Исповедь М. Бакунина, Козьмин Б. П., Год: 1921

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Б. П. КОЗЬМИН

[Исповедь М. Бакунина]

M. A. Бакунин: pro et contra, антология.
СПб.: Издательство РХГА, 2015.— (Русский Путь).
Наконец-то этот ошеломляющий документ становится, не в случайных выдержках, проникавших в печать, а полностью, доступным всем интересующимся личностью и деятельностью великого бунтаря. Как ни досадно, что издание ‘Исповеди’ Бакунина затянулось на долгий срок, однако в этом есть и хорошая сторона. Теперь, когда первое острое впечатление от неожиданного содержания ‘Исповеди’ несколько сгладилось, когда мы примирились с казавшейся вначале совершенно невероятной мыслью, что в Бакунине наряду с человеком необузданной революционной страстности был другой человек, ‘кающийся грешник’, способный на раболепные слова по адресу деспота, — мы сможем с большей объективностью отнестись к содержанию написанных Бакуниным документов и уяснить себе действительный смысл его покаяния.
Был ли искренен Бакунин, когда он писал свою ‘Исповедь’, или это было с его стороны ловким ходом, рассчитанным на то, что ему удастся, изобразив из себя грешника, чистосердечно раскаивающегося в былых преступлениях, провести тюремщиков и добиться от них облегчения своей участи? Это — первый вопрос, возникающий перед нами, когда мы подходим к изучению ‘Исповеди’. В. П. Полонский, снабдивший ‘Исповедь’ вступительной статьей, вполне прав, когда он отвергает мысль о притворстве Бакунина. При чтении ‘Исповеди’ всякие сомнения в искренности ее автора отпадают. Если бы Бакунин стремился какой бы то ни было ценой купить себе свободу, то содержание его ‘Исповеди’ должно было бы быть совершенно не таким, каково оно есть на самом деле. Тогда мы не нашли бы в ней, прежде всего, той жестокой критики николаевского режима, которую дал Бакунин. Достаточно просмотреть стр. 86-89 ‘Исповеди’, чтобы согласиться с Ю. М. Стекловым, говорящим, что здесь уже Бакунин не исповедовался, а допрашивал и обличал тирана (‘Бакунин’, т. I, М., 1920 г., стр. 308). Действительно, здесь под льстивой и верноподданнической оболочкой скрыта убийственная критика всей русской политической системы того времени. Конечно, таких строк Бакунин не написал бы, если бы он думал только об облегчении своей судьбы. Не написал бы он и многого другого, — в частности того, что написано им о ‘французских увриерах’1: недаром, читая о благородстве, честности, героизме, самоотвержении и т. д. этого единственного, по мнению Бакунина, здорового и честного общественного класса на Западе, Николай ставил недоумевающие значки на полях рукописи. Когда же Бакунин обращался к Николаю с просьбою не требовать от него исповеди в чужих грехах, то его покаяние сразу утрачивало добрую половину своей цены в глазах правительства. В ней не оказывалось как раз того, что более всего интересовало Николая.
Познакомившись с ‘Исповедью’ Бакунина, председатель Государственного Совета Чернышев2 писал Орлову3, что эта ‘Исповедь’ напоминает ему те показания, которые четверть века назад давал следственной комиссии Пестель. В написанном Бакуниным Чернышев не нашел ‘ни тени серьезного возврата к принципам верноподданного — скажу более, христианина и истинно-русского человека’. И он был прав. Он лучше понял смысл ‘Исповеди’, чем наши современники, кричащие о том, что ценою унижения и подлости Бакунин хотел купить себе свободу.
Итак Бакунин был искренен. Он писал то, что действительно думал — говорил о том, в справедливость чего в то время он верил. Он не только изображал покаяние, но действительно каялся. Но тут пред нами возникают новые вопросы: в чем собственно раскаивался Бакунин? К чему относилось это разочарование? Когда оно проявились? Только ответив на эти вопросы, мы поймем истинный смысл ‘Исповеди’.
В. П. Полонский отвечает на эти вопросы весьма определенно и категорически. Бакунин, говорит он, ‘в каменном мешке Петропавловки разочаровался в действительности бунта и под диктовку разочарования пришел к заключению, что и в самом деле все действительно — разумно. Другими словами, в 1851 г. Бакунин возвратился к своему далекому прошлому, — ко времени, когда он клялся именем Гегеля и, исходя из признания всей деятельности разумной, готов был оправдать все существующее, в том числе николаевский режим. Так ли это? В 1838 г., когда Бакунин писал свое знаменитое предисловие к ‘Гимназическим речам’ Гегеля, он действительно признавал разумность всего окружающего. ‘В жизни все прекрасно, все благо. Всякая оппозиция существующего, всякая критика действительности — ‘пустая болтовня». ‘Примирение с действительностью во всех отношения и во всех сферах жизни есть великая задача нашего времени’. ‘Будем надеяться, что новое поколение сроднится, наконец, с нашею прекрасною русскою действительностью, и что оно ощутит потребность быть ‘действительными русскими людьми’. А что такое действительный русский человек? Это — ‘человек, преданный царю и отечеству».
Вот что писал Бакунин в 1839 г. Найдем ли мы что-нибудь подобное в его ‘Исповеди’? Конечно, нет. Ни западной, ни русской действительности Бакунин не приемлет и не оправдывает. ‘Дряхлость, слабость, безверие и разврат’, — так характеризует Бакунин западно-европейское общество. ‘Общественный порядок, общественное устройство сгнили на Западе и едва держатся болезненным усилием’. ‘Посреди сего всеобщего гниения один только грубый, непросвещенный народ, называемый чернью, сохранил в себе свежесть и силу’. Коммунизм — естественный, необходимый и неотвратимый результат экономического и политического развития Западной Европы, это — юная, себя еще не знающая — сила, призванная или обновить, или разрушить вконец западные государства. — Таков Запад. Какова же Россия? ‘Когда обойдешь мир, — пишет Бакунин, — везде найдешь много зла, притеснений, неправды, в России, может быть более, чем в других государствах’. ‘На Западе против зла есть лекарство: публичность, общественное мнение, наконец, свобода, облагораживающая, возвышающая всякого человека. Это лекарство не существует в России. Западная Европа потому иногда кажется хуже, что в ней всякое зло выходит наружу, мало что остается тайным. В России уже все болезни входят вовнутрь, съедают самый внутренний состав общественного организма. В России главный двигатель страх, а страх убивает всякую жизнь, всякий ум, всякое благородное движение души. Трудно и тяжело жить в России человеку, любящему правду, человеку любящему ближнего, уважающему равно во всех людях достоинство и независимость бессмертной души!.. Русская общественная жизнь есть жизнь взаимных притеснений… Хуже всех приходится простому народу, бедному русскому мужику, который, находясь на самом низу общественной лестницы, уж никого притеснять не может и должен терпеть притеснения всех’. ‘И воровство, и неправда, и притеснения в России живут и растут, как тысячечленный полип, которого как ни руби и ни режь, он никогда не умирает’. Правительство пробует бороться против этих зол при помощи кары. Но один страх недействителен. ‘Против такого зла необходимы другие лекарства: благородство чувств, самостоятельность мысли, гордая безбоязненность чистой совести, уважение человеческого достоинства в себе и других, а наконец, и публичное презрение ко всем бесчестным, бесчеловечным людям, общественный стыд, общественная совесть. Но эти качества, сады, цветут только там, где есть для души вольный простор, не там, где преобладают рабство и страх, сих добродетелей в России боятся не потому, чтобы их не любили, но опасаясь, чтобы с ними не завелись и вольные мысли’… Здесь сам Бакунин ставит многоточие и продолжает: ‘Я не смею входить в подробности, государь. Смешно и дерзко было бы, если бы я стал говорить вам о том, что вы сами в миллион раз лучше знаете, чем я’. Однако, несмотря на эту оговорку, он через несколько строк возвращается к продолжению своей мысли. Он говорит вновь о ‘несчастном положении, в котором обретается ныне так называемый черный народ, русский добрый и всеми угнетенный мужик’.
Так писал Бакунин в ‘Исповеди’. Достаточно прочесть эти строки, чтобы убедиться, насколько неправ В. П. Полонский, когда говорит о возвращении Бакунина к оправданию действительности. Как мы видим, Бакунин не пожалел мрачных красок для изображения того, что в 1838 г. казалось ему ‘нашей прекрасной действительностью’. О рецидиве гегельянства говорить не приходится. Ю. М. Стеклов гораздо правильнее, чем В. П. Полонский, понял смысл ‘Исповеди’, когда писал, что ее автор продолжал по-прежнему ненавидеть порабощение и эксплуатацию человека человеком и сочувствовать трудящимся массам (назв. соч., стр. 349). Однако это вполне справедливое утверждение не помешало Стек лову в дальнейшем, в свою очередь, совершенно запутаться и кончить признанием, что вопрос об искренности Бакунина, автора ‘Исповеди’, остается неразрешенным.
Итак, объяснение данное В. П. Полонским, приходится отбросить и поискать другого. Когда и в чем разочаровался Бакунин? Попытаемся наметить основные вехи того пути, по которому шло духовное развитие Бакунина.
Прежде всего Бакунин разочаровался в политическом строе и в государственных формах современной ему Западной Европы. Эти разочарования, по его собственным словам, начались еще до революции 1848 г., под влиянием высылки его из Швейцарии, за то лишь, что он был знаком с Вейтлингом.
Эти разочарования распространились позднее и на революционное движение 1848 г., поскольку Бакунин убедился, что это движение грозит ограничиться переворотом чисто политическим и не затронуть основ социального порядка. Следя за деятельностью французского учредительного собрания и немецких парламентов, Бакунин убедился, что их деятели ставят точку как раз там, где, по мнению его самого, должна была начаться действительная революция. С этой точки зрения чрезвычайно важно письмо Бакунина Гервегу (середина 1848 г.). ‘Эпоха парламентской жизни, ассамблей, учредительных и национальных собраний и т. п. уже прошла, — пишет Бакунин. — Я не верю в конституции и законы… Нам нужно нечто иное: порыв и жизнь и новый беззаконный и потому свободный мир’.
Революция 1848 г. пошла не тем путем, какого ждал и желал Бакунин. Охваченный разочарованием, Бакунин бросает Запад и устремляется на Восток. Это было не только территориальное перемещение, это было одновременно глубоким идейным сдвигом. Бакунин начинает мечтать о революции порабощенных немцами и турками славян, об основании общеславянский федерации, о войне освобожденных славян против русского деспотизма. Какими же путями должна была идти славянская революция? Нужно ли повторять опыт Запада или найти новые формы освобождения трудящихся? В ответ на этот вопрос Бакунин выдвигает идею революционной диктатуры. Таков именно его план революции, подавший Ю. М. Стеклову повод объявить Бакунина основоположником Советской Власти. В мечтах Бакунина рисовалось заседающее в Праге революционное правительство с неограниченной диктаторской властью. В числе других мер это правительство уничтожает ‘все клубы, журналы, все проявления болтливой анархии’. Одним словом, все покорно одной диктаторской власти.
В таких же приблизительно формах мыслилась Бакунину и революция в России. Он желал для России республики, но не парламентской. ‘Весь этот узкий, хитросплетенный и бесхарактерный политический катехизис западных либералов, — говорит Бакунин, — никогда не был предметом ни моего обожания, ни моего уважения’. ‘Я думаю, — пишет он в ‘Исповеди’, — что в России более, чем где-либо, будет необходима сильная диктаторская власть, которая бы исключительно занялась возвышением и просвещением народных масс, власть, свободная по направлению и духу, но без парламентских форм, с печатанием книг свободного содержания, но без свободы книгопечатания, окруженная единомыслящими, освещенная их советом, укрепленная их вольным содействием, но не ограниченная никем и ничем. Я говорил себе, что вся разница между таким диктаторством и монархической властью будет состоять в том, что первое, по духу своего установления, должно стремиться к тому, чтобы сделать свое существование как можно скорее ненужным, имея в виду только свободу, самостоятельность и постепенную возмужалость народа. В то время, как монархическая власть должна, напротив, стараться о том, чтобы существование ее не переставало бы никогда быть необходимым, и потому должна содержать своих подданных в неизменяемом детстве’.
От этих мыслей был один шаг к попытки убедить Николая I взять на себя революционную диктатуру и освобождение славян. Ведь только одна сила в Европе осталась непоколебленной революцией 1848 г., и этой силой было русское самодержавие. Николай I не одному Бакунину казался в то время человеком несокрушимой мощи и силы воли. И вот у Бакунина возникают вопросы, почему бы Николаю не воспользоваться благоприятным случаем и не стать во главе всего славянского мира, почему бы ему не употребить своего всемогущества на освобождение, на возвышение, на просвещение русского народа. Под влиянием этих мыслей Бакунин задумал написать Николаю письмо. Он так передает его содержание: ‘Я молил вас, государь, во имя всех утесненных славян прийти им на помощь, взять под свое могучее покровительство и быть их спасителем, их отцом и объявить себя царем всех славян, водрузить наконец славянское знамя в Восточной Европе на страх немцам и всем прочим притеснителям и врагам славянского племени’.
Письмо Бакунина осталось недописанным, но оно было ярким показателем того, говоря его собственными словами, ‘душевного беспорядка’ и тех ‘бесчисленных противоречий, которые волновали тогда его ум’.
Теперь мы можем определить, когда начало развиваться в Бакунине чувство разочарования. Не в Петропавловской крепости, как думает Полонский, а гораздо раньше, как только определилось, какими путями пошла революция 1848 г., как только стало ясным, что она не только не разрешит, но и не затронет тех вопросов, разрешения которых ждал от нее Бакунин, — последний отвернулся от нее и стал искать иных путей для уничтожения социальных несправедливостей.
Разочарование Бакунина было разочарованием не в целях, а в средствах для достижения этих целей. Испробовав в 1848 г. различные средства, потратив, в результате этого опыта, надежды на возможность той беспримерной решительной, радикальной революции, которая рисовалась в его воображении, Бакунин столь же искренно и горячо уверовал в новый найденный им путь, в путь демократического цезаризма, сколь горячо он веровал раньше в путь ‘бунта’. Его ‘Исповедь’ Николаю была выражением примирения с ‘гнусной российской действительность’. Эту веру Бакунин сохранил надолго. Об этом свидетельствует его брошюра ‘Народное Дело’, вышедшая в 1862 г. и говорившая о примирении с царем под условием превращения его из петербургского императора в царя земского. Только теперь при сопоставлении с ‘Исповедью’ эта брошюра становится для нас вполне понятной.
Нам трудно примириться с мыслью, что Бакунин, бунтарь и ‘отчаянный демократ’, сидя в Петропавловской крепости, мог серьезно питать надежды на то, что ему удастся превратить Николая в революционного диктатора. Нам это кажется какой-то безграничной наивностью. Однако, противоестественные надежды Бакунина будут более понятны для нас, если мы попробуем взглянуть на них, приняв во внимание историческую обстановку русской политической жизни того времени, к которому относится ‘Исповедь’. Конечно, расчеты Бакунина на Николая были верхом наивности. Но что же мы скажем о другом политическом заключенном, который пытался убедить Николая организовать около Парижа, на поучение всему миру, фаланстер по рецепту Фурье? Это было за 2 года до ‘Исповеди’ Бакунина, и этот наивнейший проект исходил не от кого другого, как от Буташевича-Петрашевского. И что мы скажем о человеке, который в 1854 г., когда ход войны в Крыму обнаружил бессилие казавшегося столь могущественным русского самодержавия, в стихах, ходящих по рукам, обратился к Николаю с увещаниями покаяться, пока не поздно, перед народом, просить у него прощения во всех своих грехах и сделаться его слугою? Эти стихи не менее наивные, чем проект Петрашевского, — вышли из-под пера П. Л. Лаврова. Да, Бакунин наивен, но не менее наивны были Герцен и Чернышевский, еще в 1875 г. верившие в возможность примирения царя с народом. Все они жестоко поплатились за свою наивность, и в этом отношении Бакунин также не был исключением между ними. Для того, чтобы правильно судить о степени наивности Бакунина, необходимо, следовательно, принять во внимание, что в его время самая мысль о коренной непримиримости самодержавия с интересами народа была еще недостаточно ясной и недостаточно укоренившейся в сознании даже передовых слоев общества. Если же мы примем это во внимание, то не подвергнем Бакунина незнающему снисхождения суду, а повторим вслед за Белинским: ‘Мишель во многом виноват и грешен, но в нем есть нечто, что перевешивает все его недостатки, — это вечно движущее начало, лежащее в глубине его духа’.
Остается сказать несколько слов о самом издании ‘Исповеди’. Воспроизведена ли она с той тщательностью и точностью, каких заслуживает этот замечательный документ? К сожалению, мы не можем дать утвердительного ответа на этот вопрос. В предисловии от редакции говорится, что ‘орфография рукописей Бакунина в характерных своих особенностях сохранена’. Но не будет педантизмом, если мы выразим сожаление в том, что, по-видимому, не сохранены ее нехарактерные особенности. При той оговорке, которую дает редакция, остаются возможными большие сомнения относительно точности воспроизведения рукописи. Гораздо хуже то, что, воспроизводя примечания, сделанные на полях рукописи Николаем I, редакция не сочла нужным оговорить принадлежащие ему пометки. Читая ‘Исповедь’, Николай ставил на ее полях различные крючки, нотабене4, черточки, вопросительные и восклицательные знаки. Эти оставленные редакцией без внимания мелочи, подчас не менее характерны для адресата ‘Исповеди’, чем его примечания. Таковы, например, нотабене и восклицательный знак, поставленные Николаем в том месте, где, говоря о своих сношениях с русскими, приезжавшими в Париж, Бакунин обращался к нему с просьбою: ‘не требуйте от меня имен’. Отмеченный нами дефект воспроизведения ‘Исповеди’ тем более досаден, что у нас нет надежды при современных условиях книжного дела дождаться нового, более точного ее издания5.

КОММЕНТАРИИ

Впервые опубликовано в разделе ‘Критика и рецензии’ под заголовком ‘М. А. Бакунин. Исповедальное письмо Александру II. Вступительная статья: ‘Михаил Бакунин в эпоху сороковых — шестидесятых годов’, Вяч. Полонского. Москва, Госуд. Изд. 1921 г., 42 стр.’: Вестник труда: Ежемес. орган Всесоюз. центр, совета проф. союзов. М., 1921. No 9 (12). С. 152-157. Печатается по этому изданию под заглавием составителя.
Козьмин Борис Павлович (1888-1958) — советский историк и литературовед, доктор исторических наук (1935), профессор, специалист по истории общественной мысли и революционного движения XIX в. В 1910 г. окончил юридический факультет Московского университета. В 1920-1930-х гг. старший научный сотрудник института литературы РАНИОН, одновременно работает в издательстве Общества политкаторжан. С 1939 г. старший научный сотрудник института мировой литературы АН СССР. В 1941-1943 гг. находился в эвакуации, в Ашхабаде. В 1946-1954 гг. директор Государственного литературного музея. В 1946-1958 гг. старший научный сотрудник института истории АН СССР. Козьмин — активный сотрудник ‘Литературного наследства’, редактор и автор комментариев к собранию сочинений А. И. Герцена, Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова и др. Главная область научных исследований Козьмина — общественное движение в России во второй половине XIX в.: народничество, мировоззрение революционных и демократических деятелей 1850-1880-х гг., русская революционная эмиграция, журналистика.
1 [От фр. Ouvri&egrave,re — рабочие.]
2 [Чернышев Александр Иванович (1785-1857) — светлейший князь (1849), русский военный и государственный деятель, генерал-адъютант (1812), генерал от кавалерии (1826). В 1848-1856 гг. — председатель Государственного совета. Провел ряд преобразований в армии. Сторонник палочной дисциплины и устаревшей линейной тактики, Чернышев явился одним из главных виновников поражения русской армии в Крымской войне 1853-1856 гг.]
3 [Орлов Алексей Федорович — шеф жандармов и начальник Ш-го отделения.]
4 [От лат. notabene — заметь хорошо (N. В., NB) — отметка, примечание, чтобы обратить внимание на какую-либо часть текста.]
5 [На недостатки издания рукописи под редакцией Полонского указывает и Стек лов в своих работах, посвященных этой теме. Под редакцией и с комментариями Стеклова ‘Исповедь’ была включена в 4 том Собрания сочинений и писем М. А. Бакунина (М., 1935).]
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека