Историческая сила критической личности, Шелгунов Николай Васильевич, Год: 1870

Время на прочтение: 31 минут(ы)
Шестидесятники
М., ‘Советская Россия’, 1984.— (Б-ка рус. худож. публицистики).

H. В. Шелгунов

ИСТОРИЧЕСКАЯ СИЛА КРИТИЧЕСКОЙ ЛИЧНОСТИ

I

Говорят, что европейскую критику мысли создала реформация. Это правда, но только вполовину. Когда рядом с доктором Лютером явился Томас Мюнцер и стал также проповедывать евангелие, но такое, которое обещало всем немцам равенство и братство, доктор Лютер очень возмутился. Ему казалось, что думать критически позволяюсь только ему одному. Мюнцер был прав, и ему все-таки отрубили голову, а Лютер был не прав и остался жив.
В 1789 г., когда Франция начала проповедывать тоже равенство и братство, и эта проповедь не обошлась без казней, и если бы Лютер и Мюнцер дожили до этого времени, то конечно остался бы жив Томас Мюнцер.
Таких людей, как Мюнцер, и подобных ему зовут фанатиками, энтузиастами, мечтателями, идеалистами, сумасбродами, безумцами. Вообще для характеристики их подбирают такие эпитеты, которые бы намекали, что в головах этих людей царит беспорядок. Но отчего же именно фанатики увлекают за собою массы? Отчего именно они совершают громадные исторические перевороты? Отчего именно они, при известных благоприятных обстоятельствах, дают новое движение всей исторической жизни? Магомет был сумасбродом, страдавший галлюцинациями, Мартин Лютер был фанатик, тоже не чуждый галлюцинации, Мюнцер был энтузиаст. Целый ряд сумасбродов совершенно перевернул исторический ход Франции и начал для Европы новую эру. Неужели все это могли бы делать люди, если бы в головах их не было порядка? В чем же секрет нравственной силы подобных людей?
В жизни народов могут проходить целые века в однообразной смене одного дня другим, когда люди едят, пьют, спят, плодятся, копошатся, что-то такое делают, и жизнь их тянется как канитель. Такой культурной муравейной жизнью жили, например, аравитяне. Но вот является Магомет и говорит: ‘Бог один, Бог вечный, нет Бога, кроме Бога, Бог не родился ни от кого, ему нет равного’. И все аравитяне верят Магомету и бросают своих идолов и начинают молиться единому, вечному Богу, которому нет равного. Магомет говорит: ‘Добродетель не в том, чтобы во время молитвы обращать лицо к востоку или западу, а в том, чтобы думать о Боге и ради любви к нему помогать родным, бедным, странникам, выкупать пленных, творить милостыню, держать свои обещания и сохранять терпимость во вражде. Лучший человек есть тот, который делает наиболее добра своим ближним’. И полудикие аравитяне задумываются над этими хорошими словами, и из разбойников слагается сильное государство, покоряющее себе полмира. Почему же сумасбродство одного человека создает такое чудо? Только потому, что среди не думающих людей лишь в одном сумасброде Магомете живет критическая мысль. Своим критическим умом Магомет проникает в окружающий его быт, исправляет свое суждение и исправляет суждение своих полудиких соотечественников, и ученики проникаются такою верою в новую правду своего учителя, что хотят спасти ею весь мир, как спаслись ею сами, и с огнем и мечом идут проповедывать ее другим народам.
Сумасброд Мюнцер был того же склада ума, как и Магомет. Мюнцер учился весьма серьезно и основательно, получил звание доктора теологии, и даже противник его Меланхтон1 находил, что Мюнцер очень силен в священном писании. В Мюнцере с самой ранней поры обнаружился критический ум, и много раньше Лютера, совершенно независимо от него, молодой теолог выступил противником католической церкви. Еще учеником, в школе, Мюнцер составил тайный союз против архиепископа Эрнста II, целью союза было ‘преобразование духовенства’. Кончив ученье и сделавшись проповедником, Мюнцер стал горячо нападать ‘на слепых пастырей слепых овец’. Он поучал, что проповедывать исключительно на основании культа — значит проповедывать дурно, что к евангелию нужно прибавить многое, чего в нем нет, и если принять бедность евангельским основанием, то короли и знатные не должны собирать богатства, а должны быть бедными и нищими. С суровой последовательностью относился Мюнцер ко всему старому, католическому, он хотел вырвать плевелы из вертограда Господня, ибо Бог не повелел миловать идолослужителей, а повелел разрушать их алтари, посекать их дубравы и пожигать огнем изваяния их богов. Курфюрст саксонский, к которому Мюнцер обратился, конечно, не мог согласиться с такою демократическою проповедью. Тогда Мюнцер, полный веры в свою правду, обратился к народу, думая через него восстановить на земле царство братства, равенства, свободы и нравственности.
А Мартин Лютер? Разве сила его не в той же критике, которая вместо старой правды дала ему новую? Разве сила его не в твердой вере в новую правду, которою он хочет спасти людей?
У нас слово критика понимается значительнейшим образованным большинством совершенно своеобразно. Для одних — это насмешливое отношение к чьему-либо личному поведению: ‘ах, вы такой критикан, с вами и говорить страшно!’ — услышите вы и нынче от провинциальной барышни. Для других критика есть непременно брань и безусловное порицание и критик такой человек, который с пеною у рта кидается на все встречное. По обиходному понятию критика всегда есть нечто внешнее, враждебное, порицающее, нечто вроде инспектора, надзирающего за нашим поведением.
Но всякий человек, если он родится с правильно устроенной головой, носит уже в ней начала критики. Критика есть способность мысли относиться с проверкой ко всем явлениям жизни и к своим собственным психологическим процессам. Ребенок, делающий первый неверный шаг, уже оценивает его и усиливается ступать так, чтобы но падать. Полнее тот же ребенок и тем же процессом мысли приучается располагать свое поведение таким образом, чтобы известные, невыгодные для него явления не повторялись. Он делает то, что ему лучше, и избегает делать то, что причиняет ему неприятность. Поступая в школу, он оценяет людей по тому представлению о лучшем, которое в нем уже выработалось. Он дружится с одними, с другими держит себя дальше. Из числа тех, с кем он дружится, он делает новый специальный выбор и своим приятелем избирает того, кто полнее всех удовлетворяет его идеалу дружбы. Он оценивает своего друга, сравнивая его с другими, определяет все его особенности и затем получает из своего сравнения известный результат. Этот результат есть вера в своего друга, которая и руководит обоюдным поведением друзей.
Школа кончилась, человек выступает на дорогу жизни. Жизнь есть действительная дорога, и человек в ней прибегает к тому же критическому процессу мысли, к какому прибегает путник, идущий большою дорогой. Он переступает с камня на камень, обходит лужи и выбирает места сухие. Идти твердо и с уверенностью учит критика, ибо только она дает известные положительные результаты, на основании которых человек действует с уверенностью.
В устройстве житейских отношений человек руководствуется тем же критическим приемом, каким он руководствовался, выбирая себе школьного друга. Человек оценяет пригодность каждого человека, с которым его сводит жизнь, определяет его достоинства и недостатки, уясняет себе, в каких случаях и насколько можно на него положиться. Когда человеку нужно великодушие, он обратится к тому, в ком встретит это великодушие, когда ему нужна помощь, он обратится туда, где найдет эту помощь. Что же научает его поступать таким образом? — только критика.
Таким образом, критика есть та основная способность, которая с первого дня рождения ведет человека по пути жизни. Только критика учит человека определять себя и других, и только она создает те результаты, на основании которых человек поступает безошибочно.
Размер критики и плодотворность ее результатов зависят от обширности умственного горизонта и от круга деятельности человека. Есть люди, для которых никогда не прекращается детский период критики. Провинциальная кумушка, весь свой век занимающаяся пересудами, также оценяет людей по их пригодности и на основании идеала, который себе выработала. Великосветская барышня, для которой идеалом служит привлекательность внешних манер, тоже ищет лучшего и умеет отличить его от худшего. Но разве это критика, которая создала Магомета, Лютера, Мюнцера? И провинциальная кумушка, и великосветская барышня, и все те, кто думает не дальше их, находятся в периоде не исторической, а только культурной жизни. Могут пройти века, а их критика все будет оставаться детской, если не явится на выручку какой-нибудь Магомет. Накопление опыта в культурный период так ничтожно, новые перемены так незначительны, что ум, направлен-
Историческая сила критической личностный на оценку повседневных мелочей, нельзя еще назвать прогрессивной критической силой. Мысль становится, критической, когда она делается социально-прогрессивной.
Для Европы начало современной критики положила французская философия конца XVIII века. Никогда еще критика не была так плодотворна и так всесторонне глубока. Зато никогда и большая сила не одушевляла людей. . Франция отнеслась критически ко всему. Она не оставила в покое ни одного авторитета средних веков. Весь социальный порядок был пересмотрен и проверен, все, доступное уму, было переисследовано и — старое феодальное государство рухнуло. Вот с какого времени начинается собственно для Европы период теперешней критики.
Миртов2 в своих ‘Исторических письмах’ разъясняет все значение критики, как прогрессивного исторического элемента. Он указывает на нее, как на единственную прогрессивную силу, управляющую коллективною жизнью людей. Народы, у которых не пробудилось критическое направление, не живут, а прозябают.
Критика,— говорит автор,— есть дело всей жизни,— привычка, которую человек должен приобрести и усвоить, чтобы иметь право на название развитой личности. Плох тот, кто до той минуты, когда видит гибнущего человека, не подумал и не усвоил себе убеждения, должно ли и как спасать погибающих. Тот не общественный деятель и не гражданин, кто чужд исторического движения и кого народный взрыв застает врасплох. Что сказать? что сделать? куда идти? за кем? Францию наводняют немцы, Наполеон в плену, обе армии сдались, ходят слухи об интригах Бисмарка, пророчат, что Наполеон во главе обеих армий, сбереженных прусаками, войдет во Францию, чтобы посадить на французский престол своего сына, поговаривают о домогательствах Бурбонов, одни проповедуют республику умеренную, другие — красную. Можно ли назвать гражданином того француза, который раньше не отнесся критически к положению своей родины и не уяснил себе, как он должен поступить для блага и спасения своего отечества! Теперь думать и решать поздно: нужно было думать и решать раньше, чтобы седанская катастрофа не застала врасплох. Предположите, что во Франции нет ни одного человека, думавшего критически,— нет ни Гамбетты3, ни Трошю4, ни Эскироса. Что было бы с бедной страной, населенной готентотами! Никто, конечно, не мог предвидеть именно Седана, но каждый француз должен был знать, что может случиться, когда отечество скажет ему: ‘иди и делай’. Может быть, Франция и никогда бы не сказала этого, может быть, Седана и никогда бы не было, но что бы вы сказали о том генерале, который стал бы учиться тактике, выступив в поход?
По обыденным понятиям, критика есть нечто разъедающее, лишающее человека прочности убеждений, заставляющее его колебаться и выбирать. Правда, человек колеблется в момент критической работы, ибо процесс критики заключается в сравнении разных очевидностей. Но каждой критике подводится, наконец, итог, и тогда наступает второй момент в развитии мысли — твердая вера, вызывающая действие. Чем была глубже и сильнее критика, тем могущественнее и жарче вера и тем упорнее и энергичнее действие. Откуда сила Магомета, Лютера, Мюнцера? В их глубокой вере, явившейся из глубокой критики. Вера превращает людей в титанов, а титаны двигают горами. Читатель понимает, что слово вера мы употребляем в широком, общем смысле: может быть вера в Бога, может быть вера в человека, может быть вера в непогрешимость своих политических убеждений. Миртов говорит о вере в последнем смысле, и эта вера двигает горами, если человек и заблуждается. Магомет проповедывал не христианского Бога и все-таки поднял и наэлектризовал массы, ибо он сам верил слепо в свои убеждения и точно так же слепо верила ему масса. Вера всегда тем сильнее, чем сильнее критика, ей предшествовавшая. В истории человечества истинными прогрессивными героями были только люди мысли. Только люди с убеждениями и с глубокой верой умели бороться и умирать за свои идеи. Приломпите Джордано Бруно, Серве, Гуса, французских роялистов, умиравших на эшафоте конвента, и революционеров, умиравших под пулями и ножами роялистов. А герои теперешней Франции! Разве Трошю не тот человек, который критически отнесся к военной системе Наполеона! разве это не тот человек, который предсказал Франции невозможность борьбы с немцами!.. А энергия Гамбетты разве не результат той критики, с которою он всегда преследовал политический обман Наполеона! Современники еще не в состоянии оценить этих новых героев Франции, имена которых уже принадлежат истории и будут окружены ореолом славы, как бойцов за освобождение страны от иноземного нашествия. Только в момент кровожадной страстности можно говорить — ‘какой-нибудь Гамбетта’, как это делают немецкие журналисты. Но Гамбетта и Трошю не ‘какие-нибудь’. Это современные герои Франции, и они не становятся меньше от того, что живут в 1870 году, а не в X столетии. Наполеон III, погубивший Францию и бывший некогда кумиром не одних французов, не делается больше от того, что он император.
Но вера, дающая силу человеку, создает не одних героев истины, она создает и героев лжи. Игнатий Лойола и Наполеон I тоже верили, но их вера не спасла мира Мало того, чтобы мыслить, но нужно мыслить в прогрессивном направлении, в направлении полезного, истинного, справедливого. Вера, созданная ложной или ошибочной критикой, хотя тоже творит героев, но героизм их самоотвержения пропадает даром, потому что опирается на недостаточную критику. Такой герой, например, Бисмарк.

II

Давно в русской литературе не появлялось сочинения, заслуживающего такого внимания, как ‘Исторические письма’ Миртова. В этих письмах мы видим прежде всего благородную, честную личность самого автора, одухотворенного и проникнутого той самой критической мыслью, выразителем которой он выступает. Если бы ‘Письма’ г. Миртова отличались только логической последовательностью, которая в них прежде всего бросается в глаза, мы бы не придали им слишком большого значения. Логично думать может всякий. Но в них, кроме глубокой и твердо продуманной мысли, слышится в каждом слове горячая вера. Это не либеральный налет, который так же легко сходит с человека, как серебро с медной копенки. Здесь все серебро, больше — чистое, червонное золото правды, которою русские люди нас не избаловали.
Говорят, будто бы есть два способа изложения — объективный и субъективный. Я не знаю, кто выдумал это деление, но если бы его установил сам Магомет, то и тут аллах простил бы правоверным грех сомнения.
Никогда человек не может стоять вне себя, если он говорит о вопросах той жизни, которою сам живет. Человек всегда стоит под известным знаменем, которому он служит, и правда, которой он верует, всегда отпечатлеется на его слове и на его деле, как штемпель на монете. Объективность не есть даже индифферентизм, который, конечно, хуже, она просто старая правда, которую так называемые объективные историки лишь выдают за новую и таким образом чеканят фальшивую монету. Неужели вы думаете, что беспристрастное изложение историков московской школы есть беспристрастие? И Шлоссер беспристрастен, но это живой человек, идущий вместе с живыми людьми и старающийся осветить им путь жизни критикой истории. Уж будто бы историки московской школы стоят под одним знаменем с Шлоссером, уж будто бы они освещают историю и помогают понимать события? Пощадите!
Миртов живой человек, живо чувствующий в прошедшем настоящее и в настоящем будущее. Для него местом действия истории не луна, а земля, на которой он живет теперь, в историческом водовороте которой он вращается, чувствует, что вращается, и понимает, что вращается.
Но Миртову мало того, что сам он знает. В каждом человеке есть потребность пропаганды, и начало ее — в чувстве любви к ближнему. Отчего Магомет стал проповедником истины, которую он считал истиной? Почему Лютер не ограничился результатами своей критики для себя и, подобно Магомету, готов был проповедывать свою правду огнем и мечом? Отчего Мюнцер после отказа саксонского курфюрста обратился к народу? Только оттого, что истину, которую они добыли, они считали спасительной не для одних себя, но хотели спасти ею всех. Можно сказать, что каждый человек родится миссионером и проповедником. Да, каждый и проповедник! Но не все Магометы, и не у всех всегда большой круг учеников и слушателей. Это зависит от свойств проповедуемой истины, от размера сил проповедника и от подготовленности слушателей.
Сделав попытку решать задачи, существовавшие во всякую историческую эпоху, и добыв путем критики твердое убеждение, Миртов хотел бы передать его и другим, научить каждого тому, что он сам узнал. Каждого! Какое скверное слово, где этот каждый? Но Миртов и сам знает, что подобная задача недостижима. Он скромно говорит, что его письма недостаточны и несовершенны, что они могут показаться и тяжелы, и отвлеченны, и неинтересны, и чужды вопросов дня, он прибавляет: ‘другой автор, при других обстоятельствах, мог бы написать и лучше, и занимательнее. Но я надеюсь, что в нашем обществе, хотя бы между читающею молодежью, найдется еще несколько человек, которых не испугает необходимость серьезно по-* думать о вопросах минувшего, оставшихся и вопросами для настоящего. Для этих читателей недостатки исполнения, может быть, отступят на второй план пред содержанием. Эти читатели, может быть, поймут также, что вопросы дня получают свой действительный существенный интерес именно от тех вечных исторических вопросов, которых автор коснулся в своих письмах. Эти читатели поймут, что они именно, как личности, должны совершать критическую работу мысли над современною культурою, что они именно должны своею мыслию, жизнью, деятельностью заплатить свою долю громадной цены прогресса, до сих пор накопившейся,— что именно они должны противопоставить свое убеждение лжи и несправедливости, существущей в обществе,— что именно они должны образовать растущую силу для усиленного хода прогресса. Если найдутся хотя несколько подобных читателей этих писем, то дело автора сделано’…
Какое тяжелое сознание и какой безотрадный мучительный взгляд на микроскопичность растущей силы. Мы можем прибавить к этому только то, что автор вполне прав в своем мрачном взгляде на русских читающих людей. Мы знаем общественные библиотеки некоторых городов (а может быть, это и большинство городов) — в которых те NoNo ‘Недели’, где помещались ‘Письма’ Миртова, не разрезывались, мы знаем также, что за чтение отдельного издания ‘Писем’ Миртова некоторые принимались с полной готовностью и оставляли их на первом письме, потому что не выносили умственного напряжения. Что это такое, как не бессилие мысли, как не слабость ее при хороших намерениях? Дорогой же Ценой приобретает себе человечество людей даже только способных читать серьезное. Как же дорого должны обходиться ему люди, способные мыслить самостоятельно и думать критически в прогрессивном направлении?
В четвертом письме Миртов говорит о цене прогресса, о той дорогой цене, какой купилась развитая мысль. Чтобы мысль могла развиваться, требовался прежде всего досуг, а этот досуг мог быть куплен путем порабощения, чтобы меньшинство имело время думать и культивировать свой интеллект в то время, как большинство несло, на себе весь мускульный труд. ‘Целый ряд веков доисторического и исторического периодов шла неустанная борьба, и все немногое, чем теперь владеют люди, чем они гордятся, все их знания, все стремления только результат этой борьбы и миллионов погибших жертв. Если бы счесть образованное меньшинство нашего времени,— говорит Миртов,— число жизней, погибших в минувшем в борьбе за его существование, и оценить работу ряда поколений, трудившихся только для поддержания своей жизни, если бы вычислить, сколько на каждого нынче живущего человека, живущего только несколько человеческою жизнью, приходится потерянных человеческих жизней, ценность всего их труда,— то каждый развитой человек ужаснулся бы, какой капитал крови и труда израсходован на его развитие’. Но если окончательным итогом всех погибших жизней и сил, на которых, как на геологической почве, мы будем искать лишь цвет русского развития, будем собирать те немногие единицы, которые составляют нашу культурную силу, то какими горами золота придется ценить каждого читателя, которого Миртов считает способным заплатить долг прогрессу, считает способным противостоять лжи и несправедливости, способным образовать растущую силу для усиленного хода прогресса!
Следует пожалеть, что ‘Письма’ Миртова менее доступны по своему изложению, чем бы они могли быть. ‘Другой автор при других обстоятельствах мог бы написать и лучше, и занимательнее’,— говорит про себя Миртов. Ну, а если нет ни этого другого автора, ни этих других обстоятельств, то что же остается делать? Конечно, только пожалеть о том, чего нет, и еще больше пожалеть о том, что не все люди с добрыми намерениями могли найти в ‘Письмах’ Миртова поучительное для себя чтение. Так в средние века, когда наука жила отшельницей в кабинетах ученых, когда она излагалась по латыни, истина была не доступна не сама по себе, а только потому, что между нею и теми, кому она была нужна, стояла китайская степа. Если бы Миртов мог миновать эту стену и если бы тугое изложение, которым так страдают многие из современных русских писателей, не напоминало собою недоступной средневековой латыни, то, может быть, нам, писателям, приходилось бы сожалеть меньше, что нас читают немногие. Для мысли есть тоже свои законы приличия. Если невежливо затруднять своего ближнего письмом, написанным дурным, неразборчивым почерком, то еще хуже облекать свои мысли в печальную одежду и заставлять их в таком виде делать визиты читателям. Мысли должны щеголять по-праздничному, потому что они — самое лучшее, что только в состоянии произвести человек. Поэтому каждый писатель должен завести для своих мыслей самый богатый гардероб, чтобы они выходили из дому хорошими, опрятными, красивыми, привлекательными, а не замарашками.
Это замечание применяется только частью к ‘Письмам’ Миртова, которые если и затрудняют читателя, то, конечно, только потому, что сам читатель уже слишком дитя. Мы не находим в ‘Письмах’ Миртова слишком сухого, ученого изложения, напротив, мы чувствуем в каждой их фразе горячее и энергическое чувство, с которым они писаны, они вполне живое слово не только о вопросах жизни, но именно о тех вопросах, которые мы еще так недавно переживали да переживаем и теперь. Миртов является с масличной ветвью примирения, он подводит итог тем недоразумениям, которые разделили наших прогрессивных писателей на два по-видимому враждебных лагеря, он хочет поставить их на верную точку, дать им в руки одну общую, руководящую пить, хочет, чтобы разрозненные силы думающих людей соединились в одну думающую силу.
В основных мыслях Миртова мы не находим ничего, в чем бы могли с ним не согласиться. Все в них верно, искренно и честно. Незначительные частности, против которых по-видимому можно говорить, суть не ошибки суждения, а может быть, лишь односторонность изложения. Поэтому главная задача настоящей статьи не в том, чтобы указать ошибки, которых нет, и предостеречь от них читателя, а, напротив, обратить на ‘Письма’ внимание тех, кому они неизвестны, и показать важность их значения тем, кто не мог оценить их достаточно сам.

III

Еще недалеко то время, когда вопрос о важности естествознания поднимал в нашей журналистике целую бурю. Со времени известного афоризма Писарева о лягушке, спор о спасительности естествознания превратился решительно во всеобщее недоразумение.
Этот простой сам по себе вопрос запутывался не потому, чтобы стороны не понимали ясно, чего они хотят сами, он запутывался потому, что спорящие не хотели понимать, чего хотят их противники. Страстность, как и всегда, усилила еще больше недоразумение, разожгла полемический задор, и сторонники одного знамени разделились, точно они и в самом деле враги.
Разъяснению этого спорного вопроса Миртов посвящает свое первое письмо.
Из тех настойчивых и подробных доказательств, к которым прибегает Миртов, мы заключаем, что и он остался не чужд общего недоразумения. Если бы нас спросили, что важнее — история или естествознание, то на вопрос мы бы ответили вопросом: ‘сколько лет ученику, о котором речь?’
Когда общество только что пробуждается к жизни, когда ему незнаком не только метод, но даже самый слабый механизм самостоятельного мышления,— когда оно не знает основных законов физической природы человека, когда оно считает гром треском колесницы на небе, когда оно самые обыденные физические явления объясняет, что так богу угодно,— когда метафизическое мировоззрение, воспринятое традицией, держит его в разных общественно вредных предрассудках,— когда общество не умеет ни ростить, ни воспитывать здоровыми своих детей,— позволительно ли посоветовать такому обществу познакомиться прежде всего с законами природы и узнать, что такое физический мир? Да, именно лягушка может спасти такое общество.
Если вы спросите, что важнее для таких темных людей и что им ближе — естествознание или история, то может быть только один ответ — естествознание.
История человечества, как простое заучивание чисел, подвигов генералов и описание кровопролитных битв, даже и такая бесполезная история ставится в школах после описания животных. Но как же преподать ту историю, которая пытается разъяснить законы человеческих знаний, борьбу начал утилитаризма с эгоизмом, социализма с индивидуализмом, борьбу между национальным объединением и общечеловеческим единством, отношение экономических интересов голодающей массы к умственным интересам более обеспеченного меньшинства, связь между общественным развитием и формою государственного строя? Сам г. Миртов говорит, что вопрос об истории, поставленный таким образом, хотя и самый важный вопрос, но все-таки вопрос второй.
Употребляя очень настойчивые и подробные доказательства для того, чтобы убедить читателя, что история важнее естествознания, Миртов точно продолжает старый, забытый спор. Иначе зачем бы такие подробности, тогда как другие вопросы, сравнительно более важные, развиты у автора слабее. Нет ли тут продолжающегося недоразумения? Не оттого ли настойчивые и подробные доказательства, что, желая повершить спор, автор придает ему излишнюю живучесть? Теперь этот вопрос уже кончен. Те, кто так усиленно налегали на важность естествознания, делали это для того, чтобы навести просыпающееся общество на наиболее важный, основной, первый и доступный ему путь. Общество на него стало и пошло указанной ему дорогой, чему между прочим может служить доказательством необъятное количество появившихся у нас переводов и оригинальных сочинений по естествоведению, ясно, что дело тех, кто ставил на путь, кончилось, а с ним покончился и старый спор.
Для нового момента мысли нужна и новая пища, как для нового вина — новые мехи. Миртов совершенно прав, что для русского общества наступила теперь пора зреть мыслию на дальнейших очередных вопросах и эти вопросы — исторические,— тесно связанные с вопросами социологическими.
Заслуга Миртова именно в том, что после периода умственного затишья он первый наводит общественное сознание на новый путь, напоминая ему о том важном моменте, в который оно должно вступить, и открывает ему широкую панораму исторически-социальпого кругозора.
Уяснение себе законов жизни личности и общества невозможно без изучения истории. ‘Кто оставляет в стороне ее изучение,— говорит Миртов,— тот высказывает или свой индифферентизм в отношении самых важных интересов личности и общества, или свою готовность верить на слово той практической теории, которая случайно ему первая попадается на глаза’. Миртов хочет застраховать читателя от подобных случайных практических теорий и, сближая события разных периодов истории, истолковывает читателю смысл фактов и дает руководящие выводы.
Теперешние европейские события явились, как нарочно, оправданием заключений Миртова. Война Германии с Францией не простое столкновение военных сил и армии короля Вильгельма с армией императора Наполеона, война эта даже и не доказательство перевеса хорошей военной администрации и дисциплины над дурной, война короля с императором превратилась в народную войну, в столкновение идей, изобретателями которых являются два прогрессивные парода. Разбирая успехи одного и потери другого, каждый хочет углубиться в самую сущность этих отношений, в причины силы и бессилия, в рациональность и прогрессивность средств, дающих военную силу,— уяснить причины и сущность тех общественных форм, которые ведут к общественному несчастию. Чтобы попять все это, приходится задумываться и над прошлым, и над настоящим и искать в истории ответов на множество вопросов, которые могут быть разрешены только историей. Теперешняя война служит превосходной иллюстрацией к письмам Миртова, и он, конечно, не ожидал, что политические события так скоро придут ему на помощь. Но с другой стороны, и письма Миртова необходимое руководство для тех, кто хочет понять теперешние военные и невоенные события во Франции и в Германии и не желает остаться в исторических потемках.

IV

История! но что такое история? Из-за чего эта вечная борьба, вечное столкновение людей и народов? Какие скрытые силы, какие стремления заставляют волноваться Европу вот уже целое столетие? История есть борьба за прогресс, читатель, борьба за то лучшее, к чему стремится человечество. Но в чем же это лучшее и в своем идеале наивысшее благо? ‘Развитие личности в физическом, умственном и нравственном отношении, воплощение в общественных формах истины и справедливости — вот краткая формула, обнимающая все, что можно считать прогрессом,— говорит Миртов.— Эта формула,— продолжает он,— лежит в сознании всех мыслителей последних веков, а в наше время становится ходячею истиною, повторяемою даже теми, кто действует несогласно с нею и желает совершенно иного’.
Какие же условия необходимы, чтобы эта формула прогресса могла осуществиться? Автор отвечает на этот вопрос так: ‘развитие личности в физическом отношении возможно лишь тогда, когда она владеет известным количеством гигиенических и материальных удобств. Это количество есть тот минимум, ниже которого начинаются страдания, болезни, совершенно задерживающие какое бы то ни было развитие, а, напротив, или ведущие к вырождению расы, или же к такой напряженной борьбе за существование, что улучшение физического положения становится совершенно невозможным’.
Второе условие прогресса заключается в том, чтобы личность располагала возможностью умственного развития. Умственное развитие будет только тогда прочно, когда личность выработала себе потребность критического взгляда на все ей представляющееся, уверенность в неизменности законов, управляющих явлениями, и понимание, что личная польза солидарна с пользой общей.
Третье условие,— нравственное развитие личности тогда только возможно и вероятно, когда личность может развивать свободно самостоятельные убеждения и когда она сознала, что собственное достоинство каждого в уважении достоинства чужой личности.
Воплощение в общественных формах истины и справедливости предполагает прежде всего для ученых и мыслителей право высказывать свои положения, предполагает в обществе такой запас образования, который бы дозволил большинству понять эти положения, наконец предполагает такие общественные формы, которые бы допускали изменение, как только окажется, что эти формы устарели и мешают прогрессу.
Если добросовестный читатель, вникнув в смысл этих условии, захочет определить, насколько они осуществились в действительности, то ему сделается очень конфузно за скудость европейской цивилизации и мизерность результатов, которых она достигла. Какие громкие слова, какие тяжеловесные определения, сколько мелочных споров о словах, как все говорят о прогрессе, о благе человечества, о формулах и средствах прогресса — а чего достигло большинство? Где эти люди, для которых осуществились все условия прогресса, где личности, развитые вполне в физическом, умственном и нравственном отношениях?
На земном шаре считается 1300 миллионов людей. Но сколько из них живут едва по-человечески, а не как скоты, сколько из них стоят выше того минимума, за которым начинается голод, болезни, физические страдания, сколько пользуются достаточной и здоровой пищей, сколько имеют одежду, жилище, удовлетворяющие требованиям гигиены, какое громадное большинство проводит всю свою жизнь только в борьбе за материальное существование и занято исключительно заботой о куске насущного хлеба, в котором не уверено, сколько на земном шаре племен, которых материальная жизнь нисколько не выше волков и лисиц? А среди цивилизованной Европы какая еще масса населения не уверена в завтрашнем куске хлеба и постоянно обречена всем случайностям лишений? Статистические исследования указывают на страшную смертность вследствие недостатка заработка, не позволяющего рабочему населению удовлетворять достаточно всем своим физиологическим потребностям. В то же время та же статистика указывает, как прирощается богатство и увеличиваются вообще материальные удобства жизни. Кто же пользуется выгодами этого приращения, когда у масс нет ни здорового жилья, ни достаточно теплой одежды и даже иногда нет хлеба? Только незначительная доля людей. И только эта незначительная доля застрахована от нужды, и только на ней одной, говорит Миртов, лежит в наше время вся человеческая цивилизация.
Как ни мала эта доля, но если бы умственное развитие осуществлялось в такой же степени, как материальное, то конечно Европа была бы гораздо счастливее. Мы уже не говорим о тех, кто не уверен в куске насущного хлеба — где уж им владеть умственным развитием и сберечь запасы умственной пищи, когда у них нередко недостает пищи материальной! — мы обратимся к меньшинству, ‘на котором лежит вся человеческая цивилизация’. Кто из этого меньшинства привык думать критически, сколько людей, стоящих вне рутины мысли, свободных от предрассудков и нелепости обычая, много ли тех, чья мысль совершенно свободна от какого бы то ни было стесняющего ее авторитета? Редкие, самые редкие единицы — не более. А сколько из всего того человечества, на котором лежит вся цивилизация, найдется людей, которые бы не повторяли чужих мнений, не только не проверяя их, но даже и не зная, каким масштабом их проверить? А сколько людей, по-видимому, знакомых с законами явлений и которые не задумываются окунуться сразу, с головою, в мир чудесного и сверхъестественного, нисколько не сомневаясь в собственном здравомыслии. Шаткость и неустойчивость мнений, неуверенность в собственных умственных силах и средствах, вечное изыскание опоры и поддержки чужого авторитета — вот характеристическая черта того состояния умственного развития, в котором находится громадное большинство образованных людей. При такой шаткости мнений разве возможно твердое нравственное поведение? Нравственное развитие есть результат убеждения, а убеждение вырабатывается критикой. Когда же нет критики, не может быть ни убеждений, ни твердо выработанного нравственного мировоззрения, человек никак не поймет солидарности своих интересов с интересами ближнего, справедливое и законное для себя он не будет считать справедливым и законным для другого, и, отрицая тем чужое человеческое достоинство, он отрекается и от своего. При такой высоте умственного и нравственного развития общественная жизнь несет на себе печать всяких видов насилия. Образованное меньшинство, считающее себя хранителем и поборником прогресса, в сущности его задерживает. История показывает, что каждому нарождающемуся поколению приходится непременно выносить умственное и нравственное давление и бороться за свое умственное и нравственное существование так же, как необразованное большинство борется за существование физическое. Если среди цивилизованного европейского человечества только самые редкие единицы составляют умственную силу, а характер и направление общественной жизни зависят от несложившегося умственно-цивилизованного большинства, то попятно, что и общественные формы не могут воплощать в себе того, что Миртов называет истиною и справедливостью.
Если бы все результаты прогресса гордящейся своей цивилизацией Европы было возможно изобразить цифрами, если бы можно было показать число людей, стоящих на минимуме материального удовлетворения, число людей, стоящих ниже его, число людей с досугом для развития мысли, число людей свободного практического ума, число людей, плетущихся за авторитетами и думающих чужими мыслями, число людей, зараженных предрассудками и стоящих ниже результатов современного знания, число людей, не понимающих, в чем заключается человеческое достоинство, и мешающих развитию его в других — о, какая печальная картина материальной и умственной бедности предстала бы пред читателем и сколько темноты вместо света увидел бы он в блестящей картине европейской жизни, наблюдаемой им с Итальянского бульвара в Париже или с Риджент-стрита в Лондоне! Какое страшное большинство людей обречено повсюду на беспрестанный физический труд, забивающий все способности ума и чувства. И что желает то досужее меньшинство, которое, несмотря на свое обеспечивание, полно предрассудков и заблуждений! Следует ли удивляться, что для ‘вечно трудящейся человеческой машины, часто голодающей и всегда озабоченной завтрашним днем, прогресса нет, что ей мало дела и до культуры, стоящей над ее головою со своими дворцами, парламентами, храмами, академиями, музеями’.
А сколько погибло на земле цивилизаций оттого, что развитое меньшинство не чувствовало и не понимало своей связи с трудящимся большинством? Отчего погибли бесследно Ниневия, Вавилон, царство инков, Греция, Рим? Где эти некогда славные страны, гордые своей силой, своим богатством, своим образованием? Даже камней не осталось от них. Когда между теми, кто пользуется плодами прогресса, и теми, кто служит ему лишь подкладкой и питающей почвой, нет связи, стоит только сдуть золотой налет и обнажить чернозем. Миртов грозит непрочностью даже и европейской цивилизации, он говорит, что ‘новая цивилизация Европы может рассчитывать на свою прочность лишь настолько, насколько материальные, умственные и нравственные интересы меньшинства, ее представляющего, будут связаны экономически с благосостоянием большинства, педагогически с его мышлением, жизненно с убеждением большинства личностей, что их достоинство солидарно с существующей цивилизацией’. Мы думаем, что это зловещее пророчество несколько преувеличено. Европейской цивилизации не может грозить то, что грозило Риму, напротив, ее именно ожидает прочность и последовательность развития, ибо масса европейского населения уже становится на путь критической мысли, а число проповедников прогресса, принимающих на себя борьбу за него, растет все больше и больше, и борьба становится напряженнее и успешнее. Может быть, и недалеко то время, когда своекорыстный индивидуализм увидит, наконец, бесполезность борьбы и уступит давлению, как уступает английская аристократия давлению народа. Урок нынешней Франции — один из спасительнейших уроков новой истории. В нем есть аналогия с Ниневией и Вавилоном. Вот первая империя — блестящая, сильная, могучая, гениальная, все склоняется пред нею в благоговенном страхе и благоговенном повиновении. Но ряд столкновений, окончившихся Ватерлоо, уносит ветром весь золотой песок. Бежит император, разбегаются его блестящие генералы, все, что ослепляло и повелевало, очищает французскую землю, и остается эта земля только со своими чистыми подонками. Новый блеск — хотя и менее яркий, но на этот раз поднимается вихрь на собственной земле — и опять бежит блестящая цивилизация, и опять остается только французская почва с ее темным народом. Еще новый поверхностный блеск, и опять та же история. По этих уроков видно мало: нужно землетрясение, нужен разлив лавы, нужно, чтобы саранча все поела до черной земли: нужно, чтобы каменный дождь побил то, что оставила саранча, нужно, чтобы вместо рек воды потекли реки крови — и все это постигло страну. Б три месяца Фрапция лишилась всего нового наполеоновского императорского блеска, лишилась не только своего императора и всех его маршалов, но лишилась даже последнего солдата императорской армии. Точно ветер сдул весь этот песок, обнажив каменную почву, на которой он лежал. Германия в настоящем столкновении с Францией является представительницей иной идеи: идеи прочности и силы, когда общая связь проникает всю страну. Я знаю, что против силы, связывающей теперь Германию, можно сказать многое. Можно оспаривать многие качества факта, по нельзя отрицать его действительного существования. Штейн, положивший начало народной армии, работал для другой идеи, но феодальный меч обоюдоострый, и прогрессивный фатализм истории показал, что только связь цивилизованного меньшинства с пародом дает стране силу и создает ее несокрушимость. Теперь эта связь Германии пока чисто военная, но она должна перейти и перейдет в чисто общественную, и чем скорее это случится, тем скорее Германия превратится в страну могучего и несокрушимого прогресса. Какой народ станет скорее на этот путь, тот и поведет Европу.

V

Мы уже говорили о цене прогресса. ‘Дорого заплатило человечество за то, чтобы несколько мыслителей в своем кабинете могли говорить о его прогрессе’,— говорит Миртов. Если это больше ничего, как форма выражения, то нам нечего сказать против мысли Миртова. Но, как нам кажется, он думает другое, потому что возлагает на человечество ответственность за прошлое. Он старается определить и чуть ли не вычислить доли необходимой и излишней крови, пролитой человечеством за свой прогресс. Он ставит себе такие вопросы: ‘какая доля неизбежного естественного зла лежит в том процессе, который мы называем громким именем исторического процесса? Насколько наши предки, доставившие нам, цивилизованному меньшинству, возможность воспользоваться выгодами этого прогресса, без нужды увеличили и продолжили страдание большинства, выгодами прогресса никогда не пользовавшегося? В каком случае ответственность за это зло может пасть и на нас в глазах будущих поколений?’ Миртов говорит дальше: ‘Необходимое естественное зло в прогрессе ограничивается предыдущим, и за пределами этих законов начинается ответственность человеческих поколений, в особенности же цивилизованного меньшинства. Вся кровь, пролитая в истории вне прямой борьбы за существование, в период более или менее ясного сознания жизни, есть кровь, преступно пролитая и лежащая на ответственности поколения, ее пролившего. Всякое цивилизованное меньшинство, которое не хотело быть цивилизующим в самом обширном смысле этого слова, несет ответственность за все страдания современников, которые оно могло устранить, если бы не ограничивалось ролью представителя и хранителя цивилизации, а взяло на себя роль ее двигателя’.
Мы думаем, что такие вопросы делать истории неудобно и требовать от истории ответственности, но меньшей мере, безрезультатно. Кому спрашивать и кому отвечать? Вправе ли мы задаваться вопросом о цене в том смысле, как это делает Миртов? Дорога эта ценна или дешева — кто это может сказать? Мы можем только удивляться количеству жизней, которые погибли, можем, пожалуй, поражаться массой бедности, которую вынесло человечество. Но сколько бы мы ни поражались, сколько бы ни изумлялись — все это будет бесполезно. А ответственность? Кто эти виновные, когда никого из них нет в живых, и что прикажете делать с виноватыми тенями? Мы можем понимать ответственность за напрасно пролитую кровь, например за такую кровь, которая льется теперь во Франции, виноватый Бонапарт тут налицо и ответственность будет не нравственная, а фактическая. Мы понимаем, что подобная фактическая ответственность может быть уздой, что Наполеон, если бы пред ним не стояли только такие фиктивности, как нравственность и суд истории, вел бы себя иначе. При подобной ответственности и Базен не продавал бы порох мехиканцам, с которыми воевал, и не изменил бы теперешней Франции. Но нравственная ответственность и особенно целых поколений больше ничего, как фикция. Кто тут виноватые, когда все участвовали в кутерьме и никто не ведал, что творил? Никто не делает с намерением скверное, чтобы только было скверно. Люди всегда руководствуются известными принципами, правилами, идеей блага. Ошибки действия, т. е. вредные результаты вместо полезных, суть ошибки мысли. Но как не быть ошибкам мысли, когда сам Миртов говорит, что число людей, критически мыслящих и свободных от предрассудка,— единицы.
Мы думаем, что ответственность, как ставит ее Миртов, есть просто плетка, которую он считает способной подгонять людей, чтобы они действовали прогрессивно и во благо большинства. Миртов ставит даже как бы обязательством, чтобы развитые личности спрашивали себя, что они делают и так ли они делают, и что и как им следует делать, чтобы не отвечать перед потомством за новые страдания человечества. Поставив такой вопрос, Миртов заставляет идеальных представителей разных групп идеальной прогрессивной лестницы давать самим себе ответы. Но увы! этого никогда не бывало даже с самыми развитыми личностями, и вовсе не по недостаточности их развития, а именно вследствие его.
В борьбе за существование — материальное, нравственное, как хотите — заключается вся сущность жизни. Но эта борьба совершается вовсе не по заранее написанной программе, которую человек вывесил у себя в кабинете и затем проверяет себя, насколько остался ей верен или отступил от нее. Такая жизнь была бы бесконечным педантством и прогрессисты превратились бы в гувернеров, надзирающих и за своим собственным, и за чужим поведением. В самой борьбе за существование — и средство для борьбы. Жизнь есть постоянное развитие к свободному развитию, к свободному пользованию своими силами и результатами их направления. На пути такого стремления мы на каждом шагу встречаем помехи и препятствия, и каждый человек без исключения старается их уничтожить, отдалить, обойти, вообще каким бы то ни было средством освободиться от них. Поэтому процесс жизни, в своей коренной сущности, есть стихийный, органический, и только выбор и изобретение средств, удаляющих помехи, есть работа головная. Как будто Мюнцер или Магомет действовали потому так, как они действовали, что, сообразив, какой ценой прогресса выработались они сами, хотели загладить несправедливость веков. Я думаю, что их головные и нравственные процессы совершались гораздо проще. Если вы видите человека, умирающего с голода, неужели вы станете взвешивать на весах разные про и контра, определять цену прогресса, цену развитой личности и т. д. Если вы видите человека, погрязшего в невежестве, неужели вы не захотите просветить его? А если вы видите не одного, а массу голодающих и несчастных, если вы чувствуете в себе силу поставить их в иное положение, если вы видите массу невежественных людей и чувствуете в себе способность и силу просветить их,— скажите, разве вы, смотря по обстоятельствам, по времени действия и по своим внутренним средствам, не могли бы сделаться Магометом, Мюнцером, Лютером? Подобному поведению нет никаких школьных программ, все совершенно просто, без педантических натуг, без соображений об уплате цены прогресса или о заглаживании вины предыдущих поколений. Критикой, размышлением, сравнениями человек вырабатывает себе убеждение, проникается верой в безусловную его непогрешимость и затем, если владеет достаточной энергией и средствами для действия — действует. Все те, кого история величает великими и имена которых внесла в списки благодетелей человечества: все эти Виклефы, Гуссы, Галилеи, Джордано Бруно, Ньютоны и новейшие деятели на пути избавления человечества от страданий,— погибли ли эти люди на кострах, или умерли на своих постелях,— поступали совершенно так же просто и на основании тех же простых процессов. В них действовал просто органический процесс восприятия впечатлений и соответственных им рефлексов действия. И всякий человек поступает по тем же законам. В каждом живет живое чувство любви и сострадания, в каждом живет потребность оцепить критически совершающиеся вокруг него явления природы и жизни. Внутренние процессы, совершающиеся в спасителях человечества и в таких громких деятелях, как Магомет, отличаются от будничных процессов обыкновенных маленьких людей только размером. Но и самый маленький и темненький человек проникнут теми же стремлениями: он тоже просвещает, тоже усиливается строить благо людей — ну хоть бы своей жены и своих детей. Зачем же людям плетка?
Миртов говорит, что уплата цены прогресса ‘есть посильное распространение удобств жизни, умственного и нравственного развития на большинство, внесение научного понимания и справедливости в общественные формы’. Не ясно ли, что для этого необходимо только, чтобы каждая личность располагала верными средствами быть полезной, чтобы она думала критически и была доброжелательна. Затем все сделается само собою без всякого внутреннего и внешнего обязательства непременно творить прогресс, из которого Миртов делает какую-то работу, какое-то служебное обязательство для всякого.
Становясь на точку обязательности, Миртов вешает над головою людей Дамоклов меч постоянной ответственности, если они не прогрессируют. Он предлагает каждому относиться непременно критически к самому себе, к своим знаниям, к своим силам, спросить себя, что он именно может сделать, и затем, поставив себе разумную жизненную задачу, идти к ее осуществлению. Он велит каждому, отнесшемуся к себе критически человеку, отплатить человечеству, отплатить непременно значительную цену, израсходованную на его развитие человечеством, и затем, возложив на себя нравственную обязанность, избрать такой широкий круг общественной деятельности, какой только ему доступен.
Но тут же мы находим у автора объяснение постепенного перехода человека из культурной жизни в историческую. Из этого объяснения мы видим, что потребности составляют неизбежную точку исхода для объяснения всякого исторического явления, что потребности и влечения составляют самый прочный, самый натуралистический элемент жизни, что из этих потребностей постепенно формируется сначала культурная жизнь, а потом, когда работа мысли на почве культуры обусловила общественную жизнь требованиями науки, искусства, нравственности или религии, то культура переходит в цивилизацию и начинается история. В этих переходах из одного фазиса развития в другой разве процесс развития раскладывается до того, чтобы в историческом периоде люди совершенно отрешились от своих органических или натуралистических процессов, чтобы они начали поступать не так, а иначе, потому что к ним со своими требованиями является то искусство, то наука, то религия? Все эти нескончаемые требования, право, в состоянии убить всякую энергию, привести только к колеблющейся рефлексии и к постоянному страху, что человек действует не так, как от него требуется, и что за это придется отвечать. Кажется, страхов и так много на свете, зачем к старым прибавлять еще новые, зачем прогрессивное поведение возводить в требование юридическое и рядом с ним ставить уголовный кодекс за неисполнение? Не создаст ли такая теория требований и обязательств, напускную прогрессивность и напускных прогрессистов, превратив в них всех слабоголовых филистеров и глупцов, которые, насупившись и с важным глубокомысленным видом непогрешимости, являются только помехой делу? Разве история не учит, как глупые подражатели портят самые лучшие идеи и искажают самые лучшие дела? Впрочем, и сам Миртов не совсем уверен в действительности подгоняющей плетки, ибо признает, что не у всех людей равные силы, Он говорит, напр., что даже и те люди, которые кажутся доступными свежей мысли, в большинстве случаев, поддаются трусости и бывает иногда достаточно раздавить двух, трех передовых деятелей, чтобы псевдорыцари прогресса изменили знамени, отреклись от него и попрятались по углам. Зачем же возиться с такими ничтожными людьми и к чему поведут с ними все требования, все обязательства и нравственные ответственности?
Человек, вступая в исторический период из культурного, нисколько не сламывается в существе своих стремлений и не превращается в нечто новое. Исторический период отличается от культурного не переломом сил, а только большим кругом, в котором им приходится теперь действовать. В культурном периоде человечество смотрит ближе и борется лишь с самыми мелкими, так сказать, обыденными помехами, в историческом же оно глядит дальше и старается совершенствовать формы своей общественной жизни. Если народ, живя изо дня в день, погружен лишь в домашние заботы и совершенно чужд критики своих общественных форм — это народ культурный, и цивилизация его может быть даже застоем. Если народ понимает, что условия его лучшего и прогрессивного существования связаны тесно с условиями его политической жизни — это народ исторический. То же и с отдельными людьми: есть личности культурные, есть личности прогрессивно-исторические. Но так как историю ведет лишь умственный элемент человечества, а представителями умственного элемента являются те счастливцы, которые ‘куплены ценою прогресса’, то ясно, что и будущий прогресс ведут они, и личность их является руководящей и двигающей силой.

VI

Я не думаю, чтобы после фактов, приведенных в предыдущих главах, нужно было еще доказывать значение личности в деле осуществления формулы прогресса.
Из прогрессивного поведения мы не делаем обязательства, ибо это значило бы привлекать под прогрессивное знамя мешающих людей. Они явятся сами и без приглашения. Мы верим больше в человеческие способности и в хорошие человеческие намерения, потому не станем рекомендовать настойчивых и принудительных мер. Мы не противоречим Миртову и не оспариваем справедливости его мысли о необходимости вербовки, но мы только говорим, что нет нужды прибегать к настойчивому преподаванию и разжевыванию учения о прогрессе людям безнадежным и что на свете гораздо больше хороших людей, чем это может казаться тем, кому, но несчастью, приходилось испытать на себе тупоумие прогрессирующих филистеров. В ком живо живое чувство, того одно живое слово наводит на путь и ставит на новую правильную точку, с которой он уже идет сам, куда нужно. Если же приходится употреблять прием настойчивого вдалбливания, то очевидно, что труд тратится непроизводительно и нет ручательства в прочности такого оранжерейного развития.
Современная прогрессивная мысль разделялась вполне с предыдущим культурным периодом. Это значит, что она твердо стала на ту высоту, с которой вполне ясно значение тех или других общественных форм для наивозможно всестороннего развития личности. Разве вся история западной Европы в XIX столетии и современный прусский погром не подтверждают этой мысли? Даже самые отчаянные филистеры признают могущество школьного учителя. А что это значит, как не то, что только масса сильных отдельных личностей создает коллективную силу. Но когда же наступает эта сила?
Мы начали статью с того, что сила таких деятелей, как Магомет, заключается в их критической мысли, что в критическом мышлении заключается физиологическое свойство человеческого ума, изыскивающего средства для борьбы за существование, но что думать критически, не выходя из пределов домашнего обихода, еще не значит думать прогрессивно, т. е. в направлении прочного личного блага и в направлении блага общественного. Прогрессивное мышление наступает только с того момента, когда человек из культурного мировоззрения вступает в мировоззрение историческое.
Германия, которая почти на наших глазах вступила в период исторический и так громко напомнила теперь о своем существовании, дает случай проследить наш вопрос на близком живом примере. В прошедшем столетии мы видим в этой стране полный мрак и во мраке спящую мысль. Томазий приходит первым будить спящих, но он один. Потом, более сильный критический мыслитель — Лессинг, он будит крепче и сильнее, и под его знамя собирается уже целая толпа людей, делающая то же дело. Филистеры, с которыми приходится бороться этим новым людям, стоят за бесплодное искусство для искусства, за эстетику, за художественность и за старую мораль. Только глупцы думают таким образом, говорит Лессинг и доказывает это. Думайте о жизни и в художественных образах давайте эту жизнь, но жизнь, которою вы сами живете, которая у вас пред глазами и которая впереди, а не ту, которая лежит далеко позади. Все эстетики, педанты и глупцы, конечно, накидываются на Лессинга и на новых людей, но под новое знамя их встало уже так много, что педанты бесполезно противятся и спорят — их никто не слушает. Проснувшаяся критическая мысль от критики искусства, которое она сделала слугою жизни, постепенно перешла к оценке условий, помогающих развитию жизни и развитию лица. Небольшое ядро людей, старавшихся возбудить в народе энергию духа и самостоятельность мысли, разросталось все более и более, вместо одного Лессинга, который один заговорил некогда о патриотизме, величии, единстве, явилась целая говорящая Германия. Теперь этот клич создал несокрушимую народную армию, готовую создавать свое величие даже на счет порабощения других. Так филистеры портят всегда великие идеи, когда эти идеи становятся достоянием традиции.
У каждого народа есть свои эпохи пробуждения критической мысли, и эти эпохи обозначаются обыкновенно именем того человека, который взял первый в руки новое знамя и собрал вокруг себя первое ядро критически мыслящих людей. Таким например в Германии был Лессинг. Но откуда является в этих людях критическая мысль? Проследите жизнь Магомета, Мюнцера, Лютера, Лессинга, каких угодно новаторов, и вы увидите, что их мысль получила толчок из предыдущего. До корня этого предыдущего так же трудно добраться, как до начала мира. В начале XIV столетия является в Англии человек, который относится критически к католичеству. Откуда его критика? Он проповедник, читал библию и евангелие, читал и то, чего в них нет. Учеников его истребляют, но идею истребить нельзя. Сто лет спустя сочинения Виклефа дают толчок критической мысли Гусса. Гусс гибнет, но идея опять остается. Еще сто лет спустя являются Мюнцер и Лютер. Критическая мысль уже торжествует, и выросшая сила одерживает победу. Реформациоиное движение охватывает весь Запад и Англию, и критическая мысль идет дальше. Индепенденты, квакеры и вообще все протестующие люди уходят в Америку, ибо живущая в них критическая мысль хочет свободы. В Америке идея свободы создает республику. Но критическая мысль, по-видимому бежавшая в Америку, не бросила своей родины, Европы, и заявила свое существование в лице французских и английских мыслителей. Лессинг, развившийся на французских идеях, на Вольтере и Дидро, вносит критику в Германию, но это только первые шаги немецкой критической мысли, вращающейся преимущественно в области изящной литературы. Французское движение расширяет немецкую критическую мысль и превращает ее в народную силу. Эта народная сила торжествует теперь в прусских победах и в несокрушимости Франции. Прусские победы, точно гром небесный, будят многое множество спавших людей, и проснувшиеся люди хотят понять причины мощности пруссаков, т. е. готовы уже для критического мышления, ибо без него они ничего не поймут. Но победы пруссаков больше, чем кого-либо, должны заставить задуматься самую Германию. Как некогда живой протестантизм и новое слово Лютера закостенели наконец в современной протестантской рутине путем наследственной культурной передачи только внешней формы, учения, без его протестантского содержания, так и живые слова: ‘родина, единство, величие, свобода’ превратились у немцев в такую же закостенелость, благодаря той же наследственной передаче рутинными средствами школьного педантизма. Германия заснула на той дороге, на которую ее поставили критически мыслящие люди. В рутину и мертвые слова превратила она их клич, и под старым знаменем нет его прежнего духа. Теперь для прогресса Германии нужны новые новаторы и на новом знамени критики должно быть написано новое слово. Германия предстоит большая внутренняя работа, предстоит трудная борьба, потому что нужно собирать новую армию, растить новую общественную силу. В этом новом процессе повторится старая история, поучительная для всех, кто может понять ее. Выскажусь словами г. Миртова: ‘Неокрепшая новая идея сначала будет находить сочувствие некоторых личностей, потом сочувствие это перейдет в нестройное их содействие, потом организуется партия, которая определит направление и даст личностям плотное единство, наконец начинается и борьба. Партия встретится с другими партиями, и вопрос о победе превратится в вопрос о числе и мире. Победа же будет на той стороне, где более силы, где больше ума, энергии, более искусства вести борьбу, где сумеют лучше воспользоваться обстоятельствами, одним словом, лучше отстоять своих и вернее побороть врагов. Когда борьба организуется в большие силы за новую спасительную прогрессивную идею, история Европы сконцентрируется на принципах, написанных на знаменах партий’.
‘Тут нет ничего нового, я это знал и прежде’,— скажет читатель.
И прекрасно, если ты знал это.

ПРИМЕЧАНИЯ

Н. В. ШЕЛГУНОВ

Николай Васильевич Шелгунов (1824—1891) родился в Петербурге, в небогатой дворянской семье. Рано остался без отца, воспитывался в Александровском кадетском корпусе. С 1833 по 1841 г. учился в Лесном институте, по окончании которого поступил на службу в Лесной департамент. В 1850-х гг. публикует ряд серьезных научных работ по лесоводству. С 1857 г.— начальник отделения Лесного департамента при Министерстве государственных имуществ. При его одаренности и трудолюбии Шелгунов, без всякого сомнения, мог стать крупнейшим ученым и деятелем в области лесоводства. Но эпоха продиктовала ему другие цели. На формирование его мировоззрения огромное влияние оказало знакомство с работами Чернышевского, Добролюбова, Герцена. В 1858 г., во второй заграничной командировке (первая состоялась двумя годами ранее), Шелгунов лично знакомится с Герценом и Огаревым, по возвращении на родину сближается с Чернышевским и Добролюбовым, начинает публицистическую и литературно-критическую деятельность. Департамент лесных дел уже мешает ему. В 1862 г. Шелгунов выходит в отставку и едет в Сибирь, где отбывал каторгу М. Л. Михайлов, надеясь организовать его побег. От ‘Земли и воли’ Шелгунову было поручено в случае крестьянского восстания в Сибири возглавить его.
Однако этим планам не суждено было осуществиться: Шелгунов был арестован и отправлен в Петербург. 15 апреля 1863 г. его заключили в Алексеевский равелин. Здесь он пишет для журнала ‘Русское слово’ статьи просветительского характера, подспудно содержащие революционно-демократические идеи: ‘Условия прогресса’, ‘Убыточность незнания’, ‘Россия до Петра I’, ‘Прошедшее и будущее европейской цивилизации’ и др. В конце 1864 г. Шелгунова отправляют в ссылку, и до 1877 г. он живет в различных провинциальных городах. При этом он активно сотрудничает в журнале Г. Е. Благосветлова ‘Дело’, где за шестнадцать лет поместил множество статей. Он пишет о безработице в России, об эксплуатации детского труда на фабриках, о нищете рабочих, разоблачает буржуазные ‘свободы’. Взяв на себя руководство журналом после смерти Благосветлова в 1880 г., Шелгунов усиливает пропаганду экономических трудов К. Маркса, публикует статьи революционеров-народников, находящихся на нелегальном положения. В кюие 1884 г. он опять арестован и сослан в Смоленскую губернию на 5 лет. Начинается новый этап литературно-политической деятельности Шелгунова. С 1886 по 1891 г. в журнале ‘Русская мысль’ он публикует ‘Очерки русской жизни’, уделяя основное внимание вопросам развития промышленности и рабочего движения, но обнаруживая при этом пристальный интерес ко всем без исключения сторонам российской действительности.
Шелгунов был прежде всего политическим борцом. Во всех своих работах он преследовал конкретные цели, продиктованные ‘текущим моментом’. Но то несомненное обстоятельство, что он был глубоким мыслителем, не позволяет его трудам остаться заключенными в рамки известной эпохи. Литературно-критические статьи Шелгунова, его педагогические сочинения (‘Письма о воспитании’), его метод социологического анализа представляют собой живое наследие, являются ценностью непреходящей.

ИСТОРИЧЕСКАЯ СИЛА КРИТИЧЕСКОЙ ЛИЧНОСТИ

Впервые опубликовано в журнале ‘Дело’ — 1870, No 11.
1 Маланхтон Филипп (1497—1560) — немецкий богослов и педагог, сподвижник М. Лютера.
2 Миртов — псевдоним Петра Лавровича Лаврова (1823—1900).
3 Гамбетта Леон (1838—1882) — премьер-министр и мпппстр ипостранных дел Франции в 1881—1882 гг.
4 Трошю Луи (1815—1896) — французский генерал (с 1854), в 1870—1871 гг.— глава ‘Правительства национальной обороны’. Проводил антинародную пораженческую политику.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека