Скотские пригоны в станице Верхней были сгружены тут же, под яром, отчего зимой с горы весь луг казался небрежно раскинутой, в клочья разорванной, грязно-желтой тряпкой. Пригоны жались друг к другу вплотную. Путаные линии невысоких плетней чередовались с широкими навозными стенами, образуя множество больших и малых клеток, кое-где прикрытых низкими навесами. С горы отчетливо было видно, как в тесных клетках медленно передвигаются фигуры животных, то тут, то там по переулкам плетутся вереницами на водопой или обратно продрогшие, лохматые по-зимнему, коровы и лошади, чинно выступают флегматичные быки. Жалобно-протяжное блеяние, тоскливый крик озябших сосунов, собачий лай, то бесцельный отрывистый, то злобный и пронзительный, гайканье коровниц и выкрики работников — все это с утра до вечера волной переливается по желтому пятну вместе с едким дымом, бойко вылетающим на воздух из черных землянок.
Вот из поселка вышел на гору старый, матерый казак Василий Матвеич. Там, среди сотни прочих, есть и его пригон, всех богаче, всех обширнее. Сегодня, как всегда, вышел он в короткой, с непомерно длинными рукавами киргизской копе и огромных высоких бутылах с кошемными чулками. Широкая копа обнимает его грузную фигуру, как прямую колоду, и даже узкий наборный ремень только въелся в толстую копу, не обрисовывая талии.
Если бы еще киргизский малахай, то, право, и вблизи можно было бы принять его за волостного бия или старшину. Но Василий Матвеич находит, что под малахаем ‘только вше поблажка’, и потому носит телячью шапку с аршинными, всегда повисшими ушами.
Солнце поднялось уже над крышами. Утро опять выдалось сухое и морозное, такое морозное, что слышно, как за речкой скрипят по дороге воза и тихо фыркают лошади.
Василий Матвеич напряженно смотрит в сторону своих пригонов. Заплывшие глазки его сильно слезятся от яркого света, но все же он ясно видит каждую мелочь, а если чего и не видит, так догадывается. Что это? Ну, так и есть! Приехали с сеном и бросили невыпряженных лошадей. Каждый раз одно и то же. Даже не видать никого.
— Собака! Самого бы в оглобли впятить. Чаи распивают, конечно.
Он осторожно шагнул вниз и вдруг часто-часто задергал ногами по крутому взвозу, едва удерживая тяжелое тело от падения…
Иса только что вышел на улицу. Заметив на горе хозяина, он крикнул в сторону избушки:
— Эй, вы! Сено метать!.. Идет тот… Эй, Василий идет!
Иса был не больше, как работник, но здесь он чувствовал себя хозяином. Он знал себе цену. Знал, что на стороне Василий Матвеич не нахвалится его, Исишкиной, честностью и хозяйственностью, хотя в глаза и ругает чуть ли не каждый день мошенником и вором. Но Исишка так привык к хозяйской ругани, что самые тяжелые слова производят на него такое же впечатление, как и падающий снег. Исишка не молчит, нет, глотка у него такая, что бывает слышно и в поселке. Вот только ругаться он не может по-хозяйски, не умеет подбирать так быстро скверно-едкие слова. И любо же бывает соседям, когда они начинают переругиваться через весь пригон! Хозяин бегает, махает руками и ругается так, что, кажется, от одной ругани убежал бы, куда глаза глядят, а Исишка визгливо вторит ему из стайки или сеновала и нарочно кричит, чтобы слышали, все луговские джетаки [джетак — по-казахски пролетарий]. Доходит до того, что он начинает гнать хозяина с пригона. Но, уставши от крику, Василий Матвеич неожиданно обрывает поток слов. Сейчас же замолкает и Исишка. А минуту спустя оба старых воробья, как любит говорить Василий Матвеич, уже мирно беседуют посреди пригона, вместе вырешая вопрос, как бы выгоднее сбыть плохую партию бычков. Это так понятно: их соединяет тридцать лет совместной жизни. Отцы их жили тоже вместе, а когда Василий Матвеич, женившись, отделился, отец отдал ему со скотом и Ису.
Год за годом шла жизнь к старости, год за годом приживался Иса к месту, все глубже пуская корни, как старое уродливое деревцо на диком камне. Часто бывало так трудно и от работы, и от старости, что хотелось сбежать куда-нибудь и умирать там от голода, чтобы только не тянуть эту проклятую жизнь. Но каждую осень, перед Покровом, Иса торжественно приходил к хозяину и просил нанять его еще на год. Оба отлично сознавали, что иначе и не может быть, но каждый раз добросовестно разыгрывали рядку. Иса упорно выговаривал себе пятьдесят рублей деньгами, пару ситцевых рубах, пару тиковых штанов, сапоги, запасные головки к ним, три чайных кирпича, сала и пшеничной муки. Хозяин соглашался на все, но деньгами давал не больше тридцати. Исишка долго стонал и жаловался, но когда замечал, что тот начинает пыхтеть и хмуриться, торопливо соглашался. Все равно не было надежды сломить хозяйское упорство, да и можно ли было об этом думать, когда он давно уже забирал все за целый год вперед.
II
Пока Василий Матвеич пробирался по тропинкам между пригонами, Иса успел распрячь всех лошадей и уже начал метать сено с возов на стайки. Ему помогали два молодых здоровых парня. Коровы лезли к возам, буровили сено рогами и, отгоняемые вилами, растаскивали его клочьями в стороны.
— Жязби ее! Своличь!.. Г-га! — замахивался он вилами, стараясь ударить по острой спине.
Корова прыгала козлом, и концы вил только слегка царапали ее по выпуклым, шершавым бокам.
— Эй! Э-эй! — рявкнул из ворот Василий Матвеич. — Что делаешь? Тебя бы надо вилами-то. Дармоеды!.. Стельную корову — вилами! А если она скинет опять? А? Что, мне твою бабу заставлять телиться?
— Моя баба без тебя отелится… — огрызнулся Исишка: — хошь, свою заставляй.
— Молчать!
— Чего мольчать? Сам мольчать!
— Богачи какие, подумаешь. Приехали и бросили так сено… Коровам на рогах растаскивать… А лошади! Хошь бы завели под навес. Бросили как попало, а самим бы только в избу. Собаки! Чаи распивать — это вам подай, а дело постоит, подождет…
Исишка глубоко всадил вилы в воз, но вдруг выдернул их, швырнул в сторону и закричал:
— С полночи за сеном уехали, жрать захотел, али нет? Всю ночь мерзли, утро мерзли — чаю выпить надо? Сам пил? Голодом не пойдешь? Мене тоже голодом нельзя, я замерзли…
— Замерзли! А лошади?
— Какой сапог у мене? Смотри.
Он поочередно вывернул обе ноги и с силой хлопнул по ним теплыми мохнашками. — Который год сапог не даешь, ничего не даешь… Штанам нет, рубахам нет.
— Пошел ты к язве!
— Сам пошел!
— Собачье отродье! Это хозяйство — по полу сено растаскивать? Если день не прийти на пригон, ты разоришь меня, чушка…
Исишка нервно суетился вокруг воза.
— Пожалиста, не ходи! Не ходи! Мешать не будешь.
Василий Матвеич сурово сдвинул лохматые брови и долго шевелил губами. Потом сочно потянул в себя носом, отхаркнул и, сильно качнувшись, плюнул на Исишку. Исишка удивился: как это он скоро сегодня кончил? Посмотрел на отошедшего хозяина и уже бодро кричал парням:
— Вали, вали! Джелдам!
Работа закипела. Стоявший на стайке едва успевал принимать с двух сторон тяжелые пласты слежавшегося сена.
Когда подошли к другому возу, Василий Матвеич крикнул издали:
— Это откуда? С Белой Гривы? Нет, его сюда давай, своим.
Он мирно подошел, вытянул клок из средины и понюхал.
— Лошадям это.
Иса сочувственно кивнул:
— Я тоже думал, лошадям его. Неужели чужому быку добро кормить?
Теперь они каждый раз внимательно сортируют сено. Еще с осени Василий Матвеич продал триста голов мяснику, но за особую доплату партия должна была кормиться у него до весны. Быков кормили, но кормили так, чтобы они не слишком много сбавили в весе. Мясник недавно проехал куда-то в верховья и вот-вот должен вернуться. Василий Матвеич хотел сказать Исишке почистить немного пригон, но сдержался, много и своей работы, а если и приедет тот, так можно чаем задержать, пока тут наведут порядки.
— Много даешь? — махнул он рукавом в сторону большого пригона.
Исишка лукаво швыркнул носом.
— Просит много, даем мало. Черть его знат, чужой стал — больше жрать стал.
— Ваша косточка, киргизская, — колыхался от смеха Василий Матвеич: — у вас ведь дома на кудже живет, а пришел в гости — целый день будет жрать и не наестся.
— Верно, верно! — подобострастно хихикал Иса.
— Не приехал бы. Ты уж смотри, не зевай.
— Я смотрю.
Василий Матвеич долго ходил по пригону, отдавая приказания или советуясь с Исой. Оставалось дометать три воза, и он уже хотел идти домой, как с реки зазвенели колокольчики. Оба переглянулись и враз подумали: не он ли уж?
— Кто там? — крикнул Василий Матвеич работнику на стайке.
— Не знаю. По нашему переулку едет.
— Какого там черта занесло… Айда! Кидай сено быкам! Живо кидай!.. Через плетень!
Все трое понесли к плетню по тяжелому навильнику. Но едва копны взвились над кольями, как дюжие быки гурьбой наперли на плетень и, высовывая языки, полезли на него, чтобы ухватить хоть по клочку. Плетень заскрипел, затрещал и вдруг подался… В это время у ворот остановилась грузная повозка.
— Мерзавцы! Убью! — задыхаясь, рявкнул Василий Матвеич, торопливо кидаясь к воротам.
Из повозки с трудом вылезал в широкой волчьей шубе толстый рыжий человек.
— Алексей Панфилыч! Какими судьбами! И почему сюда? Разве ямщики забыли ко мне дорогу?
— Извините уж… так пришлось. Бычков, вот посмотреть хочу… Этак-то лучше: сразу померзну, а потом и в тепло отдохнуть.
— Да нет, поедемте ко мне. Что же это? Такого гостя встречать на навозе? Нет, и руки не возьму. Садите меня и поедем, а после пельмешков — на пригон.
— Нет уж извиняйте, Василий Матвеич, посмотрю сейчас, соскучился шибко.
— Если не хотите обидеть…
— Бог с вами! Посмотрю, только посмотрю, а потом хоть неделю буду жить у вас.
— Что же это?
Приезжий скинул на беседку шубу и, оставшись в лисьем бешмете, направился в пригон.
— Ну-у! — всплеснул руками хозяин, забегая вперед, — посмотрю уж и я заодно. Не был целую неделю, все лихоманило. Не знаю, что тут творится. Сейчас только пришел.
Приезжий зашел и остановился. Три сотни быков окружили воза с сеном и теребили его со всех сторон. Задние жадно подбирали с полу и со спин товарищей оброненные жидкие пучки и тискались вперед. Работники направо и налево сыпали удары вилами, но, видимо, уже теряли надежду справиться со стадом.
— Что это? Скажите, пожалуйста… Это чьи? — в недоумении спрашивал Алексей Панфилыч.
— Гай-ггай! — пронзительно выкрикивал Иса.
— Гай-ггай! — еще громче вторили ему помощники.
— Ничего не понимаю… Мои ведь это, мои.
А Василий Матвеич удивлялся не меньше.
— Исишка! Сюда!
Исишка подошел.
— Говори, собака, пошто быки не в пригоне?
— Плетень сломаль… вылез…
— А если я тебе в собачью морду заеду шевешом? Шары-то полезут? Ну, на минуту нельзя отойти, даже на минуту!
Но опытный глаз Алексея Панфилыча сразу понял, в чем дело.
— Скот не кормлен. Значит, не давали на ночь. Как же это?
— Не отгоняй, не трогай! — кричал Василий Матвеич: — Если не давали сегодня, пускай ест с возов, сколько нужно, пусть ест.
Мясник пошел к большому бычьему пригону.
— Не чищено. Ей-богу же, не чищено!.. И сена мало втоптано. Только снег да шевеши.
— На неделе все снег валил, и вчера шел, — непринужденно рассказывал хозяин: — засыпало сено-то… Нет, каковы работнички! Каковы мошенники!
Мясник огляделся кругом, выдернул из поваленного плетня длинный кол и ковырнул в двух местах крепко притоптанный снег.
— Навозу мало. Да… Так…
— Алексей Панфилыч! Сами знаете…
Тот вдруг побагровел так, что по лицу пошли пятна, а признобленные щеки почернели, и далеко отшвырнул кол.
— Обман, Василий Матвеич! Да-с! Обман! Взяли лишнее на бычках, да хотели выиграть и на сенце!.. Говорили мне про вас.
— Алексей Панфилыч!..
— Говорили мне, не поверил.
— Исишка! Сюда! — гремел хозяин.
Исишка неохотно подошел.
— Пошто пригон не чистил?
Молчание.
— А куда девал сено, мошенник?
Исишка сверкнул глазами из-под овчины малахая и поскреб за пазухой.
— Молчишь? Дурак! А ежели я те к атаману сволоку за воровство и обман? Ты у меня!..
Исишка взвизгнул, будто его подстрелили:
— Меня?
— Тебя.
— Меня?.. Сам к атаману пойдешь… Сам мошенник. Мене мошенить велел… Ты мошенил, я мошенил. Сам сказал: не давать чужому быку сена, я не давал. Скажи давать, буду много класть.
— Молчать! Врешь, собака.
— Ничего не врешь. Мой правду говорит.
Василий Матвеич свирепо кинулся на Исишку.
— Обман, обман! — хрипел Алексей Панфилыч, направляясь к воротам.
Василий Матвеич метнулся было за ним, но вдруг наскочил на Исишку, прижал его к плетню и тюкнул жирным кулаком под нос.
Исишка крякнул, быстро поднял лицо и не успел нагнуться, как другой удар по тому же месту уронил его на бок. Задыхаясь от быстрых движений, Василий Матвеич ткнул его в голову раз, другой, третий. Исишка свернулся клубком и завопил на весь луг:
— Ой бай, ой-бай, ой-бай!..
— Так ты подводить! Подводить! — и с каждым словом на Исишкину спину опускался тяжелый кованый каблук: — Пес!.. Подводить!..
— Карра-а-у-уль!
— Ты меня ругай… ты меня бей… а свинячить не дам…
Дружно звякнувшие колокольчики оборвали его. Оглянулся — повозка уже мелькает за плетнем. Воспользовавшись передышкой, Иса быстро вскочил на ноги и побежал. От яркого кровавого пятна на снегу длинным ожерельем потянулись за ним красные точки-корольки. Выскочил в передний пригон, остановился и со всей злобой, на какую только было способно его сердце, потряс кулаком:
— Засужу! Цепочка наденешь! Наденешь!.. Каторга пойдешь… Все скажу атаману…
Выбежавшая на шум баба Исишки увидала его окровавленным и заголосила протяжно, жалобно. Исишка строго притопнул ногой:
— Дауста! [Замолчи!] Синикы [Твоя] да харя такой будет!..
Баба замолкла, а он выскочил на улицу и пошел вслед за повозкой.
— К атаману пойду! Своличь!.. — раздавался его голос по пригонам: — Человека убиль! Васька Матькин человека убиль! Матька людей бил, Васька да людей бьет… Цепочка наденешь! Рукам, ногам цепочка!..
А на соседних стайках и избушках уже торчали любопытные фигуры. Кто-то от души ругался, кто-то звонко хохотал.
III
Исишка нарочно не утирал под носом, где у него, по жидким усам, настыли мутно-кровяные сосульки: пусть же видят все, как его изувечили. Чем больше свидетелей, тем лучше. И такой он был несчастный в разорванной коротенькой купишке и в сбитом на сторону малахае, такой слабый и старенький, что вышедший из-за угла навстречу казначей Иван Трофимыч остановился, посмотрел серьезно и спросил:
— Это кто же тебя?
— Васька мене биль… Мошенник! Убиль!
— Ну, уж и убил. Ноздрю поправил маленько. У его у Василия, кулак пудовый… Что ж ты на старости-то? Неловко. Утри сопатку-то, ишь накисло.
— Пущай атаман посмотрит.
Иван Трофимыч свистнул:
— Здря и не качай туды. Так, канитель одна. Без тебя там хватит… Ну, да как хошь. Айда.
Он степенно двинулся своей дорогой.
То, что Исишку пожалел сам казначей, перевернуло всю его душу. Только что она была такой маленькой, колючей и злой и вдруг выросла, расширилась, наполнила все существо теплом. Что-то кинулось к горлу, ударило в голову и против воли Исишка всхлипнул. Он забыл, что куда-то идет, и видел себя уже на сборной, перед целым обществом. Стоит он с Василием перед столом, а атаман и спрашивает:
— Будешь мириться, Иса, или до суда пойдешь?
Так вот и спрашивает, как будто перед ним не киргиз. Иса молчит. Тогда выступает Иван Трофимыч:
— Нет, этого нельзя, чтобы старого человека в харю тыкать. Нельзя этого. Хошь и киргиз, а старый, честный киргиз, своим горбом кусок добывает.
— Протокол, значит? — спрашивает атаман.
— Вот что, Иса, — говорит Василий: — ты уж, брат, не сердись. Потыкал я тебя малость, это верно, да и ты, брат, тоже шершавый. Двое подрались — двое и расчет поведем. Иди сейчас в лавку — и прямо к Михею: отмеривай, дескать, по Васильевой книжке на штаны и на рубаху. Вот что!
— Мне бы сапоги… С ног спадывают.
— Ишь ты! Ну, уж бери и сапоги, когда надо.
— Как же не надо? Сам знаешь…
Исишку разбудил голос сверху:
— Ха-ха-ха! Ловко те взбуздовали.
Он не заметил, как дошел до горы.
На горе стояли девки с ведрами. И вдруг ему стало стыдно-стыдно. Девки народ отпетый. Мужик посмеется и бросит, а девка год будет высмеивать по улицам. Исишка сдернул с руки мохнашку и стал общипывать усы. Растаявшая сукровица потекла по ладоням между пальцами. Он часто вытирал руку о подол и, низко опустивши голову, поднимался по взвозу мимо девок.
— Где, Исишка, поскользнулся?
— Это он на Васильев кулак напоролся где-то.
Исишка быстро расклонился и крикнул вверх:
— Чего ржешь, кобылятина?..
Потом добавил такую непристойность, от которой девки прыснули со смеху и побежали.
Когда Исишка вышел на улицу, на него уже никто не обращал внимания. Все у него было в порядке и никто не мог узнать, что он нес в своей душе. Опять он вспомнил о сапогах. Конечно, с Василия следует стянуть сапоги…
— Нет, не даст, ни за что не даст.
И вспомнилось Исишке, сколько раз ходил он так к атаману. Сначала, раньше, Василий откупался, смотря по увечью, то сапогами, то рубахой, то шубенкой, а потом перестал даже и говорить об этом. Посмеется, да так ни с чем и выпроводит. А на той неделе хотел еще и стукнуть: на придачу, говорит.
Исишка подходил уже к правлению и с каждым шагом все больше и больше чего-то боялся. Злоба растаяла с кровяными сосульками, и теперь он даже не знал, зачем туда идет. Жаловаться? Если жаловаться — надо рассказывать все подробно, надо горячиться и кричать, а ему уже не хочется. Да и толку никакого, верно сказал казначей. Писарь будет неохотно слушать и посмеиваться. Запишет что-то на бумагу, отодвинет в сторону и скажет:
— Ладно, больше не надо. Ступай, потом зайдешь.
А потом забудется.
Вот и правленье. Исишка искоса взглянул на широкую дверь и прошел срединой улицы мимо.
— Пойти на тракт, посмотреть, не везут ли крестьяне муки. Опять прозеваю, завернут к Михею… Тогда Василий совсем сдурит.
Он с озабоченным лицом прибавил шагу. Пусть же видят, какой он работник. Едва управился с одним, как уже берется и за другое. Не то, что нынешние, молодые: все из-под палки да с ругани. Нет, он блюдет хозяйскую выгоду…
Из ворот почтовой станции его окликнули:
— Иса, постой… Ты бы взял Васильеву-то повозку… Намедни давали… Увези, пожалуйста, а то Василий хватится, опять хайло растворит.
В другое время Исишка, конечно, не стал бы и разговаривать. Кто увез, тот и привезет, откуда взяли, туда и поставить должны. Но сейчас, положительно не зная, куда пристроить не только свои руки, но и всего себя, он так обрадовался случаю, что забыл и выругать ленивых ямщиков. Только когда вытягивал повозку из ворот, недовольно заворчал:
— Прогон платить не будешь… Если бы старая повозка, не повез бы. Стыд по улице идти.
— Близко тут.
Исишка ничего не сказал и, сильно наклонившись в оглоблях, отчего стал еще меньше, заскрипел по улице, с трудом передвигая короткие, кривые ноги.
IV
Он до полдня работал на хозяйском дворе. Тут всегда столько работы. Нужно и дров наколоть, и снег убрать, и воды привезти. За все это Исишка пользовался на хозяйской кухне мясным обедом. Щи и мясо он съедал, а хлеб почти целиком уносил домой своей бабе.
Оглянувши двор в последний раз и удостоверившись в его исправности, Иса пошел на кухню. Прежде чем взяться за скобу, он долго околачивал ноги и хлопал по ним черными мохнашками. В сенях, на крашеном полу, ноги поскользнулись и, пока он перелез через порог, вся изба наполнилась густым холодным паром.
— Только избу студит, проклятый! — встретило его обычное глухое ворчание.
В кути на лавке сидела стряпка, девка Агафья.
Исишка избегал разговоров с этим мрачным существом. Два года назад слепой случай толкнул их друг на друга, как диких зверей, и, до того имевшие много общих интересов, они из схватки вышли непримиримыми врагами.
Проходила как-то партия переселенцев, и одна бедная семья отдала Василию Матвеичу Агафью, тогда еще подростка, на неопределенное время в прислуги. Горько плакала девка, но пришлось покориться. Родной табор двинулся куда-то в глубь неизвестной страны, и Агафья не знала даже, где его искать.
Проходили года. Жизнь тянулась в тоске и в слезах, в беспрерывной тяжелой работе под окрики хозяев и насмешки казаков над ‘вахластой хохлушкой’. Все глубже и глубже уходила Агафья в свое горе, замыкалась в нем. Она не умела уже громко смеяться и беззаботно петь, не могла чему-нибудь порадоваться.
Хозяйка часто говорила:
— Однако, тебя из могилы вынули да нам и подсунули. Не то, чтобы, как девке, похохотать да песню спеть. У меня, бывало, день-деньской на кухне шум стоит.
Но если Агафья начинала петь, она сердито топала ногой:
— Что ты воешь, Агашка! Покойников ворожишь?
И Агафья замолкала.
Только во сне она пела свободно и весело. Пела так громко, что просыпалась от собственного голоса. Проснувшись, она долго не могла понять, что и родня, и дом, и длинная поездка по степям — все это было во сне. А когда приходила в себя и в ужасе садилась на душных полатях, ей казалось, что табор только что тронулся в путь, слышно даже, как скрипят телеги. Тогда на нее находило такое отчаянье, что она взвывала нечеловеческим голосом и уже до свету не могла заснуть, катаясь в судорогах по скрипучим голым доскам.
Но вот Василию Матвеичу пришло засаленное и все измятое письмо. Отец Агафьи в нем писал, что, наконец, они обосновались где-то около китайской грани, но все еще не справились делами и пускай уж, бога ради, подержат добрые люди их девку, поучат уму-разуму, а у них ей все равно придется голодать.
Пока Василий Матвеич читал вслух письмо, Агафья плакала от неожиданной радости. Но, придя на кухню, она поняла всю безвыходность своего положения и тут же решила бежать.
Три дня выпытывала она, куда надо идти, а на четвертый ночью вышла с небольшим узелочком за поселок и направилась по неизвестной дороге. Сначала так и решили, что Агафья покончила с собой на речке, но когда вспомнили ее расспросы, сейчас же организовали погоню.
Василий Матвеич хорошо рассчитал все возможности и, чтобы дело вышло чище, послал Исишку на чужой телеге, с неизвестным для Агафьи казаком. Случилось все так, как он предполагал. Когда на двадцатой версте показалась беглянка, Исишка спрятался под полог, а казак предложил Агафье подвезти ее до станции. И едва она, после короткого колебания, присела на телегу, как Исишка скинул полог и повалил ее на дно.
Агафья царапала ему лицо ногтями, больно кусала руки и плевала в глаза, но Исишка только хохотал и так скрутил ее, что до самого поселка она не могла даже пошевелиться.
Долго потом смеялись над Агафьей. Потом стали забывать. Но Агафья после этого уже окончательно ушла в себя. Перестала даже плакать и с лица как-то нехорошо почернела.
Раньше Исишка командовал Агафьей так же, как командовали ею и все, но после случая с побегом он совершенно оставил ее. Из боязни или из жалости — это не было понятно и самому ему. Придет, поест и, не отвечая на ядовитую ругань, скорей уходит.
— Чего там к печке лезешь, немаканый! — злобно на кинулась она.
Исишка продолжал взбираться по приступкам.
— Измажешь только всю.
— Чем измажу? Чулки тут сушил. Надо достать.
— Не видала я, а то бы быть твоим чулкам в помойке.
— Мой чулок дыра на печке не наделал.
— Поди, жрать притащился?
— Обедать пришел.
— С утра-то?
— Робил, робил — какой утро?
Иса старательно вымыл заскорузлые пальцы под чугунным умывальником, крепко вытер их полой и полез на полку у двери, где всегда стояла его посуда — давно немытая деревянная чашка и ложка. Разостлавши грязную холстину на конец скамейки у порога, он присел было на пол и вопросительно взглянул на Агафью, но, видя, что она по-прежнему смотрит на замерзшее окно, встал, чтобы достать из печи щи. Агафья вскочила, грубо оттолкнула его и, сильно громыхая заслонкой, одной рукой выдернула на шесток чугунку, а с лавки кинула туда же черствую краюху хлеба. Иса положил краюху на чугунку и любовно понес все на скамейку.
Когда он загреб со дна ложкой и вытащил узлами связанные скотские кишки, то задержал руку в воздухе, как бы раздумывая, клясть ли их в чашку, и скверно выругался.
— Опять брюшина. Мяса вовсе не дает.
— А не жри! — огрызнулась Агафья.
Она помолчала и добавила:
— Деваться, брат, некуда. Поешь и кишочков.
Исишка даже поперхнулся.
— Как деваться некуда? Вот уйду и уйду. Жить нельзя, пошто жить буду?
Агафья улыбнулась.
— Поймают. Не убежишь.
— Кто меня поймает? Кто может?
— Меня-то поймали же. Значит, могут.
Вошла хозяйка. Варвара Ивановна, или, как все ее звали, Варварушка, была резкой противоположностью Василию Матвеичу и по внешности, и по характеру. Всегда в черном, всегда благообразная, она редко повышала голос. От всей ее маленькой, тощей фигурки веяло чем-то постным, будто она каждый день говела. Но боялись ее больше хозяина. Самые сильные нервы не могли выносить ее тягучего, тихого голоса, когда она выговаривала какую-нибудь неисправность.
В молодости, говорят, она много терпела от мужа и часто бывала так бита, что по месяцам не вставала с постели. С горя стала пить. Каждый день выпивала понемногу, а временами, когда муж уезжал, напивалась и допьяна. Но Василий Матвеич только догадывался об этом, так как все ее оберегали. Всем она была нужна, всем постоянно помогала — кому хлебом, кому сеном, кому деньгами.
Варварушка чинно прошлась по кухне, оглядела лавки и потянула безразличным голосом:
— Ты, Агафья, самовар наставь. А наставишь, иди в горницу, в подпол. Вынь варенье да груздей положи на тарелку, да еще там что. Я покажу. Василий Матвеич заказал. Гость сейчас будет, покупатель.
Иса улыбнулся в ложку: ‘Помирились, значит’. И ему сразу стало легче. А то и в самом деле: подвести так хозяина! Нехорошо! Никогда с ним не случалось так.
Хозяйка подошла к нему в упор и молча положила на скамейку спрятанный под длинными концами шали сдобный калач и полтинник. Положила и вышла.
Вот уже сколько лет носит ей Исишка водку, пряча бутылку в бане под полок, а хозяин так и не знает. Все допытывается, выспрашивает, но никак не может уличить работника.
Долго хлебал Исишка из просторной чашки. Приел все до кусочка. Потом, раскатисто рыгая, переобул чулки, засунул хлеб за пазуху и вышел.
V
Исишка не мог забыть того, что сказала Агафья.
— Не уйти! — восклицал он неожиданно, когда работал где-нибудь один. — Поймают! Кто меня поймает? Дура девка! Ежели я прослужил срок и не желаю больше. Что ты со мной сделаешь?
И так полюбилась ему мысль, что никто, положительно никто не может его ни связать, ни вернуть, что он незаметно для самого себя перешел на мечты о степной свободной жизни. Сидит где-нибудь в укромном уголке за починкой хомутов или другой какой мелкой работой и совершенно забывает, что у него в руках.
Вот он уже в степи. Вот он богатый, всеми уважаемый. Сколько скота у него! Как все льстят ему! Как он…
Мечты несут его все выше, выше, и вдруг нечаянный взгляд на продранную полу или стоптанный сапог бросает его вниз с невероятной высоты. Исишка только выругается, пустит через зубы тонкую струю слюны и так дернет густо насмоленную дратву, что хомутина разорвется по новому месту, или так тяпнет топором по заостренному концу кола, что обрубок взовьется выше головы и долго прыгает с поленницы на поленницу, пока не завалится там до весны.
Но постепенно мечты о воле облекались в более живые образы. Чего же тут особенного? Разве уж так и не может джетак сделаться степным киргизом? Мало ли бедного народу живет в степи? А если бог пошлет ему счастья, так, может быть, он еще и разбогатеет. Он не так уж стар. Он еще свободно ворочает пятипудовые мешки. Работает же он Василию, почему не поработать, наконец, и для себя?
Иса все думал, все рассчитывал. Не каждый решится на такое дело — из джетаков да в степь. Но он боялся с кем-нибудь делиться мыслями и не хотел делиться.
Вторая половина зимы выдалась трудной и для скота, и для людей. Сильные морозы изнуряли скот, а частые бураны затрудняли доставку сена, да и оставалось его уже немного. Василий Матвеич от постоянной заботы редко бывал в духе. Каждый день, только войдет в ворота, так и начинает кричать и ругаться до хрипоты. Все не по нем, все идет без порядку.
Иса исправно отвечал на каждое ругательное слово, и с каждой стычкой в нем крепла мысль об уходе.
Наконец, сказал об этом бабе.
Старая Карип, сильно износившаяся в постоянной нужде и работе около хозяйских коров, редко пользовалась лаской своего властелина. Целый день Иса на улице. Она тоже — или чинит ему старую рубаху, или доит коров. Сходятся только поесть. Вечером Иса приходит поздно. Придет озябший, часто обмороженный, молча пьет крутой горячий чай, а напьется и спать. Ноют старые худые кости, болят издерганные жилы.
Раз, уже в марте, когда солнце и мороз покрыли снеговые поля блестящей тонкой коркой, Иса вернулся совсем ночью. Поехал он один за сеном в дальнее урочище. Карип знала, что путь туда не ближний, но когда сильно стемнело, она начала беспокоиться. Часто выходила на улицу послушать, не кричит ли где Иса на уставших лошадей, взбиралась даже на стайку и долго стояла там на сухом, холодном сквозняке, потом заперлась в избушке и уже перестала ждать.
Кривобокий самовар торопливо допевал свою горькую песню. Карип задремала. Вдруг гавкнул старый пес и заскрипели за стеной воза. Карип выбежала и стала осторожно выспрашивать. Что такое с ним? Уж не сломалась ли оглобля? Она так набоялась! Думала, какое несчастье: или поломка, или волки. И почему он поехал один, не захватил с собой хотя бы Темиртаску? Они вон сегодня кое-как прибрали скот и засветло ушли домой, а он, старый, мерзнет, надсажается. Все равно Василию не угодить.
Иса только крякал, ни звуком не отзываясь на обращенные к нему вопросы.
Карип стала бояться другого. Если молчит, значит, злой. Вот как крикнет сейчас на нее! Но и в избе Иса миролюбиво жаловался на собачий холод, ни в чем не выказывая дурного настроения. Наоборот, Карип заметила, что как будто он чем-то доволен.
Согреться было трудно. Жили они в низенькой, полуразвалившейся землянке с единственным окном и кривой, вечно промерзшей дверью. Окно, затянутое бараньей брюшиной да к тому же от верху до низу покрытое толстым слоем льда, давало так мало свету, что и в полдень, когда на улице играло солнце, в избушке было темно, как в подвале. Неуклюжий чувал больше дымил, чем нагревал, и через два часа становилось так холодно, что нельзя было сидеть без шубы. К тому же промозглые стены постоянно слезились и давали скверно пахнущую отпоть.
Чаю пили много. Иса так потел, что раскрытая волосатая грудь, и бритая голова, и лицо лоснилось у него, как густо смазанные салом. Оклеенная в тесто лампа плохо освещала его лицо, но Карип хорошо видела, что он хочет что-то сказать. Ее не обманешь. Она знает Ису.
Когда, задувши лампу, оба влезли на скрипучую кровать и зарылись там в груду тряпья и овчин, Карип не вытерпела:
— Говори.
Иса не удивился: так бывало всегда.
Он поцарапал разомлевшее тело, откашлялся и сказал так тихо, словно кто его подслушивал:
— В степь мне надо… Хочу кочевать.
Карип задержала дыхание. Она ясно слышала слова, но плохо понимала их значение.
А Иса говорил уже громче:
— Будет, поработал Василию. Брюхо у него толстое. Больше работай — больше хотеть будет.
— Как же ты?
Иса помолчал.
— Был у свата сегодня.
— Был? — Карип приподнялась. — Так вот почему запоздал… Сказал бы, как поехал, послала бы хоть калачик дочери. Теперь она редко видит русский хлеб.
— Какой там хлеб! Некогда с этим. И так, если узнает Василий, когда вернулся, нужно будет говорить, что н