Палея у тугии скрипице,
Да вкинули Семена Палея в темнии темнице,
Не дав гетьман Палею Семену ни ести ни пити,
Докиль не выслав проклятый Мазепа на столицию листы,
Оттож тебе, промовляе, царю: есть Палей изменник.
— Вин тебе хоче вже отступати, в пень Москву рубати,
— А сам хоче вже на столице царем царевати.
Ой щож мовить да Палей Семен сидючи у темнице:
‘Бреше, бреше пес проклятый Мазепа в листах на столице’.
Ой хмелю-ж мий хмелю зелененький чом головок не складаешь?
Ой либонь ты, проклятый Мазепа, из шведом накладаешь!
Ой хмелю-ж мий хмелю зелененький час из тычины до долу!
Не пускай, Семене Палею, тих шведив до дому!
Из многих вариантов этой песни мы привели ее здесь по двум: один напечатан в Полтавских губернских Ведомостях за 1860 г. в No 14—15. Другой, записанный в селе Суботове Чигиринского уезда, похож на предыдущий, нигде не был нанечатан.
Народ не покинул своею любовью Палея и в ссылке. Сложилась песня о его пребывании в Сибири. ‘Высоко восходит солнце, низко заходит, где-то наш Семен Палей бродит в Сибири’.
Высоко сонце сходить, низенько ложиться,
Ой гдесь-то пан Семен Палей тепера журиться?
Высоко сонце сходить, низенько заходить,
Ой где-сь то пан Семей Палей по Сибиру бродить?
Так начинается эта поэтическая песня. Далее описывается, как Палей подзывает к себе своего верного чуру по имени Стоуся, и собирается идти в часовню — молиться Богу, он чувствует себя усталым, дряхлым от старости, ему нужно молиться, чтобы Бог помиловал его душу грешную. Чура надевает на него серый кафтан, (свиту) и дает ему в руки еловую ветвь. Семен Палей идет молиться Богу и не знает, что ему делать: молиться или тосковать.
Ой чуро мий чуро, мий верный Стоусю,
Ой ходемо до каплице, Богу помолюся!
Ой Богове помолюся, святым поклонюся,
Зледащев я понурый, стареньким сдаюся,
Стареньким сдаюся, молитися мушу,
Хай милуе Милостивый мою грешну душу!
Ой натягнув ему чура да серую свиту,
Да дав ему в руки еловую вету.
Пийшов пан Палей Семен Богове молиться,
Не то Богове молиться, а не то журиться.
Вот он ворочается домой, садится в шатре, берет в руки бандуру. Отчего песня помещает сосланного в Сибирь Палея в шатре — указать мы не беремся: может быть, это вошло в песню по рутинной привычке изображать козака в шатре, как в принадлежности боевой жизни. Но бандура в давние времена не была, как теперь, исключительным достоянием певцов ходячих да еще к тому слепых. Тогда всякий молодец-козак, умевший владеть струнами, возил с собою бандуру для собственного утешения, и с помощью этого народного музыкального инструмента слагались героические песни рыцарей. Палей, как видно, был поэт-творец: он поет песню, совершенно подходящую к его положению, — песню, исполненную философского размышления: беда жить в свете, тот, заложивши свою душу, украшает себе золотым шитьем кафтан, а другой в Сибири, словно в дремучем лесу, слоняется бесприютным и одиноким’.
Прийшов пан Палей до дому да й сев у намете,
На бандурце выгравае: лихо жити в свете!
Той, душу заклавши, свиту, бач, гаптуе,
А той по Сибиру, мов в лузе, лубуе!
Сосланному Палею не довелось угаснуть в Сибирских снежных пустынях, как многим его землякам, прежде него туда отправленным. Мазепа отступил от царя, передался шведам. Тогда вспомнил царь о Палее, приказал освободить его и возвратить в Украину. Это была одна из немногих уцелевших жертв коварства малороссийских старшин и московской непроницательности. Царь вспомнил тогда и о несчастном Самойловиче, но уже не было в живых ни его самого, ни потомков его мужеского пола. Палей прибыл в царское войско и, по известию украинских летописцев, участвовал в полтавской битве, хотя он был уже так немощен, что без поддержки не мог сесть на коня, однако своим присутствием и речами ободрял своих земляков, воевавших вместе с русским войском против шведов и мазепинцев. Народная фантазия в своих изустных легендах и отчасти в песнях дает большое значение этому участию и самую судьбу Палея расцвечивает чудесными вымыслами. ‘Палей сидел в заточении, замурованным в стене, куда его запровадил через клевету (брехню) Мазепа, замышлявший поднять войну против царя. Когда швед осадил Полтаву, царь Петр искал такого богатыря, который бы мог отстоять Полтаву. Царю указали на Палея. Царь не знал даже, что Палей жив на свете и приказал представить его перед свою особу. Вывели Палея из тюрьмы. Он был так стар и дряхл, что весь трясся. Покормили, попоили Палея дня три, стал он входить в силу. Царь велел ему достать наилучшего коня. Но не могли достать подходящего Палею коня, пока он не увидал жида, который вез бочку воды на кляче. Эта кляча, худая и заморенная, был прежний боевой конь Палея, белой масти. Ты бел, а я сед, сказал Палей коню, — послужим же белому царю! Сел он на своего коня и поехал к неприятельскому войску. Обладал Палей таким даром, что будет ездить промежду чужим войском и никто его не увидит, а на кого он кинет взгляд, тот его взгляда не выдержит. Видит Палей: сидит Мазепа со шведом, по одним вариантам, в шатре, по другим — на вершине какого-то каменного здания, и пьют себе чай или обедают. Палей зарядил серебряной пулею ружье, выстрелил и попал в сосуд, из которого хлебал чай или ел какое-то кушанье Мазепа. Тотчас догадался Мазепа, что это Палей явился. На Мазепу напал страх и сообщился всем его приверженцам и всему шведскому войску. Царские неприятели пустились бежать в такой суматохе, что сами своих убивали. По другим вариантам, проклятый Мазепа не бежал, а тотчас выпил яд, который при себе носил, и от действия отравы тут же, на том месте, где сидел, пропал, а Палей приказал палками, не тратя зарядов, прогнать неприятельские силы. Был Палей ‘знатник’, но не волшебством, а чином ангельским далась ему та вещая наука — ‘по божому’. Легенда эта ходит в устах народа в очень разнообразных вариантах, и некоторые варианты были напечатаны в Записках о Южной Руси Кулиша (ч. I, стр. 115—128) и в сборнике Малорусских преданий и рассказов Драгоманова (стр. 201—208). Из этой приведенной нами легенды видно ясно, что народная фантазия приписала Палею Полтавскую победу над Мазепою и его союзниками. Сообразно тому, он является таким же богатырем-победителем и в думе, напечатанной у Максимовича в издании 1849 года. Собирались — говорится в этой думе — в городе Лебедине (где, действительно, находилась главная царская квартира во время вторжения шведов в Малороссию) цари и князи, и порешили воротить Семена Палея из Сибири, —
Да Семена Палея з Сибиру на Москву высылали, —
куда заслал его проклятый Мазепа, который безвинно сгубил еще Кочубея и Искру.
Начинав тее проклятый Мазепа,
Як Искру и Кочубея безневинно сам з сего света зогнав,
Семена Палея на Сибирь завдав.
В великом посту, с наступлением весенней погоды прибыл Семен Палей к Белому парю в столицу, и радость была великому государю от приезда такого великого рыцаря.
Скоро то став Семен Палей, великим постом,
Весняною погодою до Белого царя на столицу прибувати,
То свет праиедный государь великую радисть мае,
Що до себе великого лыцаря Семена Палея у-госте сподевае.
Но если радость была царю, то беда грозила Мазепе. Стал он говорить шведскому королю: шведский король, благодетель найяснейший, мой государь! Доставать ли нам Полтаву или уходить из-под Полтавы? Москва недаром нас кругом обступила, У Семена Палея хоть немногочисленно охотное войско, только оно таково, что одна сотня будет гнать и рубить наших тысячу и задаст нам, великим господам, большого страха’. Король Шведский на это сказал: ‘безумная у тебя голова, Мазепа! Разве у меня войско не вооруженное? Могу я рубить, крошить московские силы. Не зарекаюсь побывать и на столице белаго царя’.
То Мазепа тогде як почув,
Що его проклятого Мазепу лихо догоняе,
До короля шведського таки речи промовляе:
‘Королю шведський добродею, найяснейший мий пане!
Чи будем мы бильше города Полтавы доставати,
Чи будем з пид города з пид Полтавы утекати?
Бо не дурно Москва стала нас кругом оступати!
Бо у Семена Палея ,хочь и не великое вийско охотнее,
Тильтки одна сотня буде нашу тысячу гнати и рубати,
Буде нам великим панам великий страх задавати!’
То король шведский те зачувае,
Словами промовляе:
— Мазепо безумная глава! Чи у мене вийсько не збройне?
Чи у мене вийсько не.панцырне?
Да я ще тую Москву могу секти и рубати,
Ще не зарекаюсь у Белого царя на столице побувати.
Но когда в день Николая Чудотворца Семен Палей прибыл под Полтаву вместе с Борисом Петровичем Шереметевым, стал король шведский с Мазепою тайно уходить, попытавшись, однако, в последний раз, может быть, для сокрытия своего побега, завязать с царским войском битву.
Скоро став Семен Палей на святого отца Миколая з Шереметом
Борисом Петровичом пид Полтаву прибувати,
То став король шведський из Мазепою тайно утекати,
На царських людей ударяти,
Много царських людей побивати.
Далее говорится о том, будто в Батурине они, неприятели, истребляли мужчин и женщин, жгли церкви, топтали ногами священные вещи, потом плоты изготовили и убегали на другой берег Днепра.
А у городе Батурине мужикив да женок у пень секли да рубали,
Церкви палили, святыи иконы пид ноги топтали:
Плиты справляли.
На той бик Днепра утекали.
Здесь в думе — анахронизм: взятие и разорение Батурина совершено ранее, и не шведами, а русскими, под начальством Меншикова, в отмщение за то, что Батурин держался Мазепы. Далее в думе говорится, что Семен Палей неприятелей под Полтавой побивает и разметывает их, как мякину.
Он прибывает к Днепру и видит: на противоположном берегу ходит король шведский с Мазепою, Палей размахивает саблею и кричит Мазепе через реку: ‘помоли за меня Бога, Мазепа, что я тебя не догнал, не изрубил тебя или не задал тебе живьем навечно в каторгу!’
То Семен Палей пид Полтаву прибувае,
Сече й рубае, на все стороны як полову метае,
До Днепра прибувае, на той бок Днепра поглядае,
Що король шведський з Мазепою на тим боце Днепра похожае,
То вин мечем махае,
Словами промовляе:
— Помоли ты, Мазепо, за мене Бога, що я тебе не догнав,
Альбо-б посек, альбо порубав,
Альбо живцем на вечну каторгу отдав! —
Дума оканчивается сожалением о том, что земля христианская наполнилась тоскою и печалью, что родные не помышляют о своих родных и прославлением Семена Палея за его победу над шведами.
Земле, земле христиансько!
Егда ты була смутками и печалями наполнена,
Не знала, где родина об родине помышляе! —
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дай Боже честь и хвалу свет праведному государю!
Дай Семену Палею, превеликому пану,
Що не дав Шведу христиан на поталу!
Итак, по народному воззрению, вся слава полтавской победы приписывается Палею, который, таким образом, сделался каким-то мифическим богатырем, олицетворяющим в своей личности всю силу целого народа. То же воззрение высказывается и в песне о том же событии, в которой говорится: ‘еще хмель, хмель зеленый не взвился по тычине, а уж Палей под Полтавою побился со шведом, еще хмель, хмель зеленый не склонил головок, а уже Палей Семен под Полтавою побил шведов. Крикнул, крикнул король шведский, стоя на пушке: Бежим, бежим, Мазепа, с полтавского поля. И быстро тогда бежали шведы по лесам, по терновникам. А чтоб они не дождали больше биться с козаками’.
Да ще хмелю, хмелю, да ще зелененький по тычине не звився,
А вже Палей пид Полтавою из шведом побився,
Да ще хмелю, хмелю, да ще зелененький головок не схилив,
А вже Палей пид Полтавою дай Шведив побив!
Тогда крикне, крикне ясный король Шведський на гармате стоя:
Утекаймо, Мазепо, з Полтавського поля!
Тогда швидко, швидко шведы утекали лугами да тернами, —
Богдай вони не диждались биться с козаками.
Отчего же возникла такая любовь малорусского народа к этому Палею? Оттого, что на правобережной Украине он явился главным проводником идеи восстановления козачества и возобновления борьбы с ненавистными ляхами за освобождение от их власти всего южнорусского православного народа, а это была идея заветная и для всего народного бытия.
После своего возвращения на родину Палей стал опять в своем полку полковником вместо смененного тогда Омельченка, родственника Мазепы, хотя и не приставшего к восстанию гетмана против царя. Как только уселся Палей в своей Хвастовщине, так немедленно принялся за прежнее, стал рассылать своих Козаков в Полесье и волновать крестьян против польских панов, по его призыву крестьяне волостей Горностайпольской, Козаровской, Бородянской отказались работать своим владельцам и давать им поборы, а Палей записал их в компут своего козацкого полка. Шляхта киевского воеводства жаловалась на Козаков Палея, что они врываются в шляхетские владения за реку Ирпень, а в- январе 1710 года обращалась к королю и к князю Меншикову с просьбою удержать полковника Палея от покушений на шляхетские маетности и запретить ему расставлять Козаков в житомирском и овручском поветах. Но старик, уже немощный, недолго мог вести свое заветное дело. В начале 1711 года уже его не стало на свете.
Тотчас по смерти Палея в правобережной Украине произошло смутное событие, отразившееся в народных песнях. Это было покушение Филиппа Орлика, бывшего генерального писаря при Мазепе, а по смерти последнего, избранного в звание гетмана небольшим числом Козаков, ушедших с Мазепою в Турцию. В марте 1711 года ворвался Орлик в Украину со сбродною толпою, состоявшею, кроме запорожцев и Козаков, из поляков под начальством Потоцкого и Галецкого и из татар белогородских и буджацких под начальством самого хана. Городки были малолюдны на правой стороне Днепра и жители не любили начальников, насланных туда гетманом Скоропадским, а потому и не делали большого отпора. Орлик овладел Немировым, разбил высланного против него от Скоропадского с козаками генерального есаула Бутовича, Богуслав и Корсун ему сдались. В Белой Церкви сидел преемник Палея Ганский. Орлик подступил к этому городку. Что было бы далее — неизвестно, но разноперая дружина Орлика оказалась никуда негодною. Поляки ушли на Волынь под предлогом поддерживать партию, враждебную Петру и Августу, а татары ограбили, где могли, в Южной Руси церкви и монастыри, наделали поруганий над святынею и ушли восвояси. Тогда и сам Орлик, хвалившийся взять самый Киев, отступил за Днестр. Этот набег, бывший в числе поводов к войне России с Турциею, упоминается в песне, напечатанной в первый раз Руликовским в его описании Василь-ковского уезда, а потом перепечатанной Кулишем в Записках о Южной Руси (т. I, стр. 315), и обоими издателями отнесенный ко временам Батыя, несмотря на упоминаемое в ней имя Пилипа Орлика: ‘Не так славен город Медведовка между городами, как славнее всех Филипп Орлик с двумя козаками: один был Грицько, другой Андрей. Гонитель веры, всем украинским городам он стал разоритель’.
Да не славнейший город Медведевка с своими городами,
Як славнейший Пилип Орлик с двома козаками:
Один Грицько, другий Андрей. На веру гонитель,
Всем городам украинським вин був разоритель.
Кого разумеют здесь под этими двумя товарищами Орлика, мы определить не можем, не зная, с кем именно приходил тогда Орлик, притом и самые имена могли в песне измениться. Далее рассказывается, что раным-рано в день воскресный гремят колокола, старые и малые молят Бога охранить город Киев и обещают устроить обед в день Успения.
В неделю рано-по-раненьку в усе дзвоны дзвонять,
И старый й молодыи в весь голос голосять,
На колена упадають и Бога просять:
Поможи нам, Боже, Киев город боронити,
Дождемо первой Пречистой, будем обед становити.
Вероятно, здесь описывается тревога, происходившая тогда в Киеве, а обед в день Успения, разумеется, обед в Печерской Лавре, где в день храмового праздника всегда устраивались большие обеды для всего народа. В третьей части песни говорится, что враги достали украинские города, посбивали с церквей кресты, полотняные образа клали себе под седла, поили коней из медных колоколов и в церквах ставили коней.
В неделю рано-пораненьку города достали,
Всем церквам украинським верхи позбивали,
Полотняне образы пид кульбаки клали,
Дзвонами спежовыми коне наповали,
В святых церквах коне становили.
Это поругание святыни учинили татары, только тем и отличившиеся тогда в походе, предпринятом для водворения в Украине гетмана, поставленного в турецких владениях.
После этого нашествия царь Петр решил отдать правобережную Украину Польше, а Козаков вывести на левый берег, причем Петр обещал Меншикову оттуда ‘оных скотов, в подарок его милости для поселения в губернию, на пустыя места, прислать’, за исключением, переводимых к гетману Козаков, это делалось с украинцами за то, что ‘заднепрская Украина вся было к Орлику и воеводе киевскому Иосифу Потоцкому пристала, кроме Танского и Галагана’ (Солов. XVI, 75). Так несчастная правобережная Украина, после всех ужаснейших бедствий неудавшейся борьбы за независимость южнорусского народа, продолжавшейся полстолетия, выдана была головою тем же деспотам, против которых в начале восстала.
Немедленно после отдачи правобережной Украины во власть поляков запорожцы под начальством атаманов Поповича и Перебийноса и козаки, ушедшие с Мазепою в Турцию, под начальством бывшего прилуцкого полковника Горленка и сотника Швайки пытались еще раз отстаивать Украину от поляков, но ничего не могли сделать при несоразмерности своих сил с силами врагов. Быть может, к этому времени относится не вполне понятная песня о Цимбаленке и Швайке, в которой говорится о сражении при Товстой Могиле, о смерти Цимбаленка, о- каких-то нейарменцах (?), воевавших с ним заодно против ляхов, и о козаке Швайке, который кричит сотнику, чтоб он не тратил козацкого войска, а сотник отвечает, что не может удержать сильного напора многочисленных врагов.
Ой пили пили запорозьце пили да гуляли,
Да пид, Товстою могилою баталию мали,
Да пид Товстою могилою зацвела калина,
Там убито Цимбаленка вдовиного сына.
Да було-б тобе, Цимбаленку, ляхив поважати,
Не йти було пид Товстою баталию счиняти,
Да пид Товстою могилою широки роздолы,
Где догнали нейорменьцев, то всех покололи,
Да лежать, лежать нейорменце (?)
Где два, где три в ямце,
Да йдуть наши запорожце як риплять саньянце.
Ой як крикне козак Швайка на сотника гризно:
‘Не трать, не трать, вражий сыну, козацького вийська!’
— Не рад же бы я ихь тратить — не могу спинити,
Наважили сыны вражи й ноги не пустити.
Но то, что устанавливается для будущей судьбы народов дипломатиею, не всегда открывает народу путь, по которому он потом пойдет. Мог русский царь отказаться от Украины и отдать ее Польше, могли поляки считать ее своею неотъемлемою собственностью, но южнорусский народ не хотел такого решения, судьбы своей, не желал оставаться в порабощении у ляхов, которым отдан головою царем своим, а сохранил верность завещанной от предков цели национального бытия своего — освободиться от польской власти и соединиться с остальными своими братьями, уже отошедшими к русской державе. И этот народ стремился к этой заветной цели, вопреки усилиям Польши и России удержать его в намеченном для него положении: в конце концов народ южнорусский преодолел все препятствия Его неимоверно трудная, мелочная, а потому неудобоуловимая для нас борьба с Польшею заняла весь XVIII век до самого окончательного разбора польских областей. Способ этой борьбы выразился в гайдаматчине. Народ, почти исключительно ограниченный простым крестьянским классом, остался без руководящей интеллигенции, без военной силы, без капиталов и фондов, без поддержки от внешних государственных сил и, однако, вступил в борьбу с непримиримым врагом. Борьба эта открылась восстаниями порабощенных крестьян (хлопов) против польских панов и их управителей и иудеев арендаторов. Эти восстания происходили спорадически в Украине, Подолии, Волыни и Полесье. Такие же побуждения, такие же страсти, какие отличали хмельнищину, действуют и в гайдаматчине: та же отъявленная ненависть к панам, шляхте, католическому духовенству и иудеям, те же кровавые, часто грязные сцены убийств, грабежей, мучительств, разорений панских усадьб и костелов, те же ужасные казни, следовавшие как репрессалии от поляков в случаях укрощения мятежей, то же упорство со стороны южноруссов. Никакие суровые меры не искореняли восстаний. ‘Наши подданные — говорил один волынский шляхтич — по своей природе склонны к преступлениям и бунтам: они помнят своих дедов, совершавших достойные оплакивания поступки, и идут по следам предков. Те, которым удавалось избежать кары, скрывались в лесах, окаймлявших рубеж Украины от южных степей, другие забегали в эти самые степи, принадлежавшие Запорожью, иные находили себе убежище на левой стороне Днепра, где жители, такие же южноруссы, как и они, сочувствовали им. В своих приютах они составляли снова шайки и шли опять на борьбу, а к их шайкам тотчас же приступали другие их земляки. На это, между прочим, указывает песня о лесе Чуте, где собирались беглецы в шайки и откуда выходили грабить поляков и иудеев.
Славная Чута товстыми дубами,
Щс слапнейша Чута низом козаками,
Що козаченьки завжде пробувають,
Из ляцькои области здобыч собе мають,
Що драли ляхив драли обдирали,
Где був жид богатый и того не минали.
Драли адамашки вид панськои ласки,
Драли кармазины, сами поносили,
Драли оксамиты, шили шаровары.
Як загнали ляхив в кальныи болота,
Брали много сребла-злота.
Да загнали ляхив до леса до Чуты,
Ой там ляшенькам отпор дали,
Памятайте, ляхи, где козацькии шляхи.
Да нас не забувайтесь, Ще нас сподевайтесь!
Такие шайки назывались гайдамацкими, а сами участники в них гайдамаками, удерживая, впрочем, и прежнее название, даваемое таким молодцам: левенцы. Окончательно еще не решено: существовало ли это название гайдамаков еще в XVII веке, как на это указывают некоторые летописные повествования о временах Богдана Хмельницкого, или же оно возникло не ранее XVIII века, как полагают некоторые ученые на том основании, что не встречают этого названия в актах XVII века. Во всяком случае, это слово татарское и означает гонителя или нарушители общественного порядка. Лет двадцать гайдамацкое движение происходило отрывочно, между прочим, поддерживалось даже некоторыми польскими шляхтичами, склонными к своевольству посреди всеобщей безалаберщины, господствовавшей в Речи Посполитой, и нередко имело вид простого разбойничества, так что гайдамаки обдирали не только поляков и жидов, но и своих, впрочем, безвыходное положение бездомовных скитальцев невольно вынуждало их на такие поступки: в превосходном сочинении Кулиша ‘Записки о Южной Руси’ приводится много любопытных рассказов в этом роде. Гайдамаки особенно нуждались в лошадях и не могли удержаться от искушения отнять, где возможно, лошадь, как о том поет одна песня о Лебеденке, в которой рассказывается, как трое гайдамаков отнимают у поселянина, ехавшего за мукою в мельницу, лошадь и самого убивают.
Ой поехав Лебеденко у млин за мукою,
Изострели Лебеденка да три гайдамаки,
Здоров, здоров, Лебеденку, здоров, батькив сыну.
Отдай, отдай, Лебеденку, гнедую кобылу.
Не дам, не дам, вражи дети, хочь сам тут загину!
Як пидняли Лебеденка на три снисы к горе,
Опустили неживого на жовтем песочку!
Прилетела зозуленька да й села на хате,
Да й почала зозуленька жалибно ковати.
Выходила Лебедиха из новой хаты:
Суседочки, голубочки, який мине сон снився,
Либонь мий сын Лебеденко сю ничь оженився!
В другой песне такой молодец, левенец, — овладевает панскими лошадьми, и самих панов убивает.
Ой пийшов Левенець затуживши,
Пийшов же вин да пид лугом,
Да пидпираючись тугим луком.
Прийшов же вин до кринице,
До холодной до водице:
Ой стоять коне да попутане, да новьючене.
Вони от Левенця не утичене!
Да лежать паны порубане, да помучене,
Вони от Левенця не утечене.
В третьей песне — к госпоже, которая с беспокойством ожидала отсутствовавшего мужа, приезжают козаки, но госпожа узнает коня своего супруга и говорит приехавшим, что они — гайдамаки. ‘По каким признакам ты это узнала? — спрашивают ее. — Я узнала коня! — отвечает госпожа. — Мы этого коня, — говорят гайдамаки, — у твоего пана купили, посчитали деньги в зеленой дубраве, запили магарыч из холодного ключа и подкатили твоего пана под гнилое бревно!’
Не есть вы, козаки, есть вы гайдамаки,
Що вы мого пана молодого вбили.
— Марусенько-пане, по чим ты пизнала? —
‘Потим я пизнала, правдоньку сказала,
‘Що я свого пана коника признала, —
Неправдоньку кажешь, неправду говоришь,
— А мы того коника в твого пана купили,
— В зеленей дуброве гроши полечили,
— В холодней кринице могорыч запили,
— Пид гнилу колоду пана пидкотили!
С тех пор как запорожцы, после изгнания своего из старинных мест своего жительства проживавшие в крымских пределах в Алешках, в 1733 г. воротились на свое прежнее пепелище, гайдамацкое движение яснее получает вид систематической борьбы за народные интересы против поляков и всего польского строя. Запорожцы приняли энергическое участие в этой борьбе, и гайдамацкие шайки находили себе опору в организованной военной силе. Запорожцы давали южнорусским беглецам приют в своих городах (поселениях при рыбных ловлях), пасеках и зимовниках, помогали им составлять шайки и принимали сами начальство над такими шайками. С этих пор беглые хлопы уже перестают составлять шайки или загоны из своей среды, а, убегая в Запорожье, поступают в ряды вольных запорожцев и появляются на борьбу со шляхтою в Украину уже в качестве запорожцев, а пристающие к ним гайдамаки из хлопов становятся также козаками. Идет дело к возобновлению прежнего вольного ко-зачества в Украине.
Кроме появления запорожцев на прежних местах своего жительства была еще причина, оживившая народ южнорусский в то же время. В том же году в польские области вступили русские войска с целью содействовать партии, желавшей избрать в короли саксонского принца, под именем Августа III, против партии, придерживавшейся Станислава Лещинского. Часть русского войска расположилась в южной Руси для противодействия шляхетским конфедерациям, составлявшимся в пользу Лещинского. Один из полковников в этом русском отряде Полянский, квартировавший в Умани, издал об этом циркуляр к начальникам надворных козацких милиций, служивших у панов. Надобно заметить, что в Польше, при крайнем умалении военных сил Речи Посполитой, главная войсковая сила состояла из таких милиций, набираемых и содержимых на собственный счет панами: эти милиционеры назывались козаками, но носили, притом, прозвище надворных, в отличие от вольных Козаков, которых существование в польских землях уже не дозволялось. Эти надворные козаки были посылаемы панами против гайдамаков, но, будучи одной веры и народности с гайдамаками, более сочувствовали этим последним, чем своим господам. Один из начальников такой надворной команды в Шарогроде, местности князей Любомирских, по имени Верлан, получивши циркуляр Полянского, поднял на ноги свою надворную команду, стал вербовать к ней новых Козаков, принял звание козацкого полковника, разделил свой отряд в качестве полка на сотни, а сотни на десятки, назначил сотников и десятских, как следовало в вольном козацком полку, и объявил своим козакам, будто русский полковник сообщил ему именной указ Императрицы о том, что она принимает под свою власть всю Украину и Русь по Збруч и по Случ, все жители сделаются вольными козаками и теперь дозволяется им истреблять иноземцев — ляхов и жидов. Верлан начал скликать к себе сербов и волохов, поселенных в крае, чиншовую шляхту, но, разумеется более всего хлопов, из которых охотнее и прежде всех приставали к нему винники (работники на винокурнях) и пасечники — люди бездомовные. Откликнулись на его призыв начальники других козацких надворных команд и принесли присягу Императрице с своими подчиненными козаками. Увеличивая таким образом свои силы, Верлан прошел по воеводствам Брацлавскому и Подольскому, разорял шляхту и жидов, приводил южноруссов к присяге русской Императрице, разбил польские отряды, занял города Броды и Жванец и отправил из своей, уже многочисленной, ватаги загоны к Каменцу и Львову (Арх. Югоз. Р. ч. III, 3, стр. 108, 70, 95), Восстание разливалось и угрожало нешуточною бедою всему шляхетскому строю. Но шляхетство в пору обратилось к русскому главнокомандующему ландграфу Гессен-Гомбургскому, изъявляя повиновение королю Августу III, поддерживаемому русскою Императрицею, и умоляло русского военачальника оказать со стороны русских войск пособие к укрощению крестьянского мятежа. Ландграф Гессен-Гомбургский распорядился через посредство киевского губернатора приказать генералу русских войск фон Гейне содействовать к усмирению гайдамаков и предавать казни пойманных мятежников. При пособии русского войска восстание южнорусского народа было тогда на время погашено. Главный зачинщик Верлан с некоторыми другими предводителями ушел в Молдавию, многие скрылись в Запорожских степях и потом стали опять появляться в Украине с гайдамацкими ватагами, другие тогда же попались в плен и были казнены русскими или подпали расправе польских судов. Но были и Такие, что поддались приглашениям поляков, обещавших им пощаду и прощение, и пристали к польской стороне. Между такими был Савва Чалый, прежде бывший сотником в Комаргроде, а потом присягнувший перед Верланом русской Императрице и зауряд с другими ему подобными грабивший и истреблявший шляхту и иудеев. По настоянию шляхты Брацлавского воеводства он был схвачен русскими и препровожден в тюрьму в Белой Церкви, но оттуда ушел неизвестно каким способом (nescitur quo medio et modo wyszedlszy), а в 1736 году принес присягу на верность Речи Посполитой и сделался слугою шляхетства. В 1738 году он разбил гайдамацкую ватагу, отнял у ней батовню (обоз с добычею), ворвался в запорожские владения и разорил там зимовники запорожцев. За такие подвиги и за верность Речи Посполитой гетман коронный Иосиф Потоцкий сделал его начальником своих надворных Козаков и подарил ему в пожизненное владение села Рубан и Степашки. Желая еще более отличиться перед своим благодетелем, Савва Чалый в 1740 году с надворными козаками Потоцкого напал на Запорожский гард, находившийся на реке Буге, разорил поселение и сжег церковь. Этого подвига не могли уже простить ему запорожцы. У них была особая причина злобы к этому человеку: они считали его по породе своим и вместе изменником. Дед этого Саввы Яков Чалый был кошевым в Запорожье. По тогдашним обычаям дети и потомки запорожских старшин часто проживали и вырастали в Украине, как и вообще из Украины приходили в Запорожье служить козачеству, а из Запорожья переселялись в Украину. Так случилось и с Саввою, предки его служили в Сече, а он сам уже поселился в Украине и занимал там должность сотника. Приставши к гайдамацкому движению, он сдружился и сблизился с запорожцами, но потом, ради собственных выгод, стал их врагом. Предание говорит, что Савва был ‘характерник’, подобно многим другим козацким богатырям, которым приписывалось таинственное знание средств оставаться невредимым от неприятельского оружия. Какой-то чародей (ворожбит) открыл запорожцам тайну, что Савву может взять только тот, у кого в одно время одна нога будет стоять на запорожской земле, а другая на польской. Козак Медведовского куреня Игнат Голый смекнул, что надобно делать и вызвался с кравчиною (отрядом или ватагою) добыть Савву: он набрал в один сапог запорожской земли под подошву ноги, а другую ногу оставил свободною. Нападение запорожцев на Савву составляет содержание превосходной народной песни, которую, без сомнения, следует считать одним из лучших произведение народного творчества.
По этой народной песне у Саввы был жив еще отец: он старый запорожский козак и находится в Сече. Сын его Савва не захотел служить козачеству, а перешел к ляхам, приобресть славу, и начал он с ляхами разорять православную церковь. Козаки запорожцы сошлись на раду и говорят старому своему товарищу Чалому: видишь, старик Чалый, что вытворяет твой сын? как только запорожцев поймает — водит их в кандалах.
Ой був в Сече старый козак прозванием Чалый,
Выгодовав сына Саву козакам на славу,
Не схотев же да пан Сава козахам служитп,
Пийшов же вин до лященькив славы залучити.
Ой вин пийшов до ляшенькив службы витправляти.
И з лахами православну церков руйновати.
Сбиралися запорожце все в раду схожали,
До козака до Чалого словами мовляли:
Ой чи бачишь, старий Чалый, що сын Сава робить,
Як пиймае запорозьцев — у кайданах водить.
Старый отец, как отец, думает нельзя ли как-нибудь еще образумить преступного сына и отвечает товарищам: ах, как бы мне побывать в Польше, да повидать сына моего Савву.
Коли б мене, миле братыя, в Польще побувати,
В Польще, в Польще побувати, Саву повидати
По другому варианту старик Чалый уклонился от рады.
Чогож мене, да панове, у раду ходити,
Що хочете мого сына из света згубити.
Козаки говорили, что Савву нельзя целою Сечью взять, потому что он не только разоряет церковь, но спознался с бесами и кое-что знает волшебного. Но тут откликнулся Игнат Голый: я знаю, как этого Савву поймать.
Да не машь его, старый Чалей, всею Сечью взяти:
Бо не тильки да пан Сава церков да руйнуе,
И з бесами став за-право и барзо знахорюе.
Обизвався Игнат Голый, каже: добре знаю,
Ой я того пана Саву у руки пиймаю.
И вот, еще до рассвета, Игнат с кравчиною седлает коней. Где-то, вероятно, уже на пути к Савве, козаки расположились мед-вино пить, напали на них ляхи, палят на них в окно покоя, в котором козаки пировали, два ляха уже загородили Игнату путь скрещенными саблями, но козак Игнат выскочил из-под рук их и убежал с кравчиною. Бежит Игнат над Росью, одна нога у него в сафьянном сапоге, другая босая.
Да ще не свет, да ще ж не свет, да ще не светае,
А-вже Игнатко с кравчиною коники седлае.
Поседлали кониченьки, стали мед-вино пити,
Стали ляхи, вражи сыны, у викно палити.
Обмахнулись два ляшенька на-вхрест шабельками,
Ой выскочив козак Игнатко по пид рученьками.
Ой бежить бежить по над Росью, где холодна роса,
Одна нога у сапьянце, а другая боса.
Вот здесь-то, вероятно, намек на то предание о средстве взять Савву, которое приведено выше. Далее говорится, что Игнат уже не бежит, а идет тихо с кравчиною по берегу Буга: будет беда Савве, но некому предупредить его.
Да пийшов Игнатко с кравчиною по-над-Бугом тихо.
Ой некому наказати: буде Саве лихо!
Савва живет у ляхов роскошно, по народному способу представления зажиточного быта, ест все сало да белый хлеб пшеничный. — Савва не любил братьев Козаков, а любил католиков, что все равно, как бы он не любил молодых девиц, а чужемужних жен, Савва погубил, Савва протерял свою веру навеки.
Ой був Сава да ев сало, да все падянице,
Не кохав Сава молодых девчат да все молодице,
Не кохав Сава панив козакив да все католики,
Загубив Сава, протесав Сава свою веру на веки!
Сидит Савва в Немирове у пана ляха на обеде и, не ведая об ожидающей его беде, пьет-гуляет, ляха из себя корчит, и вот вдруг прибегает к нему гонец из его дома. Что ты малый, — спрашивает Савва, — все ли благополучно у нас? Все благополучно, — отвечает гонец, — только протаптывается дорожка к твоему двору, из-за гор стали выглядывать гайдамаки! О, я их не боюсь, у меня есть военная сила, оборонюсь, не замедлю, —
Ой був Сава в Немирове в ляхив на обеде,
И не знае и не ведае о своей беде.
Ой пье Сава и гуляе ляхом вырубае,
А до его що до Савы гонец приезжав.
‘А що ты тут, малый хлопку, чи все гаразд дома?’
— Протоптана, пане, стежка до вашого двора.
— Усе гаразд, усе гаразд усе хорошенько,
— Выглядывають гайдамаки з-за-горы частенько.
От-то лихо! Выглядають! Я их не боюся,
Хиба ж нема в мене вийська?
Я не забарюся.
Или: оборонюся! —
сказал Савва, стараясь казаться твердым, но в то же время страх опасности начинает его тревожить, и он, продолжая еще пировать, говорит ляхам: что-то уже мне и мед-вино не пьется, знать, на меня молодого, складается какая-то беда.
Да чому с мене, миле братьтя, мед-вино не пьеться,
Где-с на мене, молодого, бедонька кладеться!
Пир кончился. Савва едет с своим джурою на вороном кони в свой двор, находившийся, как нам известно из других известий, в селе Степашках. Он выехал из Немирова невесел, с поникшею головою, словно явор, наклонивший свои ветви в воду. Он жалуется на свою долю, называет ее щербатою.
‘Седлай джуро, седлай, малый, коня вороного,
А собе седлай, джуро, старого гнедого.
Да поедем до господы, хочь нас и не много!
Стоить явир над водою, в воду похилився.
Где Сава з Немирова, тяжко засмутився,
Где Сава з Немирова на вороним коню,
А едучи да гадае про свою долю:
Ой ты доле, каже, доле, щербатая доле!
Он приехал к своему двору. Он спрашивает у прислуги: Все ли благополучно? Ему отвечают то же, что говорил гонец: побаиваются гайдамаков, радуются, что видят его, и сообщают ему приятную новость: его жена родила сына.
Ой приехав да пан Сава до своего двора.
Пытаеться челядоньки: чи все гаразд дома?
За все гаразд, пане Саво, тильки одно страшно,
Выглядаюгъ гайдамаки из-за горы часто!
Гаразд, гаразд, пане Саво, ще лучче с тобою,
Як мы тебе побачили на воронем коню.
Гаразд, гаразд, пане Саво, счастлива година:
Твоя женка, наша пане породила сына.
Савва садится в конце стола и пишет мелко письмо, а его жена, сидя на постели, качает ребенка. Савва сидит в конце стола, стал читать написанное, а его жена Анастасия начинает тяжело вздыхать. Савва сидит в конце стола и думает думу, вот пан Савва что-то замышляет. А сходи-ко, джура молодец (по другому варианту он посылает девку), в погреб да внеси оттуда горелки: выпью-ко я за здоровье жены! А сходи-ко, джура молодец, да внеси пива: выпьем-ко мы за здоровье маленького сына! А сходи-ко, джура молодец, да внеси меду: мне чего-то тяжело, головы не поверну. Не успел джура, не успел молодец снять со стен ключей, как Игнат Голый с кравчиною начал ломать ворота. Не успел джура дойти до погреба, гайдамаки обступили кругом светлицу. Не успел молодец вернуться из погреба в хату, вскочили гайдамаки, стали Савву приветствовать: помогай Бог тебе, Савва, как ты поживаешь, сидишь себе в светелке да попиваешь винцо! челом тебе бьем, в добрый час: издалека к тебе гости прибыли, чем-то ты их будешь угощать.
Ой сев Сава в конце стола да листоньки пише,
А Савиха на деженьку дитину колыше:
Ой люляй же люляй, шоляй вродливый сыночку,
Най ей лягну, най спочину, зложу головочку,
Сидить Сава в конце стола, став листы читати,
Его женка Настасея тяженько вздыхати.
Сидить Сава в конце стола. Сава думку дбае,
От вже Сава да пан Сава гадку замышляе:
Пийди, джуро, до пивнице да уточи горелки,
Ой я выпью за здоровье да своей женки.
Да пийди джуро, пийди малый, да принеси пива
Мы выпьемо за здоровье маленького сына.
Да пийди джуро, пийди малый, да унеси меду:
Чогось мене тяжко-важко, головки не зведу!
Не вспев хлопец, не вспев джура ключей з стены зняти,
Став Игнат Голый с кравчиною ворота ломати.
Ой ще хлопец не постигнув по мед до пивнице,
Обступили гайдамаки около светлице.
Не встиг хлопец вернутися з пивнице до хаты —
Ускочили гайдамаки, стали приветати.
Помогай Бог, пане Саво, гаразд нам ся маешь.
Сидишь собе у светлонце винцо попиваешь.
Здоров здоров, пане Саво, гаразд нам ся маешь.
Издалека гости маешь, чим их приветаешь?
По некоторым вариантам Савва сразу понимает, что над ним издеваются и говорит им, что они приехали убить его:
Приймав бы вас вином пивом не будете пити,
Либонь вы ся, козаченьки, приехали бити?
Да и они сами намекают ему об этом тотчас же:
Ой чи медом ой чи пивом ой чи горелкою
Попрощайся, пане Саво, из сыном из женкою.
Но, по другим, Савва говорит гайдамакам, что даровал ему Бог сына и он их будет просить к себе в кумовья.
Ой не знаю миле бретьтя чим же вас витати.
Даровав нам Бог сына, буду в кумы брати.
Если б ты, отвечают ему гайдамаки, пан Савва, точно хотел нас брать к себе в кумовья, то не ходил бы до Гарда разорять церковь! Не за тем пришли мы к тебе, чтоб кумовать у тебя, а за тем, чтоб рассчитаться с тобою. Веди-ко нас, пан Савва, в свою новую кладовую, да отдавай нам вое козацкое оружие. Где твои, пан Савва, платья домашковые, что ты нажил, вражий сын, по милости Козаков своей жене на ‘запаски’ (женская нижняя одежда у малороссиянок). Где твои, пан Савва, битые талеры, что ты набрал, водячи по Украине ватаги? Где твои, пан Савва, китайки да атласы, что ты набрал на Украине своей жене на пояса! Где твое, пан Савва, козацкое оружие: вон, вон оно висит на колку, да уже теперь не твое оно! Не за тем пришли мы к тебе, чтоб у тебя кумовать, а за тем, чтоб тебе голову снять! Бросился пан Савва к оружию, а гайдамаки говорят ему. постой, постой, пан Савва, это ведь не в чистом поле!
Коли б же ты, пане Саво, хотев в кумы нас брати,
Ты б не ходив да до Кгарду церков руйновати.
Не з того прийшли до тебе да щоб кумовати,
А мы з того прийшли до тебе, да щоб россчитати.
Ой веди нас, пане Саво, у нову коморю,
Да отдавай, пане Саво, козацькую зброю.
А гдеж твои, пане Саво, сукне едамашки,
Що ты нажив, вражий сыну, з козацькои ласки.
(По друг, варианту — Чт. 1863, III. 19 — вместо з козацькои ласки — женце на запаски).
А гдеж твои, пане Саво, битый таляры,
Що ты набрав по Вкраине водячи ватаги!
(В др. вар. вместо ватаги, затяги).
А гдеж твои, пане Саво, китайки, атласы
Що ты набрав по Вкраине женце на поясы?
А гдеж твоя, пане Саво, козацькая зброя?
Озьде висить на килочку, да уже не твоя!
Мы не того прийшли к тобе, да щоб кумовати,
А мы прийшли, щоб из тебе головоньку сняти!
Гей порвався да пан Сава до своей зброи, —
Почкай, почкай, пане Саво, то не в чистем поле!
Кинулся пан Савва к своему ясному мечу, подхватили его двумя копьями с правого плеча. Кинулся пан Савва к своему оружию — его взяли и подняли двумя копьями вверх! ‘Вот же тебе, вражий сын, за твои выходки, чтоб не зазывал нас в кумы к твоей суке улитке!
Ой кинувся да пан Сава до ясного меча,
Ухватили на два списы из правого плеча.
Ой кинувся да пан Сава до ясной зброи,
Его взяли да й пидняли на два списы к горе!
Отсежь тобе, вражий сыну, за твои ужитки,
Щоб не кликав у кумы до сучки улитки.
В галицком варианте гайдамаки, поднявши Саву на копья, говорят,
Годе, годе, пане Саво, годе воювати
Ой не булоб, пане Саво, церков рабовати.
Этим кончается большой вариант, записанный мною. Певцы объясняли последние слова так: Савва Чалый в поругание запорожцам приглашал их в кумы к своей собаке, которую звали улиткою, и они теперь, в последнюю его минуту, припомнили ему эту оскорбительную выходку, и это случилось именно тогда, когда у Саввы родился сын, и. он, застигнутый внезапно запорожцами, от страха приглашал их быть восприемниками его сына.
В других вариантах изображается испуг и бегство Савихи, Она выскакивает в окно и кричит своей кухарке или просто прислуге (челяди), чтоб спасали ее ребенка, обещает, что прислуга будет жить хорошо, если она сама не пропадет.
А Савиха молодая викном утекала,
На молоду челядоньку спильна поглядала,
Хапай, хапай, чедядонько, малую дитину,
Будем жити, пановати, коли я не згину.
Или: В тым Савиха молоденька кризь викно втекала,
С чистых усток но (?) словенько кухарце виддала,
Ой кухарко, верна слуга, подай ме дитину,
Будешь доси пановати доки я не згину!
Ребенок, родившийся тогда у Саввы Чалого, был действительно спасен, и когда вырос, служил полякам, отличался подвигами храбрости, нося отцовское имя Саввы, и был убит во время барской конфедерации в битве с Суворовым. В польской истории назывался он генералом Цалинским.
В Галицких вариантах прибавляются в конце песни стихи, которых мы нигде в известных нам вариантах, записанных в Малороссии, не встретили: видели многие люди украинскую сову, которая принесла пану Савве смертную рубашку, прилетели к пану Савве украинские вороны, зазвонили пану Савве разом во все колокола.
Гей бачили многи люде Вкраиньску совочку,
Що принесла пану Саве смертелну сорочку,
Прилетели к пану Саве Вкраинськи вороны
Задзвонили пану Саве разом у все дзвоны.
Эта прибавка кажется нам позднейшею и даже не народною, а присочиненною.
Гайдамачество развивалось в южной Руси более и более. Предводители вступали в пределы Украины из запорожских степей с образовавшимися там ватагами, грабили и разоряли дворы шляхетские и жидовские, . истязали в них хозяев, особенно иудеев, подчас нападали даже на городки, как, например, на Паволоч, Чернобыль, Гранов, Умань, Летичев, Хвастов, проникали даже в Полесье, в окрестности Мозыря и Овруча. Крестьяне повсеместно им сочувствовали, одни приставали к гайдамакам и увеличивали собою их ватаги, другие тайно призывали их на расправу с своими господами. Везде гайдамаки могли найти себе и пропитание, и притон, и всякого рода возможное пособие от жителей крестьянского звания и православной веры. Помещики, напротив, не могли получать доходов с своих маетностей, не могли безопасно ездить от одного к другому и съезжаться в городские суды по своим делам. Так было сплошь до 1768 года, когда разразилось самое сильнейшее гайдамацкое волнение в уманской резне. Появлялось и исчезало множество атаманов гайдамацких ватаг, приобретших в свое время известность: Рудый, Жига, Грива, Харько, Иваница, Медведь, Невенчаный, Середа, Беркут, Мельник, Вечорка, Игнатко Голый, Сухий, Горкуша, Кривохата, Кошовенко, Дрикса, Клеохвас, Иван Борода, Игнат, Блакитенко, Чабала, Быракул, Таранець, Слинко Хощеенко, Бородавка, Чернявченко, Гапон, Роман Чорный, Отрущенко, Ткаченко, Подоляка и другие. К этому периоду, вероятно, относятся песни, записанные собирателями в Червоной Руси и напечатанные сначала в сборнике Жеготы Паули, а потом с прибавлениями еще иных в Чтениях за 1863 год. Такова, например, песня о битве под Солопковцами (Чт. 1863, ч. III, стр. 13). Она начинается призывом идти под Гусятин грабить жидов.
Годе, годе, козаченьки, в обозе лежати,
Ой ходемо пид Гусятин жидив рабовати.
Козаки грабили жидов в Гусятине и Иванковцах, как вдруг поставленный на стороже козак запорожский дал знать, что идут ляхи с волынским воеводою.
А в пьятницю до полудне жиды рабовали,
А в суботу в Иванкивцях худобу забрали,
Козаченько стороженько своим знати дае:
Ой з за горы высокой да з зеленой дубины
Идуть ляхи на три шляхи за пивторы миле.
Крикнув козак запорожський да на свои люде:
Идеть волынський воевода — баталия буде!
Козаки пошли в бой, прогнали десять тысяч ляхов, ударили на них где-то на перекрестке дорог, потом выступили против них из местечка Зинкова и многих сбили с лошадей, потом окончательно расправился с ними Медведь или Мед-ведонько (по галицкому говору Медведойко), перетопивши их в городецком озере.
Перед собою десять тысяч ляхив проганяли,
На крыжовий дороженьце там ся испиткали,
Дали ляхам приветаньня аж з коней спадали.
Выступили козаченьки из места Зинкова,
Ой летели вражи ляхи с коней як солома,
А добре ся паны ляхи с козаками били,
Що лежить их з пид Городка на пивтрете миле,
Гей показав Медведойко богатырську славу,
Що потопив панив ляхив в Городецьким ставу.
В другой песне два последних стиха заменяются такими:
А козаки в день и в ночи за ними вганяли,
А нагнавши пид Городок там ся потыкали,
В великое озерище там их повганяли.
Волынский воевода только глядел с горы, как региментарь (начальник украинского отдела польского войска) Борейко убегал с поля битвы, сидя на кони без седла. Несчастливый месяц апрель был для ляхов в этом году: у Борейка из бока текла кровь. Борейко добежал к воеводе, поклонился ему и сказал: уже теперь мне не воевать с козаками. Сам воевода, стоявший во время битвы Борейка с козаками в резерве (на отводе), хоть и был славный рыцарь, но также бежал от страха.
А Волынський воевода с горы поглядае:
Пан Борейко без кульбаки охляп утекае.
Несчастливый месяц кветень настав у сем року,
Рейментарю Борейкове потекла кров з боку.
Поклонився пан Борейко пану воеводе:
А вже ж мене с козаками воевати годе!
В другой песне:
Воевода славный лыцарь на отводе зистав,
А учувши о неславе си страхом бежав.
Борейкова дружина растерялась, кричала, что нет более господина и всем им остается разойтись.
Борейкова дружинойка волае долами
Оден каже до другого: вже пана не мамы!
Борейкова дружинойка волае до неба,
Оден каже до другого: розийтися треба!
Песня далее говорит: несчастная была эта битва под Солопковцами для ляхов.
Несчастная баталия пид Солопкивцями,
Лежать ляхи с козаками да все купоньками.
Образовалась из их тел высокая насыпь.
Несчастлива тая битва лиха наробила:
В Солопкивцях из ляшенькив высока могила!
Все это оттого, что Борейкова дивизия пришла в замешательство и расстроила ряды польского войска.
Борейкова дивизия в той час ся змешала,
Дай ляцькому всему вийску шика поламала.
Следует затем в песне восторг Козаков о поражении врагов, выражаемый сопоставлением ружейной и пушечной стрельбы с плачем и воплем польских женщин о погибших ляхах.
В славнем месте у Камянце стрельнули з гарматы,
Не по одним ляху заплакала мати,
В славнем месте у Камянце стрельнули з рушнице,
Не по одним по ляшеньку плакали сестрице!
Об этом событии в Чтениях напечатаны две песни настолько отличные, что не могут быть признаны вариантами одной и той же, хотя и не заключают противоречий. Там же (Чт. Моск. Общ. Ист. и Древн. 1863 г. III, стр. 15) о другом событии, в котором участвовал тот же Медведь или Медведойко, есть песня такого содержания:
Едут ляхи в Украину и спрашивают дорогу к козацкому лугу, то есть к тому лесу, где был заложен гайдамацкий стан.
Едуть ляхи на Вкраину, все собе думають,
А до лугу козацького дороги пытають.
Ляхи из города Шарогрода, —
Стоять ляхи в Шарогроде. В Лузе дають знати:
Да вжеж ляхи, паны браты, козакив витають, —
прошли через Кичманский лес с помощью измены и пришлось пропадать лужецкой громаде.
Гей из лесу из Кичманя сталася там зрада,
Ах пропала лужецькая велика громада!
Региментарь окружил со всех сторон луг, а Подгурский заглядывает козакам в глаза.
Пан Любковськии реиментарь вколо луг обточив,
А Подгурський с молодцями в очи им заскочив.
Козаки зовут из Вербок Медведойка выручать луг, а не то пропадет все их сборище в луге. Медведойко прибежал, но не мог сладить и должен был уходить назад. Но он посылает сотника Сорича в погоню за ляхами до Жабокрича. чПодле села Жабокрича, где был стан ляхов, они посадили на кол троих Козаков, словно трех скворцов. Не спрашивай теперь лях дороги в Украине, а гляди только, где по дубам висят козачушки. Не одного козацкого сына смерть постигла. Не гулять уж нам, видно, тут, братья, Бо-рейчики такие-сякие сыны станут нас вешать.
Выйди з Вербки, Медведойко, лугу рятовати,
А вжеж нам тут, пане брате, прийде загибати,
Прибег з Вербки Медведойко луга рятовати,
Не миг дати ляхам рады, мусив утекати.
Гей закликав Медведойко сотника Сорича:
Седай, брате, ляхив гнати аж до Жабокрича:
Биля села Жабокрича, где ляхи стояли,
Три козакив як шпаконькив на паль повбивали.
Не пытайся на Вкраине, ляше, дороженьки,
Тильки гляди, где по дубках висять козаченьки.
По несчастней Украине слынула новина
Не едного смерть спиткала козацького сына!
Да вжеж нам тут, пане брате, бильше не гулятн:
Борейчики, скурве сыны, будуть нас вешати.
Здесь под Борейчиками разумеется дружина павшего под Солопковцами региментаря Борсйка, о котором говорилось в предшествовавшей песне.
О Медведе или Медведойке мы узнаем из актов того времени, что так назывался один из предводителей гайдамацких. Он был разбит Саввою Чалым после перехода последнего на сторону поляков, но потом оправился и разом с другими предводителями гайдамацких ватаг взял городки Паволоч, Погребыще, ограбил в окрестности шляхетские дворы, мучил и умерщвлял шляхту и жидов, а в 1748 году вместе с предводителями гайдамацких ватаг: Рудем, Жилою, Харьком и Иваницею находился в плену у русских. Поляки требовали всех этих гайдамаков к своему суду и жаловались на генерала Миниха, что тот их не выдавал, подозревали даже Миниха в том, что он мирволит гайдамакам (Арх. юго-западн. Росс. III, 2, стр. 111-409). О дальнейшей судьбе Медведя, как и других предводителей, мы не нашли известий.
В числе галицких песен, относящихся к периоду гайдаматчины, следует обратить внимание на песню о казни гайдамаков в Пятигорах, напечатанную в Сборнике Жеготы Паули (ч. I, стр. 162) и в Чтениях Общества Истории и Древностей (1863 г. ч. III, стр. 17). В ней говорится: как орел летает по глубокой долине, так рассылают ляхи свои писания по всей Украине, извещая украинцев (то-есть своих поляков, живущих в Украине), чтоб они жили спокойно и ничего не боялись, потому что в Пятигорах перевешали много гайдамаков. Блестит ясный месяц, рано в воскресный день у сотника Лаврина повесили Козаков. Атаман с есаулом просят пана региментаря и жалобно взывают к Богу: избавь нас, Боже, из этой неволи, дай еще раз засиять воле козацкой! А пан региментарь, похаживая, говорит им: умели, сякие-такие сыны, воевать поляков! Зато вам надобно погибать в Пятигорах.
Летай, летай, сивый орле, по глыбокий долине,
Засылають паны листы по всей Украине:
Живеть, живеть, украинце, не бийтесь ничого,
Повешено в Пятигорах козаченькив много.
Мрее, мрее ясен месяц, а в неделю рано,
У сотника а в Лаврина козакив повешано.
Отаман же з осаулою пана рейментаря просять,
Да й до Бога жалибненько свои руки взносять:
Вызвать же нас, милый Боже, да з той неволе,
Да дай ще раз засеяти козацькои воле.
Пан рейментарь похожае, им отповедае:
Умели-сте, скурве сынове, полякив воевати,
За тое же вам потреба в Пятигорах погибати,
Плач Козаков сравнивается со щебетаньем соловья на разные голоса. Они умываются слезами и ропщут на какого-то Заяца, своего козака, который соблазнил их всех к бунту против поляков.
Щебетав же соловейко ризными голосами,
Да вмылися козаченьки дрибными слезами,
Гей не слухати було б Заяця, милый браты,
Не прийшло б нам небожатам марне погибати.
Бегав, бегав козак Заяць тепер в сеть упав,
Не один же козак добрый через него пропав!
Следует затем скорбь семейств козацких, выражаемая в сопоставлении ружейной и пушечной стрельбы.
Вдарено в Белий Церкви з гризнои гарматы,
Заплакала не одная козацькая мати,
А вдарено у Киеве з гризнои ручнице, —
Заплакали за козаком ридныи сестрице.
Но тут же делается как бы намек на будущую вражду с поляками и взывается к оставшимся в живых козакам об отмщении за смерть товарищей.
Вытягнено в Пятигорах из тугого лука:
Да вжеж, пане рейментарю, с тобою розлука!
Гей, который козаченьки будуть в свете жити,
Не забудьте козацькои смерти видомстити.
Мы не можем определить с точностью, к каким именно годам относится эта прекрасная песня и на некоторых основаниях, о которых скажем ниже, предполагаем, что событие, здесь описанное, случилось во время, уже близкое к Уманской резне.
Почти все песни о гайдаматчине поются на правой стороне Днепра, где совершались самые события, в них изображаемые, и только немногие распространены на левой, становясь достоянием всего южнорусского племени. К таким, кроме песни о Савве Чалом, принадлежит и песня о Харьке, Жаботинском сотнике, убитом поляками в 1766 году.
После избрания на польский престол Станислава Понятовско-го недовольные им поляки составили барскую конфедерацию, она завязалась под знаменем самого изуверного католического фанатизма и не хотела допускать в Польше никакой веротерпимости ни для какого исповедания, несогласного с католичеством, но в особенности члены этой конфедерации были озлоблены против православной веры, как религии, господствовавшей в России, а русская Императрица, чувствуя силу свою и слабость Польши, настойчиво требовала свободы совести для всех польских подданных некатолического вероисповедания. Под покровительством военной силы, вступившей в Украину с региментарем Вороничем, католические и униатские духовные преследовали и истязали священников, упорно державшихся отеческого православия и обращали насильно приходы за приходами из православия в унию. Со стороны православной деятельным поборником своей церкви явился тогда Матронинского монастыря игумен Мельхиседек Значко-Яворский, наместник православного архиерея, имевшего постоянное пребывание в Переяславле на левой стороне Днепра. Этот игумен Мельхиседек съездил в Варшаву и получил от короля привилегию, обеспечивавшую свободу православной церкви в Украине. Поляки вообще мало оказывали уважения к подобным королевским привилегиям в пользу православной веры, всегда противной и ненавистной их ксендзам и монахам, но в это время,, не любя тогдашнего своего короля Станислава Понятовского, они не только не хотели соображать свои поступки выданною им привилегиею, а еще более озлобились за нее против православных. По настоянию изувера Мокрицкого, официала униатской митрополии, поставлена была сторожа с целью поймать Мельхиседека, собиравшегося ехать за Днепр к своему архиерею. Но Мельхиседека счастливо провел объездным путем за Днепр Харько Жаботинский, сотник Козаков маетностей князей Любомирских. За это, по настоянию униатских духовных, региментарь Воронжич приказал Харька схватить, привести к нему в обоз под Ольшанами и без всякого суда и расследования отрубить ему голову в конюшне (Ист. изв. о возн. в Польше Унии Бантыш-Каменского, стр.432 — Кояловича: История воссоединения западнорусских униатов, стр. 41). Это событие, бывшее как бы предвестником большого гайдамацкого восстания в 1768 году, известного под названием колиив-щины, отразилось в народной памяти, и о нем сложилась песня, распространенная повсюду в разных вариантах. В одном (довольно пространном, записанном мною) варианте рассказывается, что Харько был схвачен изменнически в Паволочи, куда приехал в гости к какому-то паволоцкому пану с семисотным отрядом коза-ков. На пути в Паволоч конь Харьков останавливается и в этом Харько видит дурное предзнаменование.
Ой ехав сотник Харько через Улане место, сев горелку пити.
А за ним, за ним сем сот молодцев: стий батьку не журися!
Ой як же мене, Панове молодце, як мене не журиться,
Коли пидо мною мий кинь буланый да став становиться.
Ой и став Харько, да и став батько до Паволочи приезжати:
Ой и став же его пан Паволоцькии медом-вином наповати.
Ой и став Харько, ой и став батько меду-вина пидпивати.
Да на лядськее белее леженько да й став спати лягати,
Ой и приехали два козаченьки да из лядського полку,
Да узяли Харька, узяли батька, да забили в колодку.
По варианту, напечатанному в Сборнике Метлинского (стр. 526—527), Харько, прибывши в Паволоч, был приглашен к своей крестной матери в панские палаты и там паны ляхи взяли его, пьяного.
Ой як став сотник, ой як став Харько у Паволоч уезжати,
Ой и выйшов же а пан Паволоченський медом-вином частовати.
Ой як став сотника, а сотника Харька, медом-вином частовати,
У панськи палацы и к матце хрещений у гостину зазывати.
Ой як став же сотничок Харько меду-вина напиваться,
А потом став сотник, а сотничок Харько да и став забуваться,
На панськи перины став вин похиляться,
Ой теперь же вы, ляшки, ой теперь вы, паны, ой теперь вы позволяйте.
Ой лежить же пьяный Харько да теперь его збавляйте,
Теперь маете, час, маете годину, теперь его оступайте!
По галицкому варианту, помещенному в Чтениях Московского Общества Истории и Древностей (1863 г. ч. III, стр. 21), Харько, проезжая через местечко Уланов, смутился предзнаменованием, он обращается мысленно к своей жене, предсказывает, что она скоро заплачет, приготовляя завтрак, потом Харько просит своего коня заиграть под ним, потому что ляхи уже гонятся за ним.
Ехав сотник через Уланив, горевки напився,
За ним, за ним сем-сот молодцев: наш батьку не журися!
Ехав сотник через Уланив на гривоньку похилився.
Ой чого ты, пане сотнику, чого зажурився?
Як же мене, панове братьтя, да не журиться,
Коли пидо мною сив улан (булан) коник почав становиться.
Ой заржии, заржии, сив улан-коню, в круту гору йдучи,
Ой заплачешь пане сотничка, снеданьня готуючи.
Ой заграй, заграй, сив улан-коню, хоть раз пидо мною,
Бо вже ляшеньки вражий сынки настигають за мною.
По варианту Метлинского, Харька умерщвляют в конюшне, как действительно с ним и было, а его конь, видя смерть своего хозяина, испустил жалобное ржание, и Харька похоронили в зеленом хвоще.
Ой и заржав коник вороненький а стоячи на стане,
А скололи Харька, скололи сотника в голубим жупане.
Ой як стали Харька, як стали сотника из света згубляти,
Ой и став же его коник, коник вороненький жалибненько кричати.
Ой и заржав да коник буланенький, стоячи на помосте.
Или (в другом варианте там же напечатанном:
Ой щож тому да сотнику Харьку зробилось в Наволочи? Ой и поховали сотника Харька в зеленей нехвороще.
По вариантам галицкому —
Ой заржав, заржав сив-улан коник в стане на помосте,
Бо вже вбито пана сотника в Морозивце на мосте, —
и Максимовича (изд. 1834 г. 122), —
Ой заржав же вороный коник в стане на помосте.
А вже вбито Харька сотника в Морозовце на мосте, —
Харька убивают на мосту в Морозовке, и конь, не будучи свидетелем смерти хозяина, где-то стоя в конюшне, отзывается жалобным ржанием как бы по сочувствию, Весть подает, по одним вариантам, как бы ворон, —
Ой летить крячок через байрачок да й жалибненько кряче,
Стоить сотничка с полковником да й жалибненько плаче,
Или:
Ой летев ворон з чужих сторон да жалибненько кряче,
Ой иде сотничка до полковника да и жалибненько плаче, —
по другому — галка, —
Ой и летела через тыи будынки а чорненькая галка, —
сотничихе о том, что она осталась сиротою, словно овца заблудшая от стада.
Ой и зосталася сотничка Харчиха, як приблудная ярка.
Сотничиха проклинает, по одним вариантам, полковника и всех ляхов,
Ой богдай же ты, полковнику, да наложив головою,
Що ты мене молоденьку да нарядив удовою.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ой богдай же вы, вражи ляшеньки, наложили головою,
Що вы мене молоденькую да вчинили вдовою.
по другим — региментаря, —
Ой богдай же ты, пане лыментарю, а не знав об свои дети,
Що ты посиротив сотничку Харчиху и маленький дети, —
желая, чтоб он не знал о собственных детях за то, что оставил ее вдовою с сиротами-детьми. В варианте, записанном мною, нет описания смерти Харька, а только, вслед за взятием Харька, приходят лихие вести к сотничихе в то время, когда она готовила пищу и выбежала с руками, испачканными тестом. Она произносит доставившим ей злую весть желание болеть три года. Ре-гиментарь ходит с оружием за плечами, а сотничиха шатается, бедняжка, словно заблудившаяся овца.
А вже прислали пане сотничце да лихии вести,
Ой выбегла пане сотничка, а в ней рученьки в тесте.
Богдай же вам, панове молодце, да три лета болети,
А що вы мене посиротели и дрибненькии лети.
А в нашого пана лейвентаря за плечима ручниця,
Ой похожае сотничка Харчиха бедная вдовиця.
А в нашого пана лейвентаря за плечима янчарка,
Ой и похожае сотничка Харчиха, як приблудная ярка.
В галицком варианте между описанием смерти Харька и вестью, несомою вороном Харчихе, есть стихи, которых нет в прочих вариантах, такого содержания: если б вы, враги ляхи, хотели господствовать, то вам бы следовало -сотника Харька живого поймать.
Ой коли-сте, вражи ляшеньки, хтели пановати,
То було ж вам пана сотника живцем испиймати.
Эти слова, очевидно, произносят козаки, и они как будто имеют смысл ожидания мщения за смерть.
После казни Харька поляки усилили свои неистовства в Украине. Мельхиседек был таки схвачен и после разных допросов засажен в Дерманский монастырь, откуда, впрочем, скоро освободился и уехал в Переяславль. Воронич, убийца Харька, скоро после казни этого человека занял войском Жаботин, расставил жолнеров по домам обывателей, жолнеры обирали хозяев и творили над ними всякие насилия, а сам региментарь хотел принудить жаботинцев силою принять унию и привел их в такой страх, что они, решаясь оставаться верными православной вере, стали всем миром готовиться к мученичеству (Коялов. Ист. восст. западн. ун. 56). Под Ольшаной, где убит был Харько, при многочисленном стечении согнанного южнорусского народа, был мучительно сожжен Данило Кушнер, ктитор церкви местечка Мглеева за то, что спрятал дароносицу {А не плащаница, как ошибочно было объяснена слово ‘гробница’ в моем сочинении: ‘Последние годы Речи Посполитой’, по незнанию значения слова гробница в западной Украине.} вместе с прочими прихожанами, не желая отдавать святыни униатам. В следующем году страх в народе усилился от слухов, что придет в Украину составившаяся в Подолии барская конфедерация и начнет обращать всех насильно в унию. Сверх того барская конфедерация хотела всех надворных Козаков, бывших у панов украинских, повернуть на войну против русских войск, действовавших тогда против конфедератов, а козаки не хотели идти воевать против русских войск. Все эти обстоятельства, возбуждая в народе и усиливая вражду к полякам, содействовали тому, чтобы гайдамацкое движение, которое временами ослаблялось, но никогда не прекращалось, вдруг возросло и нашло бы себе рьяную опору в народной массе. Козаки, не хотевшие идти к конфедератам, убегали толпою за Днепр и там сошлись с запорожцами, приезжавшими в Переяслав на богомолье. В числе этих запорожцев был знаменитый Максим Залезняк, который объявил им всем, будто русская Императрица издала грамоту, писанную золотыми буквами, в этой грамоте она побуждала восстать за веру против барской конфедерации, которая задалась намерением истребить православие в Украине. Эту подложную грамоту выдумал, по свидетельству современника поляка Мощинского, монах эконом Переяславского архиерея, мстивший за смерть своего племянника, казненного поляками (Сол. т. XXVII, стр. 306). Эта грамота произвела одуряющее действие на Козаков. Они нарекли Залезняка своим предводителем, соединились с запорожцами, все перешли потом на правый берег Днепра и расположились станом близ Матронинского монастыря в лесу, на урочище, называемом Холодный-Яр.
Иноки сочувствовали гайдамакам и, как гласит предание, освятили оружие, которым гайдамаки готовились поражать врагов православной веры и русского народа. К Залезняку отовсюду стекались новые толпы гайдамаков из крестьян правобережной Украины. Они взяли местечко Жаботин. Преемник Харька, Мартын Белуга, новый сотник жаботинских Козаков, пристал к Залезняку с своими подчиненными. Убили жаботинского губернатора, поляка Степовского, занимавшего там должность наместника от владельца, перебили поляков и жидов, какие не успели впору убежать из Жаботина. Полчище Залезняка с каждым часом увеличивалось. Имя его стало громким по Украине, как возобновителя козацкой славы. Народная песня о пребывании его в Жаботине и о дальнейшем походе гайдамаков говорит: Максим козак Залезняк из славного Запорожья процветает в Украине, как роза в саду.
Максим козак Залезняк з славного Запорожья
Процветае на Украине, як в городе рожа.
Он собрал и распустил козацкое войско в славном городе Жаботине, и разлилась тогда козацкая слава по всей Украине.
Зибрав вийська десять тысяч в месте Жаботине.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Роспустив вийсько козацькее в славним месте Жаботине —
Гей, розлилась козацька слава по всей Украине.
Враги пишут к нему: выпусти из Жаботина хоть детей лях-ских. Максим Залезняк, получивши их письма, собирает в одну толпу всех ляхов и жидов и отдает их в распоряжение жаботинскому сотнику Мартыну Белуге. Мартын Белуга ходит по рынку, водит за собой пана губернатора и говорит: не одного ляха голова теперь поляжет.
Гей, Максиме полковнику, ты славный воину,
Гей, выпусти з Жаботина хочь лядську дитину.
Максим козак Залезняк листы отбирае,
Усех ляхив и з жидами до купы сбирае.
Изигнавши усех ляхев з жидами до купы,
Отдав ляха губернатора да Белузе в руки.
Белуга Мартин Жаботинський да по рыночку ходить,
Свого пана губернатора за собою водить.
И водючи за собою да й до его каже:
Не одного теперь ляха голова заляже!
Гайдамацкие полчища, увеличиваясь новыми охотниками, тотчас же разбивались на ватаги или загоны, шли по разным сторонам разорять шляхетские дворы, католические костелы, мучить без сострадания поляков и иудеев, не щадя ни дряхлой старости, ни беззащитного детства. Вот, пришел — говорит песня — смелянский (из местечка Смелы, принадлежавшего также князьям Любомирским) сотник Шило с своими козаками, его отправляют в Богуслав, и как въехали козаки в Богуслав в середу утром, тотчас завалили все шанцы жидовскими трупами.
Гей, як выйшов сотник Смелянський з своими козаками:
Ступай, ступай, Шило сотнику, в Богуслав и з нами!
А въехали в Богуслав у середу в-ранце,
Накидали в-тий-године жидив повне шанце.
Народная легенда передает память о другом предводителе Неживом. Тот пошел тогда на Канев, сжег тамошний замок, погубил запершихся в нем поляков, сажал рядами жидовок и приказывал их расстреливать, но оставлял в живых из них тех, которые изъявляли желание креститься. Другие предводители, Бондаренко, Уласенко, Тимченко, Швачка, Гнида, поступали подобным же образом, в других местах. Сам Залезняк взял Лисянку, которую сдать гайдамакам принудили жители губернатора Кучесского. Козаки, взявши город, положили губернатору на спину седло, садились на него верхом, потом закололи, перебили всех католиков и иудеев, а над дверьми францисканского костела повесили ксендза, иудея и собаку и надписали над ними: лях, жид да собака, усе вера однака! Этим гайдамаки мстили врагам за то, что у них тогда вошло в обычай называть православие собачьею верою (psia wiara).
Католики, иудеи и униаты, не хотевшие заранее возвратиться к православию, без оглядки бежали из края, а многие думали найти убежище в Умани, городке, принадлежавшем пану Потоцкому, укрепленном хотя не отлично, но лучше других украинских городков. Но и в Умани, как везде по Украине, были и сторонники гайдамацкого дела и к Максиму Залезняку прибыл оттуда козак, называемый в песне Дзюма. Он приглашал гайдамаков поспешить к Умани, где накопилось множество ляхов и жидов и показывал надежду, что оттуда не успеет ускользнуть и дух польский, а обыватели уманские (разумеется, православные) ждут не дождутся запорожцев.
Дзюма козак Уманський конем прийзжае,
До Уманя Залезняка з собою лодмовляе:
Гей, Максиме полковнику, ты, батьку козацький,
Гей не втече из Уманя навет и дух лядський!
Под Уманем славным местом великие кручи,
Гей, помлели Уманьчиви Запорозьцев ждучи.
В Умани губернатором, поставленным от владельца, был некто Младанович. Народа, пришедшего туда искать спасения от гайдамаков, было так много, что он не мог поместиться в середине города и множество расположилось табором под городом в роще, называемой Грековым лесом, но для охранения города против гайдамаков от этого народа мало можно было ожидать полезного. Собственно в Умани гарнизон состоял из шестисот человек, но главная сила считалась в козаках надворных, в числе двух тысяч, под командою полковника Обуха. Полк делился на сотни, которые были под начальством сотников, из этих сотников известны остались двое — Гонта и Ярема. Все козаки были малороссияне по происхождению. Младанович, услышавши о распространяющемся гайдамацком движении, выслал этих Козаков для укрощения гайдамаков. Ему не приходила в голову мысль об измене, хоть он недавно перед тем приказал полковнику Обуху, чтоб его козаки не распевали песен о Хмельницком, которого имя не переставало еще наводить страх на поляков.
Высланные сотники Гонта и Ярема стали сноситься с гайдамаками. Народная песня говорит, что сотник Гонта стоял в степи три недели и тут приехали к нему Смелянчики, то есть козаки из Смелой. Гонта не поддался на увещания пристать к ним. Он отвечал, что ни за что не пойдет разорять Умань и не поднимет рук на своего господина и отца.
Да стояв, стояв сотник Гонта в степу три неделе,
Наехали Смелянчики, да вон ся им зверив. —
Годе, годе сотнику Гонта, у степу стояти,
Ходи з нами козаками Умань грабовати.
Ой, як мене, паны молодце, Умань грабовати,
И на свого пана батька руки пидиймати?
Между тем, иудеи проведали, что у Гонты ведутся сношения с гайдамаками и донесли Младановичу. Тот велел кликнуть к себе Гонту. Сотник Гонта явился тотчас, как ни в чем не бывало, с несколькими атаманами. На все выставленные против него обвинения он отвечал отрицательно, с решимостью и со слезами на глазах клялся в своей невинности. Улик против него не было, тем не менее некоторые поляки тогда уже настаивали, чтобы отрубить ему голову. За Гонту ходатайствовала жена полковника. Обуха. Но главное обстоятельство, почему Младанович не решался круто поступить с Гонтою, было то, что Гонта был в милости у пана Потоцкого и пан подарил ему в пожизненное владение деревни Росошки и Сладовку. Ничто в прежней жизни Гонты не могло возбудить подозрения в способности изменить полякам. Гонта был почти совсем ополячен, говорил и писал по-польски правильно и служил своему пану ревностно. Губернатор ограничился только тем, что приказал Гонте в другой раз присягнуть пред крестом и евангелием, потом отправил его снова к полку.
Тогда Гонта свиделся с Залезняком и вместе с Яремою и со всеми козаками пристал к гайдамакам. Все вместе двинулись на Умань.
Гонта сотник Уманський помеж вийськом ходить,
А з Максимом Залезняком через листы говорить.
А в неделю рано стати да у дзвоны бити,
Гей, став Гонта с козаками пид Умань подходити.
Причина такой перемены Гонты была та, что Залезняк показал ему золотую грамоту императрицы Екатерины, и Гонта искренно уверовал в ее подлинность.
По беспечности и легкомыслию в Умани не ждали подобного. Песня изображает одобрение, выражаемое, конечно, от лица врагов гайдамацкого дела: нечего бояться обывателям Умани, потому что в Пятигорах перевешали много гайдамаков.
Ой, гуляйте, уманьчики, не бийтесь нечого,
Вывешали гайдамакив в Пятигорах много.
(Эта черта здесь повторяется так же, как она уже встречалась в одной из предшествовавших, приведенных нами, песен, в которой говорилось о Заяце, из этого можно предположить, что событие казни гайдамаков в Пятигорах, о котором там намекается, происходило во время, близкое к эпохе Уманской резни). Говорится затем о повешении какого-то Котовича, его любимая сестра приносит в дар региментарю червонцы и просит дозволения снять с виселицы труп своего брата. Региментарь забирает у нее червонцы, а трупа Котовича с виселицы снять не дозволяет.
Да повесили Котовича на зеленем дубе,
Приехала его сестра животове люба.
Да незличене червиньце да в заполье носить,
Хорошенько рейментаря, кланяючись, просить:
Да, дозволь пане рейментарю, червинеце забрати,
Мого брата Котовича з шибенице зняти.
Да дозволив пан рейментарь червоньце забрати,
Не дозволив Котовича з шибенице зняти.
Нам неизвестно, кто был этот Котович и какая тут связь с Уманскою резною.
Подступивши к Умани, гайдамаки прежде всего напали на табор, расположенный у Грекова леса, и перебили скопившихся там католиков, униатов и иудеев. По известиям современников, в этом таборе было до восьми тысяч душ. В Умани сто арестантов, содержавшихся под караулом, разломали тюрьму, истребили стражу и убежали к гайдамакам. Туда же ушла вся экономическая прислуга, состоявшая из южноруссов. В городе не было воды. Отстояться от гайдамаков было невозможно, Младанович решился вступить в переговоры с неприятелем и послал в подарок Залезняку и Гонте брика с дорогими материями, Гайдамацкие предводители приняли подарки и отложили переговоры до следующего утра. На другой день оба гайдамацкие предводители выехали верхом к городским воротам, перед которыми на внешней стороне был устроен мост, перекинутый через глубокий ров. Вышел к ним губернатор с несколькими поляками. Гонта объявил Младановичу, что идет с товарищами против ляхов по указу императрицы Екатерины.
Был постановлен такой договор: шляхте и всем вообще полякам выговаривалась безопасность, а иудеев с их имуществом отдавали на произвол гайдамаков. По заключении этого договора один из поляков, бывших при Младановиче, Ленарт, сказал гайдамацким предводителям: просимо на хлеб на силь, но другой поляк, по имени Рогашевский, не утерпел и крикнул: стрелять шельму! Этого было достаточно. Младанович стрелять не приказал и поспешно убежал в костел, где уже была собрана толпа, но за ним вслед гайдамаки вошли в город и принялись избивать иудеев, а потом принялись и за католиков, их выволакивали из костела, кололи копьями, резали ножами, рубили саблями и топорами, не разбирая ни пола, ни возраста. Поляки падали к ногам разъяренных гайдамаков и умоляли о пощаде. ‘Гарненько ляшеньки просяться, — сказал Гонте какой-то козак: — треба им перепустити!’ Гонта на это сказал. ‘А що з тобою буде, як мы им перепустимо?’ Детей прокалывали насквозь, поднимая вверх на копьях. Перебили всех духовных и школяров в базилианском монастыре, глубокий колодезь на рынке до тридцати саженей, как говорят — забросан был человеческими трупами. Гайдамаки ругались над католическою святынею, плевали на распятия и иконы, выбрасывали св. дары, топтали ногами, говоря: ‘ото их бог лядський!’ Младанович был убит вместе с другими, но его детей — сына и дочь — гайдамаки пощадили и перекрестили насильно в православной церкви, восприемниками были Залезняк и Гонта.
После этой кровавой расправы Залезняк назвал себя киевским воеводою, а Гонта воеводою брацлавским, по другим известиям — Залезняк был наречен гетманом, а Гонта уманским полковником. Полагался зародыш восстановлению гетманщины. От поляков, казалось, южнорусскому восстанию тогда было неопасно, потому что у поляков тогда происходили крайние безурядицы и междоусобия, но гибельным врагом для гайдамацкого дела оказалась военная сила той самой Императрицы, которой именем поднимали гайдамаки народ южнорусский. 7-8 июня расправились Залезняк и Гонта с врагами в Умани, а несколько дней ранее того, 2 июня, генерал-майор Кречетников принудил к сдаче конфедератов в Бердичевском замке и взял в плен главного их региментаря Пулавского (журн. Кречетн. Чт. Моск. Общ. Ист. и Др. 1863 г. III, стр. 164), во второй половине июня Кречетников послал поручика Кологривова с Донскими козаками к Умани, приказавши не предпринимать против гайдамаков неприятельских действий, а уговорить их разойтись по домам, так как уже войско Императрицы всероссийской уничтожило польских конфедератов и бояться их нечего (ibid., стр. 171). По известиям современников-поляков, козачий офицер Кривой подделался к Залезняку и Гонте и уговорил их распустить гайдамацкое скопище по домам, а самим идти с козаками к русскому войску. Залезняк и Гонта устроили прощальную пирушку и перепились, донцы их перевязали (журн. Кречетн. Чт. 1863, III, стр. 175). Запорожцев было взято 65 человек, а разных украинских Козаков 780, с ними взято 14 пушек, до тысячи лошадей, которые были розданы козакам русского войска. По рапорту Кологривова (Чт. ibid.), однако, видно, что от гайдамаков под Уманью было оказано некоторое сопротивление, после которого их всех перевязали. Кречетников дал приказание: запорожцев, как русских подданных, отослать в Киев, а украинских Козаков выдать, как польских подданных, Браницкому, предводителю военных сил партии, противной барской конфедерации, — все же награбленное гайдамаками возвратить хозяевам, если они найдутся, а в противном случае раздать карабинерам и донским козакам.
Об этом-то роковом для гайдамацкого дела событии народная песня говорит: как вышел донской козак из-за Острой могилы, тогда Уманьчики (то-есть гайдамаки, взявшие Умань) растеряли штаны свои, а Максим Залезняк бесстрашно выехал из стана к донским козакам на встречу.
Гей, як выйшов донський козак з-за Гострои могилы,
Утекали Уманьчики, штаны погубили.
Максим козак Залезняк з лагря выезжае,
Перед донськими козаками и страху не мае.
Они говорили ему: ступай, Залезняк, полно тебе воевать! Иди-хо в Печерскую работать Богу.
Ступай, ступай Залезняку! Годе вже гуляти:
Пийдем в Киев в Печерськее Богу роботати.
Здесь звучит насмешка: Залезняка отвозили в Печерскую крепость в заточение. Но Залезняк — по словам той же народной песни — сидя в неволе, говорит себе в утешение: не будет в Украине воли врагам ляхам! Текут реки со всего света в Черное море, миновалась в Украине жидовская воля!
И говорить Максим козак, сидючи в неволе: Не будуть мати вражи ляхи, на Вкраине воле. Течуть речки з всего свету до Чорного моря, Минулася на Вкраине жидовськая воля!
Так-то народная поэзия передает память о Залезняке потомству в образе истинного героя. Потерпевши неуспех, лишившись свободы, он утешается тем, что все-таки трудился недаром, судьба все-таки устроит так, что цель, за которую он подвизался, будет достигнута хоть бы и иным путем, хотя бы и мимо него, уже лишенного свободы. Государственные люди и военачальники русской Императрицы далеки были признать в гайдамаках борцов за униженную православную веру и за русскую народность против исконных врагов. Для них они были не более как подлые мужики, бунтовавшие против господ своих. ‘Дошли до нас подлинные известия’ — писал Кречетникову русский посланник в Варшаве князь Репнин — ‘что здешние украинские мужики около Гуманя, Чигрина, Крылова, Черкасова и Богуслова взбунтовались против своих помещиков и как из оных многих, так и часть жидов перерезали, а других от себя разогнали. Причину сему приписывают фанатизму к нашему закону, ибо хотя они униаты, но подлинно того в своем невежестве сами не знают, какого они закону, а считают себя нашего. Однако наш высочайший двор иного не желая, как спокойствия здешней земли, следственно отнюдь не надлежит способствовать сему новому огню, а напротив, всячески надлежит стараться оный утушить’. (Чт. 1863 г. III, стр. 70). Для русского князя, православного потомка целого ряда православных князей и бояр казалось, что мужики эти только по своему мужицкому невежеству неправильно называли себя православными, а на самом деле они были униаты, потому что господа их хотели, чтоб они были униаты. Правда, Репнин не предписывал употреблять против этих мужиков слишком жестоких мер, а приказывал уговаривать их дружески, чтоб они в свои дома возвратились, но, признавая их законными подданными панов, обязанными даже быть такой веры, какой хотели их паны, русские власти ничего не могли делать иного, как выдавать непокорных мужиков их законным панам на расправу, так и поступал генерал-майор Кречетников. Истребление гайдамаков он взял на свое попечение (Чт. 1863, III, 179) и рассылал разъезды для поимки их, а пойманных приказывал отсылать к Браницкому {Таким образом, 14 июля отведено было к нему 865 человек, 18-го Кречетников извещал Репнина о пойманных 225 гайдамаках и о назначении московскому карабинерному полку истреблять гайдамаков (Чт., ibid., стр. 183), 21-го июля Кречетников писал, что уже около двух тысяч гайдамаков поймано и более пятисот перевешено региментарем Браницким (ibid., стр. 191). 27-го июля, свидевшись с Браницким, Кречетников послал три партии в тысячу человек для искоренения гайдамаков. (Чт., ibid., 195). 29-го июля отправлено к Браницкому 63 человека гайдамаков. 2-го августа поймано 28-человек. 8-го августа 49, из которых 29, как польские подданные, отосланы к Браницкому (ibid., 200). 16-го августа донесено о 165 человеках, взятых подполковником Мещерским и майором Серезлием, 18-го отправлено к Браницкому еще 15-ть человек и проч. и проч.}.
О взятии Гонты рассказывает дочь Младановича графиня Кребс, будто Кречетников сам подошел к Умани, но так как с ним было мало войска, то он обходился с гайдамаками дружески, десять дней в стане гайдамаков происходили постоянно гулянки, угощали прибывших великороссиян и пели песни под музыку бандур, но на одиннадцатый день прибыли из Киева донцы с повозками, наполненными кандалами. Тогда Кречетников сказал Гонте, что желает познакомиться с его родными. Гонта пригласил Кречетникова и весь его штаб в свое имение село Росошки, и там, когда гайдамаки, перепившись, уснули, донцы отогнали их лошадей, похватали сонных гайдамаков и заковали в привезенные с собою кандалы (Ум. резня, стр. 30). Автор ошибся, назвавши Кре-четникова, этот генерал сам лично не забирал гайдамаков под Уманью, но здесь может быть ошибка только в имени, а что-нибудь подобное сделал с Гонтою не Кречетников, но другой, посланный Кречетниковым. Отосланного к Браницкому Гонту казнили в Сербах, куда привезли его вместе с двумя тысячами осужденных на казнь гайдамаков. По свидетельству современников, с него резали полосы кожи, а потом четвертовали. Гонта показал необыкновенное присутствие духа, а по выражению поляка Охоцкого (pmtigtn, I. 108) шел на казнь с таким веселым видом, как бы на крестины к куму. Когда палачи производили над ним свою адскую операцию, Гонта не вопил, не кричал, но произнес: ‘ото говорили що воно боляче, а воно не кришки не болить’. Графиня Кребс в своих воспоминаниях рассказывает, что когда палач приступал к совершению над ним казни, Гонта спросил, Почему здесь нет Залезняка и его указа? Тогда к нему подбежали два солдата и забили ему рот землей (Уманск. резня стр. 31). Русский переводчик воспоминаний графини Кребс полагает, что это известие недостоверно и Гонта не мог так говорить в виду отсутствия самого указа (ibid., стр. 33). Нам, напротив, кажется, что Гонта не только мог, но должен был говорить такие слова, в виду того, что этот человек, долгое время верный панам, сотник надворных панских Козаков, пристал к гайдамакам только в силу своей веры в существование такого указа могущественной русской Государыни.
Народная песня почти согласно с современными известиями описывает смерть Гонты.
У панов в Украине — говорит эта песня — были добрые обо-ронители, паны доверились сотнику уманскому Гонте. У панов наших в Украине добрый напиток, они умны и сумеют найти себе выручку.
Мали паны на Вкраине добре оборонце,
Зоерилися сотникове уманському Гонте.
Мали паны на Вкраине дуже добрый трунок.
Паны тыи розумныи дадуть собе рятунок.
Здесь, кажется сквозит насмешка над промахом панов, оказавших доверие Гонте. Слово трунок — напиток употреблено в переносном смысле способностей, уменья, Далее говорится о взятии Гонты:
‘Уразумели паны и учинили между собой согласие’, подошли под Умань и изловили Гонту. ‘Слова: учинили между собою согласие, кажется, выражают согласие поляков с русскими военачальниками, и те и другие — паны’.
Паны тее зрозумевши згоду учинили,
Пидкинувшись пид Уман, Гонту изловили.
‘Они его, Гонту, — продолжает песня, — сначала дружелюбно приветствовали, а потом, через семь дней, сдирали с него кожу по пояс, облупили голову, насолили солью и потом ему, как честному человеку, назад приложили. Пан региментарь похаживает и говорит: смотрите, люди, кто только забунтует, то всем такое будет’.
Вони ж его на сам перед барзо приветали,
Через семь день з его кожу по пояс здирали,
И голову облупили, силью насолили,
Потим ему, як честному, назад положили,
Пан рейментарь похожае: диветеся, люде, —
Кто ся тильки збунтовав, то всем тее буде.
В этой песне тому, что относится к Гонте, предшествует краткое изображение возмущения страны, а потом, по поводу его, народная философия. Возмутилась Украина — попы и дьяки, погибли в Украине жиды и поляки.
Збунтовалась Вкраина, попы и дьяки,
Погинули на Вкраине жиды й поляки.
Далее говорится о прилете в Украину с запада гусей, —
Прилетели на Вкраину из запада гуси, —
в смысле, конечно, аллегорическом, но для нас, теперь, темном, Можно давать какие угодно предположения и толкования, но они не объяснят сути дела, тем более, что, быть может, слово ‘с запада’ вкралось в песню после, по ошибке, и вместо него было что-то другое, образ же гусей мог относиться к запорожцам. Как бы следствием прилета этих гусей и погибали в Украине невинные души, погибли депутаты шляхетского происхождения, погибла и мелкая шляхта, занимавшаяся земледелием.
Погинули на Вкраине мевиннии души:
Погинули депутаты шляхетнои вроды
Навет тая дрибна шляхта тыи хлеборобы.
Следует затем такое философское размышление: ‘о, Боже бесконечный! что это теперь настало? Все вера, да вера, а любви мало! О, Боже бесконечный! как прискорбно смотреть, что на этом свете в наше время вера борет веру’.
О, Боже мий несконченый! що ся теперь стало?
Як то вера, так то вера, а милости мало!
О, Боже мий несконченый! дивитися горе,
Що тепера, на сем свете, вера веру боре!
Подобных мест мало в произведениях народной поэзии, и оно для нас очень драгоценно. В то время, когда религиозный вопрос охватил отношения между польскою и южнорусскою народностями, и сторонники двух вероисповеданий стоят враждебно друг против друга — католики, задаваясь идеею векового папского всевластия и клерикального деспотизма, а православные, думая только охранить существование и свободу своей древней религии, когда эта враждебность высказывается в очень резких чертах крайнего изуверства, раздается голос той любвеобильной истины, которая всегда хранилась в глубине крещеного сердца, даже и тогда, когда страсти затемняли его духом злобы. Мы слышим этот голос именно в этой песне и, сколько можем себе припомнить, нигде в произведениях народного творчества не встречали его с такою ясностью.
Далее песня показывает несочувствие мятежам, так как вообще никакие мятежи не оправдываются духом христианской любви, повелевающей влагать нож в ножны даже и таким, которые извлекают его за правое и святое дело и помнить, что кто берется за нож, тот может и погибнуть от ножа. ‘О, Боже мой бесконечный! У нас так да не будет! Помните, бунтовщики, вам это не пройдет даром’.
О, Боже мий несконченый, в нас так не ведеться!
Памятайте бунтовники, вам те не минеться.
Вместе с Гонтой захвачено множество гайдамаков, которые, подобно ему, должны были понести жестокие кары от панов. Есть одна песня, упоминающая вместе с Гонтою о Швачке и о Гниде. ‘Прославился в Украине козак Швачка, говорит эта песня: — учинилась с ляхами большая драка. Славен был Максим Залезняк, славен стал и Гнида, не осталось в Украине ни ляха, ни жида! Прославился в Украине козак Гонта, он сажал жидов на колья рядами по верху забора. Гонта и Швачка рано в день воскресный вырабатывали на жидовских ногах красные сафьяновые сапожки’. Это место поясняется преданием, сохранившимся в изустных рассказах о свирепствах гайдамаков: они обдирали у жидов на ногах живьем кожу и говорили при этом, что наряжают жидов и жидовок в красные сапожки.
Прославився на Вкраине козаченько Швачка,
Счинилася промеж ляхами великая драчка,
Славный козак Залезняк, прославився Гнида,
Що не зосталося на Вкраине не ляха не жида,
Прославився на Вкраине козаченько Гонта,
Що сажав жидив на кильля рядом поверх плота.
Що Гонта да Швачка в неделоньку в-ранце,
Выробляли на ногах жидивських червоне сапьянце.
‘Гонту и Швачку забрали двух вместе словно парочку голубков’, — продолжает песня, — хоть и взяли их, да слава осталась.
Як побрали попаровали, як голубив пару,
Як взяли Гонту й Швачку пару, зопавили славу,
Ой, вы козаки, вы запорозьце, добрый люде,
Поговорете, да помяркуйте, що з вами буде.
Затем следует предостерегательное обращение к запорожцам. Приглашают их подумать и поразмыслить, что с ними быть может. Погоня не сегодня — завтра пойдет по их следам и скажут им: довольно вам тут жить, довольно воевать.
Ой вы козаки, вы Запорозьце, нуте выступати,
Бо завтра погоня до вашого следу буде припадати.
Годе вам тут жити, годе воевати.
Это предчувствие судьбы, постигшей Запорожье через семь лет.
Другая песня о Швачке помещена в записках о Южной Руси Кулиша (I, стр. 135). Сначала описывается, как москали в полдень в среду забрали запорожцев. Швачка в этой песне, по всему видно, не гайдамак, а настоящий запорожец, не хочет отдаваться москалям в плен, но москали умны, они нашли способ связать Швачку вместе с есаулом, и поместили их на возах и повезли в Белую Церковь.
Ой на козаченьков ой на Запорозьцев пригодонька стала.
Ой у середу да в обедней час их Москва забрала.
Крикнув Швачка да на осаулу! Из коней до-долу!,
Ох и не даймося, пановс молодце, мы москалям у-неволю.
Москалики умне, москале розумне, розуму добрали,
Ой наперед Швачку из осаулою до-купи звязали,
Ох и звязали и попаровали й на возы поклали,
Из Богуслава до Белий Церкви их в неволю побрали.
Потом следуют обращения к козакам с вопросами: где делись их кони, серебряные узды, копья, ружья, голубые жупаны, красные сафьянные сапожки, и на все следуют ответы в таком смысле, что все это досталось чужим, а их постигли беды.
Ох где-ж ваши, панове молодце, вороныи коне?
Ой наши коне в пана на припоне, а сами мы в неволе.
Ох а где ж ваши, панове молодце, да сребныи узды?
Ой наши узды в конях на занузде, а сами мы у нужде.
Ох, а где ж ваши, панове молодце, ясненькии списы?
Ой наши, списы вже в пана у стрисе, а сами мы у лесе.
Ох, а где ж ваши, панове молодце, громкий рушнице?
Ой наии рушнице в пана у светлице, а сами мы в темнице.
Ох а где ж ваши, панове молодце, голубыи жупаны?
Ой наши жупаны поносили паны, а сами мы пропали!
Ох а где ж ваши, панове молодце, чоботы сапьянце?
Ой наши сапьянце позабирали райце у неделоньку в-ранце.
В заключение посылают черную галку в Сечь есть рыбу и принести весть кошевому атаману, но галке не ворочаться назад, а молодцам уже не видаться с кошевым.
Ох пошлемо галку, ох пошлемо чорну а до Сечи рыбы ести.
Ой нехай донесе, пехай донесе до кошового вести.
Ох уже гальце, ох уже чорней да назад не вертаться!
Ой уже нам, Панове молодце, из кошовым не видаться.
О судьбе Залезняка, взятого русскими и отосланного в Киев, существуют разные известия, говорили, что он подвергся телесному наказанию кнутом и сослан в Сибирь, как вообще поступали тогда с разбойниками, а поляки разносили слухи, будто императрица оставила его без наказания, так как сама тайно подстрекала его к истреблению поляков. Было еще предание, что, подвергшись наказанию, он водворен был не в Сибири, а где-то в Слободской Украине и там потерялся среди бесчисленных слобод и хуторов, возникавших в этом плодородном и привольном крае. Образовалась легенда, будто Екатерина приказала его расстрелять, но Залезняк был характерник: пули его не брали. В 1830 году я слыхал думу о нем, в которой рассказывается, что Залезняк начал говорить про Екатерину-царицу непристойные речи. Залезняка ведут к царице. Государыня приказывает расстрелять его. Сделано несколько выстрелов. Залезняк подхватывает руками все пущенные в него пули, собирает их в полу своего кунтуша и говорит царице: матушка Екатерина! Не трать понапрасну казны своей. Меня твои пули не проберут! Ступай, — сказала Екатерина: — ступай прочь из моего царства и не ворочайся никогда: чтоб ты в моем царстве не творил смут {Дума эта была записана мною в Харьковской губернии в 1839 году и потом была отослана М. П. Погодину для напечатания в ‘Москвитянине’, вместе с несколькими другими думами, нигде еще до того времени не напечатанными. Но М. П. Погодин не напечатал их, и когда спустя потом двадцать лет я припомнил ему при личном свидании, он очень жалел, что оставил их без внимания. В числе посланных тогда дум была еще дума о кошевом атамане Грече, которого, по наветам лукавого писаря, запорожцы свергли с атаманства и назначили табунщиком, но потом, узнавши его невинность, снова выбрали кошевым, а клеветника-писаря заколотили до смерти дубинами.}.
Как на характерную черту бесправия и произвола польского панства, против господства которого над народом шли гайдамаки, мы укажем на содержание очень распространенной в народе, особенно на правой стороне Днепра, песне о Бондаривне. Она касается забулдыжных подвигов пана Потоцкого старосты канвского, славного забияки, о котором между поляками ходит множество затейливых анекдотов, часто повторяемых с сожалением о том, что подобные явления былой золотой панской вольности стали уже невозможны. Этот пан, шатаясь с своею ватагою (оршаком), где-то встречает кружок девушек, собравшихся веселиться у сельской корчмы в воскресный день. Понравилась ему одна девушка, дочь бондаря (бочара). Пан стал ей расточать свои ласки, а она, защищаясь от его ласок, замахнулась на него и зацепила рукою пана.
В славнем месте (имя) капелия грае,
Молодая Бондаривна у корчмы гуляе,
Ой приехав пан Канвський, добры-день всем дав,
Молодую Бондаривну ще й поцеловав.
Молодая Бондаривна ще жарты не знала,
Ударила рученькою да пана затяла.
Где собственно это происходило — в песенных вариантах не соблюдается насчет того никакого единства, в одном варианте поставится такой город, в другом — иной. Но дело не в собственном имени места, где происходило событие, а в характере самого события. По совету старых людей девица пустилась бежать, но ее привели к пану схватившие панские гайдуки. Пан спрашивает ее: что для нее лучше, распивать ли мед-вино или гнить в сырой земле? Бондаривна отвечает, что последнее ей в десять крат угоднее первого.
Говорили старе люде, говорили стиха:
Втекай, втекай, Бондаривно, буде тобе лихо!
Утекала Бондаривна да помеж плотами,
А за нею три гайдуки с голыми щаблями,
Узяв ей старый жовнер за белую руку,
Припроводив Канвському на велику муку.
— Ой чи волиш, Бондаривна, меду-вина пити,
— Ой чи волиш, Бондаривно, в сырой земле гнити? —
‘Ой волга я десять разы в сырий земле гнити,
‘Неж с тобою, мий паночку, да мед-вино пити!’
Тогда пан Каневский староста, не привыкший сдерживать своих побуждений, не стерпел такого к своей особе пренебрежения, выстрелил в нее из ружья и убил сразу, в песне описывается, что когда несли ее, всю украшенную цветами в волосах, то капли крови оставляли за нею следы.
А в нашои Бондаривны за косами кветки,
Куды несли Бондаривну кровавый следки.
Ее принесли, положили на лавке, стали убирать к погребению —
Ой принесли Бондаривну до новой хаты,
Положили на лавоньце стали убирати, —
и положили ей на голову венок из барвинка, словно невесте, которую готовились вести к венцу.
Ой повили Бондаривне веночок с барвенку,
Так убрали Бондаривну як до шлюбу девку.
Здесь в песне намекается на существовавший прежде обычай хоронить девиц с особыми обрядами, сходными с свадебными, обычай, превосходно изображенный Основьяненком в его повести ‘Маруся’. — Но пан Каневский староста не бессердечный злодей, он произвел убийство, можно сказать, нечаянно, по увлечению, его благородное панское чувство скоро проснулось, ему жаль стало убитой и он поспешил удостоить своим панским вниманием ее похороны, он сам лично приехал в убогую хату бондаря и, глядя на мертвую Бондаривну, произнес: хорошее девчище было, а должен был стрелять.
Ой приехав пан Канвськии да й став жалковати: —
Хорошее девчя було, муснлем стреляти! —
Он не пожалел обить ее гроб атласом и пригласил музыкантов, чтобы проводить усопшую в вечное жилище с почетом, и грустно заиграла музыка, когда стали опускать ее тело в землю.
Ой казав же пан Канвськии атласу набрати,
Молодой Бондаривны домовину убрати,
Ой казав же пан Канвськии музыки достати,
Да молодей Бондаривне до гробу заграти.
Як же стали Бондаривну в земле опускати,
Тогда велев пан Канвськии ще жалибнеш грати.
В заключение в песне изображается скорбь злополучного отца бондаря: он, в припадке тоски, бился головою о стол и произносил: дочь моя! ты за всех положила голову!
Ударився старый Бондарь об стил головою:
Наложилась, моя донько, за всех головою!
(по рукописному варианту, записанному мною в Волынской губернии).
По народному преданию, приключение с этой Бондаривной связывалось как-то с восстанием народа в эпоху уманской резни, когда одним из предводителей гайдамаков был некто Бондаренко — отец или брат убитой паном Бондаривны. Может быть, и слова бондаря в песне: дочь моя! ты за всех положила голову! заключают смысл угрозы, смысл тот, что смерть этой девицы послужит побуждением к мести за всех, к делу народному.
Гайдамацкое движение, после уманской трагедии подавленное не поляками, а русскими военными силами, окончательно лишилось подогревательного материала с уничтожением Запорожской Сечи. Южнорусский народ в польских областях почувствовал, что его унаследованные от предков надежды на помощь от русского престола не сбываются, должен был поневоле, как говорится, опустить руки и показывать вид покорности польским панам, хотя отдельные случаи то в том, то в другом месте давали полякам чувствовать, что этот ненавидевший их народ способен был, при первых благоприятных для него обстоятельствах, повторить гайдаматчину. В 1789 году в шляхетском обществе распространилась паника, носились зловещие слухи, что в Украине опять собираются резать ляхов и жидов, и что для этой ели уже где-то освятили ножи. Причин ненависти к себе южнорусского народа поляки не видали, однако, в своем панско-шляхетском строе и в своем католическом изуверстве искали они их в том, будто всероссийская императрица возбуждает и поддерживает эту ненависть через своих тайных агентов. Как далеко было Петербургское правительство от того, чтоб мирволить восстаниям народа против польских панов, показывает, между прочим, то, что даже в роковой для Речи Посполитой 1794 год, когда уже Суворов с войском двигался к Варшаве, сделано было распоряжение об оставлении части русского войска на Волыни на случай необходимости усмирять южно-русских крестьян, если между ними вспыхнут бунты против владельцев. Таким образом Россия, даже воюя с поляками, оберегала их от раздраженного южнорусского народа.
Уничтожилась Речь Посполитая. Области ее пошли в раздел между соседями. Южная Русь, бывшая так долго поприщем борьбы южнорусского народа с Польшею, в большей половине присоединена была к Российской державе. Казалось, совершилось давнее стремление этого народа, так как в его движениях такое присоединение всегда проглядывало, как конечная цель. Но в жизни народной было не то, что казалось по кабинетным документам и по историческим книгам. Польское господство для этого народа не прекращалось еще долго. Народность южнорусская в этом крае почти исключительно сосредоточилась на крестьянском, мужичьем классе, а он весь почти оставался в порабощении у владельцев, и последними были поляки. Новая верховная власть показывала свою силу над мужиком только тем, что принуждала этого мужика быть бесправным рабом польского пана. Поэтому политический переворот, совершившийся над Речью Посполитой, мало касался южнорусского мужика, погруженного в свои узкие интересы насущной жизни. Правда, жизнь его уже ограждена была от полного произвола пана и жида, но и только. Положение южнорусского мужика походило на положение Иова, отданного Богом в распоряжение духу злобы, с правом делать над ним все, что захочет, но с единым условием не лишать его души. Мужик этот был не человек, не самодеятельное существо, а рабочее животное, которое хозяин мог бить, отягощать до изнурения трудом и продавать. Так было до самого освобождения от крепостной зависимости. И вот, в то время, когда с наших профессорских кафедр с умилением говорилось о том, как этот народ, долго томившийся под польским гнетом, наконец воссоединился с своим древним отечеством, у этого народа, безграмотного и не знавшего наших исторических сочинений о нем, излагалась в песнях своя история совсем под другою точкою зрения. Вот народная песня, записанная нами в Волынской губернии. Наступила черная туча, настала еще и сизая. Была Польша, была Польша, а вот стала Россия! Не отбудет отец за сына, ни сын за отца. Живут люди, живут слободою, идет мать на ниву, идет вместе с дочкой. Прошли они на нивушку: помогай нам Боже и святой воскресный день, господин великий! Сели пообедать: горек наш обед! Они оглянулись назад — эконом едет. Приехал он на нивушку, нагайку расправляет: отчего вас, вражьих людей, не трое? И начал эконом ругаться и драться: зачем же вы, вражьи люди, снопов не носите? А у нашего эконома красная шапка, как приедет он на барщину, скачет словно лягушка. А у нашего эконома шелковые чулки, плачут, плачут бедные люди с барщины идучи. Натерты у волов шеи, а у бедных людей руки. Собери, мол, ярового хлеба полторы копы, а озимого — копу! Хоть какому мужику под силу все вымолотить, провеять и в амбар сложить. А вечером, поужинавши, в караул ступай. Пошли они в шинок: дай, шинкарка, кварту. Выпьем с горя по стакану, да пойдем в караул! Ходит поп по церкви, читает книжку. А отчего вас, добрых людей, в церкви нет? Как же нам, благодетель, в церковь-то ходить. Нам с воскресенья до воскресенья велят молотить.
Наступала чорна хмара, настала ще й сива,
Була Польща, була Польща, да стала Россия:
Не отбуде сын за батька, а батька за сына.
Живуть люде, живуть люде, живуть слободою,
Иде мати на лан жати разом и з дочкою,
Прийшли вони до ланочку: помогай нам, Боже,
И святая неделенька велика госпоже!
Сели вони обедати: гиркии наш обеде!
Оглянуться назад себе аж окомон еде.
Приехав вин до ланочку, нагай роспускае:
— Ой чом же вас, вражих людей, по трое не мае?
Ой зачав же их окомон лаяти да бити.
Ой чом же вам, вражим людям, снопив не носити?
А в нашого окомона червоная шапка:
Як приеде до панщины — скаче як та жабка.
А в нашого окомона шовкове онучи,
Плачуть, плачуть бедне люди из панщини идучи,
Пооблазили волам шие, бедным людям руки…
Ой ярины по пивторы, а Зимины копу,
Треба стати поправитись, хоть якому хлопу,
Змолотити и звеяти и в шпихлер собрати,
А в вечере по вечере да на варту стати.
Прийшли вони до шинкарки: дай, шинкарко, кварту,
Выпьем з жалю по стакану, да й станем на варту.
Ходить попок по церкивце у книжку читае:
— Ой чом же вас, да добрых людей, у церкве не мае? —
‘Ой як же нам, добродею, у церкву ходити,
От неделе до неделе кажуть молотити’.
В другом варианте этой песни поется: ‘Отца гонят в степь косить, сына молотить, дочку девицу садить табак, а невестку со свекровью на ниву рожь жать. Сели они обедать: горек их обед, осмотрятся они позади себя — едет эконом… подъехал, расправил нагайку, говорить: а зачем вас, вражьих детей, нет здесь всех? — Эконом батюшка, что нам делать, мы покинули малых детей, некому их приглядеть. — Я велю чалых детей в пруде потопить, а вам, вражьим людям, всем приказываю ходить на работу.
Женуть батька в степ косити, сына молотити,
Третю дочку паняночку тютюну садити,
А невестку с свекрухою у лан жито жати.
Сели вони обедати, гиркий их обеде,
Озирнуться позад себе аж окомон еде.
Пидъезжае пан окомон, канчук роспускае.
‘Чому, чому враже люде, усех вас не мае!’
— Окомоне, добродею, що маем робити?
— Покидали мале, дети, некому глядети. —
‘А я велю малых деток в ставках потопити’.
‘Да всем же вам, вражим людям, в роботу ходити’.
По иному варианту поется:
Иде батько в степ косити, а син молотити.
Его дочка паняночка тютюну садити,
А их мати старенька обедать носити,
А в нашого дворянина (дворового, приказчика) сивая кобыла,
Гей побила бедних людей лихая година!
‘Ой вы, люде-крестьяне, вы-люде безсчастне,
‘Ой выходьте на лан жати по трое из хати:
— Ой як же нам, дворянину, по трое ходити,
— Есть у нас малии дети некому глядети:
‘А вы дети потопете, на лан жати идете!’
В другой песне мужик жалуется, что паны забрали у него рожь еще зеленую на сечку. Он ходил просить об уплате — его поколотили и прогнали.
Ой Содома, пане брате, Содома, Содома!
Нема в мене снипка жита не в поле, не дома!
Було в мене, куме, жито зелене, зелене…
Заехали вражи паны, забрали на сечку.
Ох пийшов я пане брате, платы поминати,
А вин мене выбив добре, дай й выпхав из хати.
Мужики говорят, что им пришел черед ходить на винокурню в работу целую неделю. ‘Пришел я в понедельник, пришел и во вторник: выехал пан комиссар, дал мне сорок нагаек. Ходил я на работу всю неделю до субботы, а в субботу приехал сам владелец и говорит: ничего не работаете. В воскресный день раным рано стали звонить колокола, а есаулы с козаками гонят нас в винокурню. Я, брат, думал: помолюсь Богу, а есаул хватает меня за голову, да бьет палкою по ушам! В чужом селе колокола гудут, а в нашем тихо, в чужом селе нет ничего доброго, а в нашем — горе. Наши есаулы знают господскую милость, с мужика сдерут штаны, с бабы юбку’.
А що маем, пане брате, тепера робити?
Иде черга до вишшце весь тыждень ходити.
Ой пийшов я в понеделок, пийшов и во второк,
Аж выехав пан комисар — дав нагаев сорок.
Ой ходив я увесь тыждень ходив до суботы.
Аж выехав и сам дедич: чорт-ма с вас работы!
А в неделю дуже рано да у дзвоны дзвонять
Осаулы с козаками до виннице гонять,
От, думав я, пане брате, Богу помолюся:
Осаула бере за лоб бье кием по ушах,
В чужим селе дзвоны дзвонять, а в нашому тихо,
В чужим селе добра чорт-ма, а в нашому лихо!
А нашие осаулы знають панську ласку,
С чоловека штаны деруть, а с жинки запаску.
Ой ходемо, пане брате, да за круте, горы,
Нехай тута выводяться круки да ворони,
Ой ходемо, пане брате, в степ да в гайдамаки.
Песня оканчивается приглашением покинуть место жительства, оставивши разводиться там воронам и идти в степь в гайдамаки.
Эта песня, по-видимому, тех времен, когда еще не уничтожилось совершенно гайдамачество, и представляет образчик, при каких житейских условиях крестьяне пополняли собою гайдамацкие ватаги.
В Галиции, где южнорусский народ попал под власть иностранного государства, встречаем песни такого же содержания и даже составляющие варианты тех, которые распространены в народе, вошедшем в состав Российской Империи. Вот для примера галицкая песня:
‘Пока старые паны были непритязательны к работам, тогда, бывало, целую неделю на себя работай, а пану в субботу. Теперь же настали паны иные: выгоняют в понедельник на господскую ниву и гоняют до субботы, да еще говорят: от вас, негодяев, нет никакой работы! В субботу назначают на четырех кварту, выпил ли не выпил, а ступай на караул! В понедельник же с восходом солнца, часу в третьем господин окомон едет на серой кобыле. Запасся водочкой, чтоб было что выпить, как выедет на господскую ниву, то велит всех бить. Те, которых побьют, вьются словно пескари, а наши господа окомоны смеются над этим. В Лычковцах ветер веет, в Постоловцах тихо, в Лычковцах беды нет, а в Посто-ловцах горе. Уже наша Постоловка обросла вербовником, у кого было по шести волов, те пошли с мешками сбирать милостыню!’.
Доки були старе паны плохи на роботу
Целый тыждень собе робе, Панове в суботу.
А теперки, пане брате, як настали паны,
Выгоняють в понеделок на панськии ланы,
Виганяють в понеделок, гонять до суботы,
И ще кажуть: вы лайдаки, нема з вас роботы!
А в суботу визначено на четырих кварту,
Ой ци выпив, ци не выпив да й пишов на варту,
В понеделок с сходом солпця о третей године
Вже выездить пан вокомои иа сивей кобыле,
Призберав си горевочки да мае що пити,
Як выеде на лан панськии, да каже всех бити,
А котрыи побитый як пискаре въються,
Наши паны вокомоны ще с того смеються!
А в Лычкивцях ветер вее, в Постоливцях тихо,
А в Лычкивцях беды нема, в Постоливцях лихо.
А вже наша Постоливка обросла вербами,
Котре мали по щесть волив, то пишли с торбами.
В другой, галицкой же, песне изображается, как мужик в воскресный день сел пить горелку, стали звонить к богослужению, а тут людей гонят на господскую работу. Решаются идти к пану и представить ему, что не следует работать в воскресенье, чтоб за то не покарал воскресный день. Но пан приказал дать им через есаула и Козаков по сто палок.
Сев я собе кола стола да горевку пити,
А вже стали до церкивце все дзвоны дзвонити.
А в неделю о-полудню у все дзвоны дзвонять,
Осавула с козаками на панщину гонять.
Зберемося, паны браты, да ходем до пана
Аже бы нас неделонька ось не покарала.
Прийшли ж бо ми перед пана, стали говорити. —
Верить, савуло с козаками, по сто палок бити!
Уничтожение крепостного права также отразилось в народном творчестве. Об этом отрадном для народа событии сложились песни. Мы знаем из них две, которые поются крестьянами, освободившимися в западной части южной Руси от власти польских панов. В одной — кукушка, поэтическая птица южнорусской поэзии, с весенним развиванием лесов приносит радостную весть. Тут являются олицетворенные отвлеченные понятия — свобода и барщина. Прием этот хотя не особенно част в народной поэзии, но не чужд ей, как показывают песни, в которых олицетворяются правда и кривда, доля и недоля. Здесь олицетворенная ‘свобода’ прогоняет олицетворенную ‘барщину’, а паны бегут за последнею, умоляют вернуться, потому что они, бедняжки, без ней остаются без средств к жизни, не умеют они молотить, а их жены жать хлеб. Они еще не знали, как тяжело трудом доставать пропитание.
Ой летела зозуленька да й стала ковати:
Почекайте, добре люде, що-сь маю казати,
А вже гаи зеленели, як до вас летела,
Тильки трохи в темнем лесе спочивати села.
Ось тут разом що-сь загуло, а же-ж ся злякала,
То свобода панщиноньку перед себе гнала,
А за нею панки бежать, стали ей просити:
Вернись, вернись, панщинонька, нема звидки жити,
Мы не вмеем молотити, наши женки жати,
Мы ж не знали як-то тяжко на хлеб заробляти
В другой песне, где также изображается олицетворенная барщина, наезжают становые пристава и мировые посредники и объявляют народу, что более не будут работать барщины и снимать шапки перед господами. Барщина, сопоставляемая с дикою уткою, улетающею в тростник, бежит в лесные дебри: ее гонит народная громада.
Наехали становым, стали говорити:
Не будете, люде добре, панщины робити!
Наехали мировыи да й стали казати.
Не будете перед панами шапок издиймати!
Ой летела дика качка, села в очерете,
Утекала панщинонька в темпе пущи, нетри,
Не сама ж вона втекала, громадонька гнала.
Як загнала в пущи-нетрй, там вона пропала!
Прилетает птица пава, садится посреди села. Это олицетворенная вольность. Собрались господа атаманы, лаповые (надсмотрщики за господскими пахотными полями), все народ правящий и только один подвластный. Старая госпожа выходит на заднее крыльцо своего дома и восклицает к барщине, умоляя ее вернуться назад к господам хоть бы до ужина. Но барщина отвечает: не вернусь к вам. Я была вам верна, а вы не умели беречь меня. В том не моя вина.
Ой летела птица пава, серед села впала,
А два паны, а два паны, а два отаманы
Висемнадцять лановых а един пидданый,
Аж выходить стара пане на затиине двере:
Вернись, вернись, панщинонька, хоча до вечере!
‘Не вернуся, не вернуся, я вам була верна:
‘Не вмели мя шановати, я з того невинна!’
Здесь песня хочет выразить ту мысль, что господа не умели с умеренностью пользоваться своими привилегиями, но злоупотребляли ими и оттого потеряли их теперь. Является эконом с нагайкою, обычною издавна принадлежностью своего звания, являются комиссары, собираются у тихого озерца, рассуждают, как мужика пронять. И стали они говорить: что нам теперь panie brade (песня передразнивает польский язык, который в крае играет роль господского языка), что нам теперь делать? Мы не умеем косить, жены наши не умеют жать, некому более на нас барщину отбывать, мы не умеем молотить, жены наши не умеют прясть: разве нам идти учиться красть по дорогам.
А в нашого отамана нагай за плечима,
За ковнером купа вотей с чорными очима.
Сбираються комиссары на тихе озерце:
Чим бы мужика пеняти? Щоб выняли сердце (?).
Як вон там збиралися, стали говорити:
Що ми будем panie bracie, тепера робити?
Бо не вмеем мы косити, наши женки жати,
А нема вже нам кому панщину итбувати.
Що не вмеемь молотити, наши женки прясти,
Хиба пийдем на шляхи учитися красти!
Чисто сельский крестьянский взгляд: крестьянин и не подозревает, что может еще существовать какой-нибудь производительный труд, кроме обычного для него полевого земледельческого труда. Песня оканчивается восторженною, но простодушною благодарностью царю, царице и царевне.
Подъякуймо ж мы Богове, да свому Царве,
Що вин зробив добродейство в своему краве,
Подъякуймо мы Царве и своей царице,
Бо не ходить на панщину наши молодице:
Подъякуймо ми царице, щей своей царевне,
Що вони нас поривняли с ляхами на ривне!
Народ верховную и всякую власть представляет не иначе как в семейной обстановке ее предержателей. Народ радуется, что наконец верховная власть сравняла его с ляхами, у которых он столько столетий был бесправным рабом, беспрестанно, но бесплодно напрягаясь освободиться из этого рабства. В 1-м томе Записок юго-западного отдела Географического Общества помещена очень пространная песня об этом же событии, но песня эта, хотя и выдаваемая за чисто народную, при ближайшем рассмотрении употребленных в ней приемов оказывается амплификациею мотивов, выражаемых в приведенных нами здесь песнях, амплификациею, составленною каким-то досужим любителем и знатоком малорусской народной поэзии.
Враждебные отношения борьбы южноруссов с поляками переходили и в шуточные образы. Есть шуточная песня о ляхе, сделанном из моркови-, он едет на коне из свекловицы, шапка на нем из пастернака, жупан из лопуха, сабля из петрушки, копье из фасоли, пистолеты из капустного качана, пули из картофеля, плащ из огурца, пояс из кукурузы, сапожки из репы, подвязки из тыквенной травы, седло из капустного листа, а стремена из березы. Как напился лях кантабалу (какое-то неизвестное нам питье), так и опьянел. Ехал такой лях из Украины, конь под ним выплясывал. Вдруг навстречу ему свиньи: а подожди-ко лях! Повернувшись то в одну, то в другую сторону, стал он стрелять в свиней, но свиньи расхватали его пули и ляху нечем воевать! Схватился лях за свою саблю, но сабля изломалась, и опять ляху нечем воевать! Повернулся он то в одну сторону, то в другую — хотел бежать в лес: от таких лютых зверей пришлось ему погибать. Свиньи проглотили коня его и самого ляха съели со всею его одеждою и сбруею: только стремена из березы остались целыми.
Ехав ляшок морквяный, коник бураковый,
Шапка на ним из пастернаку, жупан лопуховый,
А шабелька из петрушки, пика из хвасоле,
Пистолети из качана, куле, з бараболе,
Хонтушина огиркова, пояс з кукурузы,
Чоботята из репы, подпязки з гарбузы,
Як напився кантабалу (?) — ляшок не тверезый!
Ехав ляшок з Украине, коник пид ним пляше,
Як зострели его свине: а пожди ко ляше!
Обернувся сюды-туды, став свиней стреляти,
Свине куле росхапали, нечим ляху вовати.
Вин узявся за шабельку, став свиней рубати,
И шабелька ся зломала — нечим воевати!
Обернувшись сюды-туды, хотев в лес втекати:
Через тыи люте звере мушу погибати.
И коника поглотили, й ляшка зъусемь зъели,
Тильки стремена з березы зосталися целе!
Есть также насмешливая песня, где предметом насмешки — козак, воюющий с ляхами. Это песня о Козубае, песня червонорусского склада. (Малор. и червонор. думы и песни, стр. 112). Какой-то Козубай собрался с товарищами воевать против ляхов, взял ружье и лук со стрелами. Взял он с собою своего боевого коня вороного, саблю в ножнах и скляницу с водкой. Приехали под Белую Церковь к самому караулу. Не стало у них водки, уныло у них дурацкое сердце, думают, как им идти в бой. Пришли к Козубаю Федько и двоюродный брат его Иван. Напился водки Козубай беспечный и говорит: Стойте, молодые братья, не бойтесь, не страшитесь, я сам влезу на ветлу и стану с ней воевать на проклятых ляхов, на ветле установлюсь и ружье нацелю, будем ляхов брать, за руки их вязать. Пришел к нему Федько Цюра и бьет его, а наш Козубай уже не жив. Заплакал Федько и говорит: свиней бы тебе пасти, а не воевать, скорбь нам задавать.
Выбирався Козубай на войну с ляхами,
Взяв с собою самопал и лук зо стрелами,
Взяв с собою вороного коня свого вийськогого,
Шаблю и с похвою, пляшку с горевкою.
Аж приехав пид Белую Церков на самую стражу!
Горевки им не стало, кенске сердце устало,
Думають с собою, як пийдуть до бою.
Прийшов к нему Хведько и Иван стрыечный,
Напився горевки Козубай беспечный:
— Стийте, братия молоде, не бийтесь страхив,
— Я сам влезу на вербу на проклятых ляхив,
— На вербу ушикую и самопал выриштую,
— Будем ляхив брати, за руки вязати!
Прийшов к нему Хведько Цюра, дай го бье,
А вжеж мий Козубай не жие. Завлакавши Хведько собе,
‘Свине було пасти тобе,
‘А не воевати,
‘Жалю завдавати!’

3. Внутренние общественные явления, возникшие вследствие борьбы с Польшею

Левобережная гетманщина. — Народные идеалы. — Дума о Ганже Дендебере или Андыбере. — Пиршество серомах. — Козак Нетяга и его жена. — Запорожец на картинке. — Вечирченко. — Костя Гордеенко. — Песни о разорении Сечи и о последней судьбе запорожцев.

В период, следовавший за смертью Богдана Хмельницкого, на левой стороне Днепра, остававшейся под управлением гетманов, утверждаемых московским царем, катились одно за другим важные исторические события, которые, однако, не отражались в произведениях народного песенного творчества. Избирались гетманы и теряли свой сан всегда с трагическим концом. Новые политические деятели сменяли прежних, занимая старшинские и другие уряды, установлялись и отменялись законоположения и правительственные распоряжения, а в народных песнях обо всем этом нет почти и намека. Это оттого, что всеми политическими делами, обращающими на себя внимание историков, заправляли старшины генеральные и полковые с своим гетманом во главе и с ними значные лица из козачества и отчасти из мещанства, а у них были идеалы, совершенно противные народной массе. Эту народную массу составляли: козацкая чернь или простые рядови-ки да мужики, или поспольство. Старшины и значные, хотя лично между собой часто враждебные, имели ту общую черту, что желали образовать в Украине новое панство, привилегированный класс, который бы повелевал остальным народонаселением, хотели сложить в своем отечестве, так сказать, вторую Польшу, а народу не могло быть ничего противнее этого. Народ желал козачества всеобщего, для всех равного, народ не хотел, чтоб существовало различие между значным товариством козацким и простыми ря-довиками, между козаками и мужиками, между богачом и бедняком, истому украинцу хотелось, чтоб каждый был собственником той земли, которую обрабатывал, каждый мог бы свободно располагать собою и своим занятием, каждый был бы равен всякому другому. Такой идеал был намечен в 1648 году в порыве восстания против Польши и с той поры оставался в нравственном сознании народа. Но достичь его не мог народ, потому что каждый из того же народа изменял этому идеалу, как только обстоятельствами выдвигался вперед над остальною массою, держались того идеала только те, которые не могли чем-нибудь возвыситься над своими собратьями, те, которых можно было назвать последками в общественном механизме, всякие проявлявшиеся попытки к достижению и водворению такого идеала в Малороссии на административном языке назывались бунтами: их преследовали и уничтожали старшины и значные, их не одобряла и верховная московская власть, предоставлявшая Украине управляться по войсковым правам войска Запорожского и по старым законам, бывшим в силе до присоединения края к Московской державе. Для малороссийского народа чужими были все гетманы войска Запорожского, сталкивавшие один другого, все эти Выговские, Юрии Хмельницкие, Сомки, Золотаренки, Бруховецкие, Многогрешные, Самойловичи, Мазепы, — все это были навязанные ему господа, всех их народ не любил, всеми был недоволен, никого из них не жалел, когда постигала их роковая судьба, народ желал иной власти, сообразной своему идеалу, не отыскал ее ни в своей среде, ни извне и отыскать ее был не в силах. Идеал его, никогда не осуществленный, остался только идеалом, и притом неясным. Народная песенность не поминает действительно существовавших в истории гетманов, но она величает выдуманного народною фанта-зиею гетмана, никогда не бывалого Ганжу Андыбера. Напрасно было бы строить догадки — не открывается ли под этим вымышленным именем какое-нибудь историческое лицо. Такой личности не было в действительности, но народу хотелось, чтобы такая личность была. Это — гетман, ненавидящий значных и богатых, пекущийся о бедном простом народе. Словно сказочный восточный халиф, этот легендарный гетман шатается среди простого народа в образе бедняка, простака. О таком похождении существует дума, известная нам по двум вариантам, доставленным Кулишом Мет-линскому и напечатанным в Сборнике песен, изданном последним (стр. 377—385) и по вариантам, напечатанным в Записках о Южной Руси Кулиша (часть I, стр. 200—209, 319—321).
В думе этой является козак бедняк, простак, такой, что одиннадцать лет шатался где-то на путях Ордынских, в полях Килий-ских, в степях, где обыкновенно запорожские удальцы мерялись отвагою с татарскими наездниками. Козак этот ворочается в Украину в самом жалком виде, у бедняка три сермяги, на нем епанча, сделанная из ситника, на ногах сафьянные сапоги такие худые, что сквозь них виднеются пяты и пальцы, — как только ступит, так и оставит след босой ноги, на голове бедняка баранья шапка дырявая, мех на ней облез, околыша нет, прикрыта она дождем, а подбита ветром на славу козацкую.
На козаку бедному Нетязе,
Три серомязе,
Опанчина рогозовая,
Поясина хмельовая,
На козаку бедному Нетязе сапьянце,
Видны пьяты й пальце,
Где ступить — босой ноги след пише!
А ще на козаку бедному Нетязе шапка бирка, зверху дирка,
Хутро голе, околице Бог-мае, вона дожчем прикрыта,
А ветром на славу козацьку пидбита.
Этот козак прибывает в город Черкасы, все ему подобные, приходя куда-нибудь, не спрашивают, где можно остановиться и пасти коня, а спрашивают: где корчма. Так и этот козак ищет Настю горовую шинкарку, кабачницу степную. Видит он — богачи значные козаки (дуки сребляники) собираются идти к этой шинкарке пить мед и ‘добрую’ водку. Козак-бедняк забежал вперед в шинок, сел себе у печи и греется. Вошли трое богачей серебренников, первый Гаврило Довгополенко Переяславский, второй Войтенко Нежинский, третий Золотаренко Черниговский. Они не дают привета козаку-бедняку, не угощают его ни скляницей меда, ни чаркою водки, да и козак-бедняк поглядывает на них искоса.
Ище ж бедного козака Нетягу не витають
Не медом шклянкою, не, горелки чаркою,
А козак бедный Нетяга на дукив сребляникив скоса поглядае.
Богачи эти называются в думе ‘три ляха’, —
Три ляхи дуки сребляники, —
потому что с этим именем не перестало у малороссиян соединяться понятие о панстве, тем более, что малороссийские значиые товарищи корчили из себя поляков. Сели богачи пить и стали насмехаться над козаком оборвышем, говорят они шинкарке: нам подбавь еще меду и доброй водки, а этого козака сякого-такого сына вытолкай из хаты взашей: он где-то валялся по винокурням, да по пивоварням, осмолнный, отрпанный, сюда втесался, думает от нас поживиться, а потом станет пропивать не у тебя, а в другой корчме.
От вони пили-пидпивали,
С козака Нетяги насмехались.
На шинкарку покликали:
Гей шинкарко Горовая
Настя молодая!
Добре ты дбай
Нам голодного меду, оковиту горе-тку те иидсыпай,
Сго козака, пресучого сына, у потылицю з хаты выпихай!
Бо где-сь вин по винницях по броварнях валявся,
Опалився, ошарпався, обидрався,
До нас прийшов добувати,
А в иншу корчму буде нести пропивати!
Шинкарка, угождая богачам, на потеху им, начинает выталкивать козака оборвыша. Тот не сопротивляется, только пятится задом и, дошедши до порога хаты, хватается за дверной косяк, а голову прячет под полку с посудой, устроенную над дверью. Богачи потешаются таким зрелищем унижения над бедняком.
Тогде шинкарка Горовая,
Настя кабашниця стоповая,
Козака Нетягу за чуб брала,
В потылицю з хаты вибивала,
То козак Нетяга добре дбае,
Козацькии пьяты спинае,
Поти пьявся,
Поки до порога дибрався,
Козацькими пьятами у порог зачинае,
А козацькими руками за одверок хапае,
Пид мисником голову козацьку молодецьку ховае.
Но один из них, Гаврило Довгополенко, более сострадательный, дает шинкарке денежку и поручает ей поднести бедняку мартовского пива, пусть подкрепит свой живот ко-зацкий. Ты — говорит он шинкарке — к этим оборвышам хоть и зла, а все-таки внимательна! Не пошла Настя сама в погреб, а послала девку свою работницу и приказала, взявши ендову, миновать в погребе восемь стоящих с пивом бочек и наточить из девятой дрянного пива. ‘Все равно’ — говорила, она, потешая богачей — ‘придется же свиньям выливать это пиво, так мы его будем раздавать этим оборвышам’. Но девка работница, вместо того, чтоб наточить, по приказанию хозяйки, из девятой бочки дрянного пива, наточила из десятой крепкого меда, который носил название ‘пьяное чело’. Пришедши в хату, работница отворачивает нос, показывая тем, будто несет такой напиток, который издает дурной запах.
А третий Гаврило Довгополенко був обашный:
Из кармана людську денежку выймав,
Насте, кабашней до рук отдавав,
А ще стиха словами промовляв:
‘Гей’ — каже, — ‘ты, шинкарко молодая Настя кабашна,
Ты — каже, — до сих бедних козакив хоч злая да обашна,
Коли б ты добре дбала,
Сю денежку до рук приймала,
До погреба отходила,
Хоч норцоБОго пива уточила,
Сму козаку бедному Нетязе, на похмельля живить его козацкий скрепила’.
Тогде, Настя Горовая
Шинкарка степовая.
Сама в лх не ходила
Да наймичку посылала:
— Гей девко-наймичко, добре ты вчини,
— Кинву чвертивку до рук ухопи, да в лх убежи.
— Висем бочок мини, з девьятои поганого пива наточи.
— Як маем мы его свиням выливати,
— То будем мы его на таких нетяг роздавати. —
Тогде девка наймичка у лх убегала,
Да девьять бочок минала,
Да з десятой пьяного чола меду наточила,
Да в светлицю вхожае,
Свий иис геть от кинвы отвертае,
Будьто те пиво воняе.
Когда подали козаку ендову с питьем, тот стал себе у печи и принялся за хорошее питье. Первый раз поднес он его себе, к губам — только отведал, второй — отпил, а в третий раз, как взял ендову за ушко, так всю и осушил. Тогда стал его разбирать хмель и как ударит он ендовою о помост, так и запрыгали у богачей со стола чарки и бутылки.
Як подали козаку в руку сю кинву, то вин став биля печи,
Да и почав пиднивати пивце грече.
Взяв раз — покуштовав, у-друге — напився,
А в третье як узяв кинву за ухо,
То зробив у тей конивце сухо.
Як став козацьку хмель голову розбирати.
Став козак конивкою по мосту добре погремати.
Стали в дукив-сребляникив из стола чарки й пляшки скакати.
По Кулишовскому варианту от такого удара треснула даже печь в десяти местах и стала по светлице летать сажа, так что богачи не взвидели света Божьего.
И стала шинкарська груба на десять штук по хате летати.
Не стали тогде ляхи дуки-сребляники за сажею свету Божого видати.
В варианте Метлинского этих слов нет. Видно, этот козак-бедняк нигде не бывал и добрых водок не пивал, когда его так разобрало дрянное пиво, — заметили потом пирующие богачи.
Тогде тии ляхи сребляпики на его поглядали,
Словами промовляли:
— Где-сь сей козак Нетяга негде не бував, —
Добрых горелок не пивав,
— Що его и погане пиво опъянило!
Тут, по варианту Кулиша, козак-бедняк вдруг закричал грозным голосом: ‘ляхи, вы, вражьи сыны! Подвиньтесь к порогу, дайте место козаку-бедняку в переднем углу, чтоб мне можно было тут усесться с моими лаптями!’ — и богачи-серебренники исполнили его требование.
Як став козак Нетяга тее зачувати,
Став на ляхив гризно гукати,
Гей вы, ляхове,
Вразьки сынове!
Ик порогу посувайтесь,
Мене, козаку Нетязе, на покуте месце попускайте.
Посувайтесь тесно,
Що б було мене, козаку Нетязе, где на покуте из лаптями сести.
Тогде ляхи дуки-сребляники добре дбали,
Дальше ик дорогу посували,
Козаку Нетязе бильше месця на покуте попускали.
В варианте, помещенном у Метлинского, этого места нет и, кажется, в Кулишовском варианте оно случайно переставлено ранее, чем ему быть надлежало по первоначальной редакции, потому что богачи-серебренники еще не могли ничем быть до такой степени поражены, чтоб исполнять приказание бедняка, над которым они еще и потом продолжали издеваться. Но это место совершенно кстати ниже, когда уже богачи имели повод догадываться, что козак-бедняк в самом деле не таков, каким показался.
Далее, и по варианту Метлинского, —
Оттогде-то козак бедный Нетяга як став у себе бильший хмель зачувати,
Став з пид панчины рогожовои,
З пид поясыны хмельовои,
Щиро золотный обушок выймати,
Став шинкарце молодей за цебер меду застановляти, —
и по варианту Кулиша, —
Из пид полы позлотистый недолимок выньмае,
Шинкарце молодей за цебер меду застановляе.
Козак-бедияк вынимает из-под своей нищенской епанчи золоченый чекан и предлагает шинкарке под заклад за ушат меду. Богачи и теперь подтрунивают над ним и говорят шинкарке: ‘Этот козак-бедняк не выкупит у тебя своего заклада, разве станет нам, богачам, гонять волов, а тебе, шинкарке, топить печи’.
Тогде, те ляхи дуки-сребляники на его поглядали,
Словами промовляли:
Гей шинкарко Горовая,
Настя молодая кабашнице степовая!
Нехай сей козак бедный Нетяга не маеться в тебе сей заставщины выкупляти,
Нам, дукам-сребляникам нехай не зарекаеться волы погоняти,
А тобе, Насте кабашней, груб топити.
Вот здесь-то, по нашему мнению, следовало быть тем словам козака-бедняка, которые мы привели выше, потому что, по обоим вариантам, после того козак-оборвыш садится на переднее место, расстегает свой кожаный черес и высыпает на стол кучу червонцев.
Оттогде-то козак бедный Нвтяга як став се слова зачувати,
Так вин став чересок выньмати,
Став шинкарце молодей Насте кабашней увесь стил червинцями устилати.
Тут сразу все вокруг него изменилось. Богачи-серебренники стали предлагать ему мед и водку, а шинкарка спрашивала его: не хочет ли он завтракать или обедать, и для этого приглашала войти к ней в комнату.
Тогде дуки-сребляники як стали в его червинце зоглядати,
Тогде стали его витати
Медом шклянкою,
И горелки чаркою,
Тогде и шинкарка молодая
Настя Горовая,
Истиха словами промовляе:
Эй козаче, каже, козаче!
Чи снедав ты сгодне, чи обедав?
Ходи зо мною до кимнаты,
Сядем мы с тобою, поснедаем ли пообедаем.
Но козак, в ответ на все это, прошелся по светлице, подошел к оконной форточке и закричал: Эй вы, реки низовые, помощницы днепровские! Теперь либо меня одевайте, либо к себе принимайте.
Тогде-то козак бедный Нетяга по кабаку похождае.
Кватирку видчиняе,
На быстрый реки поглядае,
Кличе, добре покликае:
— Ой реки, каже, реки вы низовыи,
— Помищнице Днепровыи,
— Тепер або мене зодягайте,
— Або до себе приймайте!
По другому варианту, указанному у Кулиша (Зап. о Южн. Руси. I. 319), он ударяет своим чеканом по столу три раза и поет козацкую песню: Ах ты, река козацкая! Теперь либо меня одевай, либо меня к себе принимай.
Из пид полы позлотистый недолимок выньмае,
По столу три разы затинае, Козацьку песню спевае:
— Ой река козацькая!
— Тепер мене або зодягай,
— Або до себе приймай.
По этому кличу явилось трое Козаков или джур, —
Тогде где явились три джуры малых невеличких, —
один надевает на него принесенные с собой дорогие одежды, —
Оттогде один козак иде,
Шаты дорогии несе, —
или жупаны,
Шо первый джура иде,
Пару жупанив ему несе, —
другой подает ему сафьянные желтые сапоги,
Другий козак иде,
Боты сапьянове несе.
или:
Жовте сапьянце ему несе, —
третий шапку, а по другому варианту — вместе с шапкою еще приносит ему широкие красные шаровары.
Третий джура иде,
Широке, що й след заметають, червоне шаровары несе,
И оксамитну шапку на голову ему несе.
или:
Шлычок козацький несе,
На голову его козацьку надее.
По этому последнему варианту они говорят ему: ‘Хвесько Дендебер! отец козацкий! Славный рыцарь! Полно тебе здесь шалить. Пора идти над Украиной управлять!’
Гей Хвесько Дендебере
Батьку козацький, славный лыцаре,
Доки тобе тут пустовати?
Час пора йти на Вкраине батьковати.
Тогда богачи-серебренники стали между собой потихоньку говорить: ‘Так это, братцы, не козак бедняга оборвыш, а это Хвесько Ганжа Андыбер (или Дендеберя),гетман запорожский!’ И потом, обратившись к нему, сказали: ‘Придвинься, же к нам поближе, поклонимся мы тебе пониже, станем совет держать, как бы хорошо и счастливо в славной Украине проживать’. И тут стали они ему предлагать мед и водку.
Тогде дуки-сребеляники стиха словами промовляли:
Эй не есть се, братце, козак бедный Нетяга,
А есть се Хвесько Ганжа Андыбер,
Гетьман запорожський!
Присунься ты до нас — кажуть — ближче,
Поклонимось мы тобе, нижче,
Будем радиться чи гаразд добре на славней Украине проживати.
Тогде стали его витати медом шклянкою
И горелки чаркою.
Но Ганжа Андыбер, принявши от них питье, не пил его, а проливал себе на одежды и приговаривал: ‘Наряды вы мои, наряды! Пейте, гуляйте. Не меня чествуют, а вас уважают. Когда на мне вас не было, так и чести я не знал от богачей-серебренников’.
То вин тее от дукив-сребляникив приймав,
Сам не выпивав,
А все на свои шаты проливав:
‘Эй шаты мои, шаты! пиите, гуляйте.
‘Не мене шанують, бо вас поважають.
‘Як я вас на собе не мав,
‘То и чести от дукив-сребляникив не знав!’
И сказал тогда своим козакам Ганжа Андыбер, гетман запорожский: ‘Козаки, детки, друзья, молодцы! Выводите-ко этих богачей-серебренников из-за стола, как волов, за головы, разложите их под окнами, да валяйте их в три березовых палки. Пусть они меня вспоминают и до конца жизни не забывают’.
Тогде, — то Хвесько Ганжа Андыбер, гетьман запорожський стиха промовляе:
— Зй козаки — каже — дети, друзе, молодце!
— Прошу я вас, добре дбайте,
— Сих дукив-сребляникив за либ, наче юлив из-за стола вывождайте,
— Перед викнами покладайте,
— У три березины потягайте,
— Щоб вони мене споминали,
— Мене до веку памьятали.
Но Гаврила Довгополенка Переяславского он посадил близ себя за то, что тот ему за свою денежку купил пива.
Тильки Гаврила Довгополенка
Переяславського за те улюбив.
Край себе садовив,
Що вин ему за свою денежку пива купив.
Козаки начали расправу. Они вытащили из-за стола богачей, вывели и перед окнами отваляли их в три березовые палки, а при этом приговаривали: ‘Эх вы дуки, дуки! Забрали вы себе все рощи и луга, нашему брату бедняку негде остановиться, чтоб коня попасти!’.
Тогде ж то козаки дети, друзе молодце,
Сих дукив-сребляникив за либ брали,
Из-за стола наче волив вывождали.
Перед викнами покладали,
У три березины потягали:
А ще стиха словами промовляли:
— Эй дуки — кажуть — вы дуки!
— За вама луги й луки.
— Негде нашому брату козаку-нетязе стати коня попасати.
По двум Кулишовским вариантам, из которых один был напечатан в Записках о Южной Руси, а другой в Сборнике Метлин-ского, дума на этом и кончается. Но в варианте, на который г. Кулиш указывает как на дополнение (Зап. о Ю. Р. I, стр. 319—321), богачи приносят гетману в подарок собольи шубы, —
А описля до его прихождали,
Соболевыми шубами его даровали,
Словами промовляли:
— Гей Хвесько Дендеберя! Колиб мы тебе знали,
— Садили б були тебе, не займали, —
а гетман ругает шинкарку, издевается, приказывая ей поставить по ушату меду и водки и обещая за то три года топить у ней печи, —
Тепер мене цебер меду, а другий горелки насыпай,
Велю тобе их на скамью становити,
А я як не могу тобе заплатити,
То стану до тебе на три годы грубы топити, —
как говорили про него богачи, когда он явился в корчму в виде бедняка. Шинкарка исполняет приказание и извиняется, говоря, что если бы знала, кто он таков, то не выталкивала бы его взашей.
Гей Хвесько Дендеберя, гетьман запорожський, черкаський,
Товарищу наський!
Як бы я була тебе знала,
То я б тебе з хаты в потылицю не выбивала.
Все это, может быть, поздняя прибавка.
Повторяем: такого гетмана, как Ганжа Андыбер или Дендеберя, не было в Украине, но такого гетмана желал себе черный простой народ и такого создал себе в своем воображении. Замечательно, что при этом в думе не высказывается какой-нибудь утопии общественного строя. Легендарный гетман только отколотил богачей. Бедняки ненавидели богачей, и эта-то ненависть в народной думе выразилась побоями, нанесенными двум из таких богачей гетманом Ганжею Андыбером. Этим и кончилась расправа с ними. Так было и в действительной народной истории. Бывали народные восстания, и тогда доставалось богатым и знатным, но через то не вырабатывалось для народа ничего определенного, нового. Из тех же бедняков и простаков выдвигались люди, которые делались знатными и богатыми и в свою очередь возбуждали зависть и ненависть к себе своей бедной братии. Так катилась жизнь внутри края. Одно только выработалось в народном характере. Бедняки не теряли сознания своего человеческого достоинства и не всегда раболепствовали перед знатными и богатыми, как того хотели последние, напротив, случалось, что гордились перед ними своею бедностью.
Есть песня, в которой описывается, как в походе, когда наступил дождь, козаки раскидывают шатер, и те, которые были познатнее и попроворнее, вошли в шатер, а убогие ‘серомахи’ не посмели входить туда, но, взявши водки, расселись себе под дождем.
Чорна хмара наступала, став дощ накрапати,
Благослови, отамане, намет напинати.
Богатый моторный те в намете сели,
А вбогии серомахи — те и не посмели.
Взяли кварту, взяли другу, и на доще сели.
У них, у бедняков, свой атаман, а у знатных — свой. Вдруг из шатра, где засели знатные козаки, вышел атаман и стал подсмеиваться над бедняками и над их атаманом. Но атаман серомах крикнул: ‘Ах ты, вражий сын? Коли пришел сюда, то сиди прилично и не насмехайся’. Потом, обратившись к своим, он сказал: ‘Возьмите его за чуприну и выведите прочь’.
Ой и выйшов отаман из чужого куреня,
На порозе став,
Да з нашого отамана смеятися став.
Ой и крикнув наш отаман:
Коли прийшов вражий сыне, той по-чеськи сидь,
А из нас серомах да не насмехайся!
Ой и крикнув наш отаман на своих козакив:
Возметь его за чуприну да выведете причь!
По его приказанию один из серомах схватил непрошеного гостя за чуприну, а другой наделял его кулаками… и оба приговаривали: ‘Не ходи туда, вражий сын, где пьет голытьба’.
Один веде за чуприну, другий дула бье:
Не иди туды, вражий сину, где голота пье!
Характер этой голытьбы, ‘серомы, козаков-нетяг’, как они называются на поэтическом языке народа, прекрасно изображен в думе, напечатанной в Записках о Южной Руси Кулиша (I, стр. 215—222), с очень верным объяснением издателя и, кроме того, известный нам но другому варианту, мною записанному в Харьковской губернии. Не один козак повредил себе тем, что от молодой жены в войско ходил — начинает эта дума. Тогда жена проклинала его пожеланиями разных неудач:
Не один козак сам собе шкоду шкодив,
Що вид молодой женки в вийсько ходив.
Его женка кляла-проклинала:
Богдай тебе, козаче серомахо, побило в чистим поле
Три недоле:
Перша недоля — щоб пид тобою добрый кинь пристав,
Друга недоля — щоб ты козакив не дигнав,
Третя недоля — щоб тебе козаки не злюбили и в курень не пустили!
Но козак не послушал ее, пошел в войско и счастье так повезло ему, что его сделали куренным атаманом.
Господь ему дав,
Що пид ним добрый кинь не пристав,
Вин кизаков дигнав,
Що его козаки злюбили _
Ще й отаманом настановили.
Козак в кругу товарищей говорит, что клятва женская, словно ветер, дующий на сухое дерево, а женские слезы — вода е.
Тогде козак у вийську пробувае,
Свою новину козакам оповедае:
Слухайте, панове молодце!
Як то женоцька клятьба дурно йде,
Так як мимо сухе дерево ветер гуде.
Женоцьки слезы дурне — як вода тече.
Но жена этого козака стоит своего мужа: оставшись одна, она беспрестанно гуляет в корчме, а дома не живет, и дом ее уже пропахнул пустырем. Когда же пришло время возвращаться ее мужу из похода, она затопила печь и стала разогревать прокислый борщ, давно уже стоявший у нее под лавкою.
Женка в корчме пила да гуляла,
Да домивхи не знала,
Мов ей хата к нечистей матери пусткою завоняла.
Скоро стала козака з походу сподеватись,
Стала до домивки прихожати,
Стала в печи ростопляти,
Стала той борщ кислый оскомистый чор-зна колишний з пид лавы выставляти.
Стала до печи приставляти,
От-тим борщем хотела козака приветати.
Козак, приехавши домой, сразу приветствует жену криком и побоями, лупит ее чеканом по плечам, нагайкою по спине, да еще машет над ее головою нагайкою и оставляет синяки на лице.
Хорошенько ей келеном по плечах прнветае,
Нагайкою по спине махае,
Да ще й поробив по пид очима синье!
Козачка, видя, что муж ее вовсе не в нежном расположении, боится угощать его прокислым борщом, начинает варить другой, свежий, а между тем, не имея денег на покупку для него водки, достает тридцать локтей полотна и спешит с ним к шинкарке, покупает три кварты ‘доброй’ водки, разогревает с медом и с перцем и угощает своего мужа.
То козачка неборачка той борщ поленом к нечистей матере обертае,
Новмй борщ добрый оскомистый приставляе,
Сама до скрине тягла, тридцять Локтев доброго полотна добула,
До шинкарки пишла
Три кварты оковитои горелки взяла,
С перцем да с медом розогревае,
Тим козака свого частуе, витае,
Живит козацкий скрепляе.
На другой день выходит козачка со двора и видит кружок женщин: на ней следы козацкого угощения нагайкою. Одна старушка и говорит ей: ‘Что это у тебя за значки под глазами?’
Козачко, козачко,
Що се у тебе пид очима значко?
Либонь твий козак з походу прибував
Що таки тобе гостинце подавав?
— Это, — отвечает она, — я пошла в хлев за лучиною, да наткнулась на жердь, оттого у меня и синева под глазами’. Так-то она покрыла своего козака.
Не дивуйтеся, женочки,
Дав мене Бог — пишла я в хлев по лучину,
Да пидбила собе очи на ключину.
Тим у мене пид очима синье?
Оттак, та козачка добре дбала,
Свого козака покрывала.
Хорош муж козак-серомаха, хороша и жена его, как можно видеть из этого. Между тем козак-серомаха идет в корчму, кружает мед, вино и восхваляет корчму: ‘Ах ты корчма наша, корчма княгиня! Много в тебе нашего козацкого добра погибает. И сама ты не очень-то щеголяешь, и нас, козаков-бедняков, иной раз оставляешь без платья! Между десятью хатами узнаешь хату нашего брата козака: соломой не покрыта, завалиной не обсыпана, около двора ни кола, а на дровосечне ни полена. Сидит в ней козацкая жена, околела от холода. Она зимою ходит босиком, носит воду горшком, большой ложкою детей своих поит!’
А козак сидить у корчме да мед-вино кругляе,
Корчму сохваляе:
Гей корчмо наша, корчмо княгине!
Чом то в тобе козацького добра богато гине!
И сама еси неошатно ходишь,
И нас, козакив-нетяг, пид случай без свиток водиш.
Знати-знати козацьку хату
Скризь десяту:
Бона соломою не покрыта,
Приспою не осыпана,
Коло двора нечиста ма й кола,
На дривидне дров не полена,
Сидить в ней козацька женка околела,
Знати-знати козацьку женку, шо всю зиму боса ходить,
Горшком воду носить,
Полоником дети наповае!
Это характеристика житья-бытья многих серомах бедняков: пьянство, шатание, отсутствие домовитости, презрение к семейной жизни — вот что делается причиною бедности. Таким образом, если народная поэзия изображает в возмутительном виде зазнавшихся богачей, ругающихся над бедняком, то зато не менее в возмутительном образе представляет и бедняка, обнищавшего от собственных пороков. Эти пороки, естественно, порождались непрочным общественным порядком, когда, при частых татарских набегах и войнах с поляками, требовалось отдавать себя бранному житью и оставлять в пренебрежении домашнее хозяйство и, как этот козак в думе, не слушать женских увещаний. Впрочем, народ не представляет себе такого житья-бытья образцом для народной жизни. Эти козаки-серомахи были неизбежны, потому что мирное домашнее житье-бытье обставлялось такими трудностями и лишениями, что для многих легче его и привлекательнее казалось воинственное шатание по степям и по морю. Но такие не всегда пользовались добрым мнением, напротив, многие из них заслуживали прозвище ‘ледащо’ (дрянь), и вот такого-то, по-видимому, изображает дума, приведенная нами. Только те, которые находили себе притон в Запорожье и поступали в ряды запорожского низового войска, заслуживали у народа иного взгляда на себя. На Запорожье, по народному воззрению, был законный приют тем, кому не по вкусу приходилась домашняя жизнь в украинских городах и селах. Там ни сеяли, ни пахали, не заводились семьями, исключая тех, у которых были зимовники или хутора, где можно было содержать жен и детей. Запорожцы все жили войною, а война, ради охранения края от непримиримых врагов — татар и ляхов, была неизбежна, и потому запорожец, как человек, посвятивший себя исключительно бранному житью и для него отрекавшийся от того, что привлекало человека в кругу семейной и домашней жизни, был всегда в уважении у народа. У малорусса в доме лучшим украшением было изображение запорожца с конем и с воткнутым в землю копьем, иногда играющего на бандуре. Под таким изображением красовалась стихотворная надпись, говорившая от лица изображенного запорожца: ‘Гляди на меня и угадывай! Чай не угадаешь! Откуда я родом и как меня зовут… ни, ни… не знаешь. У меня имя не одно, а много их. Так зовут меня, как случится на кого наткнуться: жид в беде меня величает родным отцом, лях — милостивым добродеем, а ты как хочешь меня назови — на все позволяю, лишь бы не торгашом: за это я тебя изругаю’.
Дивись да гадай, да ба: не вгадаеш:
Видкиль родом и як зовуть… не чичирк! не изнаеш!
В мене имъя не одно, а есть их ката,
Так зовуть як набежиш на якого свата.
Жид з-беди за ридного батька почитае,
Милостивым добродеем лях называе,
А ты як хоч назови — на все позволяю,
Абы тильки не крамарем, бо за те й полаю!
У запорожцев, как и у польских шляхтичей, заниматься торгашеством считалось делом непочтенным, да и вообще у малоруссов существовал, а отчасти и до сих пор существует презрительный взгляд на торгашество. Торгаш, по малорусскому воззрению, непременно обманщик, добывающий себе выгоды от вреда для других. Торгаш старается купить у производителя как можно дешевле, а продать потребителю как можно дороже, все, что убыточно для того и другого, ему полезно, и потому он правды не скажет ни тому, ни другому. Торгаш не работает, ничего не производит, одним обманом живет. Впрочем, говорит запорожец далее в надписи под своим изображением, случалось и ему вести меновой торг с ляхами: променивать свои тулупы на ихние жупаны, и с жидами у него такого же рода шла торговля и, бывало, как удачно пойдет торг, то не один лях с жидом лягут в барышах. Черт с ними!.. Как пристанут, так ведь приходится им уступать и за шкатулку с червонцами да за конский прибор, вышитый золотом, отдать истасканный тулуп.
Кожух меняти на жупан з ляхами,
То як ярмарок добрый удачи покаже,
То в барыше лях с жидом не один поляже.
Пек им! як наможуться, то мусиш уступити,
За шкатулу с червинцями и за рондик золотом шитый
Кожух скрупелый скииеш им до ката,
Абы як сцуратися упрямого свата.
Так в комическом образе торговли описывает этот запорожец свои наезды на ляхов и жидов.
Запорожец этот на картинке изображается обыкновенно стариком. Он вспоминает, какая у него была когда-то великая сила, как у него рука не млела, когда приходилось бить ляхов.
Гай, гай! як я був молод, що в мене була за сила?
Ляхив нещадно бьючи рука и разу незамлела.
‘Случалось — рассказывает он — на степи варить пиво, пил его и турок, и татарин, и лях, все пили на славу. И теперь еще после такого пира валяется по степи много-много мертвых голов и костей с похмелья’.
Лучалось мене на степу варити пиво,
Пив турчин, пив татарин, пив и лях на диво.
Богато и тепер лежить на степу с похмелья
Мертвых голов и кисток от того веселья.
Но то — события молодости. Теперь у запорожца ‘и плечи и ногти болят, когда случится ему день побиться’. Размышляет этот запорожец о мирской суете и о своей кончине так: ‘Непродолжительно, вижу я, время лет жизни нашей. Скоро цветет она, скоро и увядает, как полевая трава. Хоть мне и не страшно помирать в степи, а все-таки жаль, что некому будет похоронить меня: татарин отворотится, а лях не приступит! Разве какое-нибудь зверье за ногу в овраг меня стащит. Когда я еще старее стану, то пойду в Русь, — пусть там попы поминают мою душу. Только не годится мне умирать на лаве: забирает меня охота погулять с ляхами. Хоть я одряхлел, а еще мои плечи чувствуют, что поборолся бы славно с ляхами: не мало ихних хоругвей прогнал бы за Вислу, разлетелись бы они, как блохи от пожара… надежда у меня верная: ружье мое закадычное, да и сабля, моя сваха, не заржавела! Не раз уже она обмывалась кровью, и теперь, кабы разозлилась, так не один бы католик перевернулся, а коли пустился бы убегать, то застрял бы на копье у меня, да еще, как я натяну лук да брязну тетивою, так пустится бежать и крымский хан с своею ордою’.
Плечи и ногте болять як день понобьешься —
Така то, бачу, недовга лет наших година,
Скоро цвете, скоро въяне — як у поле, былина.
Хоч мене, й не страшно на степу вмерати,
Тильки жалко, що некому буде поховати.
Татарин цураеться, а лях не приступить.
Хиба як зверюка за ноги в байрак сцупить.
Давжеж пристаревшись на Русь пийти мушу,
А чей таки отпоминають попы мою душу.
Тильки ж мене негоже на лаве вмерати,
Бо ще мене бере охота с ляхами гуляти.
Хоча вже трохи зледащев, да ще чують плечи,
Кажеться: поборовся б с ляхами к-речи.
Ище б прогнав ляхив хоругов за Вислу не трохи,
Розлетелись бы вони все як от пожару блохи…
Надея в мене певна мушкет серомаха.
Ище не заржавела й шабля, моя сваха.
Хоч уже не раз пасокою вмылась.
Таки вона й тепер як бы розозлилась,
То не один католик лобом до-горы достане,
Коли ж поквапиться втетаки, на спису зостряне.
Да як и лук натягну, брязну тетивою,
То мусить утекати хан крммськип с ордою.
Везде для малорусса запорожец сделался идеалом бранного богатыря. И зато запорожцы всегда вызывались с любовью и охотою содействовать видам и стремлениям простого народа в Украине. Мы уже выше указали, какое важное влияние оказывали запорожцы на борьбу южнорусского народа в правобережной Украине с польским шляхетством в период гайдамачины. На левой стороне Днепра они также сочувствовали козакам-нетягам, серомахам, следили за тою враждою, какая постоянно тлела в Гетманщине между знатными и простыми и всегда готовы были идти на помощь тем, которых считали угнетенными. Во всю вторую половину XVII века в гетманских донесениях, посылаемых в Москву, беспрестанно встречаются опасения, что запорожцы замышляют волновать в Гетманщине простой народ и побудить его, вместе с запорожцами, истреблять старшин, владельцев маетностей и арендарей, продававших с откупа статьи, составлявшие монополию гетманского правительства. Собственно, важного переворота в общественном строе Гетманщины запорожцы не в состоянии были произвести. Контингент, готовый стать ядром горючего материала для восстания, составляли в среде их только недавние пришельцы в Запорожье из Украины, по большей части бедняки, оборвыши, прокутившиеся или изленившиеся у себя на родине, запорожцы же старые, то-есть обжившиеся в Запорожье, всегда наклонялись к тому, чтоб не раздражать московского правительства и, угождая ему, получать от него постоянно благостыню. Из последних же чаще выбирались и долее удерживались на урядах старшины запорожского коша, державшие в данное время в своих руках все управление делами запорожского низового войска. Притом Запорожье само собою никогда не в силах было сладить с властью, господствовавшею в Украине, и даже в эпоху Хмельницкого оно не иначе могло поднять украинский народ против поляков, как с помощью татар. Но, ополчаясь против ляхов-католиков и жидов-нехристей, можно было успокоить православную совесть южнорусского народа. Не так легко было то же сделать, начиная раздор с православною Москвою и возбуждая против нее татар, а обратиться запорожцам было не к кому, кроме как только к бусурманам. Во время гетманства Мазепы, когда господство значного товариства в Гетманщине достигло высшей степени, запорожцы, под влиянием Петрика или Петриковского, замыслили повторить Хмельнищину только уже не против Польши, а против России, вошли подобно тому, как некогда Богдан Хмельницкий, в союз с крымским ханом и вторглись в пределы Гетманщины, провозглашая свободу и независимость Малороссийского края и возбуждая простой народ к истреблению значных товарищей и арендарей. Сначала было им повезло- стали приставать пограничные городки, начались там и сям народные вспышки, но не надолго. Участие вместе с бусурманами в открытой войне против сил православного царя слишком претило благочестивому чувству русскому и народная масса в Украине не пристала к замыслу Петрика и его запорожских удальцов. После трехлетних бесполезных усилий и нескольких вторжений в Гетманщину с татарами, Петрик был в начале 1696 г. убит охотным козаком Палеева полка Вечиркою, близ местечка Кишенки. Об этом рассказывает история Русов Конисского, прибавляя, что и сам Вечирка был потом схвачен татарами и замучен. Это одно из тех мест, где недостоверная эта история сообщает известие, не вымышленное автором, а заимствованное из народной памяти, но крайней мере,, относительно судьбы самого Вечирки. О смерти Вечирки или Вечирченка сохранилась песня такого содержания:
‘Стояла сосна против солнышка, едет впереди других Вечирченко на вороном коне. Только что стал он съезжать на траву, как позади него Петриковский натянул тугой лук’.
Ох и стояла сосоночка да против сонечка,
А по переду Вечирченко на воронем коню.
Ох и лишень же да Вечирченко да на тую траву изъезжае,
А позад его да пан Петриковський да тугий лук натягае.
Песня не говорит об убиении Петрика или Петриковского, а только о взятии самого Вечирченка. ‘Его привели в светлицу.
— ‘Такая у вас светлица, говорит он, как у меня скотский загон!’
С него снимают жупаны, одевают в сермягу, снимают сапоги, отбирают червонцы.
Як узяли да Вечирченка да пид пышне боки,
Да як повели Вечирченка у нопу светлицю.
‘Ой така ваша светлиця як моя стадниця!’
Посадили Вечирченка на тесовей лаве.
— Ой знемайте с Вечирченка да жупаны луданы!
Як посадили Вечирченка на тесове стильце.
— Ой знемайте с Вечирченка чоботы й червинце. —
Ох и либонь тобе, Вечирченко, да сермяжище важко,
Що учора був у жупанах, а теиер лиш сермяжка.
Ведут на желтые пески за густой верболоз и вынимают живьем у него сердце. Его жена Ульяна не может ни есть, ни пить, заливается горькими слезами.
Як повели да Вечирченка да за жовтыи пески,
Ох и не взялася его женка — Уляна не пити не сети.
Як повели да Вечирченка да за густыи лозы.
Ой облили его женку Уляну дрибненькии слезы.
Ой як стали да Вечирченку да муку завдавати,
Що з живого да Вечирченка да серденько выймати!
Песня дает ему последнее слово: ‘Сотники полковники и великие господа! Передайте моей жене Ульяне, что не будет она более ездить в новой коляске’.
Ой вы сотники, полковники и великий паны.
Ох и накажеть вы, панове братце, моей женце Улясе,
Що не буде вона ездити да у новей колясе.
Отчего смерть Вечирки вошла в песни и песня об этом событии сохранилась, мы решать не беремся. Могло быть, она принадлежала к разряду многих, которые исчезли, или же где-нибудь существуют не открытые собирателями. Песня о Вечирченке не из распространенных повсеместно и была записана случайно где-то в Черниговской губернии Аф. Вас. Маркевичем, который был ревностнейшим и искуснейшим этнографом в сороковых годах текущего столетия.
Если запорожцам не удалось возбудить в Гетманщине чернь против знатных и произвести мятеж против власти московской с Петриком, то мало нашли они склонности и в эпоху шведской войны, когда с своим кошевым Костею Гордеенком пристали к замыслу Мазепы. С Полтавского побоища они, как известно, бежали вместе с другими, а под Переволочною оказали важные услуги Карлу XII и Мазепе, доставивши им возможность переправиться впору через Днепр и уйти от плена. О кошевом Гордеенке и его запорожцах по поводу полтавского боя сохранилась народная песня. Сообразно приемам народной символики, военное дело изображается аллегорически в образе уборки хлеба. Запорожцы приглашаются осмотреть (дозревшую) пшеницу и сжать ее. Запорожцы отвечают, что хоть и пойдут ее осматривать, но жать не будут.
Запорозьце небожата! Пшениця не жата!
Ой пийдете, оглядете, пшеницю зажнете.
Ой хоч пийдемо оглядати, не будемо жати!
Этими словами заранее выражается неуверенность в успехе предприятия. Далее в песне говорится: хвалились запорожцы, что возьмут Полтаву, но они Полтавы не взяли, а швед уже проиграл дело и остался, на горе себе, кошевой. У него умерла старенькая мать, и никто не подает ему теперь доброго совета.
Хвалилися Запорозьце Полтавы достати.
Ще Полтавы не достали, а вже Швед издався.
На бедную головоньку кошовий зостався.
Ой умерла в кошового старенькая мати,
Ой некому кошовому порадоньки дати.
В аллегорическом образе матери здесь разумеется Украина, а смерть ее значит потерю надежды на самостоятельность, которую питали тогда обольщенные Мазепою.
Восточный царь недоверчив к Украине — говорит в заключение песня: — он посылает Голицына стеречь, чтоб не появилась измена, а сам хочет вслед за ним идти с московским войском.
Восточный царь на Вкраине не диймае вери,
Посылае Голицына, вдоб не було змены.
Ой иди ж ты, Голицыну, иди ж ты горою,
А я пийду с москалями у-след за тобою!
Здесь идет речь о Дмитрии Михайловиче Голицыне, киевском губернаторе, бывшем тогда представителем царской власти в Малороссии, которого первою обязанностью было смотреть, чтоб не возникло какой-нибудь шатости в крае, которого положение было еще довольно непрочным.
Сочувствие всего южнорусского народа к запорожцам отпечатлелось тем, что в произведениях народного песенного творчества последнее разорение Сечи составила целый цикл песен, очень распространенных, но которых очень небольшая часть нам известна. Событие это, как известно, произошло в 1775 году. Главною причиною были, конечно, государственные виды политики объединения русского мира, признававшей существование запорожской военной общины несвоевременным, а ближайшим поводом послужили давно уже возникшие и перед тем, так сказать, обострившиеся споры поземельные. Запорожцы издавна уже были недовольны заведениями поселений на землях, которые считали своею принадлежностью. Всякий шаг в таком смысле, исходивший от московского правительства или малороссийского гетмана, встречаем был ропотом, жалобами, угрозами, а подчас и самоуправством. Несмотря на это, степные пространства на юге России все более и более заселялись и в царствование Екатерины II Запорожская Сечь с ее паланками (округами, на которые делились запорожские владения) была отовсюду окружена поселениями великороссиян, малороссиян и сербов, призванных в Россию предшествовавшею императрицею Елизаветою. В 1774 году Запорожская Сечь отправила к императрице депутацию с челобитною, чтоб все земли и угодья, как на правой, так и на левой стороне Днепра, отшедшие и, как запорожцы выражались, самовольно захваченные, были возвращены в ведомство запорожского низового войска, будучи исстари его достоянием, как свидетельствовали документы, которые должны были представить посланные депутаты. Но такая челобитная сочтена была неуместною. Депутация была задержана. Главное лицо, на которого запорожцы особенно надеялись, Григорий Александрович Потемкин, был против них, несмотря на то, что за несколько лет перед тем, по собственному его желанию, Потемкин был принят в число товарищей Запорожского низового войска и, сообразно обычаю давать новопоступившим прозвища, получил у запорожцев кличку Грицька Нечосы. Задержавши депутацию, правительство отправило для уничтожения Сечи и всего низового войска генерал-поручика Текели с сильным отрядом.
На эту отправку запорожской депутации указывает народная песня: ‘Встань, Харько, встань, батюшка! Довольно спать нам. Пойдем к царице просить милости. Встань, Харько! Встань, батюшка! Просят тебя люди! Как пойдем в столицу — по-прежнему будет. Скажем царице: смилуйся над нами, отдай нам наши прежние степи с темными рощами! — Рад бы я, — отвечает тот, к кому обращена речь, — сделать по вашему хотенью, да за господами нельзя приступить в сенат!’.
Устань Харьку, устань батьку, годе вже нам спати!
Ой ходемо до царице милости прохати.
Устань Харьку, устань батьку! Просять тебе люде!
Ой пийдем у столицю — по-прежнему буде.
Ой як скажем мы царице: смилуйся над нами,
Отдай же нам наши степы с темными лугами!
Ой рад же б я, дети мои, волю учинити,
Так не можно за панами в сенат уступити.
Кто таков этот Харько — решить трудно. Депутатами посланными тогда были: Сидор Белый, Логин Мощенский и Антон Головатый. Никакого Харька (Захара) тогда не посылалось. Но, может быть, здесь обращаются к Харьку Чепеге, одному из тогдашних старшин запорожских, который впоследствии играл важную роль и которого имя стало очень популярным. В песне же, напечатанной в Сборнике ‘Малороссийские и Червонорусские Думы и Песни’ (стр. 55) и составляющей, по началу, вариант приведенной нами, вместо Харька, обращаются к Грицю. ‘Встань, батюшка, встань, Гриць! Зовут тебя люди! Как пойдем в столицу — по старому будет. Попросишь царицу: не отдаст ли она земель наших, не восстановит ли прав наших’.
Да встань, батьку, да встань, Грицю!
Кличуть тебе люде!
Ой як пийдеш на столицю — по старому буде.
Ой як пийдеш на столицю, попросит царицю:
Чи не отдасть наших земель, клейноты не верне!
По этому варианту можно предположить, что запорожцы здесь обращаются к Григорию Потемкину, на которого тогда возлагались большие надежды.
Далее, но нашему варианту, говорится, что запорожцы воротились с плачем, который уподобляется бурной реке, размывающей крутые берега. Царица не велит отдавать запорожцам степей, а посылает москалей разорить Сечу.
Тече речка невеличка, подмывав кручи,
Заплакали Запорозьце вид царице йдучи.
Ой не велить да цариця степу отдавати,
Посылае москаликив Сечу розоряти.
Другая народная песня так изображает совет вельмож о способах уничтожения запорожской вольности. ‘Под городом Елисаветом слетались орлы, а в Москве городе в правительственном Месте засели господа сенаторы’.
Ой пид городом Елисаветом много орлив излеталось,
В Москве городе в заседанному месце панив сенаторив сбиралось.
Под городом Елисаветом здесь разумеется крепость св. Елисаветы (нынешний Елисаветград), основанная в 1752 году на Запорожской Земле и до чрезвычайности ненавистная для запорожцев, которые видели в ее основании большое посягательство на их права владения. Крепость эта была сборным пунктом для русских военных сил, готовых усмирить Запорожье, если б оно заволновалось. В этом-то смысле здесь в песне говорится об орлах, слетающихся под городом Елисаветом: разумеются воинские силы.
‘Собравшись’, — продолжает песня: — ‘господа сенаторы стали измышлять способы, как бы отобрать у запорожцев их льготы. Если бы только — говорили они между собою — нам у них да отобрать их льготы, то будем мы и потомки наши поживать в их отчизне. И избрали они способ добрый: давать (для вида) запорожцам волю, а по всей их земле населять слободы. Как была с турком война, тогда запорожцев поощряли портретами, (то-есть в виде награды раздавали портреты императрицы), а запорожцы — люди добрые: коварства их не знали и доверились сенаторам, считая их людьми правдивыми. Как дознались сенаторы, что запорожцы им доверяют, то приказали измеривать всю землю запорожскую и наводить на планы. А чтоб запорожцы никак не смекнули, в чем их намерения, послали к ним в подарок новые медные котлы (литавры) и через эти-то котлы все запорожские старшины были взяты’.
Ой зибравшись вони в одно месце стали способ собирати,
Як бы з вийська запорозького все волности отибрати.
Ой коли б же нам, паны сенаторы, у них волность отибрати,
То будем мы и потомки наши в их отчизне, поживати.
Ой избрали вони способ добрый: Запорозьцам волю дати,
Приказали вони по всей земле их слободы заселяти.
Когда була с турком война — патретами поощряли,
А Запорозьце добре люде их ласкательства не знали,
Да тем сенаторам як правдивым людям, во всем веры диймали.
Ой як дизнали тые сенаторы, що Запорозьце им верять,
Ой да й приказали запорозьку землю всю кругом мерять.
А розмерявши запорозьку землю на планы знемали,
А щоб Запорозьце того не дизнали — казаны им в Сечь прислали.
Ой як прислали на все курене, мицне медный казаны, <ч
Аза тии казани запорозьки все паны були побране. ,i
А отсеж тобе, пане кошовый, за все твои верный службы,
Ой як пийдеш в город столицю, наберешься нужды.
Под новыми медными котлами разумеются литавры, которые не задолго перед тем Потемкин прислал в дар всему низовому войску, как знак благосклонности и внимания.
Генерал-поручик Текели овладел Запорожскою Сечею без боя. Искусно занявши прежде все окрестности своим войском и подступивши к самой Сечи, он через полковника Мисюрева потребовал к себе кошевого атамана Петра Калнышевского, войскового писаря Семена Глобу и войскового судью Павла Роловатого, и тотчас приставил к ним караул, потому что правительство уже держало в подозрении их всех, а в особенности кошевого атамана. После этого Текели приказал войску занять Сечу и поставить караулы к войсковой казне, пороховому погребу, к артиллерии, к церкви, канцелярии, вообще ко веем принадлежностям коша и к имуществу задержанных старшин. В народной песне говорится, что какой-то козачище васюринского куреня, большой пьяница, упрашивает кошевого стоять упорно у воротной башни и не допускать москалей разорять Сечу. Пусть москали с тесаками, — запорожцы станут против них с одними кулаками: лишь бы честь козацкая была сбережена. Кошевой отвечает, что он рад бы так поступить, да невозможно уже им защитить Сечи, нет сил у них, не дозволяет он становиться у воротной башни к отпору.
Васюринський козарлюга все пье да гуляе,
Кошового отамана батьком называв.
— Благослови ты наш батьку, нам на баште стати,
— Щоб не впустить москаликив да Сеч руйновати.
— Москаль стане с тесаками, а мы с кулаками,
— Нехай слава не загине помеж козаками!
— ‘Ой рад бы я, дети мои, волю учинити,
‘Да не зможем усе мы Сечи защитити.
‘Не позволю, Васюринський, вам на баштге, стати!’
Но при этом кошевой в порыве досады произносит восклицание: ‘Как это не стыдится белая царица разорять Сечь!’
Як не стыдно Белей царице да Сеч руйновати!
Из драгоценного рассказа глубокого старца Коржа, запорожца и очевидца событий (Ист. Нов. Сечи, III, стр. 190—200), видно, что действительно так настроены были те, которые носили собирательное название ‘серома’, то есть молодые, одинокие и бедные, которым терять было нечего. Но те, у которых в запорожских землях были устроены зимовники или хутора, где проживали их семьи, — те боялись, чтоб русское войско Текели за такое сопротивление не разорило их жилищ и не истребило их жен и детей. Они представляли на раде, что при совершенной несоразмерности их сил, им не остается более ничего, как покориться воле царицы. Много способствовал и голое сечевого священника, недавно пожалованного в сан архимандрита, Владимира Сокальского. И он, во имя христианской любви и кротости, убеждал во всем покориться царской воле. ‘В Истории Новой Сечи’ приведена большая песня, в которой события рассказываются точно так, как в рассказе Коржа. Песня эта, как сообщает автор ‘Истории Новой Сечи’, записана дворянином Бобринецкого уезда Скопиным из уст лирника, но она, по своему складу, внушает нам сомнение в ее действительной принадлежности к подлинным народным произведениям и кажется сочиненною, на основании рассказа Коржа, в близкое нам время, после того, как этот рассказ появился в печати. В известных нам песнях, признаваемых нами за несомненно-народные, запорожцы, перед отъездом кошевого и старшин к русскому генералу, говорят кошевому: ‘Куда-ж ты, господин Петр Калнышевский от нас отъезжаешь? На кого покидаешь напрасно славное Запорожье? Написал генерал Румянцев ордер к матушке про измену: будто ты, Петр Калнышевский пристаешь в турецкую веру. А матушка возражает на это: велика моя держава, могу я укротить Запорожье и казацкую отвагу’.
Ой и гдеж ты, Петро Калнышевський, видь нас вигьезжаеш?
На кого ты славне Запорожье так марне покидает?
Ой и нише ордер генерал Румянцов до матушки змену,
Що бутсем ты, Петро Калнышевський, у турецьку пристаешь веру,
Ой а матушка выдвигав: що великую а державу маю,
Можу упиняти славне Запорожье и козацькую славу.
Песня изображает, как потом москали отобрали у запорожцев оружие, —
Ой як пийшов москаль по куренях да став ружья отбирати,
А московськии паны генералы пийшли церкви руйновати.
запасы, имущества, —
Ходить москаль по куренях запас отбирае,
Брали сребло, брали злато восковыи свечи… —
поставили караулы около Сечевой церкви и не допустили отца Владимира ховерщать богослужение.
Кругом церкви сечовои калауры стали,
Священнику отцю Владимиру служити не дали.
Кошевой, находясь уже под арестом у московского генерала, с крутой горы смотрит на все это и произносит: ‘Не разоряйте вы, черти короткохвостые, хоть Божия дома!’.
Ой изийшов же Петро Калнышевський а на круту гору:
Ой не руйнуйте вы, чорты куце, хоть Божого дому.
Набрали москали серебра и золота и стали размышлять: какую бы славным запорожцам задать кару? Взяли б мы их да изрубили, так они на нас не поднимали рук, обратили бы мы их в пикинеры, так на это указа не получили.
Ой набрали вони сребла злата да стали думати-гадати:
Ой якуж будем славным запорозьцям ми кару давати?
Взяли б мы их порубали, так вони рук не здиймали,
Забрали б мы их в пикинеры, так указу мы не получали.
Собралось московского войска тысяч сорок, расположились они, прикрытые рощами. Как увидал это Петро Калнышевский, так и залился слезами. Плачет он, как река льется, подмывая крутые берега, плачет едучи к матушке: ‘Ах, матушка наша, царица, сжалься над нами. Пожгли наши степи, забрали их себе московские генералы. Все наши приволья, все наши угодья, все наши рыбные ловли опустели, уже все мои славные запорожцы до сих пор в оковах!’.
Ой зобралось их сорок тисяч да й покрылись лугами.
Ой побачив Петро Калнышевський да облився слезами.
Ой тече речка невеличка, пидмивае кручи,
Ой заплакав да Петро Калнышевський до матушки йдучи.
‘Ой матушка наша, Катре царице, смилуйся над нами,
Що погорели да позавладели наши степы да московськи генералы.
Ой усе наши волности, усе наши роскоши
Все наши рыболовне пусте стали.
Ой досе мои славне Запорозьце аж у окове стали!
О судьбе посланных в столицу под стражею запорожских старшин никаких официальных сведений мы не видали. По новейшим исследованиям открыто, что Калнышевский томился в суровом заточении в Соловецком монастыре и не ранее, как после вступления на престол Императора Павла получил освобождение, но, достигши тогда уже столетнего возраста своей жизни, воспользовался дарованною свободою только для того, чтобы постричься в том же Соловецком монастыре. Народные песни не могли ни о нем, ни о его товарищах сказать более ничего, как только то, что их отвезли куда-то в неволю. В одной песне рассказывается, что еще прежде козак Супрун предостерегал Калнышевского, что ему и всему Запорожью угрожает беда ‘от чистого озера’, а Калнышевский не уберегся от беды, наступившей от синего моря.
Славно було Запорожье всеми сторонами,
А тепер нам негде прожити за вражими панами.
Ой уже Супрун козак до Калныша часто листы пише:
Ой бережися, пане Калнышевський, вид чистого ставу,
Бо втеряеш Запорожье й козацькую славу.
Не вберегся Калнышевский вид синего моря…
Здесь — прием народной символики: вместилище вод служит образом губительной силы. Калнышевский не уберегся от беды самой тяжкой, и в этом смысле названа эта беда исходящею от моря. Калнышевскому — заключает песня — в Петербурге вечная неволя.
Тепер ему в Петербурге довечня неволя.
В другой песне поется, что взятых запорожских старшин повезли наскоро в Москву и засадили в неволю, а господа сенаторы с генералами утешались, так как они после того завладели запорожскими землями.
Ой повезли запорозьких панив у Москву город спешно,
Ой посадили их у неволю, сенаторам стало втешно,
Ой тешились паны сенаторы и меньший генералы,
Що отибрали в Запорозьцев земле и владеють сами.
Это исторически верно: после уничтожения Сечи громадные полосы земель, принадлежавших запорожскому низовому войску, достались разным вельможам.
Объявление верховной воли об уничтожении запорожского коша выражено в песнях символическими образами стреляния из ружей и пушек и падения бомбы посреди Сечи.
Ой вдарили на столице з новой ручнице,
Вы кидайте, славне Запорозьце, пистолеты и ручнице!
Ой вдарили на столице, из новой пушки,
Утекайте, славне Запорозьце, не те киньми — й пешки!
Летить бомба из столице, серед Сечи впала:
Хоч пропало Запорожье, да не пропала слава.
Приведенный нами выше очевидец событий запорожец Корж (Ист. Нов. Сечи, III, стр. 197—200) сообщает, что после ареста и отправки в столицу запорожских старшин запорожские серомахи отпросились у Текели на заработки ‘в Тилигул до лямы’, то есть на Тилигул тянуть неводы. Текели отпустил их, приказавши выдать им письменные виды по одному на пятьдесят человек. Тогда они сели в челны, стоявшие во множестве у Днепровских островков, расположенных на реке близ Сечи, и ушли в турецкие владения. За ними последовали другие, не спрашиваясь ни у кого, и вся так называемая ‘серома’ (то-есть бездомные, холостые и неимущие) ушла за границу. Об этом событии говорят народные песни: стали рыболовов собирать, стали тогда запорожцы уходить к туркам, разбежалось все славное Запорожье, присягу дали турчину верно служить: оно бы всем хорошо под турком жить, да нехорошо только неверному служить.
Наехали закутцыны (?) рыболовы скупляти,
Тогде стали Запорозьце пид Турка втекати.
Повтекало славне Запорожье пид Турчина жити,
Заприсягли Турчинове як верно служити.
За все гаразд, за все гаразд пид Турчином жити,
А за одно не гаразд, що за неверу служити.
В другой песне говорится: разорили Запорожье, уничтожили права, наделали серомахам большой скорби. Собрались запорожцы ца дубах и поплыли к Лиману. Оглянулись они на свою старую Сечь и облились слезами. Словно калиновые ветви, опущенные вниз, запечалились запорожцы, как дети по матери. Нашла на них черная туча, полился дождь с неба. Разорили Запорожье, а его когда-нибудь нужно будет белым царям.
Зруйновали Запорожье, побрали клейноты,
Наробили серомахам великой скорботы.
Побралися серомахи на Лиман дубами,
Оглянулись на Стару Сеч — вмилися слезами.
Ой у лузе калинонька посилились ветки:
Зажурились Запорозьце, як по матери детки!
Наступила чорна хмара, дрибен ДОжчик с неба,
Сплюндровали Запорожье — колись буде треба!
По другому варианту последний стих так:
Буде колись белым царям Запорозьцев треба!
В третьей песне убегающие к туркам запорожцы прощаются с Россиею, покидая в ней свое приволье, говорят, что на них рассердился родной отец и потому приходится теперь им служить отчиму. Он, этот отчим, добрый человек, будут они ему служить всею правдою и, может быть, Всевышний Творец поможет им достать опять свою природную степь.
Ой прощай, прощай свет бела Росия, тобе, вольность зоставляем,
Ой тим же мы тобе вольность зоставляем, що у себе батька не маем.
Ой россердився наш ридный батько, немае нас за сына,
От-тепер же мы, миле братья, ходем служить до витчима,
А витчим же наш чоловек добрый, а ридный батько нечого…
Дасть нам помоч Всевышний Творец — що терпимо много
Ему будем служить всею правдою, вин нам буде батько ридный,
А ще Творец поможе Вышний достать нам степ приридный.
Русское правительство, видя побег больших масс народонаселения за пределы своего государства, старалось и угрозами и ласковыми обещаниями остановить их. Об этом говорят и народные песни, — в одной так поется: Пошли наши запорожцы по-над вольными реками, широкими, глубокими лиманами. Они в раздумье: не знают какому царю поклониться. — Поклонимся — говорят они — турку, под его властью хорошо живется, вот только то неприятно, что придется свою братью бить. — А москаль им говорит: ‘идите ко мне жить, я вам дам земли по Днестр границею’. — А, врешь, врешь, враг москаль! Хочешь нас подманить, а как мы пойдем под твое царство, ты станешь нам забривать лбы. — ‘Что вы это, молодцы!’ — говорит москаль. — ‘Славные запорожцы! Я в своем царстве никого не обманывал. Все ваши господа старшины поступали дурно: они в напасть ввели вашу хорошую степь, ваш веселый край!’
Ой пишли наши Запорозьце по над вильными реками,
Широкими да глыбокими по над лиманами.
Що тепера наши Запорозьце в великому жалю,
Що не знають поклонитись которому царю.
Поклонимось тому Туркове, а пид ним добре жити,
Тилько одно те неприятно, що на свою братью бити.
Ой прийшов Москаль до Запорозьцев: идет до мене жити.
Ой отдам землю по прежнему по Днестр по границю.
— Ой брешеш, брешеш, вражий Москалю, хочеш пидманити.
— А як пийдем пид твое царсьтво, станеш лобы голити. —
‘Ой и що вы, хлопце славне Запорозьце, ой не бийтесь нечого,
‘Ой щеж я, бачиться к своему царстве не зрадив некого!
‘А се все ваши паны да не добре зробили
‘Що степ ваш добрый, край веселый да аанапастили!’
В четвертой песне такое обращение от запорожцев к москалю: ‘Ах ты москаль, еретичий ты сын! Зачем чинишь такое зло, изводишь славное войско запорожское’. — Ах, не жалуйтесь, славные запорожцы, на московских генералов. Жалуйтесь на своих вражьих господ. Ваши господа, еретичьи сыны, наделали зла, степь хорошую, край веселый московским генералам уступили.
Ой ты Москалю еретичий сину! Ой що ты за зле робиш?
Ой все вийсько славне Запорозьке у кинець переводит!
Ой не жалкуйте, славне Запорозьце, да на Московських генералив.
Ой и жалкуйте, славне Запорозьце, на своих вражих панив.
Бо ваши паны еретичи сыны, да недобре зробили,
Степ добрый край веселый московським генералам уступили!
Это — голос запорожских серомах, которые, будучи разогнаны как звери по степи, —
Где зберались славне Запорозьце, як на небе звезды,
А тепер розбеглися, як по степу звери, —
сами не знали кого обвинять, и, по старопредковскому обычаю, взваливали вину прежде всего на своих старшин, воображая, что они добровольно сдали Запорожье, которое, как им казалось, можно было отстаивать.
Однако, предчувствие, выраженное в песне, что когда-нибудь Белым Царям окажутся нужными запорожцы, оправдалось, и довольно скоро. Уже в 1783 году, по проекту того же Потемкина, заявившего себя врагом запорожцев, когда приезжала из Сечи депутация с челобитною о возврате земель, восстановлялось низовое козацкое войско под именем Черноморского. Об этом есть в народных песнях такой намек: ‘Собирались господа генералы на сейм и держали совет, как бы собрать запорожское войско. Сеймуйте себе, господа генералы, да не так оно будет. Воротите войсковые права, так войско само прибудет’.
Ой збералися паны генералы и сенат сеймовати:
Ой як же нам се вийсько славне Запоризьке зибрати.
Хоч сеймуйте, паны генералы, да не так воно буде:
А вернеть вийсковыи клейноты то и само вийсько прибуде.
Новосоставленное войско, под начальством бывших прежде в Запорожье старшинами Сидора Белого, Харька Чепеги, Антона Головатого, Легкоступа и других, отличилось геройскими подвигами в последовавшую вторую турецкую войну, и Потемкин, считавшийся гетманом войск козацких, назначил возобновленному Черноморскому войску во владение земли, находившиеся между Бугом и Днестром до Черного моря. Но смерть Потемкина не допустила осуществиться этому проекту. По поводу этого события сложилась от имени запорожцев такая песня: ‘Боже наш, Боже милосердый! Какие мы в свете несчастные! Служили мы верно и на поле и на море, а остаемся голыми и босыми. Думали было мы заслужить себе землю, чтобы нам было где в приволье век свой проживать, и дали было нам землю от Днестра до Буга, границею по Бендерскую дорогу, дали было нам два лимана: Днестровский и Днепровский: тут бы нам, братцы, и наживать себе жупаны. Дали землю, а теперь отнимают, а нам сулят какую-то Тамань.
Ой Боже мий, Боже, Боже милостивый!
Яки ж мы вродились в свете несчастливе!
Служили мы верно на поле й на море,
А тепер зостаемся и босе и голе!
Думали мы землю собе заслужити,
Щоб у вильности веку нам дожити.
Дали були землю от Днестра до Бугу
Гряницею по Бендерську дорогу, —
Днестровський и Днепровський обидва лимани:
От-тут бы нам, братце, наживати жупаны.
Дали були землю да впъять отнемають,
А нам тую якуюсь Тамань уручають!
В ‘Истории Новой Сечи’ эта песня приписывается Антону Головатому. Не беремся решать, им ли действительно сочинена она, или, может быть, только ему приписывается и сложена вообще запорожцами, — только эта песня до сих пор везде поется в народе. Действительно, тотчас по смерти Потемкина составлялся проект устроить Черноморское войско на Таманском полуострове, и запорожцы, ожидавшие себе другого, были этим проектом недовольны. Это и выражается в настоящей песне. Но вскоре, однако, запорожцы помирились с планом правительства поселить их на берегах Черного моря, им издавна знакомого, хотя и не там, где бы они хотели, а поблизости к Кавказу, где они могли быть полезны государству своими военными подвигами против черкес. Антон Головатый в июне 1792 года выхлопотал Высочайшую грамоту, которою Черноморскому войску отводился для поселения остров Фанагория с землями между Кубанью, Азовским и Черным морями (Ист. Нов. Сечи, III, 226). Так положено было основание войску черноморских Козаков, ныне переименованному в Кубанское. Тогда сложилась песня, приписываемая Антону Головатому. Она стала народною на всем пространстве, заселенном южнорусским племенем. Так гласит эта песня:
‘Довольно нам уже скорбеть. Пора перестать. Дождались мы от царицы награды за службы наши. Дала нам и хлеб-соль и грамоты за верную службу. Теперь, любезные братья, забудем все наши лишения. В Тамане будем жить, верно служить, беречь границу, будем ловить рыбу, водку будем пить, еще станем и богатыми. Надобно уже и жениться и хлебопашеством заниматься, а кто придет из неверных, того бить, как врага. Слава Богу и царице. Покой гетману! Залечили мы великую (жгучую) рану в наших сердцах. Помолимся же Богу, поблагодарим царице за то, что указала нам дорогу на Кубань’.
Годе, годе журитися! Пора перестати.
Диждалися вид царице за службу заплаты:
Дала хлеб-соль и грамоты за верный службы,
От тепер же мы, миле братьтя, забудем все нужды.
В Тамане жить, верно служить, гряницю держати,-
Рыбу ловить, горелку пить где й станем богате,
Да вже треба женитися и хлеба робити,
А кто йтиме из неверных — як ворога бити.
По другому варианту этот последний стих изменяется так:
И превражого черкеса по кручах гонити.
Слава ж Богу и царице, а покой гетману:
Изгоили в сердцях наших горючую рану!
По другому варианту вместо: горючую рану — великую рану.
Подъякуемо царице помолимось Богу,
Що вона нам показала на Кубань дорогу.
Вот все, что нам известно о том, как в несомненно народных произведениях поэтического творчества у южноруссов отпечатлелись события периода козачества. Этим, вероятно, не истощается вся народная сокровищница, быть может, в таких уголках, куда еще мало проникала пытливость собирателей народных памятников, отыщутся еще такие произведения, о каких мы и не догадываемся. Предоставляем их счастью будущих этнографов.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека