Историческое мировоззрение В. О. Ключевского, Хвостов Вениамин Михайлович, Год: 1910

Время на прочтение: 34 минут(ы)

В. М. Хвостов

Историческое мировоззрение В. О. Ключевского

В. О. Ключевский: pro et contra, антология
СПб., НП ‘Апостольский город — Невская перспектива’, 2013.
Не подлежит никакому сомнению, что быть историком или быть философом истории — это две совершенно различные вещи. История есть наука по самому существу своему конкретная, и даже более того — индивидуализирующая. Ее предметом является изучение отдельных, неповторяющихся событий, взятых во всей их единичности. Для историка не так важно то, что в различных исторических событиях оказывается сходным или общим, как то именно, что отличает их друг от друга. Вот почему в истории, в отличие от наук обобщающих, требуется от ученого одно особенное свойство: он должен быть немного и художником. Иначе ему не удастся наглядное изображение минувшей жизни в таком виде, чтобы его читатели действительно могли проникнуться ее настоящим характером. В науках обобщающих, имеющих дело не с жизнью, как она есть, но с жизнью, поскольку она укладывается в общие схемы, и потому говорящих не образами, взятыми прямо из жизни, а символами, такая художественность изображения и невозможна, и неуместна.
Напротив, философия истории или теория исторического процесса и познания есть дисциплина по существу абстрактная и систематизирующая. Она не имеет дела с единичными историческими процессами, которые представляют для нее только материал. Ее непосредственной задачей является сооружение на основании этих материалов общих схем, которые бы нам разъясняли, что представляет из себя исторический процесс вообще, где бы и при каких бы условиях он ни разыгрывался, какие в нем действуют силы, в какие сочетания вступают между собой эти силы, как познается историческая действительность и с какими специфическими затруднениями приходится считаться при ее познавании.
В. О. Ключевский в своем ‘Курсе русской истории’ (II, 319) следующим образом характеризует эти два типа изучения действительности. ‘В каждом из нас есть более или менее напряженная потребность духовного творчества, выражающаяся в наклонности обобщать наблюдаемые явления. Человеческий дух тяготится хаотическим разнообразием воспринимаемых им впечатлений, скучает непрерывно льющимся их потоком, они кажутся нам навязчивыми случайностями и нам хочется уложить их в какое-либо русло, нами самими очерченное, дать им направление, нами указанное. Этого мы достигаем посредством обобщения конкретных явлений. Обобщение бывает двоякое. Кто эти мелочные, разбитые и разрозненный явления объединяет отвлеченной мыслью, сводя их в цельное миросозерцание, про того мы говорим, что он философствует. У кого житейские впечатления охватываются воображением или чувством, складываясь в стройное здание образов или в цельное жизненное настроение, того мы называем поэтом’. Конечно, историк — не поэт. Но в его работе в значительной степени участвуют как раз те элементы, из которых строится поэзия. Мы требуем поэтому от историка, чтобы он был если не поэтом, то художником. Отличие историка от поэта состоит лишь в том, что историк более связан в своем творчестве. Поэт в настоящем смысле этого слова вполне свободен в полете своей фантазии. Он может сооружать какие угодно образы. Образы, создаваемые историком, не должны отступать от исторической действительности. Их назначение состоит в том, чтобы дать нам наглядное представление об этой действительности, как она была на самом деле, заставить нас самих до некоторой степени пережить ее.
Часто спорят о том, необходимо ли для историка иметь совершенно определенные соображения по вопросам теории исторического процесса и познания. Одни утверждают, что такие соображения необходимы, так как без всякой теории исторического процесса ни один мыслящий историк все равно не обойдется, и если у него не будет теории, критически проверенной, то все равно будет какая-нибудь теория доморощенная и непроверенная. Другие указывают на то, что теория исторического процесса не располагает пока положениями общепризнанными и не подлежащими сомнению. Поэтому ее построения у разных мыслителей отличаются субъективностью и могут внушить историку предвзятые идеи, которые вредно отразятся на его работе. Если же историк сам примется за разработку этих вопросов, то он вынужден будет оставить исторические занятия, так как эти занятия и исследования в области теории исторического процесса и познания, как мы сейчас констатировали, лежат совершенно в разных плоскостях мысли.
Оставляя пока этот спор в стороне, мы можем сказать лишь одно. Верно, во всяком случае, что если историк и не занимается специально и систематически исследованиями в области философии истории, то, раз он человек, глубоко вдумывающийся в свой исторический материал, без какой-либо философии истории он в конце концов не обойдется. Эта философия истории сама собою у него сложится под влиянием размышлений над теми историческими материалами, которые он будет обрабатывать. Очень возможно, что, не имея привычки к философскому абстрактно-систематизирующему мышлению, историк сам не сумеет, а может быть, и не почувствует потребности в стройной и законченной форме изложить нам свое историко-философское credo. В подобных случаях необходимо считаться с тем, что способности отдельного человека всегда односторонни. Одному дан дар ясно и систематически разбираться в отвлеченных теориях и положениях, другой не имеет этой способности в такой мере, но зато обладает художественной жилкой, помогающей ему наглядно изобразить сложные индивидуальные содержания жизни. В таком случае ученый и возьмет своей специальностью исследование индивидуальных исторических событий, а свою философию истории, которой руководится в исторических изысканиях, изложит не как систематическое учение, а как ряд попутных размышлений над фактами исторической действительности. Это не значит, однако, чтобы подобная философия истории не поддавалась систематизации. Если у самого ее творца нет охоты заняться ее систематизированием, то такая работа может быть выполнена другим лицом.
Я думаю, что полученная таким путем теория исторического процесса может представить большой интерес. После всего сказанного не приходится удивляться, почему в области философии истории обыкновенно работают не историки по специальности, а представители других дисциплин, более питающие склонность к отвлеченной мысли. Но на их работах, в силу этой же причины, может вредно отражаться присущий им схематизм мысли. Занимаясь переработкой действительности в отвлеченно-логические схемы, мы невольно поддаемся стремлению упрощать действительность во имя ее логической стройности. Поэтому системы, построенные отвлеченными мыслителями и представителями обобщающих наук, нередко страдают излишним схематизмом и не дают нам представления о жизни во всей ее сложности. Хорошим противовесом им может послужить философия истории, извлеченная из трудов настоящего историка, накопившаяся без заранее составленного плана при постоянном размышлении над вечно сменяющимися и глубоко разнообразными явлениями живой исторической действительности. Конечно, и этим путем нельзя окончательно разрешить трудных и сложных вопросов философии истории. Но добытый этим путем материал может представлять большую ценность при разработке этой дисциплины.
На той же точке зрения стоит один из самых крупных современных авторитетов в области философии истории — Генрих Риккерт1. ‘Сами историки,— говорить он,— далеко не всегда сознают, на каких основаниях они это делают (т. е. производят выбор и оценку исторического материала). Да и не могут этого сознавать, ибо часто они совершенно не знакомы с логической структурой своей науки, сплошь и рядом будучи уверены в том, что они далеки от всякого отнесения к ценности. Тем более важным представляется вскрыть и самым явным образом показать, какими именно предпосылками руководились они при обработке своего материала. Мы увидим при этом, что у всякого историка, в особенности если он не ограничивается уже очень специальными исследованиями, имеется своего рода философия истории, на основании которой он одни явления считает важными, другие — нет. Вскрыть подобные философии истории отдельных великих историков представляется, конечно, весьма благодарной задачей’ {Риккерт Г. Философия истории, пер. Гессена. СПб., 1908. С. 191-192.}.
С такими мыслями принялся я за изучение с указанной специальной точки зрения курса русской истории нашего маститого историка В. О. Ключевского. Я старался извлечь из этого произведения историческое мировоззрение автора, пользуясь для этой цели не только тем общим очерком этого мировоззрения который самим Ключевским предпослан его курсу, но и всем остальным изложением курса. Просмотревши затем те заметки, которые у меня получились при этом чтении, я убедился в том, что их можно свести в довольно полную и, на мой взгляд, представляющую большой интерес систему исторического мировоззрения. Я сознаю, конечно, что не исчерпал того богатого материала, который дают для этого труды Ключевского. Я имею в виду, делая эту оговорку, не только то обстоятельство, что для данного очерка я ограничился только курсом русской истории и почти не привлекал других произведений, но и самый курс я, конечно, использовал не вполне, так как не мог этой работе посвятить слишком много времени. Тем не менее я считаю не бесполезной и ту работу, которую я совершил. Мы не знаем, сколько времени придется нам ждать, пока труды В. О. Ключевского будут обработаны в указанном направлении достойным их образом и с надлежащей полнотою. Пока же такая работа никем не сделана, интерес могут представить и те неполные наблюдения, которые сделаны мною и излагаются ниже, по возможности, всюду словами самого автора. Мне в нижеследующем очерке принадлежит только система расположения материала и немногочисленные критические замечания. Эти замечания могли бы, конечно, быть гораздо полнее. Но в таком случай они разрослись бы в целую систему философии истории, изложение которой в настоящем очерке не входит в мои задачи. Во всяком случае, мне кажется, что нижеследующий очерк дает не лишенный интереса материал к построению таковой системы каждым, кто интересуется относящимися сюда вопросами. Отдельные замечания нашего первоклассного историка, разбросанные по всему его обширному курсу, при таком систематическом их сопоставлении между собою, как мне кажется, очень выигрывают в яркости и поучительности {Существует подобная же выборка — более обстоятельно сделанная, чем предлагаемая ниже — из сочинений Л.ф.— Ранке: A. Winckler. Leopold von Ranke. Lichtstrahlen aus seinen Werken. 1885.}.
В дальнейшем я изложу историческое мировоззрение В. О. Ключевского, поскольку оно может быть выяснено на основании указанного ограниченного материала, по следующим трем рубрикам: 1) история и ее задачи, 2) существо исторического процесса, 3) отдельные факторы исторического процесса. Как я уже сказал, я старался излагать повсюду, по возможности, подлинными словами самого историка. Ссылки на ‘Курс русской истории’ сделаны путем указания на том — римской цифрой — и страницу — арабской. ‘Курсы русской истории’ цитируется по первому изданию, за исключением первого тома, который я взял в третьем издании, привлекая для сравнения и первое. ‘Боярская дума’ цитирована по четвертому изданию.
I. История и ее задачи. ‘Содержанием истории как отдельной науки, специальной отрасли научного знания, служит исторический процесс, т. е. ход, условия и успехи человеческого общежития или жизнь человечества в ее развитии и результатах. Человеческое общежитие — такой же факт мирового бытия, как и жизнь окружающей нас природы, и научное познание этого факта — такая же неустранимая потребность человеческого ума, как и изучение жизни этой природы’ (I, 2). ‘По условиям своего земного бытия человеческая природа как в отдельных лицах, так и в целых народах раскрывается не вся вдруг, целиком, а частично и прерывисто, подчиняясь обстоятельствам места и времени’. ‘Мы хотим знать по этим сочетаниям и положениям, как раскрывалась внутренняя природа человека в общении с людьми и в борьбе с окружающей природой, хотим видеть, как в явлениях, составляющих содержание исторического процесса, человечество развертывало свои скрытые силы… познать самих себя, свои внутренние свойства и силы, чтобы по ним устроить свою земную жизнь’ (I, 7). По условиям места и времени ‘отдельные народы, принимавшие наиболее видное участие в историческом процессе, особенно ярко проявляли ту или другую силу человеческой природы’ (I, 7).
Но на этот процесс можно смотреть с двоякой точки зрения. Можно интересоваться, во-первых, определением степени выработки человека и человеческого общежития, это — предмет истории культуры или цивилизации. Можно, напротив, обращать внимание на природу и действие исторических сил, строящих человеческие общества, это — задача исторической социологии. (I, 3-4). ‘Из науки о том, как строилось человеческое общежитие, может со временем — и это будет торжеством исторической науки — выработаться и общая социологическая часть ее,— наука об общих законах строения человеческих обществ, приложимых независимо от преходящих местных условий’ (I, 9, ср. по 1-му изд. I, 17). История отдельного народа, взятая как самостоятельный предмет изучения, открывает больше приложения второй точке зрения, чем первой, ибо на отдельном народе легко прослеживать силы, строения его истории, что же касается культурных завоеваний, то они составляют дело совместной работы многих народов и их легче проследить при изучении всеобщей истории (I, 4-6).
В этом различие истории как науки, которая дает материал для построения общей социологии, и истории как дисциплины, знакомящей нас с процессом выработки человека, создания культуры, я не могу не отметить мыслей, родственных тем, которые в последнее время защищает Риккерт. История, с одной стороны, интересна для нас как средство для целей другой науки — социологии, принадлежащей к типу наук обобщающих, с другой стороны, та же история важна и сама по себе как наука о единичном индивидуальном процессе выработки культурных ценностей. Местную историю В. О. Ключевский считает наиболее пригодной для изучения с первой из указанных точек зрения. Но следует отметить, что история русского народа не утратила в его изложены и того значения, которое она должна иметь сама по себе, независимо от ее значения для социологии. Курс русской истории нашего автора является крупным вкладом в историю культурных ценностей, поскольку в процесс их выработки и усвоения участвовал русский народ.
II. Существо исторического процесса. Идеи имеют первостепенное значение в историческом процессе. ‘Я не знаю общества, свободного от идей, как бы мало оно ни было развито. Само общество это уже идея, потому что общество начинает существовать с той минуты, как люди, его составляющее, начинают сознавать, что они — общество’ (I, 29). Соответственно с этим, начало истории народа следует искать в памяти самого народа. Первое, что о себе запомнил народ, и должно указать путь к началу его истории… В народной памяти обыкновенно надолго удерживаются события, которые впервые коснулись всего народа, в которых весь он принял участие и через это совокупное участие впервые почувствовал себя единым целым (I, 190-121). Военный союз восточных славян на Карпатах в V веке под предводительством князя дулебов и есть факт, который можно поставить в самом начале русской истории (I, 126).
Но не все идеи составляют достояние истории. Есть идеи, которые удержали характер личного достояния, не получили общественного характера, эти идеи проявляются в памятниках науки и литературы, в произведениях уединенной мастерской художника или в подвигах личной самоотверженной деятельности в пользу ближнего (I, 29). Напротив, другие идеи стали общественным достоянием. Чтобы личная идея получила значение общепризнанного правила или убеждения, нужен целый прибор средств, поддерживающих ее обязательное действие,— общественное мнение, требование закона или приличия, гнет полицейской силы. Только такие идеи становятся историческим фактом, так как история имеет дело не с человеком, а с людьми, ведает людские отношения, предоставляя одиночную деятельность человека другим наукам (I, 30). Не всякая идея попадает в исторический процесс, а попадая, не всегда сохраняет свой чистый первоначальный вид (I, 32). Таким образом, следует различать: 1) идеи необработанные, сырые идеи, не ставшие историческими фактами (I, 31, 33), 2) идеи исторические, среди которых различаются идеи реализовавшиеся, счастливые или деловые, отобранные жизнью (I, 31-2), и идеи, родившееся как выражение протеста против существующего порядка и затем усвоенные обществом (1, 33-34).
Идея, добившаяся общественного признания, становится руководительницей политики, законодательства или хозяйственная оборота (1, 31). Поэтому главнейшим предметом истории являются факты экономические и политические (1, 26). Изучению этих фактов почти целиком посвящен и курс и другие труды В. О. Ключевского (ср. оговорки в т. I, 36-38).
Обыкновенно в истории политические факты вытекают из экономических, как их последствия: господствующий капитал становится источником власти, его операции соединяются с привилегиями, его владельцы образуют правительство, экономические классы превращаются в политические сословия. Но бывает и обратное явление. Например, завоевание может привести к такому положению, когда политическая сила изменяет ход экономической жизни и развития страны (см. ‘Боярская Дума’, стр. 7-9). ‘Политический порядок в своем окончательном виде всегда отражает в себе совокупность и общий характер частных людских интересов и отношений, которые он поддерживает и на которых сам держится’ (I, 432). Из изложенного не следует, однако, что весь ход истории определяется людскими планами. В истории имеют место условия, ‘действующие помимо сознания людей, захваченных их действием’ (I, 45). ‘В людских делах есть своя внутренняя закономерность, не поддающаяся усмотрению людей, которые их делают, и обыкновенно называемая силою вещей’ (III, 164). Существует особая историческая логика, физиология народной жизни (IV, 60). Поэтому сами идеи часто возникают у людей под гнетом независящих от них условий. Это обнаруживается на ряде исторических примеров. Так, ‘в удельное время центральное управление было собственно дворцовым, ограждало и проводило личные и хозяйственные интересы удельного князя. С половины XV века в Московском государстве оно постепенно выходит из тесной сферы княжеского дворцового хозяйства и приноравливается к потребностям общегосударственным, усваивает задачи общенародного блага. Разумеется, эта перемена не была следствием какого-либо перелома в политических понятиях московского государя и московского правительственного класса. Наоборот, сами эти понятия изменились под влиянием перестройки управления, вынуждавшейся ходом дел, как говорится, силою вещей. Этот процесс, как бы сказать, исторического вымогания новых понятий {Курсив везде принадлежит мне. В. X.} особенно наглядно отразился на переменах, происшедших в областном управлении Московского государства с половины XV века. Здесь сквозь новые государственные нужды в усложнявшихся правительственных учреждениях и отношениях пробиваются непривычные для тогдашних умов идеи о различии общих и местных интересов, центра и областей, о необходимости надзора за местными властями и о способах регулирования их деятельности. Эти идеи носят еще первичный, элементарный характер, представляются частичными попытками, однако они постепенно складываются в целый план, направленный к стеснению, а потом и к отмене кормления. Так, должности по областному управлению, бывшие удельными средствами содержания служилых людей, преобразовались в местные органы центрального управления’ (II, 445-446). Такими же красками изображена и преобразовательная деятельность Петра I. ‘Мы склонны думать, что Петр I и родился с мыслью о реформе, считал ее своим провиденциальным призванием, своим историческим назначением. Между тем у самого Петра незаметно долго такого взгляда на себя. Его не воспитали в мысли, что ему предстоит править государством никуда негодным, подлежащим полному преобразованию… Он просто делал то, что подсказывала ему минута, не затрудняя себя предварительными соображениями и отдаленными планами, и все, что он делал, он как будто считал своим текущим очередным делом, а не реформой: он и сам не замечал, как этими текущими делами он все изменял вокруг себя, и людей и порядки… Только разве в последнее десятилетие своей 53-летней жизни, когда деятельность его уже достаточно себя показала, у него начинает высказываться сознание, что он сделал кое-что новое и даже очень не мало нового. Но такой взгляд является у него, так сказать, задним числом, как итог сделанного, а не как цель деятельности. Петр стал преобразователем как-то невзначай, как будто нехотя, поневоле. Война привела его и до конца жизни толкала к реформам’ (IV, 272-273). Так получаются исторические положения, характеризующиеся тем, что внешние учреждения и формы опережают появление соответствующих понятий, оказываются еще не наполненными содержанием. ‘Учреждения сами по себе только формы, для успешного их действия необходимо еще содержание, необходимы понятия, помогающая их деятелям уяснять себе их смысл и назначение, необходимы, наконец, нормы и нравы, направляющие их деятельность. Все это не дается сразу в готовом виде, а вырабатывается напряженной мыслью, трудным, подчас болезненным опытом. Московские государственные учреждения были готовы, когда угасала старая династия, но готовы ли были московские государственные умы к тому, чтобы вести в них дела согласно с задачами государства, в целях народного блага?.. В будничном обиходе, в ежедневном обороте понятий и отношений господствовала еще старая удельная норма, служившая реальной, исторически сложившейся основой этой власти и состоявшая в том, что государство московского государя считалось его вотчиной, наследственной собственностью. Новые политические понятия, навязавшиеся ходом событий, неподатливое мышление перегибало в сторону этой привычной нормы… Так основные элементы государственного порядка еще не поддерживались соответственными их природе понятиями. Формы государственного строя, складывавшиеся исторически, силой стихийной закономерности народной жизни, не успели наполниться надлежащим содержанием, оказались выше наличного политического сознания людей, в них действовавших’ (III, 15-17). В ту же эпоху ‘наблюдения над торгово-промышленной оборотливостью и мастеровым умением иноземцев и настойчивые указания своих торговых людей, внушенные такими же наблюдениями, постепенно вовлекали московских финансистов в круг незнакомых им народно-хозяйственных понятий и отношений и против их воли расширяли их правительственный кругозор, навязывали им трудные для их умов мысли, что возвышению налогов должен предшествовать подъем производительности народного труда, а для того он должен быть направлен на новые доходные производства, на открытие и разработку втуне лежащих богатств страны, для чего нужны мастера, знания, навыки, организация дела’ (III, 345). Люди XVII века вообще ‘подготавливали не столько самую реформу, сколько себя самих, свои умы и совести к этой реформе, а это менее видная, но не менее трудная и необходимая работа’ (III, 465). По поводу договора, на котором 17 августа 1610 года Москва присягнула Владиславу, делается следующее замечание. ‘Первостепенные бояре вычеркнули статью о возвышении незнатных людей по заслугам, заменив ее новым условием, чтобы ‘московских княжеских и боярских родов приезжими иноземцами в отечестве и в чести не теснить и не понижать’. Высшее боярство зачеркнуло и статью о праве московских людей выезжать в чужие христианские государства для науки: московская знать считала это право слишком опасным для заветных домашних порядков. Правящая знать оказалась на низшем уровне понятий сравнительно с средними служилыми классами, своими ближайшими исполнительными органами — участь, обычно постигающая общественные сферы, высоко поднимающиеся над низменной действительностью’ (III, 52-3).
Рассуждая о территориальных приобретениях московских князей в XV и начале XVI века, Ключевский изображает процесс трудного и медленного развития в сознании тогдашних деятелей соответственных политических идей. ‘Указанный факт заметно отразился на политическом самосознании московского государя и великорусского общества. Мы не можем, конечно, ожидать, чтобы новое положение, в каком очутился московский государь, как бы сильно оно ни почувствовалось, тотчас вызвало в московских правительственных умах соответственный ряд новых и отчетливых политических понятий. Ни в одном тогдашнем памятнике мы не найдем прямого и цельного выражения понятий, отлагавшихся в умах под влиянием изменившегося положения. Тогдашние политические дельцы не привыкли в своей деятельности не исходить из отвлеченных теорий, ни быстро переходить от новых фактов к новым идеям. Новая идея развивалась туго, долго оставаясь в фазе смутного помысла или шаткого настроения. Чтобы понять людей в этом состоянии, надобно искать более простых первичных проявлений человеческой души, смотреть на внешние подробности их жизни, на костюм, по которому они строят свою походку, на окружающую их обстановку по которой они подбирают себе осанку: эти признаки выдают их помыслы и ощущения, еще неясные для них самих, не созревшие для более понятного выражения. Почувствовав себя в новом положении, но еще не отдавая себе ясного отчета в своем новом значении, московская государственная власть ощупью искала дома и на стороне форм, которые бы соответствовали этому положению, и, уже облекшись в эти формы, старались с помощью их уяснить себе свое новое значение. С этой стороны получают немаловажный исторический интерес некоторые дипломатические формальности и новые придворные церемонии, появляющиеся в княжение Ивана III’ (II, 147-8).
При таких условиях часто действия исторических лиц вызывают последствия, непредвиденные для них самих. Непредвиденным следствием поместной системы, увлекшей из города в деревню массу служилых людей и лишившей городских ремесленников целого класса заказчиков и потребителей, явился медленный, зяблый рост наших городов и городской промышленности в XVI и XVII веках (II, 303). Успехи Богдана Хмельницкого ‘превзошли его помышления: он вовсе не думал разрывать с Речью Посполитой, хотел только припугнуть зазнавшихся панов, а тут после трех побед почти вся Малороссия очутилась в его руках. Он сам признавался, что ему удалось сделать то, о чем он и не помышлял’ (III, 148). В XVII веке ‘московское правительство и общество почувствовали настоятельную нужду в военной и промышленной технике Западной Европы, даже решимость поучиться той и другой. Может быть, в первое время ничего, кроме этой техники, и не требовалось насущными потребностями государства, но общественное движение, раз возбужденное известным толчком, обыкновенно на самом ходу осложняется новыми мотивами, влекущими его дальше намеченного предела’ (III, 346-7). О реформе Петра говорится: ‘Не достигнув всего, к чему направлялась реформа, она принесла или подготовила много такого, чего не предвидел преобразователь и чему, может быть, он не был бы рад, если бы предвидел’ (IV, 294).
Иногда в этом сложном процессе жизнь ‘целесообразно перерабатывает самые рискованные мероприятия законодателей’ (IV, 139). Так введенная Петром I подушная подать привела к расширению площади крестьянской запашки. Так народная жизнь вложила со временем смысл в ту законодательную фикцию, которой представляется ревизская душа (IV, 182). Но тот же процесс приводит и к тому, что известная мера порождает последствия, прямо ей самой противоположные, и таким образом возникают исторические антиномии. Так условия, расстраивающие очередной порядок владения киевских князей, вытекали из его же оснований и были средствами, к которым прибегали князья для его поддержания. ‘В том и состояло внутреннее противоречие этого порядка, что следствия, вытекавшие из его же оснований и служившие средствами его поддержания, вместе с тем разрушали самые эти основания’ (I, 226). Так впоследствии ‘Орда стала слепым орудием, помощью которого создавалась политическая и народная сила, направившаяся против нее же’ (II, 24). Так Петр, создавая регулярную армию и особенно гвардию, не подозревал, какое употребление сделают из них его преемники и преемницы и какое употребление они сделают из его преемников и преемниц (IV, 111).
В результате в истории получаются сложные и запутанные положения, исполненные внутренними противоречиями. Характеризуя правительственные и общественные отношения, сложившиеся в начале нашей новой истории, автор замечает: ‘Изложенные три процесса, полные таких противоречий и захватывающие все главные явления периода, не были аномалиями, отрицанием исторической закономерности: назовем их лучше историческими антиномиями, исключениями из правил исторической жизни, произведениями своеобразного местного склада условий, который, однако, раз образовавшись, в дальнейшем своем действии повинуется уже общим законам человеческой жизни, как организм с расстроенной нервной системой функционирует по общим нормам органической жизни, только производит соответствующие своему расстройству ненормальные явления’ (III, 7-8). Таким образом, исторические противоречия не нарушают общей картины закономерности исторического процесса. ‘Человеческое общежитие выражается в разнообразных людских союзах, которые могут быть названы историческими телами и которые возникают, растут и размножаются, переходят один в другой и, наконец, разрушаются,— словом, рождаются, живут и умирают подобно органическим телам природы. Возникновение, рост и смена этих союзов со всеми условиями и последствиями их жизни и есть то, что мы называем историческим процессом’ (I, 2).
Все эти рассуждения нашего автора представляют собою интересную и подчас блестяще выраженную формулировку того основного закона исторической жизни, который Вундт2 предлагает называть ‘законом гетерогонии целей’. Вообще весь курс В. О. Ключевского очень полезен для тех лиц, которые не вполне уяснили себе мысль об органическом характере общественных процессов и склонны к излишнему их рационализированию.
Закономерность исторического процесса проявляется в том историческом преемстве, которое постоянно может быть обнаружено и которое имеет свою почву в историческом предании, властно господствующем над людским сознанием. Историческое преемство ‘состоит в том, что достояние одного поколения, материальное и духовное, передается другому. Средствами передачи служат наследование и воспитание. Время закрепляет усвояемое наследие новой нравственной связью, историческим преданием, которое, действуя из поколения в поколение, претворяет наследуемые от отцов и дедов заветы и блага в наследственные свойства и склонности потомков’ (I, 13). ‘Отступая от привычного, затверженного правила под гнетом обстоятельств, люди еще долго донашивают его в своем сознании, которое вообще консервативнее, неповоротливее жизни, ибо есть дело одиночное, индивидуальное, а жизнь изменяется коллективными усилиями и ошибками целых масс’ (I, 205). Поэтому часто в общественной жизни учреждения и обряды держатся долго после того, как миновала реальная в них потребность и они утратили жизненную основу под собою. Старые формы жизни накладывают свой отпечаток на новые учреждения. Такой процесс обнаруживается в сложении наших земских соборов (II, 499 ел.). В силу той же причины для народной массы XVII века ‘выборный царь был такой же несообразностью, как выборный отец, выборная мать’ (III, 65). Яркие примеры переживаний такого рода вскрывает нам история языка (I, 138, 141), обряды (I, 140). ‘Историческое предание действует, как инстинкт, бессознательно, и Петр испытал на себе его силу’ (IV, 278). Несмотря на сознание политического характера своей власти, Петр восстановил завещательное распоряжение престолом, т.е. воскресил отжившую вотчинную основу власти государя.
‘Когда люди перестают действовать по привычке, выпускают из рук нить предания, они начинают усиленно и суетливо размышлять, а размышление делает их мнительными и колеблющимися, заставляет их пугливо пробовать различные образы действий’ (III, 163). Этим объясняются характерные особенности эпох переходных и эпох смутных, революционных. Переходные времена нередко ложатся широкими и темными полосами между двумя периодами. ‘Такие эпохи перерабатывают развалины погибшего порядка в элементы порядка, после них возникающего. К таким переходным временам, передаточным историческим стадиям, принадлежат и наши удельные века: их значение не в них самих, а в их последствиях, в том, что из них вышло’ (I, 439). Смутные времена имеют большое значение, как это ясно из соответствующей эпохи в русской истории XVII века. ‘Прежде всего из потрясения, пережитого в Смутное время, люди московского государства вынесли обильный запас новых политических понятий, с которыми не были знакомы их отцы, люди XVI века. Это печальная выгода тревожных времен: они отнимают у людей спокойствие и довольство и взамен того дают опыт и идеи. Как в бурю листья на деревьях повертываются изнанкой, так смутные времена в народной жизни, ломая фасады, обнаруживают задворки, и при виде их люди, привыкшие замечать лицевую сторону жизни, невольно задумываются и начинают думать, что они доселе видели далеко не все. Это и есть начало политического размышления. Его лучшая, хотя и тяжелая школа — народные перевороты. Этим объясняется обычное явление — усиленная работа политической мысли во время и тотчас после общественных потрясений. Понятия, которыми обогатились московские умы в продолжение смуты, глубоко изменили старый привычный взгляд на государя и государство’ (III, 83). ‘Недовольство становится и до конца века остается господствующей нотой в настроении народных масс. Из бурь Смутного времени народ вышел гораздо впечатлительнее и раздражительнее, чем был прежде, утратил ту политическую выносливость, какой удивлялись в нем иноземные наблюдатели XVII века, был уже далеко не прежним безропотным и послушным орудием в руках правительства. Эта перемена выразилась в явлении, какого мы не замечали прежде в жизни московского государства: XVII век был в нашей истории временем народных мятежей. Это явление тем неожиданнее, что обнаруживается при царях, которые своими личными качествами и образом действий, по-видимому, всего менее его оправдывали’ (III, 112, ср. 170, 309, 337). ‘Но крутые переломы в умах и порядках всегда несут с собой одну опасность: сумеют ли люди воспользоваться ими как следует, не создадут ли из новых средств новых для себя затруднений? Следствия смуты обнаруживали произведенный насильственный перерыв старого политического предания, разрушение государственного обычая, а люди, даже овладевшие значительным запасом соответствующих перелому понятий, ступают шатко, пока эти понятия, оторвавшие их от старого обычая, сами не переработаются в твердые навыки’ (III, 108).
III. Отдельные факторы исторического процесса. ‘Человеческая личность, людское общество и природа страны — вот те три основные исторические силы, которые строят людское общежитие. Каждая из этих сил вносит в состав общежития свой запас элементов или связей, в которых проявляется ее деятельность и которыми завязываются и держатся людские союзы. Элементы общежития — это либо свойства и потребности нашей природы, физической и духовной, либо стремления и цели, какие рождаются из этих свойств и потребностей при участии внешней природы и других людей, т. е. общества, либо, наконец, отношения, какие возникают между людьми из их целей и стремлений. Сообразно с таким или иным происхождением одни из этих элементов могут быть названы простыми или первичными, другие — производными, вторичными и дальнейшие образованы из совместного действия простых. По основным свойствам и потребностям человека эти элементы можно разделить на физиологические — пол, возраст, кровное родство, экономические — труд, капитал, кредит, юридические и политические — власть, закон, право, обязанности, духовные — религия, наука, искусство, нравственное чувство’ (I, 11-12).
Значение внешней природы в истории очень велико, в особенности на ранних ступенях развития. ‘Внешняя природа нигде и никогда не действует на человечество одинаково, всей совокупностью своих средств и влияний. Ее действие подчинено многообразным географическим изменениям: разным частям человечества по его размещению на земном шаре она отпускает неодинаковое количество света, тепла, воды, миазмов, болезней,— даров и бедствий, а от этой неравномерности зависят местные особенности людей. Я говорю не об известных антропологических расах, белой, темно-желтой, коричневой и проч., происхождение которых во всяком случае нельзя объяснить только местными физическими влияниями, я разумею те преимущественно бытовые условия и духовные особенности, какие вырабатываются в людских массах под очевидным влиянием окружающей природы и совокупность которых составляет то, что мы называем народным темпераментом. Так и внешняя природа наблюдается в исторической жизни, как природа страны, где живет известное людское общество, и наблюдается как сила, поскольку она влияет на быт и духовный склад людей’ (I, 11).
Природа страны есть та сила, ‘которая держит в своих руках колыбель каждого народа’ (I, 43). Самым коренным фактом киевской эпохи В. О. Ключевский считает пробуждение во всем обществе мысли о Русской земле как о чем-то цельном, об общем земском деле (I, 248). По этому поводу, однако, отмечается следующее. ‘Везде Русская земля, и нигде, ни в одном памятнике не встретим выражения: русский народ. Пробуждающееся чувство народного единства цеплялось еще за территориальные пределы земли, а не за национальные особенности народа. Народ — понятие слишком сложное, заключающее в себе духовно-нравственные признаки, еще не дававшиеся тогдашнему сознанию или даже не успевшие достаточно обнаружиться в самом русском населении. Притом не успели еще сгладиться остатки старинного племенного деления, и в пределах Русской земли было много нетронутых ассимиляцией иноплеменников, которых еще нельзя было ввести в понятие русского общества. Из всех элементов, входящих в состав государства, территория наиболее доступна пониманию, она и служила определением народности. Потому чувство народного единства пока выражалось еще только в идее общего отечества, а не в сознании национального характера и исторического назначения и не в мысли о долге служения народному благу, хотя и пробуждалось уже помышление о нравственной ответственности перед отечеством наравне со святыней. На Любецком съезде князья, поцеловав крест на том, чтобы всем дружно вставать на нарушителя договора, скрепили свое решение заклятием против зачинщика: ‘Да будет на него крест честной и вся земля Русская» (I, 250).
Во вступительных лекциях автор подробно останавливается на особенностях русской территории и природы и подвергает анализу влияние равнинного характера, климата, леса, степи на ход русской истории. В особенности большое значение он придает рекам. ‘Государственная сила, основавшись в области истоков главных рек равнины, естественно стремилась расширить сферу своего владычества до их устьев, по направлению главных речных бассейнов двигая и население, необходимое для их защиты. Так центр государственной территории определился верховьями рек, окружность — их устьями, дальнейшее расселение — направлением речных бассейнов. На этот раз наша история пошла в достаточном соглашении с естественными условиями: реки во многом начертали ее программу’ (I, 70). ‘История России есть история страны, которая колонизуется’ (I, 24). Между тем именно ‘речными бассейнами направлялось географическое размещение населения, а этим размещением определялось политическое значение страны. Служа готовыми первобытными дорогами, ручные бассейны своими разносторонними направлениями рассеивали население по своим ветвям’ (I, 67-8).
В заключение очерка внешней природы России Ключевский обращает внимание еще на одно ее свойство. ‘Природа нашей страны при видимой простоте и однообразии отличается недостатком устойчивости: ее сравнительно легко вывести из равновесия. Человеку трудно уничтожить источники питания горных рек в Западной Европе, но в России стоит только оголить или осушить верховья реки и ее верхних притоков, и река обмелеет’ (I, 78). Такое же значение имеют характерные для России летучие пески и овраги.
Что касается личности, то, прежде всего, Ключевский не знает личности изолированной. Для него существует только личность, находящаяся в общении. ‘Общество составляется из лиц: но лица, составляющие общество, сами по себе каждое — далеко не то, что все они вместе, в составе общества: здесь одни усиленно проявляют одни свойства и скрывают другие, развивают стремления, которым нет места в одинокой жизни, посредством сложения личных сил производят действия, непосильные для каждого сотрудника в отдельности. Известно, какую важную роль играют в людских отношениях пример, подражание, зависть, соперничество, а ведь эти могущественные пружины общежития вызываются к действию только при нашей встречи с ближними, т.е. навязываются нам обществом’ (I, 19). ‘Между этими обеими силами, лицом и обществом, между индивидуальным умом и коллективным сознанием происходит постоянный обмен услуг и влияний. Общественный порядок питает уединенное размышление и воспитывает характеры, служит предметом личных убеждений, источником нравственных правил и чувств, эстетических возбуждений, у каждого порядка есть свой культ, свое credo, своя поэзия. Зато и личные убеждения, становясь господствующими в обществе, входят в общее сознание, в нравы, в право, становятся правилами, обязательными и для тех, кто их не разделяет, т.е. делаются общественными фактами’ (I, 30).
Историк, который сделал главным предметом своего изучения факты политические и экономические, а таким и является Ключевский, тем самым неизбежно попадает в разряд историков-коллективистов: у него личность в конце концов должна оказаться на заднем плане. Так это и случилось. На всем протяжении курса мы встречаемся с отдельной личностью сравнительно очень редко, а когда встречаемся, то в общем оценка историка сводится к тому, что личность оказала сравнительно второстепенное влияние на ход событий. Физиономия эпохи и событий определяется силами, независящими от личности, эти силы в конечном счете создают и самую личность. И только детали событий определяются свойствами той личности, которая оказалась в руководящем положении.
Уже по поводу одной из самых первых исторических личностей, которые нам встречаются на протяжении курса — Андрея Боголюбского,— мы читаем: ‘Не все в образе действий Андрея было случайным явлением, делом его личного характера, исключительного темперамента. Можно думать, что его политические понятия и правительственные привычки в значительной степени были воспитаны общественной средой, в которой он вырос и действовал. Этой средой был пригород Владимир, где Андрей провел большую половину своей жизни. Суздальские пригороды составляли тогда особый мир, созданный русской колонизацией, с отношениями и понятиями, каких не знали в старых областях России’ (I, 403). Московские князья в роли собирателей Руси вызывают такое замечание: ‘Я хочу сказать, что фамильный характер московских князей не принадлежал к числу коренных условий их успехов, а сам был произведением тех же условий: их фамильные свойства не создали политического и национального могущества Москвы, а сами были делом исторических сил и условий, создавших это могущество, были такой же второстепенной, производной причиной возвышения Московского княжества, какою, например, было содействие плотного московского боярства, привлеченного в Москву удобным ее положением,— боярства, которое не раз и выручало своих князей в трудные минуты. Условия жизни нередко складываются так своенравно, что крупные люди размениваются на мелкие дела подобно князю Андрею Боголюбскому, а людям некрупным приходится делать большие дела подобно князьям московским’ (II, 63). О царях новой династии историк замечает: ‘У нового царя являлось правительственное окружение прежде, чем он приобретал уменье и охоту распознавать окружающих, и первые сотрудники давали окраску и направление всему царствованию’ (III, 307). Наконец, и о Петре говорится следующее: ‘Так Петр вышел непохож на своих предшественников, хотя между ними и можно заметить некоторую генетическую связь, историческую преемственность ролей и типов. Петр был великий хозяин, всего лучше понимавший экономические интересы, всего более чуткий к источникам государственного богатства. Подобными хозяевами были и его предшественники, цари старой и новой династии, но те были хозяева-сидни, белоручки, привыкшие хозяйничать чужими руками, а из Петра вышел подвижный хозяин-чернорабочий, самоучка, царь-мастеровой’ (IV, 61). Во всех этих цитатах сквозит одна и та же идея: стремление показать, что каждая историческая личность есть прежде всего продукт исторического преемства, тех общественных условий, в которых она появилась.
Поэтому нельзя преувеличивать исторического значения личности. ‘Часто дают преобладающее значение в ходе возвышения московского княжества личным качествам его князей. Окончив обзор политического роста Москвы, мы можем оценить и значение этих качеств в ее истории. Нет надобности преувеличивать это значение, считать политическое и национальное могущество московского княжества исключительно делом его князей, созданием их личного творчества, их талантов… Всматриваясь в них, легко заметить, что перед нами проходят не своеобразные личности, а однообразные повторения одного и того же фамильного типа. Все московские князья до Ивана III, как две капли воды, похожи друг на друга, так что наблюдатель иногда затрудняется решить, кто из них Иван и кто Василий. В их деятельности заметны некоторые индивидуальные особенности, но они объясняются различием возраста князей или исключительными внешними обстоятельствами, в которые попадали некоторые из них, эти особенности не идут далее того, насколько изменяется деятельность одного и того же лица от таких же условий’ (II, 58).
Тем не менее известное влияние личность со своими особенностями оказывает на ход исторических событий. Относительно Софьи Палеолог, которую барон Герберштейн3 характеризует как женщину необыкновенно хитрою, имевшую большое влияние на великого князя, отмечается, что ее влиянию приписывали даже решимость Ивана III сбросить с себя татарское иго и что ‘особенно понятливо воспринята была мысль, что она, царевна, своим московским замужеством делает московских государей преемниками византийских императоров со всеми интересами православного востока, какие держались за этих императоров’ (II, 149-150). О реформе Петра I говорится вообще, что она ‘сама собою вышла из насущных нужд государства и народа, инстинктивно почувствованных властным человеком с чутким умом и сильным характером, талантами, дружно совместившимися в одной из тех исключительно счастливо сложенных натур, какие по неизведанным еще причинам от времени появляются в человечестве’ (IV, 291). Но в то же время величие Петра признается ‘заслуженным’ (IV, 340), и реформа, как она была им исполнена, хотя делом непроизвольным и необходимым, но его ‘личным делом, делом беспримерно насильственным’ (IV, 275). В предыдущей истории ‘подготавливалось преобразование вообще, а не реформа Петра. Это преобразование могло пойти так и этак, при мирном ходе дел могло рассрочиться на целый ряд поколений’ (IV, 275). В особенности внешние приемы реформы ‘вырабатывались при участии личного характера Петра’, а именно эти приемы и сообщили революционный характер реформе. ‘Реформа если не обновила, то взбудоражила, взволновала русскую жизнь до дна не столько своими нововведениями, сколько некоторыми приемами, не характером своим, а темпераментом, если можно так выразиться’ (IV, 285-286). Во всяком случае ‘дело сильного человека обыкновенно его переживает, имеет посмертное продолжение’ (IV, 277). Только те люди имеют историческое влияние, которые подходят к своей эпохе, могут быть ею поняты и усвоены. ‘У каждого времени свои герои, ему подходящее, а XIII и XIV века были порой всеобщего упадка на Руси, временами узких чувств и мелких интересов, мелких ничтожных характеров. Среди внешних и внутренних бедствий люди становились робки и малодушны, впадали в уныние, покидали высокие помыслы и стремления, в летописи XIII-XIV веков не услышим прежних речей о Русской земле, о необходимости оберегать ее от поганых, о том, что не сходило с языка южно-русских князей и летописцев XI-XII веков. Люди замыкались в кругу своих частных интересов и выходили оттуда только для того, чтобы попользоваться на счет других. Когда в обществе падают общие интересы и помыслы его руководителей замыкаются в сердоликовую коробку, положением дел обыкновенно овладевают те, которые энергичнее других действуют во имя интересов личных, а такими чаще всего бывают не наиболее даровитые, а наиболее угрожаемые, те, кому наиболее грозит это падение общих интересов. Московские князья были именно в таком положении: по своему генеалогическому значению это были более бесправные, приниженные князья, а условия их экономического положения давали им обильные средства действовать во имя личной выгоды. Потому они лучше других умели приноровиться к характеру и условиям своего времени и решительнее стали действовать ради личного интереса’ (II, 62). Этот пример показывает, что иногда в силу исторических условий именно небольшим людям приходится играть весьма видную историческую роль, если такова эпоха, в которой они действуют. Вообще историческое положение лица иногда придает большое значение даже его слабостям. По поводу Ивана Грозного историк говорит: ‘Описанные свойства царя Ивана сами по себе могли бы послужить только любопытным материалом для психолога — скорее для психиатра, скажут иные: ведь так легко нравственную распущенность, особенно на историческом расстоянии принять за душевную болезнь и под этим предлогом освободить память мнимобольных от исторической ответственности. К сожалению, одно обстоятельство сообщило описанным свойствам значение гораздо более важное, чем какое обыкновенно имеют психологические курьезы, появляющееся в людской жизни, особенно такой обильной всякими душевными курьезами, как русская: Иван был царь. Черты его личного характера дали особое направление его политическому образу мыслей, а политический его образ мыслей оказал сильное, притом вредное влияние на его политический образ действий, испортил его’ (II, 240).
Но не одни слабости людские имеют историческое значение. Выше уже отмечено, что величие Петра признается заслуженным. А по поводу московских западников допетровской эпохи делается замечание: ‘Во всяком обществе всегда найдутся чуткие люди, которые раньше других начинают думать и делать то, что потом будут думать и делать все, не сознавая, почему они начинают так думать и делать, как есть болезненно-чуткие люди, которые предчувствуют перемену погоды раньше, чем здоровые заметят ее наступление’ (III, 338).
Несколько раз подчеркивается необходимость гражданского чувства, гражданской этики для исторического деятеля. По поводу представителей первых трех царствований новой династии говорится: ‘При трех-четырех исключениях все это были люди с очень возбужденным честолюбием, но без оправдывающих его талантов, даже без правительственных навыков, заменяющих таланты, и — что еще хуже всего этого — совсем лишенных гражданского чувства’ (III, 306). И Петру I делается один основной упрек: ‘Необходимая для каждого мыслящего человека область понятий об обществе и общественных обязанностях, гражданская этика, долго, очень долго оставалась заброшенным углом в духовном хозяйстве Петра. Он перестал думать об обществе раньше, нежели успел сообразить, чем мог быть для него’ (IV, 17).
Но наиболее важным фактором истории для Ключевского является, конечно, общество. Мы видели, что главным предметом изучения он делает факты общественные, экономические и политические. ‘Чего я желал бы больше всего,— говорит он в начале курса,— это чтобы из моего курса вы вынесли ясное представление о двух процессах, коими полагались основы нашего политического и общественного быта и в которых, кажется мне, всего явственнее обнаруживались сочетания и положения, составляющие особенности нашей истории. Изучая один из этих процессов, мы будем следить, как вырабатывалось в практике жизни и выяснялось в сознании народа понятие о государстве и как это понятие выражалось в идее и деятельности верховной власти, другой процесс покажет, как в связи с ростом государства завязывались и сплетались основные нити, образовавшие своей сложной тканью нашу народность’ (I, 37). Но эти два процесса не всегда находятся между собою в согласии. Общество повинуется естественным законам своего развитая, государство, как принудительная организация, не всегда удачно вторгается в этот процесс развития. Естественный рост народной жизни оказывается в антагонизме с насильственной социальной работой государства (IV, 443). Такое именно положение создалось в русской истории нового времени. ‘Объяснения… антиномий нашей новой истории надобно искать в том отношении, какое установилось у нас между государственными потребностями и народными средствами для их удовлетворения. Когда перед европейским государством становятся новые и трудные задачи, оно ищет новых средств в своем народе и обыкновенно их находит, потому что европейский народ, живя нормальной последовательной жизнью, свободно работая и размышляя, без особенной натуги уделяет на помощь своему государству заранее заготовленный избыток своего труда и мысли, — избыток труда в виде усиленных налогов, избыток мысли в лице подготовленных умелых и добросовестных государственных дельцов. Все дело в том, что в таком народе культурная работа ведется незримыми и неуловимыми, но дружными усилиями отдельных лиц и частных союзов независимо от государства и обыкновенно предупреждает его нужды. У нас дело шло в обратном порядке… Государство запутывалось в нарождавшихся затруднениях, правительство, обыкновенно их не предусматривавшее и не предупреждавшее, начинало искать в обществе идей и людей, которые выручили бы его, и, не находя ни тех ни других, скрепя сердце обращалось к Западу, где видело старый и сложный культурный прибор, изготовлявший и людей, и идеи, спешно вызывало оттуда мастеров и ученых, которые завели бы нечто подобное и у нас, наскоро строило фабрики и учреждало школы, куда загоняло учеников. Но государственная нужда не терпела отсрочки, не ждала, пока загнанные школьники доучат свои буквари, и удовлетворить ее приходилось, так сказать, сырьем, принудительными жертвами, надрывающими народное благосостояние и стеснявшими общественную свободу. Государственные требования, донельзя напрягая народные силы, не поднимали их, а только истощали: просвещение по казенной надобности, а не по внутренней потребности, давало тощие, мерзлые плоды, и эти припадочные порывы к образованию порождали в подраставших поколениях только скуку и отвращение к науке, как рекрутской повинности. Народное образование получило характер правительственного заказа или казенной поставки подростков для выучки по определенной программе… Так случилось, что расширение государственной территории, напрягая не в меру и истощая народные средства, только усиливало государственную власть, не поднимая народного самосознания, вталкивало в состав управления новые более демократические элементы и при этом обостряло неравенство и рознь общественного состава, осложняло народно-хозяйственный труд новыми производствами, обогащая не народ, а казну и отдельных предпринимателей, и вместе с тем принижало политически трудящиеся классы. Все эти неправильности имели один общий источник — неестественное отношение внешней политики государства к внутреннему росту народа: народные силы в своем развитии отставали от задач, становившихся перед государством вследствие его ускоренного внешнего роста, духовная работа народа не поспевала за материальной деятельностью государства. Государство пухло, а народ хирел’ (III, 8-11).
Но что такое народ как историческая единица? Ключевский не смотрит на народ и его темперамент как на нечто раз навсегда данное. Напротив, он утверждает, что ‘тайна исторического процесса, собственно, не в странах и народах, по крайней мере не исключительно в них самих, в их внутренних особенностях, постоянных, данных раз навсегда особенностях, а в тех разнообразных и изменчивых, счастливых или неудачных сочетаниях внешних и внутренних условий развития, какие складываются в известных странах для того или другого народа на более или менее продолжительное время. Эти сочетания — основной предмет исторической социологии. Хотя они запечатлены местным характером и вне данного места неповторимы, но это не лишает их научного интереса. Через общества, подпадавшие под их действие, они вызывали наружу те или другие свойства человечества, раскрывали его природу с разных сторон. Все исторически слагавшиеся общества — все различные местные сочетания разных условий развития’ (I, 8-9). ‘Судьба народа слагается из совокупности внешних условий, среди которых ему приходится жить и действовать. Назначение народа выражается в том употреблении, какое народ делает из этих условий, какое он вырабатывает из них для своей жизни и деятельности’ (II, 50-507). Уже в этих телеологически звучащих словах о назначении народа видно, что не все заключается в одних только внешних условиях, что кое-что зависит и от свойств самого народа. И действительно, в другом месте мы находим следующее рассуждение. ‘Должно быть, каждому народу от природы положено воспринимать из окружающего мира, как и из переживаемых судеб, и претворять в свой характер не всякие, а только известные впечатления, и отсюда происходит разнообразие национальных складов и типов, подобно тому, как неодинаковая световая восприимчивость производит разнообразие цветов. Сообразно с этим и народ смотрит на окружающее и переживаемое под известным углом, отражает то и другое в своем сознании с известным преломлением. Природа страны, наверное, не без участия в степени и направлении этого преломления. Невозможность рассчитать наперед, заранее сообразить план действий и прямо идти к намеченной цели заметно отразилась на складе ума великоросса, на манере его мышления. Житейские неровности и случайности приучили его более обсуждать пройденный путь, чем соображать дальнейшее, больше оглядываться назад, чем заглядывать вперед. В борьбе с нежданными метелями и оттепелями, с непредвиденными августовскими морозами и январской слякотью он стал больше осмотрителен, чем предусмотрителен, выучился больше замечать следствия, чем ставить цели, воспитал в себе умение подводить итоги насчет искусства составлять сметы. Это умение и есть то, что мы называем задним умом. Поговорка: ‘Русский человек задним умом крепок — вполне принадлежит великороссу» (I, 390-391). Ключевский поэтому не боится говорить и об исторической личности народа как об основном предмете изучения его истории. ‘Значение народа как исторической личности заключается в его историческом призвании, а это призвание народа выражается в том мировом положении, какое он создает себе своими усилиями, и в той идее, какую он стремится осуществить своею деятельностью в этом положении. Свою роль на мировой сцене он выполняет теми силами, какие успел развить в себе своим историческим воспитанием. Идеал исторического воспитания народа состоит в полном и стройном развитии всех элементов общежития и в таком их соотношении, при котором каждый элемент развивается и действует в меру своего нормального значения в общественном составе, не принижая себя и не угнетая других. Только историческим изучением проверяется ход этого воспитания. История народа, научно воспроизведенная, становится приходо-расходной его книгой, по которой подсчитываются недочеты и передержки его прошлого. Прямое дело ближайшего будущего — сократить передержки и пополнить недоимки, восстановить равновесие народных задач и средств. Здесь историческое изучение своими конечными выводами подходит вплоть к практическим потребностям текущей минуты’ (I, 38-39).
Ни один народ не стоит и не развивается изолированно. На его судьбах отражается общение его с другими народами. ‘Я с большой оговоркой принимаю мысль,— говорит наш автор,— будто Древняя Русь жила полным особняком от Западной Европы, игнорируя ее и игнорируемая ею, не оказывала на нее и не воспринимала от нее никакого влияния. Западная Европа знала древнюю Россию не лучше, чем новую. Но как и теперь, три-четыре века назад Россия если и не понимала хода дел на Западе, как должно, то его следствия испытывала на себе иногда сильнее, чем было нужно’ (III, 124). ‘Обращаясь к началу западного влияния в России, необходимо наперед точнее определить самое понятие влияния. И прежде, в XV-XVI веках, Россия была знакома с Западной Европой, вела с ней кое-какие дела, дипломатические и торговые, заимствовала плоды ее просвещения, призывала ее художников, врачей, военных людей. Это было общение, а не влияние. Влияние наступает, когда общество, его воспринимающее, начинает сознавать превосходство среды или культуры влияющей и необходимость у нее учиться, нравственно ей подчиняться, заимствуя у нее не одни только житейские удобства, но и самые основы житейского порядка, взгляды, понятия, обычаи, общественные отношения. Такие признаки появляются у нас в отношении к Западной Европе только с XVII века. Вот в каком смысле говорю я о начале западного влияния с этого времени’ (III, 330). Так как ‘заимствовать чужое учреждение несколько легче, чем усвоить идею, положенную в его основание’ (IV, 246), то неудивительно, что у нас долго старались заимствовать у Европы только внешние удобства жизни и технические приспособления, не думая расстаться с обычным укладом мысли и уступить хоть одну пядь иноземному влиянию в заветной области чувств, понятий, верований, где господствуют высшие, руководящие интересы жизни (III, 339, 353).
Но важно не только прямое влияние одного народа на другой. Огромное значение имеет просто историческое положение народа среди других народов, в значительной мере определяемое его географическим положением. ‘Едва ли в истории какой-либо другой страны влияние международного положения государства на его внутренний строй было более могущественно, и ни в какой период нашей истории оно не обнаруживалось так явственно, как’ в период с начала XVII века. В это время ‘произошел перелом и во внешней политике государства. Доселе его войны на Западе были по существу оборонительные, имели целью возвратить земли, недавно от него отторгнутые или считавшиеся его исконным достоянием. С Полтавы они получают наступательный характер, направляются к укреплению завоеванного Петром преобладания России в Восточной Европе или к поддержанию европейского равновесия, как элегантно выражались русские дипломаты. С поворота на этот притязательный путь государство стало обходиться народу в несколько раз дороже прежнего, и без могучего подъема производительных сил России, совершенного Петром, народ не оплатил бы роли, какую ему пришлось играть в Европе’ (III, 11-13).
Оценивая природу русской равнины, В. О. Ключевский замечает: ‘Исторически Россия, конечно, не Азия, но географически она не совсем и Европа. Это переходная страна, посредница между двумя мирами. Культура неразрывно связала ее с Европой, но природа положила на нее особенности и влияния, которые всегда влекли ее к Азии или в нее влекли Азию’ (I, 46). ‘Сама Азия, настоящая кочевая Азия, испокон веков наводняя своими кибитками и стадами нынешнюю южную Россию, по-видимому, слабо чувствовала, что она попадала в Европу. Перевалив за Карпаты, в нынешнюю Венгрию, ее орлы становились в невозможность продолжать прежний азиатский образ жизни и скоро делались оседлыми. На широких полях между Волгой и Днестром, по обе стороны Дона, они не чувствовали этой необходимости и целые века проживали здесь, как жили в степях средней Азии’ (I, 44).
Это географическое положение создало историческую заслугу России, оно же является главной причиной ее теперешних недостатков.
‘Наш народ поставлен был судьбой у восточных ворот Европы, на страже ломившейся в них кочевой хищной Азии. Целые века истощал он свои силы, сдерживая этот напор азиатов, одних отбивал, удобряя широкие донские и волжские степи своими и ихними костями, других через двери христианской церкви мирно вводил в европейское общество. Между тем Западная Европа, освободившись от магометанского напора, обратилась за океан, в Новый Свет, где нашла широкое и благодарное поприще для своего труда и ума, эксплуатируя его нетронутые богатства. Повернувшись лицом на Запад к своим колониальным богатствам, к своей корице и гвоздике, эта Европа чувствовала, что сзади, со стороны урало-алтайского востока, ей ничто не угрожает, и плохо замечала, что там идет упорная борьба, что, переменив две главные боевые квартиры на Днепре и Клязьме, штаб этой борьбы переместился на берега Москвы и что здесь в XVI веке образовался центр государства, которое наконец перешло от обороны в наступление на азиатские гнезда, спасая европейскую культуру от татарских ударов. Так мы очутились в арьергарде Европы, оберегали тыл европейской цивилизации. Но сторожевая служба везде неблагодарна и скоро забывается, особенно когда она исправна: чем бдительнее охрана, тем спокойнее спится охраняемым и тем менее расположены они ценить жертвы своего покоя’ (II, 507-508).
Итог русской истории характеризуется следующими словами: ‘Вековыми усилиями и жертвами Россия образовала государство, подобного которому по составу, размерам и мировому положению не видим со времени падения Римской империи. Но народ, создавший это государство, по своим духовным и материальным средствам еще не стоит в первом ряду среди других европейских государств. По неблагоприятным историческим условиям его внутренний рост не шел в уровень с его международным положением, даже по временам задерживался этим положением. Мы еще не начинали жить в полную меру своих народных сил, чувствуемых, но еще не вполне развернувшихся, не можем соперничать с другими ни в научной, ни в общественно-политической, ни во многих других областях. Достигнутый уровень народных сил, накопленный запас народных средств — это плоды многовекового труда наших предков, результаты того, что они успели сделать. Нам нужно знать, чего они не успели сделать, их недоимки — наши задачи’ (I, 39-40).
Некоторые скажут, что в этих рассуждениях об историческом назначении или призвании народов, о возлагаемой на них исторической миссии, В. О. Ключевский весьма приближается уже к исторической метафизике. Не знаю, насколько это замечание было бы основательно. Возможно, что, действительно, в таких рассуждениях нашего автора сквозит скрытая метафизика. Следует отметить, что Ключевский сознательно и открыто вообще старается избегать метафизических элементов в своих рассуждениях и нигде прямо не сходить с точки зрения изучения эмпирической действительности. Это не мешает ему, однако, придавать большое значение религиозному чувству и совершенно определенно указывать на необходимость веры наряду с научным знанием. ‘Религиозное мышление,— говорит он,— или познание есть такой же способ человеческого разумения, отличный от логического или рассудочного, как и понимание художественное, оно только обращено на другие, более возвышенные предметы. Человек далеко не все постигает логическим мышлением и, может быть, даже постигает им наименьшую долю постижимого’ (III, 371). Он настаивает также и на необходимости догматической и обрядовой стороны религии. ‘Религиозное миросозерцание и настроение каждого общества неразрывно связано с текстами и обрядами, их воспитавшими.— Но, может быть, такая тесная связь религиозных обрядов и вообще форм с сущностью вероучения сама по себе есть только недостаток религиозного воспитания и верующий дух может обойтись без этих тяжелых обрядовых накладок, а потому надобно помогать ему без них обходиться? Да, может быть, со временем, когда-нибудь эти накладки и станут излишними, когда человеческий дух путем дальнейшего совершенствования освободит свое религиозное чувство от влияния внешних впечатлений и от самой потребности в них, будет молиться ‘духом и истиною’. Тогда и религиозная психология будет другая, непохожая на ту, какую воспитывала практика всех доселе известных религий. Но с тех пор как люди стали себя помнить, в продолжение тысячелетий и до наших дней они не умели обойтись без обряда ни в религии, ни в других житейских отношениях нравственного характера. Надобно строго различать способ усвоения истины сознанием и волей. Для сознания достаточно известного усилия мысли и памяти, чтобы понять и запомнить истину. Но этого очень мало, чтобы сделать истину руководительницей воли, направительницей жизни целых обществ. Для этого нужно облечь истину в формы, в обряды, в целое устройство, которое непрерывным потоком надлежащих впечатлений приводило бы наши мысли в известный порядок, наши чувства в известное настроение, долбило бы и размягчало нашу грубую волю и, таким образом, посредством непрерывного упражнения и навыка, превращало бы требования истины в привычную нравственную потребность, в непроизвольное влечение воли. Сколько прекрасных истин, озарявших дух человеческий и способных осветить и согреть людское общежитие, погибло бесследно для него только потому, что они не успели вовремя облечься в такое устройство и помощью его не были достаточно разучены людьми. Так не в одной религии, так и во всем. Какой угодно великолепный музыкальный мотив не произведет на нас должного художественного впечатления в том простом схематическом виде, в каком он родится в художественном воображении композитора, его надобно разработать, положить на инструмент или на целый оркестр, повторить в десятке ладов и вариаций и разыграть перед целым собранием, где маленький восторг каждого слушателя заразит его соседей справа и слева, и из этих миниатюрных личных восторгов составится громадное общее впечатление, которое каждый слушатель унесет к себе домой и много дней будет им обороняться от невзгод и пошлостей ежедневной жизни. Люди, слышавшие проповедь Христа на горе, давно умерли и унесли с собою пережитое ими впечатление, но и мы переживаем долю этого впечатления, потому что текст этой проповеди вставлен в рамки нашего богослужения. Обряд или текст — это своего рода фонограф, в котором застыл нравственный мотив, когда-то вызвавший в людях добрые дела и чувства. Этих людей давно нет, и момент с тех пор не повторился, но помощью обряда или текста, в который он скрылся от людского забвения, мы по мере желания воспроизводим его и по степени своей нравственной восприимчивости переживаем его действие. Из таких обрядов, обычаев, условных отношений и приличий, в которые отлились мысли и чувства, исправлявшие жизнь людей и служившие для них идеалами, постепенно путем колебаний, споров, борьбы и крови складывалось людское общежитие. Я не знаю, каков будет человек через тысячу лет, но отнимите у современного человека этот нажитый и доставшийся ему по наследству скарб обрядов, обычаев и всяких условностей — и он все забудет, всему разучится и должен будет все начинать сызнова’ (III, 373-4).
Я позволил себе привести целиком эту длинную выдержку, так как она содержит в себе целое рассуждение об очень важном вопросе человеческого общежития и служит прекрасным образцом того, как тонок и глубок бывает анализ этих вопросов у нашего маститого ученого, который в одно и то же время проявляет себя и как великого художника исторической действительности и как глубокого мыслителя, умеющего в немногих строках сказать иногда больше, чем сколько содержится в толстых философских трактатах.

КОММЕНТАРИИ

Печатается по: Хвостов В.М. Историческое мировоззрение В. О. Ключевского. Москва. Типография Императорского Московского Университета, 1910.
Хвостов Вениамин Михайлович (1868-1920) — русский правовед, историк и социолог, выпускник юридического факультета Московского университета (1889), профессор римского права Московского университета (1899-1911, 1917-1920), Высших женских курсов и Народного университета А. Л. Шанявского, сопредседатель Московского психологического общества, один из организаторов Научного института, представитель русского неокантианства.
Брошюра В. М. Хвостова — одна из немногих прижизненных работ, посвященных анализу исторической концепции В. О. Ключевского. В. О. Ключевский был знаком с исследованием В. М. Хвостова. В библиотеке историка сохранился экземпляр книги с пометками В. О. Ключевского.
В работе даются ссылки на издание ‘Курса русской истории’ В. О. Ключевского: Ч. I (3-е изд. М., 1908), Ч. II (М., 1906), Ч. III (М., 1908), Ч. IV (М., 1910). В тексте в скобках указывается номер части ‘Курса’ и страница. Издание докторской диссертации В. О. Ключевского ‘Боярская дума древней Руси’ (4-е изд. М., 1909).
1 Риккерт Генрих (1863-1936) — немецкий философ, один из лидеров Баденской школы неокантианства, профессор Фрейбургского (с 1894 г.) и Гейдельбергского (с 1916 г.) университетов, разрабатывал теорию ценностей. ‘Философия истории’ вышла на немецком языке в 1905 г.
2 Вундт Вильгельм Максимилиан (1832-1920) — немецкий психолог, основатель экспериментальной психологии, занимался также социальной психологией и психологией народов.
3 Герберштейн Сигизмунд фон (1486-1566) — австрийский барон и дипломат. Дважды посещал Московское государство (в 1517 и 1526 гг.), оставил ‘Записки о Московии’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека