Кофе остыл, а стостраничный ‘Таймс’ только раздражал.
Жирным шрифтом кричал он о том, что Ковенгарденский театр готовит к постановке новую оперу из жизни полусвета, что театр ‘Рильто’ уже открыл сезон пьесой из жизни последнего русского императора, а шантан ‘Джентльмен’ угощает лондонцев негритянским балетом.
— Годдем! Но ведь все это там, в милом Лондоне! А я должен торчать, как дурак, в этой варварской азиатской стране, без новых опер и без балета.
Потянулся, хрустнув суставами, поднялся и подошел к окну. Спокойная голубизна неба потушила раздражение. Чуть слышными всплесками долетал вопль уличного торговца, пронзительный, тоскливый, замирающий высокой, скорбной жалобой:
— У-о-э-х-у-у-у!
Затем минута глубокой, полной тишины, прерываемой воркованием белых голубей где-то на крыше, и опять жалобный вопль:
— У-о-э-х-у-у!
Хейгу нестерпимо скучно. Воскресный день тянется лениво и нудно, как проповедь пастора сегодня за обедней. В доме мертвая тишина. Семья на все лето уехала отдыхать на горный курорт Цзи-Чун-Шань, близ Ханькоу. Мистер Хейг остался один в Шанхае.
— Но чем же занять день?
Обед кончен, передовая статья о твердой политике держав в Китае прочитана.
— А дальше что?
Если бы не эта проклятая летняя жара, из-за которой на две недели закрыты все увеселительные места Шанхая, можно было бы недурно провести вечер — сыграть партийку в бридж или посмотреть новый потрясающий американский фильм или же, в конце концов, съездить в бар, где пляшут фокстрот русские девицы.
Хейг подошел к окну, поглядел на море шанхайских толевых крыш, на грязные, дымные завесы порта и дальше, на голубое небо, аккуратно разлинованное телеграфными и телефонными проводами.
Черные линеечки проводов почему-то напомнили детство, туманный Лондон, скучный, чопорный колледж и ученические тетради, которые он линовал так же четко и аккуратно, как провода небо.
Расплылся, отодвинулся куда-то теперешний уважаемый мистер Вильямс Хейг, и вновь вернулся просто Билли, ученик колледжа св. Ксаверия, рыжий Билли, дравшийся с приятелями, мечтавший о приключениях и в украдку от отца куривший тошнотворный и ядовитый матросский табак.
Невольно улыбнулся. Но мысль от скучного колледжа круто свернула к театру ‘Рильто’ и негритянскому балету. И снова вспыхнуло раздражение.
Яростно нажал кнопку звонка. Приказал подавать автомобиль.
Решил прокатиться по набережной, насладиться сомнительной свежестью наступающего вечера.
Выйдя на улицу, жадно глотнул ветер, прилетевший с многоводного Ян-Цзы, крепко пахнущий речным илом. Против крыльца прижался к тротуару черный, плавно берущий и беззвучный на ходу ‘Ролл-Ройсс’. Готовый по первому знаку мистера Хейга ринуться в пролеты улиц, авто нетерпеливо фырчал и дрожал мелкой ритмической дрожью.
Мистер Хейг взялся уже за ручку дверцы. Но вдруг отступил обратно на тротуар и огляделся. Бесконечным разметом ушла в обе стороны авеню. Спускающиеся сумерки уже скрадывали ее концы. Подумал о том, что в городе теперь неспокойно. Вчера нашли убитым американского волонтера, а на прошлой неделе портовые кули среди белого дня избили трех русских офицеров. Но истомившееся тело требовало движения.
Задумчиво потер переносицу, повернулся к секретарю:
— Отошлите авто! Я пойду пешком!
И решительно зашагал вперед.
Идти было легко и приятно. Уверенно стучат по тротуару каблуки длинноносых ‘джимми’, ласково шелестит легкий фай-де-шик пиджака и уютно посапывает трубка, стеля через плечо мистера Хейга дымные полотна душистой ‘вирджинии’.
Сбоку, как привязанный, не отставая ни на шаг, царапает когтями асфальт дог ‘Грэг’. Морда ‘Грэга’ собрана в такую же презрительную и брезгливую гримасу, как у мистера Хейга. Как будто собака рабски копирует своего хозяина.
Сзади на почтительном расстоянии — личный секретарь, он же переводчик.
Быстрые движения, легкий встречный ветерок окончательно выбили дурное настроение, безотчетную хандру. Мистеру Хейгу весело. Привычно развертывается клубок мыслей. В порту уже разгружен громадина ‘Грелль-Пенисворт’. Его трюмы выбросили неимоверное количество ярдов дешевых английских материй. Этот товар в ходу у косоглазых варваров. Его расхватывают в несколько месяцев. А это уже шестая партия, и она, как всегда, положит в карман мистера Хейга кругленькую сумму барыша. Еще два-три таких выгодных дельца, и можно будет бросить эту страну дикарей и уехать с туго набитым карманом в родную Англию.
Но настроение искало выхода. Бросил через плечо секретарю:
— Алло, мистер Ричард, как живете?
Не привыкший к такой внимательности секретарь удивленно вскинул брови. Но ответил почтительно и благодарно:
— Благодарю вас, сэр, хорошо! Как чувствуете вы себя, сэр?
— О, очень хорошо!..
Все хорошо: и что вечер тих и ласков, что чуть-чуть освежает ветерок, что в порту ждет обратно похода в Англию уже пустой ‘Грелль-Пенисворт’, а, главное, хорошо то, что за это он получит извещение от ‘Сити-банк’ об увеличении его текущего счета еще несколькими десятками тысяч фунтов стерлингов.
Спокойный переулок неожиданно вывел на аристократический Нанкин-роод, главную артерию Шанхая. Сразу пахнуло бензинной гарью, смешанным запахом магазинов, человеческим потом, терпкой вонью тающего под солнцем асфальта. Нанкин-роод, словно горячечный больной, колотился, несмотря на воскресный день, в неуемной лихорадке. По сплошь асфальтированной улице непрерывным потоком лились трамваи, авто, рикши. Продавец похлебки, с котлами на обоих концах коромысла, беспомощно застрял посредине улицы и умоляюще смотрит на рослого полисмена-индуса.
Хейг остановился на углу. Шанхай всегда болезненно-остро ворошил его любопытство. Оглядывал внимательно, словно изучая, шумную толпу на тротуарах, состоящую главным образом, из китайцев, несущую свой особенный шум, свои особенные запахи. Перевел взгляд на массивные мраморные колонны Гонконг-шанхайского банка, на кровожадного орла, терзающего земной шар над портиком Американского интернационального банка, затем опять на пеструю толпу.
Да, это Шанхай, всесветные меблированные комнаты, проходной двор всех национальностей, рас, культур, религий! Это Шанхай, золотое дно, обетованная страна для мошенников и авантюристов всего мира, приезжающих сюда в угольных ямах пароходов, а покидающих его в обитых шелком вагонах ‘голубого экспресса’. Это Шанхай, почти единственный в мире город, где сталкиваются лицом к лицу китаец и француз, японец и англичанин, индус и немец, малаец и русский, аннамит и швед.
Чей-то локоть с размаха больно ткнулся в ребра мистера Хейга и вывел его из задумчивости. Быстро выпятил грудь и встал в боксерскую позицию, словно ожидая нападения. Толкнувший китаец, приподняв характерную студенческую шляпу, сухо пробормотал извинение. И больше ничего! Хейг не увидел в его глазах обычной для китайца угодливости и собачьей покорности. Наоборот. Мистер Хейг готов был поклясться, что в этих горячих узких глазах мелькнула презрительная враждебность.
Потирая ушибленный бок, мистер Хейг вспомнил прочитанную сегодня утром статью о твердой политике держав в Китае. Подумал с злобной радостью, глядя в спину удаляющемуся студенту: ‘Погодите, мы вас подтянем! Мы вас возьмем в шоры!’
Разбуженный толчком от своих мыслей, пригляделся уже внимательнее к улице. Удивило необычайное оживление, но оживление не делового дня. Не было нервной спешки и будничной озабоченности на лицах. Все деловое, порывистое, жадное, грубое, что заставляло ежедневно улицы города мчаться слепым в своей стремительности потоком, пропало бесследно, сменившись угрюмой сосредоточенностью и скрытой, стыдливой печалью.
Удивленно обернулся к секретарю:
— Что у них сегодня, праздник?
— Нет, сэр! Наоборот!
— А что же?
— День траура, сэр! Годовщина смерти…
— Чьей смерти?
— Видите ли, сэр!… Это, конечно, глупости… — мялся испуганно секретарь, скосив виновато глаза на какую-то вывеску.
— Ну!.. — и брови мистера Хейга недовольно встопорщились.
По-прежнему избегая встречи со взглядом патрона, секретарь пролепетал:
— Сегодня годовщина смерти доктора Сун-Ят-Сена. А попутно у них манифестация против… нас… европейцев… Вы понимаете, в чем дело, сэр?
Хейг понял. Кисло подтянул рот, как будто ему насильно влили ложку уксуса.
И сразу пропало все приятное. Почувствовал вдруг, что жмут мучительно ‘джимми’, давит воротник, а потухшая трубка обжигает рот едкой горечью никотина.
Откуда-то издали тяжело поплыл глухой шум. Он приближался, налетая рокочущими волнами, пропадал и снова возвращался уже вихрем звуков.
Но вот грохот победно залил улицу. Из-за угла выползла первая шеренга людей. На фоне серых стен радостно затрепыхались полотнища знамен. Хейг смотрел на затейливые завитки иероглифов, стараясь разгадать тайну начертанных тушью слов. Он чувствовал, что слова эти рассказывают о чем-то особенно важном, гневном и яростно-злобном. Мотнул в сторону знамен подбородком и спросил секретаря:
— Что на них написано?
Страдающим голосом секретарь перевел:
— ‘Смоем национальный позор’.
— Еще!
— ‘Долой захватчиков-европейцев’.
Дернул плечом и отвернулся.
Гремели оркестры. Медным звукам труб было тесно в узких щелях улиц. Тяжело ухали они в стены домов, рассыпались бесчисленным эхом и, перепрыгнув через гребни крыш, улетали в простор.
Переулки выбрасывали на Нанкин-роод все новые и новые шеренги людей. Улица гудела под тяжестью их шагов. Здесь были студенты, рикши, изъеденные чахоткой, солдаты неизвестных армий, портовые кули, рабочие-железнодорожники, ткачи, лодочники, кузнецы и ресторанные служащие. Но больше всего было рабочих с левого фабричного берега Хуанпу. Хейг видел и раньше эти дырявые синие блузы, но не в таком количестве. Ему как-то пришлось переехать через реку, мимо барж, пароходов, броненосцев, точно вросших в воду, на противоположный берег. Там впервые увидел он этих синеблузников, рабов неумолимого повелителя — Шанхая, гудящего тысячами авто, звенящего золотом в банках, сверкающего витринами магазинов, гремящего джазбандами зеркальных фокстротных зал.
Но ведь это было на левом берегу. А пустить их на чопорный Нанкин-роод — это не равносильно ли тому, чтобы выпустить диких зверей из их клеток?
Между колонной голоногих рикши и отрядом кули в грязных засаленных курмах увидел небольшую группочку гимназисток, в черных платьицах и аккуратных передниках.
— И они участвуют в манифестации? — удивился Хейг.
— Да, сэр! И они тоже, — покорно соболезнующе выдавил секретарь.
Злоба всверлилась в сердце. Ломающимся от ярости голосом сказал секретарю:
— Годдем! Если бы эта сволочь попробовала вести себя так у нас в Лондоне, мы живо загнали бы их штыками в Пентонвильскую тюрьму [тюрьма в Лондоне].
В двух шагах от мистера Хейга на тротуаре столкнулись двое мужчин. Один видимо рабочий, весь костюм которого состоял из широкополой соломенной шляпы и засаленных штанов, другой— одетый вполне по-европейски, в чесуче и цветных ‘джимми’. Оба одновременно извинились. И вдруг, к удивлению мистера Хейга, сцепились в крепком рукопожатии и долго, подражая европейцам, трясли друг другу руки.
Заметив округлившиеся от удивления глаза мистера Хейга, один из них, тот, что был похож на рабочего, задержался и, засунув руки в карманы, начал с откровенной враждебностью рассматривать европейцев.
Хейг строго поджал губы и отвернулся с таким видом, как будто провел между собой и им резкую черту. А ‘Грэг’, словно защищая хозяина, выдвинулся вперед и обнюхал подозрительно засаленные штаны. Поднял дрогнувшие губы, ощерил клыки и неожиданно громко чихнул.
Китаец вдруг заразительно рассмеялся, крикнул что-то задорно-вызывающее прямо в лицо Хейгу и, свистнув пронзительно, юркнул в толпу. Хейгу нестерпимо захотелось натравить на него ‘Грэга’. Но вовремя сдержался, вспомнив, что такие удовольствия можно разрешать себе лишь на территории неприкосновенного сетльмента.
Стена тел вдруг неожиданно надвинулась на него, сорвала с места, закрутила и понесла куда-то. Уцепившись за колонну какого-то подъезда, задержался с трудом на месте.
Боясь нового натиска толпы, Хейг поднялся на тумбу и встал на одной ноге, держась за фонарь. Балансируя свободной рукой, чувствовал себя неуверенно и глупо. Злым, раздраженным бормотаньем встретил пробивавшегося к нему сквозь толпу секретаря. Потерявшийся ‘Грэг’ скулил где-то далеко, еле слышимый. Позвать его не решился. Почему-то побоялся обратить на себя внимание этих чужих, непонятных людей.
Через головы впереди стоящих мистер Хейг видел всю улицу. Ненавидящими глазами шарил по колоннам, стараясь вобрать, запомнить каждое лицо, плывущее мимо. И вздрогнул.
Бестолковый гомон чужих, непонятных голосов прорезала знакомая, родная речь. Завертел беспокойно головой и наконец увидел их.
Это были моряки. Длинной шеренгой, сцепившись под руки, плыли они в общем потоке и сиплыми, простуженными голосами пели песню сражений, песню баррикад, призывающую всех рабов и голодных разрушить, разметать старый, гнилой, ненавистный мир.
Шаг их тверд к крепок, лица серьезны и строги, как будто они поют церковный хорал, а широкие груди открыты, и от глубоких вздохов колеблются вытатуированные на них неведомые птицы, якоря, опутанные канатами, и сердца, пронзенные стрелами.
Забыв про нелепость своей позы, крикнул что было мочи:
— Стойте! Это я говорю! Стойте!
Шеренга моряков, словно по команде, повернула головы на крик, и четыре десятка глаз с удивлением уперлись в господина, плясавшего на одной ноге на тумбе.
Мистер Хейг камнем слетел на мостовую и ринулся к морякам:
— Я вам приказываю, стойте!
Шеренга остановилась. Упершись ногами в землю и завалившись назад, задержали идущих сзади. Затем разорвались и окружили мистера Хейга, сами стиснутые в живом кольце остановившихся демонстрантов.
— Как вы смеете? Вы, подданные его величества, вы поете бунтарские песни и участвуете в манифестациях этих азиатских дикарей? Сейчас же отправляйтесь на свои суда! Это приказываю вам я — Вильямс Хейг. Ну, марш, живо! Годдем!
Кривоногий рыжий крепыш выпихнулся вперед и надвинулся вплотную на мистера Хейга. Уткнулся в него тяжелым немигающим взглядом. И вдруг, схватив его за ворот, тряхнул молча.
Мистер Хейг почувствовал, как испуганной дрожью затлелись колена.
— Слушай, приятель, — сказал спокойно кривоногий — если вы там, у нас на родине, не позволяете нам делать и даже думать, как хотим мы, то здесь вы этого не запретите. Нет, сэр! А потому убирайся к дьяволу, иоркширский боров! Ты здесь лишний!
Быстрый, как молния, удар волосатой руки, и мистер Хейг с удивлением почувствовал, что он летит куда-то. Шлепнулся в объятия сзади стоявших людей. Но люди расступились, и он влип в стену дома, больно ударившись головой об острый угол.
Серо-стальным летящим снарядом мелькнул в воздухе ‘Грэг’ и повис, вцепившись зубами в плечо рыжего крепыша. Матрос пошатнулся, но выдержал натиск пудовой туши собаки. Над головами людей взвился, сверкая как искра, кривой нож, и ‘Грэг’ с распоротым боком, скуля, тяжело грохнулся на землю.
— Ишь ты, вся в хозяина! Такая же зубастая и злая! — держась за окровавленное плечо, сказал беззлобно крепыш.
При виде крови на матросской рубахе Хейг окончательно обезумел от страха. Сейчас эти страшные люди растерзают его в клочки. Зажмурился и закрыл голову руками. Мучительно долго ждал удара. Но ударов не было. Вместо этого услышал дружный хохот десятка здоровых глоток. Удивленно выглянул из-под руки. Матросы, сворачивая за угол вместе с остальными демонстрантами, тыкали в его сторону пальцами и хохотали, как безумные.
Хейг облегченно перевел дыхание.
Поднял упавшее кэпи и помутневшими глазами повел по сторонам. Видел только улицу, снова неудержимым потоком голов и знамен текущую мимо него.
Топот шагов и звуки песен тупой болью отзывались в голове, острые завитушки иероглифов на знаменах царапали глаза, а беспрерывность, бесконечность этого живого потока причиняли буквально физическую боль. Ему казалось, что стоит только прерваться этой бесконечной реке мерно колыхающихся голов, как ему станет легче. Пройдет чувство давящей, смертельной тоски и успокоятся натянувшиеся струнами нервы.
Но переулки посылали в улицу все новые и новые колонны.
И не было им конца.
С сердцем, замирающим, словно от тяжелого похмелья, втиснулся в толпу. Безучастный к толчкам и пинкам, старался выцарапаться из людского месива.
Уже зажглись фонари, когда он наконец выбрался на знакомую тихую улицу. Шел, засунув руки глубоко в карманы, подняв плечи и втянув голову, словно ожидая удара.
На углу, в двух шагах от дома, остановился. Зачерпнул ушами угасающий уже гул оставшихся далеко сзади улиц.
И вдруг удивился, не слыша рядом знакомых царапающих шагов ‘Грэга’. Хотел свистнуть призывно. Но вспомнил. Еще больше сгорбил плечи.
И ясно почувствовал, что день окончательно испорчен, что уже не избавиться от этой щемящей тоски, клещами сжавшей сердце.