История греха, Жеромский Стефан, Год: 1907

Время на прочтение: 354 минут(ы)

Исторія Грха.

Повсть Ст. Жеромскаго.

Перев. съ польскаго Евг. Троповскій.

Строителю Храма будущаго — Яну Виткевичу.
Авторъ.

Когда Эва возвращалась домой, глаза у нея были опущены. Она всми силами старалась не смотрть на прохожихъ и избгать ихъ взглядовъ. Она вдь знала, что всякій проходящій мужчина… Ей хотлось видть, и изъ-подъ спущенныхъ вкъ она видла только срый скользкій бетонъ тротуара, шершавую поверхность торцовой мостовой посреди улицы съ выбитыми въ ней ямами, да голыя безцвтныя деревца, закованныя въ ‘ршетки’ изъ желзныхъ прутьевъ. Цвта эти были похожи на ея мысли и отвчали потребности ея души. Ей хотлось, чтобы мысли ея были именно такими, лишенными красоты, какъ будто обезцвченными, какъ будто поблекшими и полинявшими. Было что-то особенно высокое, какое-то невдомое обаяніе въ этомъ добровольномъ, тщательномъ отреченіи отъ всякаго веселья. Мимо нея двигались не предметы, а какія-то невещественныя впечатлнія, блдныя ощущенія, замкнутыя въ разнообразныя формы. Невзначай только она замчала верхушки, втви и прутья растущихъ въ сквер деревьевъ, профили домовъ, посеребренные утреннимъ солнцемъ. Деревья черныя, какъ будто сдланныя изъ угля… Взрыхленная почва сквера… Слды грабель на ней, похожіе на слды, оставшіеся посл дтскихъ игръ. Въ свжей срой земл — подрзанные прутья кустовъ. На тротуар — неожиданно — тни деревьевъ. Длинныя тни, движущіяся, живыя! Вилы, стволы, втви! Ноги ступаютъ по живымъ стволамъ. Гд-то незамтно шевелится чувство, какъ будто грубо мшаешь кому-то или чему-то жить… Въ круглыхъ углубленіяхъ подъ желзными ршетками, вокругъ закованныхъ въ желзныя ршетки стволовъ — еще снгъ. Черный снгъ, смшанный съ навозомъ, окурками, мусоромъ и разными отбросами. Черная тьма могилы… Зеленая травка успла, однако, уже пустить тамъ свои ростки. Втеръ качаетъ и пригибаетъ ея крошечные стебельки. Холодный, разввающій космы волосъ, втеръ проникаетъ до самыхъ ихъ корней… Всюду множество блеска, яркихъ пятенъ, точекъ, бликовъ свта, красокъ, цвтовъ…
Нищій! Лежитъ на панели у мраморныхъ ступеней какого-то большого зданія. Выставилъ костыли и безобразные обрубки членовъ. Развалился, какъ будто у себя, на грязныхъ нарахъ. Срыя, истасканныя отрепья. Крупныя, презрительныя черты лица, глаза полныя ненависти и злобы. Онъ протянулъ руку. Эва увидала рваную засаленную внутренность его шапки. Она бросила въ нее все, что у нея было: серебряный двугривенный. Внезапная мысль, раздумье: если бы такъ каждому нищему… И тотчасъ же глубокая тоска и тупое отчаяніе — почему этотъ человкъ не убиваетъ, а стонетъ, почему онъ не злословитъ, а молитъ?
Тяжелое громоздкое чувство зашевелилось въ груди и потекло, потекло горячими, обжигающими струями. А за нимъ вслдъ сами собой — слова:
— О, городъ, городъ! Если бы у человка была сила, чтобы мочь прижать тебя къ груди, городъ! Если бы можно было искупить весь несчастный міръ!.. Искупить міръ изъ рукъ негодяевъ, отъ деспотизма низкихъ и мелкихъ тиранновъ, отъ власти обманщиковъ, богачей-господъ — отъ опеки самыхъ скверныхъ и самыхъ подлыхъ,— безучастныхъ зрителей, холодныхъ, равнодушныхъ, спокойно кушающихъ и весело пьющихъ… Какъ жить тутъ, когда ходишь въ красивыхъ платьяхъ, закрывающихъ тло до самой земли,— промежъ всхъ этихъ лохмотьевъ бдняковъ? Какъ можно давать милостыню, грязь своихъ рукъ, для пищи брату своему — ближнему?
Слезы изъ самаго глубокаго родника сердца незамтно скользнули между замкнутыхъ вкъ. Минута глубокаго раскаянія, страшной, ужасной муки. Сердце распято въ груди и прободено гвоздями въ своемъ безсиліи. Брызжетъ изъ него ключемъ жажда жертвы.
Въ высот, надъ головой, всюду сущее, раскинулось небо. Великое слово, драгоцнное слово, полное мягкой нги, несущее успокоеніе! Оно охватываетъ собою муки. Словно новое дуновеніе втерка, пробгаетъ опять все та же, прежняя, чудная, безумная мысль — искушеніе: душевное совершенство, чистота сердца — это тоже эгоизмъ. Какъ итти въ своей чистот посреди страшныхъ преступленій міра? Христіанинъ долженъ искупить человчество.
Мимолетная мысль пробжала, порхнула, съ дивнымъ шопотомъ, словно втеръ зашелестлъ лепестками березы. Но за нею движется другая мысль, уносящаяся назадъ, мысль слпая, замкнутая сама въ себ, смотрящая въ глубину вещей, неумолимая. Словно плодъ причудливаго сознанія, катящійся обратно черезъ вс формы, черезъ какія онъ когда-то прошелъ — завязь, цвтокъ, такъ до самаго начала:
— Привтъ вамъ, падшіе гршники, обремененные преступленіями! Господь съ вами, преступники! Пусть успокоятся ваши души. Пусть сонъ снизойдетъ на ваши усталыя вки. Отдохните въ поко, убійцы, разбойники, выброшенные изъ рода человческаго.
Эва прошла цлый рядъ улицъ почти безсознательно, не давая своему чувству опуститься ниже или стать мельче. Она несла его въ себ съ чуткою осторожностью, подобно тому, какъ, вроятно, первые христіане должны были носить по подземнымъ галлереямъ, въ глубокую ночь, свои глиняные свтильники, съ тускло горящимъ на конц фитилемъ, погруженнымъ въ масло. Лишь наполовину сознавая, гд она, Эва вошла въ ворота, привтливе, чмъ всегда, отвтила на поклонъ сторожа Амвросія. Обаятельно здоровыми, красивыми шагами, мелодически увренными прыжками дикой козы по скаламъ, проэжала она асфальтовую панель, прорзывавшую поперекъ старую булыжную мостовую двора.
Изъ-за облупленныхъ дверей, изъ старыхъ, вчно открытыхъ и, къ сожалнію, вчно зловонныхъ, ‘больныхъ’ сней повялъ вдругъ сильный втеръ. Холоднымъ дыханіемъ обдалъ ноги до самыхъ колнъ, проникъ подъ платье… Эва засмялась противъ воли, внутренно и губами, увидвъ свои красивыя, милыя, блестящія ботинки на высокихъ каблукахъ, и прикрикнула неслышнымъ голосомъ на дерзкій втеръ:— ахъ ты!..
Панелька кончалась выдолбленной испоконъ вковъ дырой, ямой, знакомой ног такъ же хорошо, какъ внутренность такъ восхитительно удобнаго, изящнаго башмачка, — бдной, старой, знакомой выбоиной. Еще таится въ ней вдьма — лужа, послдній слдъ ненастныхъ, втреныхъ ночей. Эва заглянула въ окна квартиры, на грязныя, съ осени немытыя стекла, на засохшіе слды дождей, метелей, пыли, на облзлые, общипанные, оконные косяки, рамы, и со вздохомъ вошла въ сни. Тяжело ей было итти по этой лстниц задняго флигеля. Ступени и вся лстница были гадки, какъ вся жизнь въ самомъ флигел: грязныя, липкія отъ нанесенной ногами грязи, со скользкими, лоснящимися отъ множества касавшихся ихъ на бгу, въ торопливой сутолок убогой жизни, рукъ перилами.
Эва шла, мечтая, или мысленно молясь о томъ, какъ бы вытащить отсюда родителей, какъ бы предпринять что-нибудь, чтобы вс могли уйти изъ этихъ мстъ, куда-нибудь, куда-нибудь, гд лучше…
Тихіе, незнакомые въ повседневной жизни вздохи вытекали, превращаясь на губахъ въ шопотъ, идущій куда-то кверху. Она знала, что ничего не можетъ сдлать, ничего не можетъ измнить, но, зная это, невольно поддавалась насильно вырывающемуся, какъ дыханіе, шопоту. Сама не зная, какъ и когда, она очутилась передъ дверью. Противъ воли она прислонилась плечомъ къ косяку и, держа ужъ руку на пуговк звонка, съ минуту какъ будто грезила. Такъ непріятно было возвращаться домой съ воздуха, пропитаннаго уже запахомъ фіалокъ и трепетавшаго весеннимъ шумомъ и говоромъ… Передъ глазами ея еще зеленли полоски и островки низкой, блестящей на солнц гравы, ютившіяся незамтно у желзныхъ ршетокъ и заборовъ. Теперь глаза ея неподвижно покоились на закрытой двери, почернвшей и замасленной вблизи ручки, на визитныхъ карточкахъ почтенныхъ жильцовъ. Она съ отвращеніемъ перечитывала въ сотый разъ знакомыя буквы: — Янъ Фаустинъ Циглеръ, — а подъ этимъ смшная, неизвстно почему, написанная огромными буквами надпись: ‘звонить три раза!’ Рядомъ тоже топорными крючищами отлитографированная фамилія: — Станиславъ Чаповскій — Студ. Мед. Дальше: ‘звонить два раза’. Наверху грубыми поистин мужицкими буквицами: — Адольфъ Горстъ — философъ — ‘Не звонить ни разу’. Въ самомъ низу — выдляющееся мсто побле, пустое — и слды, оставшіеся отъ недавно сорванной карточки, четыре черныхъ углубленія, оставленныя вынутыми кнопками. Взоръ Эвы остановился на бломъ пятн. Лобъ ея нахмурился, лицо приняло страдальческое выраженіе.
— Кто найметъ теперь эту комнату? Боже, Боже! столько времени комната пустуетъ!
Это была, однако, лишь кажущаяся, или, по крайней мр, лишь полусознательная заботливость. Эва пыталась заслонить ею, затушевать (ради душевной чистоты) картины и мысли, обступившія ее кругомъ, какъ только она взглянула на подпись:— ‘Адольфъ Горстъ — философъ — Не звонить ни разу’.
Какъ живая, возстала въ ея памяти вся исповдь, которую она принесла часъ тому назадъ, вс обстоятельства, чувства, волненія, состоянія, инерціи, даже движенія и невольные взгляды,— которые сопутствовали ей. Она чувствовала еще оцпенніе въ ног пониже колна отъ долгаго нажиманія кости острымъ карнизомъ ступеньки, когда, неудобно опустившись на колни, она оставалась все время исповди въ одной поз. Она чувствовала еще на своемъ лиц взглядъ священника и дыханіе его устъ. Теперь ее охватила какая-то странная лнь тла и души. Все таинство и мощь исполненнаго акта исповди казалось какъ бы бременемъ, снятым съ плечъ. Оно не освободило еще головы, не исчезло изъ мысли. Напротивъ,— сладость пассивнаго сознанія, что святой долгъ исполненъ, ощущеніе радости, что все уже сдлано, которое несло ее, словно сумрачное, но милое облако по улицамъ города и заслоняло отъ глазъ землю — прошли. Когда она стояла у дверей дома, въ душу возвращалось, вламывалось, обступало вс реальныя чувства лнивое чувство жизни. Эва нажала звонокъ и вскор услыхала знакомые шаги прислуги. Когда дверь открылась, она тихо вошла и, схвативъ кухарку за рукавъ,начала шептать ей на ухо съ серьезно сжатыми бровями:
— Леоська, ты ни за что не сердишься на меня? Ничего я теб плохого не сдлала? Ничего?.. Говори же!
Прислуга безсмысленно вытаращила глаза, захохотала,— и вдругъ стала съ чувствомъ шептать:
— Вы были, барышня, у ксендза Юткевича?
— Да, была. Такъ ты мн все прощаешь?
— Да, конечно! Чего жъ мн не прощать…
— Только, слушай, отъ души!
— Ну! А у Св. Причастія тоже были?
— Нтъ, завтра…
— Почему?
— Поздно было.
— Вишь! Какъ же это цлый день и цлую ночь безъ грха? Уйдемъ отсюда, барышня! Убжимъ!
— Почему?
— Ну, удеремъ — и вся тутъ!
— Говори же прямо!
— Не скажу.
— Съ тобой всегда такъ! Хочешь, видно, чтобъ я въ такой день разсердилась.
— Ну, такъ знайте себ, барышня! Не моя вина, ежели вы…
— Ну, что же?
— Да то, что у Хорста-то опять та двка, та самая, что покрашена на гндую масть…
При этихъ словахъ об двушки убжали изъ корридора въ такомъ смятеніи, какъ будто кто-нибудь выстрлилъ въ нихъ изъ за угла изъ пистолета — одна прямо, въ кухонную дверь, другая — направо.
Добжавъ до комнаты, которая во всей квартир служила единственнымъ убжищемъ семьи, Эва бросилась на кровать за ширмами. Она съежилась тамъ тотчасъ же и немедленно принялась за духовную работу, какъ будто вся, съ головой, покрывшись церковнымъ саваномъ. Она сидла, свсивъ руки, голову опустивъ на грудь, закрывъ глаза. Сначала она молилась тихо, съ трудомъ и мукой выговаривая слова: ‘Господи, Боже мой! Какъ же посмю я, жалкая, приступить къ Теб, Котораго я столько разъ оскорбила? Господи! недостойна я, чтобы ты вступилъ въ обитель моего сердца! Господи, Іисусе, умножь смиреніе мое…’ По мр того, какъ она нсколько разъ повторяла эти слова, въ душ ея распространялся свтъ того самаго свтильника, съ которымъ въ сердц шла она по улицамъ города. Сталъ открываться въ душ желанный просторъ, расчищаться, превращаться ицкъ будто въ незнакомую окрестность, окутанную еще туманомъ на разсвт:
Хорошо было итти въ этомъ мір души, итти куда глаза глядятъ. Хорошо, легко было — избравъ любое направленіе, пойти съ того распутья, на которомъ она теперь стояла. Надъ головой зашуршали слова — дуновенія, слова — шопоты, словно шелестъ старыхъ деревьевъ гд-то въ темной алле…
Твердое ршеніе исправиться!
— Какъ же это сдлать?— задала она себ неотступный вопросъ.— Какъ сдлать это въ совершенств, сильно, разъ навсегда? Такъ, чтобъ всегда можно было спать на трав, называемой ‘Чистый Барашекъ’? Чтобъ имть божественное право всегда стоять передъ крестомъ душою въ святомъ размышленіи, и въ дйствительности, благодаря Святому Причастію?
Она закрыла глаза, сжала руки, жадно набрала полную грудь воздуху… Она идетъ опять дальше, все дальше впередъ, большими сильными шагами въ страну весны. Она дала себ мысленно клятву, она сама себ повелваетъ, что и какъ будетъ теперь длать. Все что она ршаетъ въ эту минуту, оказывается легко исполнимымъ, представляется мудрымъ и столь простымъ, столь естественнымъ и цлесообразнымъ, какъ форма дверей, напримръ, фасадъ дома, задуманный и сдланный планъ шкафа. Отчего человкъ не можетъ быть тмъ, чмъ хочетъ быть? Почему не быть чистой, двственной не только тломъ, но и душой? Разв лучше быть чмъ-то грязнымъ, чмъ чистымъ? Разв цвтокъ можетъ быть грязенъ, облитъ помоями? Разв онъ могъ бы жить, облитый помоями? Разв это не просто такъ и премудро, что цвтокъ — чиста.? Богъ создалъ его затмъ, чтобъ онъ былъ чистъ. Въ душ, въ памяти, въ ушахъ звучатъ еще теперь слова священника… Святого Павла слово къ Коринянамъ: ‘Все можно мн, но не все полезно…’ А затмъ примръ, взятый изъ святого Франциска о миндальномъ дерев, плоды котораго изъ горькихъ сдлаются сладкими, если выпустить изъ ствола дурные соки. Эва спрашиваетъ сама себя, почему бы ей не подняться до такого исправленія и не стать въ святой чистот рядомъ съ возлюбленной изъ Псни Псней, рядомъ съ той, сквозь пальцы которой струится мирра, влага, хранящая отъ соблазна,— той, на глазахъ у которой золотая повязка, символъ чистоты рчи, у которой глаза, какъ у голубицы?.. Ее охватываетъ обаятельная прелесть этого образа, увлекаетъ высота порыва, проникаетъ сильная воля, дивное опьяненіе — вознестись, подняться до высотъ добра. Вырвать у себя съ корнемъ противную привычку къ кокетству, убить въ душ неизъяснимое влеченіе къ шуршанію шелка, къ красот нарядовъ, обввающихъ тло розовой свжестью утренней зари, или прозрачной лазурью весенняго неба,— къ переливающемуся блеску лакированныхъ туфелекъ,— трепетное волненіе, предупреждающее (всегда, всегда!) приходъ студента (и даже этого негодяя Горста!) Никогда больше, никогда (мысленно клянется она!) она не выйдетъ, какъ будто случайно, а на самомъ дл съ сознательнымъ намреніемъ увидть Чаповскаго (она свято клянется себ въ этомъ!), когда онъ уходитъ… Никогда больше не зашуршитъ она шелковой юбкой, какъ тогда, когда онъ однажды остановился на лстниц и окинулъ ее своими большими мечтательными глазами… Дуракъ, каботинъ, оселъ! Что онъ могъ тогда подумать! Во-первыхъ, вонъ туфли. Съ завтрашняго дня башмаки, большіе, тяжелые мокроступы, грубые, топорные сапоги до скончанія свта! Во-вторыхъ — шелковая юбка.— Вонъ!
Она заткнула уши, чтобъ не слышать шуршанія шелковой любимой юбки, перешитой изъ подвнечнаго платья матери, своего восторга и радости, зажмурила глаза, чтобъ не видть желтаго лоска изящныхъ ботинокъ высокихъ, плотно обнимающихъ ногу, съ высокими каблуками. Сколько разъ лобзала она ихъ глазами, ласкала мыслью, когда они стояли еще въ витрин за большимъ стекломъ, на зеркальной подставк. Она потратила на нихъ мною, много ночей, переписывая канцелярскія бумага до утра. А теперь — вонъ, вонъ, вонъ!
— Вонъ!— повторила она еще разъ.
Посл этого повелительнаго окрика мысли ея разсялись во вс стороны. Въ ушахъ былъ лишь какой-то шумъ, шуршаніе словъ… Выговариваютъ вонъ, а пишутъ Vaughan. Принцесса… Принцесса Vaughan! Чудные голубые глаза, дивныя косы, голова слегка наклонена къ правому плечу. На голов шляпа изъ черной матеріи съ шелковистымъ блескомъ, ввид приплюснутаго маленькаго цилиндра съ широкими полями, расширяющагося кверху. Вокругъ шляпы пунсовая вуалька удивительно красиваго цвта. Обнаженная шея и голубое пальтишко съ широкими рукавами съ буфами. Ахъ, ты, чудная, прекрасная, препотшная! Еслибъ вдругъ теперь выйти въ такомъ пальтишк, въ такой шляпк, съ такой вуалькой! Принцесса Vaughan…
Она столько разъ видла ее въ чудной миніатюр у ростовщицы Барнавской! Всегда она улыбалась ей, какъ подруг, какъ сестр. Гд она жила, когда, что длала? Ея нигд нтъ на земл, нигд нтъ. Она умерла сто, быть можетъ, нсколько сотъ лтъ тому назадъ… Она умерла — умерла эта улыбка, эти глаза, погасъ этотъ солнечный лучъ! Эта, столь близкая сердцу, милая подруга, эта мечта. Ахъ, еслибъ заговорить съ ней, услышать ласкающія слова съ этихъ обворожительныхъ устъ, которыя таинственно молчатъ уже столько лтъ, которыя не хотятъ разсказать правду и вчно улыбаются, усмхаются надъ столькими поколніями людей! Еслибъ встртиться съ, нею хоть во сн…
— Принцесса, мы бы ходили вмст въ Аллеи — я и ты. Вотъ бы люди таращили на насъ глаза, глазли на насъ, шептали бы о насъ… Обо мн и о теб… О комъ бы шептали, кто красиве? Скажи, скажи правду, принцесса.
Эва спохватилась, о чемъ она думаетъ… Она опустила глаза на французскую книжку, которая, Богъ знаетъ, когда и какъ, завалялась промежъ домашняго хлама, на Choix de monuments de l’Eglise — и на главу сочиненій святого Кипріана, которую ее часто заставляла читать мать: De la conduite prscrite aux vi&egrave,rges,— ‘Когда вы появляетесь, роскошно причесанныя и нарядныя, межъ людей, вы привлекаете на себя глаза молодежи и зажигаете въ сердцахъ огонь любви,— что жъ изъ того, что вы сами не гибнете, коль скоро вы губите другихъ, для которыхъ вы опасне желза и яда’…
— Э, ‘желза и яда’ — это ужъ преувеличеніе,— подумала она (пожимая плечами и чуть-чуть высовывая языкъ) прежде, чмъ успла спохватиться, какой совершаетъ грхъ.
Она наклонилась еще ниже и, вся погрузившись въ размышленія, мечтала по польски, читая строки французской проповди: ‘Если ты останешься чистой и двственной,— ты равна тогда ангеламъ Божіимъ. Старайся сохранить нерушимо свою двственность и съ твердостью окончить то, что начала съ мужествомъ. Не заботься о нарядахъ тла, а о добродтели душевной. Предавайся Богу и небесамъ, и вознесши глаза столь высоко гор, не опускай ихъ на землю’…
— О, Боже мой!…— вздыхала она съ радостью, съ весельемъ надъ этими чудными строками. Она поняла ихъ благоуханный, какъ будто эфирный, цвтущій смыслъ, и возносилась глазами къ небу. И вдругъ, къ крайнему своему неудовольствію, услышала звонокъ.
Шлепанье ногъ Леоськи. Минуту спустя въ комнату вошелъ отецъ. Онъ былъ одтъ по весеннему, въ лтнемъ пальтишк, встрчавшемъ уже девятую или десятую весну и успвшемъ принять зеленовато рыжій оттнокъ. Не мене весеннимъ цвтомъ поражали закрученные кверху усы, утромъ нафабренные начерно — satans schwarz,— а теперь принимающіе подъ вліяніемъ солнечныхъ лучей цвтъ только что скошеннаго, но немножко уже присохшаго, снца. У стараго господина въ петлиц пальто былъ воткнутъ трехкопечный букетикъ фіалокъ, а на правой рук перчатка съ нсколько разъ зашиваемыми черными нитками пальцами. Въ лвой рук у него была его достославная тросточка, именинный подарокъ ‘кружка’ друзей съ посеребренной ручкой въ форм согнутой лошадиной ноги, съ соотвтствующей монограмой и датой,— которую онъ держалъ со всей нжностью. Господинъ Побратынскій напвалъ что-то, вбгая въ комнату. Прищуренные глаза его обыскали углы комнаты, ухо пыталось уловить звуки, доносившіеся изъ кухни…
Когда интеллектъ пришелъ къ сознанію, что ‘женушки’ нтъ дома, усталое тло съ наслажденіемъ протянулось въ широкомъ кресл, стоявшемъ подл шкафа, обвшеннаго шедеврами вязальнаго искусства. Господинъ Побратынскій съ минуту былъ погруженъ въ собственныя думы и, не снимая шляпы, сидлъ насупротивъ круглаго стола, накрытаго скатертью и обреченнаго на поддерживаніе вчно кривой ‘парадной лампы’, украшаемой, въ свою очередь, конечно, абажуромъ изъ стриженой папиросной бумаги. Когда ноги красиваго старика, обутыя въ гамаши съ резинками, коснулись коврика изъ лоскутныхъ обрзковъ, голова его наклонилась къ Эв. Блдные, полинявшіе, выцвтшіе глаза, остановились на ея лицъ. Губы сложились въ ласковошутливую улыбку.
— Ну, что жъ тамъ съ отпущеніемъ грховъ? Какъ?..
Эва встала съ своего мста и подошла къ отцу. Не подымая глазъ, она поцловала его въ старую, потертую перчатку. Старый господинъ погладилъ ее рукой, а потомъ прижалъ къ своему сюртуку. Откинувъ голову, онъ хотлъ заглянуть ей въ глаза. Но глаза ея были опущены… Тотчасъ же однако такая же улыбка, какъ у отца, веселая, не то игривая, не то печальная, безпричинная, безотчетная, скользнула и по ея губамъ. Она заглянула въ поблекшіе глаза. Они оба сразу, одинаково, засмялись, на минуту припали другъ къ другу: голова къ голов, уста къ устамъ, глаза къ глазамъ. У старика подъ вками блеснуло что-то врод слезъ и тотчасъ же исчезло. Изъ груди вырвался было какъ будто вздохъ и пропалъ.
— Дала бы старику отцу капельку этой благодати, скупая ты двочка!..— тихо шепталъ онъ, глядя съ безконечною нжностью на ея свтлые-свтлые волосы, качая ее на себ, какъ будто она была шестилтней двчуркой, которую онъ качаетъ на ног.
— А вы, папа, сами пойдите на исповдь…— кокетливо возразила она ему, водя губами по его лбу, промежъ глазъ, по щекамъ…
— Я… того… Съ удовольствіемъ, дтка, я пойду. На дняхъ я даже, ma foi, собирался…
— Эхъ!..
— Да, да! Честное слово! Говорю теб…
— Да, честное слово,— только въ кофейню…
— Нишкни, яга! Отца хочешь судить — а? Такъ-то ты ршила исправиться?
— Да гд я сужу?..
— Видишь, Эвочка, я ужъ старый, гршный человкъ. Въ старомъ человк, понимаешь ли, накопится столько грховъ, гадостей, сквернаго опыта… Да что, впрочемъ, вообще — я! Гршный человкъ… Мн хотлось бы только, чтобъ на меня никто не обращалъ вниманія. Я ни отъ кого ничего не требую, такъ пусть съ меня ничего не требуютъ. Я въ сторон… Теперь ужъ гд то, чтобыло прежде — и!… Другое дло ты… ma foi… совсмъ другое. Говорю теб,— честное слово,— нтъ ничего лучше, чмъ чистота сердца, и это, знаешь, мое твердое, окончательное убжденіе. Такъ-то и такъ-то — и больше ничего! Когда я былъ въ лице святой Анны… ого, Боже ты мой!..
Глаза стараго господина перестали быть веселыми, подернулись дымкой. Онъ наклонился къ дочери и, не глядя на нее, шепталъ ей на ухо:
— Будь, дтка, всегда невинна, чиста, знаешь, ma foi… Какъ сегодня… Ты за меня, за себя, за маму, за всхъ насъ будь чиста. Господь… когда ты за меня помолишься, такъ наврно, наврно… и мсто… и все это, все это…
— А еслибы вы, папочка, перестали ходить… ‘ma foi’ въ эту кофейню, такъ вы были бы еще лучше…— вздыхала она передъ нимъ.
— Что — что?
— Да если бы вы перестали связываться съ этимъ Горстомъ, во всемъ поддаваться ему, еслибъ вы не давали ему вытаскивать себя каждый разъ изъ дому посл обда. И мсто бы скорй нашлось, потому что Богъ Всемогущій…
— Э,— ерунду городишь!— буркнулъ старикъ съ видимымъ неудовольствіемъ.— Что иметъ общаго хожденіе въ кофейню — съ мстомъ! Гд Римъ, а гд Крымъ! Да еще Горстъ! Что мн — Горстъ? Вотъ тоже… Я,— пойми,— я долженъ бывать межъ людей!
— Ну и что можетъ быть тамъ за удовольствіе…— настойчиво шептала она…— Тамъ грязно, мерзко, накончено. Я вдь нарочно ходила туда.
— А ты тамъ зачмъ?
— Эти пирожныя и эти, съ позволенія сказать, конфекты прямо воняютъ. И вдь каждый день это. Вдь это стоить денегъ! Какъ же мам не жаловаться передъ людьми?..
— Такъ и ты жалешь мн одной чашки чернаго…— отвтилъ старикъ съ ржущимъ упрекомъ, глядя въ пространство.
— Одной чашки кофе — съ пирожкомъ и еще съ чмъ-то… Да еще съ чмъ-то другимъ… а иногда… А сколько часовъ тратится попусту! Да къ тому же эти чудесные разговоры съ Горстомъ…
— Вотъ этого-то ты и не понимаешь такъ же, какъ твоя мать! Вотъ именно этого! Можетъ быть, высиживанье бездятельное и безцльное, а можетъ быть, такое же сиднье — работа, дятельность, движеніе! Да, дитя мое!
Насмшливая улыбка просилась на ея уста, но она удержала ее и сказала еще только:
— А все-таки, вс люди съ положеніемъ плохо говорятъ объ этомъ. Недавно Рокицкій приходитъ и прямо говоритъ мам:— А что жъ нашъ многоуважаемый старичекъ, въ самомъ дл въ трактир съ Горстикомъ… Мама говорила даже, что ужъ предпочла бы отказать ему совсмъ, чтобъ онъ только васъ не таскалъ съ собой. Какъ же мам-то все это выдержать? Нервовъ не хватитъ… Она мучится, жилы изъ себя тянетъ…
— Вотъ, вотъ ужъ, и эти ‘жилы’… Научись еще у мамаши вотъ этому любимому выраженію:— вбей зубы въ стну!— тогда ужъ будетъ все, какъ слдуетъ, полный гарнитуръ. Жилы и зубы! Что, гд что длается? Ничего, одни только преувеличенія, трагедіи, оперы, гиперболы!
— А вы, папа, тоже — скажете: гиперболы, и все. А у насъ ни блья, ни платьевъ. Все идетъ на Барнавскую. Живемъ, чмъ попало… Вдь, такъ вчно не можетъ продолжаться. Вамъ тоже нужно подумать! Вотъ и сегодня… ксендзъ на исповди…
— Ну, ужъ только мн не разсказывай тамъ изъ исповди! Знаешь, кажется, что таинство исповди… Теб, слава Богу, ужъ двадцатый годъ безъ малаго…
— Я ничего, папа, изъ исповди, только что вс… Все у насъ хуже, все хуже… Мама какая-то раздраженная, разстроенная, взволнованная… А вы — какъ ни въ чемъ не бывало, какъ будто все идетъ какъ нельзя лучше… Люди видятъ… Сплетни разносятъ. Да, наконецъ, это, несомннно, Богъ такъ веллъ…
— Ну, ужъ ты меня только не учи, что мн длать на свт! Мать понаучила васъ всякимъ наговорамъ на меня. Сама говоритъ, Анеля говоритъ, а теперь и ты еще… Но въ конц концовъ — что можно матери, того нельзя теб — понимаешь?
Старый господинъ мялъ съ драматическимъ жестомъ перчатку и, сдлавъ нсколько дйствительно изысканныхъ движеній, переслъ къ окну, спиной къ дочери.
У окна стоялъ такъ называемый письменный столъ, ветхая рухлядь, съ облзлой политурой, заваленный множествомъ бездлушекъ самаго разнообразнаго происхожденія. Когда Эва съ грустью вернулась на краешекъ своей кровати, старый господинъ (съ грозно нахмуреннымъ лбомъ) вынулъ изъ кармана ключикъ, отперъ и выдвинулъ одинъ изъ ящиковъ и погрузился въ пожелтвшія бумаги. Одн изъ нихъ онъ вынималъ изъ газетной обложки, другія наскоро просматривалъ, третьи — внимательно перечитывалъ. Глаза Эвы были опущены на книгу, но мысли ея противъ воли упорно заглядывали изъ-за отцовскихъ плечъ въ эти бумаги. Она вдь отлично знала, что подъ предлогомъ просматриванія старыхъ прошеній о должностяхъ, свидтельствъ, всегда ‘лестныхъ’, рекомендательныхъ писемъ и карточекъ, даваемыхъ такъ, лишь-бы отцпиться,— отецъ извлекаетъ на свтъ Божій и, пользуясь отсутствіемъ жены, перечитываетъ старыя любовныя письма отъ разныхъ дамъ своего сердца, роется въ своихъ сокровищницахъ. Вздыхаетъ.
Каждый годъ вдь онъ это длаетъ около Пасхи. Какъ только начнетъ пригрвать солнышко, начнутъ благоухать фіалки на затхлыхъ улицахъ Варшавы, онъ предается украдкой своему любимому занятію — перечитыванію пожелтвшихъ писемъ. Эва съ матерью тоже читали ихъ, проникши въ ящикъ при посредств какого-то ключика, вся семья имла для опредленія всего этого процесса готовое, выработанное названіе.
Говорили, что папаша провтриваетъ свои любовныя воспоминанія и пересыпаетъ ихъ… нафталиномъ.
Глаза ея невольно повернулись опять къ отцу. Она смотрла на красивый профиль его лица, созерцала чудный абрисъ его тонкаго носа, безукоризненной формы подбородка, очертаній глазъ, линій уха, овала головы. Сердце у нея начало стучать отъ жалости.
Этотъ прекрасный, блый лобъ, такой легкомысленный, такой ‘благородный’ избороздили уже, посмли избороздить столь многолтнія мысли о мст. Вокругъ чудныхъ мужскихъ глазъ, глазъ, надъ которыми старость, казалось, никогда не въ силахъ будетъ проявить своей власти, образовалась пугливая сть морщинокъ. Блыя, выхоленныя руки съ тщательно отшлифованными ногтями, безсильныя и безпомощныя, торопливо мяли и перелистывали старыя бумаги. Эва почувствовала, что, думая объ отц, она впадетъ въ грхъ, что уже отдается грху, скорбя надъ его судьбой. Ей было горько и больно оттого, что отецъ страдаетъ, глядя на пожелтвшія письма, на воспоминанія о минувшихъ дняхъ любви, на закатившееся уже солнце своей жизни… Она вздохнула, видя, противъ воли, неотвязное присутствіе везд грха, его непреодолимую власть.
Она поняла, что не должна теперь оставаться въ одной комнат съ отцомъ. Она встала и вышла на ципочкахъ. Ей было легко,— гршно, но легко, — при мысли, что она окажетъ ему услугу, когда онъ сможетъ безъ свидтелей, безнаказанно читать свои ‘документы’, вздыхать надъ ними безъ контроля и ронять на мертвыя листки бумаги мертвыя слезы.
Закрывая безъ шума дверь она видла съ ангельской улыбкой, что онъ не повернулъ головы. Она вздохнула, не сознавая, что грхъ уже совершенъ… Она думала было пойти въ кухню и тамъ, между шкафомъ и водопроводнымъ краномъ, въ углу, предаться дальнйшимъ своимъ размышленіямъ, но вспомнила вдругъ о временно стоящей пустою комнат и, несказанно обрадовавшись этому открытію, тотчасъ же направилась туда.
Комната эта уже нсколько недль стояла пустою. Какъ и три остальныхъ, она бывала обыкновенно занята разными ‘одинокими’ жильцами и носила на себ слды холостой жизни. Обои на стнахъ были до того ободраны, полны дыръ, изъ которыхъ сыпалась сухая известка, усяны настоящими ранами отъ гвоздей и крюковъ,— какъ будто бы между этими четырьмя стнами происходили схватки на дубинкахъ, пикахъ, копьяхъ и палкахъ. Изразцы вокругъ печной дверцы потрескались, закоптли, почернли отъ дыма и сажи. Жестяная труба, идущая отъ печки къ стн, была покрыта пылью и пепломъ, а вокругъ нея все было покрыто сажей. Мебель, т. е. кровать, шкафчикъ, безобразныя картинки, служившія якобы для ‘украшенія’ комнаты — все, на что падалъ взоръ, носило слды неряшества, было какъ будто замучено, какъ чужая, но въ то же время временно принадлежащая тому, кто платитъ за пользованіе ею, вещь. Столикъ, котораго откровенно сосновое прямодушіе обильно и многократно было покрыто политурой домашняго производства, тоже представлялъ на своей поверхности настоящее мсто побоища, полное дыръ, изуродованное слдами, выжженными самоварными углями, наскоро зажигаемой бензинкой, покрытое безобразными язвами отъ дкихъ жидкостей, іода, скипидара, спиртовъ и ‘холостыхъ’ солей и кислотъ. Полъ былъ не то что истоптанъ,— прямо изъязвленъ гвоздями каблуковъ. Уголъ, гд уныло торчалъ безобразный жестяной умывальникъ съ висящею на одной петл дверцей, былъ самымъ запущеннымъ и отвратительнымъ мстомъ комнаты.
Когда Эва вошла туда, ее охватило чувство отвращенія. Нтъ, она не сможетъ молиться въ этомъ мст! Эта комната была чмъ-то вульгарнымъ, истасканнымъ, и именно, какъ что-то непринадлежащее кому-то въ отдльности, а всмъ сообща — какъ будто оплеваннымъ и изгаженнымъ. Всякая грязь жизни зіяла, казалось, зловоніемъ со стнъ, съ пола, изъ угловъ, изъ щелей, отъ мебели… Подъ этимъ впечатлніемъ, наталкиваясь на мысль, что теперь длать, стоя безпомощно съ закрытыми глазами, Эва внезапно увидла правду: ‘вдь это картина моей жизни передъ исповдью!’
Ею тотчасъ же овладло благодатное чувство покаянія и глубокой скорби. Опять, и съ одинаковой силой, какъ въ то время, когда она трепетными губами шептала вслдъ за глухими ударами сердца слова исповди, душа ея расчувствовалась и стала мягкой и тихой. Опять она превратилась въ гршную, трепещущую отъ стыда подъ бременемъ тяжелаго сознанія совершаемаго акта душою. Тло, какъ при исповди, опустилось на землю. Колни коснулись пола, голова безсильно оперлась о гадкую стну.
Съ запекшихся горькихъ губъ падали суровыя, неумолимыя, полныя очевидной истины, слова: ‘Я, гршная, исповдуюсь Господу Богу Всемогущему…’
Ее охватилъ порывъ, глухой внутренній импульсъ и трепетъ проснувшейся совсти. Дрожа всмъ тломъ, простертая въ благочестивомъ страх на земл, она искала впотьмахъ въ глубинахъ души — все-ли, все-ли?.. Ясное, почти ослпительно яркое воспоминаніе нарисовало снова ту минуту: утраченный по дорог домой абрисъ лица исповдника, шопотъ его голоса, особый смыслъ каждаго его слова и особенный, мужской, тонъ его рчи. Она вспоминала все отчетливе, ясне ту минуту, когда увидала за грубой, топорной ршеткой блестящее шитье ризы и какой-то фіолетовый ея полутонъ, нижнюю часть уха, чуть-чуть красную щеку съ синевой недавно сбритыхъ волосъ… Ей вспоминался сухой сначала голосъ, безжизненные, какъ будто казенные вопросы. Она снова пережила ощущеніе охватившаго ее тогда испуга, безпредльнаго стыда, чисто женскаго горя, желаніе убжать куда-нибудь, скрыться, хотя бы подъ полъ, когда священникъ обернулся къ ней лицомъ, заглянулъ ей прямо и глубоко въ глаза и долго не спускалъ своего взгляда съ ея лица и слушалъ. Ей вспомнилось съ радостью, какъ измнился его голосъ, какъ сухой допросъ превратился въ вдохновенное, мучительное таинство добровольныхъ признаній во всемъ, до самаго дна, въ священный, благоговйный обрядъ, полный сжимающей сердце силы.
Когда она исповдалась уже въ своихъ грхахъ и, безконечно измученная, безсильная, словно подкошенная, она, блдная, въ оцпенніи, судорожно схватилась пальцами за карнизъ исповдальницы — а онъ тогда началъ говорить…
О, сладостная, тихая рчь! Мудрая, кроткая проповдь! Эва чувствовала еще на щек горячее дыханіе и безжизненный полный туманной мглы взоръ. Слышала внутри обты и мольбы, крикъ души этого юнаго служителя алтаря, чтобъ она осталась невинной и возлюбила цломудріе. Онъ говорилъ ей слова святого Кипріана, что двушки, сохранившія цломудренную чистоту, это — благоуханные цвты церкви, что это — перлы творенія, красота и гордость нашей человческой природы, ея совершеннйшее, нетлнное созданіе, образъ Божій, въ которомъ находитъ себ подобіе святость нашего Спасителя… Онъ говорилъ ей слова святого Павла изъ письма къ Коринянамъ, что тотъ, кто не поялъ жены, тотъ заботится о длахъ Божіихъ и полонъ желанія снискать Божіе благоволеніе, а тотъ, кто возьметъ жену, заботится о длахъ мірскихъ и полонъ желанія понравиться лишь жен. ‘Двушка, которая не вышла замужъ’,— говорилъ онъ,— ‘заботится о длахъ Божіихъ, чтобъ быть святою тломъ и духомъ’. Ей отчетливо вспоминалось, какъ, обращаясь непосредственно къ ней самой, священникъ началъ разбирать ея грхи, словно кучу грязнаго хлама, брошеннаго у его ногъ.
Слова его были, казалось, робки, нершительны, и въ то же время крайне тонки и чутко осторожны. Казалось, будто искусный врачъ прикасается опытными руками къ внутренности гноящейся раны. И при всемъ томъ онъ не забылъ ни объ одномъ грх. Онъ помнилъ каждый изъ нихъ со всми подробностями. Видно было, что онъ сразу понялъ всю жизнь, всю домашнюю обстановку. Кром того, было ясно, что онъ не только провидлъ все, что могло случиться въ данный моментъ, въ данныхъ условіяхъ, но прозрлъ также вс ея чувства, сомннія, искушенія… Онъ смло говорилъ о плотской красот, не какъ человкъ и молодой мужчина, а какъ прозорливый мудрецъ, наблюдающій и анализирующій явленіе, взвшивающій и испытывающій все, безъ исключенія, даже свое собственное отношеніе къ этой красот.
— Ты прекрасна,— вдохновенно шепталъ онъ,— какъ цвтокъ лиліи, какъ втка сирени, или какъ молодая роза. Милосердый Богъ далъ теб одной то, въ чемъ отказалъ тысяч женщинъ: необычайную красоту. Кто проникнетъ, почему Онъ такъ сдлалъ? Было бы ужасно, мерзко и позорно, если бы ты окунула въ грязь этотъ небесный даръ, если бы сдлала его своей собственностью. Это было бы чудовищное святотатство, подобное ограбленію храма, оскверненію Св. Даровъ. ‘Тло твое — это храмъ Духа Святаго, который обитаетъ въ насъ, посланный Богомъ, себ же мы не принадлежимъ’, такъ говорятъ пламенныя строфы посланія къ Коринянамъ. Подумай,— шепталъ онъ,— вдь, ты ничмъ не содйствовала тому, что лицо твое столь прекрасно. Оно явилось такимъ даже помимо твоего сознанія. Создай же въ себ и душу ангела, что уже лежитъ въ твоей власти, и будь столь же прекрасна душою, какъ тломъ, такъ чтобы и душой ты была подобна ангеламъ. Не веди никогда легкомысленныхъ разговоровъ, ибо ‘дурныя бесды портятъ добрые нравы’, говоритъ святой Павелъ. Закрывай глаза передъ образомъ грха…
— А что такое грхъ?— спросила она.
— Грхъ это — дурное дяніе человка.
— А какія дянія дурны, какъ различить?
— Такое дяніе должно прежде всего истекать изъ собственной воли человка. Двумя предлами ограничена человческая воля: первый, близкій, это — человческій разумъ, второй, боле отдаленный, это — исконній законъ мірозданья или разумъ Божій. Такимъ образомъ грхъ является оскорбленіемъ Бога. Совершая грхъ, жалкое созданіе подымаетъ руку на Бога. Грхъ рождаютъ, значитъ, разумъ и воля. Боле глубокою внутреннею причиной является воображеніе и похоть. Святой ома, кром похоти, приводитъ еще невдніе и злобу. Вншнею же причиной, стоящею вн человка, можетъ быть только другой человкъ или діаволъ. Въ священномъ писаніи сказано, что ‘Богъ ослпляетъ гршниковъ и изсушаетъ сердца ихъ, какъ камень…’ Что это означаетъ? Это означаетъ, что Богъ отказываетъ въ своей благодати гршному человку. Святой ома Аквинскій въ своемъ сочиненіи ‘Questiones disputatae’, въ глав объ источник грха, говоритъ: ‘На вопросъ, можетъ ли Богъ быть источникомъ грха, отвтъ гласитъ, что да…’ Симонъ Молъ, манихейцы, Лютеръ, Кальвинъ, Цзингли, Беза и другіе еретики считали причиной и настоящимъ виновникомъ грха Бога. Но Тридентскій Соборъ постановилъ, что если кто скажетъ, что человкъ не можетъ длать путей своихъ дурными, а какъ дурными, такъ и добрыми поступками руководитъ Богъ — тотъ да будетъ проклятъ. Вс причины, побуждающія къ грху, можно заключить въ одномъ слов — искушеніе. Діаволъ, не будучи въ силахъ непосредственно вліять на человческую волю, помрачаетъ его разумъ, дйствуетъ на воображеніе, разжигаетъ страсти. И потому всякое искушеніе, всякій соблазнъ — зло. Никогда не читай книгъ, сочиненныхъ для того, чтобъ распространять зло, не смотри на скверные рисунки и картины, а, главное, никогда не думай о вещахъ, которыя кажутся красивыми извн, но мерзки въ глубин своей сущности. Въ нихъ-то и содержится искушеніе діавола. А теперь — люди. Неправда ли, когда ты идешь по улиц, на тебя обращаются сотни взглядовъ молодыхъ людей?
— Да, правда…— прошептала Эва въ отвтъ.
— Неправда ли, когда ты проходишь мимо толпы молодыхъ мужчинъ, ты испытываешь чувство необузданнаго веселья, идешь, какъ будто по алле полной свта, розъ и ароматовъ? Не правда ли, взгляды совершенно незнакомыхъ теб людей будятъ въ теб какое-то безпокойное, не находящее себ мста въ тл наслажденіе, которому даже трудно дать названіе? Такъ вотъ, пусть не возбуждаютъ въ теб радости эти взгляды. Съ этого и начни. Съ той минуты, когда ты побдишь въ себ жалкую гордость оттого, что мужчины на улиц окидываютъ тебя дерзкимъ взоромъ, задваютъ улыбкой, ты вступишь на путь исправленія, на путь попранія искушеній, — а по нему дойдешь ты до крупной тропинки совершенства. На этой тропинк достигнешь ты благодати. Настанетъ время, когда ты перестанешь гордиться передъ самой собой не только оттого, что ты красива, но даже оттого, что ты чиста душою. Тогда не придется задавать вопроса: что такое грхъ и какъ узнать его, потому что ты приблизишься къ состоянію чистоты и простоты, которая не допускаетъ до себя грязи, и такъ ступая, ты дойдешь до источника благодатнаго смиренія, до того, что апостолъ Павелъ называетъ ‘любовью и духомъ кротости’.
Тогда она собралась съ духомъ и спросила:
— А разв такое состояніе — ‘любовь и духъ кротости’ не эгоизмъ?
Священникь удивился и спросилъ посл минутнаго молчанія:
— Какимъ образомъ любовь можетъ быть эгоизмомъ?
Эва, конечно, не могла объяснить… Заикаясь, сбиваясь въ словахъ, она начала безсвязно говорить что-то о томъ, что кротость собственнаго духа, смиреніе, являются эгоизмомъ рядомъ съ душевными муками и ураганомъ страстей, которыя испытываетъ, напримръ, человкъ, убившій ближняго, укравшій, спасающійся бгствомъ, прячущійся, боящійся человческаго взора, являются какъ бы самодовольнымъ наслажденіемъ своимъ богатствомъ, спокойствіемъ богача въ то время, какъ вокругъ — бездна горя и нищеты людей, у которыхъ нечмъ накормить плачущихъ дтей.
Священникъ бросилъ на нее свой глубокій взглядъ. Эва увидла улыбку, не сходившую съ его губъ. Наконецъ, онъ заговорилъ, тихо, торжественно:
— Научись молиться собственными, дорогими, возлюбленными молитвами, мощными словами и символами, прескающими, словно мечъ, искушенія и соблазны. Вздыхай въ тишин, съ упорствомъ, съ непоколебимой настойчивостью, съ твердымъ мужествомъ. И благодать Божія не будетъ у тебя отнята. Если ты сейчасъ же примешь твердое ршеніе исправиться…
И вотъ передъ глазами ея предстала истинная душевная радость: твердое, непоколебимое ршеніе исправиться!
Но тотчасъ она стала говорить сама себ:
— Нтъ, нтъ, сестрица! Не ршеніе только исправиться, а само исправленіе!
Она положила свой Panthon litraire на искалченный столикъ и украдкой побжала на кухню. Тамъ, не говоря ни слова Леоськ, она развела на тарелк липкій клейстеръ изъ муки и воды, захватила мокрыя тряпки, щетки, бутылку съ чернымъ лакомъ и другую съ блой краской, кусочки замши, мастику для вощенія половъ и т. д. Нагруженная всмъ этимъ, она вернулась въ только что покинутую комнату. Заперла двери на ключъ, скинула съ себя кофту и принялась за работу. Проворно подклеила висящіе и торчащіе обрывки обоевъ, мастерски залпила дыры въ стнахъ, почистила печку, черныя щели, промежъ изразцовъ замазала ‘блоснжной’ массой изъ гипса и мла. Вытерла безобразную печную трубу, посл чего взялась за полъ. Обмыла его мокрой тряпкой, а тамъ, гд краска совсмъ стерлась, покрасила свжей краской. То же самое она сдлала съ подоконникомъ. Тогда пришла очередь и столика. Эва съ усердіемъ и удивительной ловкостью наливала на кусочекъ замши остатки засохшей въ бутылочк политуры и, энергично натирая ими поверхность стола, не только уничтожила слды ожоговъ и надрзовъ, но даже придала ему ‘выраженіе’ настоящей (относительно, конечно!) новизны. Душа ея преисполнилась радости, когда столъ изъ уродливаго, безобразнаго гршника превратился въ чудо изящества и красоты. Онъ весь улыбался ей своею зеркальною черною поверхностью, этотъ столъ съ кривыми ногами, — совершенно словно лицо человка, которому отпущены вс его грхи.
Когда она такъ, быстро переводя духъ и размахивая руками, стиснувъ зубы, натирала политурой столикъ, волосы ея распустились и упали широкой волной на обнаженныя плечи. Чудныя, царственной красоты руки перестали работать. Кровь ударила въ голову. Глаза затуманились отъ усталости. Эва опустилась безъ силъ, а потомъ легла навзничь на желзные прутья пустой кровати, воображая, будто лежитъ на раскаленной адской ршетк. Она окинула взоромъ комнату — и вся превратилась въ свтлую улыбку. Теперь это уже не отвратительная ‘комната при семейств съ самоваромъ и услугой’ — теперь это настоящая келья святой Терезы!
Недостаетъ только еще неба.
Она лниво поднялась и, толкнувъ, раскрыла настежь окно. И тотчасъ же легла обратно на прутья желзнаго ложа, ржущіе тло, какъ власяница. Однимъ движеніемъ руки она обхватила вс свои волосы и подложила ихъ себ, какъ подушку, подъ голову…
Ей пришло на умъ это:— власяница… Власяница!
Ахъ, попробовать! Начать! Тайкомъ отъ всхъ. Мама замтитъ… Ну, маму можно посвятить въ тайну. А больше никого… Папк бы можно, да болтать будетъ… Еще сболтнетъ Горсту… И до чего можно дойти, облекши власяницею тло… Источникъ благодатнаго смиренія… Передъ глазами ея — о, радость!— возникли и предстали какіе-то образы. Блое лицо, потухшіе глаза, блоснжное покрывало… Среди хаоса мыслей, среди безпорядочно столпившихся ощущеній она прошептала сама про себя:— я пойду за тобою, святая Тереза… Это ты? Святая Катерина, несущая колесо казни и мечъ палача, символъ своего мученичества, — это ты? Я пойду за тобой… Я сохраню непорочную душу Безсмертному жениху… Я однусь во власяницу и буду бичевать свое тло каждодневно, каждый вечеръ.
Видніе исчезло.
Передъ глазами ея было небо. Она теперь только увидла его и изъ глубокихъ безднъ души вырвался у нея крикъ:
— О, небо!
Весеннія, апрльскія, расцвтшія передъ Пасхой облака плыли и парили въ небесныхъ глубинахъ. Одни были сроватыя, съ синеватымъ отливомъ стали или бурой окраской въ глубокихъ бороздахъ своихъ клубовъ, но по краямъ обрамлены золотисто-блой каймой изъ чистыхъ солнечныхъ лучей,— другія же были фіолетовыя и ласкали глазъ, словно букеты или гирлянды изъ фіалокъ. За облаками таилась густая синева, словно дивное Божество юности, съ натянутымъ сильною рукою лукомъ и быстролетной, перистой стрлой на тетив.
Облака, облака…
Они казались предвстниками грозы, передовыми отрядами громовъ, знаменами и встниками прячущихся пока за скалами молній, они скоплялись и нагромождались блыми массами, словно грозныя вершины Альпъ, но несли съ собой лишь чистый свтъ ясной весенней погоды. Кой-гд мелькала среди нихъ темносрая пасмурность, словно стальной щитъ, а за нею проглядывало окошко вчнаго неба. Откуда-то изъ глубинъ подымались клубами блоснжныя царства силы, державы… Уплывали за рамку окна и исчезали. И тамъ же исчезали какія-то троянскія, пуническія войны, какія-то великія переселенія народовъ, крестовые походы, тридцатилтнія состязанія соперничающихъ племенъ, какія-то революціи, полныя ужасовъ, крика и крови… Открывались скалистыя побережья, окаймляющія океанъ безъ конца, безъ начала… Облачка эти неслись, развянныя по небу, ничего не зная о своей красот, хотя все ихъ существованіе было затмъ лишь, чтобъ дать свидтельство красоты — и исчезнуть. Они плыли другъ къ дружк и исчезали одно въ другомъ, какъ одинъ любовный взглядъ утопаетъ и исчезаетъ въ другомъ, отвтномъ.
Тучки эти, быстро летя въ небесахъ, сжимали сердце своимъ видомъ. Он оплетали душу золотистыми нитями, представляющимися глазу то серебристо блыми, то лазурно голубыми. Изъ отдаленнйшей глубины выплыло блое облачко, словно утренній снгъ,— расширялось на глазахъ, распростерло блыя крылья. Уста Эвы съ радостью, трепетомъ и благоговніемъ прошептали:
— Серафимъ…
Все ея духовное существо потянулось къ нему, тло словно помело въ воздух. Чувство слуха и обонянія стало остре. Зрніе и даръ проникновенія и пониманія возросли безпредльно. Она могла бы, казалось, понимать вой и рычаніе животныхъ, слышать исторію ихъ страданій, знать, что ноютъ птицы, угадывать, о чемъ шепчутся между собой листья тростника надъ глубинами водъ. Ея существо могло бы, казалось, постигать внутреннюю жизнь скалъ и трагедію земной глубины, подслушивать, какъ и о чемъ плачутъ раскиданныя косы березъ надъ срой скатертью дороги, стоптанной босыми ногами и копытами понукаемыхъ лошадей… Ясныя облака начали претворяться въ дивные звуки, въ ритмическія строфы, словно стихи, извлеченныя изъ ндръ, изъ глубокихъ залежей простой рчи, народнаго языка, переплавляться въ мелодіи, красота и совершенство которыхъ должны бы быть вчными, какъ вченъ алмазъ, рожденный въ ндрахъ толстыхъ слоевъ чернаго каменнаго угля. Въ душ, превратившейся въ душу ангела, загремла пснь, тронный гимнъ, хоръ херувимовъ, серафимовъ, ангеловъ и архангеловъ, пснь, звучащая въ высот подъ небеснымъ сводомъ, плывущая надъ росистыми облачками, надъ нивами, селами и городами по всему лицу земли,— гимнъ, написанный въ сердц огненнымъ углемъ:
— Какъ счастливъ тотъ, какъ счастливъ, кто грхъ побдилъ… изъ сердца выбросилъ вонъ! Какъ счастливъ онъ, плывя въ небесахъ, нлывя съ облаками!
Онъ плыветъ къ своему Богу, спша, безъ отдыха, безъ устали, чтобъ скорй постучаться въ Его двери. Какъ счастливъ человкъ, ступая на колняхъ, по ступенямъ небесъ, подобно мужичкамъ, тянущимся вереницею къ чудотворной икон въ Ченстохов! Какъ счастливъ человкъ, когда можетъ принять Господа въ свое невинное тло и нести Его въ чистомъ сердц.
Вотъ стала я Твоимъ ангеломъ, Господи, и, одтая въ облако, лежу въ небесахъ. Руки мои сплетены на громко ударяющемъ сердц, тло же преисполнено чувствомъ бытія. Темна я, невдуща. Благодать Твоя, свтъ весенняго солнца,— надъ душою моей. Ароматъ фіалокъ — мое дтство — опять со мною. Слышу я, какъ счастье стучитъ въ груди моей подъ моими руками. Я сгорю, какъ фиміамъ, и какъ голубой дымъ кадильницы въ рук ангела предстану предъ Твое лицо. Я утопаю глазами въ Твоей безпредльной лазури, а устами цлуюсь о своими сестрами: тучами — серафимами, тучами — ангелами…
Воззри на меня, гршную, Господи, и подыми меня изъ праха земного. Ты окропишь меня иссопомъ, и я стану чиста, омоешь меня — и я буду бле снга. Я буду, словно воздушное облачко, что бле снга, обвивать собою кровавыя раны Твоихъ ногъ. Я стану гладкимъ и благоуханнымъ лепесткомъ румяной розы, опаленнымъ весеннимъ солнцемъ, и незамтно упаду на раны Твоихъ рукъ…
Отъ этихъ грезъ, словно отъ глубокаго сна, ее заставилъ очнуться новый звонокъ колокольчика въ передней. Она очнулась съ трудомъ и неохотой. Она сразу угадала, что звонить чужая рука. Такъ не могъ звонить никто изъ жильцовъ и никто изъ домашнихъ. Она неохотно накинула на себя платье, наскоро связала волосы, собрала разбросанную посуду, инструменты, краски и побжала на кухню. Кухня была пуста: Леоська куда-то ушла. Эва заглянула въ комнату. Тамъ сидлъ еще все надъ бумагами старикъ отецъ. Онъ ничего не сознавалъ, что происходитъ вокругъ. Въ такія минуты ему нельзя было мшать, такъ какъ онъ находился, какъ поэтъ въ состояніи вдохновенія.
Эва поспшно зачесала и привела въ порядокъ волосы, юбку, кофточку, наскоро умыла лицо и руки, и когда звонокъ раздался вторично съ удвоенною настойчивостью, побжала открыть дверь. За порогомъ стоялъ господинъ, лтъ тридцати, прилично одтый. Онъ снялъ шляпу и спросилъ:
— Здсь сдается комната знаемъ?
Эва отступила отъ дверей и впустила его въ переднюю, а потомъ въ комнату. За отсутствіемъ прислуги и матери, которыя, пользуясь воскресеньемъ, ушли изъ дому, ей пришлось самой представить достоинства комнаты и сказать цну.
Молодой господинъ съ нсколько угрюмымъ недовольствомъ осмотрлъ вс углы, нсколько разъ съ непріятнымъ видомъ изслдовалъ печную трубу, поглядывалъ на капризные изгибы прутьевъ и ножекъ желзной кровати. Казалось, что ничего изъ этого не выйдетъ, онъ не найметъ комнаты. Эва, переставъ уже слдить за выраженіемъ его лица, стояла за порогомъ. Онъ еще разъ задалъ вопросъ о цн, о самовар, прислуг, посмотрлъ туда, сюда, и, наконецъ, заявилъ, что снимаетъ комнату и сейчасъ принесетъ сюда свои вещи. Онъ вынулъ бумажникъ и сразу заплатилъ 15 рублей за мсяцъ. Эва съ восторгомъ держала въ рук три бумажки и невольно, безъ словъ, благодарственно молилась. Никогда деньги не были нужны дома больше, чмъ въ эту минуту, никогда такая сумма не являлась боле во время. Право, самъ Богъ разв послалъ этого человка… Эва на мгновенье вспомнила, какъ она здсь трудилась часъ тому назадъ въ этой комнат,— физически и духовно,— и Богъ знаетъ, почему взглянула изъ самой глубины сердца, прозрачными до дна глазами, снизу вверхъ на новаго жильца и улыбнулась. Слова дрожали у нея на губахъ. Если бъ онъ зналъ, какъ люди всегда — братья и дти одного Отца! Если бъ онъ зналъ, кто его послалъ сюда!..
И, странно, она теперь только увидла лицо этого господина. Стоя къ ней бокомъ онъ такъ себ, нехотя, смотрлъ на нее. Она замтила его блый, красивый лобъ и сразу, вмст съ поэтомъ, назвала его ‘упоеннымъ мыслями’. Замтила его прямой носъ, небольшую, темную бородку, тонко отточенныя губы, и назвала его про себя: ‘свой какой-то, близкій человкъ’. Но это было не совсмъ врно, такъ какъ она тутъ же увидла, что онъ довольно дерзокъ и гордецъ. Онъ ушелъ, пробормотавъ, что велитъ сейчасъ принести съ извозчика вещи сюда. Онъ обращался къ ней, какъ будто къ прислуг, когда она стояла въ передней… Когда двери уже были закрыты за нимъ, улыбка все еще не сходила съ устъ Эвы.
— Сколько счастливыхъ новостей сразу, когда придетъ мама!— считала она:— отпущеніе, комната снята, 15 рублей въ рукахъ — да, что это еще?.. Еще, кажется что-то… Да, самое главное это то, что нанялъ комнату не студентишка какой-то, не какой-то прощалыга, а вотъ этотъ господинъ. Кто бы это могъ быть? Да… Дастъ бумаги для прописки, конечно, но еслибъ знать…
Она вернулась въ комнату и сла въ свой уголокъ, не говоря отцу ничего о томъ, что было. Отецъ съ обычной флегмой и важнымъ видомъ, черезъ плечо спросилъ:
— Кто это былъ, дтка?
Она отвтила неопредленно, что это тамъ… жилецъ… Между тмъ сама она потихоньку прислушивалась, полная волненія, возбужденная. Ей хотлось, чтобъ мать поскоре пришла и чтобы сама приняла этого ворчуна. Между тмъ послышался снова звонокъ. Эва побжала открыть. Вошелъ ‘этотъ господинъ’ съ дворникомъ и разсыльнымъ, несшими его вещи. Ихъ было немного, и он не были роскошны: корзина, потертый саквояжъ, какое-то легкое полосатое одяло, кожаная подушка. Стыдливо и не такъ уже надменно жилецъ размстилъ свои вещи въ комнат и заплатилъ носильщикамъ. Эва сочла своимъ долгомъ заявить ему, что нкоторыя мста въ комнат только что покрашены, гд блой, гд желтой краской. Она вошла въ открытую дверь и указала на подоконникъ, на полъ… Она чувствовала при этомъ, что вся горитъ. Ей сдлалось ужасно неловко и стыдно.
Съ ней случилось то, что бывало всегда, когда ее представляли кому-нибудь,— она ничего не видла, теряла совершенно способность сознавать окружающее. Она про себя негодовала за это на гостя и на себя самою…
И въ то же время, словно облачко, пробжало воспоминаніе о чудесныхъ грезахъ тутъ, въ этомъ мст, гд теперь лежатъ его чужія, мужскія вещи… Мечта и грусть… Грусть, весенняя тнь… Словно образъ тоски, или, Богъ знаетъ, почему, призракъ, укоръ совсти…
Новый жилецъ нсколько разъ холодно и неизящно поклонился. Среди хаоса безпорядочныхъ впечатлній Эва услышала его голосъ:
— Благодарю васъ… Впрочемъ… Это мелочь. Я буду помнить. Позвольте мн вамъ представиться: Лука Неполомскій.
Эва равнодушно приняла это имя и фамилію.
Голосъ его слышался ей, какъ будто откуда-то изъ отдаленья. Она отвтила обрывками словъ — ‘очень пріятно’ — и торопливо шла изъ комнаты.
Она унесла съ собой выраженіе его лица и неподвижный взоръ его глазъ: глубокій, испытующій, изумленный и застывшій.
Она очутилась опять въ своемъ углу, за перегородкой. Она взяла въ руки свою религіозную книжку, раскрыла ее на прежнемъ мст и, уткнувшись глазами въ страницу, застыла, уснула духомъ. Это былъ уже второй сонъ ея души въ этотъ день. Она узнала его по тому чувству счастья, которое онъ расточалъ. Она вдыхала въ себя это счастье подобно тому, какъ усталыя легкія жадно вдыхаютъ бодрящій воздухъ весенняго утра. Передъ нею открылась страна чистаго добра. Она простерлась передъ нею внезапно и неожиданно, еловно благодатная долина среди скалистыхъ горъ.
Тамъ блуждали дуновенія безкорыстныхъ тревогъ, страхъ и опасенія души за что-то чужое ей, нжная заботливость и трепетъ за необычайна хрупкій и слабый внчикъ цвтка, выглядывающаго своими пугливыми лепестками изъ-за ограды дивнаго царскаго сада. Одно неосторожное прикосновеніе можетъ убить навки драгоцнный цвтокъ. Чье? Какое? Откуда придетъ оно? Словно блые туманы, стелющіеся весною надъ горными оврагами проносились въ ея душ желанія, обращенныя и нездшнимъ мірамъ, возникали стремленія, направленныя невдомо куда, росли втихомолку, втайн отъ воли и сознанія, превращались въ порывы могучихъ силъ, становились, словно разрывные снаряды давящихъ душу чувствъ, которыя грудь не въ состояніи обнять и вмстить въ себ.
Изъ этого вихря всплыло вдругъ чувство всеохватывающей доброты, всеобъемлющей благодати. Оно сдлалось кровью и мозгомъ, движеніемъ тла и жизнью души, улыбкой устъ, зрніемъ и слухомъ.
Если-бъ это чувство могло длиться вчно!
Если-бъ можно было жить и умереть Въ этомъ сознаніи благодати!
Но оно не длится. Что-то вдругъ возникло внутри его, въ немъ самомъ, возникло ясно, очевидно для глаза, но невдомо откуда, какъ возникаетъ въ пустот музыкальный звукъ.
Оно разбилось, раскололось, на дв половины (какъ звукъ разрзаетъ тишину), и он об послушно разошлись одна отъ другой. Въ душ родилась и начала трепетать тоска. По чемъ-то совсмъ невдомомъ и въ то же время столь близкомъ, какъ близка своя же душа, біеніе своего же сердца, свое дыханіе. Что-то впервые родилмь въ глубокихъ ндрахъ души и предстало передъ нею. Сердце трепетно бьется предъ Тайной. Глаза ищутъ во тьм. Тло охватываетъ трепетъ.
И пока еще ищутъ глаза, и тло охвачено еще трепетомъ, въ душу проникаетъ грусть. Она идетъ — страшная и глубокая. Она все проникла, все продумала, все прозрла.
Она прошла, прошла, таща за собою свою черную тнь.
Она скрестила свои сухія, костлявыя руки… Довольно съ нея, она увидала грань, предлъ…
Сердце возносится, лицо подымается къ небу. Глаза и уста чего-те жаждутъ. Губы шепчутъ слова, умоляющія вернуться минувшее мгновеніе:
— Вернись, о вернись, мигъ счастья, мигъ благодати!

——

Лука Неполомскій стоялъ въ амбразур открытаго окна и безучастно смотрлъ на узкій дворъ. Оттого ли, что онъ находился въ этой незнакомой комнат, или оттого, что здсь была Эва, движенія его стали лнивы, воля куда-то исчезла, мысли разсялись. Онъ какъ будто отршился отъ своей настоящей жизни и вернулся на время къ полусознательному состоянію дтства. Ему чудилось, будто онъ еще слышитъ голосъ двушки съ золотистыми волосами, будто онъ стоитъ еще передъ нею съ поклономъ, и въ то же время, хотя не прошло еще это впечатлніе, марево мечты уносило его въ мста давно, совершенно забытыя, въ деревню, которую онъ покинулъ навсегда еще въ ранней молодости. Въ душ, въ глазахъ, въ голов, въ ушахъ у него жило какъ бы двойное сознаніе, двойственная способность воспріятія. Эта живая, красивая двушка произвела на него гипнотизирующее впечатлніе, какъ будто (странная ассоціація!) пучина глубокой, черной, бурлящей воды въ родной рк. Тамъ! Въ душ вдругъ родилась удивительная, единственная въ мір копія, непохожая на оригиналъ, и въ то же время совершенно такая же по своей сил и характеру. Эти воды, мчащіяся скользкими завитками, извилинами, клубами, пронизали когда-то лучи утренняго солнца. Надъ ихъ бурлящимъ, стремительнымъ теченіемъ порхали голубыя стрекозы. Можно было видть ихъ таинственное дно, недоступное для ногъ, золотистое отъ песку, черно зеленое отъ поросшихъ его волнующихся растеній. Когда-то, давно, было время, когда онъ стоялъ надъ этими водами, этой рки счастливый, и любилъ ее безъ границъ, безъ предла всею силой молодого существа, не зная за что, и не сознавая, что любитъ.
Эта минута была и исчезла навки въ прошломъ, душа же о ней не знала. Теперь только какая-то невдомая сила отыскала ее, словно затерянную жемчужину и, медленно работая, превратила ее въ сильную, осязательную идею. Двушка, которая вышла только что изъ этой комнаты, была похожа на ту рку.
Точь въ точь такая же. Вчно живая, стремительная, свтлая, прозрачная. Ни одно движеніе ея не было въ состояніи покоя. Все въ ней жило. И, какъ воды рки тамъ въ родной деревн, она манила, гипнотизировала своимъ непонятнымъ, таинственнымъ обаяніемъ.
Ему вспомнилось, или, врне, онъ еще разъ увидлъ, какъ солнце на минуту погрузило свои лучи въ волны ея волосъ, словно въ свою родную стихію, словно въ себя же, и тихій вздохъ вырвался у него. Онъ почувствовалъ внутри удивительный подъемъ, какъ будто онъ, рка и эта двушка — были однимъ и тмъ же.
Онъ пытался стряхнуть съ себя эти странныя мысли и отогнать ихъ логическимъ разсужденіемъ.
Вслдствіе напряженнаго развитія чисто умственныхъ понятій — размышлялъ онъ — сглаживается способность воскрешать въ памяти событія минувшей жизни съ такою же интенсивностью ощущенія, какая имъ сопутствовала.
Бываютъ моменты, которые, запечатлваясь въ безсознательномъ мышленіи, такъ сказать — въ подсознаніи, кажутся чмъ-то непохожимъ на нашу обычную способность мыслить и чувствовать, кажутся состояніями, существующими какъ будто вн насъ. Связь между ними и нами едва уловима, иногда ея даже совсмъ нтъ. Глядя такъ вдаль, мы часто видимъ, какъ будто человкъ состоитъ изъ ряда образовъ, которые нердко другъ съ другомъ не имютъ ничего общаго. Благодаря обмну веществъ тло составляется каждый разъ сызнова все изъ новыхъ элементовъ, правда, состоящихъ изъ того же вещества, но каждый разъ въ новыхъ условіяхъ и формахъ существованія. И въ душу врываются новые элементы. Прежніе изчезаютъ. Человкъ похожъ на эту рку дтства. Какъ въ ней текутъ все но тому же руслу все новыя воды, такъ же точно въ немъ, въ рамкахъ все одного к того же тла, пребываютъ, проходятъ, смняютъ одно другое все новыя и новыя вянія, формы духа. Рка остается все тою же ркой, но кто жъ найдетъ воды, которыя уже утекли? Гд найти ихъ? И какъ же найти свой точный образъ, свою формулу?
Да, можно,— въ пластической форм,— изобразивъ его въ вид ряда духовныхъ образовъ съ самыми разнообразными лицами. И чмъ выше подымается человкъ по ступенямъ развитія, тмъ боле глубокія различія должны происходить въ немъ.
Такое представленіе о многоличномъ я порождаетъ совсмъ новый міръ понятій объ отвтственности… Въ такъ называемомъ преступник,— кто знаетъ?— быть можетъ, мы наказываемъ давно уже погребеннаго гршника, быть можетъ, мы свергаемъ съ тарпейской скалы святого, у котораго съ тмъ — лишь общее имя и фамилія…
Неполомскій съ дкостью усмхнулся.
Всю жизнь онъ старался познавать, изслдовать, проникать въ глубь, въ сущность вещей. Пробивать, прокалывать, зондировать все иглой испытателя, сопоставлять, выводить заключенія. Въ немъ и вн его не должно было быть ничего, чего бы онъ не зналъ, не бралъ въ руки пинцетомъ, не разрзалъ скальпелемъ, не длилъ микротомомъ, не опредлялъ посредствомъ силлогизма. И вотъ вдругъ вспомнилась минута невднія, минута сумерекъ, которая была, однако, міромъ какихъ-то тайнъ, которой нельзя было уловить, разложить на составные элементы.
Только заключая по отдаленнымъ слдствіямъ, можно было сказать о характер этой минуты, что въ ней заключался какой-то клубокъ, узелъ какихъ-то первичныхъ и безсознательныхъ силъ души, который могъ бы на всю жизнь служить источникомъ всевозможныхъ чувствъ или воли.
Была ли это радость или отчаяніе, добродтель или подлость? Ничего неизвстно.
Онъ задумался, забылся и увидалъ передъ собой глаза горной газели и цвта воды въ рк родной деревни, глаза заколдованные, глаза — вселенную духа, безпредльно глубокіе и безсмертные…
Онъ слъ на пружины желзной кровати и, обводя взоромъ только что нанятую комнату, услышалъ вдругъ за стной грубый мужской смхъ и хриплое, противное женское хихиканье. Онъ весь вздрогнулъ и проснулся къ дйствительности. Минуту спустя, желая узнать, кому это такъ весело, онъ высунулъ голову въ корридоръ. Громкій смхъ доносился изъ дверей, на которыхъ красовалась надпись: Адольфъ Горстъ — философъ.

——

Часу въ пятомъ того же дня господинъ Побратынскій дремалъ по обыкновенію на изломанныхъ пружинахъ стараго дивана. Госпожа Побратынская распарывала какія то засаленныя бумазейныя кофточки и юбки.
Эва была занята починкой домашняго блья.
На деревянномъ табурет, спиной къ окну, сидлъ жилецъ — Адольфъ Горстъ. Это былъ недурной собой мужчина неопредленныхъ лтъ (отъ 30 до 50), съ необычайно довольнымъ лицомъ и живыми глазами. Онъ былъ довольно плотнаго сложенія, не настолько, однако, чтобъ его можно было причислить къ толстякамъ.
Лицо у него было тщательно побрито, оставлены только усики, волосы острижены до самой кожи, что скрывало почти безъ всякаго слда контуры порядкомъ уже распространившейся лысины. Одтъ онъ былъ вполн прилично и изящно, хотя костюмъ его былъ уже изрядно потертъ и лоснился на локтяхъ. Въ ногахъ у господина Горста лежалъ длинный, съ блестящей шерстью песъ-такса, ни на секунду не спускавшій глазъ съ лица своего господина. Господинъ Побратынскій проснулся уже и позвывалъ.
Кто-то постучался въ двери. Грязная бумазея, смятая однимъ взмахомъ въ громадный комъ, исчезла подъ одяло. Комната слегка стала вздрагивать отъ торопливыхъ шаговъ родоначальницы, поспшно уносящей на кухню неубранную посл обда посуду.
Господинъ Побратынскій принялъ изящно небрежную позу, одинъ изъ шедевровъ своего духа. Эва открыла двери.
— Простите, что безпокою…— извинялся Неполомскій, входя въ комнату — я хочу отдать для прописки свои бумаги. Дворникъ сказалъ мн, что вашъ отецъ завдуетъ въ этомъ дом явочною частью…
— Да. Войдите, пожалуйста…— отвтила Эва, давая ему пройти. Гость вошелъ въ недостаточно провтриваемое cubuculum всей семьи.
Старый господинъ съ достоинствомъ и оттнкомъ признательности принялъ врученные ему документы. Отыскалъ очки, надлъ ихъ на носъ, посл чего только представилъ гостю жильца Горста. При этомъ онъ указалъ гостю на кресло, глубокое какъ ванна — sitzbad. Новый жилецъ погрузился въ глубины ветхаго инвалида не безъ чувства отваги. Колни его очутились на одной линіи съ галстухомъ, голова и спина изобразили нчто врод вопросительнаго знака.
Господинъ Побратынскій медленно, не спша, извлекалъ изъ ящика бумаги, явочные листки, приготовилъ перо и собирался взять пузырекъ съ чернилами.
— Вы, значить, къ намъ съ Волчьей улицы?— обратился онъ къ Неполомскому, наклоняя голову съ улыбкой какъ будто нкотораго состраданія.
— Да, съ Волчьей.
— Здсь тише, хотя тутъ и центръ города…— добавилъ г. Побратынскій съ отеческимъ добродушіемъ.
— Кто любитъ тишину…
— А вы, милостивый государь, можетъ быть, любите больше шумъ, жизнь. Да, бываютъ разные темпераменты.
— Мн то въ сущности безразлично. Я никогда не думалъ о томъ, что я больше люблю: шумъ или тишину.
— Это хорошо, о, это хорошо! Это значить, что вы, сударь, вполн здоровы. Въ наше время, въ вкъ неврастеніи…— продолжалъ старый господинъ, поглядывая въ то же время поверхъ очковъ, какое впечатлніе производитъ его необычайный слогъ.
Гость ничего не говорилъ.
Горстъ между тмъ все время не спускалъ съ него глазъ, оглядывая его съ ногъ до головы, какъ будто снимая съ него мрку для платья или для гроба.
— Не знаю, устроила ли вамъ все прислуга въ комнат какъ слдуетъ,— спросилъ еще хозяинъ дома.
— Я самъ устроилъ себ ужъ тамъ все, что мн нужно. Отъ прислуги мн нужно только, чтобъ она во время чистила обувь, приносила булки, самоваръ и, главное, чтобъ не входила въ комнату, когда я ее не зову.
— И, конечно, чтобы не открывала безъ особаго приглашенія запертыя вещи…— добродушно добавилъ Горстъ.
— Золотой принципъ!— замтилъ господинъ Побратынскій.
— Я не знаю, насколько это является принципомъ,— буркнулъ про себя Неполомскій.
— Вы женаты, какъ вижу?— спросилъ или врне замтилъ, глядя въ бумаги управляющій.
Минута молчанія. Потомъ — холодный и жесткій, какъ ударъ кулакомъ, отвтъ.
— Да. Женатъ.
Горстъ тихонько, съ чуть замтнымъ оттнкомъ веселья, кашлянулъ. Эва приняла сказанныя Неполомскимъ слова такъ, какъ будто ее, дйствительно, кто-нибудь ударилъ кулакомъ по голов.
Грубое, отвратительное чувство охватило ее склизкими лапами,— чувство разочарованія.
— Ваша супруга тоже будетъ жить тутъ?— допрашивалъ управляющій со сладкой улыбкой.
— Нтъ.
Это былъ тотъ же жесткій и сухой голосъ. Лобъ нахмуренъ, глаза словно изъ чугуна…
— А то если комната слишкомъ тсна, или нужна напримръ еще кровать…— разсуждалъ господинъ Побратынскій, снимая при этомъ очки.
— Нтъ, господинъ управляющій. Я вдь потребовалъ бы, еслибъ было нужно. Моя жена живетъ въ другомъ мст. Я пріхалъ сюда, въ Варшаву, и живу здсь именно по длу о развод съ женой.
Эва внутренно вздрогнула. Ей стало свтло, ее обвялъ ароматъ. Это была новая минута радости посл столькихъ радостей этого дня. Румянецъ исчезъ, однако, съ лица и превратился въ тихій, кроткій вопросъ:
— Чему жъ ты рада, душа моя?
— Разводъ, — задумчиво проговорилъ старый управляющій,— это нелегкая штука, если его нужно получить отъ нашей католической церкви.
Sapristi! добавилъ Горстъ.
— Да, это вещь не легкая,— произнесъ гость и при этомъ улыбнулся какъ-то странно, половиной лица. Его сухія, смуглыя, острыя черты сдлались еще остре.
— Я немного знакомъ съ этими длами,— продолжалъ господинъ Побратынскій.— Въ поискахъ за мстомъ, приходится сталкиваться со всевозможными длами этой юдоли, а кром того у меня былъ родственникъ въ такомъ же точно положеніи, какъ вы…
— Такъ вы ищете мста?— спросилъ Неполомскій, довольно строго, какъ будто подумавъ напередъ, но съ очевидной цлью прервать эпопею о разводящемся родственник.
— Да, сударь. Въ настоящее время… Не смотря на многочисленныя торжественнйшія общанія, не смотря на вліятельныя протекціи… Такъ трудно, такой застой, такое переполненіе людьми!..
— Гм… А въ какой области вы ищете занятія?
Старый господинъ развелъ руками и поднялъ брови.
— Все возьму, сударь, все отъ а до я, лишь бы кусокъ хлба…
Затравленная, покорная, испуганная улыбка готова превратиться въ выраженіе покорности или въ гримасу отчаянія и презрнія… Горстъ звалъ. Даже звки у него были какіе то веселые и разгульные.
— Я такъ спрашиваю… У меня здсь нтъ связей, потому что я живу и учусь за границей.
— Вы еще учитесь?
— Мы учимся до самой смерти…— улыбнулся Неполомскій.— Я занимаюсь научными изслдованіями.
— А позволите освдомиться, гд именно вы изволите заниматься, милостивый государь?— вжливо спросилъ Горстъ.
— Всего легче учиться въ Париж. Тамъ то я и живу обыкновенно. А кром того въ Женев, въ Бельгіи.
— Да…— буркнулъ про себя управляющій.
— Такъ вотъ, насчетъ мста, сударь… какія же собственно… ваши условія… ну, такъ сказать, требованія, данныя?..
— Я работалъ въ конторахъ, по бухгалтеріи, работалъ и по технической спеціальности: былъ въ Шульцевскихъ мастерскихъ завдующимъ складомъ, былъ даже экспедиторомъ въ редакціяхъ. Но это… У меня имются лестныя аттестаціи. И при всемъ томъ, сударь, — указываютъ на мой пожилой возрастъ. Молодые насъ опережаютъ — вотъ въ чемъ суть. Старъ ты, говорятъ, ступай прочь! Молодой предлагаетъ свойи услуги за боле дешевую цну. А юнецъ, сударь мой, не женатый, можетъ и за рубль съ полтиной,— лишь бы хватило на ресторанъ, да еще на что-то, вотъ какъ. А ты содержи семью… Такъ ничего и не подлаешь!
— Ну, а какъ же можетъ быть иначе.
— Какъ можетъ быть иначе? Нтъ, сударь, если проработалъ въ одной спеціальности круглыхъ восемь лтъ… безупречно!.. О, нтъ, сударь, никогда! Должно быть иначе.
— Видите ли, сударь,-это дло житейское, а не этическое. Ничего не подлаешь!
— Я говорилъ…— добавилъ Горстъ, завершая эту тему.
— Но я вовсе не старъ. Я полонъ силъ. Десятокъ юнцовъ,— куда! самого чорта чубатаго за поясъ заткну. Я, сударь, за десятерыхъ еще могу послужить, если захочу…
— Да, да, когда захотите…— согласился Горстъ.
— Старъ! У меня, сударь, было имньице маленькое, фольваркъ, такъ бывало, сударь мой, чуть свтъ — лошадь промежъ ногъ, работа, какъ къ хронометр!
— Говоря коротко, не могли ли бы вы мн представить ваши аттестаціи. У меня тутъ есть школьный товарищъ, другъ, молодой Крафтъ.
— Генрихъ?— спросилъ Горсть, взглядывая исподлобья насмшливыми и до того пронизывающими глазами, какъ будто онъ собирался сейчасъ вызвать Неноломскаго на дуэль.
— Нтъ, Викторъ.
— А, — буркнулъ Горстъ, — племянникъ… Богачъ. Идеалистъ, Витька-соціалистишка. Знаю я этого шута и сомнваюсь…
— Ахъ сударь…— тихо, молитвенно шепталъ Побратынскій.
— Этотъ Викторъ Крафтъ окончилъ въ Антверпен курсъ, получилъ теперь наслдство и теперь хочетъ устроить какое-нибудь крупное, раціональное промышленное предпріятіе. Онъ можетъ много сдлать, — человкъ съ головой и безупречной честности. Мы вмст учились и даже вмст производили нкоторыя изслдованія. Вчера какъ разъ я встртился съ нимъ посл двухъ лтъ разлуки. Онъ передо мною нкоторымъ образомъ обязанъ. Быть можетъ, удастся выхлопотать.
— Ахъ, сударь!
— Канальскій это родъ, эти Крафты, да что тамъ… пускай…— заявилъ Горстъ.
— Мы сдлаемъ такъ: я напишу Виктору Крафту особое письмо, а вамъ дамъ на руки другое, рекомендательное. У этихъ господъ принято такъ, что только съ двумя письмами…
— Ахъ, милостивый государь мой,— шепталъ старикъ, вставая съ мста со сложенными руками. Въ немъ не было ни слда врожденнаго аристократизма и искусственно пріобртенной изысканности манеръ. Онъ стоялъ возл гостя, какъ нищій у дверей. Повисшія какъ плети руки, казалось, вотъ-вотъ протянутся съ мольбой, а колни стукнутся о полъ.
Благодтель невзначай, случайно, взглянулъ на Эву. Глаза ея были опущены на сплетенныя на колняхъ руки, губы сжаты, лицо мертвенно блдно.
Въ эту самую минуту, не предупреждая стукомъ въ дверь, вошла въ комнату дама, нсколько необычайнаго вида. Она была такъ объемиста сложеніемъ, что едва помстилась въ дверяхъ. На голов у нея была плоская истасканная шляпка, напоминавшая собою провинціальный катафалкъ, съ которой свшивалась отрепьями старая вуалька. Входя въ комнату, она сняла съ головы эту sui generis шляпку совершенно мужскимъ жестомъ. Ея огромное, длинное лицо, пересченное вдоль линіей носа, а поперекъ — глубокими морщинами на лбу, отличалось доведенной до крайнихъ предловъ простотою. Его можно было бы нарисовать нсколькими толстыми линіями. Лицо это было обрамлено волосами, подстриженными ‘въ чупринку’, ровно, какъ это обыкновенно длаютъ солидные старые крестьяне въ Люблинской губерніи. Волосы эти, тщательно расчесанные на темени на дв стороны, гладко прилегали къ кож, смазанныя (по всей вроятности) помадой. Широкая, свободная кофта изъ дешевой матеріи неопредленнаго цвта и простая юбка облекали крупное тло вошедшей.
— Тетушка!— радостно запищалъ Горстъ, не думая однако подняться съ мста.— О, я знаю, зачмъ — ого, знаю… А тутъ какъ разъ будетъ мсто — ага!
— Пожалуйста, Горсть,— крикнула грузная особа, садясь безъ церемоній на диванъ,— заткни пожалуйста ротъ, прошу тебя.
— Позвольте вамъ представить…— съ галантностью всталъ господинъ Побратынскій:— господинъ Неполомскій, нашъ новый жилецъ. Госпожа Барнавская.
Дама довольно небрежно кивнула Неполомскому головой, посл чего тотчасъ же обратилась къ Горсту.
— Сударь, а сударь! Есть зеленое?
— Это что такое!— отпрянулъ вопрошаемый.— Слыханное ли дло! Съ визитомъ и…
— Ну, только пожалуйста безъ тамъ всякихъ! Ты знаешь, Горсть, что я этого не люблю.
— Стыдитесь, тетушка! Приближается весна, радость, веселіе, вся природа пробуждается, такъ сказать, солнышко, фіалки, а вы, тетушка, вчно со своими процентами. Это некрасиво!
— Ты вдь, знаешь, Горсть, что со мной шутокъ не шутятъ. Пока я добра, такъ добра…
— Вы, тетушка, всегда добры, вы даже въ нкоторыхъ отношеніяхъ…
— Но если меня кто вздумаетъ надувать, такъ я съ мста въ карьеръ — хвостъ кверху и айда…
— Прекрасный ландшафтъ!
— А особенно съ тобой, котъ ангорскій, церемониться не стану.
— Ну, что жъ за ‘куку’ вы хотите мн устроить, тетушка? Можете продать съ аукціона мое имущество. Милости просимъ! Отдаю со всею охотою все, за исключеніемъ таксы и портрета миссъ Дэзи.
— Это уже мое дло, что я тамъ съ тобой сдлаю, когда будетъ нужно. У меня только обыкновеніе предупреждать.
— Еслибъ даже я такъ хотлъ, какъ не хочу, такъ и то, клянусь самимъ чортомъ,— нтъ ни единой полушки. Хозяинъ свидтель!
— А на Марцелинъ {Загородный ресторанъ въ Варшав.} въ небольшомъ, но избранномъ обществ въ прошлый четвергъ было!
— А вы, тетушка, ужъ вышпіонили! Что за организація! Можетъ быть, однако, мы бы объ этомъ изъ вниманія… къ присутствію… панны Эвы…
— Вишь ты, какой нравственный… ‘Изъ вниманія къ присутствію’… Ну, Горсть, я предупреждаю тебя во второй разъ.
— Я не слышалъ.
— Смотри, чтобъ не жалть потомъ.
— Гд я тамъ буду о чемъ-нибудь жалть! Иллюзіи! Нтъ такой вещи въ этой юдоли, о которой я бы жаллъ.
— Вотъ въ томъ-то и бда. За т деньги, что ты промоталъ свт, можно бы построить больницу на шестьсотъ кроватей для страдающихъ ракомъ.
— Ну, ну,— такъ ужъ вы, тетушка, будете строить дома для страдающихъ ракомъ, да притомъ изъ собственныхъ сбереженій. А о моихъ сбереженіяхъ и ихъ употребленіи прошу соблюдать молчаніе, повторяю: молчаніе, потому что это не относится къ длу.
Госпожа Барнавская смотрла на Горста блыми, лишенными всякаго выраженія, глазами. Онъ зажегъ сигарету и съ мягкой усмшкой обратился къ Неноломскому.
— Я долженъ освдомить васъ, сударь, почему наши діалоги столь своеобразны и… красочны. Госпожа Барнавская, моя тетушка — благодтельница всего нашего дома, и даже околотка. Пожалуй и вы… Что касается меня, то, какъ только я чувствую, — Боже сохрани!— отсутствіе денегъ, я влачу стопы свои къ этой мрачной Каносс. Тетка только съ виду такъ кобенится, а такъ, между прочимъ… Филантропія заложена у нея въ натур прочно, глубоко… Я замтилъ также, что если кто-нибудь издыхаетъ съ голоду, изнемогаетъ подъ бременемъ заботъ, лысетъ вслдствіе подорваннаго кредита, — тетя всегда спасетъ такого человка изъ бды. Такое уже сердце. А нужно помнить, что другъ въ нужд a friend in need is a friend indeed. Съ этимъ сердцемъ друга въ нужд тетушка родилась на свтъ и съ нимъ же (къ сожалнію, вскор) помретъ.
— Какъ бы ты, Горстъ, раньше не прохался!
— О-го-го — еще чего! Смотрите-ка, господа, экую шутку-то тетка сострила. Нтъ, многоуважаемая наша матрона! Уже у Свищаковскаго сушатся досочки, тричетвертовочки. Ужъ это мое дло! Это будетъ мой актъ благодарности, чистый гейзеръ нжности сердечной. Гробочекъ, какъ игрушечка, настоящая бонбоньерка. Если бы не тетушка, то и господину Побратынскому не одну бы горькую минуту пришлось пережить въ эти времена застоя и отсутствія мстъ. А такъ вотъ, придетъ тетушка-благодтельница, порадуетъ, поболтаетъ, поиграетъ въ зеленое. Если ужъ никакъ нельзя иначе, такъ противъ воли, по необходимости, рыдая въ глубин души, заговоритъ о жалованьи панны Эвы, уговоритъ, желая добра, взять на домъ изъ канцеляріи три ‘нормы’ и писать цидулы до самого до благо утречка. Потому — вдь работа облагораживаетъ каждое человческое созданіе. Ничто такъ не облагораживаетъ, какъ вышеупомянутая работа.
— Господинъ Горстъ, господинъ Горстъ!— нетерпливо останавливалъ его господинъ Побратынскій.— Въ моемъ дом… такія слова…
— Я вдь ничего дурного не сказалъ. Разв тетя обижается? Вотъ, видите, какимъ благожелательнымъ взоромъ она смотритъ на мое задумчивое чело.
Старая дама улыбалась презрительно и высокомрно.
Минуту спустя она сказала:
— Хочется теб быть остроумнымъ, да это не легко дается, а видно не нравится теб, какъ я смотрю на тебя, испугался.
— Я? Вы ошиблись, кажется, тетушка. Я никогда еще въ жизни ничего не боялся. Съ чего быэто вдругъ теперь?..
— А потому что старъ сталъ, сударь, лысешь. Какъ ни стриги волосъ до самой кожи,— не поможетъ, усы закручивай, выдергивай сдые волосы, подкрашивай чуть-чуть бачки, чисти старые пиджаки отъ самыхъ что ни на есть англійскихъ портныхъ — ничего не помогаетъ. Эва не хочетъ видть твоихъ фатовскихъ улыбокъ да томныхъ взглядовъ*.Такъ-то, такъ, ничего не поможетъ, какъ ни выворачивай буркалы…
Господинъ Горстъ чуть-чуть поблднлъ.
— Ага, видишь, попала я въ твое больное мсто. Знаю я хірошенько васъ, шельмецовъ. Вотъ такъ-то оно! Смерть и къ теб подкрадывается.
— Ну, понятно, подкрадывается, а все-таки я васъ, тетушка, переживу — ого, еще насколько переживу. Вы, тетушка, портите себ здоровье, бгая по судамъ, самолично карабкаясь на высокіе чердаки, гд всего-то охотне гнздятся голодные и прожорливые микробы. Вы слишкомъ часто кричите на всякую сволочь, надрываетесь хожденіемъ по адвокатамъ да судебнымъ приставамъ. Жилы сохнутъ… Даже одна улыбочка… Ддушка Пиагоръ говоритъ, что самое тщательное притворство не въ состояніи сдлать красивымъ смхъ человка, у котораго сердечко дурное. Смхъ выдаетъ человка. А я? Взгляните-ка, тетушка, на меня: я смюсь съ утра до вечера. Я люблю много кушать и притомъ только вещи питательныя, здоровыя, вкусныя, дорогія, пить тоже, хорошо и чисто жить, долго спать, мало, а если только возможно, совсмъ не работать. Что жъ тогда за сравненіе? Не отрицаю, когда нибудь и я, какъ говоритъ англичанинъ,— ‘перейду на сторону большинства’. Будетъ и это. Немыслимо же въ самомъ дл всю вчность тащить на себ бремя долга за квартиру, да еще эти, Боже! проценты, ходить на шахматы — въ кофейню, встрчаться на улиц все съ одними и тми же захудалыми прощалыгами на улиц, да читать статьи все тхъ же прощалыгь въ такъ называемыхъ газетахъ города Варшавы. Говорю: въ свое время отдамся на съденіе червямъ. Пусть попробуютъ, какъ вкусенъ, посл всякой тамъ сволочи, вотъ этакій забулдыга, оптимистъ, транжира прибавочной стоимости, выдубленной изъ сырья простяками. Но сіе произойдетъ лишь тогда, когда придетъ время, когда тутъ, въ этой ‘юдоли’ все будетъ уже совершено настолько, что объ индивидуум, съ честью носящемъ имя: Адольфъ Горстъ — даже курица не захочетъ закудахтать. Только тогда,— а пока нечего еще говорить…
Эва потихоньку, незамтно ушла изъ комнаты въ кухню.
Съ минуту длилось молчаніе. Госпожа Барнавская, какъ будто взвсивъ внимательно доводы, произнесла отчетливо съ нескрываемымъ шипніемъ наслажденія:
— Распутство сожретъ тебя скорй, чмъ ты думаешь.
— Распутство… Что за легкомысленное слово!— Эта ‘убогая я тсная’ страна — и распутство. Rerum nomen sine re. Я вдь старался развивать ваше воображеніе, милая тетушка… Я давалъ вамъ изъ собственной библіотеки брюссельскіе мемуары вчно интересной памяти маркиза де-Садъ, сочиненія господина де-Гарканвиля и Histoires secrets des dames romains (помните, тетя?) и исторію двнадцати императоровъ въ роскошнйшемъ изданіи съ гравюрами. А гравюрки то — что?
Что-то похожее на румянецъ стало медленно разливаться по щекамъ госпожи Барнавской.
— Я вижу, что то, что я говорю, доставляетъ вамъ непріятность, parlons тогда d’autre chose. Есть вещи, которыя, дйствительно, трогать…
— Какъ бы я не затронула вещей, которыя для тебя будутъ непріятны.
— Мн никогда ни отъ чего не бываетъ непріятно, а посему возвращаюсь къ вопросу о наслдств. Посл долгой, очень долгой жизни… А то что же будетъ съ капиталомъ, съ недополученными процентами, съ кипами векселей, исполнительныхъ листовъ? Кто будетъ ходить къ адвокатамъ, слдить за сроками и аккуратностью аукціоновъ, когда вы, тетушка, увеличите сонмъ двъ? Какъ станетъ вдругъ огромная машина — excuser le тоt— вашего ростовщическаго дла, когда вы, издавъ скорбный вздохъ, съ блднымъ лицомъ, съ вывернутыми глазами, съ разъ навсегда скрещеными пальцами, будете отнесены четырьмя безымянными бродягами (а, можетъ быть, и двумя,— экономіи ради) — dahin…
Неполомскій давно собирался уйти, но его занималъ разговоръ этихъ лицъ. Онъ сидлъ, не трогаясь съ мста, испытывая чувство настоящаго удовольствія, какъ въ театр, и продолжалъ слушать, какъ Горстъ, не останавливаясь, говорилъ.
— А если бы вы, добрая, тетушка поручили остывающею ручкой все мн,— какъ тонко привелъ бы я въ порядокъ вс эти фаянсы. Sapristi.
— Первымъ дломъ, заплатилъ бы наврно въ ‘Бристол’ долги, чтобъ тебя опять стали впускать за желанныя дверцы.
— Вотъ ехидство… Вы завщаете все племяннику Камиллу, а онъ будетъ транжирить даже не въ ‘Бристол’. Я знаю, гд такой фруктъ можетъ тратить деньги! Что и говорить, культъ веселья не можетъ развиться въ этой стран! Какъ же не болть моему сердцу, когда я думаю объ этомъ днемъ и ночью…
— Успокойся, милый Горстъ, успокойся, ужъ тамъ какъ-нибудь все уладится.
— Да, конечно! У насъ всегда — по-польски: какъ-нибудь да уладится… Но что за радость была бы для вашего безсмертнаго ока, тетушка, смотрть (предположимъ, изъ чистилища), какъ я опять возвращаюсь къ Pool’ю, единственному портному на земномъ шар, который одваетъ джентльмена, приспособляя къ каждому случаю его жизни соотвтственный suit of clothes, между тмъ какъ вс остальные неучи просто лишь одваютъ человка изъ рода homo sapiens, облекаютъ отрепьями наготу его членовъ. Вамъ кажется, будто какой-нибудь silkhat отъ Henry Heathe’, перчатки отъ Denth’ы, духи отъ Ніттеl’я изъ Странда (конечно, духи съ запахомъ клевера, потому что, что касается орхидей, то первое мсто занимаетъ,— врьте мн тетушка,— неизмнно Lenthric съ Rue de la Paix) — будто, говорю я, вс эти вещи это развратъ, распутство. И разв вамъ не было бы пріятно, тетушка, чтобы я, одтый въ самый модный dresscoat отъ Pool’я, окропленный духами orchide отъ Lentheric’а, для того, чтобъ заглушить — непріятный, во всякомъ случа — запахъ, какой будетъ издавать вашъ cadaver, милйшая тетушка,— шелъ торжественно и, съ виду, даже грустно за гробомъ? А потомъ опустивъ ‘зеленый саркофагъ’ (съ вами, тетя, внутри) подъ ‘черный крестъ’ и посадивъ на этомъ мст раскидистый кустъ калины (или можжевельника), направился бы еще разъ объздить свтъ. А что же этотъ Камиллъ, провинціалъ, варшавскій прощалыга! Прокутитъ вс богатства въ вульгарномъ обществ и будетъ плясать на желтой могил столь дорогой тетушки кадриль, а то, пожалуй и какой-нибудь канканъ съ мстными балеринами… Я красню прямо со стыда!
— Пока что, каждый изъ насъ останется при своемъ. Вы, знаменитый путешественникъ, господинъ Горстъ, при воспоминаніяхъ и мечтахъ о Париж, Лондон, остров Капри и остров Сициліи, а я — при своихъ процентахъ и невжеств.
— Да я готовъ просвщать васъ, тетя, и даже (покамстъ) безвозмездно. Я вамъ разскажу добросовстно все о жизни человческаго рода, все, что я видлъ, что вычиталъ изъ extra-интересныхъ и рдко кому доступныхъ книгъ. А то разв эта оперета, которую вы, тетя, тянете, разв это жизнь? Набивать мошну, жить въ Варшав, въ собственномъ дом по Зельной улиц? Да не жизнь тоже и одолжаться вчно изъ той же мошны и не платить за комнату при семейств, во всемъ, впрочемъ, остальномъ вполн заслуживающемъ уваженія…
Неполомскій простился съ присутствующими.

——

Уже вечерло, а Эва не могла подняться съ садовой скамейки. Глаза ея съ наслажденіемъ блуждали по газонамъ парка, по втвямъ березокъ, обвянныхъ уже дымкой молодой листвы, по развсистымъ каштанамъ, со вздутыми на концахъ побговъ липкими, смолистыми почками. Она съ непрерывнымъ наслажденіемъ и то и дло возвращающимся изумленіемъ глядла, какъ обнаженная земля, которую она столько разъ видла зимою, и жалкія, истоптанныя, противныя мста превращались теперь въ очаги новой, дивной жизни. Бленькіе листочки раскрывали глаза изъ-подъ земли и съ неизъяснимымъ выраженіемъ заглядывали въ глаза людямъ. Въ душ рождалась тревога и смущеніе, но они увеличивали еще сумму счастья. Блуждая такъ съ мста на мсто, слдуя за лазурной весенней мглой, мало по малу начинавшей простираться между деревъ, взоръ Эвы вдругъ смутился и потускнлъ. Она увидла въ алле Луку Неполомскаго. Онъ шелъ медленно, нершительно, трусливо. Глаза его были обращены въ ея сторону.
Ей стало непріятно, ее охватило чувство испуга, ощущеніе физически непріятнаго смущенія. Она услышала, какъ сердце у нея почему то безумно забилось, но она не могла, ни за что не могла удержать этого біенія. Неполомскій дошелъ до конца алллеи, въ которой сидла она, и повернулъ въ другую. ‘Къ счастью повернулъ и ушелъ’ — подумала Эва, глядя украдкой ему вслдъ. Отчего же такъ тоскливо забилось вдругъ и замерло бердце?— Она опустила глаза на срую землю дорожки и долго ихъ не подымала. На минуту ее охватила извн какая то сотрясающая, морозная дрожь, и снова сердце сильно забилось. Она взглянула и увидала его въ десяти шагахъ отъ себя. Онъ шелъ къ ней. Она сдвинула брови, безсознательно приняла гордую и холодную позу,— лицо ея стало строго, хотя сердце бшено стучало. Она слышала, какъ тихо, боязливо скрипли при приближеніи его шаги. Она боялась ужь только одного: какъ бы онъ не услышалъ, какъ стучитъ ея сердце, а оно стучало громко, на весь міръ, словно желзный языкъ огромнаго колокола. Неполомскій приблизился къ ней, какимъ то вялымъ, нершительнымъ, неопредленнымъ шагомъ.
Эва чувствовала изъ-подъ опущенныхъ вкъ, что его темнжй силуетъ передвинулся мимо нея. Она вздрогнула облегченно, всей грудью.
Ушелъ уже! Она сердилась на себя, на сердце, за то, что оно такъ стучало и радовалось побд надъ чмъ то… Вотъ теперь поднять только глаза, а затмъ встать и тотчасъ же пойти домой. Она пришла сюда, чтобы избжать этихъ гадкихъ ‘искушеній’, не слышать ссоръ между отцомъ и матерью, пошлыхъ разговоровъ Горста, для того, чтобъ предаться сосредоточеннымъ думамъ передъ завтрашнимъ утромъ и, вотъ, чуть-чуть не поддалась искушенію. Грхъ ли это біеніе сердца? Почему оно стучитъ? Дйствуетъ ли тутъ человческая воля или нтъ? Является ли тутъ источникомъ зла лукавый или тотъ, другой, ‘вншній’ человкъ? Какъ побдить шумъ и тревогу сердца? Она начала горячо молиться, глядя въ землю:
— Господи, умножь мое смиреніе!..
Въ ту же минуту сердце утихло, и слова молитвы словно окутали душу покровомъ успокоенія. Слова какъ будто превратились въ тяжелыя хрустальныя плиты, скрывающія подъ собою безцнныя сокровища, которыхъ не видало подъ ними еще ни одно человческое око. Это ужъ были не слова, а какъ будто стеклянныя чечевицы, сквозь которыя можно видть огромный, невдомый, благодатный міръ. Эва задумалась надъ этими словами, таинственными и святыми, какъ весна, какъ проростаніе цвтка или былинки, какъ предвечерній туманъ ранней весны. Она задумчиво подняла свои голубые глаза и съ неизъяснимымъ испугомъ увидла передъ собой этого человка. Онъ стоялъ въ десяти шагахъ отъ нея, опершись о перила мостика — блдный, безъ силъ, съ такой страдальческой улыбкой на губахъ, какъ будто вотъ,— вотъ его кто то столкнетъ съ этого мста, и онъ упадетъ на землю. Эва ожидала всего: навязчивости, фатовства, донжуанства,— но не этого. Ее всю охватилъ, всю потрясъ какой то роковой трепетъ отъ его взгляда. Она не могла оторвать, отъ него глазъ, потому что не сознавала, что смотритъ. И, сама не зная, когда, какимъ образомъ, по какому праву или закону, подъ чьимъ давленіемъ, она послала ему изъ глубины души обаятельную улыбку, полную нжнаго состраданія. И лишь когда онъ шелъ уже къ ней, она замтила, что сдлала.
Она опять опустила глаза, охваченная внутренней борьбой и паническимъ хаосомъ душевныхъ силъ. Было уже поздно. Она услышала его голосъ.
— Вы не разсердитесь на меня за то, что я прерываю ваше раздумье…
Опять та же улыбка преодолла ея волю.— Она чувствовала улыбку на своемъ лиц, несмотря на желаніе придать ему выраженіе строгой серьезности. Неполомскій спросилъ во второй разъ.
— Вамъ это не доставитъ непріятности?
Она встала со своего мста, какъ ученица, отвчая:
— Нтъ.
— Благодарю васъ.
Она услышала въ этомъ слов благодарности какой то глубокій, сокровенный звукъ, который, странное дло, былъ такъ же, какъ и душевный подъемъ во время молитвы, словно таинственной хрустальной призмой, открывающей невиданныя, далекія глубины. Никто въ жизни не говорилъ съ ней тамъ нжно-красиво. Она чувствовала, какъ будто ей кто-то подарилъ что то дорогое, поднязъ ее высоко, принесъ дань глубокой почести. Въ глубин этого чувства скрывалось смущеніе и благодарность. Прежній разладъ потухалъ.
— Я вышелъ изъ дому,— заговорилъ Неполомскій, какъ то дружественно и свободно, какъ будто они давно уже были связаны узами знакомства, хотя грудь его ловила воздухъ.— Я видлъ, что вы пошли въ садъ, что вы сли тутъ.— Я боялся подойти…
— Почему?
— Я такъ мало знаю васъ. Я думалъ: обидится за навязчивость… Она ничего не отвтила на это. Опять только безсознательная, невольная улыбка, между тмъ какъ глаза не могутъ оторваться отъ земли.
Она была занята вопросомъ, который всецло овладлъ ею. Ей хотлось задать его, но она не ршалась. Вотъ,— вотъ она ршала уже вымолвить его и закрывала открывающіяся уста. И вдругъ, противъ воли, душа ея вымолвила за нее.
— Почему вы разводитесь съ женой?
Онъ сидлъ съ минуту въ оцпненіи, сильно придавленный этимъ вопросомъ. Немного спустя онъ отвтилъ:
— Потому что я сталъ ее ненавидть.
— Свою жену?
— Да.
— Почему?
— Она подлая, глупая, развратна и испорчена до самой глубины.
— Почему же вы женились на ней?
— Не знаю, почему. Я ошибся.
— Разв можно такъ глубоко ошибиться?
— Можно. Еще какъ.
— Но прежде вы ее любили?
— Теперь я уже этого не помню, если даже такъ было. Послдующая жизнь съ нею убила во мн воспоминанія обо всемъ. Мн кажется иногда, будто эта гадкая женщина всегда была прикована къ моей рук.
— Разв можно такъ ненавидть другого человка?
— А что же длать съ нимъ, если онъ таковъ, какъ эта милая женщина? Неужели мн ее любить? Какъ? Еслибъ вы знали все… Но вы не можете и не должны знать всего этого.
— Почему жъ этого я не должна?— наивно спросила она.
— Потому что… нтъ. Вы не должны ничего знать объ этомъ.
— А… если вы смотрите съ предвзятой точки зрнія, если вами руководитъ ненависть и только ненависть.
— Нисколько не отрицаю, много вещей я, наврно, оцниваю съ преувеличеніемъ и вообще скверно… Но что слдуетъ изъ этого? Я не мертвый кусокъ дерева. Я ненавижу — и это доставляетъ мн облегченіе. А то я могъ бы дойти до сумасшествія или до самоубійства Я разскажу вамъ лишь нсколько подробностей, которыя дадутъ представленіе о цломъ. Во избжаніе возни съ причастіемъ передъ свадьбой мы внчались въ лютеранской церкви. Теперь, когда я захотлъ получить разводъ, я узналъ, что жена моя перешла въ католическую вру, чтобы уничтожить легкость развода. Теперь разводъ зависитъ отъ католической консисторіи, такъ какъ мы оба теперь католики. Я разорился въ конецъ. Отъ отца, провинціальнаго архитектора, у меня остался маленькій капиталъ. Теперь у меня нтъ ни гроша, а дло не подвинулось ни на шагъ. Я отдался было научнымъ трудамъ, занимался за границей систематическими изысканіями, я былъ на пути къ слав. Теперь я — несчастный недоучка, нуль…
— Ну… а если бы такъ…
— Если бы что?
— Если бы забыть! Перестать вести этотъ процессъ…
— Ну, тогда она въ одинъ прекрасный день прідетъ ко мн на квартиру!
— Ну, что же длать. Простить, все простить отъ души!
Она взглянула на собесдника и вздрогнула. Лицо его было озарено дикой усмшкой:
— Нтъ, я предпочитаю тогда смерть.
— Какой вы теперь другой!
— Какъ другой?
— Совсмъ другой.
— Не будемте говорить объ этомъ больше, прошу васъ. Съ меня довольно этого семейнаго счастья по цлымъ днямъ…
Онъ на минуту остановился и прикусилъ губу. Лицо его стало мягче. Онъ тихо произнесъ:
— Вы часто приходите сюда гулять?
Эва ничего не отвтила. Она сидла съ поникшей головой и выраженіемъ глубокаго разочарованія на помертввшемъ лиц.
— Нтъ,— вымолвила она,— я здсь никогда не бываю.
— Въ самомъ дл? Такъ и завтра… васъ не будетъ?
— Нтъ. Я пришла сегодня,— отвчала она тихо, сухимъ, гордымъ и разочарованнымъ голосомъ,— потому что хотла побыть нсколько минутъ одна. Я сегодня была у исповди, а завтра должна была итти къ Святому Причастію. Дома мн негд быть одной…
Неполомскій смотрлъ на нее изъ-подъ хмурыхъ бровей такъ испытующе, что она не могла не взглянуть на него. Онъ погрузилъ свой взоръ въ ея глаза словно зондъ или крюкъ, которымъ хотлъ достать со дна всю правду. Повидимому это удалось ему, такъ какъ онъ сталъ терять увренность и въ конц концовъ смутился и растерялся.
— Мн слдуетъ уйти…— тихо произнесъ онъ.
Она покорно молчала.
— Но если бъ вы знали, какъ мн не хочется уходить… право… право… Такъ значитъ, вы сегодня были… у исповди. Вотъ неожиданность!..
— Почему неожиданность? простодушно спросила она.
— Признаюсь, я, гршный, давно ужъ не видлъ вотъ этими, полными злобы глазами, человка, который только что былъ у исповди. Скажу даже больше, что я не сразу поврилъ бы, если бъ мн сказали, что существуютъ такіе люди въ сюртукахъ и европейскихъ платьяхъ.
— А вы не бываете у исповди?
— Нтъ, не бываю.
— Почему?
— Не будемъ говорить объ этомъ сегодня передъ завтрашнимъ обрядомъ.
— Но почему?
— Мн пришлось бы играть роль дьявола, сющаго зерна грха въ чистую душу.
— Дьяволъ ничего не посетъ, потому что я буду молиться, чтобы Господь Богъ ниспослалъ на васъ свою благодать, и чтобы вы могли поскоре вернуться на путь истины. Вотъ, если бъ вы еще сходили къ одному ксендзу…
— Все, сударыня, только къ ксендзу — ни за что!
— Но почему, почему?! О, это предубжденіе! Именно ксендзы, у которыхъ въ рукахъ столько человческихъ совстей, могутъ взвшивать, разбирать все, до самой глубины. Они дйствительно обладаютъ даромъ…
— О, они обладаютъ даромъ! Они все могутъ. Ужъ я-то это знаю. Чего жъ не можетъ ксендзъ. Un bon cur vaut mieux, que dix gendarmes… Что касается, однако, меня, такъ дло пропащее. Видите ли, сударыня… на меня ужъ не снизойдетъ благодать дтскихъ лтъ, и, молча, вы не могли бы слушать всми силами души и тла то, что я бы говорилъ съ трезвой головой.
— Чистота сердца даетъ такое состояніе счастья!
— Да, да! Помню…. Дтскіе годы, майскія богослуженія. Исповдь… исповдальница… трепетъ… причастіе… Значитъ, въ эту минуту вы въ особой милости у Бога. Ну, и у людей, и у людей тоже…— кротко, по-дтски улыбнулся онъ.
— Вы сметесь надъ собственной безпомощностью.
— Я вовсе не смюсь. Я наблюдаю только явленіе духа — моего и вашего… Я сейчасъ уйду!
— Да, уже смеркается. Но пока вы можете здсь остаться. Вспомните свои дтскіе годы, прежнія исповди, прежнія чувства, забытыя молитвы. А можетъ быть, и новыя навернутся на уста…
— Не навернутся уже.
— Ну! А я бы научила васъ такимъ несомнннымъ, такимъ нужнымъ, такимъ… своимъ!
— Хорошо. Вы сегодня безъ грха. Вы во-стократъ больше безъ грха, чмъ тотъ ксендзъ, который выслушивалъ ваши признанія. И вы скоре можете выслушать чужую исповдь, чмъ онъ.Ну, такъ вотъ слушайте мою исповдь.
Эва улыбнулась яркой, невинной улыбкой, а потомъ надолго задумалась.
— У меня нтъ на это права. Только священникъ можетъ отпустить грхи человку. И только онъ можетъ слушать. Но скажите все. Или, лучше, скажите только, почему вы не врите, не исполняете обязанностей христіанина,— почему не хотите обрсти спасенія? Скажите, а я васъ сумю переубдить.
— А это будетъ исповдь или только разговоръ?
Эва съ минуту колебалась. Щеки ея окрасились румянцемъ. Въ конц концовъ она произнесла съ ршимостью и убжденіемъ.
— Исповдь! Частичная, неполная, потому что у меня нтъ никакого права,— но исповдь!
Немного погодя она прибавила:
— Потому что, можетъ быть, я обращу васъ на путь!
— Хорошо. О чемъ же это я говорилъ?
— Прежде всего: почему вы не бываете у исповди?
— Не бываю потому, что я — мальчикъ, который въ гимназіи ходилъ къ исповди, молился, чувствовалъ себя то праведникомъ, то гршникомъ,— какъ та же душа, не существую уже больше, подобно тому какъ не существую больше, какъ гимназистикъ въ мундир, несмотря на то, что ношу то же имя и фамилію и физически остаюсь все тмъ же лицомъ. Прежній, какъ это говорятъ, субъектъ превратился въ объектъ. Въ моемъ настоящемъ сознаніи, въ настоящемъ субъект, то есть въ феномен, который существуетъ самъ для себя, въ самодовлющей сущности, та душа гимназиста отражается теперь, какъ объектъ. Вслдствіе различныхъ причинъ это располагаетъ меня къ грусти и меланхоліи вообще, дйствуетъ на меня такъ или иначе. А такъ какъ я способенъ схватить всею полнотой сознанія это побочное вліяніе воспоминаній, то налагаю, что могу имть полное и точное представленіе о своемъ прежнемъ духовномъ мір. И точно такъ же какъ этотъ, прежній, такъ и настоящій мой взглядъ на вещи отражается въ моемъ сознаніи почти такъ же, какъ отражается въ немъ ваша настоящая вра. Чудесная способность души прозрвать вншній міръ и міръ внутренній,— наше ‘я’ — постоянно мняется въ насъ. И вотъ эта-то измнчивость нашего ‘я’ самымъ убдительнымъ образомъ свидтельствуетъ о томъ, что такое наша душа.
— А что же такое душа?
— Душа это — океанъ, по которому скользятъ и колышутся волны, эманаціи жизни. Каждая изъ нихъ тянется къ солнцу, къ лун, мчится въ пространство и умираетъ гд-нибудь на пескахъ, на уступахъ скалъ… Мы можемъ наблюдать эти моменты рожденія и смерти, но лишь иногда въ минуты высшаго синтеза, мы замчаемъ, что надъ жизнью волнъ царитъ непреложный законъ, и что вс он расплываются въ неизмримомъ океан. Анализъ, разбивающій океанъ на отдльныя волны, въ одно чудесное мгновенье сольется въ радостный, вдохновенный, интуитивный синтезъ. Тогда мы поймемъ лежащую въ основ всего непрерывность жизни волнъ и охватимъ ихъ бытіе. Доведенная до высшаго потенціала способность выдленія и различенія частей, то есть анализъ, порождаетъ то благо, что, наблюдая многоличность человческаго духа и его развитіе во времени, окидывая взоромъ въ отдаленной перспектив ступени этого развитія, мы освобождаемся отъ мученій упрековъ, отъ чувства страшной отвтственности за грхи. Зато эта способность даетъ намъ возможность тсне сливаться со вселенной.
— Да, это удобная теорія. Исповдь это — мука. А сваливать отвтственность на кого то, кто былъ, но кого уже нтъ,— это такъ естественно. Почему, однако, столько людей, достигшихъ преклоннаго возраста, сохраняютъ съ ранняго дтства до самой гробовой доски вру въ человческую душу, словно безсмертный, неувядающій цвтокъ? Почему? Почему?
— Это — счастливые люди, которые не погружаются въ логику, въ точное мышленіе, въ анализъ своего отношенія ко вселенной, къ вчности времени, къ безконечно далекимъ звздамъ, къ безконечно широкому простору міра. Они удовлетворяются простымъ рефлективнымъ движеніемъ чувства, рефлективнымъ толчкомъ мысли, которые есть и у меня, но которые меня не удовлетворяютъ. Вдь есть же, неправда ли, много людей, которые вовсе не занимаются, напримръ, математикой, и которымъ вс ея тонкости, формулы, значки и фокусы кажутся совершенно, совершенно ненужными. Это, однако, не доказываетъ, чтобы математика была пустой ерундой, а эти люди, не чуткіе къ ея красотамъ, были вполн правы, игнорируя ее съ дтства до самой старости. Напримръ, если въ чьемъ-нибудь ум, благодаря постояннымъ занятіямъ математикой, глубоко живетъ понятіе безконечности, если этотъ человкъ въ своихъ разсужденіяхъ всегда опирается на понятія этого рода, то, право, такому человку совершенно ненужно и онъ даже не можетъ вмстить въ свой умъ понятія о ‘начал міра’. А есть умы, для которыхъ ‘начало міра’ является чмъ то неизбжно мыслимымъ.
— Насколько я знаю, довольно популярное и, я сказала бы… тривіальное невріе нашего времени далеко еще не такъ непогршимо послдовательно и непоколебимо обосновано, какъ математическія положенія.
— Это зависитъ отъ того, что мы втиснемъ въ этотъ футляръ съ ярлыкомъ ‘невріе’. Если кто-нибудь разсуждаетъ логически отъ a до z, то можетъ создать себ кристальный дворецъ такой прочной конструкціи, что пушечные выстрлы не въ силахъ будутъ его поколебать. Потому что логика — та же математика. Въ свою очередь, всякіе точные разсчеты становятся дерзостью, поскольку мы признаемъ существованіе какой то непостоянной силы, которая можетъ произвольно мнять и нарушать законы, управляющіе міромъ. Послдняя мысль принадлежитъ, замтьте, Ренану, которому немного недоставало, чтобъ стать священникомъ. Вс предыдущія — мои, и потому такъ геніальны. Но, можетъ быть, я, ввиду завтрашняго… не долженъ говорить такихъ рчей…
— Напротивъ, мы должны говорить объ этомъ, коль скоро это должно быть полезно, чмъ то врод исповди, коль скоро я взяла на себя задачу уничтожить въ васъ ваше противное, грубое невріе. Притомъ я не могу оставаться въ сомнніи и сегодня какъ разъ закрывать раны своего мышленія, которыя вы обнажали паутиной рефлективнаго движенія чувства. Скажите, почему же молитва наполняетъ душу свтомъ ясновиднія и рождаетъ въ насъ ощущеніе счастья?
— Поэты стараго міра говорили, что такое возвышенное состояніе, называемое вдохновеніемъ, ниспосылаютъ имъ музы. Мн кажется, что совершенное мышленіе, созиданіе абсолютно точныхъ конструкцій мысли приноситъ такое же состояніе восторга, чувство счастья, рождаетъ высокое вдохновеніе, которое вы называете состояніемъ благодати, милости.
— Но когда то, о чемъ я говорю, дйствительно дается душ извн, падаетъ съ высоты,— врьте мн,— исходитъ съ неба.
Неполомскій молчалъ.
— Почему вы молчите?
— Молчу. Что жъ мн говорить? Я не могу согласиться съ тмъ, чтобы какое-нибудь чувство нисходило на васъ съ высоты. Каждое чувство заключается внутри васъ, — въ мозгу и въ нервахъ,— ничего не подлаешь. Тамъ оно рождается и тамъ живетъ, пока не исчезнетъ. Всякое чувство существуетъ лишь постольку, поскольку существуютъ нервы. Нтъ нервовъ — не можетъ быть чувствъ. Вдь нтъ же дерева тамъ, гд нтъ ни одного изъ его признаковъ. Если бъ я создалъ въ своемъ ум объективное и всемогущее существо, которое могло бы лучше всего управлять логикой и разсчетомъ моего ума и самыми неуловимыми движеніями моей души, напротивъ даже — навязывать моей душ невдомыя ей движенія, я неизбжно долженъ бы былъ прійти къ заключенію, что имю дло съ какимъ то возведеннымъ въ безконечную степень я. Оно было бы совершенно согласно съ законами нашей психики, но не могло бы служить критеріемъ истины. Всякое я въ самой высокой степени, должно быть ограничено во времени своего бытія. Индивидуальное я и время — понятія, неразрывно связанныя одно съ другимъ. Нельзя соединить въ человческомъ ум представленіе о чемъ-либо индивидуальномъ съ отсутствіемъ формы времени, такъ какъ человческое сознаніе не въ состояніи мыслить такого сочетанія, одно исключаетъ другое. Съ другой стороны наше я, возвышенное хотя бы въ безконечную степень, можетъ разниться отъ насъ лишь количествомъ признаковъ, а не качествомъ. Спиноза говоритъ: ‘Если бы треугольникъ обладалъ даромъ слова, то онъ сказалъ бы намъ, что Богъ есть ни что иное, какъ совершенный треугольникъ. Кругъ сказалъ бы намъ, что природа Бога въ высшей степени кругла’. Вотъ почему мн трудно согласиться съ тмъ, будто существуетъ какой то міръ, не являющійся слдствіемъ какой-нибудь причины и вообще ничмъ не условленный, неограниченный. Предположимъ, однако… Объ этомъ мір я не могъ бы сказать ничего, кром того, что онъ существуетъ. И если даже принять за нчто вполн достоврное, что существуетъ какой то независимый, абсолютный міръ, который разнится отъ нашего я качествомъ своихъ признаковъ, то слдовало бы согласиться съ тмъ, что количества этихъ признаковъ — безконечны и, слдовательно, равны между собой. И милосердіе является столь же абсолютнымъ, какъ и караніе.
Если принять за несомннную истину всевдніе Бога, то это неизбжно заставляетъ насъ признать и то, что Богъ, все зная, знаетъ также и предвидитъ заране свои поступки и намренія, а если Онъ предвидитъ ихъ, то это уже отрицаетъ за Нимъ аттрибутъ высшаго блага, напротивъ, это доказываетъ, что наравн съ благомъ, такъ же вчно и такъ же всемогуще живетъ и царитъ зло. Какъ же понять и представить себ подобныя явленія логически развитому человку нашихъ дней?
— Я читала когда то мнніе Паскаля въ его ‘Мысляхъ’ Rien n’accuse davantage un extrme faiblesse d’esprit que de ne pas connatre quel est le malheur d’un homme sans Dieu.
— Ахъ, Паскаля! Ницше превосходно сказалъ о Паскал… Но вникнемте въ видніе святого Іоанна, въ эти слова: ‘И вышелъ конь великій, а тому, кто сидлъ на немъ, дано было, дабы отнялъ покой у земли, и дабы одни убивали другихъ,— и данъ былъ ему мечъ великій’ Гд же тутъ любовь?
Ева отвтила:
— Богъ — любовь.
Немного погодя, она спросила:
— Откуда же могло явиться у людей это представленіе, столь противорчащее, какъ вы доказываете, природ ихъ ума?
— Откуда явилось… это очень сложная исторія. Еслибъ я захолъ разсказать вамъ о происхожденіи этого явленія, имющаго источникъ вполн естественный и реальный,— то, не говоря уже о томъ, что я не сдлалъ бы этого достаточно полно, вы могли бы опровергнуть мои доводы однимъ словомъ возраженія или цитатой изъ Паскаля, Шатобріана.
— Ну, а если вы не хотите сказать правду, если не хотите вообще говорить со мной объ этомъ…
— Я не хочу говорить! Съ вами! Напротивъ! Я ужасно хочу говорить… Разсказать вамъ все… Нтъ, кажется, вещи боле высокой, чмъ заглядывать такъ сообща, глубоко въ нашъ міръ невдомаго и безсознательнаго. Въ такой бесд двухъ душъ могутъ рождаться изъ таинственныхъ источниковъ откровенія, полныя яркихъ зарницъ, предчувствія и минуты творческихъ восхожденій по безцннымъ ониксовымъ ступенямъ въ Страну Восторга. Но я боюсь… Ближніе скажутъ обо мн: вотъ вольнодумецъ, который начинаетъ подобныя бесды затмъ, чтобы сокрушить вру въ яркой, чистой душ. И никто изъ этихъ добрыхъ душъ ни на минуту не подумаетъ, что эти думы, эти попытки проникнуть мыслью въ глубь вещей, составляютъ все духовное существо, всю жизнь, альфу и омегу бдной души, не обрвшей тернистой короны мудреца. А между тмъ весь этотъ міръ пройденъ мною собственными ногами, завоеванъ собственною мыслью и трудомъ. Въ немъ нтъ ничего чужого, принадлежащаго кому то другому, кмъ то навязаннаго, составляющаго чье то чужое наслдство.
— Не самообольщеніе ли это? Разв есть человкъ, который бы ничего не унаслдовалъ? Мн кажется… Я могу сказать вполн откровенно?
— Пожалуйста!
— Мн кажется, что, какъ только человкъ вырывается изъ сферы чувствъ и ощущеній, врожденныхъ всмъ безъ исключенія на земл людямъ, онъ становится самоувреннымъ и гордымъ отъ того только, что онъ не такой, какъ вс, какъ ‘толпа’. Еслибы въ настоящее время кто-нибудь сталъ подвергать сомннію открытіе Коперника, онъ наврно тотчасъ возгордился бы и сталъ бы презирать толпу.
— Видите ли, одно дло достоврность и несомннность системы Коперника, а другое дло неопровержимость утвержденія, будто нкоторыя чувства врождены всмъ людямъ. Поразительно, главнымъ образомъ, то, что эти чувства врождены именно не всмъ людямъ. Бываютъ такіе люди, которые ихъ вовсе не знаютъ.
— О, это интересно, знаете, это ужасно интересно!..
— Дйствительно. Наука, которою я спеціально занимаюсь, то есть антропологія, констатировала и постоянно констатируетъ, что у очень многихъ, такъ называемыхъ дикарей, не возникаютъ и не существуютъ религіозныя понятія. Но эти существа, насколько я представляю себ,— тоже люди. Что они люди, подтверждаютъ самымъ убдительнымъ образомъ европейскія религіи, которыя, въ послднее особенно время, стали ужасно заботиться о душахъ этихъ нечистоплотныхъ и неотесанныхъ невждъ. И точно такъ же, какъ съ ‘дикарями’, обстоитъ дло и съ дтьми, лишенными вслдствіе различныхъ физическихъ недостатковъ возможности общенія съ взрослыми съ самыхъ раннихъ дней жизни. Глухонмые, получившіе развитіе лишь въ зрломъ возраст, вс согласно утверждали, что у нихъ самихъ, такъ сказать, естественнымъ путемъ, вовсе не возникала мысль о Творц.
— Кто же сможетъ, положа руку на сердце, поручиться, что изслдованія этого рода могутъ быть произведены съ научною точностью и являются врнымъ отраженіемъ истины? Можете ли вы ручаться за то, что въ душу ‘дикаря’ кто-нибудь проникъ до самаго дна?
— Я думаю, что изслдованія этого рода имютъ огромную цнность. Но это все равно… Обратимъ свой взоръ на прошлое хотя бы тхъ самыхъ народовъ, которые разселились до земл и обитаютъ теперь среди сильвасовъ, пампасовъ, льяносовъ,— на эіоповъ, малайцевъ, краснокожихъ… Заглянемъ въ сумракъ исторіи.— Нердко лишь куча костей на пол, нердко лишь темныя полосы гнилого тлну въ глин разскажутъ изслдователю, что тамъ исчезло съ лица земли какое-нибудь племя, размозженное камнями катапультъ или осколками гранатъ? Мн случилось промечтать одну ночь надъ выложенными камнемъ каналами Мантуи. Красная, гніющая, стоячая вода и развсистые платаны!.. Разстрлянные люди, которыхъ Гойя уловилъ когтями своего генія!.. Ахъ, однажды маленькіе рисунки гравера начала XVII вка, Жака Калло, собранные въ серію подъ заглавіемъ Les mis&egrave,res de la guerre, привтствовали меня такимъ ужаснымъ крикомъ прошлаго, что я ясно услышалъ его…
— О чемъ вы говорите?
— Все о томъ же самомъ… О предмстьяхъ большихъ городовъ, о людяхъ въ желзоплавильняхъ, на ткацкихъ фабрикахъ. Разрушеніе и уничтоженіе однихъ для блага другихъ, лишь бы можно было видть, какъ ‘одни будутъ убивать другихъ…’ А надо всмъ этимъ,— что было и что есть,— гимнъ: ‘Те Deum laudamus’… Такъ было всегда. Наука о человк приводитъ безпристрастнаго изслдователя…
— Этотъ выводъ можетъ быть ложенъ! Какъ можно такъ непочтительно говорить о Бог! Какъ можно подымать на Бога глаза и касаться Его словами! Одинаковымъ образомъ умираетъ убійца, какъ и жертва-побдитель и побжденный, богачъ и бднякъ. Кто жъ можетъ утверждать, что жизнь нищаго не бываетъ часто въ тысячу разъ лучше, веселе, свтле жизни богача? А не было еще ни одного богача, который бы не умеръ. Что жъ ему отъ его милліардовъ и дворцовъ, когда его съдятъ т же черви, которые съдятъ его лакея. А посл смерти., быть можетъ, этотъ слуга его будетъ сидть одесную Милосердія, а онъ владлецъ милліоновъ… Вдь посл смерти бываетъ судъ, адъ и небо.
— Ну, да. Несомннною является во всякомъ случа первая изъ этихъ четырехъ категорій. Ее мы должны принять къ свднію…
— Нужно много и горячо думать о смерти. Тогда все становится такимъ яснымъ. Величіе жизни уменьшается, а жалкія дла земныя, не исключая и войнъ, пуническихъ, наполеоновскихъ, не исключая власти милліардовъ и бдствій людей, лишенныхъ крова, превращаются въ прахъ. Если бы американскій милліонеръ могъ заглянуть внутрь своего гроба недли три спустя посл торжественныхъ похоронъ,— онъ жилъ бы иначе. Святой Францискъ Ассизскій, величайшее сокровище земли, врилъ въ Бога. Есть монашескія общины, которыя въ теченіе вковъ постоянно размышляютъ о смерти, а члены ихъ привтствуютъ другъ друга при встрч и при прощаніи словами: ‘помни, что ты умрешь’.
— А вотъ, нкій грекъ, по имени Сократъ, вовсе не интересовался своею смертью. Напротивъ, какъ свидтельствуетъ его ученикъ и другъ Платонъ, онъ называлъ ее благомъ и даже пользой. Онъ прямо такъ и говорилъ о смерти: ‘ ‘. Онъ сравнивалъ смерть съ крпкимъ сномъ безъ сновидній, волненій, страданій и радостей, съ невозмутимымъ сномъ, который каждый человкъ считаетъ счастьемъ, но который не всегда испытываетъ даже персидскій царь. Все время посл смерти онъ представлялъ себ, повидимому, какъ одну глухую, погруженную въ глубокій, твердый сонъ ночь. Въ душ у меня все звучать вотъ эти его слова: ‘ ‘. И разв не ‘благомъ’ будетъ эта вчная ночь для людей проклятыхъ судьбою, загнанныхъ сворами негодяевъ, для людей печальныхъ, забитыхъ тяжелымъ горемъ, для всхъ тхъ, которые здсь не могутъ спать, потому что сердце ихъ бодрствуетъ, а грудь кричитъ въ безпрерывномъ отчаяніи. Однажды, во Львов, мн случилось прочесть въ уличной газетк между тысячью текущихъ извстій описаніе того, какъ полиція вломилась въ комнату самоубійцы и нашла на стол записку со словами: ‘Довольно съ меня этой жизни!’ Какова жъ должна была быть эта жизнь, какъ весело, должно бытъ, текла она! Скажите, почему Богъ ‘зачерствилъ сердце’ этого человка? Почему потушилъ передъ его глазами окружающій міръ? Какимъ счастьемъ должна была быть для бдняги вчная тишина и покой, длящіеся, какъ одна ночь крпкаго, непробуднаго сна. . Монахъ, повторяющій за другими приказаніе ‘помни о смерти’, только что вошедшій изъ гостинницы, это — солдатъ лниваго духа и мысли. Несравненный среди насъ человкъ, Матляковскій, умирая, веллъ привести къ себ любимаго ребенка и, наглядвшись на него, наглядвшись до смерти, завернулся въ одяло, повернулся къ стн и произнесъ:— ‘Ну, теперь я буду крпко спать’.
— Кажется, я о томъ же самомъ…
— Нтъ, нтъ! Я веду вотъ къ чему. Смерть является факторомъ, котораго никто еще не избгъ. Такъ вы сказали. И это — новая истина, хотя кажется всмъ извстной отъ начала міра. А коль скоро смерть является всеобщимъ явленіемъ, то о ней не нужно думать, какъ это длаютъ люди слабые и монахи съ душами рабовъ, а забыть и никогда о ней не думать. Она — врагъ, который рано или поздно придетъ и убьетъ каждаго изъ насъ. Нужно имть въ себ столько гордости, чтобы умть относиться съ презрніемъ къ этому врагу. Такъ поступаютъ храбрые солдаты и вс герои въ мір. Героизмъ является, прежде всего, презрніемъ къ смерти. Умный человкъ не считаетъ смерти дйствительностью, достойной размышленія. Предметомъ философскаго мышленія можетъ быть только жизнь. Жизнь — вотъ неизвданная, непроходимая, необъятная область, подобно тропическому лсу для одинокаго и безоружнаго путешественника Это все еще двственный лсъ, въ которомъ не прорублена еще ни одна тропинка. Въ сравненіи съ жизнью, невдомой, неизвданной величиной, смерть — величина безконечно малая и точно извстная. Смерть даетъ просторъ для грезъ. Достойно вниманія, что больше всего любятъ говорить о смерти молодые люди, начинающіе поэты (хотя это случается и со старыми поэтами). Эти люди заставляютъ меня вспомнить одинъ случай. Я былъ въ Париж на выставк картинъ въ весеннемъ салон. Тамъ было много произведеній несравненной цны, произведеній истиннаго искусства. Передъ однимъ изъ нихъ я сидлъ, уткнувшись въ уголокъ диванчика, погруженный въ грезы, которыя наввала картина. Вдругъ въ залу вошли дв молодыя, нарядныя дамы. Он шли, оживленно разговаривая, споря о чемъ-то, что-то доказывая одна другой. Он перебгали отъ одной картины къ другой. На одну обратятъ свои лорнеты на длинныхъ ручкахъ (Judenstock’и), на другую взглянутъ только искоса. Тутъ что-то шепчутъ одна другой, тамъ вдругъ ни съ того, ни съ сего захохочутъ. Даже мою картину (позволю себ такъ выразиться) он обнюхали вблизи безъ тни вниманія. Он пробжали, шурша юбками, одну залу, другую, третью, все такимъ же образомъ. Я все время видлъ ихъ, такъ какъ он безпрестанно мозолили мн глаза своими перьями на шляпахъ и шуршащими шелковыми юбками. Пробжавъ такъ вс залы и не остановившись ни передъ одной изъ. картинъ, изъ которыхъ каждая была плодомъ громаднаго труда, а очень многія шедеврами искусства, эти дамы дошли, наконецъ, до маленькой дверцы въ конц послдней залы. Эта дверца вела на чердакъ, гд былъ сваленъ всякій хламъ, изломанныя рамы, ненужные мольберты, полотна и тому подобная рухлядь. Дамы хотли проникнуть въ эту дверь, начали дергать за ручку, стучаться. Такъ какъ дверь была заперта на ключъ, то он поскоре направились къ швейцару и стали настойчиво допытываться, что тамъ за этой дверью. Имъ хотлось непремнно знать это, не могли же он уйти съ выставки, не узнавъ, что скрываетъ за собой таинственная дверь. Т, кто разговариваютъ о смерти, производятъ на меня впечатлніе…
— Гд-то я читала, что точныхъ истинъ нельзя доказывать посредствомъ аллегорій, метафоръ, сходствъ и сравненій. Я думаю, что совершенно не одно и то же — желаніе знать, что скрывается за завсою смерти, святой Терезы или Данте, и любопытствомъ дамъ, о которыхъ вы разсказали, добивающихся узнать, что находится за дверью, на чердак.
— Вы правы. Но эти дамы напоминаютъ людей, вчно думающихъ о смерти и вовсе не знающихъ жизни. Отецъ семьи, человкъ дла, тяжело больной — никогда ни на минуту не думаютъ о ней. Всякій сильный характеръ относится къ ней съ абсолютнымъ презрніемъ. Японскій офицеръ, напримръ, принимаетъ смертный приговоръ непріятельскаго полевого суда такъ, что ни одинъ мускулъ не дрогнетъ въ немъ, съ улыбкой отдавая идущей ему навстрчу смерти, по военному, честь, какъ сил, которую онъ знаетъ съ математическою точностью!.. Вотъ все. Знаменательно, что цивилизація стараго міра пришла къ тмъ же результатамъ, что и цивилизація, столь разнящаяся отъ нашей, какъ японская. Уже старый любитель всевозможныхъ системъ мышленія, знатокъ доктринъ жизни, и понятно, эклектикъ, Цицеронъ, заклинаетъ человчество въ своихъ тускуланскихъ бредняхъ, повторяя съ паосомъ мысль одолженную взаймы (безвозвратно) у стоиковъ, чтобы люди (извините, что скажу по-латыни) mortem vel optare incipiant vel certe timere dsistant, то-есть, чтобы они пылали жаждой смерти (въ чемъ старый адвокатъ не оказался на высот задачи) или же,— что является устоемъ древняго міра, на которомъ зиждилась вчная мощь Греціи и вс дянія желзнаго Рима,— чтобы они презирали смерть. Что толку въ вопросахъ пиагорейцевъ: — ‘откуда является духъ, куда стремится и что такое унылое таинство смерти?’ Что толку въ красивыхъ восклицаніяхъ Виктора Гюго: ‘Что длаетъ смерть съ нашей душою? Какую природу ей оставляетъ? Что отнимаетъ у нея и что даетъ ей? Куда дваетъ ее? Одаряетъ ли ее, хоть иногда, тлесными глазами, чтобъ она могла смотрть на землю и плакать?’
— Если у кого нибудь въ душ рождаются подобные вопросы, а вы не можете дать на нихъ никакого отвта, то какое же право имете вы возмущаться ихъ мучительнымъ любопытствомъ?..
Смеркалось уже и въ саду становилось темно.
Верхушки безлистныхъ деревъ были еще освщены, но стволы погружались уже въ сумракъ. То, что говорилъ Неполомскій, не поражало уже Эву, не раздражало ея. Напротивъ, на нее вяло величественною тишиной отъ этихъ словъ. Все, что глаза могли еще различать въ наступающей темнот, становилось торжественнымъ, красивымъ, благоговйно-таинственнымъ.
Стволы деревьевъ, перила скамеекъ, извилистыя змйки дорожекъ, аллей, розоватыя очертанія отдаленныхъ строеній — все какъ-то особенно вырисовывалось изъ мрака и, какъ будто оживши, обратило къ бесдующимъ улыбающіяся дружескія и братскія лица.
Надъ ними все еще ряло въ воздух какое-то необычайное сіяніе, отличая ихъ изъ тысячи другихъ явленій и формъ. Это сіяніе проникало въ глубь души, какъ лучъ проникаетъ въ глубины водъ. Не таково было въ дйствительности впечатлніе отъ этихъ предметовъ, и не то чувствовали смотрвшіе на нихъ, но можно бы сказать, что они, проникая въ счастливые глаза и счастливыя сердца, издали приносили поклоны, слали какіе-то знаки, символы, сигналы. Они стали какъ будто свитой друзей, толпой союзниковъ, посвященныхъ въ тайну, сдлавшуюся общей и свято хранимой всми.
Неполомскій всталъ со своего мста, поклонился и ушелъ. Съ минуту еще Эва видла его срое пальто въ алле, потомъ промежъ деревьевъ. Наконецъ онъ скрылся.

——

Ночью Эва заснула крпкимъ сномъ и долго спала безъ сновидній. Но вотъ, какъ будто изъ какого-то темнаго разверзшагося входа, явился во всеоружіи сонъ, какъ въ трагедіяхъ Шекспира.
Вокругъ нея и въ ней самой происходили грозныя и великія вещи. Все было въ движеніи и полно крика. Ей видлся словно пиръ коронованныхъ особъ и тутъ же рядомъ шумъ и гомонъ вооруженныхъ людей. Откуда-то, изъ толпы, появился Неполомскій.
Онъ бжалъ въ смятеніи, пробиваясь сквозь толпу чужихъ, грубыхъ людей, съ отвратительной жестокостью во взглядахъ. У него на устахъ была какая-то всть, знакъ, сигналъ какой-то. Она ждала, чтобъ онъ поскорй подошелъ къ ней, и не могла дождаться, хотла бжать къ нему, но тоже не могла. Она упала у какихъ-то дверей, въ которыхъ онъ стоялъ и заслонила его собой.
А вокругъ дымъ, револьверные выстрлы… Она бросилась всмъ тломъ впередъ…
Но вотъ все разсялось и исчезло. Она стояла на краю обрыва, въ деревн, въ мст, которое видла когда-то. Ей случилось однажды хать одной отъ родныхъ къ станціи въ маленькой бричк, запряженной одною лошаденкой. Она прозжала по этой дорог въ первый и послдній разъ — вдоль пустынной, глубокой, закрытой со всхъ сторонъ холмами, словно тюрьма среди четырехъ стнъ, долины.
Тамъ стоялъ рядъ прудовъ, идущихъ одинъ за другимъ, неизвстно почему, заброшенныхъ и обмелвшихъ до дна. На громадныхъ отмеляхъ раскинулись пашни, луга, лознякъ и густыя чащи тростника и камыша. Отъ прудовъ остались лишь плотины да развалины шлюзъ. И плотины и шлюзы, неизвстно почему, производили (тогда) мучительное впечатлніе. Особенно шлюзы, — изгнившія, покрытыя плсенью доски перегородокъ, грязно зеленые слды засохшаго ила. Посредин мчался быстрый ручей и шумными водопадами скатывался съ почернвшихъ свай, гремя въ разныхъ мсгахъ, въ разныхъ отдаленіяхъ, что создавало мучительную музыку. Вдоль долины, по холмамъ лпились раскинутыя въ безпорядк избы далеко растянувшагося въ длину села. Въ глубин со всхъ сторонъ чернлъ густой лиственный лсъ. Была осень и на странную эту долину падалъ темный сумракъ. Въ шум мчащихся по ея дну водъ слышался какой-то мучительный, тоскливый упрекъ. Этотъ шумъ производилъ впечатлніе, подобное говору грубыхъ мужиковъ, шепчущихся о чемъ-то между собой, сговаривающихся и протестующихъ въ своемъ невжеств противъ чего-то, чего они вовсе не понимаютъ,— волнующихся и угрожающихъ своимъ ропотомъ и въ то же время трусливо робющихъ передъ чмъ-то невдомымъ впереди. Теперь, во сн, Эв стало вдругъ жалко и страшно, и мучительно больно за эти бурлящія воды, или за этихъ мужиковъ, сговаривающихся противъ нея. Она спустилась, неся въ душ это тяжелое чувство, за послдній прудъ, на мсто, которое тогда, прозжая, лишь вскользь окинула взоромъ.
Необозримые камыши, скрипучій тростникъ, крикъ скворцовъ, свистъ водныхъ птицъ… Съ огромныхъ дубовъ сется мракъ, мракъ одинокой души, окруженной дикостью и злобой. Громадный прудъ промылъ въ плотин широкую пробоину, въ которой могъ бы помститься многоэтажный городской домъ, и ушелъ. Отъ шлюза остались лишь гигантскія, кривыя развалины, покосившіяся сваи, переплетенныя въ безпорядк балки, словно конвульсивно стиснутыя кости скелета, опутанныя дикими ползучими растеніями, обросшія мхомъ. Он казались буквально громадными клыками и отвратительными членами какого-то чудовищнаго скелета. Вода стекала съ высохшаго дна пруда шумливымъ, унылымъ ручьемъ внизъ и, выдолбивъ тамъ глубокую яму. Живо бжала дальше. Сюда-то къ этому обрыву, къ невдомому мсту, котораго она не могла охватить глазами, Эва пришла во сн. Она цплялась руками за кусты оршника, терновника, ракитника, изъ-подъ которыхъ слезились струйки подпочвенной воды, и стала смотрть внизъ. Вмст съ комьями влажной земли она спустилась къ рчк, тихо плескающейся внизу. Съ прикованными къ ея коварной, прячущейся, слпой поверхности глазами, она падала, скользила, шла, безвольно передвигая ногами. Страхъ, любопытство… Вотъ, наконецъ, она ступила босыми ногами въ холодныя бурлящія волны. Голова ея свсилась на берегъ, а безсильный лобъ упмъ на коверъ зеленой травы. На душ было тяжело и горько. дкій запахъ водяныхъ растеній, мокрыхъ листьевъ…
Она перестала видть… Но вотъ, не то отецъ, не то другой какой-то человкъ, поднялъ ее и вынесъ изъ тьмы. Ахъ, она вышла оттуда! Теперь она торопливо шла. среди ночи, по темному полю, по темному полю… По пашнямъ, по одинокимъ, заброшеннымъ, безлюднымъ пашнямъ. Страхъ гнался за нею, втеръ гудлъ. Вотъ, какая-то полевая дорожка съ давно засохшими слдами колесъ въ мокрой глин… Она бжитъ вдаль, кричитъ. Люди, люди! Но страхъ сдавилъ руками грудь…
Вдругъ она увидала впереди садъ, словно рай. Гд-то вдали восходило лазурное утро. Вишневыя деревья обсыпаны цвтами, высокія втки черешенъ блютъ на лазурномъ фон неба. Ахъ, эти деревья! Какъ пріятно ихъ видть во сн, надъ изумрудной травой, надъ грядками взрыхленной земли. Утро проникало въ этотъ, никогда не виданный садъ. За высокимъ заборомъ, плетнемъ изъ еловыхъ втокъ, за воротами изъ едва отесанныхъ жердей, прячется въ сумрак садъ. Трава въ немъ по поясъ. Густая чаща высокаго клевера — словно лсъ! Чаща, чаща, нетронутая ни ногой человческой, ни рукой! Втеръ одинъ лишь ласкаетъ тебя, дождь весенній поитъ и обмываетъ, и только пчелы одн обременяютъ твои гибкіе стебельки. Крупные шарообразные цвгы полны сладкаго меду, одты въ нарядныя ткани, ласкающія красками взоры. Тамъ, внизу, глубоко.. Куда ни кинешь глазомъ, всюду разлились волны благо клевера, словно горе мужицкое, мощь крестьянская… Тамъ да сямъ, тамъ да сямъ торчатъ промежъ гибкихъ травъ, на фон мягкаго, словно дымъ или туманъ, ковра золотистыя верхушки спорыньи, гвозди придорожника. Эва спитъ — видитъ. Протягиваетъ руки. Коснулась руками воротъ. Деревянныя жерди влажны отъ росы, холодная кора ихъ прилипаетъ къ рукамъ. Она толкнула заплсневвшія половинки. Он повернулись безъ шума на своихъ березовыхъ петляхъ, на своихъ прогнившихъ втулкахъ…
Он открылись — словно двери рая. Она вошла. Коснулась босыми ногами холодной росы. Холодные, необычайно высокіе стебли щекочутъ колни, мокрые плауны, словно зми, ползаютъ по пальцамъ ногъ. Дрожь пробираетъ!
А вотъ, промежъ черныхъ кочекъ клевера виднются недотроги-одуванчики. Сотканныя изъ луннаго сіянія ихъ головки разлетаются при малйшемъ дыханіи. Кто-то разсказывалъ ей когда-то легенду и она поврила, будто въ ихъ стебляхъ скрывается блый ядовитый сокъ, разъдающій живые глаза. Кто протянетъ руку или, наклонившись дохнетъ, разветъ головку, сотканную изъ грезъ, кто сорветъ стебель,— тому этотъ цвтокъ разъстъ глаза.
Эва глядитъ видящими все насквозь глазами на блыя разсянныя тутъ да тамъ пушистыя головки. Она удерживаетъ дыханіе, чтобы не попортить тканей сотканныхъ днями и ночами, взлелянныхъ солнцемъ и вспоенныхъ землей. Пусть стоятъ они, пусть думаютъ свою думу, пока поветъ втеръ-убійца, пусть грезятъ свои недолгія, никому ни на что ненужныя грезы. Не я развю ваши головки, цвточки… Не я… Никогда! Будьте покойны…
Глядятъ на нее блые, круглые, красивые глаза изъ черной влажной травы. Дыханіе таинственнаго уголка разливаетъ въ душ ощущеніе счастья и бодрящей силы молодости. Крупныя росинки свшиваются съ каждаго лепестка, большущія, тяжелыя росинки. Встало огромное солнце — божественное Савитри. Красный свтъ падаетъ на огромныя капли. Словно огромный, сверкающій мечъ, отряхаетъ солнце каплю за каплей, то тутъ, то тамъ. Он, падаютъ съ тяжелымъ звукомъ — бацъ… бацъ… Падаютъ росинки на мокрую траву. То на медовый клеверъ, то на пушистые одуванчики. А на оставшіяся Эва смотритъ, смотритъ на каждую въ отдльности. Прижимается глазами къ каждой и заглядываетъ во внутренній міръ каждой изъ нихъ.
Надъ черною крышей возвышаются, тянутся къ красному небу дв ели, покрытыя молодою хвоей, зеленью своею радующія душу. Внизу надъ ркой золотятся и горятъ огнемъ лютики. Вода шумитъ. Томная легкость наполняетъ грудь. И вдругъ — пробужденіе. Эва видитъ, что голова ея свсилась за край кровати, одяло сползло на полъ и все тло обнажилось. Сердце начало стучать, страшно биться… Ей слышалось еще, какъ крупныя капли росы падаютъ на головки одуванчиковъ, на цвты клевера, на ея сердце и на рсницы глазъ. Пріятное ощущеніе тла и пріятное чувство еще не отлетвшаго сна обнимало, казалось, еще ея груди и все тло. Сладостное чувство прильнуло къ устамъ, словно уста, къ глазамъ, словно глаза, къ грудямъ, словно нагая грудь. И вдругъ, словно изъ глубины дома тихими шагами явилось страшное своею силой наслажденіе — сознаніе, что онъ тутъ, за стной, которой она касалась протянутой рукой. Эва держала руку на этой стн широко раскрытою ладонью и, закрывъ глаза, пошла безъ отчета, измученной тоскою душой, быстрыми шагами бьющагося сердца, въ черную глубь вишневаго сада, къ росинкамъ, къ стройнымъ елямъ, къ травамъ, къ божественнымъ твореніямъ и къ вылитому изъ золота солнцу…

——

Рано утромъ она отправилась въ костелъ. Однако, напрасно, спрятавшись въ самый темный уголъ, у входа на хоры, стоя голыми колнями на влажныхъ плитахъ, она пыталась молиться, вернуть вчерашнюю тоску, вчерашнее раскаяніе и радость твердаго ршенія. Это состояніе было вырвано изъ ея души, выдернуто съ корнемъ. Она чувствовала въ душ волненіе, но совсмъ другого рода. Оно было сильно и бурно, грубо и непобдимо для молитвы. Сначала казалось, будто это вчерашніе доводы Неполомскаго что-то попортили въ ней, остановили часовой механизмъ чувствъ, но вскор она убдилась, что это не такъ. Она смотрла на образа въ придлахъ, и не видла ихъ нематеріальной,— лежащей вн живописнаго искусства красоты, составлявшей цль художника, а видла именно ихъ художественные недостатки. Она замчала, какъ жалки и смшны толстенькіе, пухленькіе ангелочки въ стил барокко (или, врне, іезуитскомъ) съ позолоченными крыльями, которыя должны были нести на себ цлые слои пыли. Ей бросалась въ глаза жирная обрюзглость ксендзовъ, удобно разсвшихся въ исповдальницахъ, шлепанье старыхъ ханжей-кумушекъ къ привиллегированнымъ скамьямъ.
Она чувствовала непреодолимое безсиліе души побороть эти вншнія, чуждыя впечатлнія, разбить вншнюю скорлупу церкви, чтобъ проникнуть во вчерашнюю, внутреннюю ея суть. Минутами ею овладвало отчаяніе. Ей хотлось броситься къ ближайшей съ краю исповдальниц и разсказать все… Хотлось, но она не могла этого сдлать. Въ послднюю минуту, когда она уже касалась рукой земли, чтобы встать, ее удерживалъ какой-то чудовищный смхъ. Ей было тяжело и душно. И самое ужасное: она чувствовала какое-то неизъяснимое наслажденіе оттого, что испытываетъ столь новыя, невдомыя чувства.
Она перестала молиться. Она не вставала еще съ колнъ, оставаясь все на одеревенвшихъ отъ стоянія ногахъ, прислонившись головой къ холодной стн. Глаза ея съ непристойной усмшкой были устремлены въ глубь костела, гд только что стали загораться свчи, зажжённыя для утренняго богослуженія. Тамъ-то предстояло ей приступить къ священному таинству. Раздался дребезжащій звукъ колокольчика. Что же это случилось съ ней? Что случилось?
Она еще разъ подняла глаза вверхъ, точно схватила руками свою душу и изо всхъ силъ потрясла ею. Напрасно! Ничего, кром упрямой гордости, смха надъ самой собой.
Богослуженіе уже окончилось, когда она встала со своего мста и, не глядя на стны костела, вышла оттуда. Ей казалось, будто она больна, простужена, полумертва. Она возвращалась по той же самой дорог, что вчера, и такъ же опустивъ глаза. Только сегодня она насмшливо хохотала, какъ только вспоминала, что возвращается, не приступивъ… Но уже ни малйшей тни сожалнія! Она пошла въ садъ и безъ колебанія направилась къ своей вчерашней скамейк. Она не могла иначе. Приближаясь къ этому мсту, она замтила сквозь канву чуть-чуть обсыпанныхъ едва распустившимися листочками кустовъ, что тамъ кто-то сидитъ. Прежде, чмъ она успла различить глазомъ, она догадалась, что это былъ Неполомскій. Руками онъ опирался на трость, а головою на руки. Онъ не видлъ ея. Она могла пройти незамтно. Но въ одну минуту проглянуло ясное сознаніе, что въ томъ, что случилось, есть своя логика, смыслъ и порядокъ. Она оттого не приступила къ таинству, оттого не могла молиться, оттого вышла изъ костела, что должна была его тутъ встртить. Упрямый вопросъ, котораго она не могла сформулировать, удерживалъ ее на мст. Она колебалась въ душ. А потомъ, сразу поднявъ голову, быстро подошла къ нему.
Онъ поднялъ глаза и вздрогнулъ. Онъ весь сгорлъ въ улыбк. Онъ не снялъ даже шляпы, не всталъ. Онъ все еще продолжалъ сидть, какъ прежде, вытянувъ далеко впередъ руки и опершись ими на трость. Неожиданная радость, счастье, падающія вдругъ, внезапно, словно густой ливень на сожженную солнцемъ землю, счастье, отдающее все сразу — обезсилило его всего, лишило власти надъ самимъ собой. Сами не зная, какъ и когда это случилось, они съ минуту стояли, погрузивъ свои глаза въ глаза другъ друга, воплотившись глазами одинъ въ другого, вошли въ дивно прекрасныя раскрытыя врата счастья, обаянія, сумрака одного взгляда, принадлежащаго двумъ лицамъ. Ихъ охватило, неизвстно, короткое или долгое благоговніе проникновенія глазами въ глаза, чудесное проникновеніе другъ другу въ душу обнаженными взорами. Эва почувствовала, что всю ее, съ ногъ до головы, заливаетъ румянецъ, и она наслаждалась этимъ сознаніемъ не только потому, что это обливало неописуемымъ зноемъ счастья, но и потому еще, что его глаза томно загорались тогда вдвое, втрое, въ десять разъ прекрасне. Онъ становился прекрасенъ своей улыбкой и обаятеленъ, какъ сонъ ночью объ утреннихъ росинкахъ. Онъ былъ такъ ужасно красивъ лишь минуту, но навсегда остался такимъ въ памяти.
— Откуда вы идете?— спросилъ онъ невольно тихимъ, таинственнымъ, какъ будто заговорщическимъ голосомъ.
— Я возвращаюсь изъ костела.
— Ахъ, да…
— О чемъ вы думали, сидя тутъ?— спросила она въ свою очередь, хорошо зная, но нарочно не давая себ въ томъ отчета, что вызоветъ отвтъ:
— О васъ.
— Что жъ вы думали обо мн?
Онъ какъ-то лниво встряхнулся и, рисуя палкой на песк зигзагами, произнесъ про себя:
— ‘Есть истины, которыхъ мудрецъ никому не скажетъ’.
— Какой мудрецъ?— весело и свободно спросила она, широко раскрывая глаза.
— А вы не любите мудрецовъ?
— Откуда же мн, скромной прихожанк, имть хоть малйшее представленіе о такихъ невиданныхъ вещахъ, какъ то, напримръ, что такое мудрецъ?
— Мудрецъ — это счастливый человкъ. Есть парадоксъ: sapientem solem felicem esse.
— Полатыни? Убгаю домой!
— Не уходите еще. Вдь мы ничего еще не успли узнать… Я, по крайней мр, не знаю, не знаю даже вашего имени.
— А зачмъ это можетъ быть вамъ нужно?
— Для научныхъ размышленій и изслдованій — латинскихъ, древнееврейско-вавилонскихъ.
— Э,— знаете, что,— я не скажу вамъ, какъ меня зовутъ. Къ чему вамъ, на что? Чего ради? Повторите еще кому-нибудь постороннему, надлаете сплетенъ…
— Объ этомъ имени?
— Да, объ этомъ имени.
— Никому не скажу! Я самъ буду хранить это имя въ своей душ, какъ вода иногда хранитъ въ своихъ глубочайшихъ ндрахъ солнце съ высоты неба.
— О, какое сложное сравненіе!
— Вы знаете, есть такая одна вода въ мір.
— Не хочу ничего знать ни о какой вод въ мір.
— А вотъ сядьте-ка тутъ на скамейк, да послушайте. Это очень интересно. Скажите мн свое имя…
— Да, вдь, вы слышали вчера, какъ Горстикъ болталъ съ ‘тетушкой’ Барнавской.
— Не слышалъ… А онъ разв въ самомъ дл сказалъ?
— Сказалъ.
— А я, дуракъ, не слышалъ…
— Мн неприлично сказать, что да…
— Но вы мн теперь скажете. Вдь только имя.
— Фуксія… къ вашимъ услугамъ.
— Ну, не шутите!
— Некрасивое? Вамъ бы врно лучше хотлось, чтобы было Пеларгонія… Что жъ подлать!
— Ваше имя должно бы быть Сіяніе, Лучезарность… Есть такое имя въ календар?
— Я не читаю календаря милостивый государь!
— А какъ будетъ уменьшительное отъ ‘Лучезарность’?
— Ну, конечно, Нитушъ.
— Ахъ, какъ можно говорить что-нибуд подобное!, я хотлъ сказать… Я мысленно составлялъ себ: Яркое Солнышко, Зорька, Зарница…
— Лучше всегда язычекъ держать за зубами. Эта добродтель вмняется въ похвалу даже мудрецамъ.
— Имя!
— Ну, такъ что же будетъ?.. Ну, я скажу, положимъ. Что же будетъ отъ этого? Прибавится вамъ здоровья, счастья, благополучія или богатства? Если бъ еще хоть Софія, или Анна, или хотя бы Елена…
— А то на самомъ дл?
— А то… ахъ, какъ стыдно! Нтъ, это ужасно! Даже…
— Скажите, я жду!
— Ну, такъ закройте по крайней мр глаза… На самомъ дл… Эва… первая гршница.
— Эва. И это на самомъ дл?
— Къ сожалнію! Такъ записано въ метрик и даже въ адресномъ стол.
Она говорила это со смхомъ, шаловливымъ тономъ, но все-таки снова вся залилась румянцемъ. Глаза ея испугались взгляда собесдника.
— Эва,— повторялъ про себя Неполомскій томнымъ голосомъ, утопающимъ въ глубинахъ слова.
— Эва, по древне-еврейски Jewe, это чудный глаголъ, который въ неопредленномъ наклоненіи существуетъ какъ бы самъ для себя и означаетъ — быть. Эва — это бытіе, которое было, есть и будетъ. Это — безсмертная женщина. Эва означаетъ тоже самое, что небесная Изида, обитающая въ простор безконечности.
Слушая эти слова, Эва испытывала чувство, котораго мене всего ожидала,— веселье. Ей невольно хотлось шутить, смяться, дурачиться и выставлять на смхъ нжныя вянія души, выливающіяся въ звукахъ и взглядахъ. Неизвстно откуда, взялось въ ней злое чувство, желаніе порвать еще не сотканную пряжу, едва лишь начинающую воплощаться изъ небытія. На уста просились дерзкія и грубыя слова. И вс они казались хорошими и пристойными. Она готова была все сказать на зло себ и на зло слушателю.
Вскор однако это странное настроеніе исчезло. Какой-то страхъ и смшеніе…— Пойти домой!— ршительно сказала она сама себ. Но одинъ взглядъ Неполомскаго, взглядъ снизу, взглядъ нищаго, лежащаго при дорог… Откуда вдругъ это странное сознаніе правды, найденной теперь вдругъ гд-то въ пучин, откуда голоса архангеловъ вокругъ головы? Откуда улыбка, заключившая въ себ вчность? Мощь и счастье упоенія во всемъ существ обоихъ. Голубые глаза ея, казалось, оставляли за собой въ пространств лазурный слдъ. Взаимное восхищеніе претворялось и выражалось извн безсознательнымъ подражаніемъ движеніямъ и драгоцннымъ для обоихъ интонаціямъ голоса. Рсницы полуопускались на глаза, блки ихъ были подернуты синевой, черты лица застывали, блднли. Слова звучали тихо, подавленно, проникнутыя смущеніемъ, какъ будто стыдомъ и боязнью, озираясь то назадъ, то впередъ.
— Я иду уже. До свиданья…— задумчиво сказала она.
— Почему же вы уходите?
— Мн нужно домой. Въ девять часовъ въ контору.
— Вы работаете въ контор?
— Да.
— Въ какой?
— Въ Управленіи желзныхъ дорогъ. Въ отдл прихода…
— Давно уже?
— Три года.
— Чмъ же вы тамъ занимаетесь?
— Длаю ‘нормы’.
— Что это за нормы?
— Это — сложеніе, иногда даже вычитаніе, а главнымъ образомъ, писаніе. Девять листовъ, сорокъ рубрикъ, то есть 250 строкъ въ день.
— А вознагражденіе, если можно знать?
— Можно. А впрочемъ, это можно посмотрть въ штатахъ. Да. Пятьдесятъ рублей въ мсяцъ, сударь, вотъ какъ. Сначала было 26 рублей, десять копекъ. Вы слышите? А если исполнить три нормы въ день, что далеко не составляетъ удовольствія, можно заработать еще 30 рублей. Это составляетъ, однако, двнадцать часовъ въ день, то есть противорчитъ всецло пролетарскимъ принципамъ. Ухожу. До свиданья…

——

Неполомскій сидлъ въ ‘своемъ’ кресл въ квартир господъ Побратынскихъ. Кресло это стояло въ темномъ уголк у самыхъ дверей, ведущихъ въ кухню, насупротивъ входныхъ. Рядомъ съ кресломъ (‘карликомъ’) стояла ‘горка’ съ разбитыми стеклами, запыленная сокровищница всей семьи (богемское стекло, фаянсъ, бутылочки, статуэтки, фигурки святыхъ, чашечки и кружки съ надписями ‘На память о Ченстохов’, бонбоньерки со старыми облатками, даже книги — ‘Choix de monument’, нсколько романовъ Крашевскаго, три тома ‘Варшавской Библіотеки’ за 1856 годъ, ‘Меиръ Езофовичъ’…).
Рядомъ со шкафомъ, подъ прямымъ угломъ къ ‘карлику’, ‘занималъ мсто’, по выраженію замужней дочери и ея иронизирующаго мужа, диванъ. Исторія его, должно быть, была не изъ веселыхъ. Мста, предназначенныя для сиднья, давно провалились на неопредленное время, образуя углубленіе, почти касавшееся своимъ дномъ пола.
Эта близость, по всмъ вроятіямъ, дала поводъ Неполомскому прозвать диванъ ‘ассимитатой’ въ виду его постояннаго, но недостижимаго стремленія соприкоснуться, опереться и слиться въ вчномъ поко съ упомянутой выше поверхностью — поломъ.
Старикъ Побратынскій не безъ оттнка умиленія (или гордости) давалъ въ соотвтствующіе моменты этому дивану довольно загадочное опредленіе, называя его ‘палисандровымъ’.
Это названіе вызывало унылыя, если не совсмъ цинически презрительныя улыбки. Во всякомъ случа, мсто между диваномъ, шкафомъ и кресломъ — было очень дорогимъ для нкоторыхъ лицъ въ этой квартир. Трудно поврить, какъ эти старые предметы, этотъ, скажемъ безъ обиняковъ, хламъ, измнились за это время.
Это была ихъ вторая молодость, воскресеніе изъ убожества и ничтожества. Если бы кто нибудь захотлъ сдвинуть ‘ассимитату’ съ мста, которое она ‘занимала’, если бы хотлъ выковырять изъ угла кресло, вросшее въ Рембрандтовское освщеніе, забвеніе и презрніе, если бы захотлъ перевернуть и переставить фигурки, и бездлушки, сохраняемые съ варварскою, по истин, заботливостью, совершилъ бы убійство надъ духомъ этихъ мстъ и вещей.
Съ той минуты, какъ старикъ Побратынскій вернулся домой съ извстіемъ, что благодаря рекомендательной карточк Неполомскаго онъ получилъ должность у Крафтовъ, коротко говоря, на шестьдесятъ рублей въ мсяцъ, новый жилецъ сдлался божествомъ для него и для дочери (оффиціально!). Вліятельной стороной, то есть самой матерью семьи, ему съ теплымъ радушіемъ и полнымъ достоинствомъ было предложено столоваться. Онъ принялъ предложеніе безъ малйшаго раздумья и безъ колебанія началъ платитъ за обды необычайно высокую цну.
Этимъ путемъ онъ изгналъ Горста. Являясь на обдъ и дожидаясь его (что всегда случалось значительно раньше, чмъ этого могли бы требовать обстоятельства), Неполомскій погружался въ черное кресло и ожидалъ съ необыкновеннымъ терпніемъ. Обдъ подавался аккуратно, въ виду того, что Эва приходила изъ Правленія на очень короткій срокъ съ точностью до секунды. Она собственно не имла права уходить на обдъ, такъ какъ этого не допускалъ распорядокъ въ канцеляріи. Но такъ какъ Правленіе находилось по близости, то она ухитрялась все сдлать въ теченіе получаса.
Отецъ семейства, съ тхъ поръ какъ получилъ мсто ‘въ Крафтахъ’, тоже являлся аккуратно. Эва старалась обыкновенно занимать ‘чужого’, пока приходилось ждать блюда. Ей приходилось садиться въ углу дивана, вблизи кресла. Этотъ разговоръ, называемый служащимъ ‘отъ Крафтовъ’ ‘конверсаціей’ или ‘дискурсомъ’ (‘Прервите, пожалуйста, господа, свою конверсацію или ‘дискурсъ’,— ибо ваза восходитъ на столъ…’) длился каждый день пять, максимумъ — семь минутъ. Эва умла занимать мсто на ‘ассимитатъ’ съ ангельскимъ изяществомъ.
Это было, правда, на деревянномъ краешк, что, вдь, вовсе не могло оскорблять или унижать старый, почтенный, изможденный диванъ. Занимая мсто, Эва проникала къ нему, словно рчная волна, съ одного мста на полу, которое зналъ только Неполомскій,— попадала въ предательскія углубленія, повисала на откосахъ и наклонахъ, словно въ воздух. Она никогда не бывала такъ хороша, какъ тогда. Она была обаятельна, точно лазурное облако, повисшее на уступахъ и зазубринахъ скалистой горы. Быть можетъ, потому, что ей было стыдно и за себя и за стараго друга семьи, и, стыдясь, она въ тоже время жалла ее немного, какъ люди стыдятся своихъ простыхъ родственниковъ и въ тоже время жалютъ ихъ за ихъ забитость. Глаза ея принимали тогда то выраженіе, котораго такъ ждалъ и жаждалъ Неполомскій съ утра до вечера, съ вечера до разсвта.
Тотчасъ же посл обда Эва бжала въ Правленіе. Домой она возвращалась въ три, иногда позже, если работала сверхъ нормы. Тогда ея восьми или десяти-часовой рабочій день прерывался лишь этимъ получасовымъ отдыхомъ.
Чуть только она вбгала домой, чуть только раздавался звонокъ, сообщающій о ея прибытіи особымъ, отрывистымъ, короткимъ звукомъ, канарейка въ клтк у окна начинала громче щебетать, Лука подымалъ взоръ изъ своего угла. Вотъ шуршаніе шелка, вотъ ея образъ, видимый для глазъ еще тогда, когда она не успла еще появиться, какое-то дивное явленіе ея лица. Чуть-чуть блеснула рукоятка двери… Свтло въ глазахъ, прежде, чмъ она вошла… Вотъ, она уже въ дверяхъ… Глаза изъ за черной вуали отдаются черному углу. Глаза, глядящіе изъ-за вуали, изъ-подъ полей черной шляпы! Чуть можно отличить брови и рсницы… Срая накидка спадаетъ съ плечъ. Дивная ея фигура, красоты которой не въ состояніи скрыть платье, которое служитъ для нея лишь дивнымъ флеромъ… Она посылаетъ чуть замтный поклонъ… Она видна вся въ неотразимо обаятельныхъ движеніяхъ, которыя какъ будто вырываются изъ оковъ платья. Глаза не хотли бы видть ее нагою, но видятъ помимо воли. Взоры обоихъ устремляются другъ къ другу, минуя и преодолвая преграды, ломая тысячи препонъ, совершая милліоны хитростей. Пять минутъ времени! На старыхъ часахъ, стрлки которыхъ вздрагиваютъ нервными толчками, видно, какъ убгаютъ эти безцнныя мгновенья. Поминутно съ тревогой и сожалніемъ глаза ихъ подымаются и смотрятъ на пожелтвшій отъ старости циферблатъ, надъ которымъ написана огромными буквами почернвшая, наврно, еще въ XVПІ вк необычайно мткая сентенція: Hora prit, mors aderit. Въ цпяхъ гирь стараго хронометра слышится поминутно чуть уловимое хрустнье и даетъ чувствовать легкое сотрясенье, знакъ, что прошла минута. Сотрясеніе это пробгаетъ по тламъ разговаривающихъ, мелькаетъ у нихъ въ глазахъ, какъ блескъ искры…
Имъ обоимъ казалось, что никто въ мір не видитъ, что происходитъ, что ни одинъ человкъ не замчаетъ ихъ взглядовъ. Они были убждены, что смотрятъ другъ на друга вполн нормально, такими же равнодушными глазами, какъ Шопенъ, запачканный бюстъ котораго стоитъ на шкафу. И дйствительно — для господина Побратынскаго ‘амуры’ Эвы являлись чуть замтной и очень пріятной забавой. Онъ видлъ, словно сквозь туманъ, эти взоры, но не обращалъ на нихъ вниманія.
Иначе относилась къ этому бывшая красавица, почтенная матушка. Уже самое столь быстрое доставленіе мста мужу чужимъ и, повидимому, небогатымъ человкомъ показалось ей, женщин, пережившей милліарды невзгодъ въ жизни, событіемъ не безъ причины.
Она сказала сама себ: нтъ хлопотъ безъ цли — и обратила свое бдительное око. Понятное дло, она сразу замтила не только самый фактъ, но измрила также всю глубину и силу явленія. Она вся содрогнулась въ душ, увидвъ, какъ дочь внезапно блднетъ, какъ только послышатся шаги ‘того’,— какъ они оба застываютъ, здороваясь, какъ улыбаются другъ другу улыбкой, которая какъ будто сплавляла въ одно внутренній свтъ въ ихъ душахъ и свтилась чрезъ ихъ тла, когда они охватывали и обнимали другъ друга глазами.
Она видла, и какъ невольно склонялись другъ къ другу ихъ тла, и какъ тянулись съ тоскою другъ къ другу ихъ руки, обреченныя на то, чтобъ никогда не быть вмст. Когда-то она сама переживала глубокую любовь къ своему красивому супругу и много лтъ подъ рядъ ее сндалъ демонъ ревности. Она хорошо знала то, что люди называютъ любовью. Она ненавидла эту стихійную силу всею душой, смотрла на нее съ далекаго высока и горячо желала уберечь дочерей отъ мукъ этого злосчастнаго чувства.
Старшую дочь она уберегла. Она выдала ее довольно благополучно, быстро, безъ трудовъ и хлопотъ, замужъ. Ей казалось, что на земл не можетъ существовать человка, который обманулъ бы ее и безъ ея воли проникъ въ сердце дочери. Она сберегала ее съ умньемъ, не какъ холодный тюремщикъ, а какъ чуткій священникъ. Она сберегала душу. Поэтому она такъ часто заставляла дочь ходить къ исповди, молиться, думать, трудиться. Если бы она знала, что Неполомскій женатъ и разводится съ женой, она держала бы его за порогомъ, хотя бы онъ умиралъ отъ любви. Благодаря своему содйствію въ пріисканіи должности онъ ворвался, какъ воръ, въ домъ и, что ужасне всего, имлъ уже въ дочери союзника. Было уже поздно. Чадолюбивая мать знала уже, что поздно. Надо было волей-неволей молчать. Вки у нея сомкнулись, руки опустились, какъ плети. Только сжатыя губы то и дло невольно вздрагивали…
Убдившись, что уже ни религія, ни заклинанія со свчами и евангеліемъ, ни побои, ни истязанія домашними средствами не могутъ ничего измнить, госпожа Побратынская ршила спасти дочь отъ безумія и гибели. Она окружила ее неимоврной бдительностью. Нтъ въ мір ни столь ловкаго дипломата, ни директора полиціи съ такимъ умомъ и находчивостью, какія обнаружила (сама передъ собой) эта старая дама. Ничего не измнилось въ жизни Эвы, тмъ не мене, однако, она была все время точно въ кандалахъ или смирительной рубашк. Въ каждой минут внслужебнаго времени она должна была отдавать подробный отчетъ, а пропускать служебные часы не было никакой возможности. Строгій мандрилъ, директоръ канцеляріи, безъ пардону дававшій отставку за отсутствіе въ теченіе четверти часа, являлся тутъ единственнымъ союзникомъ. Эва не злоупотребляла своей свободой. Ея любовь была безгршнымъ счастьемъ. Неполомскій не искалъ свиданій. Онъ давно открылъ свою любовь Эв и просилъ ея руки, но быль скованъ прежнимъ бракомъ, и потому ни разу не пытался видть своего божества вн дома. Исключенія составляли майскія богослуженія съ крестными ходами. Старуха мать брала съ собою, по скольку оказывалось возможнымъ, обихъ дочерей. Лука, несмотря на то, что ненавидлъ костелъ и вс церковныя дла настолько, что холодный вообще и спокойный отъ природы, не могъ говорить объ этой матеріи безъ возбужденія, ходилъ отдльно, издали, стараясь остаться незамченнымъ, на эти соборныя, предвечернія ‘дтскія забавы’, какъ онъ ихъ называлъ. Его отдляло отъ Эвы всегда значительное разстояніе.
Хоровое пніе польскихъ псенъ, такъ хорошо знакомыхъ съ дтства, присутствіе множества молодежи, красивыхъ женщинъ въ свтлыхъ платьяхъ, цвты въ рукахъ у всхъ, особый какой-то ароматъ сирени, быстро вянущей въ горячихъ рукахъ, на груди у женщинъ, у губъ, несущійся отъ алтарей ароматъ розъ — все это вызывало какое-то непривычное настроеніе. Толпа людей въ костел была для Луки такъ же чужда, какъ чужды были бы ему цвтущія травы на огромномъ прибрежномъ лугу.
Что общаго было между нимъ и всми этими людьми, поющими и молящимися въ экстаз? Ровно ничего. Его лишь охватывало обаяніе живой, всколыхнувшейся массы, въ которой бьетъ ключемъ и бурлитъ какая-то не то чуждая, не то знакомая жизнь — точь въ точь, какъ жизни травъ и цвтовъ, ростущихъ на лугу. Но вотъ тихій мелодичный аккомпаниментъ органа смолкалъ.
Въ нжное, ровное пніе, напоминавшее плескъ волнъ горнаго пруда въ любимой, родной сторон, врывались, словно могучій порывъ вихря, мощные аккорды, обдавая всхъ струею леденящаго холода.
Кровь, въ испуг, останавливалась подъ сердцемъ. Титаническіе звуки аккордовъ, поющихъ прощальную пснь жизни, прорзывали то тутъ, то тамъ спазмы и рыданія одинокихъ гудковъ. Он плакали и кричали одиноко и жалобно, кричали въ пустын, надъ подземнымъ озеромъ въ стран тьмы.
Тогда онъ начиналъ искать знакомыя очертанія и дорогой цвтъ черной шляпы съ широкими полями. Онъ видлъ, какъ она стояла недвижимо, съ опущенными глазами, блдная и застывшая, словно одна изъ символическихъ фигуръ этого костела. Ея черное платье, ниспадавшее до самыхъ плитъ пола, словно черныя волны, взоръ ловилъ и заставлялъ содрогаться неизъяснимо сладостнымъ трепетомъ все тло. Каждая складка этого платья, каждый изгибъ, каждая кривая линія охватывающаго плечи атласа казалась линіей высшей красоты, ея абсолютно врнымъ символомъ.
Лука видлъ въ эти минуты насквозь, что чувствовала Эва. Онъ зналъ, что эта музыка, отъ которой стны костела какъ будто гнутся и волнуются, а высокія колонны содрогаются отъ того же волненія, которое проникаетъ все его тло, — вызываетъ въ ней хаосъ, смущеніе, разрушеніе мыслей. Онъ зналъ, что она такъ же, какъ онъ, ничего не сознаетъ въ эту минуту, что она подвластна сил музыки, которая является рчью души. Онъ зналъ, что Эва, какъ и онъ, внемлетъ рчи своей души.
Звуки ударяютъ въ душу, какъ молніи въ ночную тьму. Въ ихъ ослпительномъ блеск показываются на мгновенье съ необычайною ясностью земля и небо. Но разв это земля, наша бдная земля, обитель сыновъ Адамовыхъ, когда мы видимъ ее въ мгновенномъ озареніи молніи? Слышатся, какъ во сн, слова апостола: ‘Взялъ ангелъ кадильницу и наполнилъ ее огнемъ съ алтаря, и бросилъ ее на землю, и явились громы и молніи, рокотъ и сотрясеніе земли’… Они бывали въ такія минуты оба похожи на путниковъ, встрчающихся въ бурную ночь лицомъ къ лицу и видящихъ лица другъ друга, внезапно вырисовывающіяся во тьм среди молній. Радость! Жизнь! Въ обихъ душахъ ураганъ чувствъ, бурное движеніе мыслей, полетъ мгновенныхъ ршеній, Богъ всть, откуда возникшихъ, совсмъ невдомыхъ, но неизмнныхъ, непоколебимыхъ, разъ навсегда сросшихся съ сущностью души. Лука смотрлъ безумнымъ взглядомъ до тхъ поръ, пока та голова должна была повернуться. Подернутые дымкой глаза направлялись къ нему, словно призраки — гости съ того свта. Медленно ниспадали на нихъ рсницы, а по ихъ тни, казалось, спускалось безплотное вяніе ангела смерти. Это длилось меньше, чмъ привтственный вздохъ ангела. Лука закрывалъ глаза и оставался въ своей темниц. Вокругъ него снова начинала раздаваться музыка, звучали унылыя псни о смерти, которыя, казалось, подобно Самсону сдвигали съ фундамента готическія колонны, сотрясали своды алтарей. Двигалась толпа людей.
Душа его слагалась тогда изъ двухъ половинъ — изъ безумной Сарасвати и закрывающей вки Ниждали, двухъ сестеръ, влюбленныхъ въ Кришну, охваченнаго любовью къ Вчности. Какъ только исчезала Эва, исчезала Сарасвати и оставалась Ниждали, ясно видящая въ глубинахъ души. Онъ стоялъ молча и молча уходилъ, равнодушный ко всему, опустивъ вки и думая лишь о томъ, чтобы не потерять лазоревыхъ очей, которыя онъ, невдомо какъ, видлъ такъ ясно въ глубин собственныхъ глазъ.
Кром этого они видлись только во время обда. Столь мучительное для себя правило установилъ Неполомскій.
Было также ршено не говорить другъ другу ничего, что могло бы обнаружить тнь тни истинныхъ чувствъ. Оказалось, однако, что разговоры лишь во время обда, или врне, молчаніе въ теченіе цлыхъ недль невыносимо для обоихъ.
Лука сказалъ это въ тотъ день, о которомъ идетъ рчь.
Эва согласилась, что это дйствительно такъ. Тогда онъ объявилъ ей шопотомъ передъ обдомъ, что онъ придумалъ нкоторое изобртеніе онъ прибилъ къ дверямъ ящикъ для писемъ, надъ которымъ прибилъ свою карточку.
— Ну, такъ что жъ изъ этого?— спросила она.
— Тамъ я буду находить ваши письма.
— Мои письма?..
— Да. Когда ваша несравненность будете возвращаться домой на обдъ изъ правленія…
— Ахъ, да… Правда… Это чудесно! А я?
— Здсь, дома, вы не можете получать и держать мои письма. Кто-нибудь можетъ ихъ перехватить. Нтъ большаго наслажденія, чмъ, читать чужія любовныя письма…
— Не могу. Ни одного письмеца!
— Я буду писать по городской почт въ правленіе — не часто, чтобъ не возбудить подозрній швейцара, который будетъ вамъ отдавать письма. За каждое письмо большія деньги на чай швейцару.
— Отлично, Галеотто.
— А хорошо придумано?
— Спасибо, спасибо… Ахъ, какое большое спасибо…

——

‘Когда я думаю о томъ, что вы будете читать то. что я тутъ пишу, перо дрожитъ у меня въ рук! А, вдь, я самъ желалъ счастья писать Вамъ и самъ испросилъ эту милость. И вотъ, я напишу теперь все, безъ утайки, открою Вамъ всю правду, открою душу предъ Вами!.. И, какъ въ псалм Давидовомъ, — ‘отступитъ отъ меня лукавство и не будетъ злыхъ помысловъ въ душ моей’. Потому-то и дрожитъ перо въ моей рук. Я открою Вамъ свою жизнь и предстану предъ Вами, предъ моимъ алтаремъ. Ничто не можетъ равняться со счастьемъ писанія Вамъ этого посланія, и ничто не можетъ быть боле глубокой мукой, чмъ безсиліе выразить словомъ желаніе. Но я подымаюсь съ одра своего, встаю, и ликую, и радуюсь, что я встану, какъ духъ, и пойду къ духу. Трепещутъ во мн непреоборимыя слова, дивнокрылыя, чудноперыя птицы, а рука дрожитъ и опускается, собираясь выпустить ихъ и послать летть къ Вамъ. Вы вдохновили меня благодатью откровенности. Волшебнымъ прикосновеніемъ цвтка Вы сказали ей: пробудись, встань!.. Я могу открыть глаза и видть ими ваши глаза — о, наслажденіе!— глаза, ‘не вдающіе лукавства’. Понимаете ли вы всю глубину безпредльнаго уваженія къ человку, ‘глаза котораго не вдаютъ лукавства’? Вдь лукавство, хитрость, лицемріе всюду, въ душ каждаго человка, въ глазахъ каждаго человка. Ими питаются люди, какъ хлбомъ. Они являются ихъ обычными дяніями. Когда они ихъ совершаютъ, ихъ охватываетъ высшее наслажденіе, потому что тогда напрягается, совершая крайнія усилія, достигая высшей степени, ихъ умъ, — когда имъ приходится испытывать ихъ на себ, они больше всего страдаютъ, потому что тогда достигаетъ высшаго напряженія ихъ чувство. Ложь, лицемріе, лукавство всеобщи, всюду-сущи — какъ дыханіе. А въ вашихъ глазахъ-какъ въ глазахъ чистыхъ двъ, о которыхъ говоритъ святой Іоаннъ,— ‘нтъ лукавства’. Я проснусь завтра и вздохну съ увренностью: ея сердце врно, какъ сердце рыцаря. Рука, данная ею — это залогъ честности. Ея взглядъ — это взглядъ на знамя. Что сказано ею — сказано разъ навсегда. Какое счастье прійти къ этой душ, стать передъ ея глазами! Вдь въ эту минуту совершается недостижимо высокое, взлелянное глубокой борьбою и муками духа Индіи таинство: — ‘я — ты’. Возьми мою искренность, высшее сокровище, высшую гордость человка! Я разскажу теб то, что сокрыто во мн, чмъ живу я… Я иду по тнистому парку. Я жду тебя, хотя знаю, что ты не придешь. Холодное утро. Мороситъ мелкій, срый дождь. Время отъ времени проносится втеръ, и деревья шумятъ своею листвой. Я тоскую безъ тебя. Душа моя раскрывается, какъ никогда до сихъ поръ не открывалась. Я принимаю въ себя твою душу. Пойдемъ… Спустимся по крутому склону — рука объ руку — въ темную аллею. Твои ноги ступаютъ по песку, усердно измытому дождевыми каплями. Вс слова, которыя ты говоришь мн, запечатлны въ моей душ. Я скажу теб, во что одно я врю, чего одного боюсь, чего совершенно не знаю, что буду длать въ этомъ мір. Я все отдамъ теб, я доврю теб сокровеннйшую тайну, потому что въ глазахъ твоихъ нтъ лукавства’…

——

‘На дивно прозрачномъ темносинемъ небосклон загораются одна за другой звзды — лампадки моей грусти. Я возношу къ нимъ глаза съ тихой, радостной мыслью: одно и тоже небо надо мной и надъ нимъ. Не плачьте надо мною, тихія звзды — сестры мои… Разв я не какъ вы — Всюдусуща?’
‘Я убдился въ теченіе этихъ немногихъ дней, что любовь это — творчество, что она является абсолютно новой эманаціей, что она есть совершеннйшій синтезъ всего, который духъ извлекаетъ изъ внутреннихъ своихъ ндръ и обращаетъ исключительно себ на пользу. Когда вы удаляетесь изъ предловъ этихъ стнъ, когда васъ нтъ въ этомъ дом… Зачмъ говорить… Что такое міръ безъ васъ! Міръ безъ васъ… А если когда-нибудь исчезнетъ для меня эта любовь? А если она захочетъ уйти и не вернуться? (Человкъ, вдь, долженъ все видть…) Я вдумываюсь, пытаюсь проникнуть сознаніемъ въ такое положеніе, когда тебя нтъ. Нтъ! Этого нельзя представить мыслью! Сердце не можетъ предвосхитить подобнаго чувства. Тамъ уже нтъ чувства и нтъ мысли. Тамъ уже только страхъ. Я ничего не боюсь, я презираю смерть, — я боюсь только, чтобъ не перестала существовать твоя любовь. Это — предлъ. За нимъ было бы лишь одно голое безосновное отрицаніе, разложеніе духа на частицы и элементы, былъ бы лишь холодный всепроникающій анализъ, но безъ плана, безъ системы, безъ цли. Тамъ было бы вчное ожиданіе безъ надежды, вслушиванье въ каждый звукъ, каждый шорохъ… Тамъ было бы только біеніе сердца, стучащаго вопреки вол и сознанію разума. Привтъ Теб!’

——

‘Ко мн явились цвты и стали разсказывать благоуханныя фантазіи своихъ лепестковъ. Они располагаются въ дивныя гамы и съ неуловимымъ шуршаньемъ переливаются въ новыя, создавая еще высшій образъ красоты. Алыя розы, желтыя, чуть-чуть рдющія, пунцовыя… О, вы слишкомъ ярко горите, розы, слишкомъ вы хрупки и слабы, и все-таки несокрушимы въ своей безграничной красот! Блики, Сіянія, Зори, Зарницы, Багрянцы, Пурпуры! Я положу васъ, мои розы, на блое изголовье больного, глаза котораго горятъ лихорадкой, сердце котораго трепещетъ и рвется, а изъ изодранныхъ легкихъ сочится кровь, сочится длинною струйкой… Вяньте, увядайте, мои розы,— вы слишкомъ красивы! Вы — словно высокая псня, несптая, недоптая… Не въ томъ ли и ваше обаяніе, въ чемъ обаяніе псни,— въ томъ, что нтъ въ васъ унылости вещей познанныхъ, законченныхъ, что въ вашемъ пламени пылаетъ жизнь?.. О, вчно недоптая, весенняя псня, о жажда увяданія, свершенія, конца! О, лепестки розъ, скрывающіе свою будущую яркость подъ срыми чешуйками бутоновъ! Люблю я васъ, мои розы…
Увяли розы на измученной груди, отдыхающей въ лунномъ сіяніи среди блыхъ тканей, въ узкой высокой комнат… Что-то такъ дивно, такъ чудесно расцвло во мн… Словно вьющаяся повилика, окутываютъ меня удивительныя мелочи, надъ которыми можно лишь снисходительно посмяться. Я отношусь съ мелочнымъ, дтскимъ культомъ къ воспоминаніямъ, которыми раньше пренебрегала. Во мн бурно и радостно нарождается мощь жизни. Замтили ли Вы, что я всегда одваюсь въ черное съ блымъ или въ срое? Это была одна изъ старыхъ привычекъ (монашенка). А теперь мн иногда страстно хочется, чтобы меня окружили радость, алость розъ, синева, лазурь… Меня охватываетъ радостнымъ изумленіемъ сознаніе, что я, вообще, сумла оторваться взоромъ отъ вчности и увидть хаосъ и гармонію жизни… Пишите свои письма, оставляя сбоку поля (какъ написано это письмо). Я отдамъ переплести вс письма въ книгу (самую чудную въ мір!)’.

——

‘Я жду письма отъ своего адвоката съ извстіемъ объ ускореніи дла. Я питаю глубокое подозрніе, что мой адвокатъ — негодяй послдняго калибра, но за то самаго лучшаго сорта. Въ области разбирательства бракоразводныхъ длъ я сталъ настолько опытенъ и свдущъ, что иногда могу заткнуть за поясъ даже своего адвоката. Мозгъ можно выдресировать гораздо быстре, чмъ скаковую лошадь. Однако, не объ этомъ я буду писать… Я скажу вамъ о результату тогда, когда это, на конецъ, окончится, когда лопнетъ нарывъ. Пока я жду. Вся моя настоящая жизнь это — ожиданіе. Настоящее время вовсе для меня не существуетъ. Существуетъ только будущее. Я жду, жду, жду. Дни, часы, минуты… Я запираюсь въ ваше отсутствіе въ своей одинокой комнат и, чтобы не шататься на подобіе неодушевленнаго маятника, читаю Шекспира. Я нашелъ истрепанный томъ на дн корзины, которая была оставлена на сохраненіе тутъ, въ Варшав, у одного знакомаго. Этой книжки я не держалъ въ рукахъ лтъ восемь. Я помню, какъ много я сидлъ подъ нею до своего отъзда заграницу. Это было на пятомъ этаж, когда по разнымъ причинамъ (а главнымъ образомъ, благодаря презрнію къ жизни) у меня, случалось, не было во рту въ продолженіе четырехъ дней куска хлба или стакана чаю, когда я ходилъ оборванный, неряшливый, одинокій, дикій, какъ заблудившійся песъ, когда меня обманулъ одинъ ‘непогршимый’ другъ. Комната у меня оыла пустая и никогда не выметалась, кровать безъ подушки, одяло заложено. Я писалъ коментаріи изъ Шекспира на подоконник (за неимніемъ стола и стула), чернила я приготовлялъ самъ изъ матерьяловъ, принесенныхъ изъ лабораторіи. Спалъ я посреди кучи человческихъ костей, такъ какъ ‘якобы’ держалъ тогда экзаменъ по анатоміи. Ни лампы, ни свчи у меня не было, никто не прислуживалъ мн, никто не заходилъ ко мн, никто для меня не существовалъ на свт. Отъ голода у меня было что-то врод лихорадки. Тогда-то я посвящалъ каждую свободную минуту Шекспиру. Путеводителемъ служила мн исторія англійской литературы старика Тэна. Это было какъ ни странно!время наибольшаго приближенія къ самому себ, къ человку и къ искусству. Одиноко проводимые дни съ глазами, прикованными къ символамъ, презрніе къ всему вншнему въ жизни, ясновидніе сущности человческихъ длъ, соприкосновеніе обнаженными остріями нервовъ съ тайниками духа, со святая святыхъ бытія. Смшно, ужасно смшно подумать, что нердко я забывалъ обо всемъ, даже о химической лабораторіи, даже о необходимости добыть гд-нибудь семь копекъ, чтобъ купить себ хлбецъ, котораго хватало мн на день, ради того, чтобы обнаженнымъ, открытымъ настежь умомъ понимать (что за слово!) дв трагедіи въ Гамлет, или наслаждаться обособленной, изолированной мощью Лира, или вндряться въ міръ легендъ о человческомъ род, сплетенъ объ исторіи человка, обитателя земли, для того, чтобы съ презрительной усмшкой нэ запекшихся устахъ проходить мимо толпы, срывать, когда угодно, пелену съ тайнъ жизни и заглядывать во внутрь гробовъ. Какъ разъ въ то время я былъ влюбленъ (что за слово!) въ свою будущую жену. Пришло время, когда я бросилъ все это ради систематическихъ занятій наукой о человк. И вотъ теперь, въ эти дни, столь похожіе на т дни моего ‘перваго курса’,— опять Шекспиръ. Глаза падаютъ на строки и не могутъ отъ нихъ оторваться. Мои строки, мои стихи!
Какъ это поэтъ, жившій и умершій столько лтъ тому назадъ, за тридевять земель, за тридевять морей, предвосхитилъ мой ныншній день и мои внутреннія муки.
‘Когда сорву я эту розу, уже ей больше жизни
Я не смогу вернуть, она должна, должна увянуть.
Такъ наслажусь же я ея благоуханьемъ,
Пока еще она не сорвана’…
Я хожу по комнат и пою самъ себ эти слова. Все новыя и новыя мелодіи навертываются на уста. Иногда столь удивительно сильныя, что я содрогаюсь, когда он пролетаютъ черезъ мои губы, чтобы исчезнуть въ пространств. Если-бъ я могъ объяснить, что это значитъ, если-бъ я могъ выразить, что говоритъ мн этотъ Мавръ! Не могу выразить…
‘Когда сорву я эту розу, уже ей больше жизни я не смогу вернуть’… Я сильный человкъ. Сильные люди страдаютъ безконечно тяжеле, чмъ другіе, потому что никто не знаетъ, никто не догадывается, что происходитъ подъ покровомъ ихъ спокойствія. Тотъ Мавръ былъ сильнымъ человкомъ. Мн кажется порою, будто у меня въ рук его шпага, будто у меня его тло, обвянное дикими морскими вихрями, а во мн будто его дикая душа. И потому я вижу его любовныя муки съ пророческимъ ясновидніемъ. Шекспиръ извлекаетъ изъ человка истерзанную душу, какъ крота изъ норы, и показываетъ всмъ ея судорожныя конвульсіи. Все видно — отъ любовной нжности, которая почти открыта, почти обнажена, вплоть до того, что ускользаетъ и прячется отъ каждаго взора. Нкоторыя его слова обладаютъ силою молніи или силою голоднаго льва, который въ нсколько прыжковъ выбжалъ изъ скалистой пещеры и увидалъ вдали убгающую серну’…

——

‘Я положила ваше письмо между огромными, во весь столъ, разсчетными бланками и накрыла еге еще большимъ листомъ рапортички о приход за день. Сверху я положила чистый листокъ. И собиралась писать… Я подняла глаза съ радостною мыслью, что могу писать вамъ. Поврите ли вы, поврите ли вы, что тогда случилось?… На чистомъ квадрат окна показались два дикихъ голубя. Они летли рядкомъ надъ городомъ, рзво прорзывая воздухъ въ высот подъ облаками. Едва можно было уловить взоромъ, какъ они машутъ крыльями. Я стала слдить глазами, что будетъ. Я слдила такъ долго, долго, пока они не исчезли, наконецъ, въ пространств. Вотъ видите… Разв это обыкновенное явленіе? Не нужно мн писать печальныхъ вещей, которыхъ я не понимаю, не нужно меня огорчать словами: ‘если-бъ я могъ объяснить, что это значитъ’…

——

‘Bon vieux marin! franc capitain de haut bord, vous dormiez la nuit, vous — et le jour vous vous battiez! Vous n* tiez pas un Paria intelligent comme Vest devenu votre pauvre enfant…
Слова, напоминающія раннее дтство, приготовительный и первый классъ. Эти слова Альфреда де-Виньи были записаны въ записной книжк моей матери, переплетенной въ зеленый сафьянъ, съ золоченымъ обрзомъ. Они восхищали мое дтское воображеніе, восхищали боле безпредльно, чмъ что-либо когда-либо впослдствіи. Первое предчувствіе и предвосхищеніе искусства… Сколько лтъ таились во мн эти слова.
Въ дтств я упивался ими не зная хорошо, что они означаютъ, декламировалъ ихъ, хмуря лобъ, какъ взрослый, какъ страшный для меня и таинственный Четтертонъ. Я громко повторялъ ихъ самъ себ для того, чтобы только слышать мелодію и гармонію звучныхъ, красивыхъ словъ. А сегодня они опять явились ко мн — и свтятся, калъ ивановскій червячекъ въ темную ночь… Ахъ, сколько правды въ этихъ словахъ! Это мой родной домъ, лто въ деревн, горы, прудъ, рчка, моя дивная, чудная мать’…

——

‘Одной изъ самыхъ радостныхъ минутъ моей жизни была та, когда я прочла въ вашемъ письм, что во мн ‘нтъ лукавства’. Да, нтъ. Мое письмо никогда не принесетъ вамъ ничего дурного. Я знаю наврно, что никогда не внесу въ вашу жизнь диссонанса, никогда не создамъ мучительнаго положенія, чтобы нужно было что нибудь класть на чашку всовъ и колебаться. Мн говорили, что мн удивительно подходитъ быть сестрой милосердія. И дйствительно, я иногда кажусь сама себ сестрой монашенкой, которая осторожно и благоговйно беретъ въ свои руки человческія души, словно бдные, измятые, вянущіе цвты. Быть можетъ, подъ моимъ дыханіемъ развернутся замерзшія почки. Мн хотлось бы быть похожей на блую статую… Неправда-ли, блая статуя, даже если ее покрыть пурпурною мантіей, не теряетъ своей близны?..
‘Мы должны много сдлать для людей, такъ много, чтобы счастьемъ отъ того, что мы сдлали, засыпать пропасть разлуки, словно розами… Неправда ли? Какъ быть? Вы — Даль, неуловимая Даль, протягивающая руки къ моей Тоск. Мы идемъ другъ другу навстрчу — Даль и Тоска. Когда опять встртятся наши руки и когда опять настанетъ чудо, и сердце повритъ, что Даль не легенда… Насъ только двое во времени и въ пространств. Глаза мои правдивы и чисты и я всегда смогу смло смотрть ими на тебя… Я всегда смогу посылать теб все туже лучезарную, свтлую улыбку счастья. Благословенъ пусть будетъ путь, который ведетъ къ теб, къ предразсвтному лучу… Глухая Тоска плачетъ, зоветъ тебя въ моихъ рыданіяхъ… Я вижу сегодня въ грезахъ таинственный эдемъ, куда входить одинъ только разъ въ вчность… Средь обвалившихся скалистыхъ глыбъ и осколковъ, грезится мн таинство чистыхъ духовъ, которые узнали другъ друга въ блеск зарницъ и загорлись и свтятъ новымъ, новымъ днямъ…’

——

‘Если бы человческая душа могла умереть и стать трупомъ, если бы человческая душа была трупомъ, а тло, которое стъ и пьетъ, осталось бы собою, то съ человкомъ было бы то, что теперь со мною. У меня нтъ ничего впереди и ничего позади. Кучка пепла лежитъ передо мной на поднос. Это твои драгоцнныя письма, Эва. Только что я ихъ сжегъ. Я сжегъ твои письма! Случилось вотъ что. Вчера было мое дло. Я проигралъ его самымъ постыднымъ образомъ, съ трескомъ. О развод теперь нечего и думать! Я долженъ давать своей ‘жен’ содержаніе въ увеличенномъ размр, и это случилось какъ разъ въ такое время, когда у меня нтъ ни гроша больше, а, напротивъ, куча долговъ. Мой адвокатъ добродушно совтуетъ мн бросить дло. Махнуть рукой. Такъ какъ я давно былъ подготовленъ ко всякимъ случайностямъ, то это ршеніе консисторіи не застало меня врасплохъ. Я былъ готовъ къ нему матеріально и нравственно. И нравственно, панна Эва! Я отказываюсь отъ васъ, покидаю Варшаву, принимаю платное мсто и завтра — то есть не завтра, а — Боже!— сегодня узжаю.
Да, сегодня я узжаю. Куда я ду и гд буду,— я не сообщаю вамъ и никогда не сообщу. Это мое послднее письмо и послдній прощальный привтъ. Я пишу такъ долго, такъ удивительно долго. По этому письму нельзя узнать сильнаго человка, неправда-ли? Не видно силы воли, которою я любилъ гордиться. А вдь я все-таки сильный человкъ. Я — одинъ изъ самыхъ сильныхъ людей въ мір. Нтъ, нтъ! Я — самый сильный изъ всхъ людей на земл! Я добровольно, сознательно покидаю васъ въ то время, какъ черезъ нсколько часовъ могъ бы увидть васъ, могъ бы… О, страшный, ужасный день, зачмъ я дожилъ до него!
Что-жъ могло быть съ нами, панна Эва? Я не могу жениться на васъ, потому что у меня жена, съ которою я скованъ до той минуты, пока перестану жить или пока она перестанетъ жить. Я люблю,— о!— я не люблю, а глубоко чту въ васъ воплощеніе чистоты, я боготворю вашу душу, окружаю глубочайшимъ преклоненіемъ вашу честь. Я похожъ на офицера, которому поручено охранять знамя арміи. Я могъ бы любить васъ тайкомъ, обманывать вашихъ родителей, быть можетъ, даже… быть можетъ, даже… Нтъ, я не буду вашимъ любовникомъ! Я отдалъ судьб свое счастье, какъ побжденный офицеръ отдаетъ свою шпагу непріятелю. Я не увижу васъ больше. Я видлъ отчаяніе и испугъ въ глазахъ вашей матери, панна Эва, и схватилъ самъ себя за горло съ крикомъ: ты былъ бы послднимъ негодяемъ, если бы не ушелъ! Впрочемъ — скажу вамъ всю правду: ваша мать умоляла меня, чтобы я не губилъ васъ. Я общалъ ей, что уйду. Я ухожу. Поэтому — забудьте обо мн…
Быть можетъ, посл многихъ лтъ жизни, быть можетъ посл смерти, какъ мечтаетъ поэтъ, ‘у Бога въ неб, спустя вка, тебя я встрчу, и тамъ впервые я отдохну тогда съ тобой’… Волшебныя, дтскія иллюзіи! Мой мужской умъ знаетъ, что я вдь не встрчу васъ ‘у Бога’, не встрчу нигд и никогда…
Я прислонилъ только что къ стн руку. лобъ, прижался губами.
Я плакалъ.
Прости!— писалъ я въ одномъ изъ писемъ въ т счастливые дни. когда мн свтила еще заря надежды, что я выиграю процессъ,— я писалъ отрывокъ изъ Отелло… Какъ страшно больно мн вспоминать теперь объ этомъ! Тогда, когда я писалъ это, я смутно боялся въ душ этой минуты, я какъ бы предвидлъ, предчувствовалъ ее. И вотъ она пришла. Я убиваю тебя, какъ Отелло. Во сто разъ хуже, чмъ Отел.ъ! Онъ убилъ и могъ знать или слышать на дн подземелья темни г а что гробъ заколоченъ и преданъ земл.— И ничего ужъ пть! А я?
Я убиваю, но въ мст своего изгнанія, спустя много дней, мсяцевъ или лтъ, я услышу, что вы вышли замужъ.
Довольно, довольно! Довольно, потому что мн кажется, будто на голов у меня не волосы, а огненные языки.
Я бгаю по комнат и потому только не давлюсь ремнемъ отъ чемодана, который лежитъ возл меня, что завтра,— нтъ! сегодня, черезъ нсколько часовъ я долженъ ухать.
Ухать! Разсвтающій день приблизился ко мн, какъ давно подстроенная западня, какъ страшная, коварная засада. И я самъ, я самъ способствовалъ этому приговору надо мной. Я самъ добровольно покидаю тебя! Неужели я обезумлъ?! Я самъ! Преклонись передъ моимъ неумолимымъ, какъ смерть, мужествомъ. Когда ты забудешь обо всемъ, когда будешь уже чужою, не забудь объ этомъ одномъ, потому что это было — клянусь своею душою!— свыше силъ человка. Ты никогда больше не встртишь въ жизни ничего подобнаго. И я ничего подобнаго больше не совершу въ жизни.
Вотъ это велико во мн.
Я не коснулся устами твоихъ устъ. Я не коснулся устами даже твоей руки. Твоихъ устъ… Я увидлъ тебя впервые чистою, какъ воды горъ, блою, какъ недолговчный снгъ на верхушкахъ Татръ, мой взоръ увидлъ тебя впервые въ день исповди… Возлюбленная невста ангеловъ, сестра облаковъ! Сохрани чистоту души…
Я не могу вымолвить этой просьбы… Сохрани душу, которая теперь — наша, моя и твоя! Нтъ! Выйди замужъ — и забудь обо мн!
Я ни разу не коснулся устами твоихъ устъ.— Простите, уста, простите, цлую васъ. Цлую васъ, прекрасные волосы, чистые, ‘не вдающіе лукавства’ глаза. Мн можно еще только это одно: прижаться устами къ холодной стн, за которою ты спишь спокойно…
Мн почудилось, будто я поцловалъ въ уста свою смерть.— Эва!’

——

Въ тотъ самый день утромъ, ничего не предчувствуя, Эва прибжала въ правленіе и съ радостью получила изъ рукъ швейцара письмо. Какъ это часто случается въ исторіи человческаго горя, она была очень, черезмрно, даже, можно сказать безбожно, счастлива. Она имла обыкновеніе читать письма Неполомскаго не тотчасъ же, какъ только займетъ свое мсто, а лишь посл, во время работы.
Когда уже сослуживцы сидли за столами и конторками, когда вс уже были заняты счетами, самъ начальникъ, поскрипывая лакированными ботинками, проходилъ къ себ въ кабинетъ и сама она уже успвала сдлать значительную часть своей работы, тогда только она незамтно вынимала изъ подъ листовъ ‘Учета’ дорогой конвертъ. Точно также и въ этотъ день…
Сладкая радость, тайное чувство восторга мало-по-малу, по мр чіенія письма, превращались незамтно въ кинжалъ, направленный въ самое сердце. Сердце перестало биться, остановилось зловще тихо, охваченное предательски проникшимъ внутрь сознаніемъ случившагося несчастья. Сто разъ помертввшіе глаза пробгали письмо. Еще разъ, еще… Густая копоть тяжелымъ осадкомъ обложила внутренность череи аи не давала понимать. Мало-по-малу однако, что-то распутывалось въ груди, скидывало съ себя одн путы за другими…
Вдругъ — чувство, какъ будто подъ ногами провалился полъ. Изумленный испугъ при вид открытой пропасти.
Голова повисла надъ полосами счетовъ, словно тяжелый камень. Эва, напрягши вс свои силы, овладла головой, руками, глазами — и начала спокойно работать. Несмотря на холодъ въ пальцахъ и одеревенніе ногъ, несмотря на чадъ въ голов, она считала правильно, безъ ошибокъ, вписывала числа въ соотвтственныя рубрики, не глядя на заголовки, ничего не пропуская, съ поразительной точностью. Она слышала, какъ вокругъ стучатъ и бьютъ часы, какъ говорятъ люди, какъ одни называютъ другихъ по имени, какъ т отвчаютъ, одни близко, другіе далеко. Въ извстную минуту, въ извстную эру бездонныхъ событій этого дня она поняла, что нужно, по обыкновенію, уйти. Она замтила, что въ Правленіи уже оставалось мало народу.
Она вздрогнула. И опять, какъ прежде, вся оцпенла внутри. Гд-то позади всего, крадучись, блуждала надежда, что эта чаша, быть можетъ, еще, минетъ ея устъ. Вотъ, придя домой, она увидитъ, что все это было лишь ужаснымъ испытаніемъ. И все будетъ опять, какъ слдуетъ!.. Но за этими нашептываньями сострадательной надежды появился страхъ. Онъ открывалъ въ мерцающемъ блеск таинственнаго зеркала дйствительную правду вещей. Онъ пронзалъ душу крикомъ отчаянія. Душа, казалось, слышала въ эти минуты гд-то позади себя раскаты грома. Ей казалось, словно на яву, будто мрачный дьяволъ сопутствуетъ мыслямъ, какъ палачъ — закованнымъ въ желзо узникамъ. Радостныя мысли онъ расталкиваетъ ударами и разбиваетъ въ прахъ, а изъ мрака извлекаетъ лишь т, которыя убійственны, какъ кинжалъ, направленный противъ ничего не знающаго сердца.
Она вышла спокойно, отдавая направо и налво обычные поклоны, улыбки товаркамъ и сослуживцамъ, служителямъ и швейцару. Взглядъ, брошенный швейцару, былъ похожъ на стонъ… Она шла домой ощупью, потому что буквально ослпла душой. Лишь на лстниц она очнулась и глубоко вдохнула грудью воздухъ. Она быстро всходила по лстниц, какъ по ступенямъ эшафота, со смертельной улыбкой, запыхавшись, полная мужества, съ устами переполненными словами къ Богу.
Она увидла правду и почувствовала ее словно ударъ топоромъ по голов. Ящикъ для писемъ,— драгоцнная сокровищница сердечныхъ тайнъ, ковчегъ душъ, дорогое существо, довренная подруга — былъ сорванъ. Гвозди, которыми онъ былъ прибитъ къ двери, были вырваны тми же руками, что писали письмо. Отъ гвоздей остались дыры на блой поверхности двери. Эва почувствовала въ сердц боль этихъ ранъ, черныхъ ужасныхъ дыръ отъ вырванныхъ гвоздей. Теперь только она вся затрепетала отъ ужаса. Она очутилась лицомъ къ лицу съ несчастьемъ, словно съ убійцей, который вламывается въ темную ночь черезъ окно въ спальню. Молніями воли она пробовала словить сокрушенные осколки своего мужества. Дрожащими пальцами души, какъ будто, она удерживала на лиц выраженіе, маску спокойствія.
Она нажала кнопку звонка. Когда ей открыли двери, она искоса взглянула направо и почувствовала рану въ третій разъ.
На этотъ разъ — самую глубокую! Комната Неполомскаго была пуста. Черезъ полуоткрытыя двери видны были голыя пружины кровати, съ которой была снята постель. Она чуть-чуть толкнула эту дверь — и заглянула. Ее облапилъ за ноги и опуталъ стонущій ужасъ этой комнаты. Пусто! Безбрежная мрачность предметовъ заглянула ей въ душу, словно безобразныя, окровавленныя черныя глазницы, изъ которыхъ вырвали глаза.
Ее поразилъ въ самое сердце разбойничій ножъ.
Она направила свои шаги въ квартиру и вошла. Она взглянула на лица родителей. Мать была смущена и поблднла. Нижняя челюсіь ея лица вздрагивала время отъ времени, а глаза были темны и глухи подъ сомкнутыми бровями. Отецъ обвелъ входящую дочь пугливымъ, словно шпіонскимъ, взглядомъ.
Какъ на бду, въ комнат была и замужняя сестра. Она разсказывала что-то длинно и глупо.
Эва чувствовала радость въ тон ея рчи. Она отлично знала, что Анеля знаетъ, что случилось съ ней, Эвой. Она знала, что свой холодный и безсмысленный разсказъ сестра Анеля начала нарочно, и что онъ будетъ тянуться до безконечности, такъ какъ предназначается спеціально для нея.
Въ ней захохоталъ дьяволъ.
Она окинула всхъ взглядомъ и спокойно сняла шляпу. Обращаясь къ матери, она спросила:
— Обдъ скоро?
— А что теб такъ спшно?— поспшила вставить Анеля.
— Спшно.
— Гм…
— Лука Неполомскій съхалъ?— спросила Эва, обращаясь по прежнему къ матери.
— Съхалъ,— отвтила старуха.
— Ухалъ совсмъ изъ Варшавы?
— Ухалъ изъ Варшавы.
— Заходилъ сюда прощаться?
— Заходилъ.
— Когда ухалъ?
— Сегодня.
— А куда?
— Не знаю.
— Не говорилъ вамъ?
— Не говорилъ.
— Чего ради долженъ онъ былъ говорить это мам? Кому какое дло, куда узжаетъ такой франтъ…— вставила Анеля.
Тутъ Эва не выдержала и накинулась на сестру съ неожиданнымъ для себя самой градомъ словъ:
— А ты злишься? Досадно теб, что у тебя уже грудь отвисла, что ты уже стала насдкой и даешь Владеку помыкать собою, какъ онъ захочетъ, что ты опустилась, обабилась,— а я все еще та же, что была! Да, въ самомъ дл, есть о чемъ жалть. Насдка несчастная. Нельзя уже больше зубы скалить по цлымъ днямъ всмъ жильцамъ, одному за другимъ по очереди. Муженекъ увидитъ, мураши по тлу забгаютъ. Не стоитъ ужъ больше грудь топорщить, глазками стрлять — пользы мало. Некому прельститься уже этакой красотой…
— Я обращаю ваше вниманіе,— заговорилъ вдругъ глава дома, обыкновенно соблюдающій молчаніе во время напряженныхъ положеній,— я обращаю ваше вниманіе… Одно слово Неполомскаго и Крафтъ турнетъ меня въ одну минуту.
— Чье вниманіе вы обращаете?— спросила Анеля съ дерзкой самоувренностью высвободившейся изъ домашнихъ узъ, самостоятельной, живущей своимъ домомъ и вполн нравственной особы.
— Я обращаю вниманіе всхъ тхъ, для кого важно, чтобы я не терялъ должности, полученной съ такимъ трудомъ…— продолжалъ отецъ все тмъ же необычнымъ тономъ. Лицо его уменьшилось до размровъ сжатаго кулака, сморщилось и было полно крайне комической строгости.
— Ужъ, конечно, вы тамъ ‘на волоск’, ужъ тамъ конечно ‘роютъ подъ вами яму’, какъ бы не такъ.
— Молчи! Мое дло… Роютъ или не роютъ—мое дло. А ты молчи!
— Того и гляди, вернется безъ мста, того и гляди…— иронизировала мать, обращаясь только къ Анел, какъ будто только она одна и была въ комнат, а кром нея никого.
— Зато будетъ предлогъ…— не унималась та, съ ехидствомъ и злобой.— Это потому, что Неполомскій ухалъ… ‘Одно словечко Неполомскаго, и Крафтъ’…
Старикъ равнодушно и настойчиво грызъ сухой, предобденный ломтикъ хлба. Проглотивъ пятый или шестой кусокъ, онъ съ торжественностью заявилъ.
— Вотъ тогда-то будетъ видно, что сдлано. Но тогда, когда ужъ будетъ поздно. Тогда начнутся сожалнія, слезы, сцены и прочія оперы.
— Что это все должно значить, философъ изъ-подъ Вакха? Что это должно значить?— накинулась на него мать и, забывая обо всемъ, приготовилась къ атак.
— Я сказалъ!
— Скажи ясно! Ясно, пусть вс услышать!
— Я сказалъ ясно. Прошу подать супъ. У меня нтъ времени на разговоры. Контора не ждетъ…
Подали супъ. Эва налила себ тарелку и быстро начала кушать. Глаза ея падали во время ды на ножъ, блествшій возл тарелки. Рука дрожала, у нея. Ей хотлось схватить его и вонзить въ грудь сестр Анел. Въ голов у нея безмолвно бушевали страсти, склубившіяся въ одинъ клубокъ. Что-то медленно рвалось въ ней, какъ веревка, къ которой привязана тысячепудовая тяжесть. Быстро, но спокойно она съла обдъ, надла шляпу и, ни съ кмъ не прощаясь, вышла легкими шагами.
Какъ будто случайно вышелъ тотчасъ же за нею и отецъ. Покашливая и бормоча что-то про себя, онъ топтался рядомъ, путался то съ правой, то съ лвой стороны. Въ воротахъ онъ началъ что-то говорить. Эва не слышала, не могла слушать, что говоритъ ей этотъ старикъ. Она длала видъ, будто стукъ колесъ мшаетъ ей различать слова. Она взглянула недружелюбно на отца. Словно сквозь туманъ, увидала она унылый взоръ, красные, полные слезъ глаза и улыбку сожалнія.
Но въ ней не было мста, чтобы принять эти чувства.
Ей стало вдвойн непріятно при вид лица и глазъ этого человка, чужого ей въ эту минуту. Она сказала скороговоркой нсколько словъ, смысла которыхъ сама не знала, и пошла своею дорогой.
Ноги несли ее вдоль улицъ. Она двигалась, не замчая ни людей, ни предметовъ. Душ ея приходилось напрягать усилія къ тому, чтобы овладвать вспышками сознанія. Эти вспышки можно бы сравнить съ внезапными порывами горнаго втра, ударяющаго въ тишину невдомо откуда, и невдомо, какъ и почему, вдругъ стихающаго. Сердце замирало. испытывая, то и дло, какъ бы оцпенніе смерти. Руки искали опоры. Изъ хаоса ощущеній вырисовывалась чистая грусть, тоска,— ужасное, мертвое, слпое чувство. Оно было похоже на систему изъ беззубыхъ тупыхъ стальныхъ пилъ, которая неутомимымъ треніемъ можетъ распилить на доски мраморную глыбу, безформенную, двственную массу, сложившуюся въ теченіе вковъ въ ндрахъ земли. И въ работ этой тоски, какъ въ работ беззубыхъ пилъ, была глубокая разумность и мудрость, подобная мудрости датскаго принца, разсматривающаго изгнившій черепъ шута Іорика.
Въ Правленіи она прилежно засла за работу. Вычисленія, необходимость держать мысли въ рукахъ, въ стальныхъ рамкахъ, были хорошимъ проводникомъ для вихрей, бушевавшихъ въ душ.
Быстро пробжали часы службы. Эв не хотлось врить собственнымъ мыслямъ, что работа уже кончена.
Она вышла послднею. Предъ нею предсталъ вопросъ, что длать съ остальною частью этого ужаснаго дня. Вдругъ ей пришла въ голову маленькая мысль,— словно въ мозгъ попало зернышко блены и родило тамъ мысль,— что вчера еще она могла писать Неполомскому, а сегодня уже не можетъ писать, потому что его уже нтъ. Эта, какъ будто новая, мысль заставила волосы у нея на голов слать дыбомъ. Вечернее движеніе по многолюдной улиц Варшавы увлекло ее, какъ сть увлекаетъ рыбу. Она давала увлечь себя толп, какому-то крылу огромнаго невода изъ людей. Она сама не могла отдать себ отчета, когда и какъ очутилась въ парк. Она направилась къ мсту, гд въ первый разъ встртилась съ Неполомскимь. Она несла туда, этимъ мстамъ, дорожкамъ, деревьямъ, какъ будто жалобы на него… Тамъ тоже въ этотъ вечерній часъ были много народу. Скамейки были заняты, въ воздух пыль, шуршаніе платьевъ, говоръ гуляющихъ. Люди на томъ мст. Эва остановилась у одного дерева, откуда видна была та скамья. Глаза ея, истомленные скорбью, глаза, не желающіе ничего видть, раненые глаза — направились къ тому мсту.
То же мсто, столько разъ виднное, предметы, не имющіе значенія все въ мір превратилось въ одно необозримое поле скорби, полное ни для кого невидимыхъ урнъ и могилъ. Нельзя было коснуться взоромъ ни одного предмета. Пора ихъ уже миновала. Они стали собою, то есль перестали существовать.
Померкла лучезарность этихъ предметомъ, возлюбленныхъ, вознесенныхъ душою на высоту символовъ.
Вс они были теперь окутаны чернымъ крепомъ разочарованія. О, какъ рыдали теперь деревья, лишенныя любовной ласки осиротвшаго серца! Какъ печально глядли дорожки, аллеи, лужайки, кусты и клумбы. Старый дубъ, возлюбленный другъ, знающій вс тайны, брать… Верхушки деревьевъ тамъ въ отдаленьи…
Приближалась ночь. Ужасная ночь! Лишенная обаянія, она не была убжищемъ, священнымъ храмомъ любви, а шла издали, словно зіяющая местью пустыня мрака, пучина страха и безбрежное море гибели.
Звукъ — нтъ — ужасное трепетанье мертвыхъ, неодушевленныхъ предметовъ ряло въ говор человческихъ голосовъ, въ втр, въ шелест листьевъ… Отовсюду появлялась чудовищная, безысходная, бездонная тоска, заламывающая самыя сильныя руки. Просыпался въ душ нестерпимый голодъ, для котораго нтъ утоленія во всемъ мір. Глухая безмолвная пустота вокругъ, а за нею все врыто въ землю. Всякая дятельность прекратилась въ мір. Прекрасная земная жизнь, которая несла радость бодрствующему духу и изумленный восторгъ юному взору, окоченла.
Пала громадная сила и осуждена на бездйствіе и гибель. Всякое мечтаніе изгнано отсюда. Минувшая дйствительность превзошла все, что могла бы вмстить самая смлая мечта. Эта дйствительность открывала новый міръ, о существованіи котораго нигд никому ничего не было извстно. А теперь эта дйствительность, эта обтованная земля перестала существовать, перестала боле абсолютно, чмъ когда перестаетъ существовать сонъ посл пробужденія. Минутами Эва трогала рукою руку, чтобы убдиться, что все, о чемъ она думаетъ, происходить въ дйствительности, и она все точно помнить. Это не былъ сонъ. Передъ глазами вставалъ прежній міръ. Толпились въ ум забытые предметы, дла, мысли которыя были до того событія, до дня исповди и знакомства съ Неполомскимъ. Они стали теперь зловщими и неумолимыми. Они окружили душу словно злобная, мстительная толпа торгашей, которые чувствуютъ себя въ прав шамкать о барышахъ. И право это далъ имъ — Лука. Онъ! Куда жъ итти тутъ? Какъ тутъ жить?
Блуждающіе шаги повели ее куда-то, куда глаза глядятъ. Она шла, поднявъ голову, съ затуманенными глазами, размышляя о себ, какъ о чемъ-то, существующемъ вн ея.
— Кто я? Что я длаю?— спрашивала она сама себя, погружая свой обращенный взоръ въ темныя глубины своей души. И отвчала сама себ сквозь густую ршетку собственныхъ слезъ:
— Я — одинокая, презрнная душа. Безъ дружбы, безъ помощи. Я похожа теперь на никому ненужную вещь безъ всякой пны.
Вс видятъ мой грхъ, который я совершила въ душ и который хочу совершать — безъ конца, безъ конца.
Помоги же мн ты, Господи! Помоги ты, любящій все живущее, ты, который одинъ знаешь правду… Мой грхъ это — лазурный просторъ, который охватилъ меня — ты знаешь!— который обнялъ меня руками,— ты знаешь!— опоясалъ, обнялъ. Грхъ мой это — глаза, и шопотъ, и звукъ тихой рчи. Я люблю свой грхъ, заложенный въ моемъ сердц, и ненавижу все, что хочетъ отвлечь меня отъ него. Вн его — гнилая тьма и гадкая, противная смерть.
Грхъ мой — это кривая линія расцвтшихъ кустовъ сирени, ихъ лиловый гимнъ, прятавшійся въ зеленую стну деревъ, когда я ждала… Грхъ мой — это шелестъ втвей березъ, шелестъ, полный неизъяснимаго обаянія, смшивающійся съ мягкимъ туманомъ лтняго дождя. Слыша его, я не слышала, и теперь онъ пришелъ ко мн, въ мою душу, въ мое сердце… О, дивная рчь берез въ т утра ожиданія.
Густые кусты, раздвигаемые втромъ, когда онъ долженъ былъ притги и не приходилъ…
Гд въ мір искать спасенія? Къ кому итти, въ какую сторону?
Никто мн не можетъ ничмъ ни помочь, ни посовтовать. Тяжесть лежитъ на мн свыше силъ моихъ. Тоска отнимаетъ у меня вс мои силы. Вс видятъ насквозь мой тайный грхъ и это доставляетъ имъ жалкую радость. Имъ хотлось бы перепутать во тьм пути, переставить путеводные знаки, обмануть, исказить смыслъ моихъ мыслей. А. главное, вырвать сердце, вырвать сердце… А т, кто хотлъ бы мн помочь, — не могутъ. Тутъ борьба между мною одной и моей судьбой. Судьба побдила. А я — побждена. Обречена… И что жъ изъ того, что несчастенъ обреченный узникъ и возбуждаетъ жалость, осужденный и проклятый?
И когда она шла такъ, неся въ душ безжалостныя и милосердныя силы, которыя то плачутъ, какъ сестры надъ умершей сестрицей, то издваются и смются, какъ разбойники въ корчм среди распутныхъ двокъ,— ей вдругъ вспомнились слова письма:
‘Я ни разу не коснулся устами твоихъ устъ, не коснулся устами даже твоей руки’.
Ее оглушилъ крикъ и блдногубый шопотъ этихъ словъ — два однозначущихъ символа несомннной правды.
Она увидла всю ихъ глубину и громадность, быть можетъ, въ тысячу разъ боле безпредльную, чмъ видлъ тотъ, кто ихъ писалъ.
— Да, правда…— шептала она про себя, бредя безсознательно впередъ, слыша вокругъ себя безпрестанный хохотъ.— Ты ни разу не коснулся устами моихъ устъ. И я — твоихъ…
За этой истиной таилась, какъ гіена, минута отчаянія и безумія. Она оскорбляла Неполомскаго тысячью обидныхъ подозрній и упрековъ. Она вбжала въ ворота какого-то дома и прислонилась головой къ стн, потому что что-то кипло въ этой голов и жгло черепъ и выбивало мысли изъ проторенныхъ колей разсудка. Когда она стояла тамъ, неизвстно откуда явилась вдругъ простая и разумная мечта о смерти. Въ этой мечт была сладость — и ни тни безразсудства. Это была брешь, черезъ которую можно выйти изъ лабиринта ужасныхъ развалинъ, щель, указанная доброю рукою безобразнаго нищаго, спавшаго въ канав посреди крапивы… Безъ этой мысли о смерти она не могла бы больше жить. Теперь, на легкихъ крыльяхъ молчаливыхъ размышленій о томъ, когда, гд и какъ она умретъ, она стала парить въ широкомъ пространств тоски и горя.
Она шла домой, задумавшись, утонувъ глазами въ необъятной пустот небесъ. Почти у самаго дома ей вспомнился еще одинъ отрывокъ изъ ужаснаго письма.
Она повторяла шопотомъ:
‘Я одинъ изъ самыхъ сильныхъ людей въ мір. Нтъ — нтъ! Я самый сильный изъ всхъ мужчинъ на земл’.
И эти слова предстали передъ нею не какъ звуки, а какъ очевидная и осязаемая, чуть не тлесная форма самодовлющей истины. Она содрогнулась передъ этой истиной и готова была упасть ницъ передъ ея величіемъ.
— Ты сильне всхъ въ мір, — шептала она въ восторг.— Ты бросилъ меня, меня, которая такъ любила твои черные глаза! Меня, которая была въ теб и которая была тобой. Ты вырвалъ меня изъ своей груди, какъ если бы ты вырвалъ неустрашимыми руками свое бьющееся сердце.
— Ты прижимался губами къ холодной известк стны, за которою я спала, на прощанье. И цловалъ смерть. А я, несчастная, не знала! Почему я не проснулась и не почувствовала, что ты длаешь! Ты не хотлъ больше меня видть. Ты лишилъ и себя и меня послдняго взгляда. О, да, ты силенъ! Твоей безмолвной вол не могло бы противостать ничто ни на земл, ни на неб. Ты властвуешь надъ землей, надъ сібой и надо мной. Какъ преклоняюсь я передъ тобой! Ты велишь мн забыть, но твой послдній поступокъ не ведетъ къ цли! Господинъ мой! Твое повелніе — только это одно — не будетъ исполнено. Никогда! Я умру. Я буду такъ же сильна и мужественна, какъ ты. Когда мой трупъ вытащатъ изъ ямы и узнаютъ, ты прочтешь объ этомъ въ газет. Ты узнаешь тогда, что ты сдлалъ. Тогда ты все поймешь, тьг. сильный, поймешь, что ты сдлалъ. Ты, который ни разу не поцловалъ меня въ уста…
Несмотря на то, что она вернулась домой на нсколько часовъ позже, чмъ обыкновенно, мать не спрашивала у нея, гд она была и что длала.
Въ комнат было темно. Старикъ отецъ сидлъ у открытаго окна. Хромой самоваръ пыхтлъ еще въ темнот. Эва не пила чаю и ничего не ла. Она быстро раздлась, не зажигая свта, и легла на свою постель за ширмами. Первый разъ въ жизни ей показалось въ этомъ дом гадко и противно. Вечеръ былъ душный. Она чувствовала духоту квартиры и двора, чувствовала физически всю мерзость такого жалкаго существованія. Она закрылась съ головой легкимъ лтнимъ одяломъ, какъ будто желая скрыть отъ себя весь міръ. Ею сразу овладлъ сонъ, тяжелый сонъ измученной горемъ юности.
Она упала тломъ и духомъ, словно камень въ бездонную глубь черныхъ водъ. Не скоро, ночью, изъ этой пустоты небытія, изъ черной зіяющей бездны сталъ выплывать мало-по-малу благодатный сонъ о чемъ-то небываломъ, о чемъ-то отличномъ отъ нашего земного міра. Какая-то таинственная сила унесла ее въ другой міръ, на другую совершенно планету, на изолированную въ пространств землю. Она чувствовала легкость въ своемъ сердц, какъ посл долгихъ рыданій въ одиночеств, когда вдругъ снова улыбнется радость.
Она ничего не помнила о своемъ гор и душевныхъ страданіяхъ. Этого сна она никогда впослдствіи не могла вспомнить. Она помнила лишь благодатную радость, которой онъ былъ полонъ отъ начала до конца.
Но вдругъ ея коснулось неумолимой рукой пробужденіе.
Она сла на постели и хотла рукою остановить біеніе сердца. Она ничего еще не сознавала. Первая мысль пахнула на нее изъ темноты, словно чей-то черный шопотъ:
— Луки нтъ!
Дйствительность отчаянія охватила со обими руками за распущенныя косы и погрузила въ нихъ свои влажные, худые, скрюченные пальцы. Кто можетъ описать порывъ, рождающійся невдомо гд, на дн сердца. Неудержимый, ничмъ не предвщенный, онъ возникъ словно сотрясеніе, колеблющее земную кору передъ изверженіемъ вулкана.
Эва вся дрожала въ поту, моля, чтобы этотъ порывъ счастливо прошелъ, миновалъ, прекратился.
Онъ проходилъ. Посл него вздохъ ниспадалъ на грудь, словно камень, брошенный изъ-за забора невидимою рукою мстителя. Грезился короткій мигъ радости, лазурной радости, какъ небеса въ промежуткахъ между срыми облаками.
Но какъ исчезаетъ ясное небо въ грозу, такъ исчезла и радость въ замершемъ сердц. Что-то съ неуловимымъ шуршаньемъ, словно гд-то за спиной, шептало, какъ будто напвая все одну какую-то ноту, не то состраданія, не то жестокую, какъ удары плетью:
— Нтъ, нтъ, нтъ!
Голова упала на руки и спускалась къ земл, какъ камень, брошенный съ высоты презрительной рукой. Чувство презрнія тамъ, гд стоялъ осыпанный розами алтарь,— было невыносимо. Глаза опухли отъ слезъ, сердце билось частыми ударами, мчалось куда-то въ безпредльную даль, какъ изгнанникъ по каменистой дорог въ чужой земл.
Нигд не было опоры, пристанища, гд бы можно было отдохнуть и окрпнуть духомъ. Все обмануло. Лишь рыданія ночью, силою удерживаемыя въ груди. Одни лишь рыданія — послдній утшитель.

——

Дни, недли, мсяцы…
Эва не имла никакихъ извстій о томъ, что произошло съ Неполомскимъ. Она употребила къ тому всевозможныя старанія, пыталась использовать всякія догадки, какія только могли предти ей въ голову: была въ адресномъ стол, въ паспортномъ отдленіи, посылала запросы въ газеты…
Отовсюду она получала одинаковый отвтъ: неизвстно. Въ адресномъ стол какъ она дрожала, когда вызывалась фамилія Неполомскаго! Справка гласила, что онъ ухалъ изъ Варшавы. Она, такимъ образомъ, вернулась къ исходной точк своихъ поисковъ. Въ отвтахъ отъ редакцій или сообщались старые парижскіе и лондонскіе адреса или коротко ясно говорилось: неизвстно. Вокругъ ея души создался какъ бы заговоръ, какъ бы тайный союзъ людей, предметовъ, учрежденій, дружная втачка неумолимыхъ обстоятельствъ, помогающихъ другъ другу всми силами съ единственной цлью, чтобы ничего нельзя было разузнать о Неполомскомъ. Она, конечно, сознавала, что это заблужденіе, и однако, когда приходилъ откуда нибудь отрицательный отвтъ, она привтствовала его презрительной усмшкой: знаю, знаю, любезный, что ты мн сообщишь… Она скоро пришла къ убжденію, что Лука умеръ. Но о смерти не было нигд въ окружающемъ мір ни извстія, ни слуха, ни малйшаго отголоска всточки…
Эва прожила это жаркое лто, работая безъ отдыха.
Если бы не мертвые и слпые часы механическихъ сложеній огромныхъ столбцовъ отчетовъ о суммахъ, причитающихся разнымъ желзнымъ дорогамъ за провозъ грузовъ, она бы сошла съ ума. И потому она работала упорно, до самозабвенія, въ два, въ три раза больше, чмъ прежде. Она отрабатывала по три и даже по четыре ‘нормы’ ежедневно, не подымая головы и не отрываясь мыслью отъ бумагъ. Она не могла позволить себ ни одного часу ‘свободнаго’. Ея свободные часы были заполнены вереницами думъ, похожихъ на головы труповъ въ свадебныхъ покрывалахъ. Она обратила на себя вниманіе своимъ холоднымъ прилежаніемъ, совершенствомъ своихъ ‘отчетовъ’, безошибочностью вычисленій, массой работы и чрезмрнымъ усердіемъ. Она заработала за это время прямо ‘огромныя’ деньги. Ей общано было въ ближайшемъ будущемъ повышеніе. Начальникъ отдленія пришелъ къ заключенію, и то и дло бормоталъ про себя, что, очевидно, одной ‘нормы’ въ день слишкомъ мало, коль скоро возможно столько сработать, сколько панна Побратынская.
Въ это же время Эва стала ‘наряжаться’ (какъ выражалась ея сестра Анеля). И дйствительно, она стала одваться изысканно и утонченно. Платья ея, конечно, не были дорогія, богатыя и бросающіяся въ глаза, однако подобраны были и обдуманы со вкусомъ и необыкновенной тщательностью. Кром того, они были сшиты на особый, можне бы сказать, аристократическій ладъ. На улиц Эва производила впечатлніе двушки изъ высшаго общества. Эта склонность къ изяществу костюма появлялась въ ней понемногу, росла и созрвала. Въ этомъ скрывалась доза мстительности, граничившая даже, пожалуй, съ цинизмомъ.
Докинутая, она переживала въ эти знойные дни въ своей душ борьбу всхъ ангеловъ тьмы со всми ангелами свта.
Сама она понемногу, превратилась въ тнь призрака. Въ душ ея уже не было ничего такого, что въ человческомъ обиход опредленно называется добродтелью или порокомъ. Она шла по рыхлой и зыбкой меж, отдлявшей добро отъ зла, какъ по известковому гребню Гевонта. Она любила туманность, таинственность и неясность своихъ мыслей и съ наслажденіемъ погружалась въ себя. Она находила прелесть въ самобытномъ, непосредственно выработанномъ изъ созерцанія открытыми глазами окружающаго міра мышленіи. Она впитывала весь этотъ видимый міръ въ свой разумъ и мсила мыслью его отраженіе. Прежде она боялась, какъ смерти, того, что ее научили звать порокомъ. Теперь самое отвратительное безобразіе варшавской улицы не вызывало въ ней чувства омерзнія. Страданіе и сила крпли въ ея душ и постоянно росли. Надо всмъ преобладала насмшка надъ жизнью. По сто разъ въ день смялась она надъ Лукою и его ‘великимъ дломъ’, надъ собой, такъ глупо тоскующей, надъ растоптаннымъ цыпленкомъ, надъ горемъ отца, трудомъ матери, беременностью сестры, надъ посылнымъ-ревматикомъ, шлепающимъ по улицамъ подъ тяжестью поклажи, надъ безносой нищенкой и паралитикомъ съ блыми глазами, возимомъ въ маленькой колясочк.
Любовь ея къ Лук теперь доходила до безумія. Но уже не такъ, какъ прежде, совсмъ иначе. Теперь уже онъ на земл почти не существовалъ. На этихъ глубинахъ тоски онъ превратился въ несуществующаго бога, какого-то Гермеса Трисмегистоса, который, приказавъ духамъ, братьямъ своимъ, чтобъ они служили ему свитой, вознесся къ звздамъ. Чтобы низвести его на землю, она продавалась ему въ душ, приносила ему жертвы безъ конца и безъ счета. Она общала ему въ мечтахъ своихъ вс прелести рая, только бы онъ пришелъ. Она грезила о томъ, чтобы стать его служанкой, по ночамъ жаждала тлесной нги съ нимъ, тайнаго грха, который соединилъ бы душу его съ ея душой въ вчности осужденія. Она равнодушно смотрла на то, какъ прежняя ея душа, душа, ушедшая въ прошлое, окунается въ тьму зла и порока. Ей смшно было смотрть на эту мечущуюся душу, все глубже погрязающую въ порокахъ, творящую милліоны неизвстныхъ ей грховъ — и все стремящуюся къ новымъ грхамъ. Что изъ того, что грхи эти являлись только въ ея мысляхъ, только въ жажд и хотніи, когда они овладли ея сердцемъ! Они лежали сокрытыми въ сердц, готовые къ вспышк, какъ искры въ холодномъ кремн. Въ конц концовъ она дошла до извстной грани и ршила, что жизнь можетъ не существовать, что можетъ не наступать завтрашній день, только бы былъ одинъ день съ нимъ,— сегодня. Жизньэто сегодня!
Если-бъ она хоть знала, что онъ умеръ. Если умеръ, она покончила бы съ собой и нашла бы его въ аду или на неб, въ раю или въ Азгард, везд, гд только можно его найти. но какъ же умереть, если онъ живъ! И она жила, жила на счетъ послднихъ крохъ еще остававшейся надежды. Изъ крохъ этихъ часто вырастали внезапныя иллюзіи, ослпительныя области, невдомыя страны. Изъ зародышей въ тысячу разъ мельчайшихъ чмъ смя резеды, выростали баобабы упованія, чудные исполинскіе кусты, сложенные прекрасно и не мене стройно, чмъ система Шеллинга. Но иногда въ эту метафизику отверженности вторгались эфемериды отвратительныхъ импульсовъ, приступы таинственныхъ призывовъ къ неслыханной мести… Часто одно воси-минаніе жеста, движенія, стона.— незамченное въ пору дней счастья.-посянное теперь во мрак дьявольской рукой, вонзалось въ грудь, какъ ножъ, по цлымъ недлямъ…
Эва сдлалась невыразимо прекрасной. Когда она шла быстро по улиц, углубленная въ себя, гордая, со взглядомъ какъ бы обращеннымъ внутрь и погруженнымъ въ глубины души, не было мужчины, который не преслдовалъ бы ея взглядомъ и вздохомъ. Это пыли глаза умирающей птицы, прикрытые вками, точно поцлуями. Она стала блдной, холодной, стройной, удивительно мстительной, какъ Діана. Если взглядъ ея падалъ на кого-нибудь, онъ пронзалъ горячимъ духовнымъ огнемъ на смерть, какъ стрла изъ серебряннаго лука сестры Аполлона. Холодный блескъ неумолимыхъ глазъ и презрительная усмшка — это чаще всего имлось у нея для людей.
Ходьба изъ дому въ правленіе и изъ правленія домой была всего непріятне для Эвы. Тогда начиналась самая мучительная работа воспоминаній. перечисленій, сравненій настоящаго и прошедшаго, ничтожныхъ мелочей и безконечности, неизвстныхъ часовъ мечтанія и извсіныхъ, только что узнанныхъ величинъ настоящей минуты — вся неисчерпаемая, не имющая ни начала ни конца математика одиночества. Были нкоторыя выраженія, которыя Эва часто повторяла, какъ лучшій девизъ своей жизни, какъ всеобъемлющее слово. Каждое утро, замтивъ въ себ что-нибудь новое, она произносила это слово, констатировала съ горькимъ цинизмомъ: ‘чмъ дальше въ лсъ, тмъ больше дровъ’. Она все дальше углублялась въ непроходимый лса, жизни.
Въ теченіе этого періода у нея случилось нсколько потрясеній, вызывавшихъ въ ней потомъ испугъ и дрожь во всемъ тл. Однажды, подъ вечеръ, идя домой, полная усилій выработать въ себ хотя бы какую-нибудь китайскую лнь характера, она бросила взглядъ на прозжавшій трамвай и на верху его увидала выведенное огромнымъ буквамъ слово ‘Лука’. Это было объявленіе какого-то магазина или обицотва. Она вздрогнула, пораженная безжалостно нахлынувшимъ потокомъ, я полумертвая, одеревенвшая, парализованная, еле доплелась домой.
Въ другой разъ, когда она сидла на ‘своей’ скамейк въ саду, поддавшись сил истинно-стихійнаго утоленія изголодавшихся чувствъ тмъ аргументомъ, что другіе люди также несчастливо любятъ, ненавидятъ, страдаютъ, терпятъ горе, гніютъ въ больницахъ и умираютъ,— она вдругъ услышала въ разговор двухъ проходившихъ мужчинъ фразу, похожую на отвтъ: ‘спящій къ гроб мирно спи, жизнью пользуйся живущій’!
Эта фраза прилипла каждымъ своимъ слогомъ къ душ такъ неотвязно, какъ осьминогъ, присасывающійся своими огромными щупальцами къ живому тлу.
Самую тяжелую минуту, однако, ей доставило столкновеніе съ матерью. Нсколько дней спустя посл отъзда Луки, когда ее ничто буквально не интересовало, когда она была ‘увлечена порывомъ вихря’, она, возвращаясь домой, увидала на воротахъ записку о сдач комнаты въ квартир родителей. Не давая мста въ голов ни одной мысли, съ бурнымъ негодованіемъ въ душ, она вбжала, запыхавшись, по лстниц, нажала звонокъ… Она едва могла дождаться, пока откроютъ… Ворвавшись въ квартиру, она тотчасъ же вытащила мать въ корридоръ и съ мста въ карьеръ, глядя въ упоръ, спросила:
— Это вы вывсили объявленіе о сдач комнаты?
— Ну, вывсила.
— Вотъ этой комнаты?
— Вотъ этой.
— Комнаты Неполомскаго?— напирала Эва, впиваясь въ мать глазами, словно двумя ножами.
— Ты ужъ совсмъ съ ума сошла?
— Если вы отдадите эту комнату, если въ эту комнату… переберется первый встрчный, такъ я… Клянусь вамъ, мама! Я выйду на улицу и, знайте, мама, пойду тоже съ первымъ встречнымъ!..
Старуха не спускала съ нея глазъ. Она сама поблднла также, какъ и Эва, и дрожала также, какъ она. Она схватила дочь за об руки и втащила ее въ пустую комнату Луки. тамъ она прижала ее спиной къ стн и начала шептать ей въ глаза:
— Ты должна забыть о немъ, должна, должна! Ты погибнешь, если не забудешь!
— Такъ и погибну!— отвтила Эва однимъ, заключающимъ въ себ всю правду крикомъ.— Вы думаете, что погибнуть — для меня страшно! Для меня погибнуть!.. Да я подлая собака, что еще живу!
— Онъ никогда не получитъ развода,— упорно повторяла старуха.— Я сама узнавала въ консисторіи, я ходила къ его адвокату. Ты думаешь, я такъ же глупа, какъ ты.
— Такъ пусть не получитъ. Мн не нужно развода!
— Такъ что теб нужно? Одумайся и скажи, что теб нужно?
— Ничего я отъ васъ не хочу.
— Онъ никогда къ теб не вернется, никогда.
— Ну, добились вы своего, такъ чего же еще?
— Ты должна забыть!
— Долго вамъ придется прожить, чтобы этого дождаться.
— Ты должна!
— Нтъ! Я никогда его не забуду — никогда!— шептала она въ припадк безумія, съ закрытыми глазами, съ улыбкой на губахъ.Хотя бы онъ меня билъ, хоть бы топталъ ногами, хотя бы таскалъ за волосы по земл я буду цловать его руки, ноги, буду славословить его до послдняго издыханія! Если бъ только я могла его увидть, о. если бъ я могла его увидть! Теперь знаете, теперь понимаете, мама?— спрашивала она съ неумолимымъ злорадствомъ.
Старуха зашаталась, зарыдала. Лицо ея болзненно искривилось. Немного погодя она заговорила:
— Ты несешь околесицу. Ты буквально съ ума сошла, я ужъ и такъ давно не перестаю думать за тебя. Дни и ночи, дни и ночи. Понимаешь ты меня или нтъ? Я о теб думаю, вчно, безпрестанно думаю.
— Не нужно.
— Чего не нужно?
— Чтобы вы…
— Но вдь ты мн дочь. Я тебя произвела на свтъ, я теб дала эту жизнь. Твою жизнь я дала теб. Если бъ не я, тебя бы не было въ эту минуту!
— Такъ возьмите ее себ назадъ — эту жизнь! Если я такъ принадлежу вамъ, такъ убейте меня. Ахъ, если бы вы меня убили, вы, благодтели!
— Я ночей надъ тобой не спала, когда ты была еще вотъ этакой крошкой. А теперь, когда ты уже взрослая женщина, я уйду отъ тебя, оставлю на произволъ? Понимаешь ты, что ты говоришь?
-Теперь ничего не понимаю.
— Такъ я за тебя работаю умомъ, какъ тогда, когда теб было пять мсяцевъ, и годъ, и два, и десять.
— Когда-нибудь мы вс становимся взрослыми, старемъ. Никто не остается ребенкомъ отъ колыбели до старости. Вы тоже были когда-то ребенкомъ… А я тоже уже не десятилтняя двочка…
— Но ты не знаешь жизни, какъ я.
— А вы не чувствуете ничего изъ того, что чувствую я. Ни малйшаго содроганія сердца.
— Знаю и то, что ты чувствуешь, потому что я прожила жизнь и тоже была влюблена.
— Нтъ, вы не любили такъ, какъ я.
— Почемъ ты знаешь?
— Вы не стояли бы теперь надо мной, какъ ужасный палачъ. Ужасный, безжалостный палачъ! Это вы прогнали отсюда Луку, якобы заботясь обо мн, ради моего — ха-ха-ха!— счастья. Вы въ состояніи выговорить это слово, черезъ ваши уста можетъ пройти, ваша грудь можетъ вмстить это слово: ты должна забыть? Забыть его, Луку, забыть!
— Я не приказываю теб, я хочу только схватить тебя за руку и отвести отъ пропасти. Ты должна забыть, а то ты пропадешь. Ты этого не знаешь, а я знаю отлично.
— А я хочу лучше пасть въ пропасть…
— Все проходитъ. Пройдетъ и это твое безуміе. Ты молода, ты похожа на людей. Ты живешь на свт, среди людей.
— Пройдетъ мое безуміе…
— Все проходитъ. Родители забываютъ дтей. Ты знаешь, что означаетъ это слово? Видишь, ты не знаешь, не знаешь. Когда нибудь только ты поймешь, что заключается въ такомъ предложеніи: родители забываютъ умершихъ дтей. Дти забудутъ мать, которая любила ихъ до безумія, сердце которой милліонъ разъ пронзалъ насквозь черный столбикъ ртути, показывающій лихорадку. Она подходила ночью, босая и раздтая, прислушиваться къ дыханію, утромъ ждала, пока дти проснутся, а ночь только одна знаетъ, сколько она перестрадала ради нихъ. Душа ея была однимъ желаніемъ ихъ счастья, руки были орудіемъ для устройства имъ счастливой судьбы… Они забудутъ о ней, какъ о ненужной, старой, изношенной, непріятной вещи, когда она будетъ одна лицомъ къ лицу со смертью. Они уйдутъ, улыбаясь, къ жизни, къ первому встрчному прохожему. И забудутъ… Мужья забываютъ о женахъ, которыя принесли имъ въ жертву первыя біенія любящаго сердца отдались имъ однимъ. Они сходятъ съ ума, бьются головой о стну, направляютъ пистолетъ къ виску и…. забываютъ…
— А бываютъ такіе, что не…
— Все уходитъ подъ кровъ Превчнаго Бога. Въ этотъ ужасный складъ, гд во второй разъ ничего не отыщешь. Но я теб теперь совтую одно: забывать о немъ — не забывай совсмъ, потому что ужъ видно, что къ несчастью не забудешь, но не слишкомъ и помни его, а то пропадешь ни за что. Послушайся меня и работай надъ собой. Работай день и ночь!
Эва, рыдая, прижалась головой къ груди матери. Он стояли долго, рыдая, воплотившись духомъ и тломъ одна въ другую, какъ будто снова одно, обвитое кровеносными жилами нераздльное созданіе природы. Эва первая очнулась. Она посмотрла залитыми слезами глазами въ глаза матери. Губы, словно облитыя кровью, чуть слышно шептали:
— Мама, я возьму эту комнату! Я буду платить за нее столько же, сколько онъ платилъ. Я перейду сюда и буду здсь жить. Мн нужно быть одной. Я буду зарабатывать еще больше, еще больше. Я вдь зарабатываю столько, что могу заплатить то же, что онъ.
Старуха уныло глядла въ землю.
— Не много теб это поможетъ, — пробормотала она, — а намъ убытокъ.
— Такъ я уже никогда не буду человкомъ? Хотя бы я зарабатывала триста рублей въ мсяцъ, такъ и то я должна буду сидть за ширмами? Вчно ваша, ваша!..
— Да бери себ эту комнату! Чуть не двсти рублей въ годъ точно за окно выброшены.
Бывшая красавица вышла изъ комнаты съ гордо поднятой головой. Эва еще въ тотъ же день перебралась въ комнату, которую прежде занималъ Неполомскій. Она помстила тамъ вс свои вещи, все свое добро. Желзную кровать она накрыла постелью такъ же, какъ это было у него. Вещи, которыя были у него въ употребленіи, она разставила съ благоговніемъ. Вернувшись изъ правленія, она, запершись на ключъ, по цлымъ часамъ занималась чисткой, мытьемъ, подклейкой обоевъ, покраской половъ и т. д., пока, наконецъ, привела эту комнату въ совершенно опрятный и привлекательный видъ. Она превратила это мсто въ часовенку, или въ музей. Старая, истрепанная и истертая мебель стала почти красивой и удивительно изящной въ своей простот, на блестящемъ полу среди чистыхъ стнъ и прозрачныхъ оконъ. Комната эта была наполнена запахомъ цвтовъ и тонкихъ духовъ. На стнахъ появились дв гравюры, какъ бы извлеченныя изъ писемъ Луки Неполомскаго, найденныя посл долгихъ поисковъ и купленныя за дорогія деньги у антикваріевъ. Одною изъ нихъ былъ Отелло, приближающійся ночью къ Дездемон,— красивая англійская гравюра, другою — портретъ Альфреда де-Виньи. Никто изъ домашнихъ ни разу не переступилъ порога этой комнаты. Приведя ее въ состояніе полнаго совершенства, хозяйка заперла двери на ключъ для всхъ безъ исключенія. Въ ея отсутствіе двери оставались все время запертыми. Она ихъ не отпирала и тогда, когда сидла у себя. Убирала у себя въ комнат она сама. Тамъ она держала книги, которыхъ множество поглощала теперь, пользуясь изъ библіотеки или покупая. Тамъ же хранились подъ замкомъ вс его письма.
Она жила такъ цлыми мсяцами въ полномъ одиночеств, ‘ничего не говоря’,— то-есть не проявляя наружу ни одного слога необъятной псни своей души, она жила какъ бы гд-то въ пустын, въ кель, въ лсу или въ неприступныхъ горахъ.

——

Будни, въ значительной части заполнявшіеся работой въ правленіи, проходили еще кое-какъ, но воскресенья и праздники… Праздничные дни тянулись долго и были полны ужасной, какъ ночь, тоски, тоски, которая не подчинялась никакимъ усиліямъ воли, какъ ночь не разсивается отъ искусственныхъ человческихъ огоньковъ, — тоски, которая проходитъ лишь тогда, когда исполнится ея мра. Утромъ по воскресеньямъ Эва обыкновенно уходила въ публичную библіотеку. Два, три часа она просматривала тамъ журналы за недлю. Осенью, уже во второй половин сентября, случилось одно необыкновенное воскресенье. Эва читала уже довольно долго и собиралась было уходить. Читальный залъ, полный пыли, шелеста страницъ, кашля сидящихъ букводовъ, началъ наводить на нее скуку. Еще одинъ номеръ журнала — и довольно съ нея. Потомъ домой…
Она протянула руку за журналомъ, мысленно находясь уже на улиц, многолюдной, чудовищной и чуждой улиц, воображая себ въ ум дворъ, лстницу, двери квартиры. Передъ глазами у нея были столбцы, такіе же чуждые, отталкивающіе, какъ картины улицы. Она чувствовала позади себя, за спиной всюду сущую толпу, преслдующую всякое уединеніе, навязчивую толпу, толпу-встницу, толпу-доносчицу… Все, что было въ жизни и въ журналахъ, не имло съ нею, съ ея длами, съ ея ‘вопросомъ’, съ мучительными статьями ея жизни — буквально никакой связи. Она начала читать статью въ научномъ журнал. Прочла. Скука, скука… Она перевернула страницу, чтобы посмотрть слдующую статью, резервуаръ скуки другого покроя!..
Вдругъ — стукъ въ голов, огонь въ глазахъ, шумъ въ ушахъ. Подъ статьею подпись: — Лука Неполомскій. Загорается въ груди начало пожара, тихій пока огонь. Его змевидные языки ползаютъ по черепу, вползаютъ въ волосы. Вдругъ вихрь радости врывается въ этотъ огонь. Адресъ редакціи…
Она осторожно сложила журналъ и вышла безъ шума. Въ голов звонъ… На улиц она ршила, что нужно итти сейчасъ. Во всякое другое время, подчиняясь врожденной нершительности, она бы съ полчаса колебалась и боялась. На этотъ же разъ она взбжала по лстниц и нажала звонокъ, какъ въ собственную квартиру. Двери открылъ старый слуга, изъ глазъ, щекъ, изъ черепа котораго жизнь все уже высосала, вытравила. Мертвые глаза — сама земля… Онъ вызвалъ въ Эв отвращеніе-предчувствіе. какъ глиста или растоптанный слизнякъ.
— Дома господинъ редакторъ?
— Воскресенье. Господинъ редакторъ не принимаетъ.
— Подайте, пожалуйста, мою карточку.
Раздавленные глаза смотрятъ на поданную визитную карточку, потомъ въ лицо подательниц съ такимъ интересомъ, какъ если бы они смотрли въ открытую остывшую печь.
Дв крупныя серебрянныя монеты.
Слуга пошелъ.
Нтъ его, нтъ, нтъ.
Эва мечтаетъ. Она соображаетъ, лжетъ, придумываетъ небывалыя исторіи, тутъ же наскоро сочиняетъ всякія диковинныя происшествія, ловитъ въ воздух всякую небывальщину и тутъ же отбрасываетъ прочь, какъ неподходящую. Если ее не приметъ этотъ болванъ? Что тогда длать? Какъ поступить тогда?
— Господинъ редакторъ проситъ.
Редакторскій кабинетъ. Ворохъ журналовъ всякаго рода. Вырзки, записныя книжки, блокноты, красный карандашъ. Пыль. Скука. Часы тикаютъ на стн…
Она сла на стулъ у письменнаго стола: оправила на себ волосы, блузку, выставила башмачекъ такъ, чтобы редакторъ сразу увидлъ его и не отпустилъ ея ни съ чмъ. Она мечтала:
— Лука, приди, Лука…
Она ожидала вся въ бурномъ смятеніи, въ трепет, пожираемая мучительными опасеніями — пять минуть, десять, четверть часа.
Наконецъ открываются двери.
Редакторъ, одвая съ сердитой гримасой pince-nez появляется, какъ Вотанъ среди горныхъ огней.
Эва видитъ передъ собой состарившуюся, слпнущую, лысющую, почти беззубую, вчно подрзываемую на корню ‘врагомъ’ — манію величія. Лицо — словно печатная страница газетной бумаги,— величественное, изсохшее въ атмосфер столбцовъ, ‘принциповъ’, сплетенъ, диффамаціи и оскорбленій, корректуръ и рестораннаго дыма. Иронія, величественная осанка, чмоканье, покашливаніе, проистекающее какъ отъ глубины ума, такъ равно и отъ ‘подрзанныхъ верховъ’. Но даже эти слащаво сплетническіе глаза, вполн достойные pince-nez въ золотой оправ, обладаютъ наблюдательностью. На измятомъ лиц рисуется томность и романтическое любопытство.
— Начинающая писательница?.. Чмъ могу служить?— произноситъ редакторъ изысканнымъ шопотомъ, съ гнилою улыбкой, полной самыхъ широкихъ общаній.
— Извините, пожалуйста, господинъ редакторъ, что я позволяю себ отнимать у васъ время, столь для насъ дорогое. Но дло очень важное… Меня заставило ршиться на эту смлость…
— Пожалуйста, пожалуйста…— ободряетъ ее высокопоставленный руководитель общественнаго мннія, занимая не только соотвтственную позу, но притомъ такую, чтобы какъ можно меньше выдавалась голая тарелка лысины.
— Я — студентка Парижскаго университета…
— А… очень пріятно…
— Я ду теперь, посл каникулъ, обратно въ Парижъ для занятій. Насъ детъ нсколько лицъ. Одна изъ товарокъ занимается спеціально антропологіей. Она когда то работала подъ руководствомъ г. Неполомскаго. Эта товарка,— она еще пока не пріхала изъ деревни,— поручила мн узнать, гд теперь находится господинъ Неполомскій. Онъ тоже долженъ былъ въ этомъ году, кажется, хать въ Парижъ, или что то въ этомъ род. Я повсюду искала его адресъ, но нигд не могла разыскать. Кто то мн посовтовалъ, наконецъ, обратиться къ вамъ, такъ какъ вы тсно соприкасаетесь съ самымъ пульсомъ нашей научной жизни…
— Неполомскій,— попробовалъ вспомнить редакторъ, доставая съ полочки письменнаго стола небольшую записную книжку.— Неполомскій живетъ теперь… Сейчасъ… буква Н…
Эва вперила глаза въ полъ, недалеко отъ того мста, гд скромно скрывалась туфля властелина. Она ждала съ равнодушнымъ выраженіемъ на лиц, между тмъ какъ сердце стучало, какъ набатъ во время пожара въ деревн.
— Неполомскій живетъ…— ага…— въ имніи Зглища, люблинской губерніи, почтовая станція Пулавы (Ново-Александрія).
— У господина Неполомскаго свое имніе?— Спрашиваетъ Эва низкимъ, равнодушнымъ, холоднымъ тономъ, мысленно запоминая каждое слово, каждый слогъ, каждую букву.
— О, нтъ, нтъ! Ученый, іюльскій литераторъ — и собственное имніе. Вы, сударыня, избалованы немного парижскими условіями. Въ нашемъ обществ — Господь съ вами! Неполомскій просто на просто состоитъ учителемъ графа Щербица, извстнаго чудака. Онъ учитъ двухъ взрослыхъ сыновей графа разнымъ наукамъ и искусствамъ.
— Въ такомъ случа, нужно полагать, что онъ не подетъ за границу, и моя товарка напрасно ждетъ его, а я напрасно утруждаю васъ справками.
— Ахъ, пожалуйста! я готовъ служить вамъ, сударыня, съ полнымъ, съ величайшимъ, поврьте, наслажденіемъ. Подетъ ли Неполомскій въ Парижъ? Не знаю, но можно бы написать ему. Недавно онъ былъ здсь, но ничего не говорилъ объ этомъ.
— Онъ былъ въ Варшав? Въ самомъ дл? Ахъ. какъ жаль!.. Можно было съ нимъ увидться, а то письменно… Мы очень спшимъ хать. А давно былъ господинъ Неполомскій здсь?
— Онъ былъ здсь недли дв тому назадъ… Но забжалъ только на минуту. А вы, барышня, какую спеціальность изучаете, нельзя ли узнать?
— Я изучаю медицину…— отвчаетъ Ева, сверкая красивыми глазами, что приводить великаго редактора въ трепетное волненіе.
— Ахъ, да, у меня вдь есть письмо отъ Неполомскаго… Я со всмъ забылъ. Онъ тамъ что то пишетъ. Простите, куда жъ это я положилъ это письмо? Въ послднемъ номер журнала у меня печаталась его статья по антропологіи, совсмъ, совсмъ недурная… Но гд у меня это письмо?
Редакторъ переворачивалъ вверхъ дномъ кипы своихъ бумагъ. Наконецъ нашелъ.
— А, есть! Онъ что то писалъ тутъ, я не обратилъ вниманія.
Онъ пробжалъ глазами письмо.
— А, дло очень хорошо обстоитъ. Въ среду вечеромъ Неполомскій будетъ въ Варшав. Онъ пишетъ, что прідетъ ненадолго съ вечернимъ поздомъ, а на слдующій день утромъ детъ обратно. Онъ будетъ у меня.
— Значитъ… въ среду… вечеромъ? Это отлично. Можно будетъ съ нимъ увидться и сговориться. Вечернимъ поздомъ привислинской дороги?
— Да.
Редакторъ съ любезностью отыскалъ книжечку съ росписаніемъ поздовъ, нашелъ соотвтствующую страницу и рубрику и обаятельно предупредительнымъ тономъ прочелъ:
— Семь двадцать. Если хотите, я сообщу Неполомскому о вашемъ дл, когда онъ будетъ у меня. А можетъ быть, вы бы сами хотли лично переговорить съ нимъ здсь. Наша редакція всегда къ услугамъ нашихъ смлыхъ піонерокъ науки. Я самъ…
— Спасибо, я вамъ очень благодарна. Я сообщу о вашей любезности подругамъ. Конечно, имъ лучше всего будетъ повидаться здсь лично съ господиномъ Неполомскимъ. На всякій случай, я запишу себ адресъ. Значитъ: Зглища,— записывала Эва разбгающимся во вс стороны буквами, — люблинской губерніи, почта Пулавы, домъ графа Щербица.
Вскор она поднялась съ улыбкой. Редактору представилась возможность увидть необычайные глаза. Глазъ этихъ не могла бы изобразить ни живопись, ни музыка. Они сіяли въ высот душевнаго простора, какъ звзды на темномъ неб.

——

Почти цлыхъ три дня.
Эти дни длились безъ конца, они казались необъятными по своей длин и заключали въ себ цлыя эпохи жизни души.
Въ теченіе этого времени Эва сдлала много длъ за себя, за товарищей и товарокъ по канцеляріи, гуляла каждый день подъ вечеръ въ Лозенкахъ, по дорог къ Чернякову или по дорог на Волю. Несмотря на вс усилія она не могла убить, столкнуть этихъ дней съ пути. Облегченіе приносила лишь ночь со своими снами. Эти сны были гораздо боле дйствительны, чмъ сама дйствительность.
Открывающіеся въ нихъ міры были совсмъ подходящимъ мстомъ для пребыванія тоскующей, страдающей души, были для нея цвтущимъ садомъ, родиной и землей.
А дйствительность дня была окутана дымкой, какъ будто бы сна, густой, непроницаемой пылью. Душа, полная тоски и грусти, не могла почти ничего понять изъ того, что происходило вокругъ и чувствовала себя совсмъ чужой въ этомъ мір.
Словно потокъ оттуда, изъ той страны, изъ отчизны сновъ, текли рожденныя въ тайн мысли непрерывными волнами чрезъ міръ дня. Это были одинокія, независимыя мысли, повинующіяся лишь какимъ то совершенно невдомымъ силамъ и законамъ и потомъ такъ удивительно не гармонирующія со всмъ окружающимъ. Иногда неизвстно откуда всплывали въ ум слова:
‘Лазурною лентой по желтымъ пескамъ протекала тихая рчка’…
А надъ ними, надъ этими словами, словно черныя бабочки или, пожалуй, словно голубыя, прозрачпокрылыя стрекозы, ряли и порхали тревоги и надежды:
— Куда потекутъ эти воды, куда поплывутъ? Потекутъ ли къ Тарпейской скал, на свтлый лугъ, гд ‘желтый и розовый клеверъ ростутъ?..’
Въ теченіе долгихъ часовъ она размышляла о томъ, какимъ образомъ случилось, что она узнала адресъ Луки? Какъ это могло случиться?
Она пробовала ршить, не будетъ ли слишкомъ много счастья, если она его увидитъ. Не довольно ли того счастья, что есть? Не воспылаютъ ли местью снова злыя силы, духи тьмы, которые держали ее столько мсяцевъ въ своихъ оковахъ? Она подходила къ обрыву пропасти, дна которой не было видно: пойти ли въ среду на вокзалъ? Она жила съ однимъ принятымъ ршеніемъ въ теченіе многихъ убійственныхъ часовъ, пока не принимала новаго ршенія. Этими размышленіями она изслдовала свою судьбу вдоль, поперекъ и вокругъ, какъ наскомое посредствомъ системы щупальцевъ. Она представила себ все возможныя сочетанія случаевъ, окинула взоромъ вс перспективы. Чадъ наиболе мучительными предположеніями она останавливалась мыслью цлые часы и боролась въ душ съ наиболе тяжелыми ударами Она знала уже заране, что придется испытать, если Лука не придетъ, знала также, что будетъ съ нею, если окажется, что извстіе, сообщенное редакторомъ, было ошибкой, недоразумніемъ, неточностью.
Она знала, что длать и какъ жить, если бы Лука не захотлъ говорить съ нею и убжалъ отъ нея. Она все знала.
— Какая странная, вульгарная вещь, — говорила она сама при себя.— Я влюблена въ этого человка. Я влюблена? Я? Возможно ли это? Неужели это любовь?
Въ послдній день, въ среду, она зашла наиболе далеко въ звоей духовной работдо категорическихъ ршеній, какъ ей поступать. Она не знала, конечно, не придется ли ей въ этотъ день и этотъ вечеръ умереть… Но знала, какъ ей надо будетъ поступать.
Она ршила не показываться Лук. Она выторговала у злыхъ духовъ то, что они какъ будто согласились съ тмъ, чтобы она увидла его издали. И такъ она разршила поступить сама себ.
Она увидитъ его издали, издали… Чего жъ еще? Она знаетъ, гд онъ. Разв этого мало? Это вдь уже все.
Когда занятія въ Правленіи окончились и начался вечеръ, Эва для того, чтобъ совершенно успокоиться физически и вполн совладать съ нервами, приняла очень горячую ванну. Вернувшись изъ ванны домой, она начала одваться, какъ на смерть. Она одла чистое, самое изящное пахучее блье и лучшее, самое красивое свое платье.
— Нужно жить мужественно и красиво умирать…— безпрестанно повторяла она, расчесывая свои чудные волосы и одвая шелковую кофточку. Она была готова за два часа до срока, до этой страшной и дивной минуты.
Однако, она не уходила изъ дому. Несмотря на ванну, она все не была вполн спокойна, терла руки, забывала, теряла предметы и мысли. По голов и, какъ будто, по волосамъ, то и дло, пробгала дрожь. Она металась между четырехъ стнъ, какъ бабочка въ жестяной коробк.
Моросилъ осенній дождь. День былъ скверный.
Надъ землею неслись черныя тучи, тягучіе призраки горя, голода и смерти. На мостовой стояли грязныя лужи, а по канавамъ текли безобразные, темные ручьи. Деревья, стегаемые втромъ и дождемъ, роняли на землю почернвшіе листья, которые ноги прохожихъ втаптывали въ землю. Стволы и верхушки оцпенли, какъ будто объятые страхомъ и униженіемъ. Паркъ, по которому только что мчалась Эва, сталъ глухъ, нмъ, старъ и ничтоженъ. Стекла оконъ все плакали, затуманенныя стекающими длинными струйками.
За три четверти часа до прихода позда Эва надла на плечи короткое и легкое пальто и накинула на шляпу черную, густую вуаль, словно маску. (У вуальки внизу была полоска, словно поясъ на траурномъ плать). Она еще разъ окинула взоромъ свою комнатку и украдкой вышла изъ дому. Она быстро бжала мимо домовъ къ станціи трамвая. Тамъ она съ трудомъ различила цвтъ вагона, идущаго къ привислинскому вокзалу, и, оглядываясь, не слдитъ ли кто нибудь за нею, поспшно сла въ него. Суета, которая ее окружила, говоръ толпы, видъ людей, бгущихъ по мокрымъ тротуарамъ изъ бетонныхъ плитъ, блестящихъ отъ дрожащаго свта газовыхъ фонарей,— мужчинъ и женщинъ, склоненныхъ подъ зонтиками — все это усиливало ея возбужденіе. Какъ возвращаться посреди всего этого, если онъ не прідетъ, стоялъ передъ нею вопросъ. Она была словно въ лихорадк. Она не сознавала съ увренностью, куда детъ и какое чувство испытываетъ, радость или отчаяніе? Минутами ей чудилось, будто она сама и вся эта толпа спшить, бжитъ, мчится на Повонзковское кладбище, и будто тамъ вс, столпившись, душа и убивая другъ друга, провалятся въ неожиданную широко разинутую пасть земли. Особенно, когда флегматическая конка, мрно катясь, прозжала вдоль Налевокъ, когда тни ногъ, перескающихъ блестящія плиты тротуаровъ стали густы, какъ сть, и быстры, какъ въ конвульсіяхъ, Эву обступили сотни вопросовъ: что длаютъ эти люди, почему они такъ дрожатъ и доходятъ прямо до безумія въ своемъ труд? И она сама себ отвчала, что на вопросъ о жизни никто не можетъ дать отвта, потому что отвтовъ есть миліардъ, а на вопросъ о смерти есть только одинъ отвтъ, и его можетъ дать каждый человкъ. Смерть — это гніеніе въ земл, превращеніе тла и платьевъ въ гниль, въ вонючій газъ, въ тотъ невозможный запахъ кладбища, который она однажды почувствовала на Повонзкахъ въ жаркій майскій день.
Но вотъ она замтила, что вагонъ начинаетъ поворачивать къ вокзалу, а вскор увидала темное открытое поле. Уже успла наступить ночь. Ночь страха, бгущаго по пустынному полю. Темныя веревки, мучительныя петли послднихъ вопросовъ стянули мозгъ:— какъ она будетъ возвращаться назадъ по этой же дорог?
Взглядъ въ сумракъ жизни, быстрый, какъ молнія. Сердце длительно защемило. Защемило не больно, точно нескромная ласка чужихъ, противныхъ рукъ, которыхъ нельзя оттолкнулъ. Тло обвила, словно поясъ, судорога, а душу одла власяница жгучаго страха, колючихъ опасеній, мелкихъ и тонкихъ, какъ волосъ, опасеній — всюду кругомъ, всюду… Минута мужества и снова сердце сжалось.
Конка остановилась. Эва вышла и очутилась вмст съ другими незнакомыми людьми въ зал второго класса. Тотчасъ же, однако, она убжала оттуда. Мертвые взгляды сидящихъ людей окружили ее невыносимымъ образомъ. Она чувствовала себя лучше среди криковъ носильщиковъ, стука сваливаемыхъ ящиковъ и корзинъ, грохота подъзжающихъ жипажей, свиста локомотивовъ, желзнодорожныхъ и коночныхъ звонковъ. Она проскользнула за толпу портье изъ гостиницъ въ ливреяхъ различныхъ цвтовъ, одинъ другого безсмысленне, которые стояли въ рядъ наискось черезъ всю залу.
Она стала у окна у самой кассы, въ это время закрытой, и прислонилась къ стн. Какіе-то грустные, забытые стихи, стонъ невдомаго поэта, проносятся въ ея душ, какъ вздохъ по втвямъ обнаженнаго дерева во мрак полей:
Въ пучины безбрежныя, бурныя, злыя,
Я выплыву съ кроткимъ сіяньемъ въ лиц.
И прежде, чмъ волны поглотятъ на вки
Меня, запою я имъ гимнъ, умирая,
Святой, лучезарный…
Движеніе, суматоха. Народу все больше, торопливость все усиливается. Бготня служащихъ, крики, плачъ дтей. Экипажи подъзжаютъ. Слышенъ стукъ ихъ колесъ. Падаютъ грузы, глухо кряхтять несущіе ихъ люди. Слышенъ чей-то крикъ отчаянія: о, Боже! Эва наблюдаетъ. Она слышитъ все и запечатлваетъ въ себ. Ей чудится, будто это изъ ея груди только что вылетлъ громкій стонъ. Теперь понемногу, не знающими устали пальцами она расплетаетъ кольца зми, обвившей ея сердце и сосущей, сосущей изъ него живую кровь. Вдругъ грохотъ. Стны глухо сотрясаются. Поздъ. Открываются двери. Портье стали громко, мрно, ясно выкрикивать названія гостинницъ. Толпа людей приходитъ въ движеніе. Вещь столь обыкновенная представляется Эв, какъ страшная, таинственная мистерія. Она впилась глазами въ идущую толпу. Взглядъ ея падаетъ на каждое лицо съ проклятіемъ, съ свирпой строгостью, подъ грубую брань носильщиковъ, снующихъ кругомъ и оханье и кряхтнье дюжихъ мужиковъ. Лица все чужія, чужія, чужія! Крикъ въ душ: его нтъ! Вотъ высокій, отвратительный носильщикъ, присвъ къ земл, старается при помощи ремней поднять на спину сундукъ и не можетъ его сдвинуть. И вдругъ взрывъ неудержимаго отчаянія, пароксизмъ горя, страшная кара, мучительная пытка души. Свтъ заволакивается могильнымъ мракомъ. Тло дрожитъ. Душа умираетъ… Онъ не пріхалъ!
Вдругъ… Тамъ вдали. Еще за окномъ, на платформ, освщенной фонаремъ. Сбывшійся сонъ… Онъ! Она увидла его въ дверяхъ! Трисмечистосъ!
Онъ шелъ быстрыми шагами.
Съ головы, какъ изъ ранъ, изъ вскрытыхъ ланцетомъ жилъ, течетъ холодная кровь до самыхъ ступней. Течетъ до пальцевъ неподвижныхъ ногъ, придавленныхъ къ земл, какъ тысяча-пудовая тяжесть.
Онъ шелъ быстро, минуя портье съ гримасой раздраженія. Черезъ лвую руку перекинутъ плэдъ, въ правой чемоданъ. Глаза Эвы прикованы къ нему. Движутся за ними: онъ исчезъ въ дверяхъ, въ темной бездн двора…
— Кончено… тише, тише…— шепчутъ губы блыя, какъ млъ, тяжело бьющемуся сердцу.— Я клялась себ! Дала честное слово…
И снова съ неудержимой скорбью:
— Кончено…
Медленными шагами вышла она черезъ раскрытыя двери. Въ хлещущихъ капляхъ дождя, въ сумрак мигаютъ огни фонарей. Крикъ и брань извозчиковъ. Выскакиваютъ передъ глазами то головы лошадей съ раскрытыми отъ удилъ ртами, съ высунутымъ языкомъ и страшными глазами, то близко, близко засверкаютъ желзные наконечники поднятаго дышла, зазвенятъ бубенчики на хомутахъ. Несносный гулъ выкрикиваемыхъ номеровъ, ругательствъ, названій улицъ, стукъ экипажей, тяжелый грохотъ омнибусовъ.— заглушаютъ растерянный шопотъ несчастныхъ устъ: Лука, Лука…
Глаза погрузились во мракъ. Ей показалось, что между извозчиками она замтила темный силуэтъ. Она хотла попасть въ свой трамвай, поспть во время… Она пробиралась между лошадьми, среди фонарей и колесъ, въ ту сторону…
— Разъ еще взглянуть, душа, душа!.. Разъ взглянуть!.. Нтъ! Уже исчезъ. Нтъ уже… Темно… Слезы… Ее толкнулъ полицейскій, требуя, чтобы она отошла. Какой-то кучеръ крикнулъ на нее. Кто-то грубо выругался. Она поспшила отойти, чтобы пойти въ другомъ направленіи. Попасть бы только въ трамвай. Ссть… Холодно!
Кто-то крикнулъ прямо за ея спиной:
— Номеръ 2826!
Она вздрогнула и вся съежилась.
Мысль:
— Его голосъ…
Лошади бжали прямо на нее. Фонари экипажа освтили его лицо. Отскочила въ сторону, чтобы уйти, чтобы убжать! Шопотъ гордости, шопотъ чести:— Я клялась!
Онъ былъ на шагь отъ нея, когда проходилъ, чтобъ ссть въ экипажъ. Тутъ, не владя больше собой, въ припадк отчаянія, она тихо вскрикнула:
— Лука, Лука!
Онъ соскочилъ съ экипажа. Лицо его было видно въ колеблющемся свт фонарей. Онъ схватилъ ее за руки, за плечи. Его большіе глаза смотрятъ съ ужасомъ ей въ лицо. Въ самое лицо! Губы шепчутъ въ страшномъ порыв:
— Эвуся!
Онъ втащилъ ее, вбросилъ ни живую, ни мертвую въ экипажъ.
Наскоро что-то крикнулъ кучеру. Голова ея лежитъ въ глубин экипажа, на мягкихъ подушкахъ. Блдныя, мертвыя губы подъ его губами. Сердце стучитъ подъ его сердцемъ.
Благодатная ли смерть это уже, или еще жизнь?
Въ сотый, въ тысячный разъ шепчутъ его уста, отрываясь, въ пароксизм страха и счастья:
— Эвуся!..
Колеса экипажа на резиновыхъ шинахъ точно не касаются мостовой. Они мчатся, мчатся, мчатся, посреди брызгъ уличной грязи. Мягкая, тихая, осторожная зда, мрный топотъ, точно біеніе пульса всхъ вещей на земл… Кожаный фартукъ защищаетъ отъ дождя, поднятый верхъ экипажа — отъ втра и людей. Они летятъ, точно по воздуху, надъ землей, надъ людьми, въ черную прелесть ночи. Губы, ища ея губъ, встрчаютъ жесткую стку вуали и пытаются разорвать эту преграду безконечными поцлуями. Руки не ршаются подняться, чтобъ отдернуть ее.
— Зачмъ ты сдлалъ это? Почему ты убжалъ отъ меня?— шепчутъ цпенющія, безсильныя губы.
— Тс, тс…
— Зачмъ ты это сдлалъ? Зачмъ ты написалъ тогда это ужасное письмо?..
Безконечный свтъ горящихъ огнями зеркальныхъ витринъ, вереница фонарей… Бгутъ промокшіе на дожд люди безконечной цпью. Они движутся гд-то въ сторон, точно хохотъ злого духа. Эва не могла вымолвить ни слова. Она все чувствовала, но не думала. Желаніе было исполнено. Чаша счастья налита до краю. Возвращеніе… Награда за все, и какая безгранично щедрая! О, Боже, Ты. который все знаешь!.. Его уста были на ея губахъ. Теперь пусть кончится эта жизнь. Счастье безъ мры.
Экипажъ остановился.
Лука очнулся и, вздохнувъ, приподнялъ голову.
— Что это?— спросила она съ испугомъ.
— Гостинница.
— Что за гостинница?
— Я здсь буду ночевать.
— Ахъ, да!
— Я былъ тутъ уже разъ. Я прізжалъ въ Варшаву бродить подъ твоими окнами. Я видлъ черезъ окно твою тнь.
— Я живу въ твоей комнат…
— Эвуся!..
— А что теперь будетъ?
— Я долженъ остаться здсь.
— А я?.. Что будетъ теперь?
— Не знаю. Ты вернешься долой?
— Вернусь, конечно… Ну, да, конечно вернусь домой. А ты?
— Я останусь здсь.
— Но завтра? Завтра что?
— Завтра утромъ я уду отсюда въ деревню.
— Въ Зглища?
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Откуда ты знаешь?
Она тихонько, отрывисто заплакала. Подавивъ рыданіе, она отвтила:
— Все равно! Я должна теб разсказать вс эти вещи, должна разсказать! Гд же я теб разскажу? Антропологія это чудная, восхитительная наука! Боже мой! А если ты опять пропадешь…
Онъ молчалъ, не отрывая глазъ отъ ея лица.
Наконецъ онъ прошепталъ:
— Пойдемъ со мной…
— Куда?
— Я возьму номеръ въ гостинниц. Мы пробудемъ съ часъ вмст, одни. Потомъ ты пойдешь домой.
— Отлично! Бери этотъ номеръ, заказывай! Только поскоре. Я тутъ терпливо подожду.
Онъ исчезъ въ воротахъ гостинницы. Пока его не было, она, спрятавшись въ уголъ экипажа, думала про себя:
— Правда, что я съ нимъ… въ гостинниц… Ну, пусть знаютъ, пусть знаютъ! Пусть себ радуются!
Она сжала кулакъ и грозила въ пустое пространство, словно какому-то невидимому врагу. Вскор вернулся Лука. Онъ заплатилъ извозчику, подалъ Эв руку и быстро, во весь опоръ, провелъ ее въ ворота и на лстницу. По дорог, подымаясь по мраморнымъ ступенямъ, покрытымъ краснымъ ковромъ, онъ сказалъ ей:
— Я заявлю тебя, какъ свою жену…
— Да, да, заяви…
— У меня вдь въ паспорт сказано, что при мн жена. Вотъ и этотъ паспортъ хоть на что-нибудь пригодился.
Они оба громко засмялись. Эва шла, словно во сн. Она радостно смялась въ душ, проходя по тихому корридору счастья. Открылись какія-то двери. Они были одни. Вошелъ слуга и взялъ паспортъ. Какіе-то далекіе, чуть слышные голоса. Городской шумъ доносится глухо, томно, пріятно. Все это похоже на какое-то дивное торжество. Этотъ домъ — это недоступное святилище. Какъ это все умно и хорошо! Они одни… Она услась въ бархатное кресло. Свтъ отъ пламени горящей свчи падалъ на лицо Луки. Эва увидала его лицо не глазами, а взоромъ любви. Усы, бородка. Проборъ на голов сбоку… Лицо похудло и стало смугле. Глаза удивительно открытые, глубокіе, полные таинственной неувренности. Это онъ, Лука! Этотъ живой человкъ — это уже не сонъ, не мечта, не тоска, — это Лука! Что за дивное чувство, что за дивное изумленіе! Какое счастье! Какая тишина! Какъ свтло въ душ! Можно протянуть руку и коснуться руки не чужого человка, а Лукм! Сказать: приди!— и онъ придетъ! Сердце не пронзаетъ больше ножъ пустоты. Можно поднять глаза и увидть его глаза. Ахъ, цловать его уста! Какъ, онъ благоухаетъ!
Онъ стоялъ по другую сторону стола и шепталъ про себя, глядя ей въ глаза такъ, какъ будто совсмъ не замчалъ ея:
‘ …’
Голосъ его былъ тихъ и томенъ, какъ шуршащій плескъ дождя на двор, какъ отдаленный пульсъ городской жизни. Полный не то муки, не то радости, это былъ словно не его голосъ, а благоговйное моленіе священника. Эву охватилъ нервный смхъ.
— Не про насъ писано…— кокетливо произнесла она, складывая на груди руки и склоняя на бокъ голову.
— Да, не про насъ и не при насъ, давно написано… Это писалъ египетскій фараонъ Амазисъ тирану Поликрату. Былъ такой тиранъ на остров Самос, Поликратъ. Древній, старый человкъ, жившій много вковъ тому назадъ и любившій искусство. Эти слова прилипли къ мозгу съ той поры еще, когда я переводилъ на школьной скамь третью книгу Геродота. Тамъ есть удивительно умныя вещи… Никогда я объ этомъ не думалъ и только теперь…
— А что это значитъ? Можетъ-ли ничего не понимающая кисейная барышня знать что-нибудь изъ этихъ невдомыхъ намъ Геродотовъ?
— Это значить… Эва, Эва! Это значитъ, что ‘божество’ ревниво. Эти слова означаютъ, что большое счастье, слишкомъ большое счастье… Какое-то — злое или доброе — ревниво. Нужно отказаться отъ слишкомъ большого счастья, чтобъ ревнивое божество не вырвало у меня тебя. Тотъ человкъ, Поликратъ, былъ впослдствіи распятъ на крест на горахъ Микале, — онъ, которому плъ Анакреонъ… Распятый на крест, онъ смотрлъ потухающими глазами на свою страну, на обитель своего счастья, на берега возлюбленныхъ Іоническихъ острововъ, на храмъ Нептуна и на далекія, туманныя горы Азіи…
Въ то время, какъ онъ говорилъ это пониженнымъ до шепота голосомъ, ее охватило вдругъ безбожное веселье, пустая и легкомысленная смшливость, настроеніе, котораго она мене могла ожидать въ эту минуту, чмъ смерти. Что-то извн задало ей вопросъ: — стоитъ-ли счастье, дйствительно, того, чмъ за него заплачено? А то, чмъ заплачено за счастье, мелькнуло въ ум и исчезло гд-то вдали, какъ весенній громъ… Тотчасъ затмъ мелькнула почти увренность, что эта чудовищная мысль оцнки родилась не въ мозгу, а гд-то извн, виситъ отдльно, словно снятая съ чьихъ-то насмшливо искривленныхъ устъ улыбка, словно взглядъ отвратительно сощуренныхъ глазъ, проникающій въ самый мозгъ.
Лука все время стоялъ неподвижно по другую сторону стола. Онъ, казалось, не то весь продрогъ, не то. былъ боленъ. Все время онъ теръ руки. Глаза его смотрли въ глаза Эвы боязливо, осторожно, украдкой. А ея лицо, между тмъ, становилось боле, чмъ красивымъ, боле, чмъ обаятельнымъ, оно превратилось въ самою красоту, превратилось въ то, что будитъ и питаетъ любовь, что заключается въ любви. Безвольными, нершительными шагами онъ подошелъ къ ней ближе по мягкому ковру и слъ на стулъ рядомъ съ ней. Потомъ напротивъ… Ей хотлось, ахъ, какъ ей хотлось, чтобы ближе… Однако, она не хотла просить. Она чувствовала, что жгучій румянецъ горитъ на ея лиц и еще больше стыдилась этого румянца. Слова замерли и исчезли. Ея платье коснулось его колнъ. Лобъ склоняется ко лбу. Ароматъ волосъ. Ея глаза обняли его, глаза — лазурное облако, глаза — чудеснйшая стихія земли. Какъ долго длился этотъ взаимный восторгъ, эта полнота и совершенстви счастья? Часы или минуты? Они сидли поодаль другъ отъ друга, слитые въ нездшнемъ бытіи.
— Ты… счастье…— тихо сказалъ онъ.
Она улыбнулась сквозь грусть, такъ же, какъ улыбнулась ему кегда-то, во время майскихъ процессій изъ-подъ черной вуали.
— Правда, что я для тебя счастье?
— Правда. Клянусь!
— Какъ радостно слышать это! Какъ радостно…
— Ты — божественная радость…
— Я много страдала.
— Я тоже.
— Зачмъ ты это сдлалъ?
— Я долженъ былъ.
— Я читала однажды… Объ одномъ случа.
— О какомъ случа?
— Что двое вотъ такъ же въ гостинниц выпили какую-то кислоту…
— Нтъ! Я ду въ Римъ.
— Кто, кто детъ?— прошептала она, блдная, какъ трупъ. Она повторила нсколько разъ этотъ вопросъ, заикаясь и давясь словами.
— Я занимаю деньги у своихъ графовъ и ду въ Римъ. У меня есть много шансовъ, что тамъ мн удастся добиться развода.
— Можетъ ли быть!?
— Добьюсь.
— Добьешься въ Рим?
— Въ Рим.
— Когда же?
— Мсяца черезъ два, три.
— А тогда вернешься?
— Вернусь, вернусь! И тогда уже навки…
Онъ опять сталъ повторять радостную истину:
— Ты — счастье!
А потомъ, съ глубокой таинственностью, тихимъ шопотомъ, онъ произнесъ:
— Ты ужасно красива…
Эва поднялась со своего мста. Она смотрла на него съ загадочной, новой улыбкой. Онъ никогда еще не видалъ у нея такой улыбки.
Она была безподобно хороша. Вихрь въ мозгу… Безумная воля счастья…
Волосы сами приняли дивный видъ и придали голов невыразимую прелесть. Одна золотистая прядка спустилась на щеку. Она хотла откинуть ее назадъ. Онъ попросилъ ее глазами и умоляющимъ жестомъ руки, чтобъ она оставила такъ, какъ есть. Улыбка и новая заря румянца подъ этою прядкой.
— Эва,— промолвилъ онъ,— теб уже пора итти…
— Да. Уже пора…
— Восемь часовъ.
— Мн такъ не хочется уходить. Такъ хорошо у тебя! Ужасно хорошо съ тобою! Ахъ, какъ съ тобою…
— Я буду писать въ Правленіе. Теперь иди.
— Вотъ какое гостепріимство.
Онъ засмялся. Она увидла его блые зубы. Онъ весь дрожалъ и теръ руки. Лицо его мало-по-малу становилось строгимъ, срымъ, ужаснымъ. Эв стало чего-то страшно, она стояла передъ нимъ, полная глубокой покорности. Вдругъ изъ груди ея вырвалось рыданіе. Молящіе глаза, на губахъ слова, которыхъ нельзя вымолвить:
— Не покидай!..
Короткій поцлуй, губы на-скоро коснулись и оторвались.
Онъ накинулъ на плечи пальто. Они быстро вышли — подъ руку. Лстница, ворота. Поклонъ швейцара… По темнымъ улицамъ, по мокрымъ панелямъ, по темнымъ улицамъ промежъ унылыхъ и хмурыхъ домовъ — не произнося ни слова, ни слова… У воротъ дома торопливое, крпкое пожатіе руки. Онъ скрылся во тьм, вьюг и дожд.

——

Въ конц ноября Эва получила въ Правленіи письмо слдующаго содержанія:

‘Милостивая Государыня!

Находящійся въ городской больниц въ хирургическомъ отдленіи, которымъ я завдую, г. Лука Неполомскій поручилъ мн попросить Васъ немедленно пріхать. У больного прострлено револьверной пулей легкое. Положеніе крайне серьезное и подающее мало надежды.

Съ почтеніемъ
Д-ръ I. Вильгосинскій.

Короткій ударъ… одинъ, другой….. оглушающіе, какъ обухъ топора… вопросы безъ отвта… духъ Эдипа, какъ у Софокла, терзаемый мукой, бросаетъ небесамъ горькій вопросъ:
— ‘ ‘ — и вдругъ Эв все стало ясно, ослпительно ясно,— » ‘.
Все было понятно, ясно. Передъ глазами, весь въ лучахъ солнца, колыхался безбрежный зеленый океанъ обрушившагося несчастья.
Эва оправила волосы. Усиліемъ воли она заставила себя успокоиться.
Не медля ни минуты, не раздумывая, она направилась въ кабинетъ начальника отдленія съ наскоро составленнымъ прошеніемъ объ отпуск. Когда она вошла въ эту святая святыхъ въ неурочное время, ее встртилъ отталкивающій грубе, чмъ кулакъ, холодный взглядъ.
Слишкомъ хорошо уже знала она этотъ лысый черепъ, острую сдую бородку, осетриные глаза и губы завдомаго палача. Въ удачной и спокойной форм она изложила свою просьбу объ отпуск. Длинная физіономія начальника не дрогнула.
Онъ продолжалъ курить папиросу и не измнилъ даже перерывовъ и промежутковъ въ курень. Самымъ тщательнымъ образомъ придуманныя небывалыя обстоятельства, которыя она представляла ему, не заставили его ни на минуту измнить привычному способу стряхивать пепелъ о краешекъ бронзовой пепельницы.
Мумія была нечувствительной ко всему, даже къ женскимъ улыбкамъ. Отвть не быстрый, отвть безъ слда состраданія:
— Вы шутите сударыня!.. Съ какой стати вдругъ отпускъ? Какъ! Сегодня, сейчасъ же отпускъ? Разв вы не знаете правилъ?
— Господинъ начальникъ!..
— Вы получили въ прошломъ году отпускъ съ сохраненіемъ жалованья. Вы, наврно, шутите, еще разъ повторяю.
— Я не шучу, господинъ начальникъ. Обстоятельства слдующаго рода. Тетка, которая меня съ самаго рожденія воспитывала, при смерти. Я должна! Я согласна нанять на свое мсто замстительницу, согласна на отпускъ безъ жалованья.
— Вы продолжаете шутить. Повторяю въ третій разъ.
— Вдь я имю право на ежегодный отпускъ.
— Я двадцать семь лтъ не бралъ отпуска.
— Значитъ, я не получу освобожденія даже хоть на недлю?
— Ни подъ какимъ видомъ.
Она вышла изъ конторы, никому ничего не говоря. Прежде всеги она вошла въ ближайшую кондитерскую и выпила стаканъ сквернаго чаю съ цлью просмотрть книжку съ росписаніемъ поздовъ. Узнавъ, что похать она можетъ, самое скорое, только черезъ шесть часовъ, она, недолго думая, направилась къ старух Барнавской. Какъ на крыльяхъ взлетла она по лстниц, ведущей въ квартиру ростовщицы, по лстниц, которая въ ея семь носила названіе лстницы тяжкихъ вздоховъ. Сколько разъ ходила она сюда за деньгами на пропитаніе еще тогда, когда была ребенкомъ!
Сколько разъ тащила сюда долгъ процентовъ, сколько разъ относила значительную часть своего мсячнаго жалованья!
Она позвонила. Не скоро раздалось шлепанье туфель старой Евриклеи и недоврчивый голосъ:
— А кто тамъ?
Эва прокричала свое имя и фамилію. Ее впустили. Сначала снята была цпь, потомъ повернутъ былъ ключъ въ двери, наконецъ отодвинута задвижка. ‘Тетя’ занимала дв большихъ комнаты съ фасада. Вся эта квартира была заставлена красивами шкафами, которые перегораживали комнаты и разбивали ихъ на множество каморокъ. Эва съ дтства знала эти красивые краснаго дерева шкафы, выложенные бронзой, съ стеклянными дверцами, таинственно прикрытыми зеленымъ коленкоромъ. Она привтствовала глазами знакомыя миніатюры, развшанныя по стнамъ.
Миніатюръ было много. Старая барыня была ихъ любительницей и коллекціонершей. Потратила она на нихъ, вроятно, огромныя суммы. Вс он были оправлены въ драгоцнныя золоченыя рамы, изъ цннаго дерева, выложенныя красивыми бронзовыми украшеніями.
Это были преимущественно портреты красивыхъ женщинъ и изображенія любовныхъ сценъ. Эва всегда любила, приходя по дламъ родителей, пока старая вдьма записывала росписки, упиваться этими картинками, полными сладости и чувственной нги. На нкоторыя миніатюры старуха не позволяла смотрть, другія показывала сама съ видимой гордостью и удовольствіемъ.
Теперь при вид этихъ сценъ сердце защемило, словно клещами. Какъ только она вошла въ комнату и обвела ее потухшимъ взглядомъ, передъ душой ея всплылъ минувшій день юности и исчезъ,— грустный призракъ.
Принцесса Воганъ… Эва подняла на нее глаза, полные слезъ, и въ этомъ взгляд открыла ей всю страшную тайну своей души.
— Принцесса, принцесса! еслибъ ты знала…
Та смотрла съ веселой улыбкой, съ кокетливой фривольностью, словно хотла выразить презрніе къ страданіямъ.
Любовь это — все… казалось, говорили ея розовыя губки.
Изъ-за шкафа неожиданно показалась Барнавская. Эва поскоре приступила къ длу. Нагромоздивъ искусно ложь на ложь, она убдила старуху, что дома нужно немедленно сто двадцать рублей для того, чтобъ уплатить (несуществующій) долгъ, за который имъ якобы грозили удаленіемъ изъ квартиры. Такъ какъ Барнавская уже неоднократно покрывала долги стариковъ изъ жалованья Эвы, она и теперь не слишкомъ упиралась. Ворчала она и скулила больше по привычк и ради ростовщическаго престижа, чмъ принципіально.
Посл заявленія Эвы, что она сама подпишетъ росписку и обязуется покрыть долгъ изъ своего жалованья, она получила требуемую сумму выцвтшими трехрублевками, составившими изрядную кипу.
Раздобывъ деньги, Эва прошаталась по городу до самаго конца занятій въ канцеляріи,— чтобы не возбудить подозрній.
Вернулась домой она въ надлежащій часъ, заперлась въ своей комнат и стала укладывать въ маленькій чемоданчикъ самыя необходимыя вещи. Взяла все, что имло какую-нибудь цнность. Вечеромъ, когда уже мать пошла спать, а отецъ еще не вернулся изъ трактира, она выбралась изъ дому съ чемоданчикомъ въ рукахъ, сла на перваго попавшагося извозчика, пріхала на вокзалъ, купила билетъ и помчалась въ даль.
Прислонившись въ углу деревянной скамейки третьяго класса, среди гама простонародья, мужиковъ и евреевъ, она равнодушно глядла въ окошко. Глаза неподвижны, уставились въ одну точку… Сумракъ… Свтить мсяцъ, но его не видно изъ-за тучъ. Нтъ худшаго на земл тирана, чмъ эта чужая, чуждая толпа, когда сердце разрывается отъ горя. Полосы черныхъ полей. Поля, поля безъ конца… Полосы лсовъ… Незнакомая благодать и тишина полевого простора… Одинокая кротость и унылая грусть пустырей.
Голова, опершись о деревянную стнку, слышитъ желзную мелодію колесъ и рельсъ, а сердцу говорить желзный голосъ лихой годины. Неумолимый голосъ говоритъ, какъ дла вершатся помимо насъ, помимо насъ… Медленно движутся или быстро мчатся вдаль зубчатыя колеса, одни изъ другихъ высовываются, словно тла изъ тлъ, задваюсь другъ друга, совсмъ не заботясь о томъ, что раздавятъ бдную душу…
Одинокая, разбитая душа одна одинешенька на этомъ свт. Сердце, словно маленькій, бдный зайчикъ, гонимый огромными псами, остервенлыми борзыми по широкому полю… Припало, съежилось теперь сердце, какъ зайчикъ припадаетъ въ ямк подъ кочкой.
Жалобно воетъ надъ нимъ вихрь, а съ вихремъ доносятся грозные голоса погони. Но теперь онъ забылся на мигъ въ полусн, отдыхаетъ, дремлетъ съ открытыми глазами. Слышны голоса надвигающейся гибели, но грудь его набираетъ воздуху для жизни, для стремительнаго бга въ безпредльность полей.
Глубокая, затаенная тревога не мчится по блу свту, а застываетъ, съеживается сама въ себ. Сила ея несетъ на себ тяжкое, какъ камень, бремя животнаго существованія…
Эва помнитъ все, что было, и почти видитъ то, что будетъ. Она дошла до состоянія ясновиднія. Взоръ, искоса брошенный изъ подъ сдвинутыхъ вкъ, припалъ къ окну вагона.
— Мста въ контор лишилась…— звая беззвучно шепчутъ губы.— Бросила домъ. Навсегда, охъ, навсегда… Ужъ меня мама не приметъ. Отецъ, можетъ быть, принялъ бы, еслибъ не боялся мамы и Анели… Бдный папа… Лука боленъ… Легкое пробито пулей… Кто же это могъ сдлать, Господи Боже мой!..
Если Лука умретъ…— она была въ какомъ-то забытьи,— нужно будетъ… о, великій, сильный Боже!..
Она старалась подняться и крпиться духомъ. Сквозь узкую щель, между плотно сдвинутыми завсами настоящаго, она видла ту далекую минуту, свою и его, словно въ сромъ свт далеко гд-то брезжущаго разсвта. Видла тамъ себя, словно тнь, плывущую на зар по чернымъ полямъ, какъ когда-то во сн…
Поздно ночью въ вагон расположились спать. Храпъ, вонь, осенній кашель. Кондуктора безпрестанно хлопаютъ дверьми. Какія-то темныя станціи за пропотвшимъ окномъ. Срыя, неизящныя строенія, скелеты деревьевъ въ красномъ свт фонарей. Спутанныя втви дикаго винограда съ трясущимися тутъ да тамъ красными листьями на безобразной, закопченной дымомъ стн станціоннаго строенія. Бахрома эта путается и кружится передъ глазами, какъ видимый символъ страданія самого въ себ. Всюду безпрестанный дкій запахъ угля, вщающій горе. Поздъ мчится дальше, мчится, мчится. Въ голов, прислонившейся къ деревянной стнк, звучитъ желзная мелодія…
Наконецъ, оконное стекло стало срымъ, сровато-голубымъ. Эва протерла его и взглянула наружу. Блдная заря засвтилась уже надъ пашнями, надъ темными топями. Кто бы поврилъ,— думала словно сквозь сонъ Эва, глядя на безобразныя заросли ивняка, на черныя топи и рыжія поля,— что вы будете когда-нибудь чудными лугами, станете пестрыми, многоцвтными, какъ платье Іосифа, сына Іакова? Кто бы поврилъ, что эта прогнившая и промерзшая топь будетъ залита синими водами, будетъ цвсти огненными полосами лютиковъ, будетъ восхищать воду зарослями молодого камыша сильне, чмъ прекраснйшая музыка. Заволокутъ густые туманы даль, угрюмую даль, и безконечныя мазовецкія аллеи будутъ тянуться передъ глазами, какъ сонъ, какъ греза, звать душу далеко въ свтъ, къ далекимъ-далекимъ странствованіямъ… Какъ же это смерть можетъ превратиться въ цвтущую жизнь, а жизнь, трепещущая и полная силъ, превращается въ смерть?..
Лука говорилъ мн однажды,— продолжала она грезить, прикованная взоромъ къ раскисшему, оборванному, болзненному и полумертвому пейзажу,— что исторія человчества похожа на луга и нивы. Куда жъ мы вс исчезаемъ? Куда мы идемъ? Насъ косятъ, какъ эти луга, жнутъ, какъ эту рожь, съдаютъ, какъ колосья. И нтъ насъ на земл, какъ нтъ теперь ни травъ, ни хлбовъ…
Вотъ рчка. На ней желзный мостъ. Поздъ гулко громыхаетъ надъ пустотой. Клубъ благо пара надъ раскисшими пашнями, надъ блестящей въ бороздахъ водой. Движется клубъ пара надъ гребнемъ пашенъ, какъ кошмаръ, тащится, какъ упырь, къ низенькой деревушк. Снова деревушка, поселокъ. Маленькія хаты, дороги, полныя непролазныхъ лужъ. Вонъ человкъ плетется, усердно вытаскивая сапожищи изъ грязи. Вотъ, люди живутъ здсь въ этихъ хатахъ, залитыхъ навозомъ и грязью, заботливо присматривая за хлвами при избахъ и навозными кучами возл хлвовъ. Всюду свтится вода и отовсюду стекаетъ сырость. Въ сердце проникаетъ гнетущая печаль и невыразимая скука человческаго житья, картина котораго разстилается передъ глазами. Стоитъ бросить взглядъ на эту деревню, гніющую въ вчной грязи, чтобы увидть съ ужасающей ясностью, что между людьми нтъ ничего общаго, ни тни братскаго союза, какъ нтъ между ними ничего, кром грха жадности, грха освященныхъ договоромъ набговъ и нападеній легальнаго грабежа и грха наслажденія награбленнымъ богатствомъ. Какое-то выраженіе безсмертнаго поэта, давно прочитанное, все вспоминается, мозолитъ глаза, какъ надодливый прохожій на многолюдной улиц, заглядывающій въ глаза то съ той, то съ другой стороны:— ‘Единственная и неизмнная для твоего племени — это смерть’.
Смерть! дрожью пробгаетъ по всему тлу это слово, словно жестокій ударъ, стекаетъ мучительнымъ трепетомъ до самыхъ ногъ…
Протяжный свистокъ.
Люди просыпаются. Бгаютъ кондукторы. Ахъ, вдь это городъ!.. Она вышла на станцію, всю промокшую отъ дождя, прошла мимо заспанныхъ и продрогшихъ людей. Она чувствовала себя разбитой и словно съ переломанными ребрами. Она наняла извозчика и велла ему хать прямо въ больницу. Стукъ колесъ по темнымъ и пустымъ улицамъ… Чужой городъ, никогда не виданый, отвратительный и вызывающій омерзніе.
Въ душ покой и тишина, женское молчаливое мужество. Минутами, какъ бы изъ невдомой расщелины души вырвется тайная мольба о томъ, чтобы только застать его еще въ живыхъ. Но это длится недолго. Каждую минуту, какъ бичеваніе непокорнаго духа, раздается голосъ воли: мужество, молчаніе, трезвость!
Больничный швейцаръ принялъ ее какъ нельзя хуже. Онъ смотрлъ на нее, неумытую и непричесанную, въ плать, засыпанномъ угольной пылью, какъ на что-то подозрительное. Отворачивался спиною и не хотлъ разговаривать съ ней. Къ счастью, онъ не былъ равнодушенъ къ блеску серебрянныхъ монетъ. Тогда онъ, само собой разумется, благосклонне сообщилъ, что этотъ панъ Неполомскій еще живъ, хотя почти безнадеженъ. Сильнйшая горячка, горломъ кровь… А что касается доктора Вильгосинскаго, то онъ придетъ только часовъ въ девять. Что случилось съ Лукою, почему онъ раненъ,— этого онъ не хотлъ сообщить, и наврно такъ категорически не хотлъ сообщить потому, что, бдняга, самъ не зналъ.
Услышавъ, что Лука живъ, хотя въ большой опасности, потому что кровь… Эва заплакала на улиц, повернувшись спиной, тайкомъ отъ швейцара. Немного успокоившись, она попросила швейцара впустить ее, когда она придетъ въ девять часовъ. Кое-какъ онъ пообщалъ. Она оставила у него чемоданчикъ и пошла пока по городскимъ улицамъ. Лавки были еще закрыты. На какомъ-то перекрестк она напала на маленькую кофейную, или ‘кондитерскую’. Тамъ уже выметали полъ и посыпали его пескомъ, и даже уже закусывали постители. Эва заняла мсто въ углу и заказала себ кофе. Это ‘кофе’ вызвало непріятную мину, и потому она остановилась на ча. Вблизи сидли два господина, наклонившись другъ къ другу и занятые оживленной бесдой. Эва не обратила на нихъ вниманія, но они обратили на нее свое, и притомъ такъ неделикатно, что ей пришлось смотрть и быть насторож.
Оба были молоды (каждому было не многимъ боле, чмъ по двадцать лтъ) и одты съ необычайнымъ, вычурнымъ изяществомъ Сидли въ пальто и шляпахъ. Пальто были на шелковой подкладк, ботинки лакированные, воротнички, галстухи, шляпы, манжеты новйшаго фасона.
Одинъ изъ этихъ господъ былъ очень красивъ, съ чернымъ легонькимъ пушкомъ, въ полномъ смысл слова украшавшимъ пунцовую верхнюю губу. У другого былъ выбитъ или ослпъ одинъ глазъ, въ немъ торчалъ монокль, черты лица не такія красивыя, какъ у перваго, но необыкновенныя, незабываемыя, бросающіяся въ глаза. Эву поразило, что у того красиваго, выглядвшаго джентльменомъ высшей марки, руки были безобразны, какъ у мужика, большія, съ грубыми ногтями. Кром того, они пили водку въ этой ‘кондитерской’ и закусывали колбасой, завернутой въ газету. Ежеминутно они чокались рюмочкой ‘бретналевки’. чтобы перекусить булкой и кускомъ колбасы и ‘закусить’ кружкой пива. Пиво услужливо и быстро подавала блдная двочка въ платк, принося его откуда-то снаружи, какъ будто съ улицы.
Красивый брюнетъ не спускалъ съ Эвы глазъ. Это начало ее раздражать. Она взглянула на него своимъ взглядомъ, взглядомъ молодой, чудной, гордой двушки, гнвнымъ и страшнымъ,— чтобы оттолкнуть за четыре версты. Но здсь, можетъ быть, въ первый разъ въ жизни она встртилась съ непобдимымъ отпоромъ. Глубокіе глаза этого человка не испугались и не опустились. Напротивъ они смло подступили ближе, словно на борьбу. Что-то хищное было въ этомъ взгляд и вызов. Эва была вся поражена, словно ее за прло схватила эта рука съ грубыми когтями, толстая и огромная. Услышавъ о ча, заказанномъ Эвой, молодые люди велли блдной двочк подать себ тоже ‘пару чаю’. Они сдлали это высокомрно, съ цинизмомъ и задирающими усмшками, въ которыхъ была пронизывающая до мозга костей сила и красота. Эву раздражала эта грубость. Она то и дло смотрла на часы. Вдругъ самымъ неожиданнымъ образомъ брюнетъ съ черными усиками и такими же черными ногтями всталъ съ своего мста, взялся рукою за спинку стула и подслъ къ столику, за которымъ сидла Эва.
Онъ поклонился съ галантностью парикмахера или прикащика и безъ всякой церемоніи началъ разговоръ:
— Вы изъ Варшавы, сударыня?
Эва были до того поражена его смлостью и взглядомъ, что тотчасъ же отвтила:
— Да, изъ Варшавы.
— Я сразу догадался. Мы съ товарищемъ тоже изъ Варшавы.
— Очень рада…
Молодой франтъ наклонился къ ней и шепнулъ по секрету:
— Вы думаете искать здсь мста?
— А какое вамъ дло!
— Никакого, я такъ только, по доброт душевной. Бой-баба вы, сударыня! Да и мы — парни тоже не хуже другихъ..
— Сударь!
— А что касается деньжатъ, такъ могу показать. Что льду! Съ недлю бы можно покутить.
— Ступайте прочь отъ меня!— заявила Эва, непонимая, какъ слдуетъ, но чувствуя что-то ужасное въ этихъ словахъ.
Молодой человкъ тихонько засмялся, подмигивая товарищу. Тотъ сидлъ со сдержанной осанкой, не шевелясь и глядя на Эву своимъ единственнымъ глазкомъ. Чуть замтная не то горделивая, не то язвительная усмшка играла на его губахъ.
— Могу уйти, почему нтъ! Еще сами станете проситься, когда увидите наши деньги…
Онъ повертлъ въ воздух своимъ стуломъ и отставилъ его, обращаясь какъ будто къ стн, со словами:
— Графиня Монтекукули!
Прислуживавшая двушка принесла чай, но Эва не могла его пить. Она поспшила заплатить и поскоре направилась къ двери. Уже въ самыхъ дверяхъ она обратилась къ двушк съ просьбой, нельзя ли ей будетъ гд-нибудь, на кухн или въ сняхъ, почистить платье? Двушка неохотно и съ колебаніемъ повела ее въ свою каморку за ‘билліарднымъ заломъ’. Это была темная, низкая ниша, съ маленькимъ окошкомъ вверху, амбразура въ старыхъ, гнилыхъ стнахъ. Тамъ находились нары съ тюфякомъ и одяломъ. Нашелся тазъ съ водой, мыло и полотенце. Эва заперлась въ этой келійк, умылась, причесала волосы и стряхнула пыль съ платья. Когда двушка вернулась, Эва была готова и могла всунуть ей монету въ руку. Двушка блдно улыбнулась, поблагодарила… На минуту Эва почувствовала необычайный интересъ къ жизни этой бдной двушки, какъ будто это была ея собственная жизнь. Она смотрла съ нескрываемымъ любопытствомъ на это темное убжище…
— Отчего вы, барыня, не выпили чаю?— нершительно спросила прислуга.
— Не могла. Присталъ ко мн какой-то тамъ… А у меня, знаете, большое горе. Человкъ одинъ очень боленъ… Что это за люда, эти господа, не знаете?
— Нтъ…— нершительно, слегка покраснвъ, отвтила двушка.
— Вы знаете, только не хотите мн сказать.
— Боюсь ихъ выдать… тихо шепнула она.— Они часто приходятъ сюда рано утромъ. Негодяи это какіе-то безпутные…
Въ это время какъ разъ въ сосдней комнат послышался шумъ. Молодые франты, навшись до сыта, принялись играть въ билліардъ. Эва вышла изъ своего убжища и быстро направилась къ дверямъ. Брюнетъ, пытавшійся было завязать съ нею разговоръ, какъ будто невзначай, загородилъ ей дорогу. Когда она проходила мимо него, онъ нахально задлъ ее своими огромными ручищами, осклабивъ свои красивые зубы.
Явившись въ назначенный часъ въ больницу, Эва велла доложитъ о себ доктору Вильгосинскому. Онъ былъ уже въ больниц, но былъ занятъ. Эва ожидала въ вестибюл.
Вншній, новый, невдомый еще дотол больничный міръ, замкнутый и полный своихъ своеобразныхъ законовъ, могучее царство, не подчиненное никакимъ земнымъ силамъ — не ласкалъ, конечно души. Онъ былъ крпкой преградой безпрестанной работ сердца, ищущаго впотьмахъ, ощупью, прямой дороги при помощи убогаго посоха — инстинкта. Порою сердце охватывала тревога, дйствительно ли Лука еще на земл, не является ли онъ лишь безумной идеей, мыслью, заблудившейся въ хаос. Вся тайна, вся сущность бытія заключалась теперь въ этомъ одномъ, въ его короткомъ имени.
Стнные часы въ углу вестибюля показали и пробили не одну четверть. Наконецъ, швейцаръ появился въ темнот корридора, отыскалъ глазами Эву и подозвалъ жестомъ. Она пошла за нимъ тихими шагами по линолеумовому ковру, среди запаха карболки, до какихъ-то дверей. Она думала, что за этими дверями она увидитъ Луку.. Дыханіе ея пріостановилось и сердце перестало биться. Швейцаръ объявилъ, что это — кабинетъ господина хирурга. Она вошла. Передъ нею высокій, толстый, лысый человкъ съ большой бородой, съ выпуклыми тусклыми глазами, похожими на яичную скорлупу,— провинціальный геній въ области кромсанія костей,— суровый, страшный громовержецъ, весь красный отъ пролитой невинной крови паціентовъ, грозный, какъ вельзевулъ.
— Эва Побратынская…— отрекомендовалась Эва, длая низкій реверансъ, какъ институтка.— Вы были настолько любезны, докторъ, что увдомили меня письмомъ…
— А, такъ это вы… Ну, да, я васъ увдомилъ, потому что этотъ безумецъ приставалъ ко мн безпрестанно…
—Какъ его здоровье? Господинъ докторъ… Ему лучше?
— Ему!— выпалилъ докторъ Вильгосинскій.— Плохо! Нечего скрывать. сударыня… Легкія пробиты насквозь. Что только могла сдлать наука,— прибавилъ онъ торжественно, подымая блки глазъ,— все сдлано. Остальное во власти Всемогущаго.
— Можно мн его видть?— прошептала она умоляющимъ тономъ.
— Никоимъ образомъ! И говорить объ этомъ нельзя! Ни подъ какимъ видомъ!
— Господинъ докторъ!
Не прощающій никому и ничему, холодный и острый, какъ ланцетъ, непоколебимо твердый, какъ сама хирургія,— увидвъ, какъ затуманились горькими слезами ея глаза, онъ зловще кашлянулъ и ужасно смутился.
— А если пойдетъ кровь?!
— Я только въ уголочк, за дверями…
— Но войдите же, сударыня, въ мое положеніе… Какъ врачъ!.. Если что-нибудь можетъ быть столь противно указаніямъ науки… Что только наука могла указать, все, до іоты… Я долженъ постепенно подготовить его, шагъ за шагомъ.
— Мы ничего не будемъ говорить. Посмотримъ только другъ на друга при васъ же. Только посмотримъ! И я сейчасъ же, по первому знаку…
— Боже, Боже! Эти романы, эти романы! Эти голубые глаза…— кряхтлъ докторъ, выходя большими шагами изъ кабинета и указывая Эв, чтобъ она шла за нимъ.
Они остановились передъ какими-то дверями. Докторъ сдлалъ ей знакъ, чтобъ она осталась. Она осталась, согнутая и смятая, какъ сброшенный съ плечъ плащъ, сплющенная въ одну какую-то складку.
Докторъ вошелъ одинъ, оставляя дверь полуоткрытою. Эва прижалась ухомъ къ щели и слушала.
— Я получилъ письмо отъ этой барышни…— произнесъ Вильгосинскій.
Тихій, шепчущій, быстрый голосъ:
— Дайте, докторъ!
— Вотъ, сейчасъ: дайте, докторъ! Къ чему это? Я самъ вамъ прочту.
— Дайте, докторъ!
— Она пишетъ, что прідетъ…
— Дайте, докторъ, сюда! Я буду кричать, я буду кричать… благимъ матомъ!
Эва тряслась безъ силъ, какъ тряпка на тл нищаго, какъ былинка на пол отъ втра!
— Чтобъ васъ вс азіатскія холеры! Лежите спокойно! Локти на дяло! Она уже пріхала. Лежите спокойно. Локти…
— Гд она?
— Здсь. Будете вы лежать спокойно, не шевелясь?
— Буду лежать.
— Не шевелясь?
— Не шевелясь.
Докторъ пріоткрылъ дверь. Эва вошла тихонько, какъ дуновеніе втерка, она прошла комнату, несомая какою-то невдомой силой. Словно по приказанію, она опустилась на колни у кровати. Горячая рука легла на ея волосы. Глаза утопаютъ въ слезахъ и ничего не видятъ. Въ его глазахъ, широкихъ, пламенныхъ — счастье безъ предла. Голосъ сухой, тяжелый, прерывистое дыханіе.
— Эвуся… Эва…— шепчетъ онъ, — прости… прости… Я дрался съ этимъ… негодяемъ… Щербицомъ… на дуэли…
— Ахъ, чтобъ васъ!.. Столько говорить!.. Бда настоящая… съ этими барышнями!— стонетъ докторъ.
— Кто-то тайкомъ вынулъ твои письма изъ моего сундука… Сплетни пошли въ дом… понимаешь?
— Не говори, не говори!
— Уже… одно только слово… Онъ сказалъ что-то съ насмшкой въ салон. Я далъ ему пощечину. Дуэль. И вотъ какъ… онъ меня…
— Это ничего, это ничего! Все будетъ хорошо…— сообщаетъ она ему съ неизъяснимой нжностью.
— Не будетъ… хорошо…
— Будетъ наврно!
— Умру я… Эвочка…
— Это ничего, это ничего…— шепчетъ она все тише,— мы умремъ, дтка, вмст… Вмст, оба… Разв это плохо? Рыцарь мой, соколъ! Мой защитникъ! Здсь… прострлили… Только тише, только не говори. Вдь все равно. Я не уйду уже отсюда. Ни на шагъ! Я буду здсь…
Она положила свою золотистую голову на одяло. Смотритъ счастливыми глазами ему въ глаза, въ благодатное свое небо. Открытыя въ невольномъ восторг губы смются, а слезы капаютъ. Она шепчетъ сладкія, мелодичныя, пспопнныя слова, вщаетъ ему дивную, простую истину, такъ давно знакомую несчастнымъ въ этой юдоли:
— Мы велимъ… вытесать… золотыя буквы, золотыя буквы… на могил…

——

За городомъ, по косогору шла, протянувшись межъ полей, улице безъ названія. Жившіе тамъ люди, наврно, не получали писемъ, и потому никто не интересовался и не спорилъ о ея названіи. Мсто это опредляли различно:— ‘за казармами’, ‘передъ казармами’, ‘на гор’, ‘за городомъ’, ‘на пустыр’ — какъ кому, вообще, диктовало сердце. Улица эта возникла, сравнительно съ исторіей стариннаго города, недавно. Тамъ была, конечно, когда-то дорога, или врне рядъ боле или мене глубокихъ рытвинъ въ глин. Къ концу XIX столтія при этой дорог были выстроены солдатскія казармы, длинныя, некрасивыя, покрашенныя — брр!— въ синевато-срый цвтъ строенія. Съ теченіемъ времени передъ казармами и за казармами возникли вдоль дороги домики, большей частью съ крылечками,— тоже не слишкомъ красивые.
Превосходная плодородная земля взростила тотчасъ же огороды и фруктовые сады,— и такъ, не замтно и какъ будто нечаянно, создалась улица. Это не было ни предмстье, ни деревня, ни городъ. Легковрный, склонный къ слишкомъ поспшнымъ заключеніямъ, не смотрящій на явленія съ матерьялистической точки зрнія человкъ, начитавшійся книжекъ — могъ бы прійти въ восторгъ при вид эти ха’ домиковъ, крылечекъ, заборовъ, садовъ… Напрасно! Мсто, о которомъ идетъ рчь, не имло ничего общаго ни съ домиками на Антокол, ни съ какими-либо Божьими челядками.
Скажемъ безъ обиняковъ: эти домики были выстроены преимущественно поляками моисеева вроисповданія,— и притомъ, добавимъ,— изъ матерьяловъ, различнымъ образомъ оставшихся отъ постройки вышеупомятыхъ казармъ! Не только, впрочемъ, дерево, известка, кирпичъ, камни и тому подобные строительные матерьялы, но даже слезливо синеватая краска, покрывавшая стны, была на всей улиц одинаково, если такъ можно выразиться, казарменно-еврейская. Въ домикахъ съ фасада жили преимущественно зажиточные евреи, на задворкахъ ютились наиболе бдные изъ христіанъ. Квартиры тамъ были баснословно дешевы ввиду отдаленности отъ города, отсутствія тротуаровъ, фонарей, и возможности быть обобраннымъ до тла, особенно ночью, еслу кому не даны отъ природы соотвтственныя силы и орудія защиты. Дорога, вдоль которой лпились домики, за послднимъ изъ нихъ выходила не въ поле даже, а на самый первобытный, городской или деревенскій выгонъ, поросшій самымъ вульгарнымъ можжевельникомъ, превращалась въ извилистую проселочную дорогу, и наконецъ исчезала совсмъ, будто стыдливо, въ кустарникахъ и вереск.
Въ этой-то пустынной части города, поближе къ выгону, чмъ къ казармамъ, Эва нашла квартиру для Луки, когда онъ началъ выздоравливать. Въ теченіе нсколькихъ опасныхъ недль, когда онъ лежалъ въ больниц, она жила въ город (неподалеку отъ больницы), въ каморк, снимаемой въ одной бдной семь. Она бывала ежедневно у постели больного: ухаживала за нимъ, читала ему. играла съ нимъ въ шахматы и т. д. Когда д-ръ Вильгосинскій ршилъ, что, благодаря наук, паціентъ спасенъ и позволила, уже думать о лченіи вн больницы. Эва обгала весь городъ вдоль и поперекъ. Она перебывала на всхъ лстницахъ, во всхъ ‘отдльныхъ’ комнатахъ. Не такъ легко было найти дв комнаты, не соединенныя другъ съ другомъ, но въ одномъ дом, изъ которыхъ одна была бы вполн удобна для выздоравливающаго Луки. Наконецъ, въ декабр, она отыскала въ одномъ изъ деревянныхъ домиковъ на описанной загородной улиц все, что ей было нужно Для Луки она наняла большую сухую комнату съ широкимъ окномъ на солнечной сторон, выходящимъ въ садъ и открытыя поля,— для себя она наняла съ другой стороны дома комнату, правда, очень низкую, тсную, грязную и гадкую. Она все вымыла тамъ, вычистила, привела въ порядокъ, снесла туда необходимыя вещи и передъ Рождествомъ подъ присмотромъ доктора переправила туда на носилкахъ больного.
У Луки, несмотря на расходы въ больниц, оставалось еще довольно много денегъ изъ тхъ, что онъ заработалъ въ Зглищахъ. Эва начала зарабатывать на свое содержаніе. Д-ръ Вильгосинскій, который, какъ оказалось, обладалъ добротой и заботливостью, достаточной по крайней мр для десяти хирурговъ, выхлопоталъ ей переписку у адвоката, вещь небывалая въ этомъ город со временъ достопамятнаго вислицкаго статута, и можетъ быть, и боле древнихъ. Вскор однако эта работа прекратилась и притомъ очень непріятнымъ образомъ. Адвокатъ, человкъ семейный и, что отсюда слдуетъ — нравственный, подъ вліяніемъ своей жены, особы тоже нравственной, отказалъ Эв ввиду слуховъ, которые были прицплены къ ней и разввались за нею, какъ вуаль. Никто не зналъ, кто она, откуда, какъ, ‘что за особа’. Зато было извстно, что у нея есть связь съ Неполомскимъ, извстнымъ атеистомъ, авантюристомъ, не уважающимъ польскихъ графовъ, дуэлистомъ.. Д-ръ Вильгосинскій, разъ скомпрометировавшій себя и заподозрнный въ связи съ атеистами и, что отсюда слдуетъ,— людьми безнравственными,— несмотря на все свое мужество, струсилъ, кажется, и не ршался больше протежировать Эв гд-нибудь въ другомъ мст. Она начала искать сама. Но она никого буквально не знала здсь, да къ тому же въ город не было занятій, для которыхъ она могла бы годиться. Она давала объявленія въ мстномъ грязномъ энъ-де-кскомъ листк, посылала предложенія то туда, то сюда…
У нея не было только ‘лестныхъ’ свидтельствъ и ‘почетныхъ’ рекомендацій, чтобъ стать совершенно похожей на папашу Побратынскаго. Во всякомъ случа, его манеры, методы и пріемы пригодились ей теперь. Между прочимъ она попала къ одному уздному инженеру съ предложеніемъ исполненія техническихъ чертежей. Она разсчитывала на то, что Лука ей поможетъ, будетъ давать указанія,— разсчитывала, что можно будетъ, пожалуй, весь день работать на дому… Инженеръ (обрюзглый холостякъ) съ удовольствіемъ смотрлъ ей весело въ глаза… соглашался на все, улыбался очень изящно. Ей пришлось посмотрть на него тоже подобающимъ образомъ и отказаться отъ мысли объ этой работ.
Эва не обращала вниманія на свтъ. Она сказала, что найдетъ занятія, и нашла. Она начала шить. Шитье, какъ учитъ опытъ,— это занятіе, не требующее отъ лицъ, ‘посвящающихъ себя’ ему, нравственности, конечно постольку, поскольку мсячная плата работающей не превышаетъ пяти рублей серебромъ. Эва начала съ малаго, такъ что не обращали слишкомъ большого вниманія на то, кто она такая. О ней говорили въ магазин: эта тамъ, какая-то, изъ Варшавы — и только. Иногда прибавляли слово ‘кукла’ или какое-нибудь другое, мене эстетическое, зато боле провинціальное.
Сшивать на машин прикроенные куски, вшивать рукава, полоски, крючки, пуговицы она умла давно, такъ какъ сама всегда шила себ платья. Благодаря своему варшавскому ‘покрою’ и столичному вкусу, она вскор сдлалась необходимой для закройщицы, которая была въ то же время и содержательницей магазина. Эти достоинства подняли вскор мсячное жалованье Эв до 12 рублей.. Ей не пришлось начинать съ ‘ученья’, то есть отъ ранга ‘подручной’ съ мсячнымъ жалованьемъ, составляющимъ круглую сумму рубль пятьдесятъ копеекъ. Съ самаго ранняго утра она спшила къ дому, гд находился магазинъ, и проводила тамъ весь день, до восьми часовъ вечера. Ежедневно она видла одно и то же… Узкій дворъ, мостовую изъ чудовищнаго булыжника, панельку изъ мраморныхъ осколковъ.
Глаза уже знали этотъ странно изогнутый дворъ, похожій на длинный корридоръ безъ крыши, въ который смотритъ съ обнаженныхъ стнъ вчная тоска болзненными глазами плоскихъ оконъ о шести стеклахъ. Они знали уже эти слпыя окна съ рамами, съ которыхъ облзла краска, черныя, заставленныя горшками съ цвтами… Вчную вонь изъ этой ямы межъ каменныхъ стнъ, изъ никогда не очищаемыхъ ретирадовъ, грязь помойной ямы, оттаявшей изъ-подъ снга. Отвратительныя клоаки, сараи, хлвы… Эва мелькомъ, набгу впитывала глазами въ душу желто-черную краску стнъ, изрзанную слдами стекающихъ съ крыши струй, забрызганную внизу грязью. Она навсегда помнила зловонный запахъ холоднаго сквозняка въ сняхъ,— окошко въ черную яму, съ ‘глазкомъ’ въ дверяхъ, черезъ который видно множество образовъ и противныхъ ‘святыхъ’ украшеній на мокрой-мокрой, черной стн. Тамъ она каждый день вздыхала мимолетно къ своему Единому Богу надъ постелью дворника и его дтей. Налво находилась какая-то еврейская мастерская, въ которой двигались таинственныя, грозныя, изможденныя до тла человческія фигуры-скелеты. Внизу, наравн съ землей, окошко еврея портного. Его черепъ, борода, глаза, псня… Чахоточный слесарь, работающій въ ниш, или врне прямо на двор… Всюду за этими стнами стукъ молотковъ, скрежетъ напилковъ, мрный грохотъ, безустанный пульсъ нищенской лихорадки. Блдныя, оборванныя дти возятся въ склизкой грязи канавы. Черныя и желтыя лица людей вокругъ.
Холодъ, дрожь, запахъ постныхъ селедокъ и капусты-кормилицы. Ахъ, какой-то слпой истерзанный нуждою человкъ спшитъ съ вытянутымъ впередъ посохомъ — поскорй, поскорй, — какъ будто ноги его ступаютъ по терніямъ! Наконецъ входъ на лстницу. И тамъ окошко.
Откуда-то съ высоты падаетъ таинственный срый свтъ изъ непроглядной тьмы на перила лстницы и на нсколько ступенекъ. Какъ странно блестли эти ступени, сплошь покрытыя толстымъ слоемъ грязи, вырисовываясь въ сумрак! Ступени, ведущія вверхъ, въ полную темноту, которыя нужно помнить наизусть, чтобы не разбить себ головы и не сломать ногъ. Липкія двери — и комната мастерской. Духота, обрзки матерій, мусоръ, глухой стукъ машинъ… Одиннадцать двушекъ, зарабатывающихъ по шести, семи, восьми, до десяти даже рублей въ мсяцъ… Маленькая, веснущатая ‘подручная’, вчно подбирающая лоскутки, бгающая куда-нибудь въ городъ съ готовой работой, посылаемая по разнымъ дламъ, съ разнообразными порученіями. Козелъ отпущенія, на которомъ вымещаетъ свое униженіе каждая изъ ‘барышенъ’. Замарашка, человкъ за рубль съ полтиной въ мсяцъ. Запотвшія окна, черезъ которыя по временамъ виднется маленькій клочокъ голубого неба или блая странница-тучка. А поближе — кругомъ, мансарды съ окнами, большей частью залпленными бумагой. А за настоящими стеклами — горшки съ мокнущими въ нихъ листьями, рыжая крыша изъ вковой, глиняной черепицы. Надъ крышей большая кирпичная труба, изъ которой вчно идетъ дымъ прямо въ эти самыя черныя окошки.
То обстоятельство, что квартира Луки и каморка Эвы находились въ части города, населенной преимущественно евреями, что они находились за городомъ, нкоторымъ образомъ за предлами культуры и высокой нравственности — имло большее значеніе. Домовладлецъ, разбогатвшій строительный подрядчикъ, у котораго они снимали комнаты, былъ еще сравнительно молодымъ человкомъ, лтъ около сорока. Онъ ходилъ въ черномъ сюртук до колнъ (по субботамъ одвалъ еще боле длинный), брюки выпускалъ на сапоги. Носилъ калоши, воротнички, манжеты съ запонками, а также золотые часы и шляпу-котелокъ. Это былъ довольно красивый, упитанный, сильный отецъ семейства. Къ Эв онъ относился всегда съ большой, изысканной вжливостью, и хотя неохотно говорилъ по польски, для нея, хоть немного кривясь, длалъ отступленіе отъ своего обычнаго правила. Когда Лука отдалъ ему въ руки паспортъ, въ которомъ значилась жена Роза, хозяинъ ни о чемъ не спрашивалъ и не выпытывалъ подробностей. Паспортъ былъ вскор возвращенъ Лук. Разъ только хозяинъ спросилъ у Эвы полушутя, встртивъ ее, когда она возвращалась домой:
— Почему вы живете, какъ будто въ развод? Мужъ спитъ въ одной комнат, а жена далеко, въ другой комнат? Не идетъ.
— Моя мужъ боленъ,— пробормотала Эва, покраснвъ, какъ макъ.— Мужу нужна тишина, отдыхъ.
— Ну, а гд жъ написано, что мужу должно быть непремнно безпокойство отъ жены?
— Мужъ мой совсмъ не можетъ спать, когда съ нимъ въ комнат еще кто-нибудь.
— Я ему совсмъ не удивляюсь. Я бы тоже на его мст очень мало спалъ…— засмялся еврей.— Только я это такъ, вжливо шучу. Извините… не обижайтесь…
Лука, слушая изъ устъ Эвы отчетъ объ этомъ разговор, замтилъ, что и отчужденость евреевъ отъ общества иметъ свои хорошія стороны. Вотъ хотя бы эти оригинальные дома за городомъ, словно выдутые изъ песку Твардовскимъ, чортъ знаетъ какъ, кой на что пригодились. Онъ былъ радъ, что они одни, что т, что живутъ за стной, далеки, ничего не понимаютъ, что ихъ міры такъ различны и потому такъ взаимно терпимы, подобно тому какъ иностранцы относятся терпимо къ другимъ иностранцамъ въ большой гостинниц Ниццы или Интерлакена.
Начало зимы быстро прошло для Эвы и Луки, какъ проходитъ пріятный сонъ. Больной не чувствовалъ ржущихъ болей вблизи сердца, Эва не чувствовала, что работаетъ, какъ простая работница. Темный ‘магазинъ’ въ грязномъ двор, нора, гд рабыни шили платья для богатства и роскоши, былъ для нея благословеннымъ мстомъ. Жизнь съ ея хорошими и дурными сторонами не интересовала ея.
Она была въ дйствительности женою Луки, хотя не принадлежала ему плотью. Она не дарила ему даже поцлуевъ. Она прислуживала при его постели, какъ сестра брату, а больше всего, какъ до безумія влюбленная невста жениху.
Когда она прибгала вечеромъ, порозоввъ отъ холода, рзвая и веселая, смющаяся, съ тысячью анекдотовъ, шутокъ, полная безумнаго задора человка, окончившаго проклятую двнадцати-часовую работу и обрвшаго свободу свойственныхъ человку отъ природы движеній, — ихъ обоихъ обуревало настроеніе дтей, настроеніе распущенныхъ на каникулы школьниковъ. Немедленно на керосинк начиналъ жариться принесенный изъ мясной бифштексъ или котлета, закипалъ чай… Въ мастерской Эва питалась, какъ попало — булками, кускомъ холоднаго мяса, а чаще всего парой сосисокъ. Чай, какъ и вс работницы, она варила себ въ кострюльк, поставленной на горячій утюгь (‘Omne tulit punctum, gui mustuit utile dulci…’). Воду для чая вс, въ томъ числ и Эва, получали даромъ. Только квалифицированныя блузочницы и нкоторыя юбочницы, зарабатывавшія баснословныя суммы (15 до 18 рублей въ мсяцъ) ходили на настоящій ‘буржуйскій’ обдъ во время двухчасового перерыва.
Ввиду такого положенія длъ Лук приходилось отъ ранняго чаю ждать обда до поздняго вечера. Такъ какъ онъ лежалъ безъ движенія, на спин, вчно въ одномъ положеніи, то въ теченіе дня скучалъ чертовски. Онъ прочитывалъ массу книгъ, писалъ карандашомъ на огромныхъ листахъ бумаги этнографическія и этнологическія замтки. Вечеромъ онъ разсказывалъ Эв о томъ, что написалъ, что хотлъ длать. Ихъ мечты вращались все вокругъ одного факта, что, какъ только онъ выздороветъ, онъ подетъ въ Римъ и добьется развода. Тогда окончится ихъ тоска и грусть…
Въ конц января Неполомскій началъ уже сидть, а вскор вставать, ходить по комнат. Въ половин февраля въ теплые дни началъ выходить на улицу. На двор было много снгу. Настали снова морозы.
Въ это время въ немъ произошла перемна. Пока онъ лежалъ, ему казалось, будто это временный припадокъ, физіологическое слдствіе бездятельности. Но иногда онъ началъ вставать, это не прошло… Постоянно набгающій на душу дымъ или втеръ, ураганъ картинъ, подхватывающій на лету все и все въ одномъ направленіи, наклоняющій къ земл вс мыслей… Безпрестанный шепотъ запекшихся устъ: — Эва, Эва…
Когда она возвращалась домой, когда он слышалъ уже издали доносящійся стукъ ея обсыпанныхъ снгомъ ботинокъ по деревяннымъ ступенямъ, когда онъ ощущалъ уже холодъ открытой двери…— его обуревалъ неудержимый экстазъ…
Руки подымались и кулаки сжимались, словно передъ битвой, словно желая драться мечами съ самимъ собой, чтобы подавить страстныя мечты. Онъ слышалъ, какъ рыдаетъ его гордость и достоинство, слышалъ, какъ эхо, принесенныя самому себ клятвы, непоколебимыя, нерушимыя слова чести. Но все терялось въ густой копоти, осдающей подъ черепомъ, трещало, какъ легко воспламеняющійся матеріалъ, среди сноповъ сыплющихся искръ, распространяющихся лихорадочно по жиламъ. Невыносимо, свыше силъ было быть съ ней, смотрть на нее съ благоговніемъ, прикасаться къ ея маленькимъ рукамъ, которыя были нжны и краснорчивы въ своемъ безмолвіи, какъ живыя существа. Свыше силъ было утопать глазами въ ея глазахъ, озарявшихъ все, точно солнце,— вслушиваться въ ея новыя, невдомаго происхожденія, ласкательныя слова,— видть ея дивныя улыбки,— гладить руками ея волосы, точно лаская ихъ нжными поцлуями… Каждое платье, каждая ленточка, каждая бездлушка, казалось, смотрли въ глаза съ безмолвнымъ вопросомъ, словно рой духовъ и гномовъ, готовыхъ повиноваться приказаніямъ. Лука старался всми силами воли забыть, порвать паутину миражныхъ искушеній.
Онъ говорилъ себ, что уже то, что въ немъ происходитъ — это подлость, крайній позоръ для честнаго человка, что этого не должно быть, ни за что не должно быть, — заклиналъ себя, чтобы этого не было. Посл титаническихъ порывовъ, посл могучихъ усилій души, посл спутанныхъ въ клубокъ общаній — наступали минуты тишины. Тотчасъ же, однако, словно изъ подъ земли, прорывался новый ключъ. Было душно, до смерти скучно, словно вотъ-вотъ должно было явиться ожидающее несчастье. Жгучее чувство ожиданія, когда ее не было дома раздувало жилы и наполняло комнату ароматомъ упоенія. Въ тишин, осязаемой, какъ ночная тьма или солнечный свгъ, слышались ея слова такъ ясно, что можно было различить каждый звукъ, каждый слогъ. Шуршаніе платья длилось безпрестанно. Голова пылала, сердце стучало, какъ взбунтовавшійся невольникъ. Вки опускались на глаза и неотразимыя картины упоенія и нги представлялись гораздо ярче и ясне, чмъ окружающіе мертвые предметы. Черезъ мозгъ тихонько и скромно прокрадывалась мысль:
— А зачмъ, собственно, считаться со всми этими предразсудками? Зачмъ? Счастье — одно, а несчастій тысячи.
Но онъ снова вырывался, словно изъ дьявольскихъ объятій, подымался выше себя и пробовалъ смотрть на все, что происходитъ съ нимъ въ этой комнат, свысока.
— Вотъ,— говорилъ онъ самъ себ,— теперь минута чистаго разума, теперь властвуетъ, какъ сказалъ бы старый, премудрый Платонъ, . Все, что лежитъ за предлами этого мгновенья это — — страсти, животныя вожделнія, cupiditates, гадкій шлакъ въ горн, гд должно сплавиться чистое желзо. Неужели же я допущу властвовать это alogov? Я, человкъ грядущаго міра? Нтъ, никогда! Хотя бы по этому одному.
Онъ набрасывался на книги, начиналъ съ азартомъ заниматься, думать точно, логически. Онъ владлъ собой въ теченіе нсколькихъ часовъ. Но стоило кинуть взглядъ на что нибудь, на слдъ маленькихъ гвоздиковъ ея каблучка, оставленный на блой доск сосноваго пола… Отъ этихъ досокъ, изъ ничтожныхъ, круглыхъ углубленій подымался кверху дивный, нагой, плотскій туманъ. Лука заслонялся отъ него руками, жмурилъ глаза, чтобы его не видть. Но туманъ былъ въ немъ самомъ, онъ жилъ уже съ давнихъ поръ въ его глазахъ. Дивныя, едва расцвтшія груди, плечи, руки, бедра гнздились въ бездонной глубин глазъ и въ мозгу. Радость и упоеніе, дымъ отъ чудеснйшихъ ароматныхъ смолъ, неизъяснимое обаяніе, дивная пснь движеній ея нагого тла наполняли душу. И Лука снова спрашивалъ самъ себя:
— Разв зло то, что я испытываю?
И онъ чувствовалъ въ душ громкій смхъ здоровыхъ жизненныхъ силъ, какъ отвтъ на доводы чести и возраженія разсудка. И тогда онъ превосходно понялъ, какъ хорошо наслажденіе, какъ радостенъ грхъ и какъ несносна добродтель. Свтъ и тнь, время и пространство были послушны его вол. Сладость грезъ не имла предла.
Когда приближалась минута ея прихода, комната становилась мала и тсна, точно клтка. Грудь была слишкомъ мала для множества замкнутыхъ въ ней вздоховъ, внезапныхъ рыданій и безымянныхъ порывовъ. Лука бродилъ по комнат отъ стны къ стн, отъ дверей къ окну, отъ окна къ дверямъ. Онъ ждалъ, считалъ минуты, секунды…. Пріотворялъ двери въ сни, впивался глазами въ пространство и ждалъ, насторожившись и притаивъ дыханіе. Онъ стоялъ такъ, прислонившись къ стн, дрожа отъ холода, терзаемый глухими и слпыми чувствами, глубокой тревогой, желаніями, сомнніями, скорбью и тоской. Нердко въ это самое время въ общихъ сняхъ собирались сосди, евреи, со своими длами, и разные постители, и вели около этихъ дверей любовнаго ожиданія ожесточенные матерьялистическіе споры, устраивали дла и готовы были царапать другъ другу глаза.
Лука впадалъ въ состояніе дикаго негодованія, киплъ, безумствовалъ, сходилъ съ ума отъ злобы. Иногда онъ чуть не хватался за палку, чтобъ разогнать горланящую свору,— и вновь превращался въ напряженное зрніе, въ чуткій слухъ. Тоска достигала высшаго апогея и застывала въ безсиліи. Оставалась только мольба и тихій, безпрестанный душевный стонъ. Когда Эва вдругъ являлась, когда, вдругъ изъ за горланящихъ евреевъ проглядывала ея улыбка, когда она мчалась къ дверямъ, веселая, розовая, шепча что-то своимъ мелодичногортаннымъ голосомъ, когда она строго журила его за то. что онъ торчитъ у дверей, продрогшій и блдный, онъ не врилъ своему счастью и стоялъ, изумленный, какъ будто разочарованный, какъ будто подавленный. Глядя на ея оживленное лицо, на глаза, искрящіеся, какъ вчно свжій, вчно блый иней, онъ отдавался другой крайности и любви, предавался холоднымъ разсужденіямъ и тщетно старался снова все измрить мыслью…
Эва давно замтила, что съ нимъ происходитъ.
Если случайно изъ подъ черной юбки выдавался носокъ ея башмака, если, убирая комнату или моя посуду, она нагибалась такъ, что ясне очерчивались ея груди,— она видла тогда незамтно для него, изъ-подъ рсницъ, какъ его глаза охватываютъ ее, словно жгучія, пламенныя руки. И ея мысли стали тоже бродить украдкой по орбитамъ безумія и отчаянія. Она дала себ клятву, что, когда онъ подетъ къ Италію, она вернется въ Варшаву. Тамъ она легко найдетъ для себя занятіе, если не въ правленіи желзной дороги, гд она служила, то гд-нибудь въ другомъ мст — на телефонной станціи, въ телеграф, въ технической контор, кассиршей, переписчицей, и т. д. Варшава была ея городомъ. Тамъ она чувствовала себя въ своей тарелк, въ культурной атмосфер, въ шум, сутолок, среди кипучаго труда. Провинціальный городишко былъ для нея пустыней, которая имла кое-какую цнность лишь постольку, поскольку тамъ находился Лука. Ей хотлось поэтому поскоре вернуться ‘въ городъ’, очутиться на рынк, гд ждутъ и требуютъ рукъ и ума, гд кипитъ жизнь и мысль безустанно работаетъ, но какъ же вернуться въ Варшаву, къ матери, къ отцу, къ занятіямъ, если бы она стала ‘любовницей’? Вернуться:: встртиться лицомъ къ лицу съ матерью это еще ничего. Когда матъ спроситъ ее обо всемъ, она все скажетъ. Но вернуться и сказать, что за время своего отсутствія она была ‘у этого господина’? Нтъ, тогда уже нтъ возврата. Поразить сдую голову матери увренностью, подтвержденіемъ?.. Лгать? Нтъ, матери невозможно, здсь можетъ быть или правда, или нтъ возврата. Эва не боялась свта, смялась надъ нимъ, надъ всми его условностями и учрежденіями. Лука былъ для нея всмъ.
Сплетни, обиды, клевета — все это было для нея ничмъ, напротивъ, забавляло даже ее, лишь бы не чувствовать на себ бремени, что то, что будутъ говорить — правда. Если бы Лука потребовалъ, чтобъ она принесла ему въ жертву тло и душу, она не колебалась бы ни минуты. Но всми силами души она хотла, чтобъ еще не теперь, не сейчасъ. Она знала, что ей придется много и ужасно претерпть прежде, чмъ будетъ разводъ, она слышала, какъ ея будущее бушевало надъ ея головой, подобно свисту бича. Ей хотлось поэтому только одного: имть въ себ достаточно силы, чтобъ смяться надъ могуществомъ свта, чувствовать почву подъ ногами, чтобы, стоя на ней. питать въ душ любовь и гордость.
Когда она замтила, что происходитъ съ Лукою, она была вн себя отъ отчаянія. Но въ этомъ отчаяніи и былъ въ то же время какой-то неизъяснимый оттнокъ сладости, мучительной сладости. Самые странные планы, небывалыя картины смерти, героизма… Ей приходилось переживать минуты быстрой ршимости. Она знала, что что бы она ни выбрала, бгство или принесеніе въ жертву своего тла,— если она исполнитъ то или другое, она очутится по ту сторону жизни. Она называла самыми различными именами то, что должно было случиться, она создала цлую метафизику снисхожденія къ сладости упоенія. Она говорила сама себ, что это — жажда полноты жизни, воля духа, который жаждетъ новыхъ, чудесныхъ превращеній, высвобожденія молодости, воплощенія на яву призраковъ мечты. Она говорила себ, что хочетъ теперь разлить въ матеріи мощь духа, стать одновременно ваятелемъ и изваяніемъ. Она оправдывалась передъ какими-то невдомыми силами, что это вовсе не грхъ вселился въ ея душу, не измна какому-то идеалу, а напротивъ, какая-то невдомая мощь, которая хочетъ разбить замки невднія.
Ей не были непріятны безумные огни въ глазахъ Луки, странно изогнутая линія его губъ, его улыбка, проникающая до мозга костей, улыбка, срывающая одежды и вызывающая молитву изъ груди на уста. Иногда, когда она сидла поодаль, наклонившись надъ книгой и опустивъ глаза, иногда, когда ему казалось, что она всецло поглощена уборкой или другими хозяйственными длами, ее вдругъ охватывала внезапная мысль, безумный слпой порывъ — сдлать его счастливымъ… Не говоря ни слова, снять платье…
Нердко какой-нибудь мелочный случай, шорохъ, отдаленный звукъ, стоящій на пути предметъ отгонялъ навсегда это искушеніе дьявола.
Лука превосходно владлъ собой. Онъ никогда не цловалъ ея въ убы, а въ руку цловалъ быстро и не глядя.
Разъ, однако, онъ почти безсознательно положилъ свою руку на ея, случайно лежавшую на стол. Когда ея рука нервно вздрогнула, съежилась и сжалась, онъ началъ шептать алыми губами, обращаясь къ этому маленькому сжатому кулачку:
— Маленькая голубка, боязливый птенчикъ, пташечка блая… Боишься чего-то, чего то дрожишь… Боишься руки, которая тебя гладитъ? Боишься сердца, которое для тебя бьется.
Эва горла всмъ тломъ. Она почувствовала, какъ душа расплавляется въ одно жгучее состраданіе къ его плотскимъ желаніямъ. Она смутно отдала себ отчетъ, что весь умъ ея, весь разсудокъ превращается въ одну простую мысль, что необходимо сейчасъ принести жертву. Еще одно слово, еще одно прикосновеніе его руки. Онъ началъ снова шептать, словно про себя:
— Голубка прячетъ головку промежъ крылышекъ, глазки закрываетъ отъ страха. Сердце стучитъ у нея. Чего боится она, изъ-за чего такъ дрожитъ?
Она положила пылающія уста на его руку, прижалась къ ней своей горячей щекой. Въ трепет упоенія она почувствовала, какъ онъ нжно сталъ вынимать пальцами другой руки шпильки изъ ея волосъ и распускать ихъ пряди. Она вся трепетала отъ пробгавшей частой дрожи, смутно сознавая, что утопаетъ лицомъ въ волн волосъ… Вдругъ она услышала вздохъ. Когда она подняла глаза, онъ лежалъ, полуотвернувшись къ стн, нахмуривъ брови, закусивъ губы.
Какъ она была ему благодарна!
Она уходила всегда изъ его комнаты тотчасъ же посл вечерняго чаю и торопливо возвращалась къ себ. Заперши двери на ключъ, она наскоро раздвалась, гасила свтъ, бросалась на постель и, ни о чемъ не думая, засыпала какъ камень.
Утромъ, чуть только сквозь закрытыя ставни пробивался худосочный, неясный проблескъ дня, она быстро вставала и все длала торопливо, чтобы поскорй выйти изъ дому.
Во второй половин февраля настало нсколько морозныхъ, сухихъ безвтренныхъ дней. Лука могъ уже гулять и въ каждый праздникъ или воскресенье они вдвоемъ уходили изъ дому за городъ. Однажды, въ праздничный день, посл обда они пошли по дорожк на поросшую можжевельникомъ горку и дальше, до самаго лса.
Приближался уже закатъ солнца. Воздухъ былъ чистый и холодный. Вечерняя фіолетово-багряная заря неизъяснимо красиво простиралась надъ равнинами и холмами. Какъ на ладони были видны отдаленныя рыжія кущи помщичьихъ садовъ, темносинія пятна лсовъ. На западной сторон неба, по озаренному закатомъ своду, плыло голубоватое облачко, словно задумавшійся ангелъ, направляющійся къ гранямъ міра, на край небосклона, опустивъ усталыя отъ долгаго полета крылья. Въ вышин небо было бездонное, розово-сизое. Ни одного звука, ни малйшаго шороха. Лишь такъ-то странно звучащій скрипъ ихъ шаговъ. Снгъ на дорог, проторенной санями дровосковъ какъ-то упрямо капризно хрустлъ. Они свернули всторону и бродили по еще глубокому пуху, сворачивая то въ ту, то въ другую сторону по засыпаннымъ снгомъ лисьимъ или заячьимъ слдамъ.
Снгъ былъ сыпучій, рыхлый и легкій, какъ мука.
Въ пордвшемъ отъ рубки лсу тянулись къ пришельцамъ своими неожиданными, загадочно искривленными очертаніями маленькія елочки, погребенныя въ круглыхъ сугробахъ,— точно глаза ребенка, изумленные, жадно внимательные…
Еловые молодняки создавали дивную поэму изъ византійскихъ куполковъ проваливавшагося въ землю храма.
Низкимъ, до половины засыпаннымъ снгомъ кустамъ можжевельника грезились сны о заколдованной царевн. Кривой дубокъ, обсыпанный мертвыми желтыми листьями, сухо, скрипуче шелестлъ ими, привлекая къ себ взоръ, приковывая мысль, точно таинственный знакъ, непонятный іероглифъ.
Эва впилась глазами въ сть желтыхъ былинокъ, блдный слдъ росшихъ здсь когда то травъ, торчащихъ теперь надъ блой пеленой.— Она блуждала взоромъ по двственнымъ равнинамъ, по холмамъ и сугробамъ, отливавшимъ фіолетовымъ свтомъ, или подернутымъ легкимъ, чуть уловимымъ розоватымъ оттнкомъ, мимолетной краской, заставляющей радостно улыбнуться каждыя уста,— блуждала взоромъ, ловила краски и блики такіе же красивые, прекрасные, какъ прекрасно было ея тло. Ей безсознательно грезилось, что такъ врно думаетъ Лука. Прошелъ, пронесся бурный, безумный душевный порывъ… Благодарнымъ взоромь улыбалась она снжнымъ сугробамъ вокругъ высокихъ сосенъ, которыя, казалось, были похожи на застывшій вихрь, бурю, воплотившуюся въ видимый образъ. Небеса все больше, все ярче золотились. Эва видла вокругъ себя тни, неожиданно встающія и неизвстно какъ исчезающія, точно сновиднія. Прежде чмъ она сама успвала вгрениться въ прозябанія этихъ засыпанныхъ елокъ, въ фіолетовую жизнь тней и рдющихъ бликовъ на верхушкахъ сугробовъ, они уже исчезали куда-то. Эта мимолетная жизнь тней, жизнь — мгновенная, отъ рожденія на чистомъ, незапятнанномъ снгу, до глухой смерти, выражала для Эвы какую-то новую истину, которую ей сейчасъ предстояло узнать. Вокругъ нея былъ живой, сложный символъ, который развивался, открывался и показывалъ буквы, которыя можно было читать.
Они оба молчали. Когда Лука остановился, чтобъ отдохнуть, Эва съ изумленіемъ и испугомъ услыхала посреди этого безмолвнаго пространства, какъ стучитъ ея сердце. Одинокое сердце билось, казалось, между небомъ и землей, одно на всей ея безпредльной замерзшей поверхности.
Лука вдругъ заговорилъ со смхомъ:
— Эта добродтель Дездемоны, эта врность и покорность даже тогда, когда ее бьетъ ея ‘господинъ и супругъ’ кажется мн противною. Собственно говоря, такая дура и заслужила лишь то, что ее постигло. Это вдь не женщина.
Эва взглянула на него съ изумленіемъ. Это было такъ далеко отъ ея чувствъ! Какъ будто онъ толкнулъ ее! Лука смотрлъ не на нее, а въ землю, на снгъ, искрившійся отъ вечерняго мороза. На щекахъ его игралъ румянецъ. Выросшая за время болзни борода длала его красивымъ, какъ будто незнакомымъ, какъ будто другимъ, не похожимъ на прежняго. Онъ былъ также красивъ и не обыченъ, какъ все вокругъ. Глаза тревожна открывались, чтобъ успть и имъ налюбоваться досыта. Нтъ, онъ одинъ не чудная только тнь! Онъ вченъ!
— Она врно любила его, этого чернаго дьявола…— тихо промолвила Эва, рисуя легкою тросточкой, которую она держала въ рукахъ, длинныя линіи на снжномъ пуху.
Когда они такъ стояли съ минуту, и онъ не смотрлъ на нее, Эв захотлось сказать ему, что она его любитъ… какъ Дездемона. Захотлось вдругъ, противъ воли, сказать ему, какъ онъ непохожъ сегодня на себя, какое у него новое выраженіе въ лиц. Онъ поднялъ глаза, какъ будто предчувствуя… Эва увидла нахмуренныя брови и знакомую болзненную улыбку.
— Сохранить себя, стать счастливымъ — вотъ инстинктъ, вотъ право, вотъ долгъ…— продолжалъ Лука глубоко задумчивымъ, тихимъ голосомъ, про себя.
— Что это за цинизмъ, за эгоизмъ, сударь?
— Это слова мудраго Гольбаха, человка сильной расы, той расы, которая сумла поднять съ основанія земной шаръ. Не но нашей мрк эти слова.
— Мн кажется, что и въ наше время тоже еще нашлось бы много такихъ силачей. ‘Сохранить себя, стать счастливымъ’…
— Въ самомъ дл?
— Я думаю.
Онъ поднялъ глаза, полные пламени, упрека, точно презрнія.
— А ты, напримръ, сумла бы стать счастливой вопреки всему міру?
— Я?!.. Что такое я…— прошептала она, смутившись.
— Конечно, Дездемона еще живетъ и кается въ васъ.
— Не понимаю.
— Человкъ изъ той же плеяды — Дидро — говоритъ безъ колебанія: ‘супружество до гроба — это злоупотребленіе, тираннія мужчины, который присвоилъ себ право обладанія женщиной.’ Что ты скажешь объ этомъ?
— Ничего. Я мало знаю объ этомъ. Да и мало мн дла до этого Дидро…— медленно возразила она, продолжая все рисовать на снгу палкой черты. Она чувствовала, что за этими словами скрывается что-то другое. Лука все продолжалъ однимъ духомъ, убждая, какъ будто, не ее, а себя самого.
— Дидро говоритъ: ‘счастье и нравственность могутъ существовать лишь въ тхъ странахъ, гд законъ придаетъ глубокій авторитетъ инстинкту’. И дйствительно — въ Японіи двушки купаются въ присутствіи мужчинъ безъ малйшаго смущенія. А Японія — это великая нація!
— Ахъ, эта ужъ ваша Японія! У всхъ на язык Японія до Японія…— сухо и порывисто проговорила она.
— Конечно — разв у насъ барышня могла бы купаться при мужчин, не сгорвъ со стыда!
— Ну, да…— согласилась Эва, чувствуя, что вся горитъ въ огн.
— А между тмъ стыдливость, такъ же какъ и одежда, это искусственное изобртеніе, условность.
— Вы дошли даже до такихъ изобртеній, что краска стыда у молодой двушки тоже… изобртеніе…
— Я сейчасъ приведу теб доказательство.
— Доказательство?
— Ну, да. На Сандвичевыхъ островахъ туземныя дамы, уже тронутыя немного европейской культурой, подплывали къ кораблямъ голыя, неся на головахъ шелковыя платья и зонтики. Въ эти платья он одвались на палуб при офицерахъ, чтобы понравиться имъ.
Эва продолжала рисовать знаки на снгу.
— На островахъ Iles des Pins миссіонеры вызвали бурный протестъ, требуя, чтобы двушки одвали набедренники. Полинезіанки, которыхъ пробовали какъ-нибудь пріодть, раздвались при самомъ пустомъ предлог. Чувства стыдливости совершенно не знаетъ все животное царство и ни одно изъ первобытныхъ человческихъ обществъ.
— Ну, такъ что жъ изъ того?— спросила Эва съ улыбкой.— Что жъ изъ того, что его не знаютъ первобытныя племена или животныя? Мы не животныя и не съ Iles des Pins, ничего не подлаешь. Вотъ тоже примры.
— Я хочу поучить тебя немного антропологіи. Женская стыдливость по моему мннію является изобртеніемъ, и притомъ изобртеніемъ… мужчинъ. Отелло придумалъ платье, которое бы тщательно прикрывало тло почтенной Дездемоны… Ея господинъ, супругъ и властелинъ. А по наслдству это передалось впослдствіи и дочкамъ.
Она слушала все это съ насмшливымъ выраженіемъ на губахъ, котораго не хотла согнать съ нихъ. Въ глубин души, однако, она слушала съ необычайнымъ любопытствомъ и принимала вс эти подробности (причемъ надо замтить, уже какъ глубочайшее свое убжденіе).
— Почему же ты хочешь вступить со мной въ бракъ?— спросила она, наконецъ, блдная и смущенная.
— Потому что я люблю тебя больше жизни! Ты, впрочемъ… Ты уже не такая! Въ теб уже есть мужество человка и сила человка. Мужу не пришлось бы запирать тебя въ гаремъ или закрывать тряпками. Ты могла бы купаться передъ толпой мужчинъ и остаться двушкой, или… быть врною одному, котораго ты великодушно избрала по собственной вол.
Шепотъ его сталъ еще тише и былъ полонъ вдохновеннаго экстаза:
— Ты — Психея, самая свободная, вполн свободная душа…
— Никто не знаетъ, что я и кто я!
— ‘Люди,— говорить природа — вы, которые въ силу даннаго мною вамъ толчка, стремитесь всю свою жизнь къ счастью, не противьтесь моему высшему закону: трудитесь для счастья…’
— А кому принадлежатъ эти циническія слова?— строго спросила она.
— Тоже Гольбаху. А впрочемъ… это слова дядюшки Эпикура. Мудрость, осужденная всми тетушками…
Воцарилось странное молчаніе. Надвигался уже вечеръ. Елки вокругъ стали казаться таинственными, засыпанныя снгомъ, въ оковахъ мороза.
— Въ чемъ счастье?— спросила она вдругъ и посмотрла Лук прямо въ глаза.
Онъ молчалъ.
— Скажи… въ этомъ… счастье?— повторила она, дрожа всмъ тломъ.
Ей казалось, будто земля вокругъ дрожитъ и колеблется, объятая дымкой.
— Эва..— прошепталъ онъ.— Зачмъ ты это сказала?
И вокругъ него стоялъ теперь молчаливый лсъ, точно озаренный сверхъестественнымъ какимъ-то огнемъ. Земля дрожала. Холмы колыхались въ глазахъ и загорались тысячью красокъ, теряясь въ темной дали долины.
Неодушевленные предметы пріобрли на мгновенье странныя лица, неслыханныя выраженія. Въ разливающемся со всхъ сторонъ мор пламени онъ услыхалъ въ душ своей ршеніе…
— Сегодня…— прошепталъ онъ, глядя въ землю.
Когда онъ поднялъ глаза, онъ увидалъ Эву, стоящую со скрещенными и прижатыми къ груди руками. На лиц ея была улыбка тихаго, блднаго страданія, счастье смиренія. Глаза безъ взгляда, губы безмолвно покорны. По густымъ волосамъ, всклокоченнымъ вихремъ испуга, скользила теперь нжная и ласковая рука судьбы. Онъ опустился безъ силъ на обмерзшій стволъ срубленнаго дерева. Эва стояла рядомъ безпомощно и спокойно. Она чувствовала себя свободной и правой и какъ будто удовлетворенной тмъ, что на ней не лежитъ уже бремя ‘стыдливости’. Она шептала, словно во сн, два слова:— довольно отреченій!— Лука взялъ ея руку и привлекъ къ себ. Она сла неудобно рядомъ съ нимъ, чувствуя, что это какъ-то не красиво, положила голову (безъ восторга) на его плечо.
Она чувствовала щекою холодъ заиндеввшаго мха на его воротник и отдаленное тепло его губъ. Съ возрастающимъ, неудержимымъ любопытствомъ ожидала она смлыхъ лаекъ, которыя сейчасъ будетъ испытывать. Губы ея сдлались пунцовыми, налились горячею кровью. Казалось, будто эти губы не могутъ уже больше закрыться, сомкнуться, какъ всегда, какъ прежде. Руки, плечи, груди стали упруги, вдохновенны, подвижны и гибки, какъ легкое тло птицы, парящей въ простор. Холодное искрящееся небо, лсъ весь въ снгу, отлогая поверхность обледенвшей горы — все, какъ во сн…
Онъ кашлянулъ. Она вырвалась изъ его рукъ, спустилась съ колнъ, отвернулась и ршительно направилась къ городу. Она была прекрасна въ своемъ простомъ плать и казалась какъ будто нагой. Съ высоты неба свтилъ уже мсяцъ и наполнялъ своимъ сіяніемъ таинственные уголки и убжища. Онъ проникъ, просочился въ глубины снга и сверкалъ миліардомъ яркихъ кристалловъ, голубыхъ и оранжевыхъ искръ. Глаза Эвы были поглощены звздами на неб и этими звздочками на земл. Ей чудилось, будто она слышитъ и тихій трескъ неземного свта, и теплоту мертвыхъ лучей луны.
Точно втерокъ, пробжала черезъ душу благоуханная мысль:
— Я иду теперь по пути счастья… Звзды… Путь счастья, судьбы… Куда ведетъ онъ, куда идетъ этотъ звздный путь?
А потомъ еще мысль, еще ясне, еще отчетливе первой:
— Вотъ онъ, вотъ каковъ путь моего счастья… Звзды…
Въ душ долгая, необъятная тишина, глубокая, какъ во всемъ этомъ необозримомъ пространств. Наконецъ, наконецъ послдняя мысль — не то словно чей-то плачъ, не то окрикъ часового, а потомъ вдругъ дрожь въ ногахъ, словно крикъ радости:
— Прощай!..
Когда, они оба всходили по крутой лстниц, ведущей въ квартиру, Лука трясущимися руками чуть чуть толкнулъ ее въ свою комнату. Заперъ дверь на ключъ. Не перестающими дрожать руками зажегъ лампу. Эва все время стояла у дверей. Онъ подошелъ къ ней и посмотрлъ въ глаза. Въ первый разъ онъ уловилъ въ нихъ новый взглядъ. Они глядли изъ подъ вкъ куда-то въ даль,—далеко, далеко… Они были словно потухшіе, и въ то же время пронизывающіе, вдохновенно живые и словно умершіе. Онъ изумился и испугался, глядя въ синеву ея взгляда, нагого, но полнаго горделиваго величія, какъ дивный цвтокъ, оторванный безумной рукой отъ стебля и земли. Онъ ловилъ глазами этотъ взглядъ — любовь.
— Разв этотъ мигъ… разв этотъ мигъ — не счастье?— спросилъ онъ ее со слезами.
— Счастье…— прошептала она сквозь трясущіеся и стучащіе другъ о дружку зубы.
Онъ началъ быстро, торопливо, какъ сумасшедшій, разстегивать на ней кофточку, съ усиліемъ стягивать тсные рукава, рвать на плечахъ пуговицы рубахи, врывать юбки, рвать тесемки…
Потекли дни счастливой любви. Сердце, душа, тло были отданы безъ завта. На землю снизоніла, точно великое торжество, пора, когда все отдавалось съ любовью по первому желанью, съ кроткимъ снисхожденіемъ къ бурнымъ порывамъ, капризамъ и прихотямъ, другому духу и другому тлу. Раскрылись врата сада, гд можно плакать отъ счастья или плакать отъ недоступныхъ для слова страданій любви подъ тнистыми втвями деревьевъ рая. Эти слезы текутъ изъ однихъ глазъ въ другіе, высыхая на возлюбленномъ лиц, улыбка общая, одна на обоихъ лицахъ.
Трепетъ передается отъ руки къ рук и возвращается на прежнее мсто, принося всть о тайныхъ волненіяхъ, о чувствахъ, для которыхъ нтъ словъ, которыя могли бы выразить ихъ сущность и силу. Поцлуи сковываютъ не тла, а, дйствительно, души. Тла не знаютъ тайнъ одно отъ другого, а души стремятся открыть одна другой глубочайшіе тайники своего существа.
Утоленіе тла, стирая съ души грусть и тоску любви, укрощаетъ ея неизъяснимую, все двигающую съ основъ музыку. Тишина и счастье въ объятіи. Гордое, сильное сердце, презрвшее опасность и связавшее себя узами съ жертвой, врное, послушное и добровольно покорное, сердце — непонятная, загадочная тайна, бьется въ дивномъ ритм двственныхъ грудей, въ ихъ вчно подвижной волн, въ ихъ зачарованной таинственности.
Бьющееся въ немъ пульсомъ, усердно отсчитывая время, счастье было пульсомъ всей вселенной. Весь міръ былъ гимномъ, творческою пснью, восхваляющею твореніе. И въ глубокихъ ударахъ сердца было начало и конецъ жизни.
Въ эти дни любовь стала забвеніемъ, уничтоженіемъ эгоизма, полнымъ отсутствіемъ въ душ любви къ самому себ и наполненіемъ ея эгоизмомъ другого человческаго существа. Это были минуты благодати, минуты вознесенія надъ землей и преображенія душъ. Отъ небывалаго подъема и обмна думали и плотскія существа сдлались новыми, дивно отличными и незнакомыми другъ другу. Ихъ чуткость однако и способность понимать другъ друга достигли въ эту пору зенита, съ котораго все видно, какъ съ горы небо. Исчезнуть, уничтожить себя для того существа — какое счастье. Отдать ему все, даже счастье обладанія, даже созерцаніе плотской красоты, даже самую любовь для того, чтобъ доставить радость длящуюся одну секунду — какое счастье. Все легко исполнить. Легко проникнуть въ глубочайшіе тайники. Все можно понять, все проникнуть благоговйнымъ взоромъ, свободнымъ отъ себялюбія. Земное невдніе претворяется разъ за разомъ въ огоньки познанія, въ символы всевднія, которые снова гаснутъ, изчезая въ сумрак, чтобы снова возродиться, подобно звздамъ, когда придетъ ночь..
Головы стали словно увнчаны сіяющими коронами изъ лучей мсяца, а изъ глубины тлъ, казалось, свтилось лучезарное сіяніе. Бывали минуты, что онъ видлъ въ ней божество — Діану, а она въ немъ — богоравнаго Гермеса. Они творили счастье, покорное ихъ вол и въ то же время повелвающее имъ самимъ, чтобы они творили его. Оно было всегда съ нимъ, оно было ихъ собственностью, но они не знали о немъ подобно тому, какъ никто не зналъ тайны Орфея въ Темпейской долин.
Наступило то, что было съ букетикомъ фіалокъ. Былъ букетикъ между парой устъ и былъ на груди, въ которой вчно бьется святое сердце. Сталъ онъ ароматомъ поцлуя и благоуханіемъ обнаженныхъ плечъ. Лепестки его разсыпались на блоснжной груди и преграждали путь отъ устъ къ устамъ. Губы обоихъ цловали его одновременно, а глава одновременно погружались въ его темную глубину.
То, что было съ однимъ рисункомъ, который спасъ англійскій граверъ для міра… Греческая идиллія, гд счастливая пара, обнявшись, грезитъ среди цвтовъ. Дума о томъ, что въ жизни ихъ случилось то, что геній хотлъ взять у далекихъ вковъ… Простая, дивная, до смшного забавная картинка! Художникъ хотлъ изобразить то, что было въ ихъ жизни, тотъ ароматъ и нгу, хотлъ безсильными штрихами изобразить счастье, запечатлть на вки улыбку, приковать къ бумаг вздохъ… Тщетныя усилія, художникъ, милый, дорогой человкъ, другъ въ незнакомомъ мор человчества.
То, что было съ срой мантильей и шапочкой того же цвта… То, что было съ срымъ цвткомъ ириса… И то, что было съ тремя розами, что за одну ночь печали увяли на груди…

——

‘Я не смогу выразить словами душевныхъ мукъ, которыя испытываю. Я слъ тутъ въ этомъ номер гостинницы писать, потому что это единственное спасеніе отъ страданій, все больне и больнй щемящихъ сердце. Но что мн писать? Зачмъ я ду? Куда ду? Кто я, что я? Гд я? Временами въ вагон мн казалось, будто я сошелъ съ ума и лечу въ пространство. Я покинулъ тебя. Теперь я вижу, какой я жалкій и ничтожный человкъ. Я существую только благодаря теб. Никогда въ жизни я не испытывалъ такой сумятицы въ чувствахъ, такого гнета надъ мыслью даже тогда, когда бжалъ въ Зглища. Тогда мною руководила мужественная отвага… Я пробовалъ въ вагон читать путеводитель по Риму, но какъ только я открывалъ книжку, въ ушахъ звучалъ чей-то дивный голосъ. Я утомленъ и удрученъ тоскою, точно я прошелъ, голодный, нсколько миль или перенесъ тяжкую болзнь. Къ чему я ни прикоснусь, на что ни взгляну — все рыдаетъ. Рыдаетъ пространство за мной и предо мной, вспоминая все одно и тоже имя.
Я не могу пойти на почту, потому что уже поздно, но мн хочется думать, что тамъ можетъ быть письмо отъ тебя. Что бы далъ я за то, чтобъ найти его тамъ! Завтра утромъ я уду изъ этого Кракова, а вечеромъ буду въ Вн. Скорй бы! Ты не поцловала меня, когда я садился въ вагонъ. Ты плакала. Теперь мн больше всего жаль этоге поцлуя. Ахъ, когда же опять твои уста… Я знаю, что ты меня любишь. Люби! Дорогая, ненаглядная!.. Я сошелъ бы съ ума, если бы лишился тебя. Время, пространство не существуетъ. Я съ тобой, ты со мной.
Найду ли я письмо на почт завтра утромъ, найду ли письмо въ Вн? Ночь, ночь! Часы стонутъ на городскихъ башняхъ. Это время летитъ. Ихъ пронзительные, жестокіе звуки.несутся въ воздух. Сигналъ на башн Св. Маріи закрываетъ глаза утшенію, душитъ за горло надежду. Донесутся ли до тебя эти звуки, услышишь ли ты ихъ, уснувъ тяжелымъ сномъ посл долгихъ рыданій? Это я буду стоять предъ тобой. Я сяду у твоей постели… Дурныя предчувствія — и самое худшее: что я не увижу тебя больше,— стоятъ, кажется, за дверьми и прикасаются руками къ дверной ручк. Голова болитъ, въ ушахъ шумъ, душа разбита. Плохой я теперь путешественникъ. Я слышу ушами не звукъ звонковъ, а какіе то невдомые голоса. Я ничего почти не вижу, хотя смотрю на предметы, а въ сущности я вижу только свою тоску на беззвучно скользящей мимо меня земл, на чужихъ лицахъ. Ничто не влечетъ меня. Сила любопытства погасла во мн. Нтъ ничего хуже, чмъ хать по желзной дорог въ такомъ настроеніи. Какъ глубока ясна стала для меня теперь та истина, что все, чтобы мн ни удалось сдлать по длу о развод ради нашего счастья, что бы я ни предпринялъ, что бы ни увидлъ, чему бы ни научился, чего бы ни достигъ — не стоитъ ни одной минуты, освященной твоей небесной улыбкой. Я прощаюсь съ тобой въ тмъ чувствомъ, которое должно стереть вс мои проступки передъ тобой. Твой до смерти — Лука.
P. S. Я не написалъ тутъ того, что я чувствую. Какія-то литературныя слова… Для того, что я чувствую, я не могу уловить названій, настоящихъ словъ. Но меня пойметъ твое сердце, открытое какъ у ангела, и глаза твои, быть можетъ, прочтутъ сквозь покровъ словъ всю истинную правду. Прости’.

——

‘Я пишу эти нсколько словъ изъ Вны. Твое письмо у меня на сердц. Я получилъ его въ Краков. Читать не было времени, я только прижалъ его къ сердцу — и на вокзалъ. Я прочелъ его въ вагон. Теперь оно на сердц. Ему легче такъ, легче, когда на немъ твое письмо. Кажется, будто твоя голова лежитъ на груди, будто твои свтлые, ясные волосы блестятъ передъ влажными отъ слезъ глазами. Боже, твое письмо: я знаю его наизусть, какъ чудные стихи… Это не письмо, это поцлуй. Темная ночь снова надо мной, а сердце опять мучитъ острая колючка терна, колетъ заноза тоски. Помнишь, нашъ разговоръ весною, годъ тому назадъ, въ саду? Я много и долго говорилъ тогда, я хотлъ понравиться теб своей ученостью и греческой премудростью…
Сегодня я ходилъ здсь по длинной алле, и вдругъ листва одного дерева, одна группа напомнила мн то мсто. Изъ всего разговора остался только образъ этого дерева… Твои глаза, когда ты слушала и твои губы. Я припалъ къ земл душою и рыдалъ. Какъ я люблю тебя! Какъ я люблю тебя, моя жена, моя супруга, довренная подруга моего сердца, возлюбленная душа! Завтра я ду дальше, а вдь когда я исполняю все, что нужно въ дорог, я въ сущности не длаю ничего, не ду, не приближаюсь къ Риму, а только все удаляюсь отъ тебя. Это все, что я длаю. Все, что происходитъ, это только постоянное, безконечное удаленіе отъ тебя. Тотъ, другой человкъ приближается ко мн, отвчаетъ на мои вопросы, доказываетъ или возражаетъ, я же, разговаривая съ людьми, говорю только съ тобой, живу только съ тобой и безъ конца смотрю въ твои глаза. Я хотлъ бы быть небомъ, какъ Платонъ въ своемъ лирическомъ стихотвореніи,— и хотлъ бы обладать всми глазами земли и смотрть на тебя’.

——

‘Въ Tarvis. Память моя остановилась на одной точк, точно часовая стрлка, означая все одинъ и тотъ же часъ. Ахъ, когда же колеса этихъ часовъ снова станутъ двигаться! Когда я буду возвращаться по этой дорог къ теб уже свободнымъ человкомъ! Чужія мста, скорй бы увидть васъ, возвращаясь! Пусть остановившійся механизмъ начнетъ отсчитывать часы новой жизни, жизни, полной правды силы, громадность великихъ длъ и открытій’!

——

‘Я халъ ночью изъ Венеціи. Свтъ, падающій полосами у желзнаго моста на черную воду — и іероглифы грусти, лучистыя клинообразныя письмена, которыя душа съ трудомъ читаетъ, чтобъ сочинить сама себ пснь, которой нельзя спть,— слово любви. Утро. Показываются оливковыя деревья. Плющъ обвиваетъ высокіе стволы. Канавы, окаймляющія квадраты полей. Вдоль этихъ канавъ все оливки да оливки. Вдь въ оливковомъ саду прострадалъ свой часъ Христосъ?.. Онъ молился: ‘да минуетъ меня чаша сія’… Ты, которая умешь молиться, т. е. бесдовать съ Богомъ’…

——

‘Я не могъ удержаться, чтобъ не остановиться на одну ночь въ прелестной Флоренціи. Я живу въ гостинниц Porta-Rossa. Изъ окна своей комнаты я вижу башню Duoma. Если-бъ я былъ этимъ письмомъ, я былъ бы черезъ нсколько дней въ твоей комнатк, быть можетъ — на твоей груди… О, блыя груди, о мои груди… Я грезилъ на васъ золотой сонъ своей жизни. Теперь я почти утратилъ вру, что мои уста могли безъ препятствія и безъ счета прижиматься къ божественной линіи, которая раздляетъ васъ или соединяетъ, а глаза мои могли засыпать, ослпленные вашей красотой. Могу-ли я врить, что то, что не даетъ мн теперь уснуть, какъ ужасное, причиненное мн зло, что это дйствительно было въ моей жизни? Отрада моего чела, твои плечи, твоя шея, просвчивающая изъ-подъ свтлыхъ косъ… Я одинъ, ужасно, совершенно одинъ. Возл меня единственные спутники — плэдъ, трость и томъ старика Монтеня. Вотъ все, что осталось у меня изъ того міра, въ которомъ ты живешь, и рука не можетъ поэтому разстаться съ плэдомъ и тростью. Тамъ на улицахъ кипитъ итальянская жизнь. Электрическіе огни однообразно сверкаютъ вдали. Полчаса назадъ дуэтъ на улиц, подъ аккомпанементъ мандолины заглушилъ немного уличный шумъ. Слова эротической псни звучатъ въ ушахъ. Псни любви. Какое странное слово, какой странный случай. Разв другіе люди любятъ? Откуда имъ можетъ быть извстно, что существуетъ любовь? Вдь любовь это — мое чувство. Это состояніе моей души. Мелодія проникла въ комнату, точно если бъ ты сама вбжала ко мн и о чемъ-то спросила вдругъ. Я испыталъ такое чувство, какъ будто захлебнулся какъ ребенокъ… Глядя на улицы этого чужого, но столь близкаго города, какъ завидую я кълодымъ людямъ, ведущимъ подъ руку прекрасныхъ женщинъ, которыя идутъ куда-то въ таинственныя мста своей любви!.. Только я одинъ, изгнанникъ, ищу въ толп то, чего глаза не найдутъ, смотрю съ жаднымъ любопытствомъ, зная наврно, что ничего здсь нтъ. Жадно ищущіе глаза встрчаютъ только мсто изгнанія, потому что каждая вещь и каждое мсто являются мукой для живыхъ взглядовъ любви.
Я халъ сегодня въ электрическимъ трамва на гору въ Fiesoie. Изъ чащъ кипарисовъ, изъ-за розъ и весеннихъ вестарій я смотрлъ на Флоренцію. Старинныя, древнія стны. Волны цвтущей южной зелени, напоминающей нашъ милый люблинскій чертополохъ, переваливаются черезъ ихъ хребетъ, точно дти, кувыркаясь черезъ руки и колни отца. Волны цвтовъ и листвы текутъ, капаютъ, свшиваются струйками, тянутся, ползутъ къ югу. Если бъ ты была здсь! Любовь, обитающая въ моемъ сердц — точно тнь, она неожиданно появляется на углахъ улицъ, на карнизахъ домовъ, грустно сидитъ подъ втвями деревъ,— исчезаетъ и снова возвращается черезъ минуту.
Изъ каждой флорентійской розы, свшивающейся со стны, выглядываетъ вздохъ тоски по теб. Тоска придаетъ способность чувствовать отдаленность, способность, чуждую людямъ ‘нормальнымъ’. Въ этомъ чувств отдаленности есть постоянно что-нибудь незнакомое, безпрестанная тревога и, какъ въ музык, неисчерпаемая энергія. Я умлъ когда-то жить одной ненавистью, быть похожимъ на гранату, начиненную японскимъ порохомъ шимозе. Я умлъ служить самому себ для тото, чтобы убивать себя же мыслью.
Теперь ты дала мн возможность познать синтезъ жизни и какъ бы открыла мн мелодію любви. Благодаря теб я обрлъ невдомое мн досел благо, которое было скрыто во мн.
Ты посяла во мн благодать душевнаго покоя. И любовь моя къ теб заслуживаетъ глубокаго анализа и подробнаго описанія. Это дло высоко цнное, явленіе заслуживающее глубокаго вниманія, исторія преображенія души, перехода изъ одной формы въ другую форму, т. е. исторія ея прогресса. Запечатлвается же и передается поколніямъ мимолетное вдохновеніе Моцарта, тотъ или другой капризъ Шопена: почему же мн нельзя выразить той простой и въ то же время столь совершенной мудрости, которая сдлала меня совершенно другимъ. Моя любовь къ теб — это чистое счастье, великая, вчная радость, миръ и спокойствіе,— словно спокойствіе, обнимающее небо надъ дивными холмами Тосканіи, виднющимися со ступени древне-римскаго театра въ Fiesoie’.

——

‘ Римъ! Еще волосы запылены, кожа на лиц загрубла отъ втра и черна отъ дыма. Но я уже въ своей комнат. Я ршилъ занять первую попавшуюся, лишь бы она была дйствительно дешева. Мн было все равно, будетъ ли окно мое выходить на задній дворъ съ мусорной ямой, кухню гостинницы, или на садъ съ клумбами. Кто бы могъ поврить! Какая то старая яга со свшивающимися усами вводитъ меня въ комнату, отворяетъ окно и показываетъ рукой очаровательнйшій садъ! Передъ самымъ окномъ, почти достигая подоконника — финиковая пальма. Спитъ неподвижно ея чешуйчатый стволъ, а узлы желтыхъ незрлыхъ финиковъ лежатъ промежъ листьевъ, точно въ ваз. Вдали видны кущи камелій, растущія въ углахъ сада, какъ у насъ оршникъ и сирень. Увядшіе кроваво-красные и блые лепестки стелются по земл. Я тотчасъ же назвалъ этотъ адъ садомъ моей возлюбленной. Разв этотъ случай, что мн удалось айти такую комнату, не предвщаетъ чего-то хорошаго? Скажи! Скажи! Комнатка маленькая, тсная, какъ смирительная рубашка, съ кирпичнымъ подомъ. Но что изъ этого? Чти изъ того, что денегъ очень мало, что мы не могли бы на нихъ никакимъ образомъ прожить здсь вдвоемъ, какъ мы говорили. Нужно искать, во что бы то ни стало какой-нибудь работы.
Ты со мной въ тишин этой комнаты. Я буду тутъ одинъ въ теченіе цлыхъ мсяцевъ, не ища ничьего общества. Ты — со мной. Ахъ, теперь каждый истекшій день я буду сбрасывать со спины, какъ носильщикъ сбрасываетъ принесенную на мсто бочку сахару. Съ наслажденіемъ настоящаго ростовщика я. высчитываю, что удастся мн выиграть во времени на быстрот поздовъ, на непродолжительности ночевокъ въ пути, съ которымъ мн пришлось познакомиться. Каждая моя мысль начинается такими глубокомысленными словами: — когда я буду хать назадъ… Я обдумываю взевозможныя хитрости и коварства. Но я не стану писать объ этомъ, я принимаюсь за это дло, засучивъ рукава. Ахъ, ксендзы! Теперь мн съ вами придется имть дло! И я его выиграю, выиграю’!

——

‘Я уже нсколько дней ожидаю первой бесды съ однимъ вельможей въ скромненькой ряс. Ничего, ничего, почтенные отцы, я умю ждать, хотя бы мн суждено было потонуть, я все-таки дождусь!
Борода моя подъ солнцемъ Италіи, вмсто того, чтобы почернть, приняла еще боле неопредленный цвтъ. Мн кажется, что она станетъ скоро похожей на цвтокъ настурціи. Но за то какіе глаза. Какіе чудные глаза у меня.
Горе теб, Эва! Если ты не будешь врна мн. то, получивъ разводъ отъ почтенныхъ ксендзовъ, я женюсь въ этомъ вчномъ город на какой-нибудь Сепфор съ большимъ приданымъ и буду заниматься (смотря по размрамъ приданаго) или пастушествомъ, или выдлкой суррогатовъ швейцарскаго сыра, или просто-на-просто-открою таверну въ окрестностяхъ вчнаго города. Пока это случится, однако, я долженъ сознаться, нкоторымъ образомъ, довольно бденъ. Сегодня я отдалъ починить сапоги.
Завтра, такимъ образомъ, я буду красиве на цлыя подметки. Сегодня же, къ сожалнію, я сижу дома совсмъ безъ сапогъ на кровати, поджавъ подъ себя ноги, такъ какъ кирпичный полъ вовсе не гретъ ногъ. Не опасаешься ли ты, что все это можетъ зажечь во мн любовь къ моей бывшей жен?
Трепещи, Эва! Я ужъ такъ давно предаюсь цломудрію… Демоны тоски, демоны грезъ о теб обитаютъ во мн. Я изливаю на весь этотъ
Римъ чашу желчи съ лимономъ и говорю ему какъ Іона нкоей Нинив: чтобъ ты скисла, принцесса Нинива, зато, что ты держишь меня и заставляешь сидть на кровати въ носкахъ (дырявыхъ)!’

——

‘Эва! Я получилъ здсь въ Рим заработокъ, ‘мсто’, какъ сказалъ бы сейчасъ твой почтенный папаша. Это случилось вотъ какъ. Однажды, читая дома, я насвистывалъ себ польскую псенку. Свищу разъ, свищу другой. Вдругъ раздается стукъ въ дверь. Отворяю — незнакомый господинъ. Онъ живетъ въ этой самой гостинниц, только немного ниже и значительно лучше. Представляется — фамилія Гертлеръ, — но спрашиваетъ, не говорю ли я по-польски. Полякъ изъ Вны. Такіе поляки — самаго дешеваго калибра, просто-на-просто — четыре штуки за грошъ. А все-таки польская псенка заманила его ко мн. Болтаемъ, болтаемъ, съ грхомъ пополамъ, по-польски. Онъ занимаетъ довольно видный постъ въ австрійскомъ посольств. Посл довольно продолжительной бесды съ нимъ, я узналъ, что въ этомъ посольств можно найти работу, и даже довольно выгодную. Тамъ переводятъ разные историческіе документы въ научныхъ отдлахъ, собираютъ данныя, пишутъ рефераты. И вотъ, вообрази себ, мн пригодился мой древне-славянскій, греческій и, тігаЫІе dicht, польскій языкъ! Вотъ уже нсколько дней, какъ я сижу въ канцеляріи и работаю. Пока что перевожу старинные документы на нмецкій языкъ. Опредленнаго жалованья у меня нтъ, потому что эта работа — задльная и зависитъ отъ количества матеріала. Но мою работу уже видли и она не убжитъ отъ меня. Такой антропологъ не пропадетъ! Дло идетъ недурно. Я буду работать во всю и, если только не подохну, буду свободенъ и вчно твой’.

——

Между днями счастливой любви и днями одиночества Эвы опустилась глубокая пелена. Сначала казалось, будто пелена эта тонка, какъ полотно, и подвижна, какъ облако. Но когда стали протекать одинъ за другимъ долгіе дни, пелена открыла свою таинственную толщину и превратилась въ широкую, далекую область.
Надъ этой областью простиралась вчная ночь. Никогда тамъ не всходило изъ-за горизонта, солнце, никогда не рдла заря на запад Когда глаза привыкли къ тьм, они увидали очертанія этой страны изгнанія, контуры живущихъ въ ней существъ и даже путь, тянувшійся въ безконечную даль, путь, по которому обречены были идти ея стопы.
Сколько разъ, бредя въ свое изгнаніе, Эва мечтала встртить существо, обреченное на то же изгнаніе, кто быимъ ни былъ, нищій ли, кочующій въ придорожной канав, или покрытый паршами песъ, отгоняемый палками и крикомъ отъ каждой двери.
Но не было никого. Никого!
Она была одна-одинешенька, какъ послднее дерево, оставленное на пустыр для обсмененія посл вырубки лса. Отъ этого пребыванія въ одиночеств, по всмъ вроятіямъ, въ душ родился какъ будто новый органъ познаванія: хищная, дикая чуткость.
То, что при свт, въ дни счастливой любви, глаза никогда не примтили бы, то теперь только стало ясно.
Съ другой стороны, много предметовъ прежде очевидныхъ, теперь исчезло съ поверхности земли и было сложено въ душ, въ ея подпочвенныхъ вкладахъ, переходахъ и закоулкахъ. Область одиночества, черезъ которую Эва шла въ своемъ неутомимомъ странничеств, была областью всецло принадлежащей Богу. Бродя, такимъ образомъ, въ потемкахъ вншняго міра, она бродила въ Бог. Подземная страна была страной души. Прячась отъ вншняго міра, она пряталась въ собственную душу такъ глубоко, какъ кротъ прячется въ землю.
Тамъ только могла она выражать свое страданіе беззвучными криками, которые сдлались ея повседневнымъ языкомъ, ея обычной рчью. Тамъ только могла она итти впередъ и возвращаться тмъ скорй по собственнымъ слдамъ, путать, какъ лисица, свои скачки, для того, чтобы обмануть погоню несчастья. Съ вншней стороны она была облечена добровольнымъ молчаніемъ, каменной тишиной и ледянымъ спокойствіемъ. Она по прежнему продолжала ходить въ модный магазинъ, по прежнему продолжала вести нормальную жизнь. Безсмысленная работа въ магазин и провожденіе цлыхъ дней въ обществ неразвитыхъ работницъ иглы, путешествія изъ дому въ магазинъ и изъ магазина домой — являлись даже необходимыми для нея возбудительными средствами къ жизни. Еслибъ этого не было, она не могла бы искать новыхъ, а тмъ боле найти ихъ. Точь въ точь такъ было когда-то въ правленіи, гд она служила. Только то было дтскимъ капризомъ въ сравненіи съ тмъ, что обрушилось на нее теперь.
Она начинала чувствовать, что забеременла.
Отсутствіе извстныхъ явленій, необычайная физическая жадность, сильныя, никогда не испытываемыя дотол боли головы и лица, внезапное, являющееся безъ причины и проходящее безъ послдствій головокруженіе, раздраженіе, безпрестанный огонь въ горл, а главное непріятный вкусъ во рту — все это начало осаждать ее, охватывать и, мало-по-малу, учить. Она жила, преслдуемая безпрестанными опасеніями, среди симптомовъ ожидающаго ее несчастья.
Случалось, что вс эти предвстники затихали.
Тогда она отдыхала всей грудью. Но вскор… Она просыпалась утромъ съ невыносимымъ вкусомъ во рту, который, постепенно усиливаясь, доходилъ до тошноты — и ее охватывало бшенство съ учетверенной силой. Она въ сущности не отдавала себ яснаго отчета, что съ ней происходитъ. Она знала лишь случайно, по слухамъ, оттуда, отсюда, кое-что.
Теперь вс эти свднія стали выростать какъ ужасные призраки, химеры, гарпіи, собачьи и совиныя головы, какъ вампиры, какъ огромныя, вковыя деревья, какъ страшныя горы, оцпляющія маленькую долинку жизни. Она направлялась памятью за каждымъ изъ этихъ преданій, бшеными скачками воображенія доискиваясь источника, откуда, изъ чьихъ устъ явилось въ прошломъ каждое (безразличное въ то время) свдніе или намекъ — и оцнивала каждое изъ этихъ свдній до того обостреннымъ разсудкомъ, что, пожалуй, создавала себ изъ полнаго почти невднія настоящую правду. А на втвяхъ этихъ правдъ, выдернутыхъ силой изъ мрака, висли безконечныя ленты, волокна и нити предразсудковъ. Она была вся окутана этими нитями и запуталась въ нихъ, какъ муха въ паутин. Каждая минута прежней жизни, т. е. времени, когда она была вмст съ Лукой,— теперь только стала вполн понятной. Каждая изъ этихъ минутъ становилась на свое мсто и соединялась съ другими путемъ родства, іерархіи неумолимаго порядка. Все стало понятно, какъ причина и слдствіе.
Явленія выклевывались изъ явленій. Событія, на первый взглядъ простыя, раскрывали свои замкнутыя ндра, въ которыхъ скрывались ужасающія зрлища. Оттуда, изъ оставшейся позади въ мечтахъ страна, несся къ душ легкій, сыпучій шелестъ длинноволосыхъ березъ, наклоняемыхъ теплымъ, сухимъ втромъ. На угасшія очи текла оттуда рябь волнующихся колосьевъ, пробгающая по полямъ молодой ржи и пшеницы. Застывшій видъ круглыхъ кущъ пахучей сирени, облитой дождемъ, проникалъ въ залитые слезами глаза. Итакъ, охвативъ тло, окутавъ душу, злыя силы бросали на грудь каменную глыбу съ крикомъ проклятія: тамъ родился твой грхъ! Она видла тогда не своимъ взоромъ, межъ тмъ какъ волосы становились дыбомъ на голов, а въ ушахъ раздавался свистъ и хлопанье таинственныхъ крылъ несчастья, вси всемогущество страстей. Она видла ихъ нагія формы, очертанія, лишенныя всякихъ покрововъ. Она видла, какъ он служатъ только самимъ себ.
Она проникала въ нихъ ясновидящимъ взоромъ черезъ безконечно приближающія стекла несчастья, съ любопытствомъ и вниманіемъ, незнакомымъ людямъ, которые временно пребываютъ за предлами скорби. Она видла многообразіе страстей, ихъ рожденіе, развитіе, пареніе въ безконечности и смерть. Доступный ея чуткому познаванію міръ страстей былъ странно причудливъ, какъ міръ болзней, какъ міръ микробовъ или какъ подводный міръ морскихъ глубинъ. Бывали часы, когда она съ глазами, устремленными въ свое будущее, съ погруженными въ волосы руками, спрашивала съ крикомъ и отчаяніемъ у своего прошедшаго міра:
— Кто ты? Откуда ты взялся на горе людямъ? Кто создалъ тебя — и зачмъ? Кто отдалъ души людей въ твои всевластныя когти?
Отвта не было ни откуда.
Было сознаніе власти непредотвратимыхъ явленій. Была мрачная увренность, подобная той, какую испытывалъ бы человкъ, видя, какъ тамъ, гд были чудные лепестки и внчики на вткахъ усыпанной цвтами яблони, появились грубыя, мясистыя завязи плодовъ, въ которыхъ изо-дня въ день расходятся жесткія и тучныя клтки.
Рожденіе, жизнь и власть факта, его совершеніе, помимо всякой силы и вопреки всякой вол, вело душу все дальше и дальше въ страну тонкой, чуткой тьмы. Едва только душа узнавала что-нибудь изъ того, что скрывала въ себ темная ночь, страданье не давало ей ни на минуту освоиться, привыкнуть, помириться и отдохнуть.
Оно гнало ее тотчасъ же дальше. Когда же упавши на землю, она впивалась пальцами въ знакомую почву и орошала ее кровью слезъ, оно сжимало ремни аркана и тащило ее, задушенную почти на-смерть.
Нердко, до смерти разбитая, она ршала, дежа у порога безумія, не поддаться свту. Что жъ изъ того, что у нея будетъ незаконнорожденный ребенокъ отъ человка, который оставилъ ее одну и пропалъ гд-то за границей? Вдь рожали и рожаютъ молодыя двушки дтей, ходятъ долго беременныя, безформенныя, раздутыя, а затмъ снова возвращаются къ чудному свту, снова видятъ глазами сирень и жасминъ, снова слышатъ веселую музыку и мужской смхъ. Она одвалась теперь тщательне, ходила въ магазинъ, спокойно работала, силой заставляла себя казаться веселой и спокойной. Но внезапная рвота посреди работы, убійственные, ироническіе взгляды, бросаемые товарками, ихъ стадная, оживленная радость при вид ея испуга, шепотъ счастья въ ихъ толп, когда она не могла скрыть, что съ ней происходитъ, и вся дрожала — все это возвращало ее назадъ, въ страну несчастья. Ее охватывалъ внутренній ужасъ предъ свтомъ, ужасный, безпредльный страхъ передъ условленнымъ между людьми испоконъ вковъ закономъ, осуждающимъ беременную двушку.
За ней гнался по улицамъ женскій смхъ, который топчетъ и бросаетъ въ грязь. Ее скли ехидные, безмолвные взоры. Надъ ней трепетали черныя крылья оскорбительныхъ словъ, низкой обиды. Ее били по голов трости мужскихъ насмшекъ, уличныхъ псенокъ о беременной двушк, которыя она когда-то слышала. Она становилась сама для себя только предметомъ насмшки. Она, мало-по-малу, превращалась въ стоящую у позорнаго столба, на которую люди со всхъ сторонъ и съ невыразимымъ наслажденіемъ мечутъ свою мстительную глупость, плюютъ своими жалкими остротами, вымещаютъ злобу посредствомъ грубыхъ и грязныхъ насмшекъ.
Она не могла облегчить своей души и утшиться врой, что эта людская злоба является лишь временной ихъ испорченностью и зависитъ отъ множества причинъ. Въ своемъ страшномъ гор она подходила къ дверямъ горькой истины, что мстительность и злоба являются одними изъ самыхъ нормальныхъ свойствъ человческой природы. Одна одинешенька, какъ тдо. одна одинешенька, какъ душа, прибгала она домой и, упавъ на кровать, металась по ней, тщетно моля безжалостную смерть, чтобъ она убила ее, гршную.
Въ эти минуты загнанности ее посщало иногда, крайне рдко, одно странное чувство: чувство величія. Ей казалось тогда, будто ее подымаетъ и несетъ рука сильнаго ангела. Она становилась чмъ-то совершенно особымъ отъ міра и была несравненно выше его. Она находилась тогда за предлами человческихъ чувствъ, заботъ, за предлами трепета и страха передъ лицомъ несчастья, которые вдь во сто разъ хуже самого несчастья. Она преображалась въ чистую силу страданія, которая подымается выше жизни людей, выше жалкой тьмы, выше, наконецъ, собственной жизни. Сила ея была тогда близка къ сил вселенной и въ то же время совершенно обособлена отъ всего, что есть во вселенной. Она проникала все, до самаго дна, какъ воздухъ — и все видла насквозь, какъ лучъ солнца. Тонкая и могучая сила страданія прикасалась ударомъ къ дламъ людскимъ и отдляла одни отъ другихъ безошибочно, тихо и кротко. Когда измученные глаза тла блуждали по обнаженнымъ стнамъ, по мстамъ, съ которыхъ облупилась штукатурка, по контурамъ впадинъ и трещинъ, передъ взоромъ страданія были ясныя для чтенія письмена. Изъ черточекъ, пятенъ, очертаній освшей пыли и бликовъ заблудившагося свта, создавались дивные лики. Ихъ очертанія убивали надежду и низвергали въ пропасть утшеніе, когда оно ввбникало вдругъ, неизвстно откуда, — выростали знаки проклятія и какія-то черты, которыя можно бы назвать нотами познанія. Событія, случаи, факты превращались въ ноты, написанныя на сінахъ, въ мертвые знаки, по которымъ душа пла свою неземную симфонію. Симфонія была огромнаго размаха, страшной красоты, неудержимой силы. Очи духа видли ноты, а слухъ былъ полонъ неземной музыки.
На раскрытыхъ устахъ и въ высохшихъ глазахъ расцвтала побдоносная улыбка. Вяніе гордаго превосходства, презрительное ко всему успокоеніе охлаждало утомленное чело. Душа сама для себя пыталась анализировать и объяснять событія, людскія сужденія, пережитыя чувства, все, что она видла когда-то въ дни счастья и ночи отчаянія. Она переводила себ никчемность и нудность жизни на новый языкъ, который былъ ея языкомъ и вязала изъ нихъ на выбленыхъ бревнахъ стнъ какъ бы надписи, афоризмы, неопровержимыя изреченія. Изъ этихъ кроткихъ, невидно откуда являющихся предложеній, истекало мудрое, непоколебимое, непогршимое знаніе души, ея писаніе.
Но минуты подобныхъ галлюцинацій быстро проходили, такъ какъ знаніе души разсивалось подъ ударомъ обуха.

——

Послднее письмо Луки Эва получила въ половин мая. Затмъ они перестали получаться. Прошелъ весь іюнь, проходилъ и іюль. Вмст съ тмъ въ этотъ же періодъ времени въ ум Эвы упрочилась увренность, что она беременна. Ея фигура совершенно измнилась. Эва чувствовала внутри движеніе плода и біеніе его сердца.
Не будучи въ состояніи скрыть этого положенія отъ людскихъ глазъ, она перестала выходить днемъ изъ дому. Модный магазинъ она совершенно оставила. Дни она проводила у себя въ комнат. Позднимъ вечеромъ, закутавшись въ платокъ, она украдкой выходила въ городъ за провизіей, которую покупала въ самыхъ отдаленныхъ переулкахъ города, нердко на другомъ его конц, для того, чтобы избжать всякихъ сношеній съ людьми и стереть всякій слдъ по себ. За квартиру было заплачено за цлый годъ впередъ еще тогда, когда она нанимала ее вмст съ Лукой. На провизію она расходовала очень немного. Немного денегъ оставилъ ей Лука, немного она заработала въ магазин. Питалась она только хлбомъ и вотчиной. Она очень любила это кушанье и чувствовала къ нему постоянное влеченіе, ла она поздно ночью, кипятя себ на машинк чай. Спала утромъ до 12.
Около 12-ти являлся, бывало, въ прежнее время почтальонъ. И теперь, въ теченіе многихъ недль, она постоянно ждала его въ это время. Она ждала, лежа навзничь, почти ничего не видя предъ собой и изъ угловъ ея глазъ текли безпомощныя, мертвыя слезы. Въ прежнее время этотъ старикъ, съ рыжей бородой, приходилъ съ такою точностью, что ўна могла ожидать его, глядя на стрлки часовъ. Онъ казался тогда исполнителемъ, точнымъ блюстителемъ воли Луки. Онъ казался тогда благодатнымъ встникомъ любви и желаннымъ, искреннимъ другомъ. Она давала ему за каждое письмо пятиалтынный или двугривенный. Онъ улыбался всегда на самомъ порог, отворяя двери. На изнуренномъ астмой лиц его, въ окруженныхъ черными кругами глазахъ, загорался на мгновеніе слабый свтъ. Она знала звукъ его шаговъ по двору, по четыремъ деревяннымъ ступенькамъ, знала, какъ онъ стучитъ въ дверь.
И теперь она каждый день сжимала въ рук серебряную монету. Она держала ее въ рук всю ночь, грезя на яву и во сн, что утромъ будетъ письмо. Проснувшись, она вся превращалась въ слухъ, въ ожиданіе знакомаго звука шаговъ. И иногда обманчивая, злобная иллюзія обманывала ея слухъ и ей казалось, будто раздается далекій, знакомый стукъ. Этотъ стукъ отдавался живымъ эхомъ въ ея сердц, удваивалъ частоту его ударовъ,— слышался все ближе, ближе… Съ закрытыми глазами, недвижимая, она молила этотъ звукъ, чтобы онъ сжалился,— и холодла какъ камень, когда онъ утопалъ въ безконечной тишин. И страшная тишина снова окружала ее, снова придавливала, точно громадное поле суглинка. Ею овладвало физическое безчувствіе или самыя причутливыя прихоти.
Бывали дни, въ теченіе которыхъ она жила въ полной иллюзіи, будто всего, что случилось, вовсе не было. Напряженное до безконечности желаніе уносило ее въ т часы молодости, когда она еще не знала Луки и была свободной двушкой. Лежа лицемъ кверху, заложивъ руки подъ голову, съ глазами, прикованными къ выбленнымъ доскамъ потолка, она грезила на иву, будто въ іюльскую ночь, посл дневной работы въ душной канцеляріи, истомившей мозгъ, кости, мускулы и нервы — она идетъ одна въ темный лазенковскій паркъ. Вдали благоухаютъ жасмины и розовыя акаціи. Не все время, не безпрестанно, а такъ, лишь изрдка, шелестятъ большія деревья. Вотъ старый, любимый дубъ на холм… Ахъ, какъ шелестятъ эти громадныя деревья, деревья-живые призраки! Какъ дико, какъ хорошо! Откуда-то издали, неизвстно откуда, изъ открытаго гд-то окна, доносится ноктюрнъ Шопена. Грустная, полная страшно глубокой силы, музыка… Грустная, но не замчающая въ себ ни отчаянія, ни отреченія.
Грустью и покоемъ ветъ отъ этой таинственной, отъ этой божественно прекрасной музыки въ шепчущійся во тьм паркъ, промежъ черныхъ силуэтовъ деревьевъ. Въ ней нтъ ужаса, въ ней нтъ слабости, сокрушающей гордую тоску и выливающейся въ слезы. Этотъ ноктюрнъ былъ точно другая ночь, другая, рядомъ съ той… Какъ ночь — этотъ ноктюрнъ заключалъ въ себ грусть, которая могла бы обнять весь родъ людской, которой могло бы хватитъ для всхъ душъ, что страдаютъ на этой земл. Какъ глубокая, тихая, таинственна^ ночь, онъ былъ невдомой, замкнутой сама въ себ и вчно живой силой, которая Ободряетъ, вдохновляетъ мужественно и гордо итти впередъ своей дорогой, итти далеко съ глазами, устремленными къ звздамъ темнаго неба. Какъ ночь,онъ звалъ и увлекалъ въ безконечность. И она шла тогда полная юныхъ силъ, какъ воздухъ, насыщенный ароматомъ жасмина, обвянная шелестомъ черныхъ деревъ, какъ сумракъ, полный звуковъ ночной музыки Шопена.
То и дло къ ней подходили изъ сосднихъ аллей какіе-то люди, заглядывали въ глаза, шептали какія-то слова и преграждали дорогу предложеніями. Слова эти падали возл нея, точно брошенные камни. Она ихъ почти не слышала, опьяненная ощущеніями. На самыя циническія приставанія она мысленно отвчала короткимъ негодующимъ словомъ:
— Отстань, глупецъ! Я уставшій отъ работы человкъ. Я хочу отдохнуть отъ своей неволи. Я хочу одну минуту побыть собой и чувствовать, что даетъ небо, ночь и музыка. Я хочу быть одна со своей ночью, со своей музыкой и своимъ жасминомъ…
Когда ей вспоминались эти минуты, пальцы ея искривлялись, какъ когти,— она вся выпрямлялась и изъ гортани вылеталъ стонъ отчаянія. Она видла съ полною ясностью, что то миновало уже на вки и умерло безвозвратно. Она жалла не столько о своей двственности, сколько о двственной душ, внутренней свобод, человческой гордости, порывахъ и восторгахъ сердца. Она говорила себ, что обманула не столько родителей, сколько вчность. И она добровольно поддавалась миражамъ и иллюзіямъ. Она леляла по цлымъ часамъ (до взрыва отчаянія) обманчивую мечту, будто она совсмъ не отдалась Лук, будто была еще той же, что прежде. Все сосредоточилось на воспоминаніи о срой мантильи, ея прежнемъ, двичьемъ одянья. Сколько школьниковъ, студентовъ, сколько поэтовъ будила отъ сна эта мантилья, когда она ходила въ пансіонъ! Сколько юношескихъ сердецъ начинало биться, сколько глазъ загоралось, чуть только она появлялась на улиц! Она любила закидывать одну ея половину, когда шла торопясь… Ей говорили и писали въ тайныхъ письмахъ, что края этой мантильи — это крылья ангела… Она любила теперь возвращаться мечтой къ этимъ днямъ, но всего больше любила вспоминать т минуты, когда она сопротивлялась Лук и когда неистово защищалась… Ей видлся снова втреный день во время мартовской оттепели, когда они стояли на склон горы. Онъ былъ тогда необычайно взволнованъ и глаза его были полны слезъ, а уста произносили тихія, дивныя, чудныя, милыя слова!… Она должна была уйти, а онъ оставался на томъ же мст. Когда на прощанье они приникли другъ къ другу устами, ей казалось, будто она перестала жить и летитъ въ сладостномъ и холодномъ вихр вмст съ нимъ, какъ пылинка, какъ маленькая пылинка земли. Холодный втеръ обвивалъ подоломъ ея платья его ноги, а крыльями мантильи его плечи. Они были сплетены и, казалось, у нихъ обоихъ была одна и та же пара крыльевъ. Она упала тогда передъ нимъ на колни, обняла его ноги. Было неизъяснимо хорошо смотрть на него снизу, когда онъ, связанный руками, въ своемъ коротенькомъ пальтишк наклонялся, улыбаясь. Вокругъ былъ мокрый снгъ. Дико шумли втви елокъ. Теперь ей слышался въ душ шумъ тхъ деревьевъ и вмст съ этимъ шумомъ она Летла въ вихр.
А въ парк, въ темную ночь! Они сидли, прильнувъ другъ къ другу, одни, отдавшись другъ другу душой и тломъ. Ей и теперь еще слышалось, какъ стучало въ немъ взволнованное сердце, еще теперь она чувствовала губами пламя его щекъ. Ей слышался еще молящій шопотъ…
Никогда однако она не ршалась мысленно входить съ нимъ вмст въ ту комнату.
Она останавливалась на ея порог, заломивъ руки, какъ чужая душа, и ударялась несчастнымъ лбомъ о ея двери. Это было такъ близко, что нельзя было смотрть издали. Это было совершено въ тайн, сокровенно, подъ клятвой молчанія. И вотъ все сдлалось открытымъ!
Сокровеннйшее и глубокое счастье ночи, о которомъ зналъ только онъ одинъ, Лука, и она одна — было разглашено на углахъ улицъ ужасными, чуждыми силами, было узнано безстыднйшими насмшками и самыми злобными и мстительными врагами!

——

Однажды вечеромъ, во второй половин августа, Эва сидла у окна своей комнаты, безжизненно глядя на дворъ.
Съ нею все чаще случалось теперь подобное состояніе кажущагося оцпеннія. Эва потолстла и подурнла. Подъ глазами у нея были черные круги, черты огрубли и какъ бы припухли, лицо пожелтло. Она спала все больше и вставала все поздне. Уже цлый мсяцъ она ни съ кмъ не говорила, разв только въ лавочк. Разъ только заглянулъ къ ней хозяинъ дома, разбогатвшій еврей. Онъ вошелъ тихонько, какъ бы нехотя. Слъ на стулъ и. внимательно оглядывая комнату, разговаривалъ съ нею. Глаза его долго останавливались на лиц Эвы и испытующе глядли на него. У нея забгали мурашки по тлу. Холодный потъ облилъ плечи и спину. Она чувствовала, что этотъ человкъ хочетъ что-то сдлать съ нею, что именно онъ, а не кто-нибудь другой, является теперь ея господиномъ. А если онъ все знаетъ? А если онъ уже увдомилъ родителей? А если онъ сейчасъ скажетъ, что пріхалъ отецъ или Анеля, что они уже здсь?
Въ ту же минуту въ ум ея мелькнули тревожныя мысли, что онъ выдастъ ее кому-то, что онъ прогонитъ ее съ квартиры, что онъ велитъ, на основаніи какихъ-нибудь тамъ законовъ, взять ее… Она предчувствовала, что ей угрожаетъ физическая сила, грубое нападеніе, заговоръ, который не будетъ концомъ, а лишь апогеемъ несчастья.
Хозяинъ ‘вжливо’ разговаривалъ съ ней, отпускалъ шутливые намеки по поводу ея положенія. Разспрашивалъ, какъ будто между прочимъ, гд мужъ, почему онъ такъ долго не прізжаетъ. Она отвтила блдными губами, что онъ скоро… прідетъ… Еврей снова началъ шутить. Глаза его снова засвтились похотливымъ блескомъ, который Эва научилась уже узнавать: Она почувствовала въ ту минуту, точно кто-нибудь ударилъ ее по голов лезвіемъ топора. Она ршила тогда про себя, что должна умереть. Съ этой минуты, которая все время сохранялась въ ея сознаніи, прошли цлыя недли такой безысходной тоски, что какое-нибудь несчастье было бы желаннымъ развлеченіемъ. Эва жила въ полной тьм, въ самомъ мерзкомъ запустніи. Она была подобна полю, заросшему сорной травой. Ничего уже не было передъ ней и позади нея.
Ей не хотлось возвращаться къ знакомымъ страданіямъ, а узнать новое ей было лнь. Она утратила вру въ то, чтобы могъ существовать какой-либо иной міръ чувствъ. Въ своихъ потемкахъ она потеряла даже представленіе о томъ, что люди живутъ на свт. Земля была для нея пуста. Мысли угасли, воля исчезла. Порой только вздрагивали нервы, какъ вздрагиваютъ рефлективно члены связаннаго веревкой животнаго. Наступило полное, всеобщее банкротство. Теперь она даже рдко видла, какъ у нея, стоящей на краю обрыва, земля осыпается изъ подъ ногъ. Приближалось полное омертвніе. Въ эту страшную, безконечную ночь затмилось даже воспоминаніе о Лук. Она помнила о немъ не какъ о человк, а какъ о чемъ-то, что заключаетъ, въ себ свтъ. Этимъ свтомъ было, главнымъ образомъ, чувство мучительнаго укора. Подобно человку, охваченному мракомъ ночи и тяжкимъ бредомъ, который не сознаетъ ничего ясно о солнечномъ свт, а только грезитъ о немъ, она чувствовала, какъ позади нея, въ той сторон, куда ухалъ Лука, гаснетъ какой-то блдный, брезжущій свтъ. Но и этотъ свтъ исчезалъ.
Она догадывалась, что и онъ будетъ вскор поглощенъ тьмою, что не будетъ имть никакого буквально значенія въ ея жизни такъ же, какъ перестали имть значеніе мать, отецъ, Анеля,— какъ все, что была когда-то, а потомъ перестало существовать наконецъ, не иметъ буквально никакого значенія. Она все еще продолжала писать письма, отсылала ихъ по старому адресу въ Римъ, но къ чему она это длаетъ, какой это иметъ смыслъ — она уже не сознавала.
Если къ чему-нибудь еще упорно обращались ея желанія такъ этокъ одному: не быть.
Перестать существовать! Еслибъ кто-нибудь незамтно подкрался и убилъ ее въ полусн! Она все уже пережила. Она растратила свое счастье и теперь осажденная послдствіями, петлями и узлами страданій не можетъ найти выхода. Если даже есть гд нибудь выходъ, тобезсиліе не дастъ дотащиться. Одна только мысль тщетно напрягаетъ, еще усиліе и напрасно стучится то туда, то сюда.
Послдними остатками застывшихъ силъ она желала иногда дотащиться до какого-нибудь края и увидть какой-нибудь горизонтъ. Напрасно! Безсиліе облегало душу точно вязкій илъ…
Въ іюльскія жары она по цлымъ днямъ сидла у открытаго окна, опершись головой на об руки, глядя въ противоположный уголъ двора, гд стояла новая, деревянная клоака. Бревенчатые внцы, стропила, двери, обшивка крыши, ступеньки и стны этого строенія врзались уже въ мозгъ Эвы и сдлались для нея символомъ смерти. Повернувъ, хотя бы случайно, глаза въ ту сторону, она не могла ихъ уже оторвать. Мысли попадали, словно въ русла и водовороты, словно въ быстрины и водопады, съ которыми непремнно должны были мчаться. Доски самымъ своимъ желтовато-срымъ цвтомъ притягивали и приковывали къ себ взоръ.
Въ одно мгновеніе создавалась схема, представленіе о небытіи. Кожа слегка холодла, по волосамъ пробгалъ сыпучій иней, глаза вперялись въ тотъ уголъ двора. Какъ дойти до небытія? Вотъ двери комнаты. Отворить эти двери. Четыре ступеньки ведутъ на дворъ изъ узкаго корридора. Дворъ. Тридцать шаговъ. Опять ступеньки. Пять ступенекъ…
Но двери. Кто отопретъ ихъ? Кто подыметъ руку, тяжелую, какъ глыба камня? Кто подыметъ ноги, тяжелыя, какъ горы? Кто вставитъ и повернетъ ключъ въ замк? Тамъ ужъ было бы легче.
Закрыть только глаза, вздохнуть къ Богу, броситься головой внизъ въ широкую дыру. Минуту будетъ скверно, ужасно скверно, отвратительно. Раздвинутыя ноги, задранная юбка… Но за то не будетъ больше бытія. Настанетъ ночь. Одна ночь! Сбудется то таинственное греческое слово. Окончится наконецъ и прервется гнетъ души. ‘Довольно этой жизни!’ Не будетъ совсмъ ни бремени позора, лежащаго на груди и на лбу. Ни зловонной атмосферы мщанскихъ добродтелей. Ни боли въ сердц, ни укоровъ, ни ожиданія. Никто не придетъ больше съ насмшливой рожей, никто не опозоритъ взглядомъ. Никто не нанесетъ пощечины сощуренными глазами. Одна ночь, тихая…
И въ тотъ день, о которомъ идетъ рчь, она сидла, какъ обыкновенно. Тяжелыя мысли лниво вертлись вокругъ одного сознанія, что деньги, которыя у нея были, уже на исход. Квартира, правда, оплачена до конца года, но чмъ жить, когда уйдутъ послдніе гроши? Она тщательно пересчитала свой запасъ, ошибаясь то и дло при каждомъ счет.
Вскор, утомленная и этимъ счетомъ, точно тяжелой работой, она погрузилась въ обычныя дремотныя мечты о небытіи. Сидя такъ и пересыпая, какъ песокъ, свои жалкія мысли, она увидала какого-то господина, бродившаго по двору то туда, то сюда и заглядывавшаго въ одни снцы за другими.
Это былъ красивый молодой человкъ, лтъ двадцати слишкомъ, высокій блондинъ, съ небольшими свтлыми усами, одтый въ англійскій костюмъ, толстые башмаки, свтлую куртку и маленькую зеленоватую шапочку съ перомъ.
— Костюмъ отъ Pool`я, отъ единственнаго портного въ мір, который уметъ одвать людей…— усмхнулась Эва, вспомнивъ о Горст.
Удивленію ея не было предла: такой человкъ на этомъ двор! Тамъ бывали только крупные и мелкіе торговцы — евреи, солдаты и кухарки. Молодой человкъ между тмъ, увидавъ Эву въ окн, внимательно посмотрлъ на нее и направилъ шаги прямо къ ея дверямъ. Она услыхала вскор, какъ онъ всходилъ по ступенькамъ. Она смутилась и не могла удержать біенія сердца, хотя разумъ ясно подсказывалъ, что здсь несомннно ошибка.
Послышался стукъ въ дверь, двери открылись и незнакомецъ, не снимая шляпы, вошелъ въ комнату.
Когда онъ снялъ, наконецъ шляпу, Эва невольно замтила, что юнъ очень красивъ. Ей стало еще боле стыдно.
— Извините…— спокойно заговорилъ изящный господинъ, — не.здсь ли живетъ госпожа Эва Побратынская?
— Да… здсь…
— Это вы?
— Я…— отвтила Эва, безпомощно стоя и комкая въ рук какой-то лоскутокъ.
— Очень радъ… Я являюсь сюда по порученію господина Луки Неполомскаго.
— Луки!— вскрикнула Эва, забывая обо всемъ. Глаза ея загорлись отъ жгучихъ слезъ, губы обвяла улыбка.
Сердце порывисто забилось и вдругъ стихло, точно отсченное мечемъ,
Сложенныя руки прижались къ груди и, казалось, благословляли пришельца, добраго встника.
Молодой господинъ стоялъ равнодушно, съ очевиднымъ любопытствомъ, однако, исподлобья разглядывая Эву.
— Гд Лука?— воскликнула она.
— Господинъ Неполомскій въ Рим.
— Все еще въ Рим!
— Вы должны приготовиться къ чему-то худшему.
— Къ худшему…
— Господинъ Неполомскій находится въ тюрьм.
— Въ тюрьм!
— Я вамъ все объясню сейчасъ въ двухъ словахъ. Позвольте сначала представиться, кто я. Меня зовутъ Щербицъ.
— Графъ Щербицъ? Это вы прострлили пулей Луку?
— Да, это я. У меня съ нимъ было столкновеніе на почв чести я я прострлилъ его на дуэли.
— А!.. такъ это вы…
— Теперь я получилъ отъ него порученіе.
— Онъ писалъ вамъ?
— Онъ самъ не писалъ, но одинъ изъ моихъ знакомыхъ, живущихъ въ Рим, писалъ мн по его просьб.
— Что жъ онъ сдлалъ такого?
— Съ точностью я вамъ сказать этого не смогу, такъ какъ самъ не знаю. Мой другъ пишетъ мн въ общихъ словахъ, что Неполомскій, который былъ принятъ на платную должность въ австрійское посольство и которому поручалось сниманіе копій со старинныхъ документовъ, сумлъ вынести нкоторые, наиболе цнные изъ нихъ, изъ архивовъ и распродать американскимъ антикваріямъ.
— Лука?!
— Вскор, однако, это открылось. Его схватили съ поличнымъ при краж одной цнной рукописи и, такимъ образомъ, онъ попалъ въ тюрьму еще въ ма.
— Ахъ, уже въ ма, уже въ ма…— прошептала Эва.
Глаза ея просвтлли, точно она услышала самое пріятное извстіе. Теперь она все знала. Въ душу проникло отраженіе прежней любовной нги и наполнило ее чувствомъ невыразимаго счастья.
Это переживаніе въ теченіе одного мгновенія сызнова, въ одинъ порывъ, въ одинъ размахъ души всей исторіи любви, было для Эвы чмъ-то столь неожиданнымъ и новымъ, что она забыла о присутствіи незнакомаго господина. Душа ея въ ту минуту была похожа на темныя, забытыя воды подъ нависшими деревьями въ пейзаж Яна Станиславскаго,— она была, словно унылая, сама для себя существующая одинокая обитель, въ которую съ высоты небесъ проникла серебристая стрла звзды. Звзда, невидимая для глазъ, прорзала воду до дна и зажгла свое алмазное отраженье въ застывшей вод. Пока снова настанетъ черная, вчная ночь, покинутыя, забытыя воды хоть одну минуту нжатъ и лелютъ въ своемъ лон вчную звзду и свтятъ ею въ сумрак сами себ… На минуту зажегся свтъ и наполнилъ мракъ.
Графъ Щербицъ смотрлъ на Эву, медленно вынимая и раскрывая желтый бумажникъ. Онъ непринужденно услся на краю стола и сталъ вынимать изъ отдленій бумажника кредитныя бумажки. Эва подняла на него глаза и съ нкоторымъ недоумніемъ наблюдала его странное поведеніе. Слегка презрительная улыбка искривила ея губы. Въ голов мелькнула мысль, что она тоже дворянка, равная этому, какому-то графскому сынку. Что это за воспитаніе — садиться такъ на краю стола передъ дамой и въ чужой квартир?..
Она взглянула на него еще разъ и вдругъ почувствовала, путемъ физической боли въ груди, что это онъ прострлилъ Лук легкое. Кровь ударила ей въ голову. Неудержимый гнвъ. Броситься съ когтями и исцарапать это лицо. Вьюга мыслей:
— Негодяй! Бездльникъ! Шпіонъ! Онъ читалъ чужія любовныя письма и пользовался ихъ содержаніемъ для сплетенъ!
Графъ Щербицъ вынулъ, наконецъ, пятьдесятъ рублей различными бумажками и положилъ ихъ на столъ.
— Господинъ Неполомскій, — заявилъ онъ, быстро пряча въ карманъ бумажникъ,— проситъ меня черезъ моего друга, чтобы я доставилъ вамъ нсколько денегъ до его возвращенія. Я не знаю, что это значитъ, когда онъ думаетъ вернуться. Во всякомъ случа я оставляю пока пятьдесятъ рублей. Если вамъ нужна будетъ моя помощь, будьте любезны дать мн знать письмомъ — Зыгунтъ Щербицъ въ Зглищахъ. Это достаточно.
Ужасная ярость раздираетъ по швамъ разсудокъ и пышетъ безумствомъ. Она схватитъ эти деньги и швырнетъ ему въ лицо! Еще минута…
— А какъ же теперь ваше здоровье, сударыня?— вжливо спросилъ графъ.
— Спасибо…— процдила она сквозь зубы, вся красная отъ сжигающаго ее внутри огня.
Щербицъ взглянулъ на нее искоса страннымъ, пронизывающимъ,— однако, испуганнымъ, — взоромъ. Чуть замтная насмшливая улыбка, игравшая на его губахъ, растаяла и исчезла. Эва, подъ вліяніемъ сотрясавшихъ ее въ эту минуту чувствъ, стала прекрасной, стала такою, какою была въ дйствительности. Оскорбленіе, нанесенное этой красот, сдлало ее царственной. Ужасная обида, простертая вокругъ этой безпомощной и униженной женщины, выступила теперь съ необычайной отчетливостью. Щербицъ почувствовалъ, какъ ужасно выглядятъ кредитки, которыя онъ только что положилъ на столъ. Чувство стыда, брезгливости къ самому себ, сожалніе или отчаяніе охватило его со всхъ сторонъ удушливой волной. Эва молчала.
Молодой графъ приподнялъ свою странную шапочку и, слегка поклонившись, неловко вышелъ изъ комнаты

——

Въ конц сентября Эва опять была безъ гроша. Оставленную Щербицомъ сумму она быстро израсходовала или врне безъ толку растратила. Она сшила себ два новыхъ платья, лтнюю шляпу, мантилью (срую), постоянно покупала себ множество лакомствъ и конфектъ.
Она не была въ состояніи противиться неотвязнымъ искушеніямъ и страннымъ вкусамъ, которые ею управляли. Пока у нея было еще немного денегъ, она жила попрежнему, въ состояніи полной инертности. Истративъ почти все, она сразу впала въ отчаяніе. Такъ какъ Лука и теперь не давалъ еще о себ никакихъ признаковъ жизни, то сознаніе, что онъ въ тюрьм, выросло до небывалыхъ предловъ. По ночамъ, вдумываясь въ то, что съ нимъ можетъ быть, Эва дошла до необычайныхъ ясновидній. Иногда, въ дремотномъ полусн, она пребывала съ Лукою въ мрачныхъ вертепахъ, — а иногда она не могла себ припомнить его лица, голоса, движеній. Тогда ее охватывалъ безумный ужасъ. Она рвала на себ волосы, билась головой о стну и по цлымъ часамъ звала его, чтобъ онъ пришелъ. Глаза ея утратили всякое выраженіе и были полны ужасныхъ видній. Всклокоченная, въ грязномъ капот, она бродила среди четырехъ стнъ своей комнаты.
Въ одинъ изъ такихъ дней, въ полдень, ее постигло самое страшное горе. Шатаясь безъ толку по комнат, терзаемая отчаяніемъ, она почувствовала, что надъ ней опускается все ниже и ниже убійственная мысль. Ей чудилось, будто эта мысль свертывается въ какой-то образъ, въ блдный, безобразный призракъ и длаетъ ей какіе-то знаки. Не хочетъ ясно сказать правды, а велитъ самой догадаться. Эва металась въ припадк безумія изъ угла въ уголъ, пытаясь убжать отъ этой преслдующей мысли. Она закрывала лицо руками и била кулаками несчастье, какъ врага. Наконецъ, прислонившись къ стн, она выслушала все подъ прерывистое біеніе сердца:
— Лука выдумалъ эту тюрьму. Это предлогъ. Онъ прислалъ черезъ Щербица пятьдесятъ рублей, чтобы отвязаться. Отвязаться разъ навсегда. Своей двк… пятьдесятъ рублей…
Переживъ эту мысль, Эва застыла, похолодла и обезсилла. Присвъ на краю постели, она стала думать, что ей длать съ собой и съ тмъ ребенкомъ, который въ ней жилъ. Ей казалось, будто она сидитъ на краю глинистаго оврага, гд-нибудь подъ Сандомиромъ. Вдали Висла…
Душа начала въ ней метаться, рваться, длать безумныя усилія, какъ преступникъ, котораго тащатъ въ тюрьму… И вдругъ, однимъ взмахомъ, однимъ ударомъ воли, она поршила. Глаза ея стали дикими и злыми, какъ у цпной собаки. Она схватила со стола красивую старинную шкатулку, которую Лука оставилъ ей на память, и разбила ей вдребезги о полъ. Затмъ она начала безобразно смяться и упала лицомъ на кровать.
На слдующее утро, посл совершенно безсонной, блой ночи, она одлась въ свое лучшее платье, взяла послднія свои деньги и пошла въ городъ. На базар, посл долгихъ поисковъ, она отыскала мужика, который привезъ въ городъ дрова и возвращался съ пустою телгой въ сторону Зглищъ. Мужикъ охотно согласился довезти ее до дворца, хоть это, по его словамъ, заставляло его свернуть съ дороги. Онъ взялъ за это всего лишь въ три раза больше, чмъ должна была стоить подобная услуга. Наложилъ соломы на сиднье, и Эва похала. Она ршила ночью, подъ самое утро, сдлать этотъ шагъ, чтобы узнать у молодого Щербица, правильно ли ея предположеніе о Лук или нтъ. Дольше она не могла сама наедин съ собой размышлять надъ этимъ вопросомъ. У нея не было больше ни одной крупицы силы. Она подетъ къ этому человку. Онъ одинъ явился за вс эти безконечные дни… Когда она будетъ съ нимъ вмст въ какой-нибудь комнат, она упадетъ къ его ногамъ и станетъ цловать его сапоги, лишь бы онъ сказалъ ей правду о томъ, что написано въ письм о Лук. Кто знаетъ, быть можетъ, онъ дастъ ей прочесть письмо своего друга? Быть можетъ, ея глаза прочтутъ въ этомъ письм слово утшенія. Она отниметъ четверть часа у изящнаго графа Щербица для себя! Она вымолитъ у него правду, выплачетъ настоящее положеніе вещей. Что изъ того, что она скажетъ ему все, что должна будетъ открыть больше, чмъ онъ прочиталъ въ ея любовныхъ письмахъ (какая судьба, какая иронія!), что изъ того, что она должна будетъ снять съ себя вс покровы, что покажетъ ему наготу своихъ грховъ,— что изъ того, что этотъ человкъ увидитъ ея страхъ, паденіе, отчаяніе и ничтожество, которое до сихъ поръ видлъ одинъ только Богъ… Что изъ этого? Если онъ вернетъ ей хоть тнь надежды, что Лукатотъ же, котораго она полюбила…
дучи на телг и отвчая на идіотскіе вопросы болтливаго мужика, она не думала о задач, которая была цлью ея путешествія. Она была рада тому, что детъ по пустымъ полямъ, по незнакомымъ равнинамъ, межъ порыжвшихъ, сжатыхъ полей, надъ которыми чуть-чуть моросилъ тихій дождикъ. Она смотрла на вспаханныя ноля съ темнобурыми и рыжими бороздами и чувствовала, какъ въ нихъ подъ дождемъ рождаются вчныя силы, изъ которыхъ выростутъ снова злаки, сорныя травы и цвты. Она смотрла на нависшія тучки, осенній покровъ полей…
Верстахъ въ десяти отъ города мужикъ показалъ ей зглищинскія аллеи, группы деревьевъ и посреди нихъ блое зданіе, называемое дворцомъ. Эв стало жутко при вид этого зданія.
Тутъ только мелькнула у нея мысль, что въ этомъ дом ее примутъ за любовницу молодого Щербица. Что она скажетъ? Передъ ея задумчивымъ взоромъ промелькнулъ цлый рядъ лакеевъ, прислуги, графской дворни. Она почувствовала, что въ душ ея снова подымается, буря. Чтобы предотвратить это, самое ужасное несчастье, она ршила непремнно вернуться въ городъ. Почти вс деньги она истратила уже на зду. Оставалось всего лишь нсколько мелочи.
Мужикъ довезъ ее до мста, гд нужно было свернуть съ шоссе на частную помщичью дорогу. Эва велла остановиться и слзла. Крестьянинъ, получивъ слдуемое, подумалъ немного вроятно на ту тему, нельзя ли бы еще чего-нибудь получить, затмъ пустилъ лошадь, и добродушно похалъ дальше. Теперь она могла вдоволь смяться надъ собой. И она дйствительно смялась безъ конца, плетясь по глубокому песку широкой дороги. Вскор она дошла до аллеи, усаженной вковыми липами. Ее прижалъ къ своему сердцу легкій, осенній шумъ огромныхъ деревьевъ. Погладилъ ее по голов надтреснутый шелестъ липъ въ вышин. Она присла на скат рва, покрытомъ влажной, пожелтвшей травой и подъ шепотъ усыхающихъ листьевъ погрузилась духомъ въ самое себя, въ глубокіе подземные закоулки существа. Съ ней сдружился смхъ, неотступный наблюдатель, и показывалъ ей то тамъ, то сямъ, въ быстромъ и яркомъ, какъ молнія, ясновидніи, все ничтожество ея жизни. И вотъ наконецъ онъ показалъ ей то, что было въ ней самой самаго сокровеннаго. Она прошептала сама себ:
— Ребенокъ!
Она начала безстрашными мыслями продираться въ нору этой загадки. Она бросилась съ геройствомъ внутрь самой себя. Холодный, потъ оросилъ ея лицо, ноги дрожали съ раздутыми жилами, сердце стучало… Что длать, если Лука измнилъ ей? Бросилъ? Куда пойти? Какъ перестать жить, если будетъ жить этотъ ребенокъ? Она подумала со смхомъ, что если она хочетъ жить, то нужно вернуться въ Варшаву — съ этимъ ребенкомъ. Съ оттнкомъ особаго удовольствія среди дикихъ вспышекъ злобы, она ясно представила себ сестру Анелю, Горста, Барнавскую — а главное свой безсмысленный восторгъ передъ Лукой, свое преклоненіе передъ нимъ. Разговоры объ этомъ съ маіерью… Если бы онъ хоть билъ, если бъ топталъ ногами…
Она взглянула на осиротвшія поля. Ненастье утихло. Дождь пересталъ. Рыхлыя тучки распались и длинными вереницами тянулись стороной. Блдный, чистый, осенній свтъ озаряль рыхлыя борозды и далекія, блыя облачка. Это были т самыя поля, которыя столько разъ видлъ Лука. Здсь онъ жилъ, здсь былъ… Былъ!
Вдь не легенда, не сонъ, не двичья мечта этотъ человкъ, имя котораго лежитъ на груди, какъ тяжелая каменная плита на могил. Какъ странно, какъ удивительно казалось, что онъ дйствительно былъ, ходилъ по этой дорог… Лука былъ здсь! По этой трав скользили его глаза, быть можетъ, онъ думалъ о ней, когда прозжалъ по этой дорог. Она увидала его съ блаженнымъ содроганіемъ въ своемъ гршномъ сердц, въ полныхъ вры глазахъ, увидала, какъ онъ одиноко шелъ на этой дорог. Она ясно видла его глубокіе, хмурые глаза, губы, на которыхъ такъ рдко появлялась улыбка… Она обняла мыслью его усталый лобъ — и простила ему отъ глубины души. Ничего не измнилось, ничего не улучшилось въ ней самой. Она была все тою же, все такъ же смялась надъ своей душой, топтала ногами сердце. Она встала со своего мста и поплелась обратно въ городъ, все время думая, какъ безконечно смшно несчастье, какъ глупъ и безпомощенъ бываетъ человкъ, запутавшись въ его сти и поверженный на землю горемъ.

——

Осень. Посл дней засухи, посл нездороваго зноя, наполнявшаго воздухъ придорожной пылью, посл долгихъ осеннихъ жаровъ, удерживавшихъ на втвяхъ деревъ поблекшіе уже листья, наступили втренные дни и бурныя ночи.
Иногда, въ послдніе дни своей беременности, Эва ходила еще на почту. Богъ знаетъ, зачмъ. Она ходила, чтобы ждать у дверей, на каменныхъ ступеняхъ зданія. Всходила на эти ступени и смотрла на черныя двери. Входили и выходили люди, занятые, озабоченные, веселые или охваченные горемъ. Она назначала себ сроки такого рода: когда этотъ господинъ выйдетъ, тогда я сейчасъ же пойду, потому что съ нимъ вмст стыдно… Когда же онъ выходилъ, она назначала какой-нибудь другой срокъ, руководимая безсмысленнымъ предразсудкомъ. Однажды она спросила у почтоваго чиновника, сидвшаго за деревянной ршеткой, нтъ ли письма ‘до востребованія’ ‘для Эвы’. Узнавъ, что нтъ, она торопливо вышла, подавленная стыдомъ. Но съ этого дня она ноствянно ходила къ дверямъ почты. Много разъ она встрчала тамъ старика въ отрепьяхъ, опухшаго, съ. парализованной рукой, ногой и языкомъ. Онъ дремалъ обыкновенно на ступеняхъ почты. Засыпалъ вдругъ, чуть только сядетъ. Храплъ и покачивался необычайно смшно. Проснувшись, онъ бормоталъ что-то непонятное про себя, сидя съ поджатыми ногами. На ногахъ этихъ были толстые сапоги, отъ которыхъ остались одн голенищи, головки же, подошвы и каблуки представляли какую-то груду тряпья, обвязанную бичевкой отъ сахара. Оба кармана порыжлаго пальто были разорваны и висли, точно въ доказательство того, что въ этихъ карманахъ у него нтъ цнностей, имющихъ обязательный курсъ въ стран и вообще никакой частной собственности.
Однажды, увидавъ, какъ Эва всходила и сходила по лстниц, старикъ пересталъ искать вшей на тл, на своемъ европейскомъ костюм, въ тряпь и волосахъ. Губы его пробормотали что-то едва понятное. Эва поняла только, что онъ ожидаетъ здсь писемъ отъ какой-то госпожи Затоцкой. Безпомощно стоя на лстниц, Эва взглянула на этого человка. Она увидала его сквозь свою дремоту, словно чрезъ густой туманъ. Онъ одинъ не посмялся надъ ней. Товарищъ… И вдругъ, низко поклонившись, она поцловала его въ опухшее лицо, погладила рукой его руку, трясущуюся отъ пьяной горячки. Она пошла домой, то плача потихоньку, то потихоньку, чуть слышно смясь про себя.
У нея явилась способность представлять себя самое въ самыхъ разнообразныхъ видахъ. Однажды, закрывъ глаза, она не грезила, а была уврена, будто она — бабочка. Выпорхнетъ черезъ прокіятое вкошко, выпорхнетъ разъ навсегда.
Въ другой разъ, глядя на пустыя пригородныя равнины, на поля, покрытыя сухимъ жнивьемъ и изрзанныя канавами,— она вдругъ вообразила себя собакой, бгущей куда-то по этимъ полямъ, по этимъ полямъ… И вдругъ начала жалобно, шепотомъ причитать.
— Ужъ теперь не побжитъ за мной другая собака но этимъ волямъ, по этимъ полямъ…
Пробужденіе охъ этихъ кошмаровъ погружало ее въ ужасную бездну отчаянія. Всюду передъ ней и позади нея, всегда и везд стоялъ многоокій ужасъ. Ее пугали счета въ канцеляріи, безконечные отчеты и столбцы цифръ. Внутренняя дрожь пробгала по тлу, волновала и спутывала мысли. Она трепетала при мысли объ ошибкахъ, которыя могла сдлать. Лицо начальника, противное рыло съ хищными глазками, съ улыбкой, ужасно напоминающей блики свта на резиновой галош.. Ее пугали глаза Горста, приводили въ ужасъ глаза матери и сестры. Иногда она видла позади себя холодные камни подъ бровями Барнавской, когда она вретъ ей небывалыя исторіи, чтобъ выманить у нея деньги. Ее толкало въ бездну страха мучительное сознаніе, что Лука раненъ… Ее пугалъ весь міръ, а главнымъ образомъ, красивый темный брюнетъ, котораго она когда-то встртила въ кофейной, а потомъ, много разъ, встрчала на улиц. Нахальная усмшка его глазъ пронзала, словно разбойничій ножъ. Она боялась всхъ людей и часто безъ причины озиралась во вс стороны.
Въ тотъ вечеръ на неб свтилъ мсяцъ. Крылатыя тучи неслись съ запада на востокъ передъ неподвижнымъ свтлымъ дискомъ.
Холодное сіяніе проникало въ окно, озаряло комнату, оглядывало углы, словно взоръ шпіона — и сразу вдругъ исчезало въ сумрак.
Эва уже больше десяти часовъ сидла на своей постели, судорожно стуча зубами и испытывая сильныя боли. По временамъ она еще порывисто вставала и бродила въ отчаяніи по комнат. Наконецъ наступилъ часъ, когда страшныя спазмы, возникающія противъ воли, стали ломать разъ за разомъ ея хребетъ, животъ, бедра.
Ища спасенія отъ нихъ, она прислонялась спиною къ стн и при каждой схватк, при помощи брюшной перепонки, послушной вол, сама помогала себ.
Руки ея, словно чуткія, одаренныя разумомъ помощницы, то и дло изслдовали тайну ужаснаго процесса, совершавшагося за предлами разсудка. Губы были сухи, какъ щепки, языкъ — запекшійся и шершавый. Колни дрожали, а ноги спазматически вздрагивали въ икрахъ. Длительные припадки все возрастающихъ болей стали повторяться, становиться сильне, пронизывать насквозь, точно острый кинжалъ, точно тонкая шпага, которой кто-то, злобный, въ припадк ярости, наноситъ ударъ за ударомъ. Страхъ и безуміе! Руки схватились за спинку кровати, ноги уткнулись ступнями въ солому тюфяка. Ужасные огни стали перебгать по костямъ и прыгать передъ глазами. Невыносимая боль разодрала пополамъ внутренности.
Казалось, что эта боль размозжитъ кости и разорветъ ноги.
Эва чувствовала внутри скрежетъ чего-то твердаго.
Ощущеніе, будто половина живота лопнула. Еще разъ, другой,— боль, словно насаживаетъ на колъ…
Движеніемъ рукъ, не сознавая, что длаетъ, она нащупала головку ребенка. Дикое возбужденіе толкнуло ее въ пучину создаванія новыхъ, сознательныхъ болей.
Вотъ вывалились маленькія плечики, туловище… Новорожденный, выпачканный жирною смазкой, выдвинулся промежъ голеней.
Руки матери возились въ петляхъ, въ узлахъ, пульсирующихъ живою кровью, бьющихся, какъ само сердце. Эва не видла, что происходитъ. Она чувствовала лишь животное облегченіе и лежала съ улыбкой безъ движенія. Но вотъ среди кровавыхъ околоплодныхъ водъ, промежъ пульсирующихъ все слабе и слабе спутанныхъ узловъ — послышался крикъ.
Она вскочила въ ужас, нащупала пальцами и ладонью зажала новорожденному ротикъ, еще залпленный смазкой.
Волосы стали дыбомъ на голов.
Лука, — шептала она,— Лука! на помощь!
Она оглянулась кругомъ, кругомъ. Лунный свтъ лежалъ блой неподвижной полосой на полу и острымъ, холоднымъ, мучительнымъ кликомъ прорзывалъ стну. Всюду тишина.
Никого нтъ. Сознавъ, при помощи глазъ, что она одна, Эва вся задрожала отъ мучительнаго страха. Холодный, мокрый, скользкій потъ. Вся въ поту она лежала недвижимо, прислушиваясь, не идутъ ли евреи изъ сосдней квартиры. Она отдала себ отчетъ въ томъ, могли ли они услышать крикъ.
Нсколько безумныхъ мыслей прыгало подъ сводомъ черепа, подъ всклокоченными волосами. Нсколько чувствъ мучительно трепетали крылами въ глубин груди.
Новая боль, понудила ее къ новой физической работ. Она вся дрожала отъ холода или отъ страха и обезумвшими руками согрвала свои плечи. Когда, наконецъ, вся масса послда выпала на тльце маленькаго существа, Эва почувствовала, что она свободна. Яркая мысль, точно блескъ молніи, озарила ей все.
Непоколебимая воля, точно чей-то приказъ, заставила ее подняться съ кровати.
Эва встала. Теплая кровь сочилась по ея колнямъ и икрамъ. Однимъ взмахомъ она свернула четыре угла простыни и всю эту ношу, вмст съ младенцемъ, послдомъ и шнуромъ пуповины схватила въ руки. Тихонько, на цыпочкахъ подошла она къ двери. Нсколько минуть она прислушивалась и смотрла черезъ пріоткрытую щель въ сни. Было тихо. Втеръ уныло завывалъ. Она слышала лишь, какъ громко билось ея сердце. Глаза ея увидали дворъ. Онъ лежалъ въ тни дома. Лунный свтъ озарялъ крыши, острія ршетокъ и переливался черезъ заборъ на стны сосдняго дома.
Она выбжала. Не зная, когда, въ одинъ прыжокъ, она очутилась на ступенькахъ, ведущихъ къ клоак.
Она быстро, указательнымъ пальцемъ, откинула крючекъ, тихонько, какъ духъ, безшумными шагами, вошла. Раскрытымъ глазамъ ея представилась сразу въ темной дыр грязная, вязкая поверхность. Поверхность, вся залитая луннымъ свтомъ. Тихо вскрикнувъ, она подняла руки и со скрытымъ наслажденіемъ, съ непреодолимой силой, со всего размаха бросила простыню въ отверстіе ямы. Она наклонила лицо и пытливо, какъ шпіонъ, наблюдала, что происходитъ. Она увидала, какъ полотно медленно развернулось, словно лепестки огромнаго цвтка, накрашеннаго большими жуками черной крови. Крошечныя ручки, похожія на пыльники тюльпана, быстро-быстро раскрывались и смыкались. Животикъ вздулся. Маленькія колнки сгибались разъ за разомъ, разъ за разомъ, все быстре. Она услыхала жалобный, торопливый крикъ, точно стонъ изъ-подъ земли. Пронизанная разбойничьимъ ножемъ мучительнаго раскаянія, она кинулась головой въ отверстіе съ протянутыми руками, чтобы спасти. Спасти! Боже всемогущій, — спаети! Грудь ея ударилась обо что-то твердое, голова откинулась въ сторону. Мракъ застлалъ глаза. Наступила тишина.
Очнувшись, она стала сознавать, что голова ея лежитъ въ грязной жидкости, а руки судорожно сжимаютъ поперечную перекладину. Воспоминанія… Она наклонила голову впередъ и сквозь отверстіе клоаки увидала лишь жидкую поверхность ямы, залитую ослпительно яркимъ луннымъ свтомъ. Ничего не было. Лишь на томъ мст, гд она только что видла простыню, покрытую черными пятнами и конвульсивно корчившіяся ручки и ножки, было небольшое углубленіе, точно вогнутая могилка.
Тихій смхъ радости заставилъ вздрогнуть похолодвшія груди. Она вскочила съ мста и поскорй побжала къ себ въ комнату. Ее не переставали мучить ужасныя боли внутри. Боль въ бокахъ,.точно страшное нытье гніющаго зуба. Страшная боль въ крестц, пронизывающая позвоночникъ отъ одного конца до другого. Отъ ляшекъ до колнъ, точно выдергивали иглы.
Стуча зубами, она стала извиваться по комнат на корчащихся ногахъ все кругомъ, кругомъ, какъ т обручи, которые все сильне сжимали ее изнутри. Она глотнула немного воды изъ кувшина, чтобы освжить запекшіяся губы. Но ужасный пронизывающій холодъ заставлялъ ее, чтобъ согрться, бгать, бгать.
Стны комнаты начали кружиться. Лунный свтъ, окно, столикъ, кровать — все быстро мчалось кругомъ, кругомъ, все ниже, ниже… Она добжала до своей кровати и рухнула на нее, глухо, глухо рыдая, тихонько взвизгивая, чтобы не услыхали сосди.

——

Ни одного гроша въ карман, ни одного лоскутка, который можно было бы продать. Ничего!
Эва сидла у окна съ глазами, прикованными къ дверямъ клоаки. Она стерегла эти двери днемъ и ночью, днемъ и ночью, въ теченіе двухъ недль. Она внимательно смотрла, не откроется-ли черезъ нихъ тайна. Холодная дрожь, какой она никогда не испытывала, щекотала ей плечи при мысли, что прідетъ телга для вывоза нечистотъ и чужіе люди, зловонные мужики съ свирпыми глазами, съ полными негодованія лицами, вынесутъ на свтъ тайну. Она была уже почти здорова и могла ходить безъ особенныхъ болей. Уходя въ городъ и проходя черезъ дворъ, она одвала подъ платье небольшую подушку, чтобы казаться сосдямъ попрежнему беременной. Она нарочно ходила тяжелой, переваливающейся съ ноги на ногу походкой. Когда на улиц надъ нею трунили солдаты, офицеры и городскіе юнцы, торчащіе по цлымъ вечерамъ на углахъ переулковъ, она смялась отъ души. Она осыпала ихъ всхъ (мысленно) самыми послдними словами, которыя случалось ей, незамтно для самой себя, слышать у дверей трактировъ,— которыя родились въ ея душ въ ужасныхъ снахъ,— которыя взросли въ ней…
Одна, единственная мечта, властная, какъ мощь жизни, питала ее и держала на ногахъ: бжать!
Если ей удастся убжать незамтно, то слды могутъ быть совершенно скрыты. Она жила здсь подъ чужой фамиліей, подъ именемъ Розы Неполомской, жены Луки. Кто же отыщетъ ее въ Варшав, когда она будетъ жить подъ своей собственной фамиліей? Вернуться къ свобод, красот, къ обычному женскому костюму! Зарабатывать на жизнь, приняться за работу! Зарыть, затоптать, забыть все, что было! Убжать отъ себя настоящей, вырваться изъ самой себя! А главнымъ образомъ — убжать отъ этого мста пытки, изъ этой комнаты, въ которой вмст съ нею заключенъ тихій адъ!..
Она вычистила уже свое единственное платье, вымыла пятна крови на полу, вынесла по частямъ въ нсколько ночей пропитанную кровью солому тюфяка. Она стерла вс слды, уничтожила вс свои вещи, бумаги, до послдняго лоскутка. Она не оставила на мст ни одной бичевки, ни одной нитки, которая могла бы ее выдать. Она обдумала все безъ исключенія и приготовилась въ путь-дорогу. Только на билетъ у нея не было ни одного гроша.
Она давно уже не ла ничего варенаго, не пила даже чаю, жила кусками черстваго хлба. Она бережливо ломала послдній коровай, предвидя, что придется можетъ быть еще долго ждать. Она превосходно сознавала, что ей необходимо что-нибудь предпринять, чтобы раздобыть хоть три рубля на билетъ въ Варшаву. Она взвшивала уже нсколько разъ мысль — хать безъ билета, но отказалась отъ нея изъ опасенія впутаться въ слдствіе, кто она, откуда и куда детъ. Ей необходимо было хать свободно, если бъ можно было,— вторымъ классомъ, чтобы, по возможности, обращать на себя поменьше вниманія.
Въ ея хитрыхъ планахъ, въ вереницахъ непостижимо смлыхъ идей, въ необычайно остроумныхъ комбинаціяхъ всегда занималъ мсто владлецъ дома, короткополый еврей.
Она уже сто разъ предполагала обратиться къ нему съ просьбой ‘одолжить взаймы’. Онъ наврно одолжилъ бы, если ему дать понять глазами, лицомъ и ничего не говорящими фразами, что впослдствіи, кто знаетъ, можетъ быть.. Но и это могло бы привлечь его вниманіе, обратить на нее его бдительный взоръ. Она откинула далеко, и разъ навсегда, эту мысль. Она мысленно пробгала дома и лавки этого города, лица, которыя встрчала, отношенія… Строила и разрушала планы подвоховъ, мошенничества, обмановъ, шантажей…
Опутанная этими хлопотливыми мыслями и колющими до безумія проектами, она сидла обычно у окна, не отрывая взгляда отъ двери клоаки и, когда кто-нибудь входилъ туда, дрожала, пока тотъ не выходилъ. Малйшее движеніе, шумъ, чей-нибудь голосъ на двор, заставлялъ бшено стучать ея сердце.
Однажды утромъ, сама не отдавая себ въ томъ яснаго отчета, Эва замтила, что жена домохозяина вмст съ дтьми ухала куда-то на извозчик. Отъзжающіе производили необычайный шумъ, нсколько разъ садились въ экипажъ и возвращались, громко разговаривая, домой, повидимому, за забытыми вещами. Ихъ крикливое поведеніе раздражало и возмущало Эву. Потому-то, врно, она и обратила вниманіе на отъздъ многочисленной семьи.
По удаленіи цлой толпы ребятишекъ въ сосдней квартир стало тихо. Около часу дня Эва услыхала, что тамъ кто-то напваетъ. Она догадалась, что это, врно, почтенный хозяинъ. Передъ ней снова предстали спутанныя мысли о немъ и планы полученія отъ него трехъ рублей…
Дверь хозяйской квартиры открылась. Пніе праздничнаго мотива стало слышно гораздо ясне. Потомъ послышалось, какъ щелкнулъ ключъ въ замк. Эва ясно слышала хриплый лязгъ.
Ей показалось будто этотъ звукъ раскрылъ что-то настежь въ ея голов. Хозяинъ съ минуту постоялъ въ сняхъ. Эва знала, что онъ тамъ длаетъ. Живя такъ долго въ своемъ углу, она превосходно ознакомилась (или, врне, научилась чувствовать всмъ тломъ) вс домашніе обычаи, привычки и тайны.
Когда вся хозяйская семья уходила изъ дому, ключъ прятали куда-то въ щелку въ углу. Эв не разъ случалось видть его, пробгая черезъ общія сни. И на этотъ разъ она услышала знакомый, характерный шорохъ, когда хозяинъ засовывалъ ключъ промежъ балокъ.
Въ ум Эвы возникло смутное ршеніе, полный планъ отъ начала до конца, окутанный еще, однако, таинственнымъ флеромъ. Она закрыла глаза и съ улыбкой созерцала совершенную схему своего плана. Сердце чуть-чуть радостно билось. Страстное желаніе исполнить его тотчасъ господствовало надъ всмъ. Неожиданно возникшая головная боль сосредоточилась въ виск. Между тмъ отголосокъ шаговъ еврея слышался уже далеко, все тише, и наконецъ смолкъ.
Тогда она встала и тихонько, на ципочкахъ, направилась къ дверямъ.
Пріоткрывъ ихъ, она выглянула на дворъ. Падалъ дождь, было холодно. Пожелтвшіе листья въ туман… щемящая тоска въ сердц… втеръ хлопаетъ калиткой. Закусивъ до крови губы, она побжала на дворъ, быстро прошмыгнула мимо стны дома и выглянула на улицу. Вдали была видна фигура хозяина, лниво плетущагося подъ зонтикомъ въ городъ. Эва тотчасъ же, спокойно (хотя торопливо) вернулась въ сни, вынула изъ щелки ключъ и безъ колебанія открыла дверь въ квартиру сосдей.
Отвратительная духота жилища остановила ее на порог, точно предупреждающее заклинаніе. Она чутко, внимательно прислушивалась.
Гд-то въ глубин квартиры тикали часы. Она помнила, куда прятали деньги, когда она платила когда-то здсь за квартиру вмсто больного Луки. Это было въ боковой комнат. Она хотла открыть дверь, но эту-то дверь хозяинъ и заперъ на ключъ. Дверь была небольшая, цльная, съ большимъ наружнымъ замкомъ и петлями тоже съ входной стороны. Эва сообразила, что безъ большого труда можно снять всю дверь съ петель. Ухвативъ ее за ручку и нижнюю желзную петлю, она вынула засовъ изъ-за торчащаго замка, и дверь была снята. Она вошла въ слдующую комнату, подбжала сразу къ безобразному комоду, покрытому истертой, грязной скатертью, и попробовала выдвинуть ящикъ. Ящикъ не былъ запертъ на ключъ, но былъ крпко вдвинутъ въ комодъ. Эва нашла какой-то старый гвоздь, лежавшій за кроватью, и, посредствомъ его ей удалось выдвинуть ящикъ. Вс эти усилія утомили ее и измучили, она вся дрожала. Кровь стучала въ вискахъ, сердце билось въ груди, розовый туманъ заслонялъ глаза. Неудержимый пароксизмъ страха, отъ котораго она вздрагивала всмъ тломъ, парализовалъ движенія рукъ. Дрожащими пальцами она отыскала шкатулку, которую когда-то видла, не обративъ въ то время вниманія. Ей съ трудомъ удалось сорвать крышку. Въ шкатулк было множество кредитныхъ бумажекъ. Съ минуту она, спокойно опершись о край комода, размышляла — не взять-ли ей все. Разсудительность подсказала, чтобы взять лишь столько, сколько нужно на дорогу, для того, чтобы не была замтна пропажа. Эва подумала еще, что ей необходимо скушать что-нибудь мясное, и взяла еще три рубля. Она тщательно закрыла шкатулку, поставила ее на прежнее мсто и засунула ящикъ обратно въ комодъ. Бросила заржавлый гвоздь туда же, гд нашла его. Немало труда стоило ей вставить дверь обратно въ петли. Она окончила это дло, вся дрожа, въ поту, въ огн и слезахъ. Она подмела облупившіеся кусочки извести, внимательно осмотрла все, выскользнула въ сни и заперла на ключъ входную дверь. Затмъ спрятала ключъ въ знакомую щелку Посл всего этого она вернулась къ себ въ комнату. Тамъ она вздохнула всей грудью и дотронулась руками до висковъ. Она долго шаталась и не могла удержаться на ногахъ — и, наконецъ, грохнулась на колни возл кровати. Грудь ея наполнилась молитвеннымъ стономъ и горькимъ рыданіемъ передъ лицомъ Бога, который видлъ ее, оберегъ и освободилъ…
Минуту спустя — одинъ взглядъ, послдній ударъ глазъ въ двери запертой клоаки. Кровавая печать, лежащая на этихъ дверяхъ, крикъ души, разсченной мечомъ. Послднее слово проклятія этой комнат… Она выбжала… Она быстро шла, не подымая глазъ, съ усиліемъ ловя воздухъ грудью. Моросилъ мелкій, холодный, пронизывающій, осенній дождь. На ближайшей площади она поспшно наняла извозчика и велла везти себя на вокзалъ. Она была безъ шляпы, безъ платка, въ старой кофт и поношенной юбк. Она сидла въ углу пролетки съ поднятымъ верхомъ, глубоко запрятавшися, смотря стеклянными глазами въ пустое пространство. Она шептала мысленно безсвязныя радостныя слова, брызжущія жизнью и счастьемъ.
На вокзал она незамтно прошла въ залъ 3-го класса и сла въ самый темный уголъ. Поздъ въ сторону Варшавы долженъ былъ прійти лишь черезъ два часа. Она сидла какъ на угольяхъ. Когда, наконецъ, почти пустой залъ сталъ наполняться людьми, она купила себ въ буфет ветчины и булокъ. Затмъ она купила билетъ. Торопливо утоляя голодъ, она все время внимательно слдила глазами, не появится-ли въ зал еврей, хозяинъ дома. Каждый разъ когда открывались двери, ее охватывалъ смертельный трепетъ…
Усталая, безъ силъ, дотащилась Эва по улицамъ, которыя казались ей невыносимо шумными, до дома родителей. Съ гордой осанкой вошла въ ворота и кивнула, какъ бывало, головой дворнику въ отвть на его привтствіе. Она пошла по черной лстниц и безъ всякаго плана въ голов, что она скажетъ семь, какъ явится къ ней, очути. лась у дверей.
Вмсто полнаго духовнаго самоуничиженія, въ ней родилось вдругъ чувство дерзкой гордости. Теперь только она поняла, что сдлала, прізжая сюда… Какой ужасный шагъі Она явилась сюда посл того, что произошло? Какъ ей войти въ этотъ домъ?’ Въ голов ея копошились какія-то выдумки, безсмысленныя исторіи, невроятныя приключенія — и тотчасъ же исчезали. Съ минуту ей хотлось совсмъ, разъ навсегда, уйти отъ этихъ дверей и никогда больше не приближаться къ этому порогу. Надменное чувство все росло въ груди. Жажда горячей схватки съ матерью и Анелей… Блики, искры гнва заряли передъ глазами.
Она прислонилась спиной къ стн и стояла въ раздумьи. Она размышляла, что длать… Рядомъ была водопроводная раковина, принадлежащая уже къ квартир ея родителей. Гнившіе тамъ отбросы — это были остатки ихъ стола… Плачъ въ груди… Рыданіе. Хриплый, сухой стонъ страданія. Она схватилась рукой за край раковины. Она была такъ измучена! Ноздри ея были полны угольной сажи, въ глазахъ неотступно стоялъ еврей, ноги тряслись подъ ней, сердце, полное страха, стучало въ груди. Вотъ теперь прибавилась ко всему ожидаемая неизбжная ссора съ матерью и сестрой,— невыносимая, чудовищная ложь, которую надо было предпринять и мастерски провести.
Сейчасъ совершить всю эту ложь? Это свыше силъ!
Вдругъ отворилась дверь, и прислуга, громко вскрикнувъ, увидала Эву.
— Мать Пресвятая Богородица! Вдь это же барышня!
— Ну, такъ чего-жъ орать такъ?— съ циническимъ смхомъ спросила Эва.
— Матерь Божія, Пресвятая!— продолжала лепетать дрожащими губами Леоська, не спуская съ Эвы выпученныхъ глазъ. Выраженіе лица ея было до того безсмысленно и глупо, что Эву схватила высокомрная злоба, ярость разсерженной барышни, возмущенной безконечной тупостью прислуги.
— Барышня!— еще разъ пробормотало это.существо
— Дома барыня?
— Барыня?.. Дома. Гд-жъ ей быть?
— А баринъ?
— А барина нтъ. Господи Боже, мать Пресвятая!
— А гд баринъ?
— Да… не знаю. Наврно, въ трактир.
Въ глазахъ Леоськи вдругъ загорлась какая-то творческая мысль.
Глава эти сдлались хитрыми и испытующими. Она подошла ближе къ Эв, быстро взяла ея правую руку, потомъ лвую. Об эти руки она подняла кверху на свтъ и тщательно осмотрла ладони, одну за другой. Увидвъ на этихъ, когда-то такихъ нжныхъ, рукахъ слды грубой работы, уколовъ, ударовъ и мозолей, Леоська, покачала надъ ними головой, чудно какъ-то улыбнулась имъ, сознательно какъ-то, разумно и сострадательно и съ благоговніемъ поцловала одну за другой.
Эва не замтила даже этого поведенія Леоськи.
Ея глаза были затуманены видомъ знакомой кухонной обстановки. Прислуга, съ полнымъ опять безсмысленной тупости выраженіемъ лица, идіотски жестикулируя, втащила ее въ кухню, сама же, утеревъ ладонью губы, пошла въ комнаты. Эва стояла, опустивъ глаза, возл печки. Она чувствовала, что кровь сбгаетъ у нея съ лица и, часто-часто, торопливо-торопливо волнуясь, скатывается милліономъ дрожащихъ искорокъ до самой земли, все дальше и дальше. Она вся тряслась отъ спирающаго дыханіе страха, ловила воздухъ и обрывки какихъ-то низкихъ, безобразныхъ мыслей.
Звукъ туфель! Дверь комнаты распахнулась съ шумомъ. Эва увидала, страшное отъ негодованія, лицо матери. Это было не лицо, а несущаяся грозовая туча. Глаза опухли отъ ужасныхъ слезъ. Большое лицо стало вдвое больше. Черты лица жесткія, срыя, точно высченныя изъ песчаника. Эва услышала крикъ, вырванный изъ глубины души.
— Прочь, дрянь! прочь!
Передъ глазами мелькнули дв сжатыхъ руки, кулаки, точно два булыжника. Сердце притихло. Вотъ-вотъ, наконецъ!
Да, такъ лучше, что уже разразилось — и что именно такъ. Наконецъ, душа успокоилась — и въ нее проникла послдняя утшительница — гордость. Эва собралась уходить. Циническая улыбка искривила ея губы.— Она процдила сквозь зубы:
— До сихъ поръ я еще не была дрянью. Теперь, можетъ быть, стану.
— Молчать! Не смй говорить со мной! Ты — шельма!
— Можетъ быть, вы перестанете ругать меня при прислуг, мама. Еще этого недоставало!
— Молчать! Негодная!
— Оставьте меня, пожалуйста! Я пришла не къ вамъ, а къ отцу. Я пришла повидаться съ отцомъ, у меня къ нему дло.
— Прочь!
— Я уйду, только раньше увижусь съ отцомъ. Могу я съ нимъ видться?
— Нтъ!
— Ты говорила…— спокойно обратилась она къ Леоськ,— что баринъ дома.
— Не дома, а въ трактир. Гд ужъ тутъ барину сидть теперь дома? Не дома, говорила я, а въ трактир.
— Въ какомъ?
— Да вы подождите, барышня! Какъ же это вы станете бгать по трактирамъ? Какъ же это, чтобы нельзя было съ бариномъ дома поговорить? Родной дочери? Слыхано ли дло! Вотъ, ужъ въ самомъ дл! Садитесь, барышня, вотъ тутъ, на табуретк, — вотъ тутъ, у огня! Согрйтесь! Вдь вы мокрая — вся трясетесь… Чтобы родному ребенку не дать обогрться на кухн — это тоже честь, ахъ ты, Боже мой!..
Леоська швыряла по столу посуду и переворачивала конфорки на плит.
— Молчи и ты, дрянь! А то пойдешь вонъ — вмст съ этой! Вмст вонъ — об!
— Понятное дло, пойду изъ такого зачумленнаго дома. Можете знать, коль угодно, что уйду — вмст съ барышней! Такую мать имть… не приведи Господи!
Въ передней задребезжалъ колокольчикъ.— Леоська бросила кастрюлю, которую держала въ рук, и побжала въ припрыжку. Немного погодя, чрезъ открытыя двери донесся ея шопотъ: барышня, барышня…
Въ кухонныхъ дверяхъ появился старикъ Побратынскій.
Онъ тихо, лнивымъ движеніемъ переступилъ порогъ. Эва подняла на него измученные глаза. Она не двигалась съ мста, смиренно и спокойно ожидая, что онъ, по обыкновенію, присоединится къ вол матери. Но старикъ шелъ къ ней со свтлой улыбкой. Подойдя близко, онъ привлекъ ее къ себ и прижалъ такъ крпко, что у нея не хватило дыханія въ сдавленной груди. Онъ обнялъ дрожащей рукой ея плечи и насильно потащилъ ее въ двери комнатъ. Онъ гладилъ ея голову, лицо, руки.
Съ какой радостью почувствовала она знакомый, милый запахъ сигаръ и фикстуара! Рыданіе, одно, другое… Мать стояла въ дверяхъ. Запальчиво, чуть переводя духъ, она кричала:
— Не смй мн брать ее домой, я не впущу этой двки! Слышишь?! Я не впущу! Шельма, стерва! Слышишь?! Не приму, не впущу. Шельма, стерва! Никогда не приму, никогда! Какъ Богъ святъ, никогда! Не приму! Слышишь?!
Старикъ поднялъ поблекшіе заплаканные глаза. Взглядъ его былъ первый разъ въ жизни тяжелъ и страшенъ. Онъ произнесъ чуть слышно:
— Молчи… молчи! Уйди прочь отъ меня, а то убью! Исколочу! Исколочу до смерти!

——

Зеркальныя стекла, въ полированныхъ подъ красное дерево рамахъ,— столики съ досками, поддланный подъ желтый — сіенскій, розовый — греческій, rosso antico, или драгоцнный зеленоватый мраморъ,— полы, напоминающіе (не вполн удачно) мозаику собора святого Марка,— бронзовыя фигуры, которымъ на фабрик нарочно приданъ характеръ старины…
Всюду, куда ни взглянешь, блестящія скорлупы или греческіе лампіоны электрическихъ люстръ. Кое-гд спиральные угольки лампочекъ, разсыпанныхъ среди бронзовыхъ цвтовъ, бутоновъ, плодовъ и стеблей, расточали нжащій и томный, красный и голубой, стократно повторяющійся въ зеркалахъ, свтъ, бросая неопредленные дрожащіе блики на предметы. Кое-гд — скрытыя подъ обвшанными хрустальными побрякушками абажурами — лампы, служили источникомъ мягкихъ разноцвтныхъ красокъ. Порабощенный, вчно ровный, сыпучій жаръ дуговыхъ лампъ, блый свтъ — въ стеклянныхъ колпакахъ — не горитъ, а длится неутомимо, изображая душу бднаго лакея толпы.
Всюду бездушный яркій свтъ лиловый или раздражающе голубоватый, медленный, но неистощимый въ своей безконечной сил. Большія оконныя стекла, точно бездна водныхъ глубинъ. Безпрестанное движеніе безшумныхъ, открывающихся взадъ и впередъ, дверей съ улицы,— безпрестанное движеніе дверей, ведущихъ на кухню, точно неустанное отправленіе чудовищнаго рта и пищепроводной кишки. Вчно одинаковыя лица лакеевъ, поневол прилизанныя, лицемрно-подобострастныя, подъ видомъ добродушнаго веселья, грубыя и раздраженныя до озлобленія.
Вотъ стоятъ нсколько такихъ мужей съ напомаженными головами. Они мечтаютъ о собственной кофейн и о легіонахъ собственныхъ кельнеровъ.
Будущіе обыватели, филантропы, знатоки искусства и патріоты. Физіономіи ихъ и теперь уже выглядятъ торжественно, но, вслдствіе безсоницы, изборождены морщинами и точно стоптаны. Они молчаливы и серьезны, точно жрецы, ожидающіе минуты исполненія таинства. На самомъ дл они стоя клюютъ носомъ. Они пользуются минутой, чтобы отдохнуть посл вчно-безсонной ночи. Ихъ блые передники выглядятъ, точно траурныя складки таинственныхъ одяній. Воздухъ насыщенъ и пропитанъ голубымъ табачнымъ дымомъ. Неисчислимая, непрекращающаяся, неисчерпаемая толпа мужчинъ. Офицеры, студенты, изящныя дамы, которымъ наряды придаютъ видъ и наглядныя формы одинокихъ грезъ и видній, волнующихъ въ страстныхъ снахъ мужчинъ. Лоснящіеся цилиндры, изящныя пальто съ поднятыми воротниками, модныя манишки, изящные галстуки, усы, усики, бороды самой разнообразной формы и цвта, глаза, у всхъ циническіе. Тамъ да сямъ сидятъ за столиками дорогія кокотки въ огромныхъ шляпахъ и шуршащихъ юбкахъ.
Рядомъ съ этой толпой, которая говоритъ о незнакомыхъ вещахъ, жестикулируетъ, шепчетъ, громко хохочетъ и насмшливо трунить — Эва, запертая въ клтк кассирши, точно въ церковной исповдальниц, одинокая, точно въ лсной чащ или пустын. Красота вернулась къ ней, какъ весна возвращается посл зимы. Опять сіяли надъ головой, точно царская діадема, золотистые волосы. Лобъ сталъ блъ, чистъ, безукоризненъ, какъ кора березы, глаза, впитавъ и скрывъ въ себ тайну жизни и тайну души, стали глубоки, храня въ своей глубин недоступный міръ.— На губахъ всегда играла злая улыбка. Она опятъ стала изящно одваться и причесываться, душиться и ухаживать за собою. Прическа ея волосъ была проста и скромна, однако обращала на себя вс взоры. Руки стали красивы, благодаря тщательному уходу за ними.
Она служила уже нсколько мсяцевъ въ шикарнйшей кондитерской, устроенной на европейскій манеръ. Это мсто устроила ей Барнавская при посредств философа Горста.
Доброта и заботливость Барнавской о благополучіи Эвы зиждились исключительно на утилитарной почв. Ей нужно было получить обратно сумму, взятую у нея путемъ хитрости въ прошломъ году. Старикъ Побратынскій лишился должности. Въ дом царила крайняя нищета, едва прикрываемая остатками прежняго благополучія.
Какъ только Эва появилась на горизонт, Барнавская тотчасъ же принялась искать для нея ‘подходящее’ мсто — конечно, съ той цлью, чтобы можно было нассть на ея мсячное жалованье. Несмотря на то, что для свта было сдлано все, что можно было, ‘всмъ вообще и каждому любопытному въ частности, говорили, будто Эва гостила годъ у родныхъ подъ Вильной’, тмъ не мене найти хорошее мсто было очень трудно. Куда ни направлялись попытки,— отовсюду, подъ тмъ или инымъ предлогомъ, получался отказъ. Барнавская, между тмъ, не хотла ждать. Она пустила въ ходъ даже самого Горста. И ко всеобщему удивленію, этотъ нигилистъ въ нсколько дней нашелъ мсто.
Сначала Эва отклонила съ отвращеніемъ противное для нея предложеніе сидть въ касс кондитерской, но подъ давленіемъ суровыхъ угрозъ Барнавской, подъ вліяніемъ уговоровъ бдныхъ родителей и совтовъ со стороны друга дома Горста — приняла его.
Адольфъ Гостъ жилъ по прежнему въ одной изъ комнатъ квартиры Побратынскихъ. Такъ какъ у старика Побратынскаго теперь часто не бывало ‘мелкихъ’ на ‘маленькую съ рюмочкой’ посл обда, то Горсть ходилъ одинъ и уже не въ прежнюю закопченную кофейню, а въ первоклассную кондитерскую. Здсь у него былъ свой уголокъ, который онъ занималъ постоянно, приблизительно съ четырехъ часовъ посл обда до поздней ночи. Столикъ Горста обладалъ особенной силой привлекать собесдниковъ. Среди нихъ были старики и молодые, люди боле и мене богатые. Горстъ просвщалъ ихъ, посвящалъ въ тайны, водилъ по Европ, увеселялъ разсказами. Здсь-то у него явилась возможность представить во всей полнот свою философскую систему и колекцію пикантныхъ анекдотовъ.
Веселый столикъ находился у самой ‘ложи’, въ которой царила извстная уже и привлекающая общее вниманіе ‘панна Эва’. Окидывая глазами толпу, она всегда и прежде всего замчала круглую голову Горста, его собаку и друзей.
Ей приходилось постоянно слушать его монологи. Еще не начинались сумерки, еще не горли огни, а Горстикъ сидлъ уже въ своемъ обществ — спвшейся компаніи ежедневныхъ собесдниковъ и ораторствовалъ, напр., такимъ образомъ:
— Разршите мн, оптиматы, взирающіе на сію юдоль сквозь самый точный телескопъ (я имю въ виду, конечно, ручку пивной кружки), ознакомить васъ нынче поближе съ настроеніемъ и истиннымъ образомъ мысли польскихъ мужичковъ. Наблюденіями природы польскаго мужика, явленія которой я сейчасъ намренъ изложить, я запасался въ своемъ земномъ странствіи съ большою тщательностью! Я буду говорить, мои почтенные соликерники, съ полнымъ безпристрастіемъ, съ глубочайшей искренней увренностью, что ни веселые пэпээсы, ни мене веселые господа эндеки не обратятъ даже мимолетнйшаго вниманія на то, что я здсь буду вщать. Они назовутъ это проявленіемъ невжества и объявятъ, Боже сохрани, посредствомъ прокламаціи, что они уничтожать это невжество какъ только достигнутъ власти. Я не буду доказывать вамъ, о избранные, что власти добьется прежде всего тотъ, кто будетъ больше всего льстить отечественному невжеству, и что больше всего намучится тотъ, кто будетъ искоренять его, кто объявить ему без пощадную войну!
Ибо послдній, коего справедливость требуетъ назвать легкомысленнымъ, будетъ принужденъ бороться одновременно съ двумя врагами. Какимъ же образомъ сей вышеупомянутый можетъ обрсти власть? Никакимъ! Мудрецъ, стремящійся къ власти, долженъ положить снобизмъ (по польски — колтунизмъ, или колтунство) во главу утла своей ‘программы’, дать возможность расцвсти этому колтунству, назвать колтунъ самыми звучными научными именами и поощрять его съ энтузіазмомъ. Ибо нигд испоконъ вковъ колтунъ не расцвталъ такъ, какъ въ Польш (plica polonica). Горе тому, кто намренъ стричь польскій колтунъ. Не миновать ему плахи.
Такъ гласитъ теорія. Перейдемъ къ конкретнымъ случаямъ. Случай первый. Въ одномъ узд, (возьмемъ, для примра, Петроковскую губернію) имлась крупная сумма денегъ. Старинныя какія-то, изъ воеводскихъ еще временъ, деньги. Наростая въ теченіе нсколько десятковъ лтъ, эти деньги вмст съ процентами достигли огромныхъ размровъ. Провдали про нихъ два человка ‘широкаго почина и доброй воли’, два молодыхъ помщика и посл тщательныхъ развдокъ ршили приложить вс старанія къ тому, чтобы эти суммы были предназначены на постройку шоссированнаго тракта изъ узднаго города въ одно изъ самыхъ захолустныхъ мстечекъ. Дйствительно, для всей округи это было бы очень выгодно, потому что земля тамъ очень плодородная, хозяйства хороши и только дороги никуда не годны. Предержащія власти согласились ассигновать эту сумму на постройку шоссе, если на это согласятся волости, земли которыхъ должна была перерзать проектируемая дорога. Нашимъ шляхтичамъ только того и нужно было! Суковатыя палки въ руки, для защиты отъ дворняжекъ — и отъ хаты къ хат съ агитаціей. Съ Вайткомъ такъ заговорятъ, Игнація такъ подмаслятъ, Магду подговорятъ, чтобы своему растолковала. Работа шла, какъ по маслу. Мужики Въ одинъ голосъ, каждый особнякомъ, поддакиваютъ. Кому же неохота имть дорогу, мощеную, укатанную? Вдь, оно — и возъ, и лошадь, и поклажа… На ярмарку ли, въ церковь въ храмовой праздникъ… Словомъ! Обошли мои шляхтичи вс шесть волостей, утомились до черта, но зато дло сдлали. Единодушіе, согласіе, дисциплина! Знай нашихъ! Пускай оно даже — ‘съ польской шляхтой’…
Насталъ, наконецъ, столь ожидаемый день громаднаго схода. Сошлись въ одно пограничное мсто вс шесть волостей. Пріхалъ мировой посредникъ, пріхалъ и самъ губернаторъ. Съхались гурьбой и помщики. Мои почтенные иниціаторы всходятъ другъ за дружкой на столикъ и жарятъ безподобныя рчи. Мужики съ охотой поддакиваютъ. Наконецъ, всходитъ на столикъ мировой посредникъ и спрашиваетъ:
— Такъ какъ же, братцы, согласны вы отпустить эти уздныя суммы на постройку шоссе?
Вс шесть волостей, какъ одинъ человкъ, какъ гаркнутъ:
— Не желаемъ! Не желаемъ! Не желаемъ!
Случай второй.
Надо было случиться, что въ нкоемъ захолусть (близъ Ломжи) появилась въ это скверное время группа сантиментальныхъ интеллигентовъ, презрительно называемыхъ мстнымъ, кореннымъ, заскорузлымъ колтунствомъ ‘пріютниками’. Группа эта увидала вдругъ быстрое и несомннное спасеніе отъ всхъ ‘недуговъ’, въ будничномъ просвщеніи, съ жаромъ, достойнымъ лучшей цли, ршила устроить въ вышеупомянутомъ захолусть на собственныя средства образцовый пріютъ-школу. Наивные индивидуумы этой группы вообразили себ, что имъ удастся извлекать дтей изъ священныхъ, но зловонныхъ семейныхъ очаговъ, изъ зараженныхъ хатъ и въ своемъ фантазерскомъ пріют воспитать изъ нихъ, посредствомъ точнаго научнаго (по Фребелю) пичканья умовъ, будущихъ ‘гражданъ’ и тому подобныхъ ‘членовъ’… Посреди, полей четырехъ сосднихъ, граничащихъ другъ съ дружкой деревень, находился общій выгонъ, мірская собственность… Одинъ изъ наиболе ярыхъ ‘пріютниковъ’ собираетъ деревню, которой принадлежитъ выгонъ, произноситъ горячую и (само собою) совершенно непонятную проповдь съ цитатами изъ поэтовъ и прозаиковъ и предлагаетъ: — Граждане! отдайте намъ въ вчную аренду полморга вашего выгона въ томъ мст, гд будетъ поближе каждой изъ трехъ деревень. На этомъ участк земли мы построимъ образцовое каменное зданіе за нсколько тысячъ рублей и отдадимъ его въ собственность вашему сходу. Ваши дти будутъ пользоваться правомъ всегда безплатно учиться въ этой школ. Никакихъ расходовъ ни на постройку, ни на содержаніе школы вашему обществу не придется нести. Никакихъ податей вамъ платить тоже не придется. Сколько-жъ вы потребуете годовой аренды за полморга вашего выгона?
Посл долгаго совщанія мужики вынесли отвтъ:— Дайте намъ по 50 рублей годовой аренды.
— А сколько, — спрашиваетъ идеалистъ, — стоитъ аренда морга лучшей пахатной земли въ этой окрестности?
— Стоитъ двнадцать рублей.
— Такъ почему же полморга выгона должно стоить пятьдесятъ рублей?
— А потому, что вы будете строить на томъ мст домъ, да еще каменный.
— Да, вдь, этотъ домъ будетъ записанъ нотаріальнымъ порядкомъ, какъ ваша собственность и ваша школа.
— Такъ-то оно такъ, да только дешевле спускать аренду намъ несподручно.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Электрическій свтъ вошелъ тихо, какъ духъ — и живетъ въ абажурахъ и колпачкахъ. Свтъ, добытый изъ бездны, въ ндрахъ земли, руками рабовъ, легкія которыхъ разрушилъ чахоточный кашель. Свтъ, созданный страданіями бдняковъ, очаги которыхъ освщаются копотью керосиновой лампочки. Зеркальныя плиты во всю стну создаютъ иллюзію множества залъ далекаго пространства и отражаютъ въ себ снующую толпу. Въ глазахъ и въ мозгу создается многообразная гигантская картина, многократно отраженный въ стнахъ хороводъ веселыхъ искрящихся лицъ, нарядовъ, шествіе призраковъ, похожихъ на людей и несущихъ на лиц вс чувства, отъ счастья до отчаянія, — безконечное видніе человческаго рода. Даже опустивъ глаза, считая, пиша, Эва видла предъ собою эту переливающуюся толпу людей. Какъ часто въ этой толп мужчинъ, подростковъ, юнцовъ, старцевъ появлялось какое-нибудь молодое, красивое лицо, какой-нибудь неизъяснимо прекрасный, поразительный и невыразимо пріятный овалъ или профиль! Глаза не могли оторваться отъ него… Часто какія-нибудь глаза смотрли по цлымъ часамъ, съ мольбой или дерзко, въ теченіе безконечныхъ вечеровъ. Эв пришлось научиться сохранять спокойствіе, найти форму невозмутимаго равнодушія, что-то, похожее на угрюмую жестокость. Скрытая подъ видомъ приличія и кротости дерзость, милостивое презрніе и незамчаніе… Краткая улыбка изящныхъ губъ говорила:— Смотри себ, котикъ, смотри!.. Смотри, прекрасный пажъ… Смотри на прекрасные глаза… И хоть бы ты смотрлъ весь день и всю ночь, всю зиму и весь карнавалъ и весь великій постъ, все-таки нтъ, сиротка, не высмотришь ты ни единаго содраганія бровей. Знаю я, что теб нужно. Теб хотлось бы душить меня своими блыми ручками съ точеными ногтями, теб хотлось бы сжимать мн губы и груди… Знаю, знаю… Ничего этого не будетъ, потому что я, видишь ли, врна Лук, котораго, бытъ можетъ, уже нтъ на свт… Глаза ея видли толпу, мысль улавливала апогей безсмысленнаго веселья (не переставая управлять почти не прекращающимся счетомъ), но внутренній взоръ видлъ въ то же время мста далекія, далекія… Подъ спокойной, въ мру кокетливой улыбкой, похожей на бумажную маску, одваемую на лицо, съ девяти часовъ утра до поздней ночи — жило видніе, сонъ непрекращающійся почти такъ же, какъ электрическій свтъ въ колпачкахъ. Мечта о томъ, что когда-нибудь все это должно окончиться, что когда-нибудь исчезнетъ съ глазъ этотъ хороводъ блдныхъ тней, вся эта толпа людей и толпа мужиковъ, о которыхъ болталъ Горстъ… Глаза, глядя на толкотню по вечерамъ, видли другія мста и толпы далекія, далекія…
Туда бы пойти! Теплая радость, словно осеннее солнце, согрвало покрытое плсенью сердце при этой мечт, что гд-то на земл есть одинокое мсто, гд на долго можно найти такую тишину и такой благодатный покой, какимъ была полна та, давно минувшая, двственная ночь… Эва чувствовала, что это преступная мечта, что во стократъ хуже судьба тхъ, у кого нтъ вовсе ни хлба, ни крова, кто клянетъ голодную жизнь, но все же мечтала… По временамъ, по тлу пробгалъ знакомый трепетъ… Глаза сновали, какъ летучія мыши, и со страхомъ падали въ толпу, пронизывая ее украдкой отъ дверей до дверей. Страшно… Холодно…
Что-то тихонько плачетъ гд-то за ушами, точно въ стн. Крошечныя ручки вздрагиваютъ, маленькія колнки ударяются другъ о дружку. А вдругъ въ толп появится еврей, хозяинъ дома, и взглянетъ! Волосы на мгновенье становились дыбомъ и чуть слышный сухой трескъ сыпался въ ушахъ. Морозныя искорки пробгали по спин, по ногамъ… Мысли, быстрыя, какъ эти искры, куда бжать, какъ выйти изъ своего курятника, какъ незамтно выбжать на улицу, по какимъ переулкамъ бжать домой, размышленія — бжать ли домой или прямо къ Висл? Почему къ Висл? Туда… Къ Висл…
Въ утомленную, безсильную душу проникала утшительная мысль: сказать Лук… Одно только это: сказать ему все, все какъ было,— а потомъ уже все равно! Но умереть, но погибнуть, но попасть въ тюрьму, не разсказавъ ему всего, какъ было, не изливъ всей души!.. При одной этой мысли, тло тряслось, и сердце мучительно билось…
Когда поздняя ночь, наконецъ, кончала прожитыя сутки, и Эва покидала свою конуру, Горстъ тоже заставлялъ свою собаку уходить изъ заведенія. На улиц онъ присоединялся къ Эв и сопутствовалъ ей до дому. Съ теченіемъ времени, она привыкла къ его проводамъ, иногда даже была рада имъ. Когда городъ окутывала дождливая ночь, тротуары лоснились отъ липкой сырости, а въ фонаряхъ испуганно дрожали огни она была рада, что рядомъ съ ней идетъ бдный товарищъ. Прежде, годъ тому назадъ, она не выносила его цинизма, манеры говорить, его личности и общества. Теперь, напротивъ — онъ именно былъ для нея пріятне всхъ, его взглядъ на вещи казался самымъ разумнымъ, а обращеніе самымъ естественнымъ и приличнымъ. Горстъ никогда не говорилъ съ нею о своихъ чувствахъ. Въ кофейн онъ бросалъ на нее пламенные взгляды, но исподлобья, когда былъ увренъ, что она этого не замтить. Онъ никогда не пожималъ ея руки, когда они вмст всходили по темной лстниц и разставались въ темномъ корридор, направляясь каждый въ свою комнату. Ей было пріятно (о чемъ, впрочемъ, она никогда не думала), что онъ любитъ ее съ такимъ постоянствомъ и безъ объясненій. Они никогда не вспоминали въ разговорахъ о прошломъ, никогда не упоминали имени Неполомскаго, никогда не затрагивали ничего, что случилось, за время отсутствія Эвы, въ Варшав. Горстъ велъ себя, какъ врачъ и педагогъ. Онъ говорилъ много, но только о томъ, что есть теперь, о новыхъ, текущихъ, веселыхъ длахъ, о томъ, что могло бы заинтересовать Эву и вовлечь въ жизнь. Она превосходно знала, что Горстъ даритъ ее милостями не безъ умысла. Она посмивалась надъ его хитрыми дйствіями, добродушно, съ цинизмомъ, который проникъ въ ея душу. Напротивъ, она нердко злоупотребляла философомъ, даря его незамтными и ни къ чему необязывающими крохами ласки. Иногда она кивала ему головой, уходя съ должности, когда онъ медлилъ, иногда даже посылала ему странную, ничего незначущую улыбку, какъ бросаешь грошъ нищему, ожидающему подъ воротами нашего состраданія. Превосходно научившись понимать, что значитъ совершенно одинокая жизнь, она хранила про черный день дружбу врнаго Горста. Впрочемъ, и теперь одиночество было для нея невыносимо.
Она не выносила улицъ, окутанныхъ сизоватой, густой, холодной мглой. Когда глазъ погружался въ злобно-угрюмую безконечность, Эва чувствовала въ душ страхъ и смятеніе. Дома со склизкими стнами пугали ее своими безпорядочно нагроможденными очертаніями, фонари тянулись въ глазахъ живой мучительной вереницей. Она чувствовала тогда, что она одна на свт, что одна бредетъ въ безпредльномъ мрак по живому кладбищу, гд бродятъ толпы мертвецовъ. Куда она ни шла, всюду ее задвало то, что уже было. Для нея не существовало ничего изъ того, что есть въ дйствительности, а существовало лишь то, что было и больше уже не существуетъ. Она много разъ ловила себя на томъ, какъ тайкомъ отъ самой себя мечтала, будто теперь все еще есть то, чего ужъ въ дйствительности совсмъ нтъ. Какъ рыдалъ тогда Въ одинокомъ сердц надовшій видъ движущагося города! Огромные дома и огромные магазины, безпрестанный шумъ и вчное стремленіе впередъ, а она одна-одинешенька стоитъ посреди огромнаго водоворота, не будучи въ силахъ ни идти впередъ, ни вернуться туда, откуда ушла. Вокругъ бдные люди въ безпрестанной сумятиц, цлыми толпами, погруженные въ конвульсивную работу, вчно осажденные маніей преслдованія, ужаснымъ не умирающимъ призракомъ голода и болзней,— нищіе, всегда и всюду мрачные, страшные даже тогда, когда веселятся, если не сами по себ, то формами, въ какія выливается ихъ веселье. Ночной городъ былъ, какъ и ея душа, полонъ страха, терзаній, которыя не знаешь зачмъ явились и какую имютъ цль. Мучительная мысль, что страданіе и терзаніе не имютъ никакой цли, что существуютъ сами для себя, что для страданія нтъ нигд удовлетворенія… Вчная неописуемая тоска людей и ихъ вчное движеніе, точно движеніе безразумной желзной машины… Никогда не позволяющая заполнить себя безконечнымъ трудомъ бездна нужды… Вчно неизмнная жалкая жизнь бдняковъ… Ужасная безсмысленность этой жизни… Отвратительное безобразіе длъ и безобразіе лицъ человческихъ, изуродованныхъ этой скотской работой.. Она видла теперь себя въ этой толп. Себя — одну изъ толпы… Бредя одиноко по улицамъ, она испытывала чувство, котораго нельзя выразить словами. Она чувствовала, такъ сказать, что прикована къ чудовищной толп и все же — одна, но, что въ ней. въ ней одной заключенъ весь этотъ огромный городъ. Она чувствовала, такъ.сказать, что она то. невольно, является живымъ голосомъ этого безконечнаго сборища домовъ, людей, заключенныхъ въ эти дома, и людей, мчащихся изъ улицъ въ улицы. Скрытый въ ней голосъ зналъ всю циническую правду и рвалъ на части грудь, чтобы вырваться, но она сама не знала — и не могла издать его. И только одинокіе вздохи безсилія, вздохи за всхъ, давили грудь-и глубокая грусть, внецъ изъ терніевъ,— обвивала голову.

——

Однажды, когда они возвращались поздно ночью домой, Горстъ, долго молчавшій, спросилъ:
— Не хотли бы вы познакомиться съ госпожой Неполомской?
— Съ кмъ?!
— Съ госпожой Неполомской.
— Не понимаю… Кто это… такая?
— Жена Луки Неполомскаго, который жилъ у васъ годъ тому назадъ.
Эва угрюмо молчала. Наконецъ, она сказала.
— Почему это вы вдругъ предлагаете мн это знакомство?
— Мн казалось, что вы могли бы, пожалуй, узнать у нея что-нибудь о Неполомскомъ.
Эва хотла крикнуть на него, но замолчала, какъ будто захлебнувшись отъ этихъ словъ Горста. Она шла, не чувствуя, что идетъ, не сознавая, гд она. Она давно, давно уже старалась заглушить въ себ, вырвать съ корнемъ эту фамилію — Неполомскій. Она не хотла ничего знать о немъ, не хотла думать о немъ, подобно тому, какъ чахоточный больной не хочетъ знать о своемъ несчастьи, которое всегда и везд съ нимъ, скрытое отъ всхъ его мыслей, отъ всхъ его чувствъ.
Овладвъ своимъ волненіемъ, она обратилась къ Горсту.
— Отчего это вамъ вдругъ пришло въ голову? Не понимаю, право!
— Э… сударыня. Я знаю, что говорю и что длаю.
— Какъ же это вы познакомились съ госпожой Неполомской? Это интересно.
— Какъ? Мы, вдь, искали васъ по всему свту. Искали слда, тни, намека. Мн случайно удалось услышать о существованіи этой дамы. Я былъ у нея, разсчитывая узнать у нея что-нибудь о мст пребыванія ея мужа, такъ какъ мы, вдь, не знали, куда онъ исчезъ. Если ужъ Барнавская не могла напасть на вашъ слдъ…
— Что жъ это за женщина?
— Да такъ себ… Женщина, какъ вс. Живетъ на Золотой улиц, номеръ 40. Захотите, зайдите къ ней, нтъ — такъ нтъ. Впрочемъ, бросимъ это, васъ это, видно, раздражаетъ.
— Меня ничего не раздражаетъ. Я вполн спокойна и весела.
— Превосходное состояніе. Я тоже, какъ всегда, вполн спокоенъ и веселъ. Потому мн все больше нравится ваше послднее настроеніе.
— Мн совершенно безразлично, что вамъ нравится.
— Понятно! Такъ, вдь, быть должно…

——

Въ ближайшее воскресенье, около часу дня, Эва отправилась на Золотую улицу и вошла въ ворота дома, означеннаго номеромъ 40. Она остановилась передъ спискомъ жильцовъ и спокойно стала читать его. Но вотъ, глава ея попали на фамилію: Роза Неполомская. Эва почувствовала какъ бы недоумніе и страхъ при вид этой фамиліи. Она была уже такъ далеко, и вотъ, вдругъ, снова передъ ней эта фамилія. Она едва всползла на гору забвенія, и вотъ, снова скатывается въ проклятую бездну. Она стояла, не зная, что предпринять, не отрывая глазъ отъ таблицы и не имя силъ двинуться съ мста. Жгучій вихрь завылъ вокругъ головы… Отдаленный громъ потрясъ душу въ основахъ.— Она очнулась и пошла прямо въ сни боковаго флигеля, подъ номеръ, указанный въ списк. Вскор она очутилась передъ дверями. Когда она уже собиралась нажать кнопку замка, она подумала,— что она тутъ длаетъ, зачмъ идетъ сюда. Что она скажетъ? Первый порывъ чувства подсказывалъ, чтобъ сказать чистую правду. Бросить эту правду къ ногамъ жены Луки и привести ее въ трепетъ, въ безсильное отчаяніе, сравнять ея состояніе со своимъ. Тогда можно было бы извлечь какую-нибудь пользу, вырвать въ разговор, въ ссор или въ драк какое-нибудь извстіе о немъ. Признаться, кто она — значитъ дйствовать открыто, безъ противныхъ увертокъ и постыднаго молчанія.
Она подняла уже руку и поднялась уже тломъ и духомъ на ступень этого эшафота, и вдругъ снова отступила.
Она почувствовала себя, точно нагою на площади. А что, если она ничего не узнаетъ? Зачмъ же говорить о себ? Къ чему? Новое побужденіе овладло душой и украдкой облеклось въ слова Альфреда де Внньи ‘Seul le silence est grand et tout autre est faiblesse’... Значитъ вернуться внизъ по этой лстниц, запрятаться въ свою комнату и проскучать тамъ весь воскресный отдыхъ.
Вс колебанія поглотило вдругъ любопытство: а какова она? Она была бы послдней дурой, если бы разсказала ей все о себ. Чего ради?— Она посмотритъ на нее, увидитъ эту подругу, ожидающую, какъ il она, Луку Неполомскаго, посмется въ душ надъ нею, восторжествуетъ, что она отняла у нея мужа, и уйдетъ обратно домой.
— Открой, сестр, — прошептала она со смхомъ, прижимаясь лбомъ къ прибитой къ дверямъ визитной карточк Розы Неполомской. Она подняла лниво руку. Позвонила.
Послышались шаги. Дверь отворилась. Она вошла. Въ темной передней стояла какая-то фигура.— Трудно было различить ея черты.
— Я имю честь видть госпожу Розу Нополомскую?— спросила Эва.
— Да, что вамъ угодно?
— Я хотла бы попросить у васъ для себя минуту для разговора. Пожалуйста. Я къ вашимъ услугамъ.
Эва вошла въ большую комнату съ альковомъ. Окно выходило въ садъ. Въ этой квартир было свтло и просторно.
Эва быстро обернулась, чтобъ увидть лицо идущей за ней. Съ минуту она не въ силахъ была владть порывистой пристальностью своего взгляда. Передъ нею стояла женщина еще молодая и довольно красивая.
Это была нсколько худощавая шатенка съ чрезвычайно правильными, чуть-чуть граничащими, однако съ рзкостью чертами лица. Все въ этомъ лиц было правильно, точно нарисовано простыми линіями. Необычайно красивый, умный, высокій лобъ мягко и привлекательно обрамляли волосы, причесанные оригинально и точно съ умышленнымъ стремленіемъ состарить лицо. Губы и прямой носъ образовывали спокойныя, ‘греческія’ линіи. Глаза были холодные, умные и энергичные. Въ блдно-прозрачныхъ, лучистыхъ зрачкахъ была сосредоточена глубоко проникающая сила. Госпожа Неполомская ожидала нкоторое время, пока Эва назоветъ свою фамилію, но, не дождавшись, съ нкоторой ‘стильной’ холодностью указала ей рукой на низкое кресло посредин комнаты. Эва хорошо сознавала, что слдуетъ отрекомендоваться, и раздумывала надъ тмъ, что ей сдлать. Она разсчитывала встртить здсь совсмъ другую женщину. Съ перваго взгляда она поняла, что ошиблась. Неожиданно для самой себя она произнесла:
— Прежде всего… я должна вамъ сказать свою фамилію…
— Васъ зовутъ — Побратынская. Эва… Побратынская…
— Вы разв знаете меня?
— Нтъ, я васъ не знаю.
— Откуда же…?
— Я догадалась. Когда вы вошли сюда и взглянули на меня, я тотчасъ же подумала, что это васъ погубилъ мой неукротимый супругъ.
— По чему же это вы догадались?
— По. вашимъ глазамъ.
— Я не знала, что мои глаза такъ коварно выдаютъ вс тайны.
— Наши измны рождаютъ новыхъ измнниковъ въ насъ самихъ, въ нашихъ рукахъ, глазахъ, губахъ.
— Я никому но измнила. Разв — лишь своей душ и вчности. Пожалуй — семь. Но и своей семь я ничего не общала такого, чего бы впослдствіи…
Госпожа Неполомская сидла безъ движенія, опершись подбородкомъ на руку, а локтемъ на ручку кресла. Она смотрла снизу на Эву своими спокойными, блдно-голубыми, точно дымчатая даль, и прозрачными, точно горныя воды, глазами. Неуловимое для словъ обаяніе спокойствія, ума проглядывало во всей ея фигур. Тмъ не мене, Эва замтила, что у ея противницы кровь мало по малу приливаетъ къ голов. Она видла, что кровь эта не заливаетъ щекъ, а лишь незамтно, постепенно заставляетъ краснть уши, подчеркиваетъ рубиновыми линіями нижнія вки, воспламеняетъ губы. Эва почти чувствовала за нее и понимала, что въ ней происходитъ. Это было пріятно ей, и она съ особымъ интересомъ слдила, какъ гордое обаяніе спокойствія падаетъ подъ ударами впечатлній.
— Нервы играютъ въ ней… думала она про себя.
Ей захотлось воспользоваться этимъ состояніемъ волненія, и она ршила разжечь его до крайней силы. Она спросила съ необыкновенно злою улыбкой:
— Вы любите еще своего мужа?
Госпожа Неполомская не отвтила. Вки ея медленно закрыли глаза. Сухой нервный кашель защекоталъ на мгновеніе въ горл. Поднявъ снова голову, она спросила тихо и вжливо:
— Я не успла еще узнать, что вамъ собственно отъ меня угодно. Эва не ожидала этого вопроса. Она чувствовала, что почва ускользаетъ у нея изъ-подъ ногъ. Придется уйти, а она еще ничего не узнала. Ничего! На мгновеніе она представила себ, какъ она будетъ спускаться по темной лстниц, какъ будетъ плестись по улиц, вернется домой-такая же несчастная, такая же раздавленная и изодранная въ клочки. Ужасная тоска, ужасная злоба вспыхнула вдругъ въ груди и скатилась по острымъ уступамъ, по торчащимъ корнямъ, въ бездонную пропасть и тьму. Она сидла, искусственно улыбаясь, играя безпомощной рукой со снятой перчаткой, которая казалась ей тяжелой, какъ полоса желза У нея по было силъ встать и не было силъ поднять глаза. Въ вихр чувствъ, раздирающихъ сердце, она держалась обими руками за одно желаніе: узнать что-нибудь о Лук — и уйти. Хоть малйшее, хоть ничтожнйшее, ни къ чему не пригодное извстіе, хоть намекъ, хоть эхо какой-нибудь всточки… Она услышала голосъ Розы, который показался ей какимъ-то далекимъ, чуть слышнымъ:
— ‘Какъ цвтокъ, является человкъ на свтъ и исчезаетъ. Исчезаетъ, какъ тнь…’
Эва подняла измученные глаза. Она погрузила свой грустный, до смерти грустный взглядъ въ глаза противницы. Глаза Розы были безпредльно искренни и правдивы. Она смотрла внимательно и глубоко на Эву. На губахъ ея играла улыбка, въ которой было больше страданія, чмъ въ горькомъ плач.
— Да,— проговорила она,— когда-то и у меня были минуты счастья, и я явилась на свтъ изъ-подъ родительскаго крова, какъ цвтокъ. Лука увидалъ меня и сорвалъ, чтобы носить на груди, пока я благоухала ему. Потомъ онъ ршилъ, что довольно. Вс, кого я любила, умерли. Родители, братъ. Я осталась одна съ нимъ. Когда онъ хотлъ опрокинуть меня на землю, я защищалась изо всхъ силъ. Вы, впрочемъ, должны это знать лучше меня, потому что я не могла запомнить всего дурного, что я длала, къ всеобщему удивленію. Лишь поздне я все вспомнила. Онъ, должно быть, разсказывалъ вамъ, потому что онъ любитъ говорить обо мн плохое, самое плохое. Авы, вдь, были теперь ближи всхъ его сердцу… Его новымъ цвткомъ…
— Да, онъ говорилъ мн о васъ.
— И все еще продолжаетъ говорить плохо?— спросила Роза съ необычайно странной для Эвы улыбкой.
— Да… Онъ дйствительно говорилъ плохо.
— Теперь мн это больше не причиняетъ страданія. Теперь это не вліяетъ ни на мое спокойствіе, ни на привычку говорить о немъ. И отъ этого спокойствія я ни за что уже теперь не откажусь!
— Вы не любите Луки?— тихо спросила Эва еще разъ, наклоняясь къ ней.
Роза бросила лнивый взглядъ. Огонекъ какой-то странной страсти сверкнулъ въ ея глазахъ. Она не сразу отвтила:
— Вы, повидимому, не можете понять меня. Я, дйствительно, причиняла Лук тяжелыя страданія. Я боролась съ нимъ, не разбираясь въ оружіи, желая, чтобы онъ любилъ меня, какъ тогда, когда я была его невстой. Я доходила въ этой борьб до предловъ мести. Все это было.
— Онъ говорилъ мн объ этомъ.
— Пока наконецъ, однажды, противъ воли и желанія я увидала вс раны его души, причиненныя мною и вс еще неисполненныя мною покушенія на него. Я затрепетала отъ ужаса. И что-жъ сказать вамъ? Съ той минуты я больше не строю противъ него козней. Быть можетъ, теперь вамъ легче будетъ понять, что я не могу отвтить на вопросъ, люблю-ли я его.
— Вы простили ему, что онъ васъ покинулъ?
— Я не знаю. Разв я могу это знать?
Произнесши эти слова, Роза, подумавъ, встала и съ изящнымъ жестомъ вынула изъ ящика стариннаго стола красивый сафьянный портфель, въ середин котораго была фотографія Луки, снятая много лтъ назадъ, въ рамк. Фотографія была удивительно хороша, итальянскій пигментъ безъ ретушовки. У Луки была на ней недобрая, но увлекающая, умная, глубокая улыбка. Глаза его смотрли, какъ живые, борода была другая, волосы взъерошены…
Эва прищурила глаза… Роза сла на свое мсто, не выпуская изъ рукъ фотографію. Он сидли рядомъ, почти касаясь другъ друга плечами, и смотрли об на портретъ Луки. На глазахъ ихъ блестли слезы Вдали гудлъ городъ, время бжало… Он не замчали, какъ оно течетъ. Роза тихо проговорила:
— Теперь мн кажется не только во сн, но нердко и на яву что я встрчу его когда-нибудь безконечно далеко отсюда. Онъ увидитъ тогда произошедшую во мн перемну и увидитъ раны, которыя причинилъ моей душ въ сердцахъ и изъ мести. Тогда я увижу его такимъ, какъ вотъ здсь, на этой фотографіи, такимъ же, какимъ онъ былъ тогда. Мы будемъ опять равны, похожи другъ на друга, чисты отъ грязи, которую покрыли себя. Мы встртимъ другъ друга привтствіемъ, какъ въ весенніе дни своей молодости.
— Но какъ произошла эта перемна? Какъ это такъ вдругъ? спросила Эва съ искусно скрываемой злобой.
— Меня утомила злоба. Она стала противна мн, какъ нчто мерзкое. Мн стало противно все, что я длала и я почувствовала необходимость выпутаться изъ этой сти. Въ тоже время мои слпые глаза, противъ моей воли и желанія, увидли то, что никогда уже не обманетъ меня.
— Какъ же найти въ себ такую способность?
— Не знаю, право. Нужно какъ-то созрть для того, чтобы чувствовать высшее наслажденіе въ укрощеніи своихъ страстей.
— Вотъ оно что — подумала Эва.— Хорошо придумано…
Роза продолжала съ горящими глазами, хотя вся ея фигура не теряла спокойствія:
— Нужно найти въ себ удовольствіе въ отреченіи отъ своихъ плотскихъ побужденій, въ презрніи къ нимъ. Тогда ужъ легче дойти до свтлаго уголка, точно въ труд и зно прошла горную цпь, высокій трудный перевалъ, гд съ борьбой овладваешь каждымъ камнемъ и каждый шагъ окупаешь неимоврнымъ усиліемъ. Съ той минуты, какъ я укротила себя и увидала раны Луки, я, по крайней мр, вступила въ долину спокойствія, достигла свтлой лужайки, которая, право, является началомъ вчности. Я думаю, что чувства, которыя, будутъ тамъ одушевлять насъ, будутъ именно такія. Теперь я вижу, что была больна, а вдь я могла быть все это время здорова. Мое исцленіе совершилось безъ моей воли, и въ этомъ нтъ никакой, съ моей стороны, заслуги, какъ безъ моей заслуги существуютъ цвтущія долины и лиственные лса на южной сторон Татра, а страшныя скалы и зіяющія пропасти на ихъ вершинахъ.
Она помолчала немного, а затмъ сказала, обворожительно улыбаясь:
— Одного мн еще страстно хочется: встртить Луку и признаться ему во всемъ, что я причинила ему дурного. Покрыть вс его раны той дивной паутиной, что носится у насъ осенью, надъ сжатыми золотистыми ржаными полями…
Эва слушала. Ея вки были закрыты. Эти краткія слова не проникали въ ея сердце. Она заключила ихъ вс въ одно слово — ‘декламація’ — и оттолкнула отъ себя. Она думала о томъ, какъ задать вопросъ о Лук, къ какой хитрости прибгнуть, чтобы узнать, что-нибудь. Ахъ — если-бъ вырвать изъ ея рукъ эту фотографію!
Она произнесла, не поднимая глазъ:
— Это все касается васъ, это все характеризуетъ вашу прекрасную душу, но мн важно одно, каковы ваши отношенія къ Лук. Это, главнымъ образомъ, интересуетъ меня въ эту минуту. Если Лука не является уже больше для васъ тмъ, чмъ былъ прежде…
— Кто это сказалъ?
— Вы сами!
— Нтъ, я этого не сказала!
— Ахъ, опять сначала… Вдь не подлежитъ же сомннію, что вы не хотли согласиться на разводъ, и что ваше упорство было источникомъ всхъ бдъ. Что пользы отъ того, чтобы усовершенствовать свою душу, коль скоро согласія на разводъ съ вашей стороны еще нтъ…
Эва говорила это уже порывисто и угрюмо. Въ памяти ея стали воскресать страданія и, особенно, необходимость хать, во что бы то ни стало въ Римъ, ухать тогда… Злыя искры сверкали въ ея глазахъ. Роза Нецоломская сидла въ своемъ кресл, потупивъ глаза въ землю.
Посл долгаго, глубокаго размышленія, она произнесла со страдальческой улыбкой на губахъ:
— Никто въ послднее время… не обращался ко мн съ этимъ требованіемъ…
— Потому что извстно было, какой будетъ отвтъ!
— Кто знаетъ, какой отвть дала бы я теперь… Отъ меня зависло бы сказать да, или нтъ. Но, вдь, и я человкъ. Надо говорить со мной, какъ съ человкомъ.
Эва продолжала свое:
— Интересуетъ ли васъ Лука настолько, чтобы вы хотли спасти его?
— Спасти? Отъ чего спасти?
— Отъ несчастья, въ которомъ онъ теперь находится.
— А что случилось съ Лукой?
— Чтобы освободить его изъ тюрьмы! Можетъ быть, у васъ есть какія-нибудь средства, знакомства, связи.
— Изъ тюрьмы? Лука въ тюрьм? Гд?
— Вы не знаете этого? Въ Рим!
— Въ Рим…— шептала Роза блдная, какъ снгъ, вставая съ мста и наклоняясь надъ Эвой, какъ будто желая скрыть отъ свта то, что шепнетъ сейчасъ:
— Что же онъ сдлалъ?
— Кралъ.
— Лука… кралъ?— продолжала шептать Роза.
Лицо ея было смертельно блдно, капли пота орошали ея лицо, руки начали дрожать, глаза потонули въ слезахъ. Ровное, спокойное, нжное лицо исказилось страданіемъ, точно внезапная сила несчастія избила ее ужасными руками. Безъ силъ, рыдая, упала она въ свое кресло и закрыла лицо руками. Эва добилась своего: она повергла противницу въ состояніе, подобное своему, кром того, она убдилась, что Роза ничего не можетъ сообщить ей о Лук.
Она обнимала глазами наготу ея плечъ и думала:
— Худая… Нтъ! Посл меня онъ къ ней не вернется больше. Посл меня не вернется…
Она еще нсколько времени съ грустью и странной радостью смотрла на руки и локти плачущей женщины. Немного погодя, окинувъ глазами комнату, она увидала портфель съ фотографіей, лежащей на ковр. Она нагнулась, подняла его и нершительно держала въ рук. Затмъ она встала съ мста, звнула отъ охватившаго ее внутренняго холода… Роза не переставала плакать. Эва тихо произнесла:
— Прощайте, мн надо уже идти.
Не получая отвта, она направилась къ дверямъ, радуясь въ глубин души, все доносившемуся еще плачу и плача сама, молча, прижимая къ груди фотографію, она спускалась по лстниц.

——

Однажды, погруженная въ думы, Эва замтила, что кто-то пристально смотритъ на нее. Чей-то навязчивый взглядъ казался на этотъ разъ невыносимымъ. Она нехотя подняла глаза и, положительно вздрогнувъ, опустила ихъ на свою счетную машинку. У прилавка, заставленнаго коробками конфектъ, стоялъ графъ Щербицъ. Онъ выбиралъ конфекты, указывая ихъ набалдашникомъ трости, и одновременно бросалъ пронизывающіе взгляды въ сторону Эвы. Пока ему укладывали купленныя сладости въ большую коробку, онъ небрежно повернулся спиной къ прилавку и не сводилъ глазъ съ кассы. Немного спустя, когда приказчикъ съ изысканнымъ поклономъ подавалъ ему завернутую въ цвтную бумагу коробку, молодой господинъ подошелъ къ касс, держа между пальцами билетикъ, на которомъ была написана цифра уплаты. Эва взяла билетикъ и стала выкладывать серебрянную мелочь сдачи на мягкую клееночку. Лицо ея было спокойно, движенія рукъ увренны, но сердце стучало въ груди, и ноги леденли. Щербицъ медленными движеніями собиралъ мелочь и пряталъ въ портмонэ. Онъ длалъ это, очевидно, дольше, чмъ было нужно. Эва подняла глаза на его лицо, стараясь всми силами сохранить спокойствіе. Молодой графъ смотрлъ на нее исподлобья. Уловивъ ея взглядъ, онъ чуть замтно приподнялъ шляпу — и вышелъ.
Въ эту ночь Эва плохо спала. Этотъ человкъ, связанный съ самыми тяжелыми минутами ея жизни, стоялъ передъ ея глазами, какъ кошмаръ, будилъ ее отъ дремоты, наклонялся къ ней. Всю ночь онъ пугалъ ее. По утру этотъ страхъ разсялся, но осталось неопредленное безпокойство, къ испугу прибавилась подозрительность. Еврей-домовладлецъ снова сталъ вертться въ голов и даже въ глазахъ…
Около трехъ часовъ пополудни, когда въ кондитерской было всего меньше народу, графъ Щербицъ, опять явился. По его поведенію видно было, что онъ рдко посщаетъ кондитерскія. Онъ долго искалъ мста, мнялъ его и наконецъ услся такъ, чтобы лучше видть Эву. Онъ не снималъ верхняго платья. Его легкое дорогое каракулевое пальто и шляпа обращали вниманіе даже въ этомъ первокласномъ заведеніи. Онъ приказалъ подать себ рюмку вина и ‘Times’. Поднося въ первый разъ рюмку къ губамъ, онъ посмотрлъ въ сторону Эвы и, встртившись съ ея взоромъ, опять быстро и чуть замтно поклонился ей. Она отвтила добродушнымъ и довольно небрежнымъ кивкомъ. Теперь ужъ ей не было такъ страшно. Напротивъ — ей было даже пріятно, что этотъ красивый и изящный господинъ, на котораго были обращены взоры всхъ кельнеровъ и гостей, узналъ ее и поклонился.
На слдующій день, вечеромъ, когда въ кондитерской была масса постителей, Щербицъ опять пришелъ туда. На этотъ разъ онъ пробылъ недолго. Уходя, онъ подошелъ къ конторк Эвы и промолвилъ ей въ полголоса:
— Не знаю, помните ли вы меня…
Эва улыбнулась и какъ-то необыкновенно красиво подняла голову. Щербицъ быстро продолжалъ:
— Мн хотлось поговорить съ вами о нкоторыхъ важныхъ вещахъ, которыя касаются васъ. Когда кончаются ваши обязанности?
— Ночью.
— Поздно?
— Да, поздно.
— Мн не хотлось бы, чтобы вы изъ-за меня навлекали на себя непріятныя подозрнія… Не могу ли я, когда-нибудь увидться съ вами?
— У меня свободный день только воскресенье.
— Такъ… въ воскресенье.
Кто-то изъ платящихъ прервалъ разговоръ. Графъ отошелъ въ другой конецъ залы, къ этажерк съ газетами, и долго держалъ въ рукахъ одну изъ нихъ, какъ будто желая дать Эв время подумать. Собираясь уходить, когда у кассы никого не было, онъ спросилъ:
— Не будете ли вы въ воскресенье до 12-ти въ костел св. Александра? Въ 12 я буду передъ костеломъ. Мы можемъ пройтись по аллеямъ и свободно поговорить. Вы согласны?
— Хорошо…— торопливо отвтила она желая, чтобы онъ поскоре ушелъ и не заставлялъ ее выносить на себ вопросительный и ядовитый взглядъ Горста.
Въ воскресенье она надла свое лучшее черное платье, накинула короткое пальто, оставшееся отъ прошлогоднихъ нарядовъ, черную шляпу, окутала ее толстой, точно траурной вуалью, и, взяла черныя перчатки. Ея блдное лицо, красивые грустные глаза выглядли восхитительно изъ-за этого чернаго покрова. Въ 12-мъ часу выйдя изъ костела, она увидала Щербица, идущаго по тротуару. Когда она отдлилась отъ толпы, онъ едва узналъ ее. Идя рядомъ съ ней, онъ долго не отрывалъ глазъ отъ ея высокой черной фигуры. Былъ одинъ изъ послднихъ дней февраля, удивительно солнечный. Глыбы и комья снга падали съ крышъ на тротуары, вода журчала въ водосточныхъ трубахъ. Воробьи, распушивъ перья, весело чирикали на желзныхъ ршеткахъ и голыхъ еще втвяхъ деревьевъ. Эва сознавала, что Щербицъ восхищенъ ею, и это ей было пріятно. Она шла рядомъ съ нимъ большими ‘модными’ шагами съ неподражаемымъ изяществомъ. Когда на тротуар было немного людей, она сказала:
— Что вы хотли сообщить мн, графъ?
— Во-первыхъ я долженъ сдлать вамъ выговоръ за то, что вы не увдомили меня о своемъ намреніи… о перемн мста жительства… о пріисканіи занятія. Я вдь являюсь вашимъ опекуномъ.
— Вы? Моимъ опекуномъ?
— Да, такъ есть въ дйствительности.
— Я не знала.
— Но теперь вы будете принимать это во вниманіе?
— Я должна немного подумать, взвсить немного, какъ мн быть. Но вернемся къ длу… Скажите, пожалуйста, графъ, что вы хотли мн сообщить?
— Да, у меня есть для васъ извстіе. Могу ли я говорить съ вами откровенно?
— Да, конечно… только… съ осторожностью…
— Я хочу лишь спросить васъ, все ли вы еще… то есть… вы хотите знать всю правду?
— Да я хочу знать!— порывисто произнесла Эва, ускоряя шаги.
— Мой пріятель писалъ мн опять о Неполомскомъ.
— Что же онъ писалъ?
— Неполомскій уже осужденъ, его приговорили къ тюремному заключенію… онъ отбываетъ наказаніе,— быстро говорилъ Щербицъ, понимая душу слушательницы, и точно выбрасывая эти подробности.
— Графъ!— порывисто проговорила Эва,— я заклинаю васъ, скажите мн всю правду.
— Даю вамъ честное слово дворянина, что я говорю правду.
— Такъ, значитъ, эта тюрьма и… все это — не выдумка?
— Чья выдумка?
— Ахъ! моя выдумка…
— Понимаю… понимаю… Нтъ, это все не выдумка. Такъ вы дошли до такихъ предловъ. Бдная вы, несчастная…
— Я вовсе не несчастна! Я только, какъ видите, гадко подозрительна и ужасно низка.
— Ахъ, какія грубыя слова — для выраженія драгоцнныхъ чувствъ.
— Что же тамъ еще есть, въ этомъ второмъ письм?
— Ничего интереснаго. Онъ спрашиваетъ о васъ. На этотъ вопросъ я не могъ отвтить тогда, потому что тамъ, гд вы жили, мн сказали…
— Вы были тамъ?— спросила Эва, чувствуя, что ноги подкашиваются подъ ней, и ужасный стыдъ волной приливаетъ къ голов.
— Не бойтесь… вамъ нечего опасаться!— тихо, какъ-то томно и нжно успокаивалъ Щербицъ.
— Знаю только я одинъ. Этому еврею я заплатилъ…
— Вы заплатили? простонала она.
— И пригрозилъ, что уничтожу его, если онъ только пикнетъ.
— О чемъ?— прошептала она, дрожа всмъ тломъ.
— О какихъ-то тамъ… какихъ-то… ну, долгахъ, счетахъ…
Эва вздохнула свободне, но шла дальше безъ силъ,
— Я причинилъ вамъ непріятность, напоминая… но я думалъ, что это обрадуетъ васъ.
— Зачмъ вы вмшиваетесь въ это дло? Зачмъ, къ чему?— продолжала она еле слышно, чувствуя, что волосы становятся у нея дыбомъ на голов, и зубы стучатъ отъ испуга. Вдругъ въ голов у нея мелькнула страшная мысль, что теперь тотъ еврей можетъ черезъ Щербица найти путь къ ней, что онъ схватитъ ее, какъ только откроется преступленіе. Вдь теперь она во власти этого Щербица.— Ее охватилъ такой безумный ужасъ, что она чуть не бросилась на землю, чтобы терзать на себ платье, рвать волосы и кричать, какъ сумасшедшая… Она была уже спокойна, у нея былъ кровъ надъ головой, была работа, она жила, какъ вс люди, и вдругъ мстительная судьба послала ей этого человка, и все рухнуло въ прежнюю топь…
— Пани Эва…— продолжалъ Щербицъ нжнымъ и все боле задушевнымъ голосомъ,— я знаю, что причинилъ вамъ большую непріятность, напоминая обо всемъ этомъ. Но я долженъ былъ это сказать, чтобы все выяснить! Только такимъ образомъ вы сможете успокоиться. Я слишкомъ хорошо знаю, что слышать отъ меня, чужого человка… но я понимаю… вы были въ ужасномъ положеніи…
— Не говорите со мной больше объ этомъ, ради Бога!
— Никто въ мір не будетъ больше объ этомъ говорить. Ни одно слово не вырвется изъ человческихъ устъ! Клянусь вамъ! Теперь же поговоримъ, почему вы приняли должность кассирши.
— Я не могу говорить о такихъ мелочахъ.
— Это не мелочь.
— Если бы вы знали все!
— Вы были въ ужасномъ положеніи. Но почему вамъ было не обратиться ко мн?
— Я не могла. Вспомните только и представьте себ ясно…
— Да, да. Оставимъ это!
Они были у воротъ, ведущихъ въ Лазенки. Они вошли туда. Но земля была покрыта тающимъ снгомъ и размякла на значительную глубину. Имъ пришлось вернуться. Неподалеку стоялъ рядъ извозчичьихъ дрожекъ. Щербицъ съ минуту колебался, но наконецъ ршился предложить.
— Если вы не обидетесь на меня, я бы предложилъ вамъ ссть въ пролетку и прохаться по Лазенкамъ. Погода прекрасная, а итти немыслимо.
Эва была утомлена, точно прошла нсколько миль. Она не могла больше итти и согласилась, не думая о томъ, что длаетъ. Они сли въ одноконный экипажъ съ поднятымъ верхомъ и медленно спустились внизъ въ совершенно пустую аллею парка. Черныя мокрыя деревья, безчисленное множество втвей, прутьевъ, побговъ, качаемыхъ легкимъ втромъ, закрывали горизонтъ. Эва сидла въ углу экипажа, глядя впередъ усталыми глазами. Щербицъ, не сводя глазъ, смотрлъ на нее и не могъ насытить взора ея безпредльной красотой. Локоны свтлыхъ яркозолотистыхъ волосъ, выбивавшіеся сзади изъ-подъ полей черной шляпы и изъ-подъ вуали, прекрасныя черты лица, точно поглощенныя ея тнью, дивный станъ такъ близко отъ него и такъ безконечно далеко… Онъ почувствовалъ какую-то невыразимую грусть отъ сознанія существованія совершенной красоты, которая была такъ близка отъ него. Восхищеніе все росло и не горло уже, а пылало и жгло въ сердц, точно расплавленный свинецъ.
Безуміе, точно демонъ-искуситель, толкало къ какому-то безсознательному шагу. Упасть къ ея колнямъ! Прикоснуться губами къ ея черному платью, недвижно лежащему такими обаятельными линіями!
Вымолить одно прикосновеніе къ его лицу ея рукъ, этихъ чужихъ, проданныхъ рукъ съ узкими кистями и пальцами, не сравнимыми ни съ чмъ по красот! Безпредльное счастье и мучительная тоска, рыдая, боролись въ груди. Слезы, точно брызги разбжавшейся морской волны, попадали въ горло и жгли дкою горечью.
Какъ разстаться съ мыслью о ней! Разв можно оторвать глаза и уйти? Разв есть на земл что-нибудь, кром нея? Ахъ, ничего нтъ. И въ то же время знать, что она является чужой собственностью, чужой любовницей, служащей для ночныхъ наслажденій! Она!.. Она!.. Эта Діана безсмертная!.. Солнечное сіяніе, замкнутое въ женственныя формы. Надо было знать это. Щербицъ молчалъ.
Ему хотлось найти въ ней что-нибудь противное, какія-нибудь грубыя, вульгарныя, пошлыя черты, что-нибудь, что могло бы возбудить въ немъ отвращеніе къ ней, вырасти, развиться въ воспоминаніе… Онъ искалъ.
Но, точно на зло, передъ нимъ была сама красота. И кром того — за ней, физической красотой, точно за чистымъ стекломъ, чуть замтно видно было обаяніе женственности, глубокая, чуткая душа,— безпредльное умніе сглаживать, смягчать своей лаской все, что въ этой жизни является горемъ и печалью. Онъ увидлъ теперь, чмъ можетъ быть эта женщина… когда любитъ. Онъ чувствовалъ, какъ она, должно быть, окружаетъ любимую душу атмосферой свта, благоуханій, улыбокъ…
Но она — любовница этого хлыща…
Его мучили какія-то спазмы въ груди. Въ глазахъ страшныя, кровавыя картины: его влекутъ на край обрыва и свергаютъ съ тарпейской скалы… Онъ ршилъ говорить равнодушно, какъ другъ.— Не обнаружить ни малйшей тни, какъ приличествуетъ дворянину. Онъ будетъ говорить о дл ея и Луки, докажетъ воочію свою полнйшую готовность покровительствовать ихъ любви. Знай шляхтича! Тмъ не мене, онъ не въ силахъ былъ раскрыть рта и молчалъ.
Глаза его застыли въ неподвижномъ восхищеніи. Они не могли оторваться отъ профиля безподобно, точно съ орлиной величавостью, посаженной головы, отъ изгиба плечъ, полнаго непреодолимой красоты женственной формы. Отъ движенія экипажа выбились кое-гд лучистыя пряди волосъ и наполнили взоръ и душу золотистымъ сіяніемъ. И когда онъ молчалъ такъ, въ колдовскомъ очарованіи, ему грезилось на яву, будто онъ — ребенокъ, подростокъ и смотритъ на какое-то дивное озеро въ Альпахъ,— быть можетъ, на Klntalersee, быть можетъ, Grnsee…
Время отъ времени становилось на мгновеніе нестерпимо стыдно при мысли, что онъ, Щербицъ, поддается обаянію этой… кассирши изъ кондитерской, у которой былъ незаконный ребенокъ отъ другого! Были мгновенія, когда ему хотлось вырваться прочь отъ этой романтической донны.— Дать ей денегъ, швырнуть ихъ изъ пролетки и выбросить изъ головы мысль о ея существованіи. Но недвижные, застывшіе глаза не могли оторваться. Безсильныя губы кротко промолвили:
— Вы успокоились уже?
— О, да.
— Въ такомъ случа не хотите ли сообща разсмотрть одинъ проектъ?
— Пожалуйста, графъ…
— Не нужно этого титула.
— Извините, если это доставило вамъ непріятность.
— Я буду кратокъ. Я намренъ вскор отправиться на Ривьеру. Весьма возможно, что я буду въ Рим.
— Ахъ, графъ!..
— Вы хотите, чтобы я видлся съ Неполомскимъ? Хорошо. Я даю вамъ слово, что увижусь съ нимъ, скажу ему все, что вы велите, передамъ письма…
Эва съ внезапнымъ порывомъ наклонилась, схватила руку Щербица и прижала ее къ губамъ, прежде чмъ онъ усплъ понять, что происходить. По лицу ея текли тихія, обильныя слезы. Она плакала долго и неудержимо, до боли кусая дрожащія губы. Экипажъ дохалъ до конца длинной аллеи, объхалъ домикъ со статуями двухъ полунагихъ богинь. Эва видла сквозь слезы деревья, статуи, крышу дома, но гд она, куда детъ, не знала.
Она начала говорить, какъ выплакавшійся ребенокъ, нашедшій въ слзахъ облегченіе:
— Какъ вы добры! Какъ вы благородны, великодушны! Если бы я могла убжать отсюда, похать туда въ Римъ! Почему я, глупая, не похала? Ну, голодъ такъ голодъ: я длала бы все, все!— Если бъ я могла окружить его заботливостью, закрыть его собою отъ всего свта, какъ я сдлала уже разъ, когда вы прострлили его пулей…
Глаза Щербица были полузакрыты и обращены на спину извощика. Онъ соображалъ что-то или считалъ.
~ Послушайте, — неожиданно произнесъ онъ съ глазами блестящими, какъ брилліанты. Если вы только хотите… Позжайте въ Римъ!— порывисто прошепталъ онъ.
Она ласково засмялась. Онъ показался ей ужасно смшнымъ своимъ незнакомствомъ съ жизнью.
— Я говорю вполн серьезно,— настаивалъ графъ. Если таково ваше желаніе, то вы должны его исполнить. Это — долгъ!
— На какія средства? Мое жалованье почти цликомъ беретъ ростовщица, у которой я одолжилась деньгами, остальное — берутъ родители. Эти платья, что на мн, я беру въ долгъ за поручительствомъ той же ростовщицы Барнавской. А я должна одваться прилично, потому что этого требуетъ моя должность.
— Ростовщица, родители, кондитерская — все это ничего не значитъ.
— Для васъ — да, но для меня…
Щербицъ сдлалъ знакъ рукой, что не хочетъ говорить при извозчик. Вмст съ тмъ онъ веллъ ему остановиться и предложилъ Эв пройтись немного по отдаленной части парка, по берегу пруда.
Извозчику онъ веллъ ждать. Межъ деревьевъ на широкихъ дорожкахъ лежалъ ледъ. Они шли осторожно. Когда они уже были далеко отъ экипажа, Щербицъ началъ съ жаромъ говорить:
— Пани Эва! Клянусь вамъ честью, что въ томъ, что я предложу вамъ, нтъ никакой задней мысли, что я не строю никакихъ козней противъ васъ и не думаю ничего дурного. Я виноватъ передъ Лукой Неполомскимъ, и кром того… а впрочемъ… все такъ сложилось! Такъ вотъ, я предлагаю вамъ — вы можете похать въ Римъ и оставаться тамъ до тхъ поръ, пока вашъ женихъ не будетъ освобожденъ изъ тюрьмы. Я заплачу за все.
— Нтъ!— воскликнула она, бросая на него изъ-подъ строго нахмуренныхъ бровей взглядъ, въ которомъ мелькнули враждебныя искорки.
— Я не сказалъ еще. Я заплачу долги, которые у васъ есть, освобожу васъ отъ путъ и одолжу столько, сколько потребуется на дорогу и жизнь въ Рим. Когда господинъ Неполомскій отбудетъ наказаніе и начнетъ работать, вы отдадите мн все.
— Я взяла у васъ пятьдесятъ рублей,— но тогда… я была безъ силъ. Теперь я могу работать. Я еще не пала такъ низко, чтобы продаваться.
Щербицъ усмхнулся, слдуя на шагъ позади нея (такъ какъ она шла быстро и опережала его).
— Лучше погибнуть въ этомъ ярм и дать ему задушить тебя, чмъ разбить его вдребезги и стать свободнымъ человкомъ? Что я вамъ предлагаю? Вы употребляете слова…
— Я знаю, что говорю.
— Нтъ, вы ошибаетесь. Что касается меня… Я въ самомъ начал нашего разговора заявилъ: даю честное слово, что дйствую безъ дурныхъ мыслей. Вы не соблаговолили обратить на это вниманія…
— Вы интересуетесь мною исключительно ради Луки? Только, не больше? Дайте мн въ этомъ честное слово!
— Нтъ, въ этомъ я не дамъ вамъ честнаго слова!— гордо воскликнулъ Щербицъ.— Есть и другія причины. Ваша красота должна возсдать на трон, а не среди лакеевъ и ловеласовъ моднаго шинка. Я думаю, что поступаю хорошо, извлекая васъ изъ этого омута пошлости. Въ награду, признаюсь, я бы имлъ счастье когда-нибудь… издали… смотрть на васъ… говорить, думать, что я являюсь чмъ-то… что я…
Эва взглянула на него съ удивленіемъ. Она увидала глаза его, полные тумана и тихо прошептала:
— Не будемъ больше говорить объ этомъ, графъ!
— Мы бы похали, если бы вы пожелали, въ одномъ позд, но въ разныхъ вагонахъ, останавливались бы въ разныхъ гостинницахъ. Мы могли бы совсмъ не говорить другъ съ другомъ, если бы вы этого… пожелали. Въ Рим моя роль состояла бы въ томъ, чтобы облегчить вамъ свиданіе съ мужемъ и выхлопотать разршеніе посщать его возможно чаще. Вы бы наняли себ квартиру, легко нашли бы работу…
— А вы?
— А я на слдующій же день, какъ устрою ваше дло, уду на Ривьеру. И больше не буду васъ безпокоить.
— Да. Это превосходный проектъ!
— То, что я немедленно уду изъ Рима?
— Нтъ.
— А что же?
— Не знаю! Не знаю! А тутъ… Мои родители, весь мой милый, любезный ‘свтъ’, который встртитъ меня съ должнымъ почетомъ когда я вернусь. Точно если бъ я сожгла семнадцать деревень!..
— Итакъ?
Скажутъ, что я похала съ вами за границу, и что вы меня просто…
— Вы предпочитаете ‘добрую славу’ въ своемъ ‘свт’ освобожденію души Луки и вашей изъ путъ? Я повторяю вамъ еще разъ: вы отдадите мн все, когда сможете! Онъ можетъ зарабатывать, гд захочетъ — во Франціи, въ Германіи — лишь бы только не въ Австріи…— добавилъ онъ съ непріятною улыбкой.
— Его жена согласна на разводъ…— шептала Ева въ раздумьи, не то обращаясь къ Щербицу, не то про себя, тихо, точно сообщая глубокую тайну. Я могла бы привезти ему подарокъ — собственноручно ею написанное требованіе развода. Мы могли бы тамъ обвнчаться. О, Боже! Боже мой! Зачмъ вы открыли все это предо мной? Что мн несчастной теперь длать? Какія ночи я буду теперь переживать?
— Что васъ удерживаетъ?
— Отецъ.
— А чмъ занимается вашъ отецъ?
— Мой отецъ…— промолвила она съ смущенной улыбкой,— онъ всегда ищетъ мста. Это мое единственное, милое, ненаглядное, невинное, безпомощное дитя. Старый ребенокъ… Если я теперь опять покину его, тогда онъ окончательно погибнетъ. О, да — тогда онъ совсмъ погибнетъ! У него куча долговъ, а должности опять нтъ.
Щербицъ незамтно поморщился и молча сталъ закуривать папиросу.
— Видите ли, этому можно пособить вотъ какъ. Въ настоящее время я много не могъ бы дать, но заплатить, напримръ, долги вашего отца, если они не превышаютъ, напримръ, тысячи рублей, можно, и даже сейчасъ. Когда я вернусь изъ-за границы я могъ бы устроить вашему отцу должность, такъ чтобъ онъ могъ жить безъ заботъ. По дорог за границу вы разскажете мн, что вашъ старикъ могъ бы длать.
Эва шла впереди, задумавшись, внимательно слушая и машинально кивая головой въ знакъ согласія.
— Значитъ,— продолжалъ Щербицъ, кончая папиросу,— вы составите мн списокъ своихъ и отцовскихъ долговъ. Замчу, что я бы былъ доволенъ, если бы эти долги не превысили въ общей сложности тысячи рублей. У меня въ распоряженіи нкоторая сумма, и мн хотлось бы сохранить ее на заграничныя дла. Видите, сударыня, я къ вашимъ услугамъ — министръ внутреннихъ, иностранныхъ длъ и даже — финансовъ. Когда же я увижу свою монархиню?
— Не знаю. Когда?
— Въ четвергъ.
— Въ четвергъ. А въ которомъ часу?— спрашивала она сонно, какъ бы отсутствуя, глядя на него большими испуганными глазами.
— Если бъ вы могли быть въ двнадцать часовъ на художественной выставк… Хорошо?
— Хорошо. У меня какъ разъ въ это время свободный часъ, и это недалеко отъ моей ‘тюрьмы’.
— Мы недолго будемъ видться. Вы принесете мн слдующія данныя: сколько нужно денегъ на уплату долговъ сейчасъ, и… когда мы демъ.
— Когда демъ…— повторила она съ ужасомъ въ голос.
— Сохраняйте полное спокойствіе. Чтобъ не обращать вниманія, старайтесь даже быть веселой. Вдь вы подете къ жениху! Ухать мы должны не позже перваго марта. Дорога черезъ Вну, Понтеббе и Венецію.
Они возвращались къ извозчичьей пролетк. Эва шла плелась шагъ за шагомъ, скользя и оступаясь на льду. Когда они очутились у ступенекъ экипажа, молодой графъ сказалъ:
— Теперь вернитесь домой одна. Я останусь здсь.
— Да вы же промочите сапоги.
— Это ничего. Я привыкъ.
— Что же вы будете длать здсь одинъ, въ этой алле?— наивно спросила Эва, сидя уже въ экипаж.
Щербицъ горько усмхнулся. Онъ указалъ на слды сапожекъ Эвы и произнесъ по-французски:
— Я буду смотрть здсь на то, что осталось для меня отъ васъ..
Эва улыбнулась ему, какъ брату, высказывающему врожденныя и давно извстныя чувства. Она подала ему руку. Онъ кинулъ извозчику, серебряный рубль и поклонился Эв. Экипажъ покатился вверхъ по алле.

——

Въ назначенный часъ Эва покупала въ касс входной билетъ на выставку картинъ. Она длала это, подозрительно озираясь по всмъ сторонамъ. По блымъ мраморнымъ ступенямъ она подымалась тихо и боязливо, сдерживая рукой сильно бьющееся сердце. Она прошла одну залу, другую. Какъ давно она не была въ этомъ недоступномъ для несчастныхъ святилищ! Картины, даже заурядныя, останавливали ея вниманіе, приводили въ восторгъ. Он мелькали передъ глазами, точно толпа чужихъ чувствъ, точно шумное шествіе чужихъ душевныхъ волненій, которыя сразу, какъ только она вошла, обратили на нее, одиноко бредущую, свои взоры. Ее охватила тишина, а вслдъ за нею щемящая тоска.
Щербицъ стоялъ въ глубин третьей залы. Кром него, тамъ не было никого. Видъ его изящной фигуры, мягкой усмшки и добраго взгляда успокоили волненіе Эвы. Она подала ему руку съ радостнымъ чувствомъ, какъ защитнику отъ всего дурного.
Онъ тотчасъ же шепнулъ:
— демъ?
— О, графъ!
— демъ?
— Ну… да!
Она не спала столько ночей, столько часовъ боролась сама съ собой, чтобъ сказать, въ конц концовъ, это слово. Вотъ она, наконецъ, произнесла его. На глаза навернулись противъ воли слезы, которымъ, какъ нищимъ, нельзя появляться.
— Вы не покинете меня?
— Нтъ!— произнесъ онъ какъ то особенно, голосомъ, которому она не могла не врить.
— Вы не погубите меня?
— Нтъ!
— Я теперь въ вашихъ рукахъ, какъ вещь.
— Я далъ слово,— хмуро пробормоталъ онъ.— Когда жъ мы демъ?
— Это зависитъ отъ вашей воли.
— Вы должны немедленно выхлопотать себ паспортъ. Это вы должны сдлать сами, но въ глубочайшей тайн онъ домашнихъ. Хорошо?
— Хорошо. Конечно…— бормотала она въ отвтъ съ яркимъ румянцемъ на щекахъ отъ волненія.
— А списокъ долговъ?
Эва вытащила изъ-подъ перчатки записку, въ которой были перечислены долги ея и отца. Ихъ было всего, въ общемъ, на сумму четыреста слишкомъ рублей. Щербицъ немедленно вынулъ изъ бумажника пять сторублевыхъ бумажекъ и подалъ ихъ Эв. Ему пришлось замтить ей, чтобъ она ихъ спрятала, потому что она держала ихъ въ дрожащихъ рукахъ, точно на показъ. Кром того, онъ далъ ей сто рублей на расходы и билетъ до Вны.
— Когда паспортъ у васъ будетъ готовъ, вы дадите мн знать черезъ посыльнаго. Напишите какое-нибудь одно слово. На слдующій день мы демъ. Я ду въ одномъ позд съ вами только потому, что я обязанъ охранять васъ… Вы вдь еще не были за границей. Если бъ не это обстоятельство, я похалъ бы прямо на Ривьеру. Вотъ все.
— Все…— прошептала она пылающими губами.
— Да, еще одно! Я чуть было не забылъ. Я узнавалъ относительно вашего отца, но мн удалось собрать лишь скудныя свднія. Я знаю только, что онъ жилъ когда-то въ деревн, потомъ служилъ въ разныхъ мстахъ, наконецъ, въ послднее время имлъ должность у Крафтовъ. Не такъ ли?
— Жилъ… У него была своя деревня… Онъ служилъ у Крафтовъ.
— Да. Онъ былъ тамъ не на лучшемъ счету, но все-таки за нимъ не числится ничего дурного. Скажите, пожалуйста вашему отцу, чтобы онъ обратился въ бюро новаго торгово-комиссіоннаго дома, подъ фирмой ‘Unites’. Я состою тамъ однимъ изъ членовъ-учредителей и главныхъ компаніоновъ. Пошлите его, будто бы случайно узнавъ, что тамъ можно получить мсто. Онъ могъ бы тамъ получить мсто завдующаго магазиномъ. Я приложу свое вліяніе, чтобъ его тотчасъ же приняли.
Эва пожала ему руку.
— Я прощусь съ вами, потому что каждую минуту кто-нибудь можетъ сюда войти. До свиданья… въ вагон.
— До свиданья…
Эва опустилась на диванчикъ посредин залы и погрузилась въ туманныя мечты. Тихая дремота скользила мимо, словно осеннія облака, пушистыя и холодныя. Плывутъ облака въ далекій край, въ окутанныя дымкой равнины, гд длинной аллеей тянутся тополи и широко раскинулись хлбныя поля, гд, чуть примтныя, машутъ крыльями втряныя мельницы…
— Зачмъ онъ все это длаетъ? Зачмъ ему нужно давать мн столько денегъ? Почему онъ хочетъ дать мсто отцу?
Она почувствовала, что слезы текутъ по ея щекамъ, но у нея не было силъ отереть ихъ. Мысль ея работала лниво и равнодушно:
— Хорошо или не хорошо-найти мсто отцу, доставить хлбъ и покой матери? Добродтель ли — остаться и впредь въ кафэ и жить здсь изъ года въ годъ, пока наконецъ совсмъ не погибнешь? Какъ веллъ бы поступить въ такую минуту Лука? Похвалитъ ли онъ ее за то, что она сдлала или оттолкнетъ за то. что она взяла у Щербица деньги.
И опять неотвязныя мысли:
— Зачмъ Щербицъ далъ мн эти деньги? Какая цль у него, какая мысль? Благородный ли онъ человкъ, или негодяй?
Какое-то ужасное слово скользнуло, коснулось чувства слуха, — темное, какъ пасть револьвернаго дула, мучительно ржущее, какъ трескъ сломленной кости. Она смялась надъ этимъ словомъ смлой усмшкой. Глядла на него неустрашимымъ взоромъ. Вдругъ въ голов мелькнула мысль:
— Еврей… Домовладлецъ…
Она вздрогнула и вскочила на ноги, ощупала пальцами деньги, спрятанныя за корсажъ, чтобъ убдиться, что он при ней, застегнулась, поправила платье и тихонько направилась къ выходу, чтобъ удалиться незамтно. Когда она дошла до половины первой залы, она увидала Горста, который сидлъ на зеленомъ диванчик, подъ пальмой. Онъ держалъ ручку трости у рта, — шляпа была у него на голов, — глаза устремлены на какую-ту картину. Онъ всталъ, когда она поровнялась съ нимъ, и холодно поклонился. Выраженіе его лица было обычное, насмшливое, но въ глазахъ горлъ ехидный огонекъ.
— Вы здсь?— спросила она, смутившись и скрывая свое смущеніе неестественной насмшливостью тона.— Я не знала, что вы поощряете искусство.
— Да, вы всегда меня слишкомъ низко цнили, а я, между тмъ, стою значительно большаго, чмъ могло бы казаться съ перваго взгляда.
— Въ самомъ дл? Только — не переоцниваете ли вы свои достоинства?
— Клянусь Аллахомъ, что нтъ! Я говорю истинную правду. Я стою больше не одного графскаго сынка, хотя веду свой родъ отъ самыхъ прозаическихъ буржуевъ.
Эва протянула ему руку на прощанье.
— Не уходите еще,— проговорилъ онъ съ жаромъ.— На улиц говорить неудобно, въ вашей клтк — невозможно, а я хочу сказать вамъ много интереснаго.— Сядьте-ка вотъ сюда…
Эва присла на диван — съ вопросомъ:
— Ну, что же это вы хотите мн сказать, столь интересное?
— Во-первыхъ, я долженъ сдлать вамъ выговоръ… то есть, замчаніе, что встрчи на выставк принадлежатъ къ категоріи весьма shaking. Это не принято!
— Вамъ нтъ до этого дла.
— Конечно. Но мн хотлось бы получить право длать вамъ замчанія…
— Этотъ товаръ не легко покупается.
— Даже въ томъ случа, если бы я торжественно попросилъ у васъ вашей руки?
Эва кротко посмотрла на него и засмялась добродушнымъ смхомъ.
— Вотъ, по крайней мр, достойный кандидатъ въ супруги, — произнесла она немного спустя — Ну, а миссъ Дэзи?
— Миссъ Дэзи была платной особой.
— А что же будетъ съ портретомъ этой ‘платной особы?’
— Онъ будетъ помщенъ надъ шкафомъ въ библіотек.
— Нельзя ли знать, гд находится шкафъ и заключающая его библіотека?
— Все это въ моей голов.
— Фью!
— Вы еще не знакомы съ проблемой подъ заголовкомъ: Адольфъ Горстъ! Я свистну — и тотчасъ же явятся тысячи рублей.— Топну ногой,— и тотчасъ же выскочатъ изъ-подъ земли…
— Евреи съ векселями.
— Вовсе нтъ! Выскочатъ: салоны, кареты, лакеи, поставщики…
— Ну такъ топните же ногой и заплатите Барнавской неисчислимые долики.
— Не торопитесь, не торопитесь… Я топну только по вашему приказанію… Безъ этого… для меня нтъ… Вы ничего еще не отвтили мн, зачмъ же мн портить себ пріятныя бесды съ тетушкой — ягой.
— Ахъ, да, правда, я еще, кажется, не отвтила. Да, вдь, вы тоже… Вотъ, если бъ вы начали по старому польскому обычаю ‘свататься’, ‘ухаживать’ за мной, собирать для меня ландыши по утренней рос, если бъ вы хоть немножечко повздыхали, поиграли подъ моимъ окномъ на мандолин, гармоник или хотя бы на варганчик. Если бъ вы вотъ взяли, да заплакали отъ любви. Что m-r Адольфъ? А то, вдругъ: съ бухты-барахты: милая барышня изъ кафе — позвольте, я окажу вамъ милость,— женюсь на васъ? Но я знаю, почему это такъ… съ бухты-барахты…
Горстъ сидлъ, понуря голову и вдругъ замурлыкалъ подъ носъ:
— ‘Онъ не плакалъ, не стоналъ…’
— Кто же этотъ — ‘онъ’?
— Да, ну, Щербицъ.
— Эхъ, вы, вы!
— Да что, прекрасная панна Эва?
— Мы были все время друзьями, добрыми сосдями. Какъ бы мамъ не поссориться… Итакъ — наша холостяцкая…
— Вы не испугаете меня! Вамъ извстно, какія чувства я питаю.
Sapristi! какъ вы говорите. ‘Чувства’ и ‘питаю…’ Вотъ этого я въ толкъ не возьму, какія это чувства?..
— Вы хотите шутить.
— Да, я шучу.
— Что вы длаете?—началъ онъ шептать, все понижая голосъ.— Что означаетъ этотъ Щербицъ?
— Вамъ нтъ до этого никакого дла. Какъ вы смете!
Она порывисто поднялась съ мста. Горстъ схватилъ ее за руки. Лицо его было багрово, почти черно. Глаза хмуро горли.
— Пустите меня!..
— Нтъ, нтъ! Вы должны меня выслушать. Барнавская знаетъ уже о вашихъ сношеніяхъ съ этимъ Щербицемъ и готова разсказать матери. Отцу она уже сказала.
— Вы сообщили ей?
— Я.
— И что вы думаете выиграть этимъ шпіонствомъ?
— Все. Я хочу спасти васъ отъ гибели. Потому что теперь — это уже гибель!.. Я знаю жизнь.— Кому же знать ее, если не мн? Я одинъ знаю, что нужно длать. И потому — клянусь!— я не пущу васъ.
— Я тоже… знаю!.. Знаю,— что я длаю.
— Мн остается тогда только одно — убить этого негодяя.
— Убейте его, пожалуйста, нжный Вертеръ!
— Я это сдлаю, пожалуй, скоре, чмъ вы думаете.
Эва смялась отъ души, мечтая, какъ о счасть, о минут отъзда. Ей вспомнились, однако, слова Горста о томъ, что Барнавская разсказала уже отцу о знакомств со Щербицемъ. Она спросила:
— Такъ эта яга разсказала уже моему отцу, что я веду знакомство съ графомъ Щербицемъ? Это правда или вымыселъ?
— Правда.
— Я пойду сейчасъ къ ней и расправлюсь съ ней.
— Что вы хотите длать? Если вы разсердите эту бабу, то она можетъ погубить и васъ и всю семью. Я совтую вамъ подумать надъ моимъ предложеніемъ. Оно можетъ стать выходомъ изъ всего. Вы убдитесь!.. Это такъ просто…
— Господинъ Горстъ, вы смшны со своими предложеніями женщинамъ, павшимъ такъ низко, какъ я.
— Я люблю васъ больше жизни! Это говоритъ вамъ не легкомысленный юноша, а я, Горстъ…
— Ахъ, вы скучны, со своею любовью ‘больше жизни’… Вамъ хотлось бы побыть моимъ ‘женихомъ’ съ полтора года — неправда ли? Не хотите ли вы сопровождать меня къ Барнавской.
— Я? Зачмъ?
— Я говорила вамъ, что расправлюсь со старой каргой. Быть можетъ, окажется нужной помощь мужчины. Если вы меня такъ любите — (Горстъ и ‘люблю больше жизни’…), такъ охраняйте же меня, когда нужно…— Въ противномъ случа я готова подумать, что вы способны быть лишь агентомъ тетушки Барнавской.
Горстъ улыбнулся недоброй улыбкой. Онъ качалъ головой, когда они сходили по лстниц, молчалъ, когда они шли по улиц по направленію къ квартир Барнавской. Позвонивъ, они должны были, по обыкновенію, ждать довольно долго. Наконецъ щелкнула опущенная цпь, заскриплъ ключъ въ замк, и отодвинулся засовъ. Старая прислуга, посл многочисленныхъ вопросовъ и тщательной проврки личности, впустила ихъ въ святилище. Барнавская сидла въ кресл, обитомъ красной кожей, съ огромными ногами, закутанными въ фланель и опирающимися на маленькую скамейку. Волосы ея были только что причесаны и обильно смазаны помадой.
— Те-те-те! Вдвоемъ…— радостно воскликнула она,— никакъ, ужъ посл ршительнаго слова.
— Пока еще не совсмъ…— отвтила Эва, садясь насупротивъ старой дамы.— Я пришла посовтоваться съ вами, тетушка. Что касается меня… Я боюсь, что m-r Адольфъ слишкомъ молодъ для меня, слишкомъ легкомысленъ… Притомъ неопытенъ…
— А своимъ жизненнымъ опытомъ панна Эва не хочетъ подлиться со мной…— промолвилъ въ свою очередь Горстъ, обращаясь къ Барнавской, какъ къ справедливому судь.
— Да, въ самомъ дл…— подхватила Эва,— я предпочитаю одна нести бремя своихъ ошибокъ, чмъ нанимать носильщика. Какъ видите, тетушка, я откровенна.
— Будь себ откровенна или неоткровенна, мн отъ этого ни холодно, ни жарко, — стала ораторствовать Барнавская съ серьезнымъ, добродушнымъ выраженіемъ.— Горста, дитя мое, я знаю до дна. Кому же и знать-то его лучше, чмъ мн? Тмъ не мене, я бы теб совтовала, да, я самая. Подумай, совтую. Мальчугана пришлось бы держать въ рукахъ — это правда.
— Я думаю,— подхватилъ Горстъ, что ужъ лучше держать его въ чулан, подъ замкомъ.
— Если бъ онъ, однако, запрягся въ работу! Вдь онъ, дитя мое, инженеръ, окончилъ въ Париж cole des ponts et chosses, парень способный, здоровый, какъ бизонъ. Лнтяй и бездльникъ теперь, не отрицаю. Но этотъ самый лнтяй могъ бы легко зарабатывать по десять тысячъ рублей въ годъ и больше. Я сама бы помогла.
— Однако, вы умете сватать, тетушка!— расхохоталась Эва.
— Да, ужъ скажу откровенно, я предпочла бы видть тебя женой Горста, чмъ донной графа Щербица.
— Господинъ Горстъ!.. Вы слышите?— произнесла Эва съ вызывающей усмшкой. Въ глазахъ ея блеснули огоньки.
— Нтъ… видите ли, вдь тетушка — набожная женщина…— тихо шепталъ Горстъ.
— Что-жъ, ужъ не хочешь ли ты вызвать меня на дуэль?— спокойно спросила Барнавская Эву.
— Нтъ, нисколько! Вы, наврно, находитесь за линіей револьверныхъ выстрловъ. Я прошу только господина Горста проврить свднія, которыя онъ вамъ сообщилъ, у меня, у первоисточника.
— Я готовъ, пани Эва.
— На чемъ же вы основывали свои предположенія, что я могу стать ‘донной графа Щербица’?
— На нсколькихъ наблюденіяхъ и на собственной тревог.
— Словомъ, на твоемъ поведеніи до сихъ поръ, — добавила Барнавская.— Да что тутъ, впрочемъ, долго говорить? Скажу теб коротко и ясно: выходи за Горста, какъ Богъ веллъ, такъ все будетъ хорошо.
— Прежде всего онъ заплатитъ то, что вамъ долженъ…— продолжала Эва.
— Заплатитъ то, что мн долженъ, а ты, замчу кстати, будешь поручительницей, потомъ заплатитъ твои долги, долги твоего папаши. Онъ согласился на это.— Слышишь? А то ужъ твоя семейка стала мн скучной. Со мной, ты должна знать, шутокъ нтъ. Возьму въ одно прекрасное утро, да и встряхну вами. Полетите по міру, точно изъ пращи. Оглянуться не успешь!
Эва смотрла на старуху потускнвшими глазами. Дикая месть… въ глубин груди… въ спокойномъ сердц.
— Чего жъ ты на меня буркалы-то таращишь?— равнодушно, не трогаясь съ мста буркнула старуха.— Длай, какъ совтую. Это мое послднее слово. Нужно взять себя въ ручки, романтическая барышня! А то опять куда-нибудь удешь съ моими деньгами — тогда ищи втра въ пол. Бгай тогда, вывсивъ языкъ, по слдамъ, какъ гончая за зайцемъ. На что это мн?
— Захочу, такъ уду…— спокойно возразила Эва.— Что-жъ вы мн можете сдлать?
— Могу тебя въ тюрьму упечь, геліотропъ мой благоуханный!
— Меня?— простонала Эва.
— Тебя, златоволосая Эльсиноэ!
— За что это, тетушка, за какія провинности?— кротко спросилъ Горстъ, придвигаясь ближе со своимъ стуломъ.
Точно въ отвтъ на его движеніе Барнавская притянула къ себ лежавшій на сосднемъ столик платокъ, а вмст съ нимъ какой-то небольшой, но тяжелый предметъ.
— За что, мой милый Абеляръ, это мое дло. А на твои мефистофелевскіе взгляды я — нуль вниманія, мой блднолицый рыцарь.
— Тмъ не мене, сударыня, соблаговолите въ моемъ присутствіи такъ не обращаться къ панн Эв — bon? Чтобъ, такъ сказать, не портить между нами согласія. Есть превосходный, испытанный отцами инквизиторами методъ: maxima cum charitate et minima sanguinis profusions…
— Буду говорить, какъ мн будетъ угодно.
— Позволю себ уврить васъ, сударыня, своимъ честнымъ словомъ благороднаго буржуя, что вы не произнесете въ томъ же тон ни одного слова. Вернемся, однако, къ длу. Панна Эва!
— Въ чемъ дло?— спросила Эва, очнувшись отъ глубокаго раздумья.
— Вы хотли поговорить съ тетушкой Барнавской. Не угодно ли?
— Поговорить — ахъ, да! Она хочетъ, какъ вы слышали, упечь меня въ тюрьму. Я не знаю еще за что, но ни чуточки не боюсь.
— Отлично, моя бабочка, отлично. Поговори со мной.
— Да, я дйствительно, бабочка. Разъ я уже была бабочкой… Если бъ вы знали. Кто-жъ можетъ держать въ плну бабочку? Нужно словить ее, а потомъ проколоть еще булавкой. Но бабочка, которая садится, куда захочетъ, даже на лобъ Психеи, — расправила крылья и — въ неб. А я — бабочка.
— На все есть законъ — не исключая и златокрылыхъ бабочекъ…— добродушно смялась Барнавская.
— Исполнительница и, если можно сказать, пособница закона! Вернемся опять къ непріятной тем. Ты, которая поступаешь согласно закону, и каждый шагъ которой согласованъ съ буквой закона, дай сюда вс векселя моего отца, вс мои расписки, квитанціи, отмтки, такъ какъ я по всмъ нимъ сейчасъ расплачусь.
Барнавская не трогалась съ мста. Ея холодное лицо выражало спокойное раздумье, и подъ маской этого спокойствія осторожное любопытство.
— Я жду векселей!— звонкимъ голосомъ повторила Эва. Въ то же время она достала деньги и показала свертокъ ихъ Барнавской.
— Фью-фью!— дло подвигается быстро.— буркнула старуха.
— Вы дадите мн векселя?— настаивала Эва едва сдерживаемымъ отъ бурнаго волненія голосомъ.
— Рада бы я знать, знаютъ ли папаша съ мамашей объ этихъ новыхъ источникахъ дохода?
— Знаю о нихъ я и мой женихъ, Лука Неполомскій, который вернулся и будетъ защищать меня отъ оскорбленій!— шептала Эва въ экстаз, въ какомъ-то возвышенномъ порыв, съ поднятыми къ небу глазами. Слезы катились по ея щекамъ. Она врила всей душой въ ту ложь, которую произносила съ восторгомъ.
Барнавская чмокнула губами. Она тотчасъ же достала изъ окованнаго комода свой толстый, кожанный портфель и, надвъ на носъ огромныя очки, стала озабоченно рыться въ немъ и искать.
— Когда жъ это Неполомскій вернулся?— спросилъ Горстъ охрипшимъ голосомъ.
— На дняхъ.
— Онъ здитъ, повидимому, теперь съ посланниками.
— Онъ прислалъ мн эти деньги черезъ своего друга, графа Щербица, чтобъ освободить меня, наконецъ, изъ ростовщическихъ цпей, чтобъ извлечь моего бднаго отца изъ когтей грабителей. Жена его согласилась на разводъ.
— Что, что вы разсказываете?— недоврчиво засмялся Горстъ.
— Пойдите къ ней и спросите отъ моего имени, неправда ли это.
— Пойду, пойду.
Барнавская разложила на стол кипу записокъ, квитанцій на маленькихъ листочкахъ и расписокъ на цлыхъ листахъ. Стала считать, записывала цифры грифелемъ на черной дощечк, складывая числа вслухъ, точно, кром нея, никого не было въ комнат. Когда, наконецъ, посл долгихъ вычисленій она подвела общій итогъ и объявила сумму, Эва положила на столъ пятьсотъ рублей и потребовала сдачи.
Затмъ она сама стала перебирать одинъ вексель за другимъ и проврять счетъ. Убдившись при свидтел Горст, что ни она, ни кто-либо изъ ея семьи не долженъ больше ничего Барнавской, она собрала вс расписки и съ наслажденіемъ разорвала ихъ на мельчайшіе клочки. Она открыла форточку и выкинула всю горсть за окно.
Потомъ она встала и сдлала театральный, институтскій реверансъ передъ Барнавской, которая громко отъ души смялась надъ ней.

——

Комнатка Эвы находилась въ нятомъ этаж гостиницы Suisse въ Ницц. Стеклянныя двери выходили на длинный и узкій желзный балконъ, тянувшійся во всю ширину зданія. Сидя въ глубин комнаты, лежа на кровати,— Эва всегда видла передъ собою море. Съ высоты пятаго этажа расположенной на самомъ берегу гостиницы земли совершенно не было видно. Казалось, будто висишь въ воздух, надъ моремъ.
Эва жила уже мсяцъ въ Ницц, въ одной и той же комнат. Она пріхала на берегъ Франціи изъ Рима (вмст со Щербицемъ), такъ какъ не застала уже тамъ Луки Неполомскаго. Незадолго до ея прізда онъ былъ выпущенъ и исчезъ. Тюремное начальство ничего не могло сказать о немъ, кром того, что онъ былъ отвезенъ къ Французской границ, къ станціи Ventimiglii. Больше ничего, несмотря на самые тщательные поиски. Эва не могла, не смла, не чувствовала себя въ силахъ вернуться на родину. Она послушалась совта Щербица и отправилась въ Ниццу. Онъ общалъ попробовать начать поиски Луки во Франціи. Онъ предполагалъ, что Неполомскому, можетъ быть, захотлось играть въ Монте-Карло, чтобы получить много денегъ…
Эва пріхала въ Ниццу. Она вела однообразную, скучную, безцвтную жизнь. Большую часть времени она проводила въ своей комнат на пятомъ этаж. Со Щербицемъ она почти не встрчалась.
Онъ присылалъ ей по почт деньги для уплаты за пансіонъ. Иногда она встрчала его на прогулк, когда шла одна по направленію къ Ville-franche. Однажды довольно долго разговаривала съ нимъ въ кафэ Regence на Avenue de la gare, когда онъ прислъ тамъ въ жаркій день.
Она ужасно боялась Щербица. Еще въ Вн она купила себ (за его деньги) револьверъ и не разставалась съ нимъ ни на минуту. Въ Рим, когда она жила въ гостиниц, она постоянно по ночамъ ждала, что онъ войдетъ въ ея комнату. И теперь, въ Ницц, хотя успокоившись, она все таки всегда держала при себ оружіе. Въ узкой и тсной комнатк стояло удобное вольтеровское кресло. Она выдвигала его на середину комнаты и, полулежа, не отрывая глазъ отъ моря, думала по цлымъ часамъ.
Она любила дневную лазурь моря, окутывавшую раны ея души, точно благодатная пелена, точно цлебная повязка. Она любила глубокую, темную-темную ночь надъ моремъ. Напротивъ ея окна, въ далекомъ простор погруженныхъ въ мракъ пучинъ, когда мистраль подымалъ морскіе валы и ударялъ ими о прибрежныя скалы — сверкалъ маякъ. Она любила свтъ маяка, сжилась душой съ нимъ больше, чмъ съ чмъ-либо другимъ на земл въ то время. Казалось, будто это несущіяся вверху тучи выскаютъ огонь изъ моря. Она всегда съ нетерпніемъ ожидала по ночамъ, когда зажжется огонь.
Такъ и въ эту ночь… Вотъ, наконецъ! Пробжалъ электрическій, безмолвный сигналъ — разъ-разъ! Наступила снова тьма. А потомъ снова — свтъ — разъ-разъ! Бездна тьмы изливала изъ отдаленныхъ убжищъ, изъ скрытыхъ дебрей пустыни ревъ и вздохи на человческій берегъ.
Эва тихо обращалась сама къ себ, а врне-къ этимъ отдаленнымъ, яркимъ зарницамъ — съ исповдью, исходящею изъ глубинъ души. Тамъ, надъ неизмримыми водами былъ грозный ангелъ… Крылья у него отъ заката до восхода… Ей чудилось, будто изъ его огромной руки, колышущей кадильницу надъ пучиной, падаетъ огненный мечъ въ далекую безбрежную ширь, откуда, быть можетъ, возвращался рыбакъ, или пловецъ, утратившій послднюю надежду. При этомъ безмолвномъ, но столь краснорчивомъ свт — она начинала видть съ учетверенной силой свое положеніе. Глаза ея углублялись въ сумраки духа, а умъ то и дло озаряли яркія сіянія. Она размышляла въ глубин души, что ей длать. Она чувствовала всей глубиной сердца, что не увидитъ уже никогда Луки. Тоска подточила ея душу, печаль сокрушила все ея существо. Исхода не было. Такъ должно было остаться навсегда. Когда то онъ говорилъ ей: ‘если ты покинешь меня, я буду ужасно несчастливъ’… Эти слова были записаны кровью въ ея сердц. А теперь — онъ же покинулъ ее. Что могло выразить ужасную правду этого несомнннаго факта? Напрашивался простой вопросъ: можно ли продолжать жить, еще жить? И, точно повторный свтъ маяка, мерцалъ отвть, что нужно — или перестать жить,— или пасть и позорно примирить внутреннюю борьбу съ житейскими длами. Нужно выбрать. Но что выбрать? Любить и мечтать,— грезить, чтобы снова насталъ мигъ плотскаго наслажденія, чтобъ онъ подавилъ своей громадностью все другое на долгіе годы?
Новая вспышка мысли, выросшая, кажется, гд-то на мор и, прорзавъ пучину тьмы, пронизавшая душу, новая вспышка, безпощадная въ своей нагот: кто такой Лука?
Вдь Лука — мужчина, такой же, какъ тысячи другихъ на свт. Онъ любилъ прежде другихъ женщинъ и растопталъ ихъ, уходя своей дорогой. Любилъ жену и, уходя, растопталъ ее въ прахъ. Тотъ, кого она такъ боготворила! Гади котораго принесла въ жертву все — остался въ памяти во всемъ ужас мужской похотливости. Выше души, выше лучшей части человческаго существа онъ поставилъ плотское наслажденіе. Онъ не спрашивалъ, сломитъ ли тло, растопчетъ ли душу. Его чувственная похоть была выше всего.
Опять новый, щемящій, далекій знакъ съ темнаго моря:— а ты сама, а ты?
Я — признавалась она — такъ же гршна, какъ и онъ. Вдь не довольно было бы увидть его лицо, единственное на земл. Вдь не до вольно было бы утонуть въ возлюбленныхъ глазахъ. Сомкнуть устами пламенныя уста… Вдь въ груди все тлетъ неугасимое желаніе вчно новаго грха съ нимъ!
Ахъ, быть снова побжденной имъ! Обезсилть въ его объятіяхъ. Закрыть глаза и добровольно отдаться его вол.
Мысли ея разсялись. Осталось лишь содроганіе сожженнаго тла. Въ памяти физическое воспоминаніе Луки. Онъ былъ и есть одинъ на свт! Она ясно видла проборъ въ его волосахъ, воротникъ и рукава сраго пиджака… Она слышала его шаги, когда посл болзни онъ вбгалъ въ ея комнату, еле переводя духъ прострленными легкими. Она видла дорогую улыбку, рождающуюся на суровомъ лиц, рождающуюся, точно заря надъ морской темнотой. Она была близка къ его губамъ. Розовыя губы… Блые зубы въ глубин темныхъ усовъ… Губы шепчутъ безсвязныя слова, въ которыхъ выливается безуміе упоенія. Слова эти падали теперь ей въ сердц, на плечи, на спину, на грудь, на ноги, какъ его безумные поцлуи, когда онъ заставлялъ ее снимать платье и, безсильную, увлекалъ къ себ на колни.
Заломивъ руки, она душила сердце, борющееся въ груди, и пыталась обуздать безуміе. Она подходила сама къ себ съ воспоминаніемъ объ убитомъ ребенк, съ вереницей ужасныхъ дней и ночей. Сама себя тащила къ позорному столбу. Рисовала сама себ безпредльный позоръ и познанный стыдъ.
Мгновенный взоръ встртилъ вновь вспыхнувшій лучъ свта на мор. Мысль стала холодна, жестока, какъ само море, ревущее во тьм.
Грхъ!
Дерзкій крикъ въ душ: есть ли грхъ?
Откуда онъ взялся, почему пришелъ? Противъ него, какъ говорилъ тогда молодой ксендзъ, собственный разумъ и другой, вншній разумъ, Великій и неизмримый… Какимъ же образомъ можетъ свершиться грхъ вопреки вол того разума? Какимъ образомъ вспыхиваетъ мятежъ тла, страсть безпримрная, какъ ея? И какимъ образомъ изъ этой страсти одно за другимъ выростаютъ преступленія? Она вспомнила все отъ начала до конца, увидла прежнюю волю и прежній разумъ, какъ они самопроизвольно возникли изъ небытія и поднялись выше Бога. Она легко и ясно могла теперь отличать прежнее невдніе отъ настоящаго знанія — и тихонько, тихонько смялась, глядя на себя, прежнюю, прошедшую, не существующую больше…
Новый могучій снопъ свта прорзалъ огненной полосой бездну — разъ-разъ. Душа Эвы рванулась и поднялась. Она обращалась къ темному морю.
— Я стремилась къ своей цли. Моей цлью былъ-Лука. Я растопталала все, что было на моемъ пути. Я подняла руку на Бога. И благодать покинула меня. Въ день, когда я была подъ снью благодати, явился предо мяою Лука. Онъ сталъ вчнымъ искушеніемъ моего сердца. И теперь тоже. Почему все такъ случилось?
— Теперь,— говорила она, не спуская глазъ съ ярко вспыхивающихъ сіяній — я должна дать удовлетвореніе божественной вол, которое будетъ наказаніемъ за мои грхи. Наказаніе, которое я несу сдлаетъ то, что божественная справедливость будетъ удовлетворена. За оскорбленіе Бога я несу на плечахъ свое страданіе. Богу нужно мое страданіе. Изъ него, только изъ него, выростаетъ дивный цвтъ земли: покаяніе. Отъ покаянія, словно отъ цвтка распространяется ароматъ: мудрость раскаянія. А раскаяніе превращается таинственнымъ образомъ — въ святость.
— Вотъ такъ — размышляла она — изъ собственныхъ моихъ рукъ, убившихъ ребенка, выростаетъ мое страданіе. Изъ страданія — цвтъ земли и раскаяніе…
Глухой смхъ послышался въ слезахъ, переполнявшихъ грудь. Голова повисла на рукоятку кресла. Во всемъ существ стало ныть глухонмое, самодовлющее страданіе. Самодовлющее время, пустое пространство-стали противны… Время, не заполненное ничмъ, кром ноющей, щемящей боли, показалось, словно живой врагъ, полный дьявольской силы. Оно стояло передъ глазами, огромное, неисчерпаемое и непобдимое, какъ лигурійское море.
Тьму разорвалъ новый блескъ свта и забросилъ въ душу ничмъ непоколебимую непреодолимость желанія.
— Уничтожить, сокрушить пустое время! Разорвать его безумную непрерывность, сокрушить ее въ себ! Не ждать больше, не вздрагивать всмъ тломъ по велнію обманчивыхъ иллюзій глазъ и памяти! Не желать больше плотскаго наслажденія и не помнить о ночи рожденія. Не помнить, не помнить, не помнить! Забыть навки!
Уйти и почить между сушей и вчной волной…
Глубокій внутренній трепетъ. Демонъ ли лучезарный идетъ среди тьмы?
Засверкала волнующаяся водная пучина. Морской свтъ скользнулъ съ волны на волну. Окостенвшимъ глазамъ почудилось, будто они увидали во мрак… Дивная, страшная греза..
Имъ грезился призракъ могучаго ангела, снизошедшаго съ небесъ и стоящаго въ глубин ночи, окутаннаго облакомъ.
Онъ поставилъ правую ногу на мор, а лвую — на суш. И стоя такъ на мор и на земл, онъ поднялъ руку къ небу. Откуда же въ ушахъ эти страшныя слова, равныя морю и небесамъ, втру и восходу солнца, охватывающія быстрымъ, мгновеннымъ трепетомъ, словно отъ внезапнаго удара грома?.. ‘Онъ клялся Вчносущимъ, Который создалъ небо и то, что въ немъ, землю и то, что на ней, и море и то, что въ немъ,— что времени больше не будетъ…’

——

Ближайшими сосдями Эвы въ номерахъ гостинницы Suisse была супружеская чета англичанъ, жившихъ тамъ почти постоянно.
Изъ этой четы мужъ былъ — высокій мужчина, всегда fashionable and stylisch, съ моноклемъ, который онъ вскидывалъ съ необычайной ловкостью. Онъ былъ высокій, сухопарый, лысый. Супруга его тоже одвалась изысканно, но всегда въ черное и, какъ будто, неизмнно въ одно и то же платье. На лицахъ и мужа и жены лежало одинаковое выраженіе. Эва знала эту пару по встрчамъ за сголомъ, въ библіотек, въ лифт гостиницы. Нсколько разъ ей случалось обмняться съ ними двумя-тремя словами.
Она полагала, что выраженіе лица у обоихъ супруговъ должно быть ‘англійское, джентльменское’, высшее, какъ разъ такое, какое приличествуетъ представителямъ великой расы.— Каково же было ея изумленіе, когда однажды подъ вечеръ жена англичанка постучалась къ ней въ дверь и вошла въ номеръ! Глаза вошедшей глядли странно, какъ будто умышленно не замчая, — подобно людямъ большого свта, не желающимъ узнавать на улиц тхъ, съ кмъ ихъ познакомили противъ воли. Эва встала съ своего мста и стала приглашать вошедшую даму на диванъ. Та сла и долго говорила, словно но принужденію о постороннихъ вещахъ, коверкая французскій языкъ и пришепетывая. Видно было, что за этой вншней непринужденностью разговора скрывается нчто другое, что-то, что было свыше силъ этой англичанки. Лицо ея становилось все сумрачне отъ безпредльной неподвижности, застывая, точно маска. Непріятно и больно коробила глаза наблюдателя приклеенная къ этому лицу вжливая улыбка приличія. Эва ждала.
— Не собираетесь ли вы завтра въ Monte!— спросила вдругъ англичанка, подымая тяжелую, какъ жерновъ голову.
— Въ Monte Carlo’s — прошептала Эва, наклоняясь къ ней.— Я никогда тамъ не была!
— Никогда!.. Простите… Я думала, если бъ вы похали…
— Если бъ я похала, то что?
— Если бъ вы… завтра… такъ… мы похали бы, пожалуй, вмст.
— А вы собираетесь?
— Мы…— горько усмхнулась англичанка…— мы… да.
Глаза ея съ минуту покоились съ выраженіемъ испытующаго вопроса на лиц Эвы. По лицу этому пробжало тнь безграничной муки, но тотчасъ же исчезла подъ мягкимъ блескомъ кроткой улыбки.
А propos…— промолвила она немного спустя. нервный кашель лишилъ ее рчи.— А propos… не могли бы вы… не были бы вы любезны… на нсколько дней… одолжить намъ нсколько сотъ франковъ? Деньги наши съ родины… со дня на день…— шептала она все тише…— Моему мужу хотлось бы… мой мужъ…
Эва сидла, не зная, что сказать, застигнутая какъ нельзя боле врасплохъ. У нея было при себ около трехсотъ франковъ… Щербица. При вид страданій англичанки она испытывала чувство, какъ будто ея душу подвергали колесованію. Она колебалась съ минуту, имя какую-то несуразную надежду, что, можетъ быть, та сама возьметъ свою просьбу обратно. Но англичанка и не думала брать обратно того, что сказала. Лицо ея избороздилось морщинами, потемнло отъ выраженія глухого отчаянія. Эва поднялась со своего стула и, не имя силъ вынести направленный на нее просящій взглядъ, взяла своими руками худощавыя, выхоленныя, слабыя желтыя руки англичанки.
— Вашъ мужъ играетъ?— тихо спросила она.
— Да, — прослезила англичанка.
— Онъ все проигралъ?
— Все.
— Все имущество?
— Все, до послдняго су…
— До послдняго су?
— Если вы не можете.. Я уйду потому что… Извините меня…
— Да нтъ же! Нтъ!— вскричала Эва — вы не уйдете! Я дамъ все, что имю! Все, возьмите…
Она бросилась къ комоду, достала вс деньги и сунула ихъ въ сухія, дрожащія руки.— Англичанка не была въ состояніи считать. Она смотрла съ какой-то невыносимой разсяностью то туда, то сюда. Нсколько разъ она точно собиралась встать и выйти, вслдствіе мучившей ее дурноты. Эва деликатно удержала ее у себя, заставляя сидть на прежнемъ мст.
— Вы давно уже здсь?— спросила она. точно о какомъ-то секрет.
— Семь мсяцевъ.
— Значитъ… большую сумму… онъ много значитъ, проигралъ.
Англичанка хотла отвтить на вопросъ, но что-то. словно истерическій крикъ, вырвало изъ ея устъ слова.
— Я поду съ вами завтра въ казино!— вскричала Эва. Я принесу вамъ завтра счастье. Вашъ мужъ выиграетъ.
Англичанка схватила ее за руку и стала прижимать эту руку къ своей груди, къ горлу, къ сердцу, къ губамъ, тихо, безпомощно всхлипывая.

——

На слдующій день, часу въ одиннадцатомъ утра Эва поджидала на городскомъ бангоф, запоздавшаго позда изъ Каннъ. Она была въ обществ четы иностранцевъ. День былъ скверный, втреный и холодный.
Мистеръ Дворфъ быстро ходилъ по пустой, крытой стекломъ, станціонной зал, шутилъ и заговаривалъ съ Эвой о тхъ ощущеніяхъ, которыя ей предстояли въ этотъ день въ игорномъ дом. Во время разговора онъ каждую минуту поворачивался въ сторону Каннъ.— Вдругъ онъ умолкалъ и вокругъ закрытаго рта сбгались дрожащія морщинки. Мистрисъ Дворфъ ходила все время за мужемъ и, казалось, радовалась моментамъ его хорошаго настроенія. Эва прекрасно чувствовала, какія ужасныя чувства скрываются за улыбками этихъ людей, но ей все же было весело въ ихъ обществ.
По временамъ она взглядывала на нихъ исподлобья и мысленно сравнивала себя съ ними, если бы вы знали, сколько дйствительнаго веселья въ моей веселости, какимъ пустякомъ кажется ваше разореніе въ сравненіи съ моимъ! И это я оказываю услугу г-ну Дворфъ изъ Англіи! Зайчикъ изъ Польши и дв бдныя англійскія жабки…
Мокрый отъ дождя, запыхавшійся поздъ неожиданно влетлъ на платформу и сейчасъ же помчался дальше, такъ что они едва успли вскочить въ вагонъ. Тунели, проблески дневного свта, море, волнуемое втромъ и подернутое блымъ руномъ пны, зелено-срыя волны… Розовыя поля, пальмовыя рощи, и наконецъ Монако. Лифтъ, ползущій по тнистому склону скалы доставилъ ошеломленную Эву и ея молчаливыхъ теперь спутниковъ къ самымъ дверямъ Казино! М-съ Дворфъ взяла Эву подъ руку и вошла съ нею, г-нъ Дворфъ исполнилъ формальности въ контор, налво отъ входа.
Вскор Эва получила розовый входной билетъ и очутилась въ игорномъ зал. Было двнадцать часовъ. Черезъ огромныя окна солнце, выглянувшее изъ-за тучъ, освщало зало. Дворфы подошли къ столу ближайшей рулетки. Публики было еще очень мало и много стульевъ стояло свободными, Эва была одта въ этотъ день особенно изящно. Шляпка и платье были куплены въ Ницц. Въ гостинниц Эв приходилось пользоваться маленькимъ и плохо повшаннымъ зеркаломъ.— Теперь, стоя у игорнаго стола, она увидала всю свою фигуру въ одномъ изъ огромныхъ зеркалъ между окнами.
Южное солнце и морской втеръ придали ея лицу какой-то новый, золотистый оттнокъ. Пунцово-красныя губы напоминали только что распустившуюся розу, взрощенную южнымъ, теплымъ солнцемъ. Синева глазъ стала еще боле глубокой. И въ этой синев было теперь что-то такое, что напоминало блескъ молніи. Съ наслажденіемъ смотрла она на чудный контрастъ этихъ роскошныхъ золотистыхъ волосъ, въ широкой рамк черной шляпы, чудные линіи плечъ и груди. Было ясно, что ея красота не встртитъ въ этой толп соперницы, что всякій мужчина который сегодня ее увидитъ, никогда не забудетъ ея образа. Глаза ея скользили до своду, по стнамъ, колонкамъ, по страннымъ игорнымъ столамъ, но мысли ея были заняты только ею самой. Она чувствовала, что въ ней дрожитъ какая-то слабая и вмст съ тмъ настойчивая надежда. Охъ, что-то случится сегодня! Что-то приближается. Гд же и что это? Она направляла взгляды въ толпу, какъ будто бы равнодушно, но на самокъ дл въ постоянномъ ожиданіи, что въ этой толп увидитъ… Такъ когда-то на вокзал…
Тогда тоже такъ было. Тогда тоже онъ пришелъ… такъ ужасно…
Улыбающіяся губы раскрывались, а прелестные зубы стучали и хрустли, когда она шептала его имя.
М-ръ Дворфъ игралъ. Онъ ставилъ осторожное enjeu на различныя цифры по 5 франковъ. Онъ то проигрывалъ, то выигрывалъ небольшія суммы. Взглядъ Эвы на минуту остановился на немъ, но заняться имъ она не была въ состояніи. Онъ сидлъ выпрямившись, серьезный, безъ монокля. Лицо его было сро, зубы стиснуты, выраженіе лица удивительно равнодушное. Ни на секунду не поднималъ онъ главъ отъ знаковъ и отдленій зеленаго сукна. М-съ Дворфъ держала въ рукахъ бумажную табличку раздленную на клтки съ цифрами, которыя она со вниманіемъ прокалывала булавкой. Лвой рукой она опиралась о плечо мужа и Эва замтила, какъ пальцы этой руки, точна когти, впились въ сукно сюртука.
Публики прибывало все больше и больше. Эва очутилась въ первомъ кольц, окружавшемъ столъ рулетки. Она чувствовала дыханіе мужчинъ, стоящихъ за ней и рядомъ съ ней. Какъ-то вдругъ она ршилась поставить пять франковъ на число шесть (число буквъ имени ‘Zukasz’), смотрла, какъ шарикъ въ кругу рулетки, отскакивая, прыгая какъ-то боязливо, почти кокетлива бгалъ, задерживался, точно сомнвался и снова бгалъ.
Сердце дрогнуло… Пятифранковая монета исчезла, захваченная лопаткой крупье. Вернулась увренность, что сонъ любви о Лук это — только сонъ. Онъ пошелъ и ужъ никогда не вернется, никогда, хотя бы человкъ и обладалъ властью царя царей. Она подняла глаза на крупье, который загребнулъ ея монету.
Это былъ красивый мужчина среднихъ лтъ, курчавый, брюнетъ съ просдью. Волосы были коротко-острижены, небольшіе усы, симпатичное лицо. Держалъ онъ себя спокойно и серьезно, безъ аффектаціи, какъ солидный чиновникъ, который съ достоинствомъ и добросовстностью исполняетъ свои обязанности. Эва стала вслушиваться въ таинственныя выраженія, которыя онъ произносилъ, задумалась и забылась подъ звукъ монотонныхъ словъ. Она была далеко, ночью. Море темное и бурное. Яркій свтъ маяка. И все время эти слова, смыслъ всего на земл: Faites votre jeu, messieurs. Въ этихъ звукахъ она слышала силу, ничмъ непоколебимую, выраженіе какой-то самодовлющей жестокости, окрикъ властной стихіи, скрывающей навсегда лукъ и корону.
Она очнулась отъ забытья и провела глазами по толп игроковъ, которая къ этому времени значительно увеличилась. Она поняла, что Дворфъ, вроятно, выигралъ. У его рукъ лежала довольно большая кучка золота. Англичанинъ разбивалъ столбики изъ двадцатифранковыхъ монетъ, ставилъ ихъ по нскольку то туда, то сюда, на извстныя цифры, на manque или passe и на различныя комбинаціи, такъ называемыя cheval, которыхъ она не понимала. Посл новаго оборота рулетки лопатка крупье пододвинула г-ну Дворфу новую порцію луидоровъ. Эва взглянула на лицо г-жи Дворфъ. Это было лицо двушки, почти ребенка. Губы, налитыя кровью, дышали радостью. Глаза были опущены. Рука все еще лежала на плеч мужа. Сердце Эвы дрогнуло, а глаза подернулись дымкой волненія. Ей не хотлось теперь предаваться грусти, такъ какъ она хорошо знала, что она ждетъ ее всюду за стнами этого дома. Она ршила веселиться и стала внимательно присматриваться къ толп. Вс глаза были устремлены въ кругъ рулетки, только она одна, равнодушная къ результатамъ игры, могла спокойно наблюдать. Поэтому глаза ея скользили съ одного лица на другое: то какія-то подавленныя, исковерканныя, точно сшибленныя и потомъ плохо прилаженныя, были лица холодныя и серьезныя, точно цифры неумолимаго счета,— измученныя, глупыя съ печатью безграничнаго, многоокаго страха,— пустыя, въ которыхъ ничего уже не оставалось, кром безпрестаннаго трепетанія нервовъ и физической боли. Противъ Эвы и крупье сидла старушка съ сдыми волосами, которые покрывалъ старинный уборъ. Лицо тетки-приживалки въ родовомъ разоренномъ имніи гд-нибудь въ Полсьи или на Подоли, истасканной особы, любящей кофе и сплетни.
Теперь подъ этой старой кожей, разгоряченной и покраснвшей, какъ печеное яблоко, кипитъ старческая кровь, похожая на столярный клей, сваренный въ черепк, надъ огнемъ лампы,— и изо всхъ поръ брызжетъ алчная страсть. Тло дрожитъ, дрожатъ руки, голова трясется, глаза подергиваются слезами, у носа ежеминутно свисаетъ капля. Вытянутые пальцы съ лоснящейся кожей, изрзанной кровяными жилками, передвигаютъ золотыя деньги, тычутъ ихъ то туда, то сюда съ безнадежнымъ отчаяніемъ, берутъ назадъ и снова придвигаютъ въ смертельномъ страх и разъ за разомъ прокалываютъ цифры на бумажк. Смотря на эту старуху, Эва почувствовала отвращеніе, точно къ куч городского навозу. И казалось ей, что еслибы кто-нибудь сильно ударилъ кулакомъ сверху это старое пугало и придавилъ его изо всей силы, какъ грибъ-дождевикъ, то лопнула бы срозеленая оболочка и изнутри брызнула вонючая, черная губчатая пыль…
Ева протиснулась черезъ толпу и отошла въ глубину зала. Тамъ, въ окружающей ея теперь тишин, она вздохнула свободне и бродила отъ одной рулетки къ другой. Двое не то датчанъ, не то шведовъ, весело и громко смялись, то приближая, то отодвидая отъ себя цлыя горсти золота. Инстинктивно удерживала она въ памяти ица граціозныхъ кокотокъ. Запомнила въ особенности одну стройную, блдную, замчательно красивую, которая, проигравъ ставку на inverse, точно сломанный стебель отошла, закрывъ свои черныя какъ-то странно удлинившіеся глаза. На секунду ее остановило лицо одного стараго господина, въ которомъ отражалось столько душевной чистоты. Что могло привести его сюда?
На секунду вниманіе ея остановилось на денди съ крашеными не только усами, но и бровями, затмъ на какомъ-то распутномъ гуляк и волокит, который очевидно окончательно промотался. И вдругъ внезапно, такъ неожиданно, что она и понять не могла, что такое случилось, стала думать объ отц. Онъ предсталъ передъ ней, какъ живой, очаровательный, легкомысленный… Услышала вздохъ, который онъ подавлялъ въ себ. Увидть его еще разъ! Еще только одинъ разъ въ жизни отдохнуть на его груди, испытать ласку его дрожащей руки, когда онъ гладитъ ея волосы и говоритъ что-то такое серьезное, очень серьезное и очень умное и поэтому страшно смшное! Ахъ, если бы онъ былъ тутъ! Почему же его нтъ здсь, гд собирается весь міръ? Почему онъ потратилъ жизнь въ поискахъ службы, жалкихъ поискахъ за скверно оплачиваемой и спшной работой? Если бы онъ пріхалъ сюда и началъ играть! Вдь играютъ же вс, а онъ выигралъ бы наврное? Эти кучи золота перешли бы къ нему по праву, такъ какъ золото любитъ тхъ, кто имъ пренебрегаетъ. Ея тоска вызвала въ ней опредленныя желанія. Она напишетъ отцу, чтобы онъ пріхалъ, она пошлетъ ему деньги на дорогу! Они будутъ жить вмст въ Ницц! Увидть его здсь, быть съ нимъ постоянно, вырвать его изъ нужды и проклятой грязи нищенства. Они будутъ здсь жить весело и беззаботно, жить безъ всякихъ заботъ, безъ вчныхъ слезъ, вчныхъ вздоховъ и причитаній матери! Она ршила написать сейчасъ же по возвращеніи въ Ниццу.
Какъ разъ въ это время мимо нея прошелъ какой-то господинъ. Красивый старикъ, весь розовый, спокойный, веселый. Онъ шелъ рядомъ съ молодой, граціозной дамой, небрежно поглаживая снжно-блыя whiskers — красиво подстриженныя и зачесанныя.
Говорилъ онъ весело, щуря свои каріе глаза.
Проходя мимо игорнаго стола въ trente — et-quarante, онъ вынулъ изъ бокового кармана жилета блый тысячефранковый билетъ и, вжливо извинившись предъ своей спутницей, поставилъ его на couleur. Его дама остановилась, и, наклонивъ голову, стала слдить за игрой. Старый господинъ сталъ ждать, жуя вставными зубами и добродушно улыбаясь. Tailleur разложилъ карты и немедленно подалъ ему тысячу франковъ. Старикъ взялъ об блые кредитки, положилъ ихъ съ улыбкой въ карманъ и, еще разъ извинившись передъ своей спутницей за остановку, сталъ опять спокойно и привтливо бесдовать съ ней. Эва слдовала за этой парой и вдругъ неожиданно, какъ все, что съ ней случалось въ этомъ мст и въ этотъ день — она почувствовала къ этому человку страшную ненависть, и ей захотлось отомстить ему за его спокойствіе. Ей казалось, что она увидала низкія окошки моднаго магазина, темныя, полные сырости и вчнаго зловонія, дворы, полныя грязи, голыя стны сосднихъ домовъ, покрытыя многолтней копотью. Увидла головы швей, наклоненныхъ надъ работой. Осенній день, когда въ комнаты сквозь грязныя стекла едва пробивается тусклый свтъ и его темная полутнь падаетъ на листья цвтовъ, мокнущихъ въ горшкахъ на запущенныхъ окнахъ. Чувства всхъ тхъ двушекъ, озлобленность, мстительность и ненависть, которыя породила въ ихъ душахъ мерзость прозябанія. Эва затряслась вся отъ страшнаго смха и со стиснутыми зубами повернула назадъ и пошла къ выходу. Уйти изъ казино, однако, она не думала. Съ удивленіемъ она замтила, что прислуга зажигаетъ надъ столами лампы съ рефлекторами. Горы золота стали блестть еще больше. Что-то вдругъ переродило, оживило ее. Ее увлекъ этотъ блескъ, кипучесть такой жизни. Ее охватилъ и увлекалъ этотъ страстный и подавленный шопотъ что-то таинственное, непреодолимое заструилось въ ея жилахъ. Стоя передъ зеркаломъ она увидала за своей спиной направляющихся къ выходу Дворфовъ. Онъ машинально то вскидывалъ, то выбрасывалъ опять монокль изъ глаза. Его щеки горли, губы обвисли, голова какъ-то едва держалась на ше. Г-жа Дворфъ вела его подъ руку, она была спокойна, молчалива, прямо невыносима въ своемъ молчаніи и хладнокровіи. Эва догадалась. Но въ ней не было ни капли сочувствія. Она смялась только тому что проиграли ея деньги. Она подошла и слегка дотронулась до плеча г-жи Дворфъ. Та посмотрла на нее потухшимъ, безучастнымъ взглядомъ, но не могла произнести ни звука.
— Разв уже все?— спросила Эва.
Та кивнула головой.
— Куда же вы теперь, господа?
Г-жа Дворфъ — опять кивнула головой. Глаза закрыты. Изъ устъ ни одного слова.
Эва отошла и вернулась въ залу. Она шла впередъ. Воспоминаніе движенія монокля, который Дворфъ вставлялъ въ глазъ возбуждало въ ней странное раздраженіе. Мысли безпорядочно метались и перебгали. Раздраженіе, нетерпніе и уныніе быстро вспыхивали и гасли какъ спички. Голова горла. Въ глазахъ стоялъ туманъ…
Остановившись передъ однимъ игорнымъ столомъ, она долго стояла безъ движенія, погруженная въ хаосъ мыслей и ощущеній. Все, что длалось кругомъ она видла и слышала, однако была отъ всего этого страшно далеко. Она подняла глаза и увидала Щербица. Онъ стоялъ въ толп противъ нея по другую сторону стола. Почувствовавъ на себ взглядъ Эвы, направился къ ней. Ей захотлось вдругъ убжать, уйти отъ этого человка. Онъ подошелъ и тихо поздоровался съ ней, не говоря другъ другу ни слова, они отошли отъ стола и машинально подошли къ окнамъ, гд было меньше народу. Щербицъ остановился и заговорилъ:
— Какъ хорошо, что я васъ тутъ встртилъ. Я хотлъ уже просить васъ встртиться со мною.
— У васъ есть для меня извстіе?
— Увы! Нтъ ничего. Ничего! Я писалъ въ Парижъ. Виноватъ… вы пріхали сюда одн?
— Нтъ. Я пріхала съ одной четой англичанъ. Господа Дворфъ…
— Ахъ, Дворфъ. Знаю. Вы играете?
— Нтъ. Мн не везетъ.
— И вы не хотите даже попробовать?
— Мн не везетъ!— сказала она съ раздраженіемъ, не покидавшимъ ея ни на секунду.
— А вы выигрываете?— спросила Эва, чтобы только спросить о чемъ-нибудь.
Въ зал было шумно, и она должна была наклонятся къ нему и говорить громко.
— Поврите? Выигралъ и даже много. Играю осторожно и только въ trente-et-quarante. Но уже узжаю.
— Вы узжаете!— шепнула она, поблднвъ.
Только теперь она задала себ вопросъ, что же она станетъ съ собой длать? Пока этотъ Щербицъ былъ здсь, она была спокойна за себя, хотя и не хотла его видть. Но теперь… онъ детъ?
— Вы на родину?
— На родину,— тихо сказалъ онъ, смотря ей въ глаза.
— Ну, конечно…
— А вы думаете здсь оставаться или тоже возвращаетесь?
Что-то врод слезъ мелькнуло въ его всматривающихся въ нее глазахъ.
— Я… видите ли… Что же я! Вы вдь знаете. Вы вдь единственный человкъ, который знаетъ все…
Отчаяніе пробжало по ея лицу. Она стояла, точно оплеванная. Инстинктивно она стала поправлять волосы, выбившіеся изъ-подъ шляпки. Щербицъ молчалъ. Онъ смотрлъ на нее не сводя глазъ, глубоко задумавшись, легкій вздохъ вырвался изъ его устъ. Онъ началъ говорить:
— Быть можетъ Неполомскій на родин. Вдь онъ же долженъ искать васъ — правда? Вы въ этомъ уврены, вы?..
— Въ чемъ уврена? въ чемъ?
— Уврены ли въ томъ, что онъ будетъ искать? Я не хочу сказать о немъ ничего дурного — клянусь вамъ! Но я самъ не знаю. Я говорю только по существу. Вы уврены?
— Видите ли… видите ли… Этого я уже не знаю.
— Бдная, несчастная!.. шепталъ онъ возбужденно, приближаясь къ ней, какъ будто хотлъ заслонить ее собой отъ всего міра.
— Чего вы хотите?
— Я ничего, ровно ничего! Я такъ только говорю.
— Зачмъ же это говорить? Не все можно говорить. Чуткій человкъ не говоритъ всего, что думаетъ, или чувствуетъ… знаетъ…
— Я вернусь на родину, буду въ Варшав, поищу… Можетъ быть, онъ былъ у меня, можетъ быть тамъ въ город — у еврея…
— Да-да! шептала она со сжатыми въ кулаки пальцами.
— А, можетъ быть, и дома, у родителей…
— Туда не ходите!
— Не пойду, не пойду! Я знаю, что мн надо длать.
— А что же мн длать со собой?— спросила она съ чувствомъ покорности.
— Вамъ… да… Я думаю, что вамъ… нужно остаться…
— Въ Ницц?
— Нкоторое время въ Ницц, а когда здсь станетъ слишкомъ жарко, тогда, напримръ, въ Монтре, гд-нибудь въ горахъ Швейцаріи… Вы напишите мн въ Зглища, дадите мн знать. Безъ адреса я не могъ бы направить Неполомскаго — въ случа, если… Неправда ли?
— Да.
— Такъ вы, значитъ, напишете мн?
— Да, я… Подумайте только…— вскричала она вдругъ, что-то вспомнивъ.— Мн кажется, вы догадываетесь, въ чемъ дло…
Щербицъ отвчалъ, потупивъ глаза и почти не открывая губъ:
— Даю вамъ честное слово, что въ настоящее время для меня это буквально ничего не значитъ, потому что я много выигралъ, а больше играть у меня нтъ желанія.— Когда я халъ сюда, тогда, скажу откровенно, мн было трудновато, а теперь… я покажу вамъ…
Съ этими словами онъ вынулъ быстрымъ движеніемъ изъ бокового кармана сюртука толстую кипу блыхъ тысячефранковыхъ ассигнацій. Нсколько изъ нихъ онъ, точно невзначай, по разсянности, сунулъ въ руку Эв.
— Графъ! Что вы… длаете… со мной! Что вы длаете!..
— Вы отдадите мн!— возразилъ онъ, отстраняя ея руку.— Онъ отдастъ мн, этотъ Неполомскій!
— А если онъ не найдется?— спросила она съ наивной грубоватостью,— откуда я вамъ тогда отдамъ эти деньги? У меня нтъ ничего. Я — кассирша изъ кафе, какъ же я могу… Графъ!
Щербицъ ласково взялъ ее за руку и указалъ ей на игорные столы.
— Взгляните,— добродушно засмялся онъ — взгляните, какъ зарабатываются деньги. Я тоже заработалъ вотъ эти, ‘мои’ деньги. Я могу сейчасъ подойти и черезъ десять минуть имть въ карман всего какихъ-нибудь двадцать сантимовъ.
— Ахъ, это все, Боже мой!
— Тише-тише… Не нужно говорить о Бог.
— Вы не знаете, что со мной длается…
— Я могъ бы сказать то же самое: вы не знаете, что длается со мною. Шиллеръ говоритъ въ одномъ мст: ‘Она открывается мн! Въ чудныхъ, обращенныхъ на меня глазахъ свтится любовь къ другому’…
Онъ говорилъ это шопотомъ, непріятно улыбаясь, потупивъ глаза въ землю.
— Я отдала бы руку на отсченіе для васъ!— Я отдала бы для васъ десять лтъ жизни! Вы одни нашли меня въ Варшав — вдохнули въ меня надежду-Но разв можно принадлежать двумъ мужчинамъ?— спросила она съ беззастнчивой простотой.— Не хорошо, нельзя отталкивать то глубокое и чистое чувство, какое я неизмнно питаю къ вамъ! Въ него не входятъ элементы, которые я отдала другому, но въ этомъ меня нельзя винить, это зависитъ не отъ меня.
— Теперь я не могу васъ обнадеживать относительно Неполомскаго,— произнесъ онъ жестко.— Я совершенно не знаю, что онъ за человкъ. Не знаю.
— Скажите, если вы знаете о немъ что-нибудь!
— Не знаю. Завтра я ду.
Онъ пожалъ ея руку и удалился. Когда она потеряла уже было его изъ глазъ, онъ отдлился вдругъ отъ толпы и опять подошелъ къ ней. Онъ наклонился къ самымъ ея глазамъ и сталъ шептать пронизывающимъ голосомъ.
— Я сдержалъ вдь данное слово. Неправда ли, панна Эва? Я сдержалъ слово до іоты, буквально до іоты. Не такъ ли?
Эва услыхала въ этомъ вопрос крикъ души.— Она увидала въ его блдномъ лиц трепетаніе страсти,— муки желаній, въ искривленныхъ и дрожащихъ губахъ — мольбу, которая могла вотъ вотъ разразиться рыданіемъ, оскорбленіемъ, проклятіемъ. Онъ стоялъ такъ, впиваясь въ нее глазами, точно крючьями, не двигаясь съ мста, едва держась на ногахъ. Внезапно, не прощаясь, онъ отошелъ отъ нея и исчезъ.
Эва нсколько времени глядла ему вслдъ, ожидая что онъ вернется. Ей хотлось еще слышать его чудный, порывистый голосъ. Далекій отголосокъ пережитыхъ когда-то чувствъ…
Ей хотлось сказать правду. Поблагодарить душевне за все, что онъ сдлалъ для нея, доказать ему, что она не такъ неблагодарна по отношенію къ нему. Ей хотлось говорить съ нимъ еще обо многомъ, что всплыло вдругъ въ ум. Но въ извстный монентъ она сознала, что Щербицъ, наврно, уже ушелъ и, наврно, больше не вернется. Жгучій уколъ сожалнія…
Томительная тревога, точно дуновеніе холоднаго втра, несущагося по пустымъ полямъ… Судорога противнаго эгоизма пробжала по тлу. Она присла на мягкій диванъ у окна.
Отъ игорныхъ столовъ до нея доносился безпрестанный говоръ, шумъ и точно стукъ безпредльной радости и безпредльнаго отчаянія въ сердцахъ, которые бурно бились подъ яркими лучами низко спущенныхъ лампъ. Она слышала, что происходитъ вокругъ, потому что не могла не слышать, но душой давно уже была далеко отсюда. Она бродила по чуждымъ мстамъ. Сознавала что становится все хуже, что злая судьба толкаетъ ее и гонитъ отъ одного къ другому, изъ области низкихъ чувствъ въ область еще боле низмнныхъ. Она не знала, что длать, и не могла заплакать. Сознаніе безпредльнаго обиднаго угнетенія рождало въ груди крикъ, но крикъ этотъ не могъ вырваться и замиралъ, въ сдавленной груди.
Подъ рукой оказалась измятая мстная газетка. Эва машинально принялась читать ее, не сознавая зачмъ это длаетъ, и что читаетъ. Между кучей банальныхъ городскихъ сплетенъ было напечатано жирнымъ шрифтомъ и нсколько разъ повторено одно событіе. Лодка съ шестью рыбаками, выплывшая въ море, не вернулась въ это утро. ‘Они погибли въ бурю, свирпствовавшую въ эту ночь,— сообщало слдующее извстіе.— Ихъ искали повсюду, но нигд не нашли. Одинъ оставилъ пятерыхъ дтей, другой троихъ, третій былъ молодой рыбакъ, неженатый’.— Еще одно извстіе — двнадцать часовъ спустя: ‘трупы не найдены нигд’.
Въ сознаніи Евы промелькнула мысль, до того неуловимая, что ее едва можно было понять,— мысль о томъ, что Лука — это, наврно, призракъ, не больше. Губы сами прошептали:
— Его уже нтъ на свт. Онъ погибъ, умеръ.
Глухое, безпомощное рыданье безъ слезъ, точно сухой кашель, вырвалось изъ устъ. Еще одна мысль:
Гд найти… Щербица?
И крикъ изъ глубины души:
— Лука!
Смутный образъ Дворфовъ, идущихъ куда-то изъ казино — внизъ, внизъ… Тоска, пронизывающая до мозга костей, и щемящая боль въ сердц, при воспоминаніи лица госпожи Дворфъ.
А затмъ тишина — отсутствіе всякихъ ощущеній. Хорошая длительная минута тишины. Ахъ, еслибы такъ жить всегда, въ ночной тишин, лежать, точно на постели подъ родною кровлей, въ годы юности, въ давно минувшіе дип. Въ этой благодатной тишин одно лишь мшаетъ, одно надодаетъ и не даетъ грезить…
Поминутно извн, изъ-за завшанныхъ большими сторами оконъ долетаетъ… Втеръ? Нтъ, это не втеръ… Неужели крикъ рыбаковъ съ этой одиноко плывущей по морю лодки?
Далеко, страшно далеко… Все слышно! Не переставая!
Сильный, тяжелый звукъ, шумъ и глухой стукъ — в-вахъ! Тишина и снова: в-вахъ — в-вахъ! Тишина — и опять то же!
Море!— прошептала она, открывая глаза.
Внезапно, при мысли о мор, ею овладлъ безпредльный страхъ, граничащій съ физическимъ страданіемъ. Сердце заныло и съежилось, точно сиротливая птичка ночью въ грозу. Слышно, какъ вдали вздутыя волны обрушиваются на высокія скалы, какъ он стонутъ, распадаясь и исчезая въ пучин. Эва встала со своего мста и подошла къ окну. Она приподняла край сторы и стала глядть въ ночную даль безумными, широко открытыми глазами.
Втеръ завывалъ и свистлъ, скользя по огромнымъ оконнымъ стекламъ.
Дождь барабанилъ по нимъ длинными струями. Сквозь завыванія втра прорывался время отъ времени бурный шумъ моря.
И вдругъ опять, словно крикъ въ мор…
Мысль-судорога пробжала невдомой тропой по нервамъ:
— Не стоитъ жить на свт! Ахъ, не стоитъ! Всюду одно и то же. Всюду зло, подлость, насиліе! Всюду! Нигд нтъ справедливаго суда и защиты!
Обернувшись, она увидла, что съ нея не спускаетъ глазъ одинъ изъ служащихъ наблюдая, повидимому, не собирается ли ока лишить себя жизни въ* казино. Чувство горделиваго презрнія толкнуло ее впередъ. Она пошла чрезъ наполненныя народомъ залы, по широкой дорог, которая всегда открывалась передъ ней. Слышался шопотъ. Она прошла шикарный вестибюль, толкнула громадную дверь и очутилась во власти втра. Втеръ,— Онъ словно давно ждалъ ея. Пальмы скрипли, меча во вс стороны свои огромные вера. Мраморная панель, ведущая книзу, была залита водою и блестла. Тупой свтъ электрическихъ шаровъ, раскачиваемыхъ втромъ на высокихъ столбахъ облекалъ эту панель въ странный и страшный видъ. Эва бжала, чувствуя, что дождь промочилъ уже ея кофточку и заливаетъ плечи, что ноги въ плоскихъ лакированыхъ туфляхъ утопаютъ въ вод и мерзнуть.
Въ мор ли былъ этотъ крикъ, или въ ней самой?— Она стала прислушиваться.
Но вотъ панель оборвалась въ одномъ мст. Она бреда черезъ рельсы, шпалы, опять черезъ рельсы. Падала на землю.
Втеръ сорвалъ съ головы вуаль и шляпу, растрепалъ волосы Она не сознавала, куда бжитъ и гд находится.
Какая-то невдомая сила толкала ее впередъ, въ ту сторону, откуда доносились ужасныя голоса моря. Рыбаки зовутъ, рыбаки…
Сердце покорна стонало:— иду, иду…
Какія-то молитвы, хрипло извергались полумертвыми гортанями и шептали умирающими устами, тщетно рыдали, не услышанныя этой ночью. Эва остановилась на краю обрыва. Она почувствовала бездну холодной пучины. Вонъ — тамъ — море бушуетъ, свирпствуетъ. Оно хотло бы прыгнуть на ея обнаженное тло! Она поняла своимъ бднымъ умомъ, что на нее закидываютъ петли эти дикія скалы. Она схватилась рукою за сердце и просила лишь еще минуты отдыха. Но до слуха ея проникло то, что было самымъ ужаснымъ въ ея жизни: отдаленный, словно сквозь сонъ слышный тоненькій пискъ…
Рученки то сжимаются то раскидываются. Ножки трясутся отъ холода… Сейчасъ погаснетъ, погаснетъ этотъ голосокъ…
Она оглянулась кругомъ по хлещущимъ клубамъ пны, по неприступной для глазъ тьм. Стиснула зубы, чтобы не закричать въ бшеномъ порыв. Остановилась посреди пны и въ шумъ бснующихся водъ кинула безсмысленное признаніе:— да, я убила! Сама убила, по собственной вол!
Всему въ себ она велла смолкнуть. Она была въ полномъ сознаніи, знала, что обладаетъ разсудкомъ, но разсудокъ былъ безпомощенъ, точно царь, съ котораго сняли царскія одежды и, нагого посадили высоко, высоко, на самой верхушк гильотины.
Холодная дрожь, то и дло хлеставшая ее по спин, точно ударами огненнаго кнута, вывела ее изъ забытья. Она^поплелась вверхъ по облитымъ водою ступенямъ, держась руками за холодныя звенья желзной цпи. Она снова вышла на широкое ровное мсто, усянное стрлками, рельсами красными и зелеными фонарями. Втеръ завывалъ тамъ въ еле освщенныхъ будкахъ стрлочниковъ, стоналъ вокругъ желзныхъ столбовъ. Поздъ съ грохотомъ — и лязгомъ промчался мимо. Эва была уже совершенно спокойна.
Она видла сквозь раздумье, его огненные фонари, черное и унылое лицо машиниста, ощутила жаръ раскаленнаго корпуса локомотива. Съ жесткой злобой усмхнулась мысли, какой глупецъ этотъ машинистъ, отдающійся, Богъ знаетъ, зачмъ, адскому труду. Дрожа отъ холода и стуча зубами, она бжала куда-то впередъ.
Глаза ея были широко раскрыты и устремлены во тьму.
Какъ и гд найти номеръ въ гостинниц и теплую постель.
Мысли истощились и вращались вокругъ какихъ-то мелочныхъ желаній, которыя тоже таяли и, наконецъ, разсялись и погасли.
Она попала опять на узкую панельку и торопливо зашагала по ней. Она бжала долго, сжимая въ лвой рук край шляпы, которую втеръ сорвалъ у нея съ головы. Неожиданно она очутилась передъ ярко освщенными окнами кафэ Gainbrinus, точно высченнаго въ скал, на вершин которой высится знаменитое казино. Она съ наслажденіемъ вбжала туда и съ радостью почувствовала, что дождь не счетъ ея больше и втеръ не пронизываетъ. Она присла на первый съ краю диванъ и стала выжимать — скручивать въ узелъ и прикалывать шпильками свои волосы, поправила шляпу, привела въ порядокъ платье. Обувь была совершенно изодрана, чулки мокры до колнъ. Кафэ было довольно темно и, казалось, совершенно пусто. Во всемъ узкомъ и длинномъ зал горла всего одна только электрическая лампочка. Залъ этотъ былъ разгороженъ перегородками изъ камелій и олеандровъ въ горшкахъ. Въ глубин было большое зеркало, отражавшее въ себ электрическую лампу и весь залъ, создавая иллюзію дали. Какой-то человкъ спалъ сидя за столикомъ, подложивъ руки подъ голову.
Не слишкомъ скоро подошелъ къ Эв кельнеръ, долговязый парень въ потасканномъ фрак. Между его жилетомъ и штанами видна была цвтная, и грязная, рубаха. Онъ посмотрлъ на Эву подозрительно, исподлобья, равнодушно подтягивая подпоясанные ремешкомъ штаны. Эва велла подать fiasco хорошаго вина. Какъ только оно было подано, она залпомъ осушила бокалъ — одинъ, потомъ другой. Теплота стала понемногу распространяться у нея въ груди, въ плечахъ, въ ногахъ. Въ глазахъ замелькалъ огонь. Она прислонилась спиной къ теплой подушк дивана и тотчасъ же стала погружаться въ тихую полудремоту. Все стихло, успокоилось. Въ ушахъ какое-то странное шуршанье — словно частое-частое стрекотанье кузнечиковъ осенью на деревенскихъ сжатыхъ поляхъ. Въ глазахъ жгучій песокъ. Она съ наслажденіемъ ощущала теплыя струи, перебгающія по плечамъ, по кож головы, по голенямъ, по ступнямъ… Она не хотла засыпать. Лишь бы не заснуть! Она много разъ ршала уже позвонить кельнера и спросить у него, гд тутъ, въ Монако, можно найти теплый номеръ въ гостинниц и постель. Но подававшій ей вино долговязый парень возбуждалъ въ ней непреодолимое отвращеніе, и она не могла поднять руки, чтобъ позвонить. Тмъ не мене она ни на одну минуту не лишалась сознанія и не закрывала глазъ. Она начала грезить…
Ей грезилось въ забытьи, будто она сидитъ одна, какъ всегда на гранитныхъ ступеняхъ, которымъ уже много тысячъ лтъ. Высокія былинки колышутся по втру. Он выросли въ щеляхъ между огромными плитами мрамора. Жаль топтать ихъ ногою. Это — Фіоволе. Вдали виднются голубыя Аппенины, горы, сожженныя солнцемъ — одноцвтной полосой. Оттуда долетаетъ теплый втеръ и аромать апельсинныхъ деревъ. Тамъ, внизу, подъ ногами — арена древне-римскаго театра. Вотъ, отсюда выкидывали истерзанныя тла, а оттуда впускали львовъ. Тихій смхъ скользить по губамъ. Удивительно, что тамъ нтъ трактира съ устрицами и блымъ виномъ…
Слышатся шаги. Мелкій, нанесенный втромъ песокъ чуть хруститъ подъ ногами приближающагося человка. Это идетъ Лука. Сердце слышитъ его шаги, тяжелое, колдовское обаяніе сжимаетъ грудь. Наконецъ она дождалась его! Нтъ, она не повернетъ головы! Пусть онъ первый! Лука идетъ по ступенямъ, по ступенямъ, по ступенямъ… Онъ несетъ на рукахъ крохотную двочку. Ея розовое тльце раскрылось отъ втерка. Круглое колнко выступаетъ изъ-подъ темнаго платьица. Розовая, крохот ная пятка, точно завязь яблочка, болтается въ воздух. Точеная ручка, со складками у самой ладони, обвяна ароматомъ апельсинныхъ деревъ. Крошечная ладонь — божественный прообразъ человческой формы. По истин — это мысль Творца въ образ человка!
Пальчики — точно лепестки тюльпана, дивно красивыя формы суставовъ, чистые и уморительно смшные ноготки. Пальчики, прозрачные на солнц, въ которыхъ течетъ безукоризненно чистая кровь по жилкамъ, не боле толстымъ, чмъ жилки листа. Она раскрыла глазки и улыбается лазурному небу, облачкамъ — херувимамъ, плывущимъ въ вышин.
Куда это онъ идетъ съ ней? Куда онъ несетъ ребенка? Другая ручка обняла его за шею, а безпомощные пальчики блуждаютъ по его уху. Куда жъ это онъ идетъ съ ребенкомъ? Будетъ ли она долго жить, хорошо ли будетъ, дочурка, расти?
Очнулась. Трактиръ! Кельнеръ!
Трезвое представленіе поздки въ купэ вагона, въ трамва по безконечно длинной Avenue de la gare, мысль о лифт въ гостинниц. Борьба въ душ. Эва заложила ногу за ногу, сжимая колни и все плотне прислоняясь къ спинк дивана, чтобы чувстовать побольше тепла внутри. Подождать еще минуту, еще одну минуту… Поднять руку и позвонить. Поднять руку… Вдругъ она услышала звукъ, который заставилъ ее привскочить съ мста и окончательно протрезвть. Кто-то по близости, сзади ея, въ этомъ мст, кто-то проговорилъ по-польски:
— Господи, Боже! Боже!
Въ этомъ шепчущемъ голос было столько страданія, столько мучительной глубины, что Эва вскочила на ноги. Глаза ея упали въ глубь залы и увидали въ зеркал отраженіе фигуры спящаго человка. Онъ сидлъ спиной къ ней, а лицомъ обращенный къ зеркалу. Локти его рукъ упирались въ мраморную доску стола, а лицо было спрятано между ладонями. Эва стояла на одномъ мст и глядла въ зеркало, стараясь разглядть лицо. Вдругъ она замтила, что правая рука незнакомца безсильно спустилась на мраморъ стола и, продолжая медленно скользить по немъ, схватила конвульсивнымъ движеніемъ рукоятку лежавшаго тамъ револьвера.
Вновь ужасный шопотъ, произносящій т же слова.
Блая рука приподнялась и очутилась вдругъ у самаго виска. Эва однимъ прыжкомъ кинулась впередъ. Сама не сознавая, что она длаетъ, она очутилась возл незнакомаго человка. Она схватила обими руками костлявую, исхудалую руку и вырвала изъ нея револьверъ. Она увидала вблизи незнакомое сро-блое лицо, напоминавшее лицо Давида у безсмертной статуи Микель-Анджело. Ей показалось, будто это блый камень, обсыпанный срой пылью, смотритъ въ нее изъ полумрака. Глаза окаменли и были лишены силы зрнія. Зрачки превратились въ два черныхъ неподвижныхъ пустыхъ углубленія. Лобъ изрзанъ морщинами, и каждая складка застыла навсегда… Губы закрылись и скованы замкомъ демонической усмшки. Эва, сама не понимая, что длаетъ, упала на колни и безъ мысли, безъ сознанія стала покрывать поцлуями руку незнакомца.
— Нтъ, нтъ!— шептала она въ пароксизм.
Прежде еще, чмъ его слпые глаза перестали быть мертвыми дырами, губы открылись, и странный голосъ, голосъ тихаго безпокойства, спросилъ по-польски:
— Кто это здсь? Кто тутъ?
— Что вы хотли сдлать! Какъ вы смли подобную мысль…— кричала она въ изступленіи, вскакивая на ноги и размахивая револьверомъ, который держала въ разгоряченной рук.
Тотъ же тихій, голосъ отвтилъ на это:
— Я не могъ больше, это ужъ свыше силъ… И потому…
— Кто вы?— продолжала она кричать все, повышая голосъ.
Незнакомецъ молчалъ, какъ будто припоминая что-то съ большимъ трудомъ. Онъ промолвилъ немного громче:
— Кто я? Вотъ въ томъ-то и дло, кто… Ну, чтожъ… Наполовину полякъ… Адвокатъ съ трескомъ проигранныхъ длъ. Всегда промахивающійся бомбометатель…
— Что? Бомбометатель?
— Я металъ бумажныя бомбы въ изгнившій польскій народишко…
— Ну, такъ продолжайте себ метать свои бомбы!
— Да, ну! Когда не стоитъ. Мщанское фарисейство измотало польскую душу. Да къ тому жъ и самъ я… Сила застыла въ рукахъ, закричала… Сила въ рукахъ…
— Но кто вы такой? Ваша фамилія?
— Фамилія? Фамилія — Bandos.
Bandos — это литературный псевдонимъ поэта Ясьняха.
— Вотъ, вамъ! Ясьняхъ.
Въ это мгновеніе глаза этого человка пріобрли снова силу зрнія. Плечи его вздрогнули, брови хмуро сдвинулись а между ними прорылись дв вертикальныя морщинки.
— Кто просилъ васъ заниматься моей личностью и моими длами?— Спросилъ онъ тихимъ но, такимъ суровымъ голосомъ, что Эва отступила на шагъ.
— Я сама уполномочила себя.
— Сострадательный Аполлоній Тіанскій, спасающій людей вопреки ихъ вол!
Произнося эти слова, онъ безсознательнымъ движеніемъ поправилъ на себ сюртукъ, всталъ со стула и представился во второй разъ:
— Рудольфъ Ясьняхъ — писатель.
— Моя фамилія — Эва Побратынская.
Не будучи, повидимому въ силахъ устоять на ногахъ, онъ слъ и сталъ внимательно озираться кругомъ. Грязный кельнеръ, раздвигая съ шумомъ стулья, открылъ вторую электрическую лампочку. Яркій свтъ упалъ на лицо и фигуру Ясьняха. Эва отчетливо увидала это лицо, еще красивое, но изношенное и потертое, полинявшее отъ солнца и дождей. Не слишкомъ густые, но удивительно красивые волосы на бород были еще почти какъ у юноши, волосы же на голов были уже совершенно сды, рдки, образуя довольно замтную лысину. Глаза были обрамлены снизу почти черными кругами губы — темносинія. Удивительными были въ этомъ лиц глаза. Они напоминали уголья, еще раскаленные, но подернутые уже мертвой пленкой пепла. Дикая ненасытная насмшка и глубокая чуткость, казалось, боролись другъ съ другомъ и старались прогнать одна другую. Ясьняхъ былъ одтъ скромно, но чисто и изящно. Движенія его стали теперь правильны спокойны и приличны. Видно было только, что силы его совершенно истощены, что онъ не въ состояніи держаться на ногахъ. Онъ сидлъ, тяжело и безпомощно опустивъ руки на колни. Своимъ страннымъ, насмшливымъ взоромъ онъ глядлъ на Эву.
Она весело промолвила:
— Я уврена, что вы тамъ, на скал, набили себ было бумажникъ,— а теперь… у васъ въ боковомъ карман какихъ-нибудь ‘двадцать сантимовъ’.
Ясьняхъ кивалъ утвердительно головой.
— Много вы выиграли?
— Много.
— А много проиграли?
— О, много! Я проигралъ послдній сонъ, ‘Glamis hath murdered sleep and therefore Cawdor shall sleep no more!— Macbeth shall sleep no more!’
— Не понимаю.
— Потому что нельзя сказать, чтобъ было очень легко понимать рчь бомбометателя, пускающаго себ пулю въ лобъ.
— Хотвшаго пустить…
— Пускаетъ себ пулю въ лобъ лишь тотъ, кто могъ этого хотть.
— Вамъ воспрещаютъ хотть этого!
— Мн могъ бы воспретить это лишь тотъ, кто раньше далъ бы мн силы, чтобы я захотлъ…
— Я отъ лица этой силы!
— Вы должны были бы сперва пройти вс семь сферъ О-Зирис’а — мудрость, любовь, справедливость, красоту, величіе знаніе, безсмертіе — и тогда лишь спуститься въ эту преисподнею. А вы носите туфли?
— Что за странные вопросы?
— Мн хотлось бы знать, торчитъ ли подъ одной изъ нихъ — мужъ?
— Я ношу туфли, сегодня даже, какъ разъ, мокрыя и изорванныя, но мужъ… увы…
— Такъ вы. пожалуй, захотите стать моей женой, чтобы я могъ занять свободную вакансію.
— Да, конечно! Только вы должны сначала отыграться.
— Нтъ ужъ, нтъ! Не нужно мн больше. Да къ тому же — самая низкая ставка — пять франковъ, а мн нечмъ заплатить даже за рюмку вина, которую я выпилъ тутъ передъ своей смертью.
— Я одолжу вамъ три тысячи франковъ. Но вы должны сказать, почему вамъ больше не нужны деньги?
— Съ тхъ поръ, какъ идеи въ Польш растоптаны каблуками ксендзовъ, шляхтичей, фабрикантовъ и достоуважаемыхъ господъ журналистовъ, съ тхъ поръ, какъ, видите ли, сударыня, тамъ поразвелись всевозможныя ‘имущественныя сословія’, у меня не оставалось другого исхода, какъ лишь добыть денегъ и строить ‘имущественныя перегородки’ для растоптанныхъ ‘идей’ — посредствомъ… денегъ. Вамъ приходилось когда-нибудь слышать подобныя исторіи? между тмъ — я выигралъ — проигралъ — двадцать сантимовъ. Три тысячи франковъ? А если я и это проиграю?
— Гм! Тогда…
— Видите, сударыня — бросать вторично въ реторту вс элементы изъ которыхъ составляются реагетъ воли…
— Тогда я одолжу вамъ еще одну бленькую тысячу.
— Вы выиграли сегодня?
— Я… сегодня? Да.
— Откуда вы явились ко мн?
— Кто знаетъ, откуда?
— Слдовало бы предположить, что вы являетесь посланцомъ изъ страны Агни, изъ области творящаго разума, изъ края духа чистоты…
— Пойдемте господинъ писатель!
— Но вы будете со мной, когда я начну играть?
— Буду.
— Агни не отойдетъ ни на шагъ, ни на шагъ!
— Ни на шагъ!
— Пойдемте.
— Мн нужно еще почистить свое платье и поправить волосы. Возьмите пожалуйста, у кельнера щгку и принесите мн, потому что я его сильно боюсь.
Ясьняхъ исчезъ въ глубин залы. Немного погодя онъ вернулся въ сопровожденіи сморщенной вдьмы, которая, помогла Эв почиститься и причесаться. Вслдъ затмъ три тысячи франковъ очутились въ рук Ясьняха. Расплачиваясь за вино, свое и Эвы онъ размнялъ одну тысячу на золото. Они вышли. Какъ разъ въ это время пробгалъ лифтъ и поднялъ ихъ вверхъ, на гору. Было десять часовъ, когда они входили въ игорную залу. Въ это время толпа была всего многолюдне. Вокругъ каждаго стола неподвижно толпились кучки. Эва снова увидала человческіе отбросы, гурьбу отдльныхъ единицъ. При свт лампы вс казались удивительно придавленными заботой. Эва равнодушно смотрла на всхъ этихъ джентльменовъ и дамъ, вс чувства, страсти и порывы которыхъ были парализованы однимъ недугомъ. Рудольфъ Ясьняхъ стоялъ довольно долго въ оцпенніи у trente-et quarante. Эва, словно вещественная тнь его фигуры, стояла, не зная что длать. Въ конц концовъ онъ началъ ставить на разныя стороны двадцатифранковыя монеты. Нсколько разъ онъ выигралъ, но проигрывалъ тоже. Онъ былъ спокоенъ, задумчивъ. Эва думала между тмъ, что у него, какъ и у другихъ чувства атрофированы, нервы дико играютъ, а голова полна одними только помыслами о томъ, съ какой стороны блой черты на сукн — съ правой или съ лвой — слдуетъ ставить деньги. Отъ нечего длать она стала разсматривать черты удивительнаго лица Ясьняха и задавала себ вопросъ, что она, собственно, длаетъ здсь, въ обществ этого человка. На одно мгновеніе въ душ ея созрла мысль, что ея судьба въ жизни — это общеніе съ незнакомыми мужчинами, съ чуждой и враждебной ей породой. Другія женщины знаютъ одного, двоихъ, а она знаетъ ихъ уже такъ много!
— Я красива…— вздохнула она.
И вотъ въ первые въ ея душ мелькнула радость отъ общенія со Щербицемъ, Дворфами, этимъ Ясьняхомъ. Она была уврена, что этотъ новый знакомый проиграетъ все и противъ воли, вопреки самой себ, давала скользить черезъ сознаніе мысли, что станется тогда съ нимъ.— А если это какой-нибудь негодяй…— подумала она…
Она наклонилась, чтобы лучше видть. Ясьняхъ поставилъ дв блыя бумажки по тысяч франковъ каждую на два мста стола — и минуту спустя держалъ въ рук еще дв. Тогда онъ поставилъ вс четыре на одно мсто-и четыре новыхъ порхнули къ нему со стороны крупье. Онъ длалъ все это лниво, машинально, подобно человку, повергнутому болзнью въ тяжелый бредъ. Онъ взялъ выигранныя деньги и передвинулъ лишь ихъ пальцемъ на другую сторону блой черты. Эва наклонилась еще ниже и съ любопытствомъ смотрла черезъ плечо. Сердце начало стучать у нея въ груди. Крупье разложилъ карты и придвинулъ Ясьняху восемь тысячъ франковъ. Ясьняхъ взялъ изъ этой кучки бумажекъ четыре штуки и положилъ ихъ, скомкавъ, въ боковой карманъ сюртука. Двнадцать тысячъ онъ оставилъ на мст. Крупье разложилъ карты и тотчасъ же придвинулъ къ игроку точно тетрадку, сложенную изъ двнадцати листовъ.
— Пожалуй, довольно?— шепнула Эва.
Ясьняхъ обернулъ къ ней грустные, подернутые туманомъ и точно сонные глаза. Эва увидала, что крупныя капли пота покрыли его лобъ, лысину и впадины около носа.
— Еще одну минутку…— вздохнулъ онъ
Тетрадку съ двнадцатью тысячами онъ спряталъ въ карманъ, а двнадцать тысячъ enjeu разставилъ то тутъ, то тамъ, ршительными движеніями, хотя въ высшей степени равнодушно. Онъ похожъ былъ на человка, который знаетъ наврняка, что длаетъ’потому что такъ долженъ. Нсколько его бумажникъ кассиръ забралъ къ себ, но на остальныя кинулъ ему вдвое. Этого хватило для новой двнадцатитысячной ставки. Опять выигралъ. Ясьняхъ спряталъ выигранныя деньги въ карманъ, а ту же ставку поставилъ на noir. Весь столъ заинтересовался его игрой. Счастье вновь улыбнулось.
Крупье съ ехидной усмшкой кинулъ ему новую пачку. Ясьняхъ спряталъ ее въ карманъ и еще разъ рискнулъ тою же сумкой. Эва смотрла неподвижными глазами съ затаеннымъ дыханіемъ на бшенное счастье игравшаго. Сердце почти перестало биться. Въ груди образовалась сдавленная пустота. Вокругъ стола слышался шопотъ, когда новый выигрышъ исчезъ въ карман Ясьняха.
— Довольно!— приказала Эва.
— Еще этотъ… одинъ… Если…
На этотъ разъ грабельки кассира съ довольно замтнымъ удовлетвореніемъ подхватили проигранныя двнадцать тысячъ.
— Довольно,— ршилъ Ясьняхъ.
Онъ вышелъ изъ толпы, преслдуемый насмшливымъ взглядомъ крупье и, шипніемъ убійственнымъ смхомъ ненависти всей толпы.
— Пятьдесятъ дв, пятьдесятъ три…— сообщалъ онъ Эв, медленно, тяжеловсно направляясь къ выходу.— Что-жъ это въ сравненіи съ тмъ, что нужно.
— Лучше, можетъ быть, было имть то, что часъ тому назадъ?
— Нтъ, лучше имть то, что теперь. Но этого мало.
— Заработать въ теченіе четверти часа пятьдесятъ слишкомъ тысячъ франковъ — это мало!
— Господинъ Рокфеллеръ, господинъ баронъ Ротшильдъ въ теченіе каждаго часа.
— Ахъ, что мн до этого! Пойдемте отсюда!
— Пойдемте, пойдемте…
Эва не успла замтить, когда очутилась въ купэ вагона, направлявшагося въ Ниццу. Ясьняхъ сидлъ противъ нея. Онъ былъ спокоенъ. Все время упорно молчалъ. Голова его качалась и вздрагивала отъ сотрясеній позда. Въ извстный моментъ онъ наклонился и спросилъ:
— Скажите, пожалуйста,— кому собственно принадлежатъ эти выигранныя деньги?
— Вамъ. Вы отдадите мн три тысячи — за вычетомъ денегъ за вино и за билетъ въ лифт.
— Ну, нтъ. Я еще не такой негодяй.
— Мн эти деньги не нужны.
— А гд вы, собственно, живете?
Htel Suise.
— И долго вы думаете здсь пробыть?
— Не знаю. Это зависитъ не отъ меня.
— Видите ли — я былъ уже однажды на Корсик.— Если бы вы ничего ни возымли противъ…
— Чтобъ похать туда вмст съ вами?
— Вмст со мной. Я бы вамъ разсказалъ тамъ…
— И здсь можно очень много разсказать.— Никто но мшаетъ.
— Нтъ, здсь скверно. Оттуда — на родину.
— Что же васъ тянетъ такъ на родину.
— Видите ли…
— Ну, такъ возвращайтесь туда.
Сейчасъ я еще не могу. Во мн еще смерть. Мозгъ замерзъ въ костяхъ.— Мн нужно оттаять.
— Вы очень — странны!
— Такъ знаете что: разстанемтесь на вокзал въ Ницц. Хорошо.
— Завтра уходитъ параходъ на Корсику въ пять часовъ. Такъ хорошо все складывается. Мы хали бы, словно черезъ Коцитъ, ведомые чуднымъ видньемъ. Прізжайте въ порть въ Ницц. Мы подемъ въ Аяччіо. Я самъ по себ, вы сами по себ. У насъ есть общія деньги.
— Я сказала вамъ, что это ваши деньги.
— Я вамъ все объясню. Пожалуй, если вы предназначите ихъ, я ихъ возьму.
— Что значитъ — ‘предназначу’?
— Потомъ объясню на Корсик.
— Вы, однако распоряжаетесь мною такъ, какъ будто я — ваша жена.
— Или ‘любовница’? Нтъ, сударыня. Я не влюблюсь въ васъ, и даже не буду ухаживать за вами. Быть можетъ, (я даже — наврно!),напишу какой нибудь изящный сонетъ, на вчную славу, въ честь вашихъ волосъ, губъ, глазъ, но отъ этого до любви еще порядочный путь. Онъ будетъ, пожалуй, красивъ, какъ у Овидія или Петрарки, но холоденъ…
— Какъ это вы все знаете, какъ будетъ и что будетъ.
— Потому что я все знаю. Да впрочемъ, вдь вы же подарили жн жизнь. Кто вы такая? Откуда явились вы въ эту таверну? И отъ этого я не знаю.
— Я пришла — изъ моря. Знаете? Въ самомъ дл, изъ моря. Но вотъ и Ницца.
— Я сразу угадалъ, что въ васъ скрыто пламя, все проникающее на земл,— Агни книгъ Веды.
— Прощайте.
Она выскочила изъ позда и смшалась съ толпой пассажировъ, спшащихъ къ трамваю.

——

На слдующій день, въ пятомъ часу, Эва пришла въ портъ. Моросилъ мелкій, частый дождь. Открытое море было сдымъ отъ пны. Въ бухт, правда было тихо, но пасмурно и пахло бурей. Остовы прибывшихъ пароходовъ, вчно пыхтящіе и обливающіеся использованнымъ паромъ, огромныя парусныя суда, со множествомъ поперечныхъ рей, плоскія барки, полныя мраморныхъ глыбъ и плитъ тесанаго камня, множество ящиковъ, бочекъ, тюковъ, мшковъ. Эва шла посреди грузовъ и багажа по мокрой набережной и уже издали увидала Ясьняха.
Онъ подходилъ къ расположенной на берегу будк кассира отходящаго парохода. Эва сдлала ему знакъ рукой, чтобы онъ подошелъ къ ней. Когда онъ подошелъ, она, почти не здороваясь потребовала, чтобъ онъ вернулъ ей одолженныя вчера три тысячи франковъ. Поетъ началъ разстегивать удивительно широкій waterproof и доставать изъ глубокаго кармана бумажникъ.
Длая все это, онъ спросилъ:
— Такъ вы не подете?
— Конечно, не поду.
— Я долженъ отдать вамъ половину — ладно?
— Половину чего?
— Выигрыша. Двадцать семь тысячъ.
— Вы должны отдать мн мои собственныя три тысячи.
— Возьмите себ половину. Меня эти деньги и такъ не спасутъ. потому что для меня этого мало. А для того чтобъ прожить — въ свою очередь, слишкомъ много. Вы можете сдлать что-нибудь хорошее.
— Ну, хорошо,— сказала Ева, немного подумавъ,— одолжите мн, въ такомъ случа, еще десять тысячъ.
— Къ вашимъ услугамъ.
Она взяла тринадцать ассигнацій по тысяч франковъ, кивнула головой Ясьняху и удалилась. На минуту она остановилась и оглянулась черезъ плечо. Она увидала, что онъ стоитъ ни мст и смотритъ ей вслдъ. Она громко произнесла:
— Въ которомъ часу уходитъ пароходъ?
— Черезъ часъ слишкомъ.
— Я, можетъ быть, приду еще сюда, проститься съ вами.
— Я жду.
Она быстро пошла. Одинъ владлецъ кареты отвезшій пассажира въ порть, предложилъ ей ссть. Она вскочила во внутрь экипажа и велла везти себя въ гостинницу des Anglais.
Тамъ она вбжала торопливо въ parlour и велла лакею попросить графа Щербица. Минуту спустя послдній стоялъ передъ ней. Странное недоумніе передернуло его лицо.
Эва подошла къ нему ближе и подняла на него глаза, искренніе и чистые. Довольно долго она не могла вымолвить ни слова. Наконецъ, она сказала:
— Я пришла проситъ у васъ милости, милости!
— Все!
— Я пришла просить васъ, чтобъ вы взяли обратно у меня все, что я брала у васъ.
— Ахъ!— вздохнулъ онъ.— Охотно.
— Сколько я вамъ должна? Простите, тысячу, милліонъ разъ простите мн этотъ вопросъ.
— Вы выиграли?
— Да, выиграла.
Онъ началъ считать въ ум, глядя въ окно.— Нсколько разъ онъ провелъ рукой по лбу.
— Вчера пять тысячъ…— помогла она ему.
— Да… Да! Вчера пять тысячъ.
— Въ Варшав пятьсотъ рублей.
— Да, въ Варшав пятьсотъ.
— Дорога…
— Знаете ли,— я не могу такъ, сейчасъ. Я сосчитаю — и скажу завтра.
— Нтъ, завтра нтъ! Знаете? Я отдамъ вамъ сейчасъ десять тысячъ франковъ*
— Мн не слдуетъ столько!
— Если будетъ какой-нибудь излишекъ,— путаясь, торопливо говорила она,— такъ посл подсчета вы отдадите Неполомскому, или… мн самой. Если будетъ слишкомъ мало, такъ мы добавимъ. Хорошо, согласны? Сегодня я очень тороплюсь. У меня важное дло. Вы поймете и извините меня!
— Куда же это вы такъ спшите?
— Я спшу, мн нужно уйти какъ можно скоре!
Она мелькомъ взглянула на него, онъ стоялъ по другую сторону кресла, блдный, какъ мертвецъ, не отрывая глазъ отъ пола.
Она сунула ему въ руку пачку ассигнацій. Онъ не противился.
Только руки дрогнули у него и брови быстро нахмурились. Эва собралась уже уйти и сдлала движеніе, чтобы прервать этотъ разговоръ.
Въ эту минуту Щербицъ тихо, не подымая головы, отчеканивая слово за словомъ, проговорилъ:
— Пойдемте ко мн. Я живу здсь, въ бельэтаж.
— Зачмъ мн къ вамъ?— спросила она съ наивнымъ недоумніемъ.
— Останьтесь со мной.
Она тихонько засмялась, мелкимъ, язвительнымъ смхомъ въ которомъ было цлое море презрительной ироніи:
— Вотъ чмъ окончилось покровительство мн! Покровительство ‘моей любви’!
— Да, вотъ этимъ!— промолвилъ онъ.— Вотъ этимъ оно окончилось! Я люблю васъ. Останьтесь со мной. Будьте моей. Я все брошу: родной край… Все продамъ и поселюсь здсь. Я окружу васъ роскошью, счастьемъ, наслажденіями. Вы не знаете всего этого, и потому не можете презирать.— Мы подемъ въ Парижъ. Мы будемъ жить тамъ вмст. Мы утонемъ въ этомъ божественномъ город. Ты хочешь? Моя чудная, моя божественная! Безъ тебя нтъ жизни на этой черной земл, безъ тебя Нтъ воздуха, нтъ солнца!— Безъ тебя на земл — только смерть! Что мн длать? Я измняю? Ну, да, измняю — чортъ возьми! Ты измнишь? Ну, да! Но мы будемъ счастливы! Дитя мое! Ты будетъ счастлива — я клянусь теб въ этомъ тнью моей матери! Ты узнаешь счастье! Счастье веселье, радость жизни! Зачмъ ты должна страдать, ты, прекраснйшая изъ женщинъ въ мір, ты созданная для рая, ты, Эва! Подумай! Что намъ за дло до религіи, законовъ, правилъ, отечествъ?
— Графъ…
Онъ сталъ шепталъ порывисто, едва переводя духъ.
— Мы наймемъ виллу въ Антибахъ, въ Авиньон,— гд ты захочешь! А сейчасъ мы подемъ въ Парижъ. Ты увидишь Парижъ весною. Ты увидишь роскошь, попробуешь, что значитьмогущество денегъ!— Ты будешь одваться у Ворта или у Пакэна у Буфера, или у Раудница, гд захочешь. Къ твоимъ услугамъ будетъ Лебувье, Дусе и Калло!— А если теб надостъ это или утомитъ, тогда мы подемъ опять на море, на островъ Уайтъ, на Майорку или въ Сицилію… Эва! когда я смотрю на тебя мое сердце рвется отъ счастья! Когда тебя нтъ, я ломаю руки но цлымъ днямъ и слоняюсь изъ угла въ уголъ по цлымъ ночамъ. Улыбка твоихъ крошечныхъ губъ живетъ въ моей душ, какъ свтъ въ пустой тьм. Твои волосы вчно влекутъ къ себ мои уста. Твои глаза, которые никогда не смотрятъ на меня, вчно живутъ въ моемъ взгляд. Я ничего не вижу на земл кром тебя! Я люблю! Я люблю тебя выше всего на свт! Пожалй меня!
Она очнулась, точно отъ сна. Губы ея улыбались, а глаза были полны слезъ. Быстро, какъ ярко золотая молнія, она мелькнула въ дверяхъ и исчезла въ втр и дожд, бушевавшемъ, на улиц. Щербицъ безъ силъ упалъ на диванъ.
Онъ конвульсивно сжималъ руками лобъ.
Эва бжала по широкому мокрому тротуару бульвара des Auglais, думая про себя почти безъ сознанія.
— Поду на эту Корсику… Поду! Убгу съ этимъ чучеломъ! Спрячусь отъ Щербица. Брр! Я отдала ему деньги! Онъ веллъ бы мн раздваться до нага — нтъ, нтъ! Ни за что на свт! Не хочу ни за что на свт!
Она вбжала въ отель Suisse и поднялась на лифт въ свой этажъ. Велла подать счетъ и заплатила, размнявъ тысячу франковъ. Вещей у нея было немного и почти вс въ чемодан. Въ нсколько минуть она была готова.
Старикъ носильщикъ спустился съ ней по лифту внизъ и понесъ чемоданъ на плечахъ. Она слдовала за нимъ подъ дождемъ и вьюгой, не обращая вниманія на все, что происходить. Она сознавала одно, что поступаетъ хорошо, убгая отъ Щербица. Если бы ей даже не хотлось — она должна такъ поступить..
Что жъ ей длать? Если бы она осталась здсь, Щербицъ побдилъ бы ее. Побдилъ бы, наврно! Милый, дорогой… бдный Щербицъ. Она видла еще передъ собой его дикіе, поблвшіе, безумные глаза. Передъ нею метались еще его красивыя блыя руки. Да. вотъ теперь онъ бродить по своей комнат, изъ угла въ уголъ, ломая эти красивыя, блыя руки. Она должна была бы покориться его безумнымъ просьбамъ, если бы осталась въ этой проклятой Ницц. Какъ можно было не видть, что тутъ происходитъ, къ чему ведетъ! Онъ давалъ деньги, а она брала, сумасшедшая, низкая женщина.
Кто даетъ деньги даромъ, кто беретъ деньги ни за что? Ужасное слово вновь промелькнуло въ голов въ судорогахъ боли. Люди, подлые люди! Сковали для себя цпи и сами заковываютъ себя въ нихъ. Можно пройти чрезъ отвратительнйшія трясины, и остаться чистой, какъ горностай, но нельзя выйти чистой изъ людскихъ пересудовъ.— Закидаютъ камнями, ‘непремнно закидаютъ камнями…’ О, какую неизмримую милость оказалъ ей Ясьняхъ! Вырвалъ ее изъ сти, вытащилъ изъ пропасти, искупилъ изъ объятій Щербица! И что за удивительная игра судьбы: она вырвала у него изъ рукъ револьверъ, а онъ оторвалъ ее отъ прекрасныхъ устъ Щербица.
Самъ же онъ не опасенъ — о, нтъ!— Если-бы даже Лука засталъ ихъ живущими въ одной гостинниц, онъ не поразился бы. Да, къ тому же, этотъ Ясьняхъ заявилъ вдь, что не намренъ влюбляться.
Она шла быстро, ускоряя шагъ, слдуя за посыльнымъ. На минуту ей вспомнилось и стало радостно на душ:
— Я не должна уже ни гроша Щербицу! Ни гроша! Ни одного пфеннига! Напротивъ, онъ еще долженъ мн. Разв это не чудо? Мало того — я и Ясьняху не должна. Напротивъ, онъ еще долженъ мн — да еще сколько! Собственно не я выиграла въ Монте-Карло. Это онъ выигралъ тамъ.
Ее привлекла странная мысль…
Вотъ, словно тихій призракъ, показалось вдали капище золотого тельца на скал въ Монте-Карло.
— Ты не такъ ужъ пагубна, милйшая храмина…— подумала она.— Мн, несчастной, ты принесла свободу.
Носильщикъ заставлялъ торопиться, такъ какъ гудокъ парохода раздавался одинъ за другимъ сотрясая своимъ звукомъ всю окрестность. Эва побжала къ будк кассира. Было уже поздно и кассиръ, старикъ-ветеранъ республики, съ укоризной и офицерски важнымъ видомъ соизволилъ написать билетъ на имя Эвы, сто разъ переспрашивая и сто разъ выражая удивленіе, что подобныя фамиліи могутъ существовать на европейскомъ континент.— Наконецъ, вс формальности были улажены. Ей указали каюту, гд она должна была пребывать въ обществ двухъ черноглазыхъ и одтыхъ въ черное корсиканокъ.
Ясьняхъ стоялъ на палуб. Появленіе Эвы онъ встртилъ равнодушнымъ взглядомъ, точно вполн естественное явленіе. Въ резиновомъ плащ и дорожной шапочк, онъ выглядлъ точно зеленый утопленникъ, только что вытащенный со дна залива. Осмотрвъ свою каюту, Эва вышла къ нему на палубу. Въ порту было холодно и гадко. Все было залито грязью, черно отъ размокшаго угля и склизко. Желзныя цпи паровой подъемной машины все еще продолжали невыносимо скрипть и звенть. Тюки товаровъ, падая на дно судна, заставляли его содрагаться. Наконецъ, сняли помостъ. Пароходъ отцпили отъ пристани и, издавъ.множество свистковъ, гудковъ и рычаній, пустили въ ходъ машины.
Эва долго слдила за тмъ, что происходило съ пароходомъ, лавировавшимъ межъ другихъ пароходиковъ, барокъ и буксировъ. Наконецъ, она неожиданно увидла, какъ два сторожевыхъ фонаря съ правой и съ лвой стороны стали быстро приближаться къ пароходу. Она увидала море, растянувшееся вдлину, увидала бгущія волны. Темныя тучи нависли надъ морскою нивой. Гд-то въ недосягаемомъотдаленьи блла боле свтлая полоса. Поверхность моря съ каждой минутой становилась тверже, упруже. Казалось, будто видишь передъ собой бурую, сухую землю, изрзанную на огромные, необозримые пласты и глыбы. Но вотъ пласты стали ломаться, трескаться, громоздиться другъ на дружку. Сухая почва на глазахъ превратилась въ гранитные уступы. Глыбы и громады темныхъ водъ одлись пной и окутались брызгами. Материкъ, блыя стны Ниццы, рядъ огней на англійскомъ бульвар, далеко-далеко — маякъ…
Вотъ онъ сверкнулъ — разъ-разъ. Все стало гнуться, суживаться. Вдругъ странно мучительно сжалось сердце, защемило нестерпимо… Все, что взоръ еще можетъ уловить, стало сливаться въ одно слово, одно — единственное… Щербицъ…
Втеръ подулъ съ востока. Стало вдругъ холодно.
Пароходъ сталъ приподыматься странно двигаясь отъ носа къ корм, точно вскакивая на блину скачущей лошади и приноравливаясь къ ея скачкамъ.
Эва сошла въ столовую, представлявшую одновременно и салонъ парохода, и велла подать себ чашку крпкаго чаю.
По близости сидлъ толстый корсиканскій обыватель, котораго она замтила уже раньше благодаря тому, что онъ безъ перерыва лъ и пилъ. И теперь онъ тянулъ birr‘у изъ бочкоподобной кружки. Эва съ удивленіемъ увидала, какъ онъ вдругъ закрылъ себ огромной ладонью ротъ, вылупилъ кверху глаза и, рыча по ослиному, бросился впередъ. Сначала онъ несся прямо на Эву, потомъ описалъ неимоврный полукругъ, и грохнулся плечомъ о двери, ведущія къ буфету. Оттуда, точно билліардный шаръ, онъ понесся къ каютамъ и къ счастью исчезъ въ одной изъ нихъ за портьерой. Тотчасъ же оттуда стали доноситься такіе звуки, что Эв отъ одного состраданія стало тошно. Она взглянула на корсиканокъ, сидвшихъ въ углу залы, и замтила, что вс три сейчасъ, точно по команд, захвораютъ.
Тогда она торопливо побжала въ свою каюту, вскарабкалась на верхній ящикъ, названный услужливымъ портье кроватью, прижалась головой къ стн чтобы приспособить свое усталое тло къ капризамъ судна. Колебанія его были перемнчивы, какъ ея собственная судьба. Они, какъ будто насмхались надъ безсиліемъ человка. Когда однообразное, невыносимое само по себ движеніе судна сзади напередъ начинало утомлять и надодать, съ боку, ради разнообразія ударяла невдомая волна, точно для того, чтобъ довести до окончательнаго головокруженія.
Такъ какъ, однако, все можно перенести (за исключеніемъ, конечно, самой смерти), то и Эва перенесла вс капризы судна и вышла изъ нихъ съ честью, хотя и не безъ склонности къ мизантропіи. Въ сосднихъ каютахъ пассажиры громко страдали.
Въ эти минуты Эва была противна сама себ. Ей противно было вспомнить свой послдній разговоръ съ Щербицемъ. Она не могла признаться себ въ этомъ, но, въ сущности, порывы молодого графа доставляли ей нкоторое удовольствіе. Они не явились для нея неожиданностью. Она привыкла еще въ Варшав къ факту, что онъ влюбленъ въ нее безнадежно, ‘платонически’. Она ни разу не задумывалась надъ этимъ серьезно, не мысленно всегда считала его своимъ человкомъ, точно такъ, какъ знаешь о своемъ здоровьи, никогда не думая о немъ, не задумываясь надъ этимъ. Если въ этихъ отношеніяхъ было что-нибудь сознательное, то лишь мысль, что онъ никогда не переступитъ границы покровительства, идеальной черты, которую самъ онъ отмтилъ своимъ честнымъ, словомъ. Прежде было такъ пріятно быть въ увренности (не думая о томъ), что Щербицъ всегда готовъ къ услугамъ, всегда одинаково смотритъ, всегда одинаково молчитъ всегда одинаково устранитъ всякія препятствія! Глубокій, умный, тонкій, преданный, добрый другъ, безкорыстный покровитель. Прежде было бы даже довольно пріятно поафишироваться немного съ нимъ: пусть себ тамъ разные Горсты и прочая шешура думаютъ и болтаютъ, что угодно. Въ сущности же, вдь, ничего не было, кром красивой, изящной товарищеской дружбы, взаимнаго пониманія душевныхъ состояній, короче сказать: тайная, односторонняя влюбленность. Теперь все грубо разорвалось, точно кто-нибудь пьяной рукой задралъ кверху коротенькое кисейное двичье платье. Онъ прямо звалъ меня въ какую-то виллу въ Антибахъ! Онъ выигралъ много и ему захотлось нанять себ барышню, взять на содержаніе двушку, съ которой ему приходилось такъ много возиться до сихъ поръ. Онъ сдлалъ это безъ обиняковъ,— прямо и откровенно.— Хочешь стать моей содержанкой?— Отлично, я могу тебя взять, хотя знаю все о теб.
Да, онъ все знаетъ,— подумала она вдругъ совершенно иначе, въ глухомъ, воровскомъ самоуничиженіи.— Если бы онъ захотлъ мстить, то могъ бы, сколько душ угодно.
Она закрыла лицо руками и безъ противодйствія отдалась морской качк. Море стало баюкать ее на своихъ вковыхъ волнахъ. Подымало вверхъ, словно сильная рука, играя съ малымъ, ничего еще не знающимъ дитятей, перебрасывало чрезъ высокій хребетъ, снова подымало,— и несло, несло далеко, далеко…
Эв хотлось начать думать о чемъ-нибудь другомъ, но мысли не могли оторваться отъ Щербица. Она сама не замчала этого въ себ, но въ дйствительности глубоко страдала отъ разочарованія. Затмъ онъ все это устроилъ, затмъ былъ такъ услужливъ, великодушенъ, благороденъ, гордъ, чтобы тмъ врне и несомннне взять ее. Хорошее средство… Съ минуту она ничего не чувствовала… Какъ вдругъ изумленіе, точно отвалилось дно судна, и она падаетъ въ морскую пучину:— ей захотлось его блыхъ рукъ, глазъ, полныхъ отчаянія, искаженныхъ мукой нжныхъ губъ… Она могла все это утолить однимъ мгновеніемъ — и не утолила…
Съ минуту она опять лежала безъ мыслей, безъ ощущеній. Какъ вдругъ, гд-то, на гребн новой волны брызнуло изъ души новое чувство горькой грусти, такое глубокое, точно оно вытекало изъ раны, насквозь пронизывающей душу. Это измна, это поступокъ Щербица сталъ вдругъ зеркаломъ, въ которомъ она увидала поступокъ Луки. Она не думала, а скоре почувствовала мучительно блуждающимъ ощупью сердцемъ, что Лук тоже нужны были лишь ея объятія, ласки, ‘животное’ наслажденіе.
Ей вспомнилась та утонченность въ упоеніи наслажденіемъ, которой онъ научилъ ее. Съ холодной ясностью вспоминались т необычныя, сладострастныя ужасныя слова, слова, обладающія страшной глубиной и силой, слова чудовища, которыя тогда были необходимымъ дополненіемъ радостнаго порыва, послднимъ привкусомъ и этикетомъ наслажденія. Порывистые удары подбрасывали пароходъ, точно желая вышибить его съ намченнаго пути и повергнуть въ водную бездну…
Мало по малу Эву охватывала тихая дремота, полная грезъ, мимолетныхъ воспоминаній, ощущеній того, что уже больше не существуетъ. Варшава… Апрльская ночь… Толпы людей на улицахъ… Отвратительный трудъ, который люди несутъ, тащатъ, волокутъ для удобства другихъ. Молодыя двушки, бдные волы въ ярм… Он трудятся и мечутся, чтобы раньше или позже стать жертвами мужчинъ… Итти служить этимъ мужчинамъ, этимъ негодяямъ, доставляя имъ наслажденія…
Она спала сномъ, въ которомъ знаешь, слышишь и видишь, все. Около трехъ часовъ ночи послышался продолжительный свистокъ. Пароходъ приближался (и наконецъ вошелъ) къ порту Кальви, уже на Корсик. Кто-то говорилъ объ этомъ за портьерой каюты. Эва соскочила со своего ящика и вышла въ залу, а оттуда на палубу. Мелкій, частый дождикъ не переставалъ моросить. Голубой, неподвижный снопъ маяка прорзывалъ черную ночь и черные воды бухты. Все буквально утопало во тьм? не исключая берега, гд блестлъ одинъ только ярко освщенный четырехугольникъ,— наврно, двери трактира. Подвижныя пятна сгущенной тьмы — капитанъ и еще кто-то, въ резиновыхъ плащахъ, съ надтыми на головы капюшонами,— промелькнули мимо, стуча огромными сапогами съ голенищами до ляшекъ. Они говорили что-то между собой по корсикански или просто какъ-то по морскому, такъ какъ понять то, что они говорили, для особы женскаго пола изъ Царства Польскаго было совершенно невозможно. Нсколько лодокъ захлюпало у бортовъ парохода, чтобъ забрать пассажировъ, почту и грузъ. Лодки эти забрали и расхворавшагося толстяка, продолжавшаго стонать, издавать неожиданные крики и нести кару за свое простодушное обжорство и пьянство. Когда его поставили уже обими ногами на берегъ, когда онъ схватился руками за спасительный столбъ фонаря, онъ все еще и тамъ продолжалъ кудахтать, какъ большая курица и изрыгать рвоту прямо въ Средиземное море. Фонари исчезли, шумъ и говоръ лодочниковъ утихъ. Нечего было длать на мокрой и скользкой палуб. Эва спустилась въ каюту. Она легла на свое ложе и тотчасъ же заснула крпкимъ сномъ. Когда пароходъ вышелъ изъ порта было уже свтло, шесть часовъ утра. Эва проснулась, одлась и пошла на верхъ. Едва она высунула голову изъ отверстія ведущаго подъ палубу, она увидала длинный, западный, берегъ Корсики, убгающій отъ глазъ въ безконечную даль. Она такъ и остановилась надолго на лстниц, не будучи въ силахъ тронуться съ мста. Это было прямо невроятное зрлище. Сонъ никогда не могъ бы быть такъ фантастически прекрасенъ. Она смотрла на эту картину и едва могла отршиться отъ сна, отъ котораго только что проснулась, не вря тому, что сонъ уже кончился и то, что она видитъ,— это уже явь. Огромныя цни горъ ниспадали въ море крутыми обрывами, съ зигзагообразными очертаніями. Шершавыя, дикія, безплодныя скалы, чуть-чуть поросшія низкою зеленью, — ржаво-красныя, пепельно-срыя, бурыя, голубыя, синія — горы, одинъ за другими’ безъ конца! Ввысот, на ихъ хребт, на поперечныхъ зазубринахъ — блое сиротливое облачко, прозрачное, какъ хвостъ кометы. Губы Эвы стали шептать давно-давно, со школьной скамьи, сохранившееся въ памяти стихотвореніе Лермонтова о тучк, ночевавшей на груди утеса-великана… Обильныя слезы потекли изъ глазъ при вид этого легкаго, прозрачнаго облачка, отраженія ея прежней жизни.— Нтъ уже больше той Эвочки…-тихо шептали ея уста.
О подножія отвсныхъ стнъ, пнясь, разбивались, набгая бшенными прыжками издалека, утреннія волны. Прозрачно синія, потомъ вдругъ сразу глубоко зеленыя, брызжущія блыми каплями, он окаймили на всемъ видимомъ для глаза протяженіи берега подвижнымъ снжнымъ кружевомъ. Въ прозрачномъ воздух ряли надъ пароходомъ большія блыя чайки. Время отъ времени то одна, то другая изъ нихъ бросалась съ пискомъ въ длинный хвостъ волнъ, оставляемый въ вид слда пароходомъ. Солнце уже давно встало, но за Корсиканскими горными хребтами его не было видно. Волны пріобртали цвтъ дамасской стали. Горы при свт выглядли все грознй и суровй. Ихъ дикая красота состязалась съ красотою моря. Вотъ показался отовсюду видимый огромный красный мысъ, нагой съ головы до ногъ, точно представляя собой столпъ глины, обожженной до красна. Только въ трещинахъ этой красной горы — Monte Rosso,— по которымъ воды стекаютъ внизъ, и которыя, должно быть, представляли грозныя пропасти, зеленла кой-какая растительность.
Въ цпи вершинъ, тянувшихся вереницей, одна за другой, на самомъ высокомъ мысу показалась страннаго вида круглая башня, похожая на ступу, обращенную жерломъ кверху. Солнце освщало съ высоты черныя глыбы бастіона, и кривая громада его дико сверкала посреди небеснаго простора. Эву толкнуло впередъ неизъяснимое восхищеніе. Таинственная каланча, водруженная тамъ, на высотахъ гранитной цпи, надъ безбрежнымъ, безпрестанно бушующимъ и ревущимъ моремъ, надъ безлюдной и безплодной землей, была высшимъ выраженіемъ дерзновенности человка, словно неустрашимый крикъ его, брошенный къ солнцу, въ свист бури, ревущей надъ моремъ, въ глубины земныхъ ндръ.
Эва шла по палуб, предаваясь все больше обаянію дикой амфоры на горахъ. Случайно она бросила взглядъ въ другомъ направленіи и увидала Ясьняха. Онъ сидлъ тамъ на скамейк верхней палубы. Руки его лежали на барьер парохода, плащъ былъ разстегнутъ, шапка снята съ головы. У Эвы защемило сердце при вид его. Это не былъ человкъ, а буквально паутина. Черепъ, впавшіе глаза, скулы, худыя, костлявыя руки. Теперь на этомъ исхудаломъ и хмуромъ лиц лежала неподвижная улыбка восхищенія. Глаза Bandos’а были прикованы къ башн на гор. Когда Эва подошла къ нему поближе, онъ лишь мелькомъ и неохотно взглянулъ на нее. Немного спустя онъ спросилъ:
— Ну, какъ же вы… чувствуете себя?
— Недурно. А скажите-ка, что это за башня?
— Гм! Еслибъ я самъ зналъ!
— Что жъ вы за…писатель?
— Да вотъ такой самый, какой нуженъ издателямъ для того, чтобъ обдирать, какъ липку.
— Ну, хорошо, но кто это могъ взгромоздить на эти страшныя горы подобную новую гору?
— Должно быть, нашлись какіе-нибудь сорви головы! Наврно, какіе нибудь малообразованные Лигурійцы, быть можетъ,— Карагеняне, оттуда, съ юга, а то, пожалуй. Римляне.
— Все: можетъ быть, пожалуй… Но чего ради?
— А затмъ, чтобъ подстерегать почтенныхъ ближнихъ, которыхъ любишь, какъ самого себя. Ближній порою подкрадывался къ этимъ скаламъ, или грабилъ и опустошалъ долины:
— Гд же здсь высадиться на берегъ?
— А вотъ, все-таки, лзли сюда разные — господа вандалы — (хотлъ бы я посмотрть на нихъ!), Остготы, греки изъ Византіи, франки, сарацины, не говоря уже о кровожадныхъ франтахъ изъ Пизы, Люччіи, а особенно изъ Генуи. Ахъ, прекрасная моя госпожа! что за башня… Знаете, она хороша пожалуй такъ же, какъ вы.
Вообразите себ сидящихъ тамъ здоровенныхъ верзилъ, солдатъ, подстерегающихъ непріятеля, глядя на это дивное море и дыша весеннимъ ароматомъ маккіи. Какіе у нихъ должны были быть глаза, какія улыбки… Помните ли вы псню, которую они пли?..
— Я съ трудомъ запоминаю подобныя вещи.
— Ихъ псню о мор, о скалахъ, о деньгахъ, получаемыхъ ими отъ знатныхъ вельможъ изъ Люччіи! А представить себ молодцовъ, плывущихъ вдали на своихъ обрызганныхъ пной галерахъ, чтобъ ночью вскарабкаться на скалы и передушить ихъ петлями, перерзать ножами, уничтожить до единаго! Вдумайтесь, златовласая госпожа, въ это слово: ‘пиратъ’, морской разбойникъ! Всмотритесь въ это море, плещущее волнами, объ утесы береговъ. Разв это не воплощенная душа пирата, морского разбойника? Прежде чмъ сжечь прибрежныя лодки рыбака, захватить полныя сти, ему приходилось быть насторож всю ночь и тяжело работать днемъ. Прежде чмъ поджечь лачугу, ему приходилось вскарабкаться по этой крутой скал. Какъ жалокъ передъ нимъ современный нашъ пиратъ, выигрывающій у стола въ Монте-Карло въ теченіе четверти часа стоимость жизни сотни умирающихъ и собственность, созданную тысячею живущихъ…
— Это преувеличеніе. Терпть не могу!
— Очень жаль. Я думалъ, вы любите переживать исторію человчества.
— Я едва могу справиться съ собственной исторіей, а вы велите мн переживать ‘исторію человчества’.
— Я не велю, а лишь совтую. Одинъ очень умный старичекъ, Ральфъ Вальдо Эммерсонъ, говоритъ: ‘не надо искать извн познанія своей исторіи, научитесь читать ее въ себ самихъ’. Онъ утверждаетъ, что исторія должна перестать бытъ свиткомъ пергамента и что нужно непремнно извлечь ее изъ дряхлыхъ свитковъ. Исторія по его мннію, должна быть воплощена въ каждомъ человк. Онъ требуетъ отъ человка, чтобы тотъ далъ ему почувствовать, какъ, онъ старъ, сколько вковъ прожилъ. И еще говоритъ онъ: ‘если ты не свершилъ еще своего крестоваго похода и своей французской революціи,— торопись, а то ты не сможешь принадлежать ныншнему поколнію’.
— Я уже разъ слышала, слышала…
— Что?
— Ахъ, не стоитъ говорить! Слова!
— Это должно бы обозначать, что вы пережили уже какое-то паденіе Псамменита, торжество негодяя Камбиза, какой-нибудь крестовый походъ и французскую революцію.
— Я ничего не понимаю изъ всего этого. И, по правд сказать, все это меня очень мало интересуетъ.
— Я говорю о предмет весьма понятномъ, и, значитъ, лишь ваше полное нежеланіе слушать можетъ отталкивать все это. Впрочемъ какъ угодно…
Эва отошла на самый конецъ парохода. Слоняясь то туда, то сюда, она все время видла Ясьняха. Онъ сидлъ, не шевелясь, сгорбившись, не отрывая глазъ отъ моря. Подойдя къ нему, она услыхала, что онъ напваетъ какую-то псню, какой-то унылый псаломъ… Она оперлась локтями о спинку его скамьи и со страннымъ наслажденіемъ слушала его глубоко проникающій голосъ. Ясьняхъ плъ про себя гимнъ Уоттъ Уитмана, прославляющій жизнь, вдохновенный псаломъ, вырвавшійся изъ груди человчества: ‘Flood — tide belaw me! I watch you face to fase…’
— Что это, что вы поете?
— Это — пснь, обращенная къ вкамъ, это — руки, простертыя къ человческому роду, къ народу, который будетъ существовать на земл, къ людямъ, что придутъ и исчезнутъ, какъ мы. Въ ней и тоска и радость. Какое слово заключало въ себ больше радости и въ какой радости было больше унылости, чмъ въ этомъ обращенномъ однимъ изъ толпы къ одному изъ толпы, который когда нибудь будетъ страдать на этой же земл.
— Какой-то поэтическій демократизмъ?
— Вс мы (начиная съ Мицкевича) вошли въ народъ и стали народомъ (не считая, конечно, нсколькихъ сознательныхъ карьеристовъ и многихъ совершенно невинныхъ дураковъ). Мы переживаемъ уже теперь за народъ, прежде чмъ онъ самъ станетъ переживать ихъ,— крестовые походы и великія революціи. Народъ тоже переживаетъ ихъ, но не сознаетъ этого. Это мы переживаемъ ихъ за него сознательно. Кто сознательно сгибается въ дугу и превращается въ приводной ремень, кто по собственной вол бросается на звенья цпей и на зубчатыя колеса вселенной, чтобы тащить ее изо всхъ силъ долженъ вдь все знать о народ.
— Но не иллюзія ли, не самообманъ — это участіе поэтавъ народ? Не знаю, насколько можетъ быть ‘равенъ’ поэту, путешествующему по Средиземному морю тотъ, кто стъ изъ глиняной миски, у кого нтъ собственной постели…
— А къ какому общественному слою принадлежалъ Юлій Словацкій, Адамъ Мицкевичъ, къ какому классу принадлежитъ Станиславъ Выспянскій? Ихъ трудъ, ихъ творенія принадлежатъ народу и они сами — работники, стоящіе въ рядахъ народа. Они вошли въ народъ и стали, народомъ Но народъ — это страданіе. И кто утоляетъ или смягчаетъ страданіе, пріобртаетъ полную любовь народа. Однимъ она достается цною мукъ свыше силъ, другимъ — цною ненужныхъ отбросовъ со своего черезчуръ обремененнаго стола. И народъ то является защитникомъ одиночества мучениковъ, поборникомъ героическихъ подвиговъ, стражемъ жертвенника красоты и благоговйнымъ молитвопвцемъ святыхъ,— то выступаетъ противъ нихъ, когда ему даютъ земли, лса, пастбища, участки защищенныхъ усадьбъ и тому подобные остатки господскихъ пиршествъ. И тотъ же народъ родитъ изъ своей среды Шлею и Окржего {Два польскіе революціонера. (Перев.).}. Vulgus est caecum. Народъ всегда слпъ. Но онъ одинъ всегда святъ, ибо онъ это — вчное страданіе.
Всю правду объ этомъ знаемъ мы одни, поэты.
Вонъ ту разбойничью башню тамъ, на вершин, воздвигли для интересовъ Генуэзскихъ купцовъ натруженныя руки народа. Не строили ея торгаши въ атлас и горностаяхъ, а мозолистыя руки изможденныхъ каменьщиковъ, солдатъ, разбойниковъ — противъ такихъ же, какъ они, полунагихъ своихъ братьевъ-моряковъ, солдатъ, пиратовъ,— какъ они же, служащихъ за деньги другимъ…
— А гд же я, господинъ поэтъ?— спросила съ насмшливо-шутливой улыбкой Эва.— Куда мн преклонить голову? Вы себ нашли уже мсто — довольно недурное — (Тиртей…) Вы — изъ народа вотъ въ этомъ плащ заграничнаго издлія и фасона въ чужеземной шапочк, сшитой по образцу шляпъ англійскихъ лордовъ, путешествующихъ отъ нечего длать,— но я?..
— Можно быть въ изящномъ костюм и жить въ сред народа, и можно ходить въ лохмотьяхъ, тряпкахъ, босикомъ съ непокрытой головой и принадлежатъ къ ‘буржуазіи’.
— Ну, положимъ, это уже des шутки… ума, заходящаго за разумъ.
— Нисколько. Какой-нибудь, скажемъ ‘депутатъ государственной думы’, якобы крестьянинъ,— хотя бы онъ напялилъ на себя четыре самыхъ зловонныхъ сермяги, одлъ дв мужицкихъ барашковыхъ шапки, да воткнулъ въ нихъ по три павлиньихъ пера — будетъ все-таки лакеемъ рантье — землевладльцевъ, а элегантно одтый эстетъ въ сюртук англійскаго сукна и французскомъ шапоклак будетъ стоять въ рядахъ народа, если соединится съ нимъ душою. Мн что-то кажется, что и вы, несмотря на свое изящество и элегантность, принадлежите къ нашему брату. Вдь народъ, какъ сказалъ въ своей формул великій поэтъ, это — ‘тотъ, кто страдаетъ, тотъ, кто тоскуетъ, тотъ, кто свободенъ духомъ’. У насъ въ прошломъ есть одно имя, которое является для меня свтлымъ лучомъ въ темномъ царств:— Станиславъ Ворцель. Литовскій магнатъ, изящный, болзненно чуткій, изнженный господинъ, сошедшій въ народъ и ставшій однимъ изъ народа…
— Если-бъ такъ было въ дйствительности! Если-бъ можно было слиться съ чмъ-нибудь, какъ волна сливается съ моремъ! Еслибъ можно было увровать, что есть какой-то великій, огромный народъ, который чувствуетъ вмст со мной…
— Народъ — Духъ…— чуть слышно подсказалъ Ясняхъ посинлыми губами.
— Народъ — Духъ…— повторила она съ улыбкой.— Если-бъ увровать въ то, что онъ разобьетъ вс оковы, поможетъ умирающимъ поднять утомленную голову, положитъ ее на свою грудь и повернетъ ее благороднымъ лицомъ къ небу. О, Боже! Чувствовать себя принадлежащей къ безграничной семь, струиться въ ней, какъ волна струится въ мор! Быть тмъ же, что вс другія волны въ томъ же мор, и въ то же время быть самой собою — свободной, величавой, красивой волною, увнчанной горделивою пной!— Вы не знаете, что такое одиночество. Одиночество женщины, которая хочетъ быть сама собою. Чувствуешь себя, точно букашка на поверхности этого безбрежнаго моря, колеблемая на своемъ продырявленномъ листочк капризной волною. Я знаю, что значитъ быть одной-одинешенькой въ огромномъ мор всего человчества. Но гд же этотъ вашъ народъ?
— Нужно искать его вокругъ себя полнымъ вдохновенія взоромъ, потому что только истинное вдохновеніе можетъ слить человка въ одно съ народомъ. Долго длящееся вдохновеніе это — тотъ апокаллипсическій ‘блый камень, на которомъ написано новое имя, никому невдомое, кром того, кто его приметъ’…
Пароходъ отчалилъ отъ берега и, направивъ свой курсъ на западъ, описывалъ на мор широкій кругъ.
Обрызганый гривою пны, показался маякъ, высящійся надъ островками Iles Sanguinaires, торчащими остроконечными мысами изъ волнъ. Пароходъ объхалъ кругомъ эти острова и вошелъ въ предлы бухты Аяччіо. Волны становились все ниже и ниже, слабе.— Подъ знойными лучами солнца море становилось тяжелымъ, соннымъ.
Волны, на которыхъ красиво и томно колыхалось утро, играли дивными кругами, переливающимися, точно краски на ше павлина. По ихъ лазурно зеленымъ извивамъ и выпуклостямъ легкое судно бжало посредин тихой бухты подъ яркими лучами солнца точно по дремлющему озеру четырехъ кантоновъ. Видны были оба голубыхъ берега. Надъ этими тихо журчащими водами высились огромныя цпи и громады изломанныхъ, сокрушенныхъ, нагроможденныхъ другъ на дружку горъ: Bastelica, Bocognano, Monte d’Oro, Monte Rotondo… Съ ихъ далекихъ блоснжныхъ вершинъ повяло холодомъ, несущимъ на своихъ крыльяхъ неизъяснимый медовый ароматъ маккіи.
На той части парохода, гд были Эва съ Ясьняхомъ небыло никого. Эва стояла рядомъ съ нимъ и смотрла на простиравшуюся передъ ней картину. Она содрогнулась отъ страха.
Она почувствовала, что плыветъ въ мсто, опредленное ей рокомъ, что замыкаетъ себя въ скалистый кругъ, откуда нтъ уже для нея выхода.
На палуб появился босоногій матросъ, и началъ разбивать павильонъ. Сдлавъ вс нужныя приготовленія, онъ вскарабкался по веревочной лстниц и, словно паукъ, повисъ въ воздух, При вид его движеній у Ясьняха на лиц снова заиграла улыбка, которую Эва уже видла на немъ, и которая наполняла ее трепетнымъ благоговніемъ передъ этимъ человкомъ.
Неожиданно для самой себя, точно подъ впечатлніемъ этихъ горъ и дивнаго аромата маккіи, она приблизилась еще больше къ своему хмурому спутнику. Ее охватывало и влекло къ нему необъяснимое волненіе. Сама не зная почему, она задрожала… И тотчасъ же изъ этой дрожи, изъ этого необъяснимаго страха, родилось въ душ непоколебимое, желзное ршеніе.
— Слушайте,— тихо сказала она, прикасаясь своей рукой къ его рук,— я должна вамъ сказать, кто я такая на самомъ дл. Вы должны это знать.
— А къ чему это мн? Я не хочу вовсе!
— Я… убила своего ребенка.
Лицо Ясьняха въ одно мгновенье застыло все съ той же улыбкой, что прежде, но ничуть не измнилось. Рука его стала мягко гладить руку Эвы. Глаза были обращены на мстами отточенные, мстами изодранные выступы горъ. Казалось, будто онъ не разслышалъ того, что она сказала. Она чувствовала необходимость повторить то же самое еще разъ, произнести громко вслухъ… Но онъ пожалъ ея руку, словно длая ей знакъ, чтобъ она не говорила.
— Смотри, Аяччіо…— тихо проговорилъ онъ.— Вонъ тамъ, въ тсномъ переулк родился Наполеонъ, котораго несравненный Гоне-Вронскій называетъ ‘человкомъ земного шара’. Подумай, сколько людей онъ истребилъ, чтобъ свершить свое дло. Возвысимся до него — и будемъ смотрть неустрашимымъ взоромъ прямо ему въ глаза. Станемъ наслдниками его духа.
Пароходъ понемногу начиналъ причаливать къ мысу, на которомъ стоитъ Аяччіо. Пока привязывали канатами судно къ каменной набережной, можно было наблюдать собравшихся тамъ жителей глубокой, убогой провинціи. Полгорода сошлось поглядть на прізжихъ. Съ необычайнымъ вниманіемъ оглядывали каждаго пассажира, идущаго по перекинутому на берегъ помосту,
— Чортъ возьми,— Бльцы!— простоналъ Ясьняхъ.— Только въ Бльцахъ, (ну,— пожалуй, еще въ Сувалкахъ!) можно видть подобныя лица между уздными или губернскими чиновниками… Кльцы, ей-Богу…
— Но вдь это, я думаю, тоже народъ…— промолвила въ отместку Эва, освободившись уже отъ прежняго настроенія.— Вы должны подняться до высоты вдохновенія…
Ясьняхъ коротко и какъ-то странно-печально усмхнулся. Онъ окинулъ Эву непонятнымъ взглядомъ и большими шагами направился со своимъ узелкомъ въ двери таможни.

——

Въ небольшой гостиниц, расположенной почти за городомъ, по улиц Cours Grandval, въ четвертомъ этаж помщались рядомъ комнаты Ясьняха и Эвы. Комнаты эти были соединены балкономъ изъ благо мрамора, выходившимъ на южную сторону.
Въ обихъ комнатахъ было много солнца, много аромата крупныхъ фіалокъ, свжаго запаха маккіи, которою пропитанъ весь воздухъ Корсики, — и апельсиновъ, цлая роща которыхъ рдла внизу. Пальмы были разбросаны повсюду, то рядами, то цлыми кущами, и шелестли тихимъ, сухимъ шелестомъ при малйшемъ дуновеніи южнаго втерка. Эквалипты стремились кверху, обгоняя пятиэтажные домины.
Въ углу сада, склоняясь черезъ высокую каменную ограду, росло темнорозовое персиковое дерево, маня взоръ, словно красивое дитя, рзвящееся въ свт солнечныхъ лучей. Вс втви его были облплены цвтами, а листьевъ еще не было ни одного.
Съ тхъ поръ, какъ Эва увидла его, оно стало для нея ‘втвью отпущенія’, какъ она его мысленно назвала. Въ тотъ день, когда пріхала, поздно вечеромъ, она услышала соловья, а утромъ на слдующій день, какъ только проснулась,— кукушку. Звуки эти проникли и были выслушаны сердцемъ, какъ привтъ далекой, святой родины, какъ голосъ прощенія всмъ грхамъ, какія она совершила. Первую ночь посл прізда Эва спала очень крпко, каменнымъ сномъ, длившимся (какъ ей казалось, когда она проснулась) всего одно мгновенье.
Рано утромъ она пустилась въ путь. Идучи по набережному шоссе, ведущему на западъ, она знакомилась со сребролистыми оливковыми рощами и думала свои думы посреди ихъ корявыхъ стволовъ и спутанныхъ втвей, протягивавшихъ къ ней свои руки. Она съ восхищеніемъ любовалась, какъ эти рощи всплываютъ на фон темной зелени и ползутъ вверхъ по скаламъ, сверкая на ихъ матовой поверхности, точно обсыпанныя инеемъ. Здоровалась съ крошечными виноградниками, спускавшимися къ морю по озареннымъ солнцемъ уступамъ, съ изумленіемъ глядла на рощи каштановъ и на неизмримыя пространства камней надъ ними. То тутъ, то тамъ ее останавливали чудные кусты вистаріи, весенней красы юга, свшивавшейся голубыми гроздьями съ высоты нагихъ стнъ къ пыльному шоссе, точно волосы сказочной нимфы Калипсо съ ограды заколдованныхъ садовъ.
Она не замтила, какъ очутилась далеко за предлами довольно грязныхъ улицъ такъ часто упоминаемаго въ новйшей исторіи города Аяччіо. Она свернула нсколько въ сторону отъ шоссе и очутилась на самомъ берегу моря. Солнце уже начинало порядкомъ печь. Она съ наслажденіемъ вошла въ чудное templum въ тнь огромной прибрежной пиніи. Кора этого дерева была срая, грубо изборожденная, стволъ накренился и вилообразно развтвлялся вверху на нсколько макушекъ красновато-желтаго цвта. Такая большая, такая далекая, ростущая на берегу моря, пинія эта все-таки напоминала сосну на берегу рки Свидера, какъ сестра напоминаетъ сестру. Хвоя у нея была длинне, шишки нсколько иной формы, но такъ же, какъ и у той, сочились изъ ранъ по ея толстой кор струйки смолы и такъ же, какъ у той, сидя на втвяхъ ея, маленькая пташка, посвистывая сама себ, клевала изъ-подъ чешуекъ шишекъ вкусную пищу.
Эв не хотлось итти дальше. Она сла на небольшой уступъ подъ пиніей и подперла голову руками. Ноги ея упирались въ сушу, но тамъ, куда уже доходило море. Оно подходило къ высокой сочной трав, толстымъ мхомъ покрывавшей глубокій гранитъ. Прозрачныя голубыя волны, расплываясь и сплющиваясь, лизали берегъ и подползали къ ногамъ.
Эва застыла душой и сидла безъ всякихъ силъ и безъ движенія. Глаза ея встрчали каждую волну, подходящую къ берегу, ловили ея измнчивую лазурность, переливающуюся въ прозрачной глубин и переходящую въ зеленую тьму бездны. Чудилось, будто она, эта лазурь, такая скользкая и подвижная, издаетъ шумъ моря… Но когда глаза подымались выше, когда они охватывали весь заливъ и широкій просторъ, гд онъ превращается въ далекое безбрежное море,— душа улетала…
— Зачмъ я убила его тогда?— думала Эва безъ страха, безъ боли, безъ волненія.— Если-бъ онъ былъ теперь со мной!
— Меня не было бы здсь,— грезила она, — я была бы въ Варшав, сушила бы пеленки, а Анеля называла бы его ‘незаконнымъ’. Горстъ окидывалъ бы его своимъ взглядомъ, и Барнавская изрекала бы намъ свои афоризмы. Лучше ему тамъ, лучше тамъ, гд онъ теперь! Но его нтъ, какъ меня не было, какъ меня не будетъ. Онъ превратился въ гнилой тлнъ, какъ превращусь и я…— грустно думала она, прислонившись головой къ корявому стволу большого дерева.
Она глядла на море и улыбалась. Если бы заключить въ слова то, что она чувствовала, то слова эти были бы:
— О, море! Какъ ты красиво, какъ могуче, какъ гордо свободно! Какъ ты врно само себ и достойно своей славы! Ты — какъ любовь: ты все — въ самомъ себ. Ты побждаешь безсилье безсмертнымъ порывомъ, немощь ты обрекаешь на забвеніе. Я отдала-бъ теб свою раненую душу, что бъ ты взяло ее и баюкало на своей зыби, ты — колыбель, баюкающая мощь и величіе. Я отдала-бъ теб обнаженное свое тло, чтобы ты колыхало его на своей груди, вчно юной. Мое тло прекрасно, но оно ст^по достойнымъ презрнія. Ты одно лишь могло бы смыть, унести изъ головы проклятыя мысли, выплеснуть своимъ безконечнымъ плескомъ гной гадкихъ воспоминаній! Скфки мн! Вдь, я имла право сдлать такъ, какъ сдлала. Оно явилось на свтъ благодаря мн, но не я хотла, чтобъ оно родилось не я призвала его къ жизни. Съ нимъ вмст меня бы преслдовали, какъ преступницу, и оно было бы осуждено на проклятіе всего человческаго рода. Оно было роадено въ чистйшей любви, но родилось ‘незаконнымъ’. Я оберегла его отъ жалкаго существованія среди людей, преслдующихъ, ‘незаконное’ дитя, точно бшеную собаку.
— О, море! Ты умешь смывать грхи, возвращать двственность, очищать отъ скверны дторожденія! Верни мн мою двственность! Верни мн мою двственную душу! Верни мн силу, которая была во мн, когда я не знала еще мужчины и жгучихъ желаній женщины, которыя онъ открылъ во мн…
Было уже поздно, когда она очнулась отъ своего раздумья. Пора было возвращаться назадъ въ гостинницу на дневной lunch. Она пошла быстрыми шагами. Пришла какъ разъ къ тому времени, когда садились за столъ. Ея приборъ оказался рядомъ съ приборомъ Ясьняха, который былъ уже внизу. Онъ былъ очень худъ, но нсколько боле оживленъ и разговорчивъ. За столомъ было всего нсколько лицъ. Два англичанина, одна англичанка и три противныхъ нмки, болтавшихъ безъ перерыва и только другъ съ дружкой о томъ, что море здсь красиво, что море очень красиво — nicht wahr?— море ужасно красиво — о, ja! Наконецъ, флотскій офицеръ, французъ. Изъ обоихъ ‘англичанъ’ одного звали Сапальскій, происходилъ же онъ изъ… нмцевъ, другого звали Германъ Ландау, что тоже слабо свидтельствовало о его англосаксонств. Настоящей, безъ поддлки, была лишь англичанка, о чемъ говорили — если бъ она даже захотла отрицать это — ея, зубы, прическа, кадыкъ и т. д. Владлецъ гостиницы, съ выраженіемъ лица точно у профессора фармакогнозіи, съ кривымъ pince-nez на носу, вчно спадавшимъ въ соусъ-томатъ, когда онъ его собственноручно подавалъ къ столу, съ заботливостью и осторожностью, достойной чего нибудь боле важнаго, произвелъ пріятное впечатлніе морской рыбой и жаркимъ, которое пришлось обносить дважды. Зато другія его блюда, не исключая сыра, присутствующая за столомъ интернаціональная компанія демонстративно приняла, какъ нчто невозможное.
Эва была весела, первый разъ весела съ очень давнихъ поръ. Все ее смшило. Такъ когда-то въ былые годы (т. е. три года тому назадъ) ее радовала жизнь, когда она видла, что за нею съ безуміемъ слдятъ глаза мужчинъ.
Ею овладло непреодолимое желаніе стряхнуть съ себя кошмаръ. Ей захотлось пококетничать съ морскимъ, маленькимъ Наполеономъ съ бородкой, какъ у Кавура, съ Камилломъ Демуленъ, вшимъ корсиканскій сыръ, называемый briccio. Она небрежно бросила въ его сторону взглядъ (глаза не совсмъ поднятые кверху, но мечтательные, — улыбка), а потомъ закрыла вки на четыре замка, точно въ этой зал на мст, гд сидлъ морякъ, стоялъ буфетъ, хозяинъ въ pince-nez, или изразцовая печь. Морякъ напускалъ на лицо выраженіе то глубокой мечтательности, то демонической суровости, краснлъ и задумывался, глядлся съ грустью въ дно своей тарелки или улыбался съ банальнымъ цинизмомъ, точно парикмахерскій ученикъ. Эва больше не замчала его. Милость была исчерпана и взята обратно.
Въ душ своей она чувствовала игривую пустоту, веселье, здоровье и отсутствіе мысли. Когда она встала посл обда и величественно вышла вмст съ Ясьняхомъ на садовую веранду, офицерикъ вышелъ тоже туда. Смущенный и весь розовый, какъ институтка, онъ представился Ясьняху, какъ Поль Momm, и попросилъ представить его Эв. Она приняла его гордо и окинула такимъ взглядомъ, что онъ снова насупился, точно морской валъ въ бурю. Немного спустя онъ приступилъ къ исполненію принятаго намренія — сталъ выгружать изъ себя нсколько русскихъ словъ, которымъ научился изъ любви къ дружественной держав, когда французская національная эскадра посщала Кронштадтскій портъ. Эва остановила его попытку короткой, сухой, какъ перецъ, фразой, что не понимаетъ этихъ словъ. Она полька,— и такъ дале… Посл непродолжительнаго банальнаго разговора она удалилась, зловще шурша шелковой юбкой. Направляясь по лстниц въ свою комнату она едва сдерживалась отъ смха, самаго искренняго смха. Ей казалось, будто солнце во время прогулки проникло сквозь кожу ея тла и наполнило ее свтомъ. Она могла бы также поклясться, что жилы ея полны аромата маккіи.
Въ своей комнат она не могла усидть. Она вынесла стулъ на балконъ и стала любоваться садомъ, запахомъ апельсиныхъ деревьевъ и фіалокъ, а больше всего розовымъ деревомъ всепрощенія.
Нсколько погодя пришелъ, покашливая, наверхъ и Ясьняхъ. Онъ тотчасъ же улегся, на длинномъ кресл-кушетк. На фон искрящагося каррарскаго мрамора онъ выглядлъ, точно некрасивая срая гусеница. Солнце рзало ему глаза, онъ закрылъ ихъ и надвинулъ на лобъ блую шапочку. Исхудалыя руки висли у него, какъ у трупа, длинныя, костлявыя ноги безпорядочно торчали. Эва смотрла на него съ иронической усмшкой. У нея мелькнула въ голов странная мысль: зачмъ, собственно, живетъ такой ‘гадъ’ на свт? Если живетъ тотъ — Камиллъ Демуленъ, внизу — ну, такъ это еще понятно. Онъ можетъ вскарабкаться на вершину высокой башни, если бъ тамъ разввалась шелковая юбка, или если бы ему послать оттуда воздушный поцлуй. Онъ прыгнетъ въ колодезь, если туда бросить благоухающую розу… А этотъ! Если бы ему сказать:— Ясьняхъ, Ясьняхъ, я люблю тебя!— онъ наврно прежде всего сталъ бы размышлять, иметъ ли онъ право любить, а затмъ — любятъ ли уже вс остальные люди, а потомъ въ конц концовъ — не повредитъ ли это его кашлю и нервной систем…
— Есть одно мсто въ Гамлет, гд этотъ несчастный говоритъ: ‘Таблицы! Хорошо бы написать на нихъ, что можно улыбаться — и быть негодяемъ’! Вы помните? Когда онъ встртился съ духомъ…— сказалъ Ясьняхъ.
— Не помню.
— Это безсмертно.
— А что въ этомъ особенно замчательнаго?
— Ему хотлось поскорй записать эту мысль, которая всплыла, какъ откровеніе изъ всей необъятной безбрежности жизни. Понимаете — ему хотлось записать истину, которая мелькнула передъ нимъ на мгновенье, какъ послдній выводъ, какъ разница, остающаяся посл подведенія жизненнаго баланса, посл всхъ повседневныхъ событій, наблюденій надъ людьми, надъ ихъ поступками, надъ нашей мыслью о нихъ. Это послднее слово, превращенное страданіемъ въ алмазъ истины. Если не записать подобной мысли, то она разсется, исчезнетъ. Потому что такія мысли трудне всего сохранить. Они исчезаютъ, какъ прекрасные сны.
— А что, у васъ тоже бываютъ подобныя мысли?— спросила она, чтобы что-нибудь сказать.
— Вы иронизируете надо мной. Тмъ не мене, такъ оно, къ сожалнію, бываетъ въ дйствительности! Порою меня пронизываютъ эти несносныя мысли. Я не могу писать въ такихъ случаяхъ.
— Почему?
— Потому что я лежу, какъ бревно, и душа у меня разбита, раздавлена и мн тогда все все равно.
Эва молчала. Такъ какъ Ясьняхъ не смотрлъ на нее, то она звнула украдкой. Посл продолжительнаго молчанія она промолвила:
— Если на васъ нападетъ когда-нибудь подобная необычная мысль, и вамъ не захочется писать, разскажите тогда мн ее вслухъ. Можете мн продиктовать ее. Я пишу безъ орографическихъ ошибокъ.
— Хе-хе!
— Право — безъ ошибокъ! Такія мысли поэта Ясьняха-Бандоса могутъ имть даже цнность на книжномъ рынк.
— Книжные торговцы скажутъ, что он нарочно поддланы соціалистами, тмъ боле, что автографъ не его.
— Они по содержанію узнаютъ львиные когти.
— Врне — клочья львинаго хвоста. Однако, пусть такъ. Подразню еще немного разныхъ борзописцевъ и рантье. Записывайте.
— Но на чемъ? Нтъ бумаги.
— Купите зеленую тетрадь на Place des Palmiers. Тамъ по лвой рук есть такая лавочка. Пузырекъ чернилъ, да приличную ручку и перья.
— All right!
— На заглавной страниц можно написать: ‘Завщаніе умирающаго’.
Вся весна прошла среди странныхъ, хотя однообразныхъ происшествій. Состояніе Ясьняха все ухудшалось. Онъ худлъ, не спалъ по ночамъ и чувствовалъ себя съ каждымъ днемъ все хуже. Сама не отдавая себ отчета, какъ это совершилось, Эва начала ухаживать за нимъ, какъ сестра или сидлка. Во всякое время дня и ночи она входила въ его номеръ и исполняла всевозможныя услуги, которыхъ прислуга гостиницы наврно не хотла бы исполнить. Если днемъ Ясьняхъ лежалъ въ постели, что случалось очень часто, она заботилась о томъ, чтобъ ‘обезпечить ему покой’. Этотъ терминъ имлъ глубокое значеніе. Такъ какъ малйшій шумъ, чириканье птицъ, возгласы дтей, играющихъ гд нибудь вдали, крикъ птуха, лай собакъ, шаги на лстниц, лязгъ ножей на кухн, разговоръ въ сосдней комнат и такъ дале — доводили Ясьняха до отчаянія, то нужно было предупреждать всякіе подобнаго рода звуки. Это обстоятельство послужило источникомъ множества, часто комическихъ, приключеній. Нужно было скупить и переловить всхъ птуховъ въ ближайшей окрестности, самой прогнать съ чердака кошекъ, которыя мяукали по ночамъ. Само собою, что хитрые корсиканцы подпускали впослдствіи нарочно птуховъ, чтобы вскор продать ихъ за дорогую цну, а за еще большую — гнаться за ними. Особенно одинъ быстроногій птухъ, крикливый, какъ продавецъ газетъ, былъ невыносимымъ кошмаромъ для Ясьняха.
Птухъ этотъ будилъ его уже около часу пополуночи, когда онъ едва начиналъ погружаться въ легкую дремоту.
‘ Не мене непріятная исторія, чмъ съ птушинымъ крикомъ, происходила съ лаемъ какой-то собаченки въ стоявшей надъ самымъ моремъ лачуг. Эв приходилось каждый день отправляться къ владльцамъ собаченки съ просьбой, чтобъ они заперли еена ночь. Сколько разъ ей случалось бжать ночью, стучаться въ окно и, несмотря на грубые окрики, умолять запереть щенка!
Она познакомилась поближе за это время съ поваромъ и ей удалось упросить его, чтобы онъ потише рубилъ свои котлеты и бифштексы, или чтобы онъ уходилъ съ этимъ занятіемъ въ горы, за предлы гостиницы. Вс обитатели гостиницы были принуждены вести себя такъ, чтобъ Бандосъ могъ пользоваться необходимой тишиной. Каждоо изъ этихъ усилій требовало особаго умнья, множества хлопотъ и оплачивалось собственнымъ самолюбіемъ. Люди не отказывались отъ своихъ правъ шумть, смяться, стучать каблуками, безвозмездно. Каждаго приходилось располагать въ свою пользу и убждать. У каждаго приходилось какъ бы покупать его право на крикъ и шумъ.
Союзника въ этихъ постоянныхъ заботахъ она нашла лишь въ молодомъ флотскомъ офицерик. Она нердко съ удивленіемъ замчала, что нкоторыя хлопоты были заране предупреждены имъ.
Однажды онъ нашелъ случай сообщить Эв, что даже миноносцы, маневрируя подъ его командой за цитаделью, подаютъ свои свистки нарочно потише и лишь вдали отъ города. Все это съ той цлью, чтобъ не раздражать ‘ея мужа’.
Эти явленія составляли вншнюю политику жизни.
Но жизнь эта скрывала въ себ не мене сложные внутренніе тайники, о которыхъ m-r Momm не имлъ ни малйшаго понятія, т. к. они были замкнуты межъ стнъ двухъ сосднихъ комнатъ и составляли жизнь, какъ полагали, ‘мужа и жены’.
Такъ какъ Ясьняхъ чахъ и слаблъ съ каждымъ днемъ все больше и больше, Эв пришлось матерьяльно вмшиваться во все. Она уплачивала по его счетамъ въ гостиниц и устраивала за него вс дла. Приглашала врачей, покупала лкарства. Такъ какъ вс прописанныя лкарства не помогали, то ей приходилось самой разбираться въ ихъ масс, угадывая, какія изъ нихъ могутъ дйствовать хорошо, а какія нужно вылить въ заливъ, для отравленія крабовъ и камбалы. Врачъ — итальянецъ, ужасно симпатичный, разговорчивый человкъ, видавшій виды, немного занимался больнымъ. Болталъ утшительныя слова, комплименты, выслушивалъ, выстукивалъ, таращилъ блки глазъ, вздыхалъ, бралъ франки и уходилъ, раскланиваясь. Эва по необходимости взяла сама на себя обязанности врача. Она начала систематически знакомиться съ недугами своего спутника. Это сблизило ее съ нимъ. Главной болзнью Ясьняха была такъ называемая анемія.
Ясьняхъ почти совершенно не спалъ. Его сонъ былъ лишь чуткой дремотой въ полузабытьи, въ которой дикіе кошмарные образы сливались съ дйствительностью — убійственное, безпрестанное, глухое мученье. Міръ не существовалъ больше для него. Въ немъ были лишь крики, стуки, ужасный, здоровый человческій смхъ, ржущіе глаза, яркія вспышки свта, точно острія миланскихъ кинжаловъ, скрежетъ, боль.
Счастливой бывала ночь, когда онъ дремалъ и видлъ одни только призраки. Въ такіе часы расходившіеся нервы играли имъ какъ безжизненнымъ предметомъ. Онъ вставалъ съ постели, быстрыми,. но тихими шагами ходилъ взадъ и впередъ по комнат, тихонько, чтобъ никого не разбудить, стоналъ и кряхтлъ. Ходилъ такъ, ходилъ взадъ и впередъ. Изнуренный ходьбой онъ падалъ на кровать, чтобы тамъ извиваться, метаться, поворачиваться съ одного бока на другой. Голова лежала то у изголовья, то въ ногахъ кровати. Подушки онъ комкалъ, мялъ, перекладывалъ, бросалъ. Затыкалъ уши, закрывалъ глаза, считалъ, пробовалъ логически думать, ругался, вздыхалъ и стоналъ потихоньку, чтобы никого не разбудить.
Эва много разъ слышала по ночамъ его шаги, но не ршалась войти къ нему.
Разъ, однако, подчиняясь чувству состраданія, она отворила ночью дверь и остановилась на порог. Ей хотлось чмъ-нибудь помочь ему. Онъ не врилъ глазамъ, когда она вошла. Съ минуту онъ лежалъ съ открытыми глазами, изумленный, пораженный. Эва сла у постели и стала гладить его холодный лобъ. И вотъ, отъ прикосновенія ея рукъ все въ немъ сразу утихло, успокоилось. Онъ крпко заснулъ на нсколько часовъ. Она сидла, радуясь, что онъ спитъ, и въ ней родилось вторично чувство, которое она испытала давно-давно, поцловавъ распухшаго нищаго на ступеняхъ почтамта.
Когда онъ проснулся утромъ, первое, о чемъ онъ началъ говорить, былъ упрекъ за то, что она удержала его отъ смерти въ Монте-Карло. Онъ вполн разумно и неопровержимо доказывалъ ей, что такая жизнь, какъ его-это не жизнь, что она не иметъ почти ничего общаго съ человческимъ существованіемъ на земл.
Все, что онъ говорилъ, было истиной, глубоко имъ продуманной. Эва смотрла на него нкоторое время не своими глазами, а какъ-то иначе… Слушая, что онъ говоритъ, она ршила въ душ, подавляя отвращеніе, что будетъ ухаживать за нимъ, какъ сестра милосердія.
Такъ она и сдлала.
Дверь была теперь всегда пріоткрыта. Едва только она слышала ночью, очнувшись отъ крпкаго сна, что онъ не спить, мечется, встаетъ, садится, бродить изъ угла въ уголъ, зажигаетъ свтъ,— она вставала и, накинувъ капотъ, шла ‘успокаивать’ его. Иногда одно появленіе ея тотчасъ же успокаивало его. Иногда же ей приходилось сидть подолгу, разговаривать съ нимъ, укладывать поудобне его голову, заставлять руки лежать неподвижно на одял. Она безъ протеста переносила тысячи непріятностей, которыя онъ доставлялъ ей съ безпредльнымъ эгоизмомъ тяжело больного человка. По временамъ она читала ему его любимыхъ писателей: Раблэ, ‘Исповдь’ Руссо, Оскара Уайльда, избранныя ‘священныя’ мста изъ Метерлинка, Верлена, наконецъ Платоновскаго ‘Федона’ въ собственномъ чудномъ перевод Ясьняха. Она читала тихо, какимъ-то особеннымъ, сдержаннымъ голосомъ. Нердко онъ засыпалъ подъ мягкое журчанье ея словъ. Случались, однако, ужасныя ночи, когда не помогали бромы, веронали, хлоралы и всевозможныя другія отравы. Онъ дрожалъ всмъ тломъ, трясся, корчился, извивался въ судорогахъ. Онъ говорилъ тогда, что ужасно боится чего-то и, не находя нигд мста, поминутно хотлъ вскакивать и бжать куда-то. Энадолжна была тогда садиться подл него на кровати, класть голову на подушку рядомъ съ его головой, держать его за руку и давать ему обнимать себя за талію. Близостью своего тла она заставляла его лежать спокойно. Ея присутствіе и самоотверженность покоряли его.
Въ душ Эвы проснулось чувство безбрежнаго состраданія.
Иногда губы его припадали къ ея рукамъ, холодныя, безумныя губы, и долго-долго не могли оторваться. Иногда прыгающія, неудержимыя, безумныя руки схватывали ея волосы и прижимали ея косы къ сердцу. Но это не была плотская любовь. Это была любовь умирающаго къ ангелу-утшителю, это было привтствіе его угасающихъ чувствъ явленію нездшняго міра… Это была ужасная, незнакомая людямъ благодарность страдающаго безсонницей человка какой-то чудесной сил, приносящей съ собою сонъ.
Случалось, что Эва, усвшись на краю постели, укротивъ бурный припадокъ безсонницы, сама, смертельно усталая, засыпала, держась за край кровати, за уголокъ подушки, скорчившись въ ногахъ кровати. Лишь ароматное майское утро, проникая черезъ открытое окно, вздохи волнъ залива, отдаленное эхо шумящаго открытаго моря — будили ее, и, охваченная стыдомъ, она быстро уходила въ сосднюю комнату. Она возвращалась къ себ на цыпочкахъ, падала на постель и засыпала на нсколько часовъ.
Чмъ больше Эва отдавалась ради блага Ясьняха, чмъ больше она унижалась, чтобъ каждую секунду его жизни окружить оградой своей заботливости, тмъ боле близкой чувствовала она себя къ цли своей души. Этой безсознательной цлью было — уничтоженіе въ душ Луки. Она никогда не грезила больше о немъ, какъ прежде, бывало, какъ еще недавно, въ Ницц.
Она никогда не мечтала больше о немъ самомъ. Ея настоящія мечты о немъ, если ихъ такъ можно было назвать, были тайными и все время вращались вокругъ одной мысли: какъ бы отомстить ему. А месть состояла въ томъ, чтобы окружить безграничною лаской состраданія Ясьняха, и въ этомъ направленіи достигнуть высшаго, крайняго предла. Планъ этотъ не былъ обдуманъ или прочувствованъ, а такъ родился, самъ собой. Во всякую минуту ея настоящей жизни ей грезился безконечный сонъ, что, вотъ, Лука неожиданно прідетъ откуда-нибудь и увидитъ ее, спящую на кровати Ясьняха. Мечта упивалась воображаемыми муками Луки, когда онъ это увидитъ. Если какое нибудь вншнее событіе прерывало безконечную нить этихъ грезъ на-яву, он начинались посл перерыва съ того самаго мста, гд оборвались и продолжали развиваться. Такъ было постоянно. Это былъ мрачный и злой кошмаръ. Состраданіе къ Ясьняху исходило изъ него, какъ свтъ рождается изъ ночной тьмы. Если бы Ясьняхъ потребовалъ, чтобы она стала его любовницей,— она оттолкнула бы его съ уничтожающимъ презрніемъ. Но иное дло, еслибы онъ сходилъ съума и не могъ найти себ мста на земл,— она сдлала бы это безъ колебанія, чтобы утолить его страданія.
Въ половин іюня пришлось перекочевать изъ Аяччіо въ горы, въ Виццавону, такъ какъ надъ моремъ было уже слишкомъ жарко. Два раза Эва здила на чудную станцію въ горахъ (такъ напоминающую польское Закопано), чтобъ отыскать тамъ соотвтственную комнату. Трудно было найти помщеніе, которое бы отвчало всмъ условіямъ неврастеника.
Посл второго посщенія Виццавоны, нанявъ комнату, наиболе пригодную для жилища Ясьняха, Эва ршила предоставить себ на одинъ день отдыхъ: она похала на другой конецъ острова, въ портъ Bastia. Тамъ она переночевала въ гостиниц и все утро провела въ гавани. Обращенная спиной къ старинному городу съ его грязью, какая не снилась даже хенпинскимъ евреямъ, она сидла на краю забытой кучи кирпича.
Море было тихое, лазурное, задумчивое, ровное, словно зеркало. Имя ‘Лука’ безъ причины навертывалось на уста. Это слово обозначало теперь густую темно-лазурную тучку, такую далекую, далекую, далекую…
Но вотъ, надъ утонувшей однимъ краемъ въ мор тучкой всплыло и повисло другое облачко, блое, какъ снгъ, и темне оттнило лазурь первой. На фон дремлющей лазури обрисовались, тогда легкія черты, продольныя и поперечныя борозды…
— Да вдь это горы тамъ, вдали, это земля…— прошептала про себя Эва
Когда она спросила проходившаго мимо матроса, что это тамъ видно вдали, тотъ съ изысканной вжливостью отвтилъ ей, что это и есть островъ Эльба. Онъ самый!
— Эльба…— повторила Эва.
Съ этого мгновенья она не видла больше ни множества парусныхъ судовъ, которыми былъ загроможденъ портъ, навертывавшихъ свои тяжелые, почернвшіе и истерзанные втромъ паруса на огромныя реи, ни пассажировъ, направляющихся въ городъ, чтобы перессть на пароходъ, отправляющійся въ Ливорно,— не видла движенія, не слышала шума. Глаза ея были прикованы и не могли оторваться отъ прекрасной, окутанной дымкой, далекой Эльбы.
Эва продолжала сидть все на томъ же мст, не отрывая глазъ отъ таинственнаго острова…
Потомъ она поднялась и пошла по направленію къ городу. Проходя мимо громаднаго памятника Наполеону, она съ улыбкой восхищенія подняла глаза къ его хмурому лицу. Ей казалось, будто она впервые видитъ эту статую на площади.
— Нашъ девизъ — Эльба!— прошептала она все съ той же улыбкой на губахъ.
Она поспшила къ вокзалу и въ тотъ же день еще вернулась въ Аяччіо.
Нсколько дней спустя она съ необычайной заботливостью перевезла больного Ясьняха въ Виццавону. Тамъ она помстила его въ нанятой наканун комнат. Снабдила его всмъ, что ему могло быть нужнымъ. Оставила ему даже изъ ‘общихъ’ денегъ, которыми, надо замтить, распоряжалась она сама, пять тысячъ франковъ. Остальныя деньги, то есть слишкомъ тридцать тысячъ, она помстила въ замшевый мшечекъ, который повсила на шею, и въ кожаный ручной саквояжикъ. Торопливо уложивъ вещи, она на слдующее утро, не говоря ни слова Ясьняху, ухала въ Bastia. Тамъ она сла на пароходъ, уходящій въ Ливорно. Изъ Ливорно, не останавливаясь, она похала по желзной дорог въ Геную, а оттуда — прямо въ Женеву.

——

Эва сидла въ маленькомъ садик гостиницы въ Glion, въ бесдк, обращенной лицомъ къ озеру. Бесдка была широкая, заставленная нсколькими столиками. Чудное утро окутало озеро полупрозрачнымъ заревомъ. Не било тучъ, но не было и солнца. Горы были видны ясно, чуть-чуть обвянныя дымкой изъ легкихъ облаковъ. На озер лежала лишь золотая полоса — слабое отраженіе невидимаго свта…
Вдругъ — одно слово пронзило ее насквозь, точно ударъ нанесенный рукой поножовщика. Кто-то назвалъ фамилію Неполомскаго. Не пошевельнувшись, не повернувъ головы, блдная, пораженная ужасомъ, она слушала, какъ среди мертвенной тишины одинъ изъ студентовъ говорилъ:
— Можете завязать себ узелокъ, на чемъ вамъ заблагоразсудится, дабы помнить о сей простой истин… Если подонки и отбросы общества имютъ право объединяться для своихъ стачекъ, то точно такое же право имютъ объединяться и имущіе классы. Батракъ бастуетъ въ страдную пору, а помщикъ выгонитъ его въ сочельникъ изъ хаты вмст со всмъ его потомствомъ. И тогда онъ перестанетъ бастовать.
Одинъ?
— Не одинъ — а вс. Не бойтесь: у польскаго шляхтича есть голова на плечахъ. Польская шляхта такъ превосходно объединится, чтобъ прогнать батраковъ, бастующихъ въ жатву, какъ никогда не сумютъ вс батраки вмст взятые.
— Польскій мужикъ — это трусъ изъ трусовъ!— вставилъ кто-то въ безсмысленномъ азарт.
— Полякъ вообще — это… Э, да что тамъ!
— Напротивъ!— вмшался чей-то голосъ съ митавскимъ акцентомъ,— по моему, поляки… напротивъ!
— Что тамъ! Грабить кассы, разбивать монопольки изъ-за пятиалтыннаго — лишь-бы впотемкахъ да изъ-за угла, въ переулочк… Вотъ скажите-ка мн, кто теперь искоренитъ эту эпизоотію бандитизма?
— Да вотъ, настанетъ новый порядокъ, такъ онъ и искоренитъ…
— Дамъ я вамъ порядокъ.
— Полякъ, если на что еще годенъ, такъ это — чтобъ жениться да съ богатымъ приданымъ. Напримръ, недавно — Неполомскій!
— Мчатся себ теперь на пароход въ одной кают на Новую Зеландію. Что? Какъ вы полагаете?
‘Milady’ сниметъ лакированныя туфельки, разстегнетъ томными отъ волненія пальчиками кисейную кофточку! Вообразите, какія у нея тамъ, должно быть, рубашки, изъ какого шелка юбки, нижнія, верхнія, какія тамъ чулочки!
— Сименъ, выпей, а то упадешь въ обморокъ!
— За милліонъ могла она себ накупить въ Париж финтифлюшекъ.
— Ну — милліонъ!..
— Говорю милліонъ…
— Я всегда недолюбливалъ какъ-то этого Неполомскаго. Шильонскій узникъ! Нахалъ, декламаторъ, маркизъ!
— Плюньте вы на него! Не можете простить ему, что увезъ онъ Milady? Вылейте на него хоть цлый ушатъ помоевъ,— а онъ себ гуляетъ во всю и смется въ кулакъ надъ вами.
— Понятно, карьеристъ, какихъ много! Не въ диковину!
— Ну, не совсмъ. Кто изъ васъ сумлъ бы пережить такую исторію, какъ онъ въ Рим и не погибнуть, не упасть, а смло опять стать между людьми. Стать затмъ, чтобъ возстановить свою честь. И дйствительно! Теперь онъ можетъ быть, чмъ захочетъ. А малый онъ съ башкой, можетъ далеко пойти.
— Ну, ужъ вы тамъ со своими геніями… Прощелыга…
— Бываютъ подлости, которыя человкъ длаетъ вслдствіе нравственнаго разложенія, бываютъ паденія, проистекающія отъ несчастья. Неполомскій, вдь, все-таки не негодяй.
— Да ну его! Жаль только Milady… Этакая бабенка — да такія деньги. Какъ это онъ пристроился къ ней?
Эва услышала вторично фамилію и подробности. Она все поняла. Разговоръ молодыхъ людей быстро перешелъ на совершенно другую тему. Они спорили о чемъ то банальномъ. Эва напрасно вслушивалась, изо всхъ силъ сдерживая стучавшее въ груди сердце. То, что она услышала, ударило ее по голов, точно дубинка пьянаго мужика. Она быстро соображала и взвшивала все. Одно было несомннно… Въ глазахъ какой-то свтъ… Нсколько разъ ее начиналъ душить нервный кашель, и она не могла удержать его. Она чувствовала, что черезъ минуту можетъ броситься на землю, рвать волосы и выть въ отчаяніи, ничего не сознавая… Она хотла встать и уйти… Уйти! Но она не могла подняться со скамьи. Въ глазахъ и въ голов кружились горы, снга на нихъ, озеро, деревья, городокъ, Шильонскій замокъ, эти люди, что тутъ, рядомъ съ нею, спокойно разговаривали. Удушье стало давить ее… Она понимала лишь одно, что только у этихъ людей она можетъ что-нибудь узнать. Что длать? Какъ узнать? Ей вспомнилось, какъ вспоминается сонъ, когда уже проснешься, что одинъ изъ юнцовъ все время преслдовалъ ее глазами. Нужно попытаться что-нибудь узнать у него. Но сейчасъ… разговаривать… улыбаться… Она поднялась со скамьи и заплатила кельнеру за завтракъ. Когда онъ давалъ ей сдачу, она отыскала глазами длинноносаго шатена и выдавила на свои уста улыбку, точно выдавливая кровь изъ раны.
Затмъ она медленно вышла изъ садика и направилась къ. озеру.
На одномъ изъ поворотовъ дороги она оглянулась. Студентъ бжалъ за ней огромными шагами. Она взглянула на него кокетливо… еще разъ, опять кокетливо… и еще разъ,— точно уличная двка. Какъ разъ въ это время онъ проходилъ мимо. На лицъ его было выраженіе безконечно глупаго побдителя. Онъ шелъ то впереди Эвы, то позади, то близко, то поодаль. Въ отчаянномъ забытьи она опять потеряла его изъ виду. Лишь подойдя къ самому берегу озера, гд была пристань для лодокъ, она увидла, что онъ стоитъ невдалек. Эва сла на каменную скамейку и подняла глаза. Студентъ приближался потихоньку, хищными шажками, меланхолически размахивая тросточкой. Эва почувствовала непреодолимое отвращеніе къ нему, до того, что ей хотлось выцарапать ему глаза, но она сознавала необходимость узнать у него, что возможно. Она промолвила по польски:
— Не умете ли вы грести, сударь?
— Умю,— пробормоталъ онъ, глупо кивая головой.
— Такъ не хотите ли покататься вмст на лодк, только безъ лодочника?
Молодой человкъ прыгнулъ въ лодку съ такимъ размахомъ, что чуть-чуть не упалъ въ воду самъ и не выбросилъ лодочника. Хозяинъ лодки вышелъ на берегъ, а Эва заняла его мсто. Они отчалили отъ берега. Студентъ гребъ съ образцовымъ усердіемъ и быстро, быстро удалялся отъ берега, быстре, чмъ это могъ бы сдлать самый опытный морской волкъ. Эва молчала. Наконецъ онъ ршился заговорить.
— Какое счастье слышать родную рчь изъ устъ…
— Ладно, ладно… съ родною рчью… Гребите.
Нсколько новыхъ взмаховъ веслами, съ такимъ азартомъ, что лодка помчалась, точно скаковой конь. Когда они были уже довольно далеко отъ берега, Эва спросила:
— Вы учитесь здсь въ Женев въ университет?
— Въ Лозанн, сударыня…
— Давно уже?
— Четвертый годъ.
— Ахъ, вотъ какъ…
— А вы, сударыня? если позволите узнать…
— Я не учусь ни въ Женев, ни въ Лозанн…
— Какъ я радъ! Знаете, типъ нашихъ курсистокъ…
— А вотъ, какъ разъ, я собираюсь поступить въ у теть… Не знаю только куда…
— О, въ Лозанну! Конечно, туда… Я вамъ могу нужныя указанія.
— Спасибо. А скажите, пожалуйста, польская кблонія въ Женев сейчасъ многочисленна?
— Женская колонія, по обыкновенію, весьма многочисленна.
— А мужчинъ, по обыкновенію, мало?
— Всего нсколько человкъ.
— Наврно, вся компанія, которую я видла тамъ на горк — это женевскіе студенты?
— Да, вы угадали. Недавно ихъ было больше, но колонія уменьшилась.
— Кто-то, я слышала, ухалъ.
— Вы слышали весь нашъ разговоръ? Какой скандалъ!.. Я долженъ глубоко извиниться передъ вами отъ своего имени и отъ товарищей…
— О, бросьте… Такъ т, что ухали, какъ я слышала, это молодая парочка?
— Да, свжеиспеченная и посахаренная супружеская чета.
— Простите, какъ фамилія его,— я не разслышала, какъ слдуетъ, хотя вы кричали довольно громко.
Молодой человкъ подумалъ, прежде чмъ отвтить. Онъ окинулъ Эву взглядомъ исподлобья, Какъ будто желая узнать, не иметъ ли дло съ особой слишкомъ ‘любопытной’.
— Младожена зовутъ Лука Неполомскій, антропологъ, довольно много общающій.
— А невста?
— Невста? Какое чудное слово! Невста — это такъ называемая Milady, наслдница одного страшнаго богача съ Кавказа, нкая т-lle Рыльская.
— Рыльская… Русская?
— Нельзя сказать, чтобъ русская, но не совсмъ, можно сказать, и полька. Мать ея была русская, но отецъ — ‘коренной’ полякъ — воспиталъ ее, какъ польку. Это былъ извстный предприниматель, директоръ всевозможныхъ заводовъ, изобртатель, иниціаторъ трестовъ, даже здсь, въ Европ, владлецъ торговыхъ и банкирскихъ домовъ въ Петербург, Москв, Варшав, Вн. Вамъ наврно приходилось слышать…
— Быть можетъ, и приходилось.
— Онъ переправился къ лучшему тресту, оставивъ единственной дочк колодезь денегъ. Оставшись одна, такъ какъ мать умерла давно, вполн свободной, сирота пріхала сюда учиться. Въ голов — всевозможные проекты, какъ сдлать міръ счастливымъ,— признаться, даже довольно своеобразные… Множество дикихъ мечтаній, самобытныхъ, ни на что не похожихъ плановъ.
— А этому господину Неполомскому удалось сцапать у васъ этакій кусокъ?
— Да, какъ видите! Да и къ тому же, я понять не могу, какъ это ему удалось. Времени прошло немного. Только что пріхалъ…
— А она красивая?
— Недурна, очень даже недурна… Хотя говорить объ этомъ здсь, имя передъ собой…
— Какъ же это такъ случилось? Разскажите-ка, я ужасно люблю подобныя исторіи. Совсмъ какъ въ роман.
— Ужъ не пріхали ли вы къ намъ тоже съ какими-нибудь милліонами?
— Очень можетъ быть! Почемъ знать? Только вдь не о томъ рчь, кто я такая и откуда, а о томъ, какъ совершаются свадьбы въ Женев. Кто онъ, этотъ новоиспеченный супругъ? Вы говорите — недавно пріхалъ? Какъ же онъ хилъ тутъ?
— Лука Неполомскій.
— Лука Неполомскій…
— Онъ пріхалъ сюда изъ Польши… Да что мы, однако, будемъ себ портить настроеніе чужими мужьями или хотя бы даже чужими женами? Не лучше ли…
— Нтъ, не лучше. Я люблю быть послдовательной до конца. Если вы разскажете все, какъ слдуетъ, и безъ капризовъ, такъ…
— Такъ что, сударыня?
— Такъ потомъ мы поправимъ свои настроенія. Я люблю сплетни.
— Ну, ладно, буду сплетничать. Но въ счетъ будущаго, такъ сказать — въ вид задатка, вы должны мн сказать…
— Ничего не скажу, пока вы не разскажете мн всего по порядку о томъ…
— Ну, такъ чего жъ? Явился онъ сюда, то-есть, значитъ, пріхалъ по желзной дорог. Снялъ комнату. Сталъ ходить въ публичную библіотеку. Читалъ съ азартомъ. Молчалъ. Жилъ вдали. Опять — читалъ. Ну, чуо жъ тамъ еще? Ахъ… да… Нсколько разъ я встрчалъ его въ нашемъ, польскомъ, обществ. Въ колоніи стали распространяться какіе-то темные слухи насчетъ этого господина. Вс, въ особенности вс женскаго рода, стали имъ ужасно интересоваться. Въ конц концовъ, такъ какъ онъ былъ записанъ въ члены общества, то на одномъ собраніи ему былъ заданъ вопросъ, правда ли, будто онъ сидлъ въ тюрьм за кражу. Меня не было тогда, мн это передавали…
— Это любопытно! Что-жъ этотъ господинъ отвтилъ?
— Онъ отвтилъ… Что жъ это онъ тогда отвтилъ?.. Извините… вы знаете этого господина.
— Нтъ, но пожалуйста… продолжайте разсказывать!
— Онъ отвтилъ, что дйствительно сидлъ въ какомъ-то мамертинскомъ узилищ. Признался даже, за что. За кражу какихъ-то документовъ въ Рим. Продолжать еще сплетничать?
— Продолжайте! Еще!
— Ввиду, такъ сказать, подобнаго казуса, понимаете ли, наши объединенныя двицы пожелали было попросить его немножко вонъ изъ общества. Вопросъ былъ поставленъ на голосованіе. Тогда-то, словно юная львица, выступила въ защиту бывшаго арестанта эта самая Milady. Она обрушилась на все общество съ цлымъ градомъ громовыхъ ‘принципіальныхъ’ тирадъ…
— Это ужъ вы слышали сами, собственными ушами, неправда ли?
— Нтъ, объ этомъ мн тоже только разсказывали. Но ввиду того, что вопросъ почти весь уже исчерпанъ, не перейти ли намъ къ порядку дня…
— Сейчасъ. Такъ вскор, значитъ, посл этого состоялась свадьба?
— Да недолго пришлось ждать. Такъ ужъ оно всегда бываетъ: любовь, а сейчасъ вслдъ за нею…— свадьба.
— Они еще въ Женев?
— О, нтъ! Сейчасъ же ухали! Укатили на Новую Зеландію. Мсяца два ужъ будетъ… слишкомъ. Думаютъ, кажется, производить тамъ какія-то антропологическія изслдованія въ дикихъ архипелагахъ, гд это — Борнео, Целебесъ, Ява, Суматра — знаете, тамъ, внизу карты.
— Вы были на внчаніи?
— Былъ.
— Въ католической церкви?
— Въ католической… Я вижу, однако, что все это васъ черезчуръ интересуетъ…
— Нтъ. Довольно уже. Вы хотли мн что-то сказать, кажется. Ну, теперь говорите!
— Да, я, дйствительно, хотлъ сказать… Я давно ужъ хотлъ вамъ сказать, что я… то-есть, что, если бъ я могъ вамъ сказать… Да гд ужъ тамъ! Такихъ глазъ, какъ у васъ, не было и не будетъ, пока свтъ стоить, ни у одной женщины! Клянусь вамъ! У васъ такіе дивные волосы, что это прямо… скандалъ! Да кром того губки у васъ… Словомъ… Да что же мн говорить… Вы сами знаете все это лучше еще, чмъ я. Но что изъ того?
— Да, ровно ничего. Вы постоянно живете въ Женев?
— Въ Лозанн, сударыня! Rue Fribourg, 32… Станиславъ Ливицкій… Rue Fribourg, 32. А здсь, на горк, гостиница Cigne, но dependence…— добавилъ онъ съ грустью, погружая свои глаза въ глаза слушательницы.
— Не огорчайтесь такъ, потому что это можетъ вамъ повредить. Я спросила вашъ адресъ, чтобы узнать, гд вы думаете выйти. Что касается меня, такъ я возвращаюсь сейчасъ въ Montreux.
— А мн не можетъ быть даровано счастье вернуться туда съ вами?
— Я бы хотла чтобъ вы сошли здсь.
— Здсь? То-есть, значитъ… чтобъ я выскочилъ въ озеро?
— Какъ вы находите удобнымъ.
— Я вижу, что кругомъ всюду озеро.
— Ахъ, вы невыносимы!
— И, какъ вы полагаете,— въ костюм?
— Я не жажду созерцать зрлищъ въ древне греческомъ стил.
— Понимаю. Ну, а если бы я вдругъ утонулъ, напримръ?
— Не думаю, чтобы дошло до этого. Во всякомъ случа я готова возложить внокъ за 25 франковъ на вашу свжую могилу и итти за катафалкомъ въ черномъ плать. У меня есть очень красивое черное платье.
— Но съ грустью въ душ, или хотъ съ капелькой грусти?
— Съ капелькой грусти на лиц. Для вашихъ товарищей этого будетъ достаточно. А для васъ, я думаю, тоже? Вдь вы, понятно, не врите въ безсмертіе?
— Не врю, сударыня. Но какая же вещественная награда можетъ меня ожидать? Какая? Еслибъ бъ меня ожидала какая-нибудь вещественная награда, напримръ, вотъ сейчасъ, сію же минуту… Тогда бы я… Посл нея я готовъ сейчасъ же броситься въ воду и самымъ очевиднымъ образомъ, такъ сказать — экспериментальнымъ образомъ — утонуть на вашихъ глазахъ.
Эва громко, неудержимо хохотала, глядя на небо. Лодка, не управляемая и давно не подгоняемая веслами, колыхалась на мелкой зыби, идущей по направленію къ берегу. Придя въ себя отъ своего смха, Эва проговорила:
— Вы соврали, господинъ Львицкій.
— Ливицкій, сударыня,— вашъ покорный слуга.
— Вы соврали, покорный слуга, утверждая, что Лука Неполомскій женился на госпож Рыльской.
— Я не имю обыкновенія врать, когда въ этомъ не представляется неотложной необходимости,— съ гордостью возразилъ Ливицкій.
— Повидимому, необходимость была. Вы не знаете, что Неполомскій былъ уже женатъ.
Da liegt der Hund begraben! Сударыня! Сей проклятый Неполомскій получилъ разводъ уже тогда, когда пріхалъ сюда, къ моему сегодняшнему несчастью, а можетъ быть, и посл. Ему удалось получить разводъ, благодаря денежной поддержк, на которую не скупилась Milady. Словомъ, разводъ онъ получилъ, потому что за деньги можно получить два развода, и даже три, если хотите. Могу вамъ побожиться, что я былъ на его свадьб,— кричалъ онъ, размахивая правой рукой.
— Можете вы доставить мн какое-нибудь доказательство, что свадьба эта, дйствительно, состоялась? Какое-нибудь доказательство, неопровержимое? Ваше слово… да… Но доказательство, доказательство! Я должна показать его одному лицу…
— Я могу доставить вамъ доказательство… Я могу принести вамъ копію брачнаго договора. Я принесу ее вамъ на домъ, вопросъ только — когда? Хотите — я принесу еще сегодня — хорошо?
— Хорошо, принесите! Непремнно!
— Куда же принести?
Htel Grammont. Меня зовутъ Эва Побратынская.
— Значить,— не Неполомская?
— Нтъ, не Неполомская,— продолжала она хохотать.— но какъ вы сумете достать этотъ документъ еще сегодня? Какимъ путемъ?
— Я поду въ Женеву… Черезъ часъ идетъ пароходъ. Вернусь къ вечеру.
— Ну, а теперь… теперь!..
— Что теперь?
— Скажите, вы благовоспитанный молодой человкъ?
— Льщу себя надеждой, что да!
— Ну, такъ… Что мн длать? Мн хотлось бы сейчасъ быть одной, притомъ — здсь, въ этой лодк!
— Въ этой лодк! Опять — въ этой лодк!
— Не можете ли вы меня оставить? До берега не такъ ужъ далеко. Сдлайте это для меня? Или — я сама прыгну! Я не могу!
Студентъ замтилъ ея движеніе. Лицо его вытянулось и нахмурилось. Онъ сидлъ, не говоря ни слова и вытаращивъ глаза.
— Я чмъ то глубоко огорчилъ васъ… Но чмъ — скажите, ради Бога! Извините меня… Если бъ я могъ знать!
— Ничего, ничего! Мн нужно быть одной!— громко закричала она.
Глаза ея были затуманены отчаяніемъ. Руки конвульсивно сплетались и пальцы хрустли. Зубы были оскалены, лицо страшно блдно. Студентъ сидлъ, осоввъ и понуривъ голову. Онъ размышлялъ о чемъ то очень глубоко.
— Если бъ я могъ хоть на одинъ мигъ быть такъ любимъ вами!— прошепталъ онъ.— Хоть на одинъ мигъ!
— Уйдите, уйдите!— простонала она.
— Вотъ такъ оказія!..
Онъ медленно поднялся въ лодк, разставивъ ноги на обоихъ бортахъ. Взглянувъ на отдаленный берегъ, онъ буркнулъ подъ носъ:
— Коль скоро мы не милы дам, нужно удалиться. Понимаю. Но если эти черти наблюдаютъ съ берега мои приключенія и увидятъ финалъ, такъ вдь они надорвутся отъ смха!
Онъ прислъ и однимъ прыжкомъ бросился въ воду, окунулся на минуту глубоко, — вынырнулъ, — и перебирая то одной, то другой рукой, ровно и быстро поплылъ къ берегу, по направленію къ блымъ домамъ Montreux.
Эва испустила глубокій вздохъ. Она бросилась на дно лодки, лицомъ внизъ. Она стала рвать на себ платье, дергать волосы и рыдать громко, громко, насколько хватало въ груди дыханія. Лодка, никмъ не управляемая, колыхалась на вод во вс стороны. Прикрпленныя уключинами къ бортамъ весла безпомощно вздрагивали…

——

На другой день Эва проснулась очень поздно.
Она сидла передъ зеркаломъ и смотрла на свое отраженіе.
Теперь уже ничего больше, ничего не связываетъ ее съ Лукой Неполомскимъ. Ничего! Воспоминаніе о ласк, которой она сама научила Луку, сама открыла ему, быстро, словно ударъ ножа, врзалось въ сердце… Только этого воспоминанія никто и ничего не сможетъ вырвать! Теперь Лука, въ эту самую минуту, и точно такъ же, какъ тогда ее, цлуетъ, ласкаетъ, обладаетъ другою. Эта другая — для него такая же женщина. Можетъ быть, дурне ея, а можетъ быть, и красиве… И вдь каждый мужчина — это такой же Лука, только, пожалуй, красиве его (напримръ — Щербицъ, напримръ — студентъ Ливицкій). Было, прошло, миновало… А теперь и слда нтъ. Если бы оно росло, если бы жило!
Не лучше разв, что оно лежитъ гд нибудь на пол навозомъ, или что собаки разнесли его тльце по кусочкамъ вмст съ грязью? Нтъ дурныхъ вещей на этомъ свт…
Еслибы знать раньше, — размышляла она, опершись головой на руки,— такъ зачмъ было бросать Ясьняха. Бдняга, наврно, ужъ умеръ и лежитъ гд-нибудь на огороженномъ срыми стнами кладбищ въ Корсиканскихъ горахъ. Все зависитъ отъ случая, — все какъ то мимолетно и чуждо. Все безпорядочно, удушливо, какъ запахъ могилъ. Ни о чемъ мы ничего не знаемъ, и все кто то длаетъ за насъ.
Къ счастью кто-то постучался въ дверь. Эва спряталась за занавску, отдлявшую нишу, служившую ей спальней, отъ комнаты и оттуда громко, почти радостно крикнула:
— Entrez!
Дверь отворилась, и въ комнату осторожно вошелъ вчерашній студентъ. Онъ внимательно окинулъ взглядомъ номеръ и хотя никого не видлъ, сталъ показывать на вс четыре стороны диванамъ, шкафамъ, занавсямъ, кресламъ какую-то бумагу.
Эва видла его сквозь щель между обими половинками занавси. Она догадалась, что онъ показываетъ копію брачнаго договора. Она протянула руку изъ-за занавски и велла подать ей бумагу. Ливицкій подошелъ на цыпочкахъ и подалъ ей въ руки снабженный печатями документъ. Кланяясь и растаркиваясь, онъ хотлъ было пріотогнуть краешекъ занавски, но, встрченный строгимъ окрикомъ, отступилъ назадъ и покорно услся въ небольшое кресло у дверей въ скромной поз просителя. Эва прижалась въ уголъ кушетки и внимательно стала читать полученный документъ. Не было никакого сомннія: послдняя страница открылась…
Эва смяла бумагу и бросила ее въ шкатулку съ бездлушками. Затмъ она оперлась на спинку кушетки и, закинувъ руки подъ голову, глядла въ пространство. Она увидла точно впервые эту нишу и сосднюю комнату, замтила, что и тутъ и тамъ полъ устланъ толстымъ сукномъ пріятнаго цвта. На окнахъ занавси изъ пунцоваго бархата, которыя можно передвигать по толстому металическому пруту. Широкая желзная кровать съ серебряными шарами, мраморный умывальникъ, гравюра съ какой-то картины Корреджіо въ широкой рам.
Какъ чисто! Сквозь прозрачныя стекла видно озеро, дремлющее въ легкомъ золотистомъ туман, недвижимое. Полосы и пятна на немъ, напоминающія цвтъ льда. Въ одномъ мст сверкаетъ солнце, точно разбрызгавшаяся звзда. Отдаленныя цпи горъ за Леманомъ, плоскогоріе, обсыпанное снгомъ. Полоска лса тянется вверхъ по скалистымъ горамъ, точно лоскутъ отъ одежды титана. А тамъ, вдали, горы становятся лишь чуть-чуть примтне облаковъ. Блыя, блоснжныя вереницы облаковъ окаймляютъ все это пространство. Вотъ — они зашевелились, эти облака, поплыли…
Эва глядла на открывшіяся горы безъ всякаго чувства, съ ощущеніемъ лишь полной пустоты. Чувство глухого укора къ неподвижно лежавшему озеру утонуло въ странномъ шум, наполнявшемъ голову.
— Онъ освободилъ меня отъ себя…— тихо прошептала она, такъ, чтобъ тотъ, сидвшій у дверей, не услышалъ.
— Освободилъ!— еще разъ повторила она.
Она встала со своего мста и безсознательно подошла къ зеркалу, вправленному въ дверь шкафа. Взглянула на себя съ ненавистью и безсмысленно прошептала:
— Я вполн свободна.
Въ томъ же зеркал она увидала, что нортьера раздвигается, и Ливицкій появился въ ея спальн. Она видла его строгое, поблднвшее лицо и сощуренные глаза. Онъ казался необыкновенно сильнымъ, готовымъ къ прыжку. Эва молчала, глядя на его фигуру, стоящую у красной занавси. Видя его ненасытный взглядъ и его руки — когти, засунутые въ карманы, она почувствовала, что должна — или сейчасъ же отдаться этому человку, или сейчасъ же умереть. Третьяго исхода не было.
— Я вдь свободна…— прошептала она съ обворожительной, безпредльно наивной улыбкой.
Она съ улыбкой обернулась къ нему и протянула руки…

——

Эва шла долго, очень долго, но не чувствовала ни малйшей усталости. Напротивъ, она казалась все боле возбужденной. Дышала всей грудью. Готова была итти такъ безъ конца, несмотря на зной и пыль., Лвая аллея для пшеходовъ Avenue du Bois de Boulogne втянула ее въ себя и манила все дальше и дальше.
У конца дороги виднлись передъ глазами какія-то деревья, окрашенныя въ чудный цвтъ — розовато-лазурный. Въ ушахъ гудлъ неумолкающій грохотъ каретъ, открытыхъ и закрытыхъ экипажей, кэбовъ и фіакровъ, спшащихъ на скаковое поле. Передъ глазами проносился весь большой свтъ!
Тысячи дамскихъ шляпъ, костюмовъ, точно у мотыльковъ, мужскія платья, прекрасныя лошади, ослпительные вызды, прислуги въ богатыхъ ливреяхъ. Порою ее охватывало непреодолимое, жгучее желаніе попасть въ эту вереницу экипажей и занять свое мсто.
Опьяняющая сила красоты, цвта культуры, богатства, доставляла наслажденіе, заслонявшее собою все. Какой смшной казалась она себ теперь, вспоминая, какъ она сидла въ тсной касс варшавскаго кафэ. Она смялась добродушно и неудержимо. Теперь полусознательно она давала рости въ своей душ радостному и восторженному увлеченію при вид блеска, яркости, пестроты красокъ.
Она пріхала въ Парижъ въ ту же ночь, вслдъ за тмъ, какъ свершила актъ ‘мести’ надъ Лукой. Ей доставило тайную, глухую, злобную радость холодное прощаніе со студентомъ, потерявшимъ голову отъ восторга. Она говорила себ: — пусть немножко потоскуетъ — да еще безъ результата… Пусть узнаетъ, что такое тоска, какъ ищутъ въ ночной темнот цпенющими отъ отчаянія руками.
Когда она пріхала (неизвстно зачмъ) въ Парижъ, ей хотлось заглушить, замуровать свою ‘месть’, совершенную надъ Леманскимъ озеромъ. Порою ее охватывалъ припадокъ неперено симаго стыда. Порою вдругъ овладвало отчаяніе.
Тогда она вскакивала съ мста и бжала, бжала сама отъ себя, куда глаза глядятъ — въ городъ, въ окрестности, въ пространство. Она ходила и здила по всевозможнымъ вертепамъ, кабаре, театрамъ, циркамъ, балаганамъ. Позднимъ вечеромъ бродила по многолюднымъ и шумнымъ улицамъ. Она чувствовала въ груди пустоту, точно оттуда вырвали душу.
Теперь, когда она одиноко брела по дорожк аллеи, напряженная энергія стала вновь просыпаться въ ней. У нея явилась мысль купить себ лошадь, изящную амазонку и каждый день, въ одинъ и тотъ же часъ, кататься по той сторон Avenue. Мечты ринулись потоками въ этомъ направленіи. Она погрузилась въ размышленія о томъ, гд и какъ купить такую лошадь. Стала мысленно разсчитывать, сколько все это могло бы стоить. Тысячу, дв тысячи франковъ? Лошадь должна быть вороная, дикая. Шляпа особеннаго покроя, точь въ точь, какъ на миніатюр ‘принцессы’ Воганъ. Она закажетъ нарочно у Reboux сдлать ей шляпу именно такого фасона. Она вдь была уже тамъ! Видла толпу модистокъ. Яркій свтъ электрическихъ лампъ, огромные, длинные столы. Наклоненыя надъ столами лица. Цвты* искусственные цвты, милліоны цвтовъ! Съ восьми часовъ утра до десяти вечера въ пальцахъ все время искусственные цвты, цвты, цвты. Она всматривалась въ лица ‘этихъ двушекъ’ и усмхалась ядовитой улыбкой, выбирая шляпу.
Съ неизъяснимымъ наслажденіемъ смотрла она на неисчерпаемую, обильную, какъ стихія, изысканную вжливость красивой ‘барышни для примрки’. Теперь она пойдетъ опять туда, велитъ вызвать главнаго завдующаго,— о, она кликнетъ эту собаку,— и закажетъ себ шляпу-цилиндрикт совершенно необычнаго фасона. Она велитъ его такъ и назвать:— ‘Vaughan’. Если не захотятъ сдлать, такъ она переносить вс свои заказы къ Virot или Loys. Должны сдлать, негодяи!
Гд держать лошадь? Въ конюшняхъ гд-нибудь въ Longshamp, или въ Autenic? Это далеко. Тмъ не мене она ршила похать туда и сдлать первые шаги. Надуютъ. О, наврно, надуютъ,— но это пустяки. Она вдь суметъ увидть, что лошадь красивая и сильная. Настолько еще у нея хватитъ сообразительности. Да къ тому же, во всякую минуту, когда ей надостъ, она продастъ ее первому желающему за любую сумму.
Она пошла быстре по направленію къ лсу. На поворот аллеи, гд скопляется больше всего экипажей, каретъ и всевозможныхъ выздовъ, она почувствовала на себ чей-то пристальный взглядъ. Она слабо вскрикнула и на минуту остановила шаги.
— Щербицъ!
Онъ сидлъ въ открытомъ ландо на передней скамейк, спиной къ кучеру, лицомъ же къ какимъ-то пожилымъ наряднымъ дамамъ.
Онъ весело и оживленно разговаривалъ съ ними, не спуская одновременно глазъ съ Эвы. Избравъ удобный моментъ, онъ низко и привтливо поклонился ей.
Она чувствовала, что краснетъ и выдаетъ то, что произошло надъ Леманскимъ озеромъ. Но въ эту минуту она сознавала также, что въ жизни ея свершилось теперь что-то новое. Она испытала такое чувство, будто теперь только вспомнила о существованіи Щербица.
— Ахъ правда! Вдь есть еще на свт Щербицъ. Какъ онъ ломалъ руки въ Ницц, какъ рыдалъ, когда я выбжала изъ залы въ гостинниц…
Она ускорила шаги и снова почувствовала, что покраснла.
— Женись на мн. Иначе — нтъ!— прошептала она сквозь стиснутые зубы.— Онъ мн тыкалъ деньги въ руки, а потомъ: — ‘останься со мной, я живу тутъ, наверху’…
Ландо покатилось быстре, и глаза Щербица снова упали на Эву. Она чувствовала на себ неподвижно застывшій взоръ.
Она не смотрла въ его сторону и шла, устремивъ глаза впередъ, со строгимъ лицомъ. Но въ то же время чувствовала необходимость говорить съ нимъ. Ей показалось страннымъ, что она могла сердиться на него, на Щербица. Какъ? на Щербица?
За что сердиться? За что? По какому поводу?
Вдь теперь уже нтъ повода сердиться. Лука пересталъ уже существовать, и душа ея, запроданная Лук, тоже перестала существовать.
Внезапный уколъ страданія — словно отмщеніе за все, что она сдлала, — пронзилъ ея сердце. Она не чувствовала, что идетъ, не сознавала, что живетъ. Ноги машинально двигались…
Вдругъ пріятное дуновеніе неожиданнаго удовольствія… Чувство, что въ эту минуту она, должно быть, удивительно хорошо. — Шаги ея, должно быть, удивительно красивы. Въ походк что-то, напоминающее тигрицу. Какая-то ликующая гибкость. Она подняла глаза въ сторону Щербица, улыбнулась тихой, прозрачной, томной улыбкой. Въ эту минуту она была неизъяснимо, дивно хороша. Что-то постороннее промелькнуло и отвлекло вниманіе.
Щербицъ видлъ ея улыбку, не измнилъ, однако, позы и не прервалъ разговора съ изящными дамами въ ландо. Эва ршила было вернуться,— но тотчасъ же ей стало страшно, что она потеряетъ его изъ виду и не отыщетъ больше въ этомъ громадномъ Париж. Она чувствовала, что должна будетъ искать его, нервно тосковать по немъ, просыпаться ночью и ждать разсвта… Нтъ, не нужно больше тоски! Довольно уже она истосковалась и съ такими превосходными послдствіями, что довольно — разъ навсегда.
— Какъ же, значитъ?— разсуждала она.— Ждать, пока онъ соблаговолитъ выползти сіятельными шагами изъ своего экипажи? Нельзя ему, врно, вылзть, потому что это — высокоаристократическія чучела. Богатыя тетушки? Нельзя же компрометировать себя ради какой то тамъ, одиноко бредущей въ лсъ. Ну, такъ и сиди, слюнтяй! Очень мн нужно твое общество!
Она усмхнулась про себя злой усмшкой и подумала не тосъ грустью, не то съ злобнымъ задоромъ:
— Щербицъ — это послднее, что у меня осталось на память отъ Луки. Да — да! Стоитъ съ нимъ пококетничать!.. Да, именно пококетничать, пофлиртовать! Пріятно, должно быть, флиртовать съ мужчинами, которые были влюблены въ тебя до безумія, когда встрчаешь ихъ снова на своемъ пути.
Экипажъ, въ которомъ сидлъ Щербицъ, отъхалъ далеко и исчезъ изъ глазъ. Эва почувствовала непріятный испугъ, замтивъ, что остолбенлые глаза не глядятъ больше на нее. Она тяжело продолжала итти въ минутномъ, но глубокомъ разочарованіи. Она была уже въ лсу и видла пруды, блествшіе вдали. Ей захотлось вдругъ вернуться, унося съ собой разочарованіе. Наперекоръ всему она ршила опять занять себя мыслью о покупк вороной лошади. Усиліемъ воли она представляла ее себ, какъ живую, ощущала запахъ пота, когда та будетъ скакать и рваться подъ нею.
— Здравствуйте!— раздался вблизи, за спиной, голосъ Щербица.
— Здравствуйте, — холодно отвтила она. Теперь Щербицъ не производилъ больше на нее никакого впечатлнія. Она готова даже была бы побожиться, что вовсе не рада его навязчивости.
— Вы здсь одн?
— Какъ видите. Я видла, какъ вы хали въ экипаж, а теперь вы явились откуда то сбоку или сзади. Какимъ это образомъ?
— Я спровадилъ почтенныхъ матронъ, съ которыми, какъ вы видли, я халъ.
— Для того, чтобъ он не видли, какъ вы будете легкомысленно бесдовать… прямо на тротуар…
— Это мои дальнія родственницы. Васъ удивляетъ, что мн не хотлось бы, чтобы он знали о нашемъ знакомств? Для васъ было бы унизительно, если бъ я долженъ былъ объяснять… Он вдь не знаютъ васъ. Есть обычаи, предразсудки, съ которыми бороться…
— Понимаю. Скажите, пожалуйста, не знаете ли вы, гд здсь можно бы купить верховую лошадь, но горячую, дикую. Чтобы она ржала, била землю копытами, съ всклокоченной гривой, бшеную, съ пной у рта. Она должна быть вороная, черная, какъ ночь, съ бархатной шерстью, съ небольшой головой. Глаза непремнно должны быть налиты кровью.
— Это для васъ такое чудовище?
— Конечно.
— Я готовъ отыскать вамъ!
— Я не просила отыскать. Я просила только указать мн, куда обратиться.
— Разв вы сумете сами справиться съ такимъ дломъ? Я пришлю вамъ человка, который вамъ все…
— Предупреждаю, что благодарю васъ даже за совтъ, если вы намрены оказывать мн услуги. Не нужно мн ‘человка’. Человка!
— Однако…
— Ну, будетъ объ этомъ. Вы долго еще остаетесь здсь, въ Париж?
— Не знаю. Кажется,— уду. А вы, если можно спросить?
— Я, кажется, останусь здсь навсегда, — здсь или гд-нибудь во Франціи. Или, можетъ быть, въ Лозанн… Я еще не ршила.
— Въ самомъ дл? А въ Варшаву… уже нтъ?
— Нтъ.
Щербицъ помолчалъ довольно долго. Наконецъ онъ спросилъ колеблющимся голосомъ:
— Простите мн мою навязчивость, но мн хотлось бы очень узнать…
— Что?
— Вы встртились уже съ господиномъ Неполомскимъ?
— Нтъ.
— До сихъ поръ! Это странно.
— Дйствительно странно.
— Странно потому, что здсь, въ Париж являлся ко мн нкій господинъ Горстъ…
— Горстъ?!— вскрикнула Эва въ испуг.
— Горстъ. Одинъ изъ этихъ фабрикантовъ, богачей. Я встрчался съ нимъ когда то въ обществ. Я удивился, когда онъ удостоилъ меня своего визита, такъ какъ никогда не питалъ къ нему большихъ симпатій, а тмъ боле здсь, гд живу въ сторон, въ полной тишин…
— Что жъ онъ вамъ разсказывалъ?
— Онъ очень много говорилъ о васъ.
— Обо мн?
— Я отъ него лишь узналъ, что онъ вашъ хорошій знакомый. Прежде всего онъ сообщилъ мн, что Неполомскій былъ въ Варшав…
— Когда Неполомскій былъ въ Варшав?
— Вскор посл нашего отъзда, въ март.
— Посл нашего отъзда, въ март…— тихимъ, испуганнымъ, точно надтреснутымъ голосомъ повторила Эва.
— Онъ былъ у вашихъ родителей. Тогда то и видлъ его этотъ самый Горстъ и,— вообразите себ мое негодованіе — наговорилъ Неполомскому, что вы ухали, ну… со мной, какъ… Вы понимаете, что этотъ человкъ…
— Понимаю.
— Съ Неполомскимъ, будто, случился припадокъ чуть не бшенства, онъ кинулся на него, поднялся скандалъ. На слдующій же день Неполомскій исчезъ изъ Варшавы и больше его тамъ не видли.
— Ахъ, такъ… значитъ… И больше его тамъ не видли…
— Этотъ самый Горстъ отправился тогда въ Парижъ,— съ дкой усмшкой продолжалъ Щербицъ, — чтобъ собственными глазами убдиться, правду ли онъ сказалъ Неполомскому. Повидимому, онъ долгое время слдилъ за мною, пока, наконецъ, въ раскаяніи пришелъ узнать о васъ. Онъ уврялъ, что дйствуетъ отъ имени родителей. Я не могъ ничего ему сообщить о васъ съ тнь поръ, какъ вы исчезли изъ моихъ глазъ въ Ницц, а сплетенъ я ему не повторялъ.
Эва шла, глубоко задумавшись. Голова ея была высоко поднята. Ничего не видящіе глаза глядли снизу на макушки деревьевъ Губы какъ то странно улыбались. Она засмялась громко, некрасиво и такъ непріятно, что Щербицъ отступилъ немного всторону.
— Такъ что касается лошади…— торопливо заговорила она — вы мн поможете! Вы пришлете человка, который укажетъ мн, куда надо будетъ пойти…
— А куда прислать?
— Куда? Гм! Place de la Nation, 12. Третій этажъ. Такъ, значитъ, Лука Неполомскій былъ у насъ въ Варшав, въ нашей квартир въ третьемъ этаж?
— Такъ говорилъ Горстъ.
— А гд теперь Горстъ?
— Наврно, уже въ Варшав.
— Вы знаете, что Неполомскій былъ въ Варшав, у насъ на квартир?
— Да, тихо промолвилъ Щербицъ.
Неполомскій былъ у насъ дома въ Варшав, и тамъ Горстъ сказалъ ему, что я сдлалась вашей любовницей и ухала съ вами за границу. Ну, да. Все въ порядк.
Она тихонько замурлыкала: ‘Чудная, тихая майская ночь, запахъ сирени вокругъ’!
Щербицъ, заикаясь, глубокимъ, полнымъ состраданія голосомъ проговорилъ:
— Успокойтесь… успокойтесь…
— А вы… вы, напримръ… могли бы поклясться… передъ Богомъ, передъ Господомъ нашимъ Іисусомъ Христомъ, что Неполомскій былъ въ Варшав, вотъ тогда, весной, когда мы ухали,— что Неполомскій былъ у насъ дома и слышалъ отъ Горста, что я стала вашей любовницей и вмст съ вами ухала за границу.
— Могу поклясться передъ Богомъ, что я сказалъ вамъ всю правду, какъ я ее слышалъ, что разсказалъ вамъ все, какъ передавалъ этотъ Горстъ. Неполомскій былъ въ Варшав, когда мы оттуда ухали. Горстъ сказалъ ему, что вы ухали со мной. Тогда онъ исчезъ, и больше его никто въ Варшав не видлъ.
— Ну, да! Если такъ, такъ все въ порядк. Это только вдь и нужно знать. О чемъ же тутъ еще говорить, спорить?
— Не говорите такъ.
— Я ничего. Я вполн, вполн спокойна. Вдь тутъ — неправда ли?— никакихъ письменныхъ доказательствъ правдивости того, что вы сказали, не можетъ быть. Какія тутъ могутъ быть доказательства? Откуда тутъ взять доказательства! Откуда взять,— Боже мой, откуда взять! Неправда ли?
— О чемъ вы говорите?
— Я говорю о томъ, что вдь все какъ будто въ полномъ порядк. Весь вопросъ лишь въ томъ, дйствительно ли все это было. Потому что, если дйствительно такъ было, такъ о чемъ же здсь говорить еще, спорить?
— Вы вернетесь теперь къ себ, домой?
— Я? Да, конечно.
— Нельзя ли мн отвезти васъ? Вы такъ поблднли…
— Нтъ, нтъ, нтъ! О, нтъ! Я не хочу сейчасъ быть дома, въ комнат, въ квартир! Ни за что, ни за что не хочу сейчасъ быть въ квартир! Я пройдусь немного. Здсь такъ пріятно… B мн столько разсказали?.. Этотъ, Горстъ… Онъ живетъ тамъ у насъ… И вы то какой милый! Понимаете-ли — мн вспомнилась моя комнатка, тамъ, у насъ… Мой отецъ очень старъ. Безсильный, растоптанный старикъ. Такіе люди, какъ мой отецъ… Ницше говоритъ, что есть люди, которые существуютъ лишь ради пользы и служенія обществу и ради этого только и должны существовать… Мой отецъ… И Неполомскій вдругъ пріхалъ! Наконецъ то, наконецъ пріхалъ. А меня нтъ! Такъ вотъ ему Горстъ…
— Я жалю, что повторилъ вамъ все это…
— О, нтъ! Вы оказали мн большую, громадную услугу. Понимаете ли, теперь раскрылась одна важная тайна. Теперь, по крайней мр, извстно, что Лука Неполомскій въ порядк. По крайней мр онъ — въ порядк! А это вдь только и нужно. Видите-ли: онъ всегда былъ, есть и будетъ въ порядк!
Глаза ея страшно сверкнули, когда она прошептала:
— Только я не совсмъ въ порядк. Ха-ха!
По близости, всторон отъ вереницы экипажей, была скамейка. между большими деревьями. Они сли на нее. Эва стала чертить концомъ зонтика какіе-то огромные знаки на песк. Чертя ихъ, она наклонялась всмъ тломъ.
— Мн почудилось только что,— задумчиво и какъ то очень серьезно произнесла она.— будто мы въ Лазенкахъ! Такъ недавно!
— Вы еще помните этотъ случай?
— Помню. У меня хорошая память. Ма приходитъ какъ разъ въ голову одинъ вопросъ. По, впрочемъ…
— Что, что?
— На него нельзя дать отвта.
— Я отвчу на каждый вопросъ, какой вы зададите!
— Нтъ, на этотъ нельзя отвтить.
— Попробуйте!
—.Мн хотлось бы узнать одну очень простую вещь: вы совершенно не знали, что… что… Но этого не стоить даже спрашивать…
— Почему… не стоитъ!?
По губамъ Эвы скользнула задорная, хищная улыбка.
— Потому что я все равно не поврю вамъ…
— Однако, въ чемъ все-таки дло? Скажите!
— Вы совсмъ не знали, что Лука Неполомскій долженъ пріхать въ Варшаву, тогда, вскор,— въ феврал, въ март? Вы не знали этого тогда, когда такъ мило и ласково бесдовали со мной въ Лазейкахъ?
— Я… зналъ-ли… Нтъ, я не зналъ! Даю вамъ свое незапятнанное честное слово.
— А второй вопросъ…
— Вы все равно не поврите моему отвту.
— Ну, чтожъ… я… Второй вопросъ: предполагали-ли вы тогда… Э, да стоитъ ли говорить! Прошло!
— Нтъ, нтъ, скажите, прошу васъ!
— Предполагали-ли вы тогда уже сказать мн то, что вы сказали въ Ницц? Впрочемъ — я не хочу слушать отвта!
— Почему вы такъ взволнованы?
— Я не взволнована. А, впрочемъ, можетъ быть, и да. Если да, такъ тмъ лучше.
— Для васъ хуже.
— Но для васъ — лучше.
— Для насъ, то есть… незнаю… Для кого — для насъ — лучше?
— Для васъ, для барчуковъ, паничей, графскихъ сынковъ.
— Для меня все это слишкомъ таинственно. Ничего не понимаю.
— Э, понимаете! Вамъ извстно, что Неполомскій второй разъ женился?
— Неполомскій… второй разъ! Что вы говорите!
— Да, да — и очень блестяще. Получилъ разводъ и женился въ Женев. Онъ сдлалъ очень хорошій выборъ, очень хорошій. Это человкъ съ головой. Теперь онъ похалъ со своей новой, можно сказать — третьей женой въ Индійскій океанъ, въ Австралію, на острова Борнео, Целебесъ, Яву. Онъ будетъ тамъ заниматься научными изслдованіями. Вы знаете, гд находятся острова Iles de pins?
— Сказать по правд — не знаю.
— Неполомскій будетъ наврно на этихъ островахъ. Тамъ распространены крайне своеобразные обычаи, разрушающіе вс основы нашихъ соціальныхъ понятій. На жительницахъ. этихъ острововъ онъ сможетъ наглядно изучить, что такое нравственность. А вы знаете, что такое нравственность?
— Нтъ, не знаю, Но теперь я понимаю ваше раздраженіе.
— Нравственность, видите ли, это — изобртеніе, нчто врод ршенія, принятаго и обязательнаго для всхъ, нчто врод постановленія, соблюдаемаго съ общиннымъ піетизмомъ.
— Все это возможно. Но къ чему намъ думать объ этомъ и тревожить себя такими вопросами…
— Да я ничмъ не тревожусь. Ровно ничмъ! Если бъ такъ оно было на самомъ дл! Не нужно волноваться, не нужно тревожиться. Нужно брать жизнь съ ея свтлой, хорошей стороны. ‘Живи: спать — наспишься вдостоль въ гробу’— говоритъ мой отецъ.
— Завтра можетъ засіять для насъ солнце…— тихо прошепталъ Щербицъ.
Эва искоса посмотрла на него и замтила его волненіе. Это доставило ей удовольствіе. Она усмхнулась. Чувство смертельной ненависти, словно разбойникъ, подкрадывающійся къ жертв, украдкой скользнуло по ея лицу.
— Пойдемте отсюда!— сказала Эва, порывисто вставая съ мста и направляясь впередъ, въ глубину безлюдной боковой аллеи.
Щербицъ молча шелъ рядомъ съ ней. Когда они очутились въ чащ деревьевъ и вокругъ никого не было видно, онъ нершительно, робко, почти съ отчаяніемъ попробовалъ было схватить ея руку. Она вырвала ее тотчасъ же и метнула на него ужасный, сокрушительный взглядъ.
— Если вы посмете… еще разъ!
Она смотрла ему прямо въ глаза съ отталкивающимъ выраженіемъ. Въ душ ея было чувство особеннаго удовольствія, разраставшагося до размровъ огромной радости, при вид того, какъ его гладкія, старательно выбритыя, красныя въ это мгновеніе щеки вздрагиваютъ отъ конвульсивнаго содроганія челюстей, вздрагиваютъ мучительно и неудержимо. Она мысленно искала, какъ бы ей поступить, чтобъ эти челюсти сжимались и вздрагивали все сильнй, чаще… Она опять быстро пошла впередъ, точно вовсе, не знала о томъ, что онъ идетъ рядомъ, чуть-чуть позади нея. Когда онъ началъ говорить, она остановилась и окинула его опять безпощадными глазами.
— Чтожъ вы думаете теперь сдлать съ собою? Опять убжать куда-нибудь?
— Что захочу, то и сдлаю.
— Нтъ, нтъ!
— А что вамъ за дло, что я сдлаю съ собой?
— Я говорилъ уже… Тамъ въ Ницц…
— А-а… на верхъ? Ха-ха…
— Нтъ, нтъ! Только не уходи. При одной мысли, что ты опять исчезнешь!.. Я увидалъ тебя теперь и подумалъ, что это Богъ послалъ мн тебя.
— О, да, Богъ способствуетъ вашимъ планамъ.
— Я подумалъ, что ты похала въ Парижъ и самъ приплелся тоже сюда. Этотъ Горстъ сказалъ мн, что тебя нтъ въ Варшав. Что ты хочешь, чтобъ я сдлалъ? Скажи! Щеполомкій подло измнилъ теб. Слушай… Онъ женился на другой…
— Во первыхъ — я для васъ вовсе не ты…
— Ты, ты! Я не буду говорить иначе… Сію минуту… скажи, что я долженъ сдлать, чтобы ты не покидала меня. Потребуй, что хочешь.
— Я свободна. Попробуйте просить моей руки. Кто знаетъ?
Щербицъ захлебнулся.
— Ну — какъ же?— требовала отвта Эва.
— Хорошо, хорошо, отлично! Но одинъ только вопросъ…
— Тысячу вопросовъ!
— Ты могла бы полюбить меня такъ, какъ Неполомскаго? Отвть! Ты всегда говоришь правду, такъ отвть мн.
— Этого я не знаю.
— Да, ты не можешь сказать, что полюбишь меня. Ты хочешь продаться мн за высшую цну. Отлично — я покупаю. Но отдай мн свою любовь. Поклянись мн, что ты забудешь о немъ.
—Я никогда не забуду о немъ, никогда, никогда! Не говорите со мной больше, а то я уйду! Если вы думаете еще объ этомъ…
— Я долженъ говорить объ этомъ! Я никогда не забуду твоихъ глазъ, когда я пришелъ въ ту еврейскую нору… тамъ, въ томъ город, гд ты жила. Твои глаза тогда… Глаза, глядвшіе съ неба… Такая любовь, какъ когда я упомянулъ имя Неполомскаго…
— Перестаньте же…
— Подумай, не лучше ли…
— Что?
— Если ты станешь моей женой… Нужно преодолть тысячи затрудненій… Но когда ты станешь ею и окажется, что мы но можемъ жить вмст, потому что ты любишь Неполомскаго…
— Ну, такъ разойдемся сейчасъ…
— Я не могъ бы жить вн моего круга. Я долженъ жить въ Польш. Тамъ у меня отецъ, который владетъ имуществомъ всей семьи, значить и моимъ. Я могу жить, какъ хочу, и длать, что хочу, но лишь до тхъ поръ, пока я не женатъ, пока я составляю часть семьи. Жениться безъ согласія отца я не могу. Онъ лишилъ бы меня наслдства или ограничилъ его до минимума. А подумай, можетъ ли онъ согласиться на мой бракъ съ тобой. Скажи безъ гнва.
— Похоже на то, какъ будто я сватаюсь къ вамъ. Для меня вовсе не важно стать вашей женой.
— Какихъ взглядовъ мой отецъ, теб могутъ показать его афоризмы, которые я знаю наизусть, потому что онъ постоянно пишетъ ихъ въ письмахъ ко мн. Человкъ онъ, впрочемъ, не плохой… ‘Мужикъ,— по его мннію,— разнится отъ скотины лишь тмъ, что у него только дв ноги’. ‘Только люди, обладающіе собственностью, могутъ читать книги’. ‘Думай о себ, сынъ, потому что Богъ далеко, а воръ близко’. ‘Je suis seigneur et je serai seigneur, а что замышляетъ противъ этого подлая чернь, до того мн нтъ дла’… И такъ, безъ конца.
— Но, скажите, что мн за дло до всего этого. Слушайтесь себ папеньки, и все будетъ въ порядк.
— Я хочу сказать, что люди созданы для счастья. Вс люди,— значитъ, и я, и вы.— Счастье можно найти лишь въ свободномъ союз. Я люблю тебя — я твоя. Я люблю тебя — я твой. Вспомни только, что принесло теб въ жизни твое желаніе законнаго брака. Лука сталъ воромъ, а ты убила ребенка. Какіе вы были слабые! Вы не ршились бросить перчатку свту. ‘Нужно лучше сокрушить бракъ, чмъ дать ему сокрушить себя…’
— О, какъ вы краснорчивы! И цитаты изъ философовъ. У каждаго изъ васъ, когда нужно убдить женщину, наготов въ голов и на язык цлый рядъ цитатъ. А мн, скажу вамъ, противны вс философы и поэты. Зато въ своей злоб я процитирую вамъ превосходный афоризмъ вашего папаши: ‘Богъ далеко, а воръ близко’.
— Я не сержусь на васъ за это, хотя это такъ неизящно и… грубо.
— Не щадите меня! Я злая, ужасно злая, скучная, нудная. Весь міръ, вся жизнь кажутся мн лишь проявленіями зла. Все — подло. Подлы и противны вс наши чувства, желанія, цли, идеалы…
— А эти деревья, что столько прожили и стоятъ здсь столько времени — тоже подлы и противны! Деревья живутъ вмст съ человкомъ. Они какъ искусство, какъ музыка. Зданія, картины, скульптуры, лучшій творенія искусства живутъ своей собственной жизнью, быть можетъ, жизнью тхъ, кто ихъ создалъ. Только деревья живутъ жизнью всеобщей, въ которой есть и наша жизнь. Когда посл долгой разлуки привтствуешь снова знакомыя деревья, находишь въ нихъ почти такія же перемны, какъ въ себ самомъ. Наши переживанія, наши волненія заключены въ ихъ форм, измненіяхъ, шелест.
— Нтъ, графъ!— Я чувствую себя свободной отъ всякихъ притворныхъ чувствъ, лживыхъ и порочно-исковерканныхъ впечатлній. Я не переношу обмана и возвышенныхъ чувствъ, недостойныхъ даже того, чтобъ прикрыть наготу ихъ словамъ. Знаете — Парижъ утомилъ уже меня.
— Ухать…
— Да, нужно будетъ…
— Вы скажете мн, куда?
Эва молчала довольно долго. Наконецъ, она спокойно, отряхая пыль съ атласнаго рукава, отвтила:
— Нтъ.
— Почему?
— Вы мн не нужны. И я вамъ тоже не нужна. То есть,— процдила она сквозь стиснутые зубы,— я была бы нужна, пригодилась бы, но я не думаю…
Щербицъ болзненно вздохнулъ.
— Видите ли,— продолжала она съ глубокою убжденностью,— все отучаетъ меня мечтать.— Иногда мн кажется будто я никогда не умла мечтать. Мн нужна бы теперь какая-нибудь религія, которая сказала бы мн, какъ здсь еще врить во что-нибудь, какъ продолжать жить, когда нтъ больше вры ни во что, а главное, главное — вры въ себ. Чего бы не коснуться въ душ, своей ли, чужой, подъ покровами увидишь лишь будничныя желанія, вульгарный аппетитъ…
— Откуда подобныя мысли?
— У кого такія мысли, какъ у меня, тотъ не долженъ бы жить. Мн кажется иногда, будто я чмъ-то глубоко, глубоко провинилась передъ людьми, и что мн должно бы просить у нихъ прощенія. но какъ это сдлать, гд, когда? Это чувство овладваетъ мною особенно, если на двор туманъ, дождь, втеръ. Я закутываюсь тогда въ пелерину и сижу, какъ всегда, безъ всякаго занятія. Мысли летятъ…
— Это тамъ, на Place de la Nation?
— Тамъ. Ахъ, нтъ, не тамъ… Я не живу больше тамъ. Вернемтесь! Я шутила. Здсь такъ пусто, такъ отвратительно пусто…

——

Въ своей квартир на Place de la Nation Эва провела почти все лто. Нсколько разъ, въ самые жаркіе дни, она узжала на бретонскій берегъ и щеголяла тамъ въ своихъ изысканныхъ туалетахъ. Всюду, куда она ни перезжала, за нею издали слдовалъ Щербицъ.
Она рдко разговаривала съ нимъ, а порога ея квартиры онъ не переступилъ ни разу. Осенью, вернувшись въ Парижъ, она продолжала вести жизнь, полную роскоши. За это время она успла истратить около десяти тысячъ франковъ. Сундуки ея были переполнены платьями. Множество картонокъ со шляпами, шкатулокъ съ перчатками, зонтиковъ, чемодановъ, полныхъ блья и всевозможныхъ модныхъ бездлушекъ, были ею накуплены.
Она терялась, конечно, въ огромной толп нарядныхъ женщинъ Парижа, но не была въ ней совершенно незамтной. У нея былъ свой кружокъ поклонниковъ, тратившихъ понапрасну время и деньги, чтобы какъ-нибудь добиться приглашенія бывать у нея. Особенно двое изъ нихъ, не пропуская дня, дежурили въ кондитерской на углу, ожидая, когда она выйдетъ изъ дому. Какъ только она появлялась, они беззастнчиво слдовали за ней, куда бы она ни шла. Если она садилась въ омнибусъ, они садились вслдъ за ней. Если она садилась въ фіакръ, то одинъ изъ нихъ халъ за ней, точно сыщикъ. Они были на берегу моря, когда она тамъ жила и вернулись въ Парижъ, когда и она вернулась. Это не обратило бы ея вниманія, она привыкла къ ловеласамъ съ ихъ маневрами, какъ охотникъ къ природ и инстинктамъ звря. Но лицо одного изъ нихъ поразило ее съ первой минуты, когда она его увидала, и постоянно съ тхъ поръ мучило ее какимъ-то страннымъ безпокойствомъ.
Она никакъ не могла вспомнить, гд она видла этого человка, но твердо и отчетливо сознавала, что когда-то, гд то говорила съ нимъ по-польски, и что это происходило при какихъ-то ужасныхъ обстоятельствахъ. Она не помнила, о чемъ именно говорила, но въ памяти ея сохранилось еще до сихъ поръ ощущеніе гадливости и ужаса. Случалось, по ночамъ, во тьм появлялись глаза этого человка, хищные, жестокіе, пронизывающіе, обладающіе рдкой, неотразимой силой взгляда. Это былъ довольно красивый брюнетъ, со смуглымъ, почти срымъ цвтомъ лица и съ небольшими усиками. Оба были одты изящно и богато.— Эва мысленно озиралась назадъ въ свое прошлое, перебирала въ ум день за днемъ своей жизни, но, чмъ больше и сосредоточенне она напрягала свою память, тмъ трудне было что-нибудь вспомнить. Она терялась и путалась въ догадкахъ я усиліяхъ. Одно лишь казалось несомнннымъ: разговоръ происходилъ въ Польш, въ одну изъ худшихъ минутъ ея жизни. Съ воспоминаніемъ о немъ ассоціировалось представленіе о чемъ-то нечистомъ. Эва ршила, что это, вроятно, были какія-нибудь грубыя, циническія приставанія или насмшки въ то время, когда она была беременна и почти невмняема. На этомъ предположеніи она и остановилась, стараясь (конечно, напрасно) больше объ этомъ не думать.
Въ Париж она ни съ кмъ не была знакома. Она по-прежнему посщала театры, оперу, артистическіе кабарэ и варьетэ, всевозможныя зрлища и увеселенія. Нердко это утомляло ей такъ же, какъ когда-то, въ прежнее время, усидчивая работа въ правленіи, въ швейной мастерской, или въ кондитерской. Но перестать такъ жить она уже не могла. Ей нужно было каждый день придумывать себ новыя развлеченія, новыя возбуждающія средства, чтобъ какъ-нибудь провести день.
Въ дождливые и ненастные вечера, когда Парижъ окутывался въ ржаво-темную дымку и весь казался склизкимъ и мокрымъ отъ жидкой грязи, когда некуда было итти, она ходила изъ угла въ уголъ по своей квартир, замкнутая въ ‘Шильонскій замокъ меланхоліи’. Въ голов рождались злыя мысли и догорала скорбь минувшихъ волненій.
Черезъ окно проникалъ въ комнату пасмурный свтъ. Высокое и широкое окно, достигавшее пола, выходило на большую, усыпанную пескомъ площадь — Place de la Nation. Съ высоты, гд сейчасъ сидла Эва, виднлась на краю горизонта чуть примтная кайма лса, крошечная полоска полей. Эва положила голову на об руки и глядла въ туманную, срую, окутанную дымомъ даль, напвая про себя какую-то легкую псенку…
Тяжелыя вки незамтно закрывались. На устахъ звучала еще мелодія, глаза видли еще далекій край горизонта, до слуха доносился уличный шумъ и гомонъ, а душа видла далекій, далекій ландшафтъ, боле реальный, чмъ дйствительность. Какъ хорошо, какъ сладко стало ей вдругъ! Да, да… Низкая, молоденькая травка… Травка, словно мохъ… Вся влажная отъ росы, обремененная тяжелыми каплями, висящими на тоненькихъ листочкахъ. Одинокимъ оазисомъ стелются скромные, почти убогіе, блые горные цвточки. Вокругъ стволовъ высокихъ сосенъ лежатъ бурымъ ковромъ сухія прошлогоднія иглы. На каждой втк, на каждой хвоинк свтится влага. Солнце проникаетъ сквозь просвты межъ втвей и бросаетъ на блдную, влажную траву неизъяснимо чарующій, радостный блескъ! Какая дивная красота! Чуть примтныя очертанія древесныхъ пней, кривыя линіи втвей, лиловыя тни иглъ… Тамъ да сямъ торчать на черномъ фон земли полусгнившіе пни давно срубленныхъ деревьевъ. Она сейчасъ впервые лишь примтила ихъ… Размытые неисчислимыми струями дождей, изъденные гнилою плсенью… Каждый изъ этихъ пней это, наврно, лицо… Выраженія этихъ лицъ такія странныя, отверженныя, проклятыя… Для нихъ однихъ лишь не свтитъ это яркое солнышко, ихъ однихъ не раститъ, не лелетъ живительный дождь. Втеръ для нихъ — злой разрушитель. И бдные, забытые пни плачутъ одиноко на пустыр,— но никто не услышитъ ихъ беззвучныхъ рыданій…
Но вотъ, въ высот, надъ деревьями, на фон неба обрисовались странныя, причудливыя очертанія горъ. Осенній, недавно выпавшій снгъ покрываетъ ихъ отъ подножія до самой верхушки. Глазъ привтствуетъ его, словно весеннее облачко, спустившееся на зазубренныя горныя вершины, и разсыпавшееся по склонамъ ущелій, но безсильное подняться снова на крылья вольнаго втра. Знобить. Почти холодно. И такъ тихо… Одинокій, вчно неумолкающій ручей несетъ по острымъ камнямъ свой неумолчный шумъ… Эва очнулась отъ раздумья. Подняла голову. Ужасно! Передъ глазами-бурые, смятые облака тянутся къ востоку, сквозь дымъ, надъ самыми крышами, время отъ времени подгоняемыя втромъ. Унылые странники, бредущіе себ своею дорогой. Клочекъ бураго поля, такой далекій, что самъ похожъ на тучку… Этотъ клочекъ поля на горизонт приковалъ къ себ глаза и навялъ неотвязную, упрямую мысль о мст въ земной юдоли, гд въ конц концовъ придется когда-нибудь почить.
Внезапно въ ум ея всплыла неотразимая мысль: только одно осталось, только одно — выйти замужъ за Ясьняха. Безъ него нельзя вернуться въ Варшаву. Если выйти за него замужъ, тогда можно вернуться. Онъ все проститъ. Во всемъ признаться ему. Ахъ. разсказать ему все, все открыть! Пусть онъ самъ назначитъ покаяніе, какое захочетъ! Отдать ему вс оставшіеся еще деньги на какія-то его цли. Помочь тому, что онъ велитъ длать, помочь, но такъ, чтобы неодушевленные предметы стали шевелиться, чтобы камни стали вздыхать! Пасть еще на колни передъ людьми и вымолить у нихъ прощенія! Работать, сколько хватитъ силъ…— шептала она съ дикой, неудержимой страстностью…
А Щербицъ? Она вздрогнула точно отъ холода и сердце защемила конвульсивная судорога.— Онъ могъ бы мстить… Могъ бы сказать Горсту, Горсть — Барнавской. Пока еще они ничего не знаютъ. Но способенъ ли Щербицъ на это? Если раздразнить его, выйдя за Ясьняха,— онъ можетъ стать способнымъ. Они на все способны, если имъ не отдаться.
Но если бы можно было получить отъ него слово’незапятнанное’ слово, дворянина,— еслибъ онъ поклялся… Она будетъ женой Ясьняха,— фамилія совсмъ другая,— кто сможетъ узнать, найти. Жить она будетъ въ Краков, въ Лозанн… Отношенія всякія съ Барнавской, съ Горстомъ, съ этимъ… Щербицемъ — будутъ порваны. но какъ порвать съ нимъ, когда онъ знаетъ? Вернуться назадъ въ Польшу — нельзя, пока онъ не дастъ честнаго слова. но какъ потребовать съ него, какъ, потребовать?
Она поднялась съ своего мста и, вытянувъ впередъ руки, подавила въ груди короткое рыданіе. Привратница, у которой она нанимала дв комнаты, подала ей письмо, принесенное чьимъ-то лакеемъ. Эва разорвала конвертъ, не чувствуя желанія читать письмо. Она догадывалась, отъ кого оно. Щербицъ писалъ:
‘На дняхъ я узжаю въ Варшаву. Быть можетъ, у васъ найдется какое нибудь порученіе на родину. Исполню все съ полной готовностью. Жду Вашего любезнаго отвта въ кафэ Beck’а на углу’.
Въ Post-scriptum’ стояло: ‘Если бы Вы сами потрудились прійти на минутку въ упомянутое кафэ и устно передать мн, что и могу сдлать для Васъ въ Варшав, я былъ былъ бы Вамъ глубоко благодаренъ’.
Съ минуту Эва, съ улыбкой закрывъ глаза, держала письмо въ рук, точно взвшивая его. Наконецъ, она сказала привратниц:
— Посланный ждетъ еще?
— Да.
— Скажите ему, пожалуйста, что хорошо.
Когда консьержка вышла, Эва начала одваться. Сердце стучало и не давало ни о чемъ думать, ни на чемъ останавливаться сознательно. Мысль была занята только костюмомъ. Она одвала на себя все самое изящное… Какая-то смутная иллюзія, граничившая съ безуміемъ, заставляла воображать, будто это Варшава, будто Лука прізжаетъ… По тлу пробгаетъ столь знакомый трепетъ, столь знакомый… А за нимъ стоить смхъ, гадкій, безстыдная мудрость познанія…
Скоро она была готова — и, не думая ни о чемъ, вышла на улицу.
Щербицъ сидлъ въ пустой комнат кафэ, за бокаломъ вина и газетой. Увидвъ Эву, онъ поблднлъ.
— Я не знала, что вы уже собираетесь хать…— заговорила Эва безъ смысла.
— Да, я долженъ хать. Отецъ зоветъ меня.
— Вы пробудете въ Варшав всю зиму?
— Да, пробуду… Да, да, я пробуду всю зиму въ Варшав. То есть, собственно… въ деревн.
— Странно вы какъ-то устроились въ этомъ году: лто въ Париж, осень въ Варшав…
— Да, въ самомъ дл. Можетъ быть, въ будущемъ, я исправлюсь.
— Надо бы.
Щербицъ смутно улыбнулся и поклонился съ чисто аристократическою галантностью.
— А вы остаетесь здсь?
— Да, остаюсь.
— Что же вы мн поручаете въ Варшав?
— Если вамъ не доставить это слишкомъ большихъ хлопотъ… Но только въ такомъ случа! Во-первыхъ — здоровъ-ли мой отецъ? Есть-ли у него мсто? Что онъ длаетъ? Узнайте все объ отц.
— Понимаю.
— Если можно — о матери тоже. Но не черезъ отца. Въ крайнемъ случа… Хотя — нтъ, нтъ!
— Конечно, и не черезъ Горста.
— Ни за что на свт не разсказывайте Горсту, гд я и что длаю. Напротивъ, если можно даже какъ-нибудь обмануть его…
— Хорошо. Я съ нимъ не увижусь, но это я сдлаю. Я обдумаю.
— Самое главное, это — пришлите мн точный адресъ отца, конторы, гд онъ служить. Я хочу писать ему.
— Хорошо.
— Каждое извстіе о немъ было бы для меня прямо, прямо…
— Я могу писать вамъ на теперешній адресъ?
— Могу вамъ писать? Да… да. Хотя все это… Ахъ, къ чему намъ это продолжать, тянуть? Пожалуй… лучше ужъ вамъ не утруждать себя всмъ этимъ!
Она проговорила это уже сухо и холодно, почти отталкивающимъ тономъ. Щербицъ сидлъ, застывъ, безъ движенія. Лицо его было равнодушно, глаза безъ выраженія. Тнь злобы, трепетъ безумія пробжали по его лицу, но тотчасъ же исчезли, побжденные силой воли.
— Значитъ въ Варшаву вы теперь не вернетесь?
— Я? Въ Варшаву? Вы шутите? Что я тамъ буду длать? Да, къ тому же, какъ я могла бы похать туда…— отвтила она, не отрывая глазъ отъ мраморной доски столика, — вдь тамъ ждетъ меня…
— Кто?
— Кто?— переспросилъ Щербицъ.
— Вы же знаете!
Она засмялась дланнымъ смхомъ. Тотчасъ же, однако, она перестала смяться и проговорила однимъ духомъ:
— До тхъ поръ, пока живъ тотъ еврей, я не могу же вернуться!
— Да, къ сожалнію, онъ живъ еще.
— Вы знаете, что онъ живъ?
— Да, знаю. Но можно утшаться мыслью, что, пока я живъ, онъ будетъ молчать.
Эва опять глупо засмялась и проговорила:
— Въ самомъ дл? Ну, а еслибы я потребовала у васъ доказательства, что этотъ еврей никогда не скажетъ ни слова… То-есть, что онъ не узнаетъ, гд я, кто я такая?
— Доказательства? Какое тутъ можетъ быть доказательство?
— Мн необходимо имть общаніе, письменное общаніе.
Щербицъ внимательно посмотрлъ на нее и долго что-то обдумывалъ. Лицо его вздрогнуло и безпредльная нжность, глубокое состраданіе затуманили его глаза.
— Бдная сирота!— проговорилъ онъ съ нжностью.— Вотъ такими думами заполняются ваши ночи?
— Что такое?— возразила она съ притворно горькимъ негодованіемъ.
— Ничего. Я это такъ себ. Грустно какъ-то стало отъ вашихъ словъ.— Такъ какъ же долженъ быть написанъ этотъ документъ?
— Онъ долженъ быть написанъ вами и скрпленъ вашимъ честнымъ словомъ, что тотъ еврей никогда не узнаетъ, гд я. Что даже на суд, даже подъ присягой онъ ничего не скажетъ.
— А вы думали, что онъ могъ бы узнать, гд вы… отъ меня?— Нтъ, нтъ! Я не сержусь. Хорошо, я напишу эту клятву. Я могу написать ее кровью моего сердца, что никогда, ни этотъ еврей, ни кто-либо другой, не узнаютъ о томъ, что вы были тамъ. Вы хотите, чтобы я сейчасъ написалъ это?— спросилъ онъ съ улыбкой.
Когда онъ говорилъ, въ дверяхъ комнаты показался поклонникъ Эвы, красивый брюнетъ. Онъ постоялъ съ минуту на порог, не сводя глазъ съ разговаривающихъ. Когда онъ исчезъ, Эва торопливо отвтила:
— Да, сейчасъ напишите.
— Но не здсь, я думаю?
— Почему не здсь?
— Какъ же мы будемъ здсь составлять?
— А гд же?
— Пойдемте ко мн…—просто произнесъ онъ.
Эва мягко улыбнулась. Щербицъ смотрлъ на нее спокойными просвтленными глазами. Онъ видлъ изъ-подъ черной вуали ея глаза и дивно нжный цвтъ щекъ. Розовыя губы, волосы, спускающіеся золотистыми прядями на виски. Въ этотъ мигъ она была прекрасна, какъ райское виднье.
— Вы даете слово?
— Я уже далъ слово, что напишу.
— Нтъ! Другое слово.
— Даю…— проговорилъ онъ сквозь слезы.
— Хорошо. Я пойду.
Онъ еще разъ вздохнулъ глубоко, или, врне, съ трудомъ перевелъ духъ. Сильная радость, всми силами сдерживаемая, чуть-чуть скользнула по его лицу. Онъ поспшилъ заплатить за вино, и они вышли.
— Я не знаю, какъ это пишется…— съ грустью промолвила Эва.— Знаете, мн хотлось бы еще когда-нибудь побывать въ Варшав.
— Вы хотите, чтобы я далъ слово, что ни передъ кмъ не заикнусь о томъ печальномъ событіи? Да? Что даже на суд?..
— Я не знаю… Я боялась васъ.
— И теперь еще вы боитесь меня?
— И теперь еще.
— Клянусь вамъ Богомъ, вотъ этимъ крестомъ, своимъ отцомъ, памятью матери, своею честью, вотъ этой рукой своей, своимъ именемъ, что я никогда не причиню вамъ ничего дурного!
— Въ этомъ вы уже разъ поклялись. Я не знаю, впрочемъ, зачмъ я все это длаю. Это глупо и подло съ моей стороны!..
— А теперь вы все еще боитесь?
— Нтъ. Не будемъ больше говорить объ этомъ!
— Да, да. Лучше о чемъ-нибудь другомъ. Неправда-ли?
— Да.
— Но что можетъ вамъ доставить удовольствіе? Боже мой, если бы я зналъ! То-есть, собственно, я вдь знаю…
— Вы играете?
— Играю немного… ‘для себя — не для другихъ, свои — не чужія вещи’…
— Сыграйте мн что нибудь…
— А если будетъ скучно?
— Такъ играйте хорошо.
Она услась поглубже въ кресло и почти спряталась въ немъ. Щербицъ повернулся къ роялю и началъ играть. Дивная, задушевная, полная грусти мелодія заструилась въ воздух. Звуки ея охватили Эву и сразу опутали неуловимой стью. Она сидла безъ движенья, безъ силъ, точно ей связали руки и ноги. Буря звуковъ уносила ввысь, мчала все выше и выше, гд кружится голова и спираетъ дыханіе. И вотъ — конецъ, высь неизмримая. Небеса открыты. Ясныя тучки смются. Дивная музыка навваетъ отраду… Наступаетъ минута, когда спадаютъ путы съ безмолвнаго языка одиночества, его безмолвныхъ радостей, блуждающихъ по краю безднъ.
Звуки льются! Нтъ, это не звуки. Это лунный свтъ рисующій блдные узоры на стнахъ комнаты въ далекомъ, далекомъ город, это стонъ ночной, это плачъ задушеннаго ребенка… Это — покаянная тоска, жалоба простертой на земл женщины, раздавленной и несущей свою мольбу бездонной пучин, которая проглотитъ ее, какъ проглотила другихъ… Послднія отрывочныя ноты увлекли съ собою сознаніе и, какъ будто, совершенно уничтожили его…
Щербицъ остановился на минуту.
— Что вы играли,— спросила Эва.
— Это? Это — нкоторыя мста изъ первой части Патетической симфоніи Чайковскаго. Но довольно!
— Нтъ! Играйте еще!
— Что играть?
— То же самое!
— Не хочу, не могу. Вотъ, я сыграю вамъ ‘Мотылекъ’ Грига. Хорошо?
— ‘Мотылекъ ‘ ха-ха!
— Почему вы сметесь?
— Такъ себ… Мн вспомнился одинъ мотылекъ. Было время, когда я была мотылькомъ. Вы поврите? Нтъ, ни за что на свт не хочу слушать этого ‘Мотылька’. Нграйте-же то, что прежде!
Когда Щербицъ опять началъ первое, а потомъ второе allegro той же симфоніи, Эва тихонько встала со своего мста. Сдлавъ безъ шума нсколько шаговъ по ковру, она стала къ нему поближе, позади стула, на которомъ онъ сидлъ. Она сдлала это, почти не отдавая себ отчета въ томъ, что длаетъ, вопреки вол, чувствуя стыдъ, который однако не владлъ произвольно совершавшимися движеніями. Это музыка заставила ее подняться съ мста и подойти къ роялю. Въ голов на мгновенье мелькнула мысль, что Лука никогда не доставлялъ ей такого наслажденія, не игралъ для нея одной, какъ играетъ Щербицъ. А Щербицъ играетъ, играетъ для нея одной. Едва переводя двухъ, вся раскраснвшаяся отъ стыда, она стояла, словно тихій призракъ. Щербицъ повернулъ голову. Въ глазахъ его свтилась глубокая радость. Онъ придвинулъ по ковру стоявшій вблизи стулъ къ Эв. Она сла. Она должна была ссть такъ, какъ стоялъ стулъ: чуть-чуть позади игравшаго, такъ близко, что рукой опиралась о спинку его кресла. Щербицъ опять началъ играть. На лиц его то вспыхивалъ, то потухалъ лихорадочный огонь. Эва мало по малу забывала объ окружающемъ и поддавалась вліянію музыки. Ей чудилось, будто она въ родномъ краю, на дорог, немощенной польской дорог, залитой весенней, мартовской грязью. Въ густомъ туман видитъ она крошечную двочку, бдное, забытое дитя. Ноженки въ дырявыхъ башмачкахъ тонутъ въ густой грязи. На ней ‘шотландское’ платьице, желтый платочекъ на голов. Дуетъ сильный втеръ. Со стараго, изсохшаго и надломившагося тополя падаютъ листья. Что это за ребенокъ, чей онъ? На уста просится, подсказываемое музыкой, сострадательное слово сирота…
Щербицъ не могъ больше играть.— Онъ въ изнеможеніи отвернулся отъ рояля. Руки его потянулись къ рукамъ Эвы. Онъ глядлъ на нее безумно горящими глазами.
Она не отнимала его рукъ и не могла оторвать своего взора отъ его глазъ. Вся подъ вліяніемъ неожиданнаго вдохновенія, она заговорила шопотомъ:
— Есть ли такіе грхи въ человческой жизни, которыхъ никогда, никогда нельзя стереть, загладить, вычеркнуть изъ прошлаго? Есть ли такія преступленія, которыхъ ничмъ, ничмъ въ жизни нельзя искупить, закрыть отъ всхъ, даже отъ своихъ глазъ? Вчны ли грхи людей, не сокрушимы, неизгладимы,— существуютъ ли они сами по себ или это лишь миражи нашей души? Можетъ ли человческая душа стать снова чистой, снова такой прозрачной и сильной, какъ алмазъ, и снова такой же живой, такой же пвучей, какъ воды моря?
— Не знаю, Эвочка…
— Вс мы ничего не знаемъ.
— Эвочка!…— Я могу такъ говорить?
— Можешь.
— А ты будешь говорить со мной, какъ съ братомъ?
— Хорошо! Но какіе мы, люди, вс бдные!!.
— Да, бдные!.. Почему ты всегда была ко мн такъ жестока?
— Я не могла…
— Ты вдь знаешь, что ты для меня…
— У меня бываютъ ужасные сны, виднья на яву. Вотъ я, напримръ, здсь, а вижу такія странныя, никогда не виднныя вещи, пейзажи, сцены. Когда ты игралъ, я видла…
— Зачмъ ты тогда это сдлала, зачмъ?..— прошепталъ онъ.
— Разв я знаю?
— Мн такъ жаль тебя… такъ безпредльно жаль тебя…
— А не можетъ случиться, что я стану теб противна, что ты замтишь во мн что-нибудь гадкое, отталкивающее, что ты перестанешь… Не можетъ случиться?
— Нтъ. Въ теб — для меня все. Вс мои страсти. Въ твоей душ есть то, чего я не могу узнать, чего не знаю, потому что оно лишь въ теб одной. Вчно и неизмнно новое! Ты — точь въ точь, словно эта музыка. Какъ она существуетъ извн, а все-таки — моя, только моя, — такъ и ты. Знаешь, я самъ себ бываю противенъ, даже моя любовь къ теб бываетъ мн противна, а люблю я твою любовь къ Лук. Если бъ ты могла поврить, какъ я люблю твои капризы! Потому что тогда за тобой, мн знакомой, появляешься ты — новая, опять другая и опять!.. Я не живу больше собственной жизнью, а живу тмъ, что въ твоемъ настроеніи, въ твоемъ весельи, въ твоей грусти, въ твоей неожиданной задумчивости. Я почти всегда знаю, что ты чувствуешь. Я хочу, чтобы въ моей душ было все то, что въ твоей, но всегда въ душ моей — такъ пусто… Вотъ почему — прошепталъ онъ съ порывомъ, съ улыбкой на лиц, — я такъ безумно люблю твое преступленіе. Когда я не вижу тебя, я какъ то,— не знаю, чему,— радуюсь, жду чего то. Иногда мн хочется вырвать тебя изъ своей души… Но тогда ты, сама того не зная, начинаешь дйствовать на меня своимъ обаяніемъ, манить меня… вотъ, какъ эта cantilena…— Убжать отъ тебя — это значило бы убжать отъ себя. Какъ же ты можешь стать мн противной?
— Я стала бы противной теб, если бы осталась здсь на ночь.
— А ты не любишь, нтъ?
— Я сказала уже.
— И никогда!
— Ужасна власть грха. Дьяволъ далъ мн свое благословеніе, вдохнулъ въ меня свой духъ. Никогда не совершай этого грха! Я иду черезъ міръ, осненная багрянымъ крыломъ его могучей власти. Было одно мгновенье въ храм, когда этотъ демонъ противъ моей воли овладлъ мною. Я отъ всего убжала, и все убжало отъ меня. Я чувствую себя, какъ одинокій скиталецъ. Что теб до меня и что мн до тебя? Ты хотлъ бы унаслдовать это сокровище посл другого? Ты — посл другого!
Щербицъ шепталъ задумчиво:
— Почему я не встртился съ тобою, когда ты была чиста и ‘вободна. Ахъ, если бы я увидлъ тебя тогда.
— Теб хотлось бы,— захохотала она съ мучительной жестокостью,— первому обладать мною… первому да?
Щербицъ воскликнулъ въ припадк безумной муки:
— Ты еще любишь его?!
— Не говори со мною…— сказала она, отнимая руки и закрывая ими лицо.
— Нельзя раздлить на двое душу и нельзя раздлить на двое тло. А вы умете это длать. Вы умете отдаваться одному, а любить другого. О, Боже!
Эва не замтила, какъ онъ опустился передъ ней на колни. Она не мшала ему, когда онъ отнялъ ея руки отъ лица и обвилъ ими свою шею. Она наклонила голову и коснулась лбомъ его лба. И глядла кроткими глазами въ его глаза. Они оба погрузились въ глубокое забытье. И такъ они пробыли много времени. Эва первая заговорила тихимъ, задушевнымъ голосомъ:
— Ты могъ бы быть для меня братомъ? Могъ бы? Ты былъ бы для меня брать Сизя… маленькій Сизифъ. Я говорила бы теб все, быть можетъ, такъ же, какъ я когда-то говорила Лук. Не только… этого… ты не долженъ желать…
— Но, поцлуй меня одинъ разъ, только одинъ! Твои маленькія губки, твои розовыя губки!
— Не могу.
Незамтно, украдкой, быстро, прежде чмъ онъ усплъ спохватиться, она взяла его руку и прижала ее къ сбоямъ губамъ, прошептавъ:
— Будьте добрымъ!
— Ему ты отдалась бы сейчасъ, безпрекословно, если бы онъ только явился… Правда?
— Да.
— И ты любишь его, прижимаясь своимъ лбомъ къ моему лбу.
— Да. Но мн хотлось сказать теб о смерти. Что бы ты подумалъ? Мн кажется, что бываютъ случаи въ жизни, когда мысль о смерти можетъ быть обоснована безошибочно. Она можетъ быть квинтъ-эссенціей этики!..
— Смерть — то есть — самоубійство?
— Все равно! Будничная мораль исключаетъ подобную смерть изъ области этическихъ поступковъ. Но съ другой стороны, съ точки зрнія морали ‘средняго индивида’… Если кто-нибудь знаетъ, что измнилъ всмъ запросамъ своей души, если знаетъ, что забрелъ въ зловонное болото, но не перестаетъ быть — чортъ возьми!— нравственнымъ аристократомъ… Вдь есть же въ человк что-то собственное, какая-нибудь фамильная драгоцнность, что ли… Когда онъ станетъ послднимъ изъ банкротовъ… Если такой человкъ умретъ, дорогой, милый графъ!.. Если такой человкъ умретъ… Для женщинъ нтъ прощенія. Грхъ манитъ. Все опутывается, обвивается вокругъ тла, точно безконечно длинные стебли болотныхъ ненюфаровъ… Сверху обаятельный цвтокъ…
— А не случалось теб читать житіе св. Маріи Египетской, написанное епископомъ Софроніемъ? Я воспитывался въ іезуитской гимназіи и проглотилъ множество подобныхъ вещей. Въ этомъ чудномъ разсказ есть одно мсто, гд святой старецъ Зосима ждетъ въ день Воскресенія на берегу Іордана, чтобы сподобить Марію, дико живущую въ пустын, святого Причастія. Онъ положилъ въ корзинку нсколько сухихъ фигъ и пальмоваго плода, да немного моченой въ вод чечевицы. Святая выходитъ изъ пустыни и стоитъ на другомъ берегу, озаренная луннымъ сіяніемъ…
— А ты — разв… Зосима? Марія Египетская смыла свой грхъ тмъ, что сорокъ лтъ лежала въ дикой нагот въ пустын, въ зной и холодъ, плача и каясь. А теперь все такъ гадко! Я была чистой. А теперь я грязная, подлая, низкая, негодница, обремененная черезъ край грхами. И никогда не вернется то прежнее. Я не могу больше быть чистой, потому чти не могу выбраться изъ грязи и не знаю, что длать! Скажи, что я должна сдлать?
— А если бы ты ршила никогда не выходить замужъ и никогда, никогда… Никогда не быть ничьею! Ты можешь это сдлать для меня, чтобы не быть… даже его, если бы онъ вернулся къ теб?
— Что жъ теб отъ этого?— (Мысленно она дала себ слово:— Отлично… Поскорй, поскорй выйти замужъ за Ясьняха!)
— Я жилъ бы тоже такъ. Мы были бы далеко одинъ отъ другого, какъ тотъ Зосима и Египтянка. Пока…
— Пока что?
— Пока, можетъ быть, придетъ любовь…
— Это лишь хитрость съ твоей стороны — проговорила она со смутной улыбкой.— Ты говоришь, что давно уже любишь меня плотской любовью… Ты хочешь ждать минуты, когда я забуду Луку — и отдамся теб тломъ. Вотъ весь смыслъ того, что ты говоришь. Впрочемъ… если бы онъ вернулся и веллъ, я должна была бы подчиниться его вол, потому что я…
Она наклонилась къ нему и съ закрытыми глазами, покраснвъ неожиданно для самой себя, сказала правду:
— Потому что я его люблю.
А минуту спустя, прибавила спокойно:
— Но онъ не вернется уже и ничего не повелитъ мн. Такъ что же? Я могу быть твоей сестрой по обту.
— Но поклянись!
— Я никому больше не буду клясться. Все, что соединяло бы меня съ тобой, было бы односторонне. Только такъ:мое желаніе, мое нежеланіе. Хочешь?
— Такъ я не могъ бы врить теб. А мысль, что ты можешь быть съ другимъ отнимаетъ у меня разсудокъ!
Эв захотлось было вдругъ со всею жестокостью сказать ему, какъ она въ Монтре провела полдня съ почти незнакомымъ человкомъ. На губахъ ея заиграла чуть замтная улыбка. Но она отогнала отъ себя эту идею, какъ безцльную. Хищная мысль, что теперь она будетъ обладать полной властью надъ Щербицемъ ряла вокругъ ея чувствъ, словно запахъ нарцисовъ. Она проговорила съ тихой страстностью:
—Аты поклянешься, что но станешь близокъ ни къ ецмей женщин, ни къ одной — никогда?
— Поклянусь!
— Что вс твои страстныя мысли, вс сны, вс чувственныя грезы будутъ отнын принадлежать только мн?
— Поклянусь!
— Чмъ поклянешься?
— Чмъ велишь?
— Какъ прежде: Богомъ, крестомъ, честью, именемъ?
Щербицъ улыбнулся. Онъ хотлъ было что-то сказать, не вдругъ замолчалъ и долго не говорилъ ни слова. Губы жевельнулись, но не могли ничего произнести.
— Что?— ласково шепнула Эва.
— Ничего… Одно чудное слово, иллюзія…
Вдругъ онъ всталъ съ колнъ и закричалъ, какъ безумный.
— Эва! Скажи, гд ты была, куда ты ухала изъ Ниццы?
Эва громко расхохоталась ему въ лицо:
— Я была на Корсик.
— Съ кмъ?
— Съ поэтомъ Ясьняхомъ.
— Ты была его любовницей?
— Нтъ.
— Ты говоришь правду?
— Я говорю, что мн угодно.
— А скажи одно, одно,— ты цловала его губы, его уста?— молилъ онъ, какъ нищій, не отрывая глазъ отъ ея лица.
— Я не цловала его устъ.
— Ты сказала мн когда-то, что я могу просить твоей руки. Я узналъ о твоемъ отъзд. Портье изъ отеля Suisse сказалъ мн, куда ты ухала. Я былъ тамъ. Ты жила съ этимъ человкомъ..
— Я жила съ нимъ рядомъ. Наши комнаты были стна объ стну.
Глаза ея разсянно глядли вдаль. Губы какъ-то странно искривились. Эва продолжала, презрительно, не глядя на него:
— Ваше распутство! Вы все готовы сдлать, чтобъ удовлетворить своей похоти! Ради этого одного чудовищнаго мгновенья, вы готовы были бы убить святйшую чистоту любви! Гадкіе распутники! Одинъ только Ясьняхъ…
— Почему ты убжала тогда? Зачмъ ты это сдлала?
— Я не сдлала ничего плохого. Увряю васъ, графъ. Если бы я осталась тогда въ Ницц, я поступила бы гораздо хуже. Ахъ, пусти меня! Я уйду домой.
Щербицъ положилъ голову на ея руки. Она чувствовала, какъ по его тлу пробгаетъ едва уловимый трепетъ. Онъ былъ противенъ ей, этотъ трепетъ, но въ то же время и въ ней самой будилъ трепетныя страсти. Она съ жалостью думала, какой онъ слабый. Она чувствовала, что ничего на свт не сможетъ укротить въ немъ эту страсть, одно лишь — если она отдастся ему. Она задумчиво смотрла на его красивые волосы. Ея воля поколебалась. То ей хотлось оттолкнуть эту безсильную голову, встать и уйти. То рождалось неопредленное желаніе съ ласкою погрузить пальцы въ благоухающіе волосы. Она поддалась послднему и тихо шепнула:
— Сизя…
Щербицъ улыбнулся сіяющей улыбкой.
— Я уйду.
— Ты вернешься къ себ домой?
— Да.
— Что жъ ты тамъ будешь длать.
— Ничего,— какъ всегда.
— Такъ лучше останься у меня еще часокъ. Я буду играть теб Грига… Хочешь?.. ‘Весну’?
— Нтъ. Я не хочу больше музыки. Твоя игра открыла бы двери въ ту комнату. Ты тамъ спишь, неправда ли? Будь благороденъ?
На минуту она о чемъ-то глубоко задумалась, потомъ проговорила:
— Скажи… ты мн все прощаешь?
— Все!
—Я теб тоже. Ну, я пойду.
Она встала. Быстро подавъ ему руку, она скрылась за портьерой. Щербицъ пошелъ за нею. Онъ накинулъ на плечи пальто и, держа ее за руку, помогъ ей спуститься по лстниц. На улиц онъ позвалъ фіакръ и помогъ ей войти въ экипажъ. Въ самую послднюю минуту, когда она подавала ему руку на прощанье, онъ спросилъ:
— Теб было очень скучно у меня?
— О, нтъ!
— А ты придешь еще ко мн?
— Приду, приду наврно.
— Когда придешь, сестра?
— Хотя бы завтра.
— Въ это же время?
— Въ это же время.
Онъ вошелъ на секунду въ экипажъ и искалъ во тьм ея губъ съ тихимъ рыданіемъ. Она отстранила его мягко, но съ силой. Когда онъ соскочилъ съ подножки и экипажъ покатился, она испытала на мгновенье такое чувство, какъ будто душа ея застыла и оцпенла отъ потрясенія. Въ это мгновеніе она ясно представила себ, что долженъ испытывать человкъ въ минуту смерти. Въ сумрачной глубин своего сердца она увидала улыбку Луки, ту улыбку, когда онъ ей что-то торопливо говорилъ, убждалъ въ чемъ-то, а убдивъ подходилъ на цыпочкахъ и закрывалъ уста поцлуенъ. Въ одинъ мигъ она почувствовала вдругъ все счастье любви и всю бездонность своей утраты. Тихій стонъ вырвался у нея. Но тотчасъ же все прошло. Огромная волна все покрыла собой и заполнила бездну.

——

Курьерскій поздъ мчался по направленію къ Вн. Была поздняя, осенняя, втренная и дождливая ночь. Между Зальцбургомъ и Вной этотъ поздъ долженъ былъ остановиться лишь нсколько разъ. Пассажировъ было очень немного, такъ что Эв удалось склонить въ свою пользу боле доступное, чмъ у баварца, сердце австрійскаго кондуктора и оставаться одной въ купэ. Вещи были еще раньше отправлены въ Вну: при ней былъ лишь небольшой ручной саквояжъ.
Она хала въ Вну (или, врне, въ Калтенлейтзебенъ) чтобъ разыскать Ясьняха,— который, по собраннымъ ею свдніямъ жилъ тамъ въ лечебниц,— и привести въ исполненіе свое ршеніе: выйти за него замужъ. Посл отъзда Щербица изъ Парижа, Эва прожила тамъ еще около двухъ мсяцевъ. Время отъ времени она получала письма отъ своего ‘брата по обту’. Какъ въ Париж, гд она часто бывала у него, оставаясь нердко до поздней ночи, такъ и въ этихъ письмахъ, ихъ связывалъ чистый, возвышенный порывъ, въ которомъ, казалось, не было ничего чувственнаго. Она не была любовницей Щербица. Онъ ни разу не цловалъ ея. Нсколько разъ лишь онъ имлъ счастье коснуться губами ея руки. Въ своихъ письмахъ онъ не просилъ даже о свиданіи, о прізд въ Варшаву, о встрч, и Эва любила его письма и ждала ихъ съ тоской. Нердко тосковала она о немъ и особенно по его музык. Если бы ее заставили отвтить чистосердечно, любитъ ли она Щербица, она не могла бы сказать: да, но не могла бы сказать категорически: нтъ.
Теперь у нея было желаніе стать женой Ясьняха и быть врной чистымъ узамъ, которыми она соединила себя со Щербицемъ. Она ршила вся претвориться въ милосердіе и безустанную работу…
Утомленная длиннымъ перездомъ изъ Парижа, она спала на кожаномъ диванчик. Засыпая, она помнила, что у нея въ замшевомъ мшочк на груди хранятся около двадцати тысячъ франковъ, и выбирала такое положеніе, чтобъ лежать на груди. Мчащійся съ неимоврной быстротой поздъ убаюкивалъ ее. Она спала очень крпко. Во сн ой представились огромныя комнаты, грубо выбленныя известкой, огромной высоты какія-то палаты, безъ половъ, посыпанныя желтымъ сухимъ пескомъ. Голыя, одно образныя, безконечныя, блыя и шершавыя отъ сухой известки стны. Она съ трудомъ идетъ по осыпаннымъ пескомъ ступенямъ и вотъ добралась, наконецъ, до огромныхъ, высокихъ, во всю стну дверей. Она взялась было рукой за круглый шаръ, служившій вмсто ручки, и съ ужасомъ замтила, что и дверь и ручка тоже вымазаны известью. Она пріоткрыла дверь и, содрогнувшись, увидла пустой залъ, но какъ-то странно, неизъяснимо пустой. Въ этой пустот точно было воплощено таинственное ‘ничто’, составляющее сущность смерти. Холодъ пронизалъ ее до мозга костей. Что могло быть въ этой комнат? Почему кажется такой страшной ея пустота. Ужасъ и холодное отвращеніе не дали впечатлнію вылиться въ форму отвта. Эва поскорй закрыла дверь и пошла въ другомъ направленіи. Она наткнулась на другія двери, такія же высокія, вышла въ сни, и стала взбираться по выдолбленнымъ въ песк необычайно крутымъ ступенямъ. Ее снова охватилъ испугъ, голова закружилась. Она стала звать на помощь, крича спросонокъ долго и пронзительно…
Когда она стала чуть-чуть просыпаться, страхъ понемногу началъ проходить, но волненіе все еще не покидало ее. Глаза ея были еще закрыты, хотя мало по малу она начинала сознавать, что эти страшныя залы и лстницы — это сонъ…
Ей стало, наконецъ, легче. Глаза чуть-чуть пріоткрылись. Она лежала такъ же, какъ сначала, грудью на подушк. Полуоткрытыми глазами она смотрла съ радостью на клеенчатый коврикъ, которымъ былъ обитъ полъ купэ, и много разъ повторяла про себя, что, слава Богу, это сонъ. Вдругъ — она увидала ноги… Лакированныя ботинки…
— Кто-то сидитъ здсь…— подумала она. не имя еще силъ встать и стряхнуть съ себя сонный кошмаръ.
— Вошелъ, нахалъ, когда я спала. Негодяй кондукторъ впустилъ… Какъ теперь встать? Ноги наврно полуприкрыты, холодно.
Она вспомнила, какіе чулки у нея на ногахъ и подшита ли шелкомъ юбка, которая была на ней. Она незамтно пріоткрыла глаза и изъ-подъ рсницъ пыталась разглядть новаго пассажира. Но, увидвъ его лицо, она опять оцпенла отъ ужаса, который едва было началъ ее покидать. Противъ нея, въ углу противоположной скамейки сидлъ молодой брюнетъ, преслдовавшій ее повсюду, въ Париж и на берегу моря. Онъ читалъ книгу и, казалось, не обращалъ никакого вниманія на Эву.
Эва закрыла глаза и изо всхъ силъ старалась удержать сильно бившееся сердце. Сонъ и образъ этого человка наяву слились въ одно чувство безпредльнаго изумленія. Сердце стучало съ неудержимой силой, въ голов мелькнуло ршеніе, что она ни за что не останется въ одномъ купэ съ этимъ господиномъ. Она вся дрожала при мысли, что нужно пошевелиться, а между тмъ она чувствовала, что необходимо поднять руку. Быстрымъ движеніемъ она накинула свсившійся подолъ юбки на ноги и приподнялась на своемъ мст, стараясь не обращать ни малйшаго вниманія на своего спутника. Послдній тоже не смотрлъ на ея движенія. Онъ читалъ какой-то французскій романъ, разрзая страницы длиннымъ корсиканскимъ кинжаломъ. Эва замтила этотъ кинжалъ. Она знала эти острыя и тонкія стилеты и любила играть ими въ Аяччіо. Она знала, что на немъ сбоку есть надпись: Morte al nemico, а съ другой стороны: Vendetta Corsa. Все, что съ ней происходило въ эту минуту, совершалось какъ будто по давно обдуманному, непоколебимому, необычайно логичному плану. Каждое мимолетное, украдкой мелькающее ощущеніе, каждое впечатлніе, оттнокъ чувства были какъ будто давно гд-то записаны, точно параграфъ закона. Какой-то безсознательный приливъ храбрости… Она прямо, вызывающе и съ угрозой посмотрла въ лицо незнакомцу. Тотъ и не думалъ смотрть на нее. Онъ спокойно читалъ свою книгу, и по лицу его было видно, что онъ очень заинтересованъ ея содержаніемъ. Эва была обезкуражена… Въ ту же минуту сразу и съ полной отчетливостью она вспомнила, гд видла этого человка. Ей вспомнилась жалкая кондитерская съ посыпаннымъ толстымъ слоемъ песку поломъ, билліардъ въ темной комнат, прислуживающая двушка — и фигуры двухъ франтовъ. Вотъ, это они самые! Вотъ, это — тотъ, что тогда сталь было приставать къ ней. Откуда онъ взялся въ Париж? Чего ради онъ слдитъ за нею и что длаетъ тутъ? Ловеласъ ли это или шпіонъ? Нтъ, не шпіонъ… Но и не ловеласъ… Что жъ это за субъектъ? Что онъ думаетъ съ ней сдлать? А онъ наврно что-то думаетъ съ нею сдлать, онъ преслдуетъ ее!
По тлу ея пробжала дрожь, какой она никогда до сихъ поръ не испытывала. Она измрила взглядомъ разстояніе между собой и саквояжемъ, который лежалъ на верхней полк, какъ разъ надъ головой погруженнаго въ чтеніе брюнета. Она быстро старалась все взвсить, чтобъ ршить, какъ ей сойти съ позда такъ, чтобъ онъ этого не замтилъ. Какъ сойти? Оставить саквояжа на не могла, потому что тамъ былъ ея паспортъ, письма Луки и Щербица, записныя книжки съ замтками, счетами,— наконецъ, равныя необходимыя въ дорог вещи. Она ждала какого-нибудь счастливаго момента, сидя безъ движенія, опустивъ рсницы, но не спуская съ него ни на минуту глазъ, наблюдая его фигуру, одежду, манеру держать себя. Онъ былъ, дйствительно, очень изященъ и недуренъ собой, повидимому — сильный. На немъ былъ новый рэдинготъ на атласной подкладк самаго моднаго фасона, новое, изысканное блье, красивый, по мод завязанный галстухъ. Тутъ же висло драповое пальто. На блой страниц и на блдножелтой обложк книги, которую онъ читалъ, рзко выдлялись его крупныя руки въ темнокоричневыхъ перчаткахъ…
Эв вспомнились эти руки, какъ могла бы она ихъ забыть.
— Ага, понялъ,— мысленно измывалась она надъ нимъ,— что нужно одть перчатки на эти лапы, что нужно прикрыть ихъ чмъ-нибудь, ты — захолустный фельдшеръ, провинціальный актеришка, помощникъ волостного писаря, которому не давали спать лавры окрестныхъ эн-де-ковъ,— ты, писаришка какого-нибудь жулика-банкира, приказчикъ изъ аптеки,— да что!ты, кельнеръ, кельнеришка изъ трактира, открытаго до четвертаго часу ночи.
Вдругъ совершенно новая, неожиданная мысль дала оттаять и охваченной ледяными клещами голов. Послышались шаги кондуктора. Эва призвала его. Сонный ‘шафлеръ’ со своимъ фонарикомъ въ рук, просунулъ голову въ купэ. Видно было, что ему стыдно, но было также видно, что онъ оплаченъ тмъ… Эва на ломаномъ нмецкомъ язык, вставляя множество французскихъ словъ, спросила у него, нтъ ли въ позд дамскаго купэ. Кондукторъ объяснилъ ей, что есть, но оно уже занято тремя дамами, которыя уже спятъ…
— Что-жъ длать,— заявила Эва — мн нужно пройти въ дамское купэ! Проводите меня, кондукторъ.
Брюнетъ, читавшій книжку, отвлекся отъ интереснаго чтенія, и, казалось, съ трудомъ и раздраженіемъ прислушивался, въ чемъ, дло. Онъ обратился къ Эв по-польски:
— Если я мшаю вамъ въ этомъ купэ, такъ я сейчасъ могу его оставить Я вошелъ сюда потому, что нигд не было мста.
Эва не отвтила ни слова, точно возл нея не было никого, точно она совсмъ не слышала, что кто-то говоритъ здсь. Она наскоро собрала свои вещи, саквояжъ, пальто, шляпу и вышла изъ купэ, тщательно закрывъ за собою дверь. Въ корридор она одла пальто, перчатки, и, когда кондукторъ пріоткрылъ дверь темнаго купе, въ духот котораго храпли какія-то вдьмы, она вошла туда. Оставивъ нарочно въ дверяхъ щелку, она наблюдала черезъ нее за тмъ, что происходило въ проход. Тамъ было совершенно пусто. Молодой господинъ не вышелъ за нею изъ купэ. Эва видла пламя свчи, колеблемое толчками позда, слышала стукъ и заунывный стонъ вагоновъ. Въ голов ея было готово непоколебимое ршеніе. Ей хотлось только, чтобъ кондукторъ не замтилъ, когда она сойдетъ съ позда. Вс нервы трепетали. Какіе-то обрывки чувствъ… Саквояжъ лежалъ у ея ногъ. Все готово. Поздъ мчался, пыхтя, все мчался и мчался… Наконецъ протяжный, пронизывающій свистъ точно разорвалъ тишину на дв половины. Когда поздъ сталъ замедлять ходъ, готовясь остановиться, Эва выглянула изъ купэ и снова осмотрла проходъ. Никого не было. Эва проскользнула точно тнь на ципочкахъ къ дверямъ на другой конецъ вагона, тихонько спустилась по ступенькамъ на полотно и быстро скрылась во тьм и вьюг. Прежде, чмъ она домчалась до скудно освщенной станціи, поздъ ея уже свистлъ и уходилъ.
Эва не знала, гд она, какъ называется то мсто, гд она сошла. Она чувствовала только невыразимую радость при мысли, что избавилась отъ этого человка. Душу давилъ еще ночной кошмаръ и лицо незнакомца посл пробужденія.
Станція, на которой она очутилась, была почти пуста. Въ буфет было свтле, и нсколько темныхъ фигуръ пили пиво изъ кружекъ. Въ небольшомъ зал второго класса ей попался въ дверяхъ портье какой-то гостиницы, предлагая свои услуги и карету. Не спрашивая названія гостиницы, Эва послдовала за нимъ, отдавъ ему саквояжъ, который онъ, положительно, выхватилъ изъ ея рукъ. Немного спустя, она уже хала въ тсномъ, трясучемъ экипаж, хохоча въ душ до изнеможенія надъ своимъ приключеніемъ зли, врне, злоключеніемъ ‘того’. Въ глубин кареты, напротивъ входной дверцы было вправлено небольшое зеркало. Эва увидала въ немъ свое взволнованное лицо — и расхохоталась отъ души. Она была утомлена, и ее радовала мысль, что, потерявъ на неиспользованномъ частью билет, она по крайней мр превосходно выспится и отдохнетъ. Она успокоилась, наконецъ, физически и душевно. Руки у нея болли, ноги были тяжелы, точно отъ физическаго утомленія.
Экипажъ сворачивалъ изъ переулка въ переулокъ, громыхая по мостовымъ спящаго города и, наконецъ, остановился. Портье торжественно помогъ Эв выйти и съ шумомъ провелъ ее въ сни гостиницы. Эва не ршалась какъ-то спросить, какъ называется городъ, гд ей пришлось ночевать. Она покорно слдовала за хорошенькой горничной, проводившей ее во второй этажъ по устланной толстымъ ковромъ лстниц.
Гостиница была небольшая, но чистая, тихая и, повидимому, очень солидная. Вскор Эва очутилась въ большой комнат съ бархатною мебелью стариннаго фасона, обвшанною всевозможными рукодльями. Въ глубин стояла желзная кровать съ мдными шарами. Засверкало электричество, зашиплъ калориферъ. Горничная долго и старательно взбивала перины, грла одяло и подушки. Наконецъ, она исполнила вс свои обязанности и, пожелавъ доброй ночи, удалилась.
Эва сидла нкоторое время, безсознательно глядя на свтъ электрической лампочки. Вся эта исторія забавляла ее, она радовалась мысли, что скоро заснетъ. Въ гостиниц и за ея стнами царила полная тишина. Съ минуту слышалось перешептываніе въ корридор, тихіе шаги по ковру — но и это все стихло. Слышалось лишь однообразное шипніе въ трубахъ калорифера…
Эва начала быстро раздваться. Она приготовила себ свчу, спички, и торопливо скидывала съ себя кофточку, юбку. Она была уже въ одномъ бль, стоя спиной къ двери, когда услышала скрипъ, она подумала, что это горничная вошла еще за чмъ-нибудь, но, стыдясь своего неглиже, не хотла поворачивать головы, пока та не сдлаетъ, что ей нужно и не уйдетъ. Не слыша, однако, ея шаговъ, она бросила взглядъ въ сторону двери — и окаменла отъ изумленія и ужаса. Брюнетъ, хавшій съ ней въ купэ, стоялъ въ нсколькихъ шагахъ отъ нея. Онъ стоялъ, точно призракъ. Прежде чмъ она успла подумать, открыть ротъ, онъ быстрымъ жестомъ направилъ прямо на нее остріе огромнаго ножа.
— Ни слова!— прошепталъ онъ.
Эва такъ и осталась съ разинутымъ ртомъ и широко открытыми глазами, глядя на него, въ его властные, страшные глаза. Дыханіе замерло у нея къ груди. Ноги подкашивались. Какой-то вихрь заткнулъ легкія и не давалъ вздохнуть. Она не удивилась, когда онъ схватилъ ее за горло, опрокинулъ на кровать и, прижавъ ее своимъ тломъ, спросилъ:
— Гд твои деньги?
Эва глазами указала на грудь. Онъ оборвалъ замшевую тесемку, нсколько разъ дернувъ ее такъ, точно хотлъ оторвать и вмст съ головой жертвы, и спряталъ весь мшочекъ съ деньгами въ боковой карманъ своего пиджака.
— Это все?— спросилъ онъ.
— Все.
— Если пикнешь-убью на мст!
Она прохрипла:
— Убей, злодй…
— Будешь кричать?
— Буду.
Онъ снова сдавилъ ея горло своей страшной рукой.
— Будешь кричать?
Она утвердительно моргнула глазами. Онъ прижалъ двумя пальцами ея нижнюю челюсть. Въ глазахъ у нея потемнло.
— Не буду…— простонала она.
— Ну, такъ лежи спокойно и жди.
Лвой рукой, не отнимая правой отъ горла Эвы, онъ сталъ съ необычайной быстротой и ловкостью раздваться. Скинулъ въ одно мгновенье пальто, пиджакъ, жилетъ…
— Хочешь добромъ? Или насильно?
Эва свернулась, точно змя, скорчилась, вырвалась изъ его рукъ и схватила зубами его пальцы. Но прежде чмъ она успла перевести духъ и еще крпче укусить врага, издать крикъ, онъ опять опрокинулъ ее и сталъ душить. Полуприсвъ на колняхъ передъ нею, онъ продолжалъ быстро раздваться. При этомъ онъ соплъ и бормоталъ:
— Какъ ты ни бейся, не уйдешь, пташечка, не уйдешь! Не уйдешь! Охъ, не уйдешь!.. Давно ужъ я тебя поджидаю… Не годъ не два поджидаю… Ни вотъ здсь, въ Европ, ни тамъ, въ Америк, ни на мор, нигд, нигд не могъ я забыть тебя… Будемъ, дитятко, любить другъ друга… Не улетть ужъ теб отъ меня, пташечка,— причиталъ онъ заунывнымъ голосомъ,— не ускользнешь изъ моихъ ручекъ, ужъ мое ты чудо расчудесное…
Чувствуя, что задыхается, Эва прохрипла:
— Пусти!
— Дашься?
— Пусти!
Онъ чуть-чуть разогнулъ пальцы.
— Кто ты?— съ плачемъ едва вымолвила Эва.
— А зачмъ теб знать, кто я… Хозяинъ я твой, и вся тутъ. Слышишь? Завтра утромъ здсь въ гостиниц и везд въ дорог ты будешь говорить, что я твой мужъ. Слышишь?
— Слышу.
— Мы подемъ вмст?
— Вмст.
— Ну, вотъ видишь. Взгляни-ка на меня! Аль я не пригожъ? Чего ты, дитятко, такъ страдаешь? Проведемъ весело ночку, завтра — въ свтъ широкій! Сколько у тебя денегъ?
— Двадцать тысячъ франковъ… съ лишнимъ…— стонала она, теряя сознаніе.
— И то добре. А квитанція отъ вещей, что отправлены въ Вну, гд, въ этомъ саквояж?
— Да.
— Ну, хорошо.
Уловивъ мгновенье, когда онъ отнялъ на минуту руку отъ ея горла, Эва мгновенно вскочила, вырвалась и побжала къ двери съ крикомъ…
Но въ ту же минуту онъ схватилъ ее, сжалъ въ своихъ стальныхъ рукахъ, сдавилъ ей горло и безсильную положилъ на кровать.

——

Эва потеряла сознаніе. Когда она очнулась, она была уже во власти его сильныхъ, разнузданно-страстныхъ объятій.
Эва очнулась отъ страстной истомы, отъ полудремотнаго забытья. Она приподнялась и оперлась на локоть. Глаза ея были окутаны срымъ туманомъ.
Она ничего не видла, ничего не помнила. Ей чудилось, будто это уже смерть настала. Такъ вотъ, значитъ, эта таинственная смерть, ‘таинственная мистерія смерти’… Кто-то когда-то говорилъ ей такъ… А теперь — вотъ она, смерть. Смерть явилась — тихо стало. Слабый свтъ брезжущаго утра просачивается сквозь спущенную штору въ номеръ. На овал электрической лампочки блещетъ искорка. Эва глядла на нее, задумавшись о чемъ-то далекомъ, минувшемъ, полномъ дивнаго обаянія.
Куда длась жизнь? Кто она? Гд она? Она не могла отдать себ отчета. Ее окутывала еще легкая дремота, точно сонъ птицы, издающей спросонокъ звуки, шевелящей головой и даже напвающей вполголоса, какъ соловей. Но мало-по-малу, легкими движеніями, изгибами, наклонами стало пробуждаться сознаніе о томъ, что было пережито ночью. Наконецъ въ голов дрогнула осознанная мысль:
— Это не смерть. Это — утро въ гостиниц.
Эва стала вспоминать образы, сновиднія. Она увидала этого человка. Ее поразило то, что онъ спитъ, бодрствуя. Она видла, что онъ спитъ, но чувствовала, что даже во сн онъ все знаетъ, знаетъ даже то, что она думаетъ въ эту минуту, что намревается вдлать, что замышляетъ. Онъ спитъ, какъ дикая лсная птица..— Онъ долженъ все знать, а то онъ погибъ бы въ одинъ мигъ…— думалось ей сквозь сонъ.— Люди тотчасъ схвати.:’ бы его убили бы, какъ бшеную собаку. И вотъ онъ долженъ ежеминутно прятаться отъ людей, подстерегать ихъ, нападать на нихъ, когда они совсмъ не ждутъ его…
Ей стало какъ-то ужасно страшно при мысли о чудовищной мук его вчнаго бодрствованія. Разбуженное имъ страстное, плотское чувство струилось еще въ не стряхнувшемъ съ себя сна тл. Откуда-то, изъ глубины истомленнаго ласками тла всплыла улыбка и заиграла на вспухшихъ отъ поцлуевъ губахъ. Она незамтно наклонилась надъ спящимъ и послала воздушный, скрывавшій таинственную мысль поцлуй его губамъ. Онъ раскрылъ вдругъ глаза и улыбнулся.
Эва обвила его голыми руками и отогнала отъ него сонъ вопросомъ:
— Ты боялся во сн, чтобъ я не убила тебя, когда ты вотъ такъ спалъ?
— Чего мн бояться! Теперь ужъ ты не убьешь меня. Да и за что?
— Ну, какъ знать? А если бъ вотъ я взяла да и проколола тебя — ну, хотя бы булавкой отъ шляпы. Вонзить этакую булавку въ сердце…
— Э,— буркнулъ онъ,— сгнила бы ты въ тюрьм за мужеубійство. Не избжать бы теб закона. Законъ есть всюду.
— Законъ закономъ, только ужъ тогда бы ты не звалъ, какъ теперь, а гнилъ бы, и не въ тюрьм, а въ простомъ нижнеавстрійскомъ суглинк. Твое счастье.
— Да, мн всегда счастье везетъ. Мое сердце съ желзомъ знакомо. Желзо по немъ точно по граниту скользитъ. На, взгляни, коль хочешь…
Онъ распахнулъ рубашку и показалъ огромный синій шрамъ на лвой груди вдоль реберъ. Приподнялъ выше и показалъ швы рубцы.
— Такъ ты, значитъ, поножовщикъ, воръ?— спросила Эва съ любопытствомъ.
— Что теб, ласточка, до того, кто я? Панъ я, магнатъ, и вся тутъ!
— Кавалеръ Греденъ дю-Шато Лапомпъ?
— Ладно, ладно! Не всякій магнатъ знаегъ столько, сколько я. Былъ я въ Америк, былъ на трансваальской войн, халъ на пароход (правда, кочегаромъ) изъ Владивостока въ Тріестъ. Знаю Парижъ, Лондонъ, Калькутту и Лэдисмитъ…
— Что жъ ты тамъ длалъ?
— Ходилъ за войной. Гд волки грызутся, такъ всегда есчь что юдбирать… Знаешь ты это?
— Я такъ сразу и думала, что ты какой нибудь шпіонъ…
— У шпіоновъ не бываетъ такихъ денегъ, какія у меня есть А у меня денежки есть. Хочешь знать? Играю я въ карты, играю въ рулетку, узжаю, возвращаюсь, опять узжаю. Точь въ точь какъ графъ Щербицъ…
— Щербицъ!..— вздрогнула Эва.— А ты знаешь Щербица?
— Я знаю всхъ, кто мн нуженъ.
— Да… А скажи мн все-таки, мн ужасно хочется знать… Правда, что ты бывшій фельдшеръ?
— Фельдшеръ!— захохоталъ онъ,— съ ума ты сошла, что ли? Я — фельдшеръ?
— Ну, и не кельнеръ изъ грязнаго трактира гд-нибудь въ Радом или Сувалкахъ?
— На зло — и не кельнеръ.
— А какъ тебя зовутъ?
— Угадай!
— Не угадаю. Ну, какъ тамъ… Вицекъ, Войтекъ, Валекъ… Скажи настоящее имя. Можетъ быть, какое нибудь получше. Иногда бываютъ у извозчиковъ довольно солидныя имена…
Онъ лниво потянулся, звнулъ непринужденно, съ минуту воглядлъ въ потолокъ, посл чего, сощуривъ глаза, произнесъ съ цинической улыбкой:
— Меня зовутъ Лука.
— Вотъ какъ! У меня ужъ былъ одинъ любовникъ, котораго тоже звали Лукой. Это ничего, удалось теб, красивое имя.
— Въ самомъ дл? А гд жъ ростетъ та крошка, что теб тотъ Лукашка на память оставилъ?
— Далеко ростетъ. далеко. У старенькой одной старушки, у добренькой, у ласковой, въ деревушк, за горушкой.
— За горушкой, за высокой…— подпвалъ онъ, качая головой.
Эге, ты, значитъ, знающій сыщикъ… Только чего ради вдумалось теб разспрашивать объ этакихъ бабьихъ длишкахъ?
— Такъ себ. Мн казалось, что ты ее лучше швырнешь куда-нибудь, хотя бы въ первую попавшуюся яму, оно случается такъ съ барышнями, которыя ежели съ характеромъ… Но, если ты говоришь… А знаешь, ты мало веселишься. Хотлось теб какъ будто и въ Париж, и тутъ и тамъ, только разв это было веселье? Совсть буржуазная тебя истрепала, чортъ возьми!
— Меня веселье не манитъ.
— Э, потому что ты не умешь. Веселье веселью рознь. Вотъ, посмотришь, какъ я тебя подучу…

Конецъ.

‘Современный Міръ’, NoNo 1—12, 1907

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека