Ипсипила, Зелинский Фаддей Францевич, Год: 1918

Время на прочтение: 47 минут(ы)
Зелинский Ф. Ф. Еврипид и его трагедийное творчество: научно-популярные статьи, переводы, отрывки
СПб.: Алетейя, 2018. — (Серия ‘Новая античная библиотека. Исследования’).

ИЗ МАТЕРИАЛОВ К VI ТОМУ

XII. ‘ИПСИПИЛА’

1. Царица-прислужница (Новонайденная ‘Ипсипила’ Еврипида)
2. Ипсипила — Ясону. Из ‘Баллад-посланий’ Овидия

1. Царица-прислужница

(Новонайденная ‘Ипсипила’ Еврипида)

I

Египетская сказка пока еще продолжается. Чистые пески бездождной страны выдали нам еще одно творение античной музы, вверенное их охране без малого двадцать веков назад, — крупные отрывки трагедии Еврипида. Подобно пеанам Пиндара и некоторым другим находкам, и эта последняя принадлежит к ряду важных литературных текстов, найденных в 1906 г. неутомимыми английскими исследователями Гренфеллем и Гентом в свалочном месте древнего Оксиринха.
В свалочном месте… Уже это одно наводит на мысль, что самая рукопись для своего древнего владельца особой ценности не представляла. Действительно, текст трагедии написан не очень заботливой рукой на оборотной стороне папируса, лицевая сторона которого содержала какой-то счет. Это значит, что папирус был куплен именно для этого счета, как видно из формы письмен, еще в I в. по P. X. Неизменная судьба таких счетов та, что они имеют известную важность в ближайшее по своем возникновении время, а по истечении этого времени их интерес сводится к нулю. Так и наш папирус с записанным на лицевой стороне счетом по миновании надобности был продан или отдан как малоценный писчий материал невзыскательному человеку, которому могла пригодиться его неиспользованная оборотная сторона. Это был скорее всего какой-нибудь школьный учитель, человек небогатый, не имевший возможности пользоваться для своих записей совершенно чистыми папирусами. Для нужд преподавания он и записал на оборотной стороне своего счета ту трагедию Еврипида, которую он проходил со своими учениками, отмечая на полях, кроме чередования действующих лиц, также и число стихов по сотням. Затем он перестал нуждаться в своем свитке или умер, свиток с другим хламом был брошен в свалочное место, где и пролежал вплоть до наших дней. Он не истлел, но искрошился, и его счастливым находчикам стоило немалого труда составить те триста более или менее цельных стихов, которые мы теперь читаем в только что (1908 г.) появившемся томе их капитального издания.
Да, египетская сказка еще продолжается, мертвые еще воскресают. Только надолго ли ее хватит? Говорят, те оригинальные прииски, которым мы обязаны находками последних лет, в скором времени будут истощены. Это бы еще не обескуражило филологов, оптимизм которых, приподнятый чудесными воскресениями ближайшего прошлого, не так скоро откажется от своих надежд: ну, что же, эти прииски иссякнут, зато будут обнаружены новые. Нет, говорят о более грозной опасности, предполагается с помощью плотин поднять уровень Нила. Тогда вода зальет неведомые тайники, где еще покоится, быть может, столько необнаруженных памятников старины, в несколько дней размякнет и разрушится то, что столько веков оставалось нетленным. Вот это действительно мысль, при которой болезненно сжимается сердце филолога — и не одного только филолога. Подумать, что там, под легкой оболочкой земли, покоятся Сафо, Эпихарм, Каллимах, Менандр, что один счастливый удар заступа может раскрыть им уста, что их воскресение близко, так близко — и что вдруг их затопит безжалостная стихия, что они будут уничтожены навсегда… Конечно, поднятие производительных сил страны — великое дело, но неужели его нельзя отложить, пока она не выдаст нам покоящихся в ней памятников? Столько одинаково важных мелиоративных задач ждут своего разрешения в местностях, где их разрешение не грозит никакой опасностью сокровищнице нашей умственной культуры, неужели нельзя с них начать, оставляя пока неприкосновенным Египет и давая возможность этой чудесной стране могил исполнить до конца свою роль как чудесной страны воскресений?

II

Я назвал новонайденную трагедию Еврипида ‘Царица-прислужница’, чтобы дать читателю представление о ее содержании. В древности, благодаря знакомству всего народа со сказаниями родной мифологии, для этого достаточно было озаглавить драму именем ее героя или героини. Так и поступил Еврипид в данном случае. Его трагедия называлась ‘Ипсипила’ (Hypsipyle). Это — женское имя, очень благозвучное для греческого уха: его значение — ‘высоковратная’. Как будто не совсем подходящее для женщины, но об этом речь впереди. Кто такая эта Ипсипила?
Былевая поэзия древней Греции дважды имела повод заниматься ею в связи с двумя центральными событиями сказочной старины: походом Аргонавтов в Колхиду и походом Семи вождей против Фив. Там мы имеем дело с Ипсипилой-царицей, здесь — с Ипсипилой-прислужницей. Трагедия Еврипида имеет героиней прислужницу, но так как прежняя участь царицы и у него является ярким фоном воспоминаний для жалкой доли прислужницы, то и мы должны сначала заняться ею. Итак, перед нами Ипсипила-царица, где же ее царство?
Ее царство — суровый остров Лемнос в северной части греческого архипелага, недалеко от фракийских берегов. Здесь еще в историческую эпоху горели какие-то таинственные подземные огни, свидетельствовавшие о деятельности вулканических сил, — знаменитые на всю Грецию ‘лемносские огни’. Гефест был поэтому одним из главных богов страны, в честь его был назван один из ее двух городов, Гефестия. Ее старинных жителей Гомер называет ‘синтиями’, т. е. разбойниками, действительно, положение острова на пути в Мраморное и Черное моря делало морской разбой очень соблазнительным для его населения. То же положение недалеко от фракийских берегов позволяет думать, что и эти синтии принадлежали к обширному фракийскому племени, и действительно, мы встречаем у них в качестве второго главного, уже не местного, а племенного бога — главного бога фракийцев Диониса. От него вела свое происхождение царствовавшая в доисторическую эпоху династия, царя Фоанта считали сыном Диониса и Ариадны, а дочерью Фоанта была Ипсипила.
Там же однако, на том же суровом и загадочном острове, завоеватели— греки (о них вскоре) встретились еще с одним сильно заинтересовавшим их явлением — с женским царством амазонок. Их существование было общеизвестно: второй город лемносцев, Мирина, был назван так в честь славной царицы амазонок и хранил память о ней в течение всей исторической эпохи древней Греции, Мириной же была названа жена царя Фоанта, мать нашей Ипсипилы. Все это заставляет отнести древнейшие лемносские сказания к обширному и увлекательному циклу мифов об амазонках.
Ютились эти мифы повсюду вдоль черноморского побережья — и во Фракии, и в Малой Азии, и у подножия Кавказа. Греки охотно представляли себе своих любимых героев в бою с отважными поляницами севера, причем то эти герои — как это сделал Геракл — отправлялись на подвиги в их сказочную страну, то сами амазонки — как повествует сага о Тезее — совершали смелые набеги на греческую землю, то, наконец, их великодушная и необузданная рать являлась внезапно к какому-нибудь царю Приаму, теснимому врагами после смерти героя-сына Гектора, и их царица Пенфесилея гибла в поединке с Ахиллом, влюбляя его в себя в минуту смерти. Всё это были прекрасные, поэтические сказания, счастьем тех амазонок было то, что их предполагаемая родина находилась далеко, вне кругозора греческих интересов, и поэзия могла гулять по ней вволю, не встречая препятствий со стороны политики.
Лемнос — не то. Он на пороге исторического времени был завоеван греками, это завоевание должно было быть нравственно оправдано. Вещее слово Данте:
La colpa seguira la parte offesa —
подтвердилось и здесь: ‘вина последовала за обиженной стороной’, пострадавшие были признаны преступниками. Пострадали синтии, жители Гефестии, — на то они были синтии, т. е. разбойники. Пострадали амазонки Мирины — они совершили еще гораздо более страшное преступление, знаменитый на всю Грецию ‘лемносский грех’. Этот лемносский грех должен был объяснить также и происхождение женского царства на Лемносе, рассказ о нем гласил так.
Было это тогда, когда Фоант, сын Диониса, был царем Мирины, лем— нияне вели тогда постоянные войны с жителями фракийского материка. Во время одной из этих войн лемниянок постиг гнев Афродиты — объясняемый, как обыкновенно, упущением установленных для богини почестей, — вследствие которого мужья их возненавидели и стали жить со своими фракийскими пленницами. Лемниянки некоторое время терпели, но затем, не будучи в силах выносить оскорбление, сговорились в одну ночь перебить и своих разлучниц, и неверных мужей, и заодно — из опасения мести — все мужское население. Это и был ‘лемносский грех, первенствующий среди грехов’, как его называет Эсхил.
Юная Ипсипила ему причастна не была: не имея мужа и верно любя своего отца Фоанта, она пожелала его спасти. Пользуясь мраком ночи, она уложила его в ларец и, полагаясь на милость его божественного родителя Диониса, доверила морским волнам, которыми его и прибило к острову Сикину. Как видно отсюда, греческий миф, клеймя лемносских амазонок, в то же время выгораживал Ипсипилу, эта симпатия должна была иметь свои причины, в которых мы и постараемся разобраться впоследствии. Как бы то ни было, лемносские женщины, оставшись одни, должны были собственными силами устроить свое государство. Царицей над собой они, естественно, поставили Ипсипилу, полевые работы поделили между собой, а врагов стали ждать, полагаясь на кованые доспехи своих мужей. Враги, однако, объявились не сразу, зима прошла благополучно, наступило лето…
Лето же принесло им аргонавтов.

III

Аргонавты своим сплетением с лемносскими амазонками были обязаны двум соображениям: одно было политического, другое — религиозномифологического характера. Политика мифов не создает: она лишь группирует мифологические элементы, изменяя имена и отношения, переиначивая те или другие частности, перенося и подтасовывая факты. То же случилось и здесь.
К особенностям политической мифологии принадлежит так называемая ‘мифологическая проекция’, т. е. перенесение политических отношений или их правовой подкладки в отдаленную эпоху сказочной старины, ее-то и имеем мы здесь. На заре греческой истории дикий варварский остров Лемнос был завоеван греческим племенем миниев (Minyae) — племенем, погибшим в этнографическом водовороте к концу ахейской эпохи греческой истории, но славным в ее далеком прошлом. А между тем это племя и было носителем мифа об аргонавтах. И вот, чтобы узаконить захват острова, они решили, что еще аргонавты и их вождь Ясон на пути в далекую Колхиду заехали на Лемнос и получили его в законное владение от тамошних амазонок, с которыми они сочетались браком… Конечно, можно было спросить: хватило ли кучки смелых пловцов, наполнивших чудесную ‘Арго’, на всех молодых вдов и невест Мирины? Но не будем слишком требовательны, для понятий той ранней, аристократической Греции было вполне достаточно, если удалось хоть сотню знатнейших женщин связать с аргонавтами и через них с минийскими завоевателями — и прежде всего, разумеется, царицу женского царства Ипсипилу, которой пришлось выйти за вождя своих гостей, за Ясона.
Таково было политическое соображение, но, как я заметил выше, политика не создает, а только соединяет. Она могла перенести на Лемнос брак Ясона и Ипсипилы, его самого она не создала, а воспользовалась готовым уже элементом саги. К его разбору мы и переходим теперь — и этот разбор выяснит нам между прочим и загадочное имя ‘высоковратной’ царицы, необъяснимое на почве чисто лемносских преданий. Заведет же он нас в самую сердцевину греческой мифологии — в миф о спасителе царства богов.
Его мы однако во всем его объеме развивать не можем, для наших целей будет вполне достаточно сообщить и пояснить его краткую формулу. Эта формула, добытая методами исторической мифологии на греческой почве и проверенная методами сравнительной мифологии на индоевропейской, гласит так. Царству богов грозит гибель от сынов Земли — Гигантов. Чтобы отвратить эту гибель, Зевс создает, в соответствии с решением рока, человека божественного семени. Угадывая его намерения, его дочь, жертвуя своей божественностью, спускается на землю, чтобы стать подругой его сына и руководить им на его земном пути. Но и сыны Земли принимают свои меры: желая погубить намеченного роком спасителя, они приводят к нему прекрасную деву земного или подземного происхождения, в объятиях которой он забывает о своей небесной покровительнице и, изменив ей, падает жертвой ее ревности. Как видит читатель, это — тот же миф, который является центральным и в германской мифологии, — миф о Сигурде-Зигфриде. В Греции, в силу ее племенного дробления, и спаситель расщепился на несколько мифологических образов: его называют то Гераклом, то Ахиллом, то Мелеагром, то Ясоном. Вследствие странствований и скитаний племен, а также и вследствие перемен, происшедших с исконной религией Зевса, и мифы об этих спасителях видоизменились: первая дева (германская Брунгильда) утратила свой характер небесной валькирии, вторая (германская Гутруна или Кримгильда) — свое родство с подземным царством. Остались однако следы и приметы того и другого, остался, затем, коренной мотив — сплетение героя с двумя женщинами и его гибель как последствие этой измены. Так Геракл, супруг Деяниры, увлекается Полой, так Ахилла, намеченного спасителя Елены, соблазняет Поликсена, так Мелеагр колеблется между Аталантой и Клеопатрой, так, наконец, Ясон изменяет своей великодушной спасительнице Медее ради Ипсипилы… Это еще не совсем то, что нам дает лемносская сага, но вооружимся терпением, а пока отметим попутно, что Ипсипила действительно носит в своем имени примету своего родства с подземным царством: ‘высоковратным’ было именно оно, как видно из многих имен и эпитетов греческой мифологии, да не только ее — врата ада известны и из христианской эсхатологии, до Данте включительно. Так и роковая невеста Ахилла носит совсем не подходящее для девушки имя Поликсены — ‘принимающей многих гостей’: ‘многоприемлющей’ была обитель Аида. Так и Гераклова Иола названа царицей Эхалии, т. е. ‘страны исчезновения’: все это — родственные, взаимоподтверждающие друг друга приметы.
Но мы увлеклись частностями, пора представить читателю в его главных чертах миф о Ясоне, на мрачном фоне которого возник поэтический образ Ипсипилы.
Он построен на мотиве, встречающемся также в других родственных греческих мифах и, что особенно важно, в параллельном германском мифе о спасителе — на мотиве ‘проклятого золота’, приносящего гибель своему владельцу. Это золото — знаменитое ‘золотое руно’. Оно находится на краю света, в Колхиде, под охраной неусыпного змея, туда отправляется молодой герой Ясон со своими товарищами на корабле ‘Арго’. Зачем? Его посылает злой царь Пелий, захвативший престол его отца Эсона в фессалийском Иолке… Все это — образы очеловеченного мифа. Но имя Эсона явно происходит от слова, означающего по-гречески ‘рок’ (Aison от aisa) и напоминает нам этим о ‘роковом’ спасителе. Дело было бы еще яснее, если бы мы могли признать правильной этимологию, очень распространенную между учеными, имени Ясона от глагола, означающего по-гречески ‘исцелять’ (Iason от iasthai). Все же эта этимология сомнительна (ей противоречит количество звука и, долгого в одном, краткого в другом слове), и как будто естественнее связывать имя героя с именем его родины (древняя форма Iaolkos, ‘ионийский волок’) и тех ионийцев (древняя форма Iaones), которые за ним двинулись через Босфор по суровым волнам Евксина. Тогда пришлось бы признать Ясона просто племенным героем ионийцев, как Ахилла — ахейцев, мы имели бы в обоих случаях племенной атрибут героя-спасителя, результат племенного дробления греческого народа.
Со своими аргонавтами Ясон благополучно достигает Колхиды, является к царю Ээту, излагает свое поручение. Царь ставит условием исполнение трех гибельных подвигов — другими словами, отправляет юношу на верную смерть. Но ему помогает любовь — любовь царской дочери, царевны Медеи (это имя значит ‘мудрая’, наша Василиса Премудрая, выступающая в такой же роли, — прямой перевод греческого basilissa Medeia). С помощью Медеи он похищает золотое руно, спасается на свой верный корабль, едет на родину. Царь мчится за ним, чтобы замедлить погоню, Медея убивает своего малолетнего брата, которого она захватила с собою… страшное действие золотого руна начинает сказываться. Расчет оказывается верным, пока царь хоронит сына, беглецы спасаются на родину. Золотое руно вручается Пелию, но он отказывается уступить царство и гибнет от коварного замысла Медеи… роковое золото потребовало новой жертвы. Возмущение народа изгоняет из Полка волшебницу и ее мужа, они — бездомные скитальцы при дворе коринфского царя: Ясон, Медея и те двое детей, которых она успела ему родить. У царя дочь, которую он не прочь бы выдать за смелого и прекрасного гостя, если бы не Медея. Разыгрывается трагедия — недаром Медея захватила проклятое золото с собою. Жертвою ее ревности падает и соперница с отцом, и ее собственные дети, которых она родила мужу, — и тогда она добровольно его покидает, разрушив и его прежний, и его будущий дом.

IV

Во всем этом пока Ипсипилы нет. Да, но зато нет и имени у той коринфской царевны, которая вызвала измену и гибель Ясона. В мифах ее отец называется Креонтом, она сама — Креусой, но это не имена, а нарицательные — ‘царь’ и ‘царица’, — часто встречающиеся как имена— затычки для безымянных личностей мифа. Мне думается, именно ее и звали первоначально Ипсипилой: она ведь открыла Ясонову дому ‘высокие врата’ подземного царства. Потеряла же она это имя тогда, когда миф об аргонавтах, по вышеизложенным политическим расчетам, был связан с Лемносом. Ипсипила стала царицей лемносских амазонок, этим самым мотив Ясоновой измены был удвоен. Можно заключить и наоборот: удвоение мотива измены доказывает позднейшую формацию того мифа, который его допускает. Но кроме удвоения получилась еще другая неловкость: так как приключение на Лемносе пришлось поместить перед приключением в Колхиде, то вышло, что Ясон не Медее изменил ради Ипсипилы, а наоборот, Ипсипиле ради Медеи. Это — полнейшая несообразность: вся трагедия Медеи теряет смысл, если Ясон уже раньше имел жену, которой он ради нее изменил. Вот почему Еврипид в своей знаменитой ‘Медее’ совершенно оставляет в стороне лемносскую Ипсипилу.
Итак, благодаря совершившейся перестановке, весь миф о Ясоне расщепился на два варианта: вариант, предполагающий лемносское приключение, и вариант, не предполагающий его. Мы здесь, разумеется, должны проследить первый вариант. Перенесем же Ипсипилу на Лемнос, хотя здесь ее имя уже не имеет более никакого смысла, и будем продолжать наш рассказ с того места, где мы прервали его в конце второй главы.
Лето того года, которое последовало за ‘лемносским грехом’, принесло лемниянкам аргонавтов. При виде смелой дружины, приближавшейся к их острову, лемниянки собрались на совещание ко дворцу царицы. Ипсипила предложила послать гостям подарки и упросить их уехать, ее тяготила мысль о совершённом грехе. Но ее старая советница Поликсо взглянула на дело глубже: какая участь предстоит им? Ее, старуху, похоронят молодые, но кто похоронит молодых, когда они, состарившись, умрут? И вот боги посылают им аргонавтов, здесь — женщины без мужей, там — мужчины без жен… Не ясно ли, как следует поступить? Сказано — сделано, к аргонавтам отправляется посланница с ‘душерадостной’ вестью: ‘поживите с нами, а затем — счастливого пути’. Рисуется картина беспечного амазонского веселья, аргонавты не были бы теми смелыми юношами, какими их изображает предание, если бы эта картина им не понравилась. Заключаются легкие, краткосрочные, амазонские браки, два года остаются аргонавты на Лемносе.
Это пока — идиллия: трагедии еще нет. Не было бы и зародыша таковой, если бы Ипсипила была настоящей амазонкой, подобно другим. Но она ею не была тогда, когда, вопреки всеобщему решению, спасла своего отца Фоанта, не стала она ею и теперь. Ясона она полюбила как мужа, не на время, а навсегда, в нем она видела царя своего острова, прекратителя ненавистного ей женского царства. Она отпустила его на подвиг в Колхиду, но с тем чтобы после этого подвига он вместе с золотым руном вернулся с аргонавтами на Лемнос. И вот аргонавты уплыли… Ипсипила осталась, но не одна, а со сладкой материнской надеждой под сердцем. В отсутствие мужа она родила близнецов— мальчиков: одного она назвала Евнеем (‘о прекрасном корабле’), в честь владельца чудесной ‘Арго’, другого — в память о своем отце — Фоантом. С этим двойным драгоценным даром счастливая мать стала ожидать своего мужа.
Стоит ли досказывать? Ясон в Колхиде, подвиги, Медея… Везя Медею, ‘Арго’ уже не могла заехать на Лемнос. Картину тревоги и отчаяния вероломно покинутой Ипсипилы изобразил Овидий в своих ‘Героинях’, к его красочному описанию я и отсылаю читателя (см. ниже).

V

Ипсипила не коснулась золотого руна: оно пронеслось мимо ее берегов на боязливо ускользающей от нее ‘Арго’. Но она была подругой его похитителя Ясона, и несчастье обреченного мужа не могло не задеть и ее. После вероломства Ясона царству Ипсипилы наступает конец.
Здесь — шов нашей трагедии, самое трудное для ее рассказчика место. Очень красиво и эффектно бывает, сосредоточась мыслями на одной ее половине, посылать взоры на другую, оттеняя настоящее либо прошлым, либо будущим. Так Овидий в последней части своего послания представляет нам Ипсипилу предвкушающей трагический исход счастья своей соперницы, гибель последних жерть золотого руна. Это можно сделать в быстром и смутном видении, но поэт очень затруднился бы связать трагедию Ипсипилы и Медеи в одно гармоническое целое. Ведь весь смысл Медеиной мести — в том, что, убивая и невесту Ясона, и своих от него детей, она разрушает и настоящий, и будущий ‘дом’ своего мужа, между тем как этот муж только о том и думает, чтобы создать и укрепить свой дом. Представим себе теперь, что у него есть на Лемносе и жена, и дети, и царство: все значение мести пропадает. Уж конечно, не Ипсипила отвергнет разбитого жизнью мужа — недаром она гречанка. Это прекрасно понимал и сам Овидий: в другом своем послании, написанном от имени Медеи, он об Ипсипиле умалчивает, там лемносское приключение даже не упоминается.
Так равно и у Еврипида, как мы увидим, перед глазами Ипсипилы— прислужницы только и носится время ее царского величия, ее любовного счастья — ‘Арго’ и ее герои, и белеющие волны, убегающие из-под киля чудесного корабля, эту картину она видит еще в минуту близкой смерти. Но как связал поэт обе половины трагической жизни своей героини?
Я только что сказал, что здесь ‘шов’ нашей трагедии. В настоящих рассказах, составляющих умственную собственность их творцов, такие швы свидетельствуют о неловкости последних и поэтому справедливо вменяются им в вину. Но в мифах дело обстоит иначе: здесь швы естественно возникают при всякой попытке соединить в одно целое самобытно происшедшие разнородные части. Будучи досадными в эстетическом отношении, они для исследователя происхождения мифа служат драгоценной уликой, значительно облегчая ему его задачу. Отсюда следует специально для нашего мифа вывод: обе половины мифа об Ипсипиле возникли самостоятельно. Или другими словами: лемносский миф об Ипсипиле-царице первоначально не имел ничего общего с немейским мифом об Ипсипиле-прислужнице. Вывод этот подтвердится в дальнейшем, когда мы будем разбирать специально немейский миф, но уже теперь полезно будет иметь его в виду.
Итак: необходимость соединить в одно целое обеих Ипсипил — первая и главная причина образования упомянутого шва. В самом деле, возьмем хотя бы овидиевскую Ипсипилу: где тут будущая прислужница? Она обманута Ясоном, да, но точно так же ее подданные-амазонки обмануты прочими аргонавтами. Главная цель все-таки достигнута: они — матери, будущность маленького народца обеспечена. Можно допустить, что, став матерями, они откажутся от своего мужененавистничества, тогда старший из сыновей Ипсипилы Евней унаследует царство матери и будет в мире управлять островом Диониса. Такой исход имеет, по-видимому, в виду Гомер (‘Илиада’, песнь VII):
Тою порой корабли, нагруженные винами Лемна,
Многие к брегу пристали, Евней Леонид прислал их,
Сын Ипсипилы, рожденный с Ясоном, владыкой народа.
Здесь он, как расчетливый царь-коммерсант, доставляет осаждающим Трою ахейцам главный продукт своего острова — вино. Еще лучше свидетельствует о династической непрерывности Дионисова рода на Лемносе другое место из того же Гомера — описание чаши, которую Ахилл предложил как приз ристателям на Патрокловой тризне (‘Илиада’, песнь XXIII):
Мужи ее финикийцы, по мглистому плавая Понту,
В Лемнос продать привезли, но как дар предложили Фоанту.
Царь же Евней Леонид, выкупая Приамова сына,
Падшего в плен Ликаона, отдал Менетиду Патроклу.
Итак, искусная финикийская чаша, полученная в дар Фоантом, по наследству переходит от него к его дочери Ипсипиле, от Ипсипилы — к ее сыну Евнею.
И ничто не доказывает нам, что Эсхил и Софокл в трагедиях о царице Ипсипиле понимали свою тему иначе. От Эсхила древность знала три относящиеся сюда трагедии, образовавшие, по-видимому, трилогию: ‘Арго’, ‘Ипсипилу’ и ‘Кабиров’. Дошли от них только жалкие отрывки, всё же кое-что можно извлечь и из них. А именно нам говорят, что в последней из перечисленных трагедий Кабиры (таинственные божества соседней и родственной Лемносу Самофракии) благословляли Лемнос, предвещая ему его будущее обилие вином. Так точно и в ‘Евменидах’ того же Эсхила, заканчивающих кровавую трилогию ‘Орестею’, Евмениды благословляют аттическую почву. Аналогия позволяет нам догадываться, что и религиозная идея в лемносской трилогии была выражена одинаково. Как в ‘Орестее’ учреждение культа Евменидам исцеляет род Атридов от последствий мужеубийства Клитемнестры, так и в лемносской трилогии учреждение культа Кабирам было искуплением ‘лемносского греха’. Недаром Эсхил во второй драме ‘Орестеи’ сравнивает преступление Агамемноновой жены с ‘лемносским грехом’. Итак — счастливый, благоговейный конец, а этим, по-видимому, исключается всякая мысль о дальнейших несчастьях благочестивой Ипсипилы. Держался ли той же традиции и Софокл в своих ‘Лемниянках’ — этого мы, за отсутствием свидетельсть, сказать не можем, но во всяком случае ничто не доказывает противоположного.
Кто же впервые отождествил лемносскую Ипсипилу с немейской и стал таким образом творцом мифа о царице-прислужнице? Конечно, рискованно давать определенные ответы на такого рода вопросы, тем более когда мы знаем, что Ипсипиле-прислужнице была посвящена потерянная трагедия Эсхила ‘Немея’, судить мы можем только о фабуле Еврипида. Каков был у него переход от одного мифа к другому — об этом раньше возможны были только догадки. Теперь ответ нам дан самой новонайденной трагедией, и притом ответ такой смелый и сложный, что никакая догадка не могла бы его предвосхитить.
Прежде всего и главным образом Еврипид имел решимость совершенно оставить в стороне Ясона как супруга Медеи. Действительно, идиллия Ипсипилы с трагедией Медеи не уживалась — мы видели выше почему. Это так, но все же не верилось, что Еврипид, творец ‘Медеи’, через двадцать лет после постановки этой самой сильной своей трагедии мог бы совершенно от нее отречься, мог бы обречь на забвение знаменитый тип ‘вероломного’ Ясона и, в угоду роману Ипсипилы, представить нам своего героя верным супругом лемносской амазонки.
Продолжаем еще раз рассказ с того места в нашей четвертой главе, где он уклонился в сторону Медеи и картины Овидия. Мы — на Лемносе с Ипсипилой, счастливой матерью обоих младенцев-близнецов, Евнея и Фоанта, Ясон с аргонавтами далеко, в сказочной Колхиде. Вдруг среди лемниянок распространяется весть, что их царица не участвовала в общем грехе, что она спасла жизнь своему отцу Фоанту. Все возмущены, жизни ослушницы грозит опасность. Спасаясь от убийц, она бежит на пустынный морской берег. Ей удается скрыть свой побег от лемниянок, но зато она становится добычей морских разбойников, которые увозят ее на своем корабле в аргосскую гавань Навплию и продают ее в рабство немейскому царю Ликургу. Переход совершен: перед нами Ипсипила-прислужница.
Тем временем Ясон, исполнив свой подвиг, плывет со своими аргонавтами обратно. По уговору он заезжает в лемносскую Мирину, но жены не находит, не находит и того, кто мог бы ему сказать где она. Он находит только обоих детей, сыновей своей Ипсипилы и правнуков Диониса, носящих неизгладимую печать своего происхождения от бога — золотое изображение виноградной лозы на плече. С грустью в душе он забирает обоих детей с собой на родину, в Полк, там он вскоре умирает. Детей тогда берет его товарищ, один из аргонавтов, Орфей, и отвозит их к себе во Фракию. Он старательно занимается их воспитанием и обучает одного, Евнея, искусству муз, а другого, Фоанта, всякого рода физической ловкости.
Но какова же была за все это время судьба Лемноса? На этот вопрос и новонайденная трагедия нам ответа не дает: быть может, ответ был дан в тех местах, которые нам не сохранились, а быть может, Еврипид оставил этот пункт как побочный в стороне. Трудно допустить, чтобы Ясон, вернувшись на Лемнос, оставил его во власти тех амазонок, от которых погибла Ипсипила. Что старый Фоант был спасен Ипсипилой — это он мог узнать теперь, если не знал раньше от самой спасительницы. Было естественно послать людей искать его, а тем временем учредить на Лемносе нечто вроде регентства… Как бы то ни было, одно трагедия говорит ясно: в конце концов старый Фоант, спасенный промыслом Диониса, вновь занял свой престол в Мирине. Узнав, где его внуки, он пожелал иметь их при себе. Леониды вернулись на Лемнос, но ненадолго, при первой возможности они отправились на поиски своей матери.
Теперь все элементы романа налицо — романа поисков и приключений, с преднамеченной счастливой развязкой, каких нам немало завещала позднейшая античность. Прежде, однако, чем проследить его частности в новонайденной трагедии Еврипида, бросим еще один взгляд на самый переход. Нужна ли была эта сложность? К чему было удалять обоих мальчиков из Лемноса, если им все равно через Полк и Фракию предстояло вернуться на Лемнос?
К счастью, мы можем выяснить эти вопросы вполне удовлетворительно и при этом представить еще один образчик органического вырастания греческих мифов из элементов традиции и обязательности этой традиции даже для творческого ума поэтов.
Дело в том, что в Афинах исторической эпохи существовал род, называвший себя Евнидами и считавший своим родоначальником Евнея, сына Ипсипилы. В этом роде была наследственна игра на кифаре и пляска, он привлекался к культовой музыке и чтил своего божественного родоначальника Диониса под именем Диониса Мельпомена (‘Поющего’), Теперь нам понятна фикция, что Орфей обучил Евнея мусическому искусству: он ведь сам был великим кифаристом сказочной древности, и Евнидам было лестно именно от него производить свои занятия. Итак, одного из обоих братьев Орфей обучил музыке, но почему же он обучил другого физической ловкости? Имеет ли и эта черта генеалогическую основу? Нам о роде Фоантидов ничего неизвестно. Можно предположить, что Еврипид просто повторил на Ясонидах известный педагогический контраст: так точно ведь и фиванские Диоскуры, Амфион и Зет, отличались первый — мусическим дарованием (своей игрой на лире он создал фиванские стены), а второй — склонностью к телесным упражнениям, и Еврипид в очень эффектной и знаменитой сцене своей ‘Антиопы’ изобразил этот контраст. А впрочем, мы к этому вопросу еще вернемся по поводу развязки ‘Ипсипилы’. Как бы то ни было, отдать Евнея на воспитание Орфею было необходимо, а получить его Орфей мог только от Ясона, своего товарища по плаванию. Этим обход вполне объяснен.
Мы теперь — у самого преддверия трагедии Еврипида. Все препятствия устранены, и ничто не мешает войти в храм.

VI

Трагедия начиналась с появления ‘прологиста’, это — специально еврипидовский обычай, не очень ценный с эстетической точки зрения, но практически удобный в ту эпоху, когда определенность и четкость мифологической трагедии была затемнена множеством вариантов, введенных трагическими поэтами за сто с лишком лет существования трагедии. Прологистом выступает, по-видимому, сама Ипсипила. Первые стихи ее пролога были известны и раньше:
Тот Дионис, что с тирсом и в небриде
Средь светочей в ущелии Парнаса
Дельфийских дев вплетает в хоровод,
Родил Фоанта…
Начало суховатой родословной, как это бывает часто у Еврипида: Дионис — Фоант — Ипсипила, ее брак с Ясоном, ее дети, ее несчастье. Бывшая лемносская царица, проданная в рабство, служит немейскому царю Ликургу и его жене Евридике, и они приставили ее теперь, в награду за ее долголетнюю верную службу, няней к их младенцу-сыну Офельту. И она привязалась к этому малютке и в нем нашла утешение взамен отнятых от нее собственных ее детей. Где-то они теперь?.. Досказав свою грустную думку, она входит обратно во дворец: ребенок требует ухода.
Являются два странника, по их разговору зрители узнают, что это — оба сына Ипсипилы, Евней и Фоант, отправившиеся отыскивать свою мать и забредшие случайно в Немею. Как царевичи, они решают просить гостеприимства у самого царя, один из них стучится в дверь.
Остановимся здесь на минуту. Читатель видит, что предстоит у знание матери сыновьями. Этот мотив узнания (anagnorismos, как его называют технически) принадлежит к излюбленным мотивам и в еврипидовской трагедии, и в потекшей от нее эротической комедии Менандра и его сообщников, но для его эффектности требуется, чтобы он был обставлен посложнее. Здесь же постановка грешит, на первый взгляд, чрезмерной простотой. Ипсипила знает, что у нее есть двое сыновей, и не может не знать их имен — если не обоих, то хоть Фоанта, унаследовавшего имя ее отца. Сама она известна в Немее под своим собственным именем, и даже ее прошлое знают все, как показывает сцена с хором. Наконец, и сыновья должны были узнать от своего деда, если не от Орфея, и имя, и прежнюю судьбу своей матери. Итак, никаких затруднений нет: стоит юношам в разговоре назвать друг друга по имени или кому-нибудь из домочадцев произнести имя Ипсипилы — и трагедия кончена. Между тем поэту ничего не стоило осложнить интригу и затруднить развязку, допустив, например, что Ипсипила — а это было бы так естественно — скрывает от окружающих свое царское имя. Он этого не сделал, значит, для него суть была не в ‘узнании’, а в другом.
На стук из дворца выходит Ипсипила с ребенком на руках. Ребенок вскрикивает при виде чужих людей, верная няня прежде всего его успокаивает. Здесь начинаются новонайденные отрывки:
Не плачь, Офельт родимый, успокойся.
Вот-вот отец приедет, он игрушек
Нам привезет, и личико твое
От этих слезок живо прояснится.

(Юношам, невольно любуясь на них.)

Вы ль это, юноши, к нам постучались?
Счастлива та, что родила вас! Всё ж
Скажите, чем наш дом служить вам может?

Фоант

Приюта просим мы на ночь одну.
Припасы все у нас с собой, не будем
Мы в тягость дому вашему, не будем
Тебя от дела отвлекать, жена.

Ипсипила

В отсутствии хозяин дома, гости,
Ликург, но ждем его мы с каждым часом,
Пока же всем царица управляет.

Фоант

Итак, гостям чертог ваш недоступен
И нам к другим уместней обратиться?

Ипсипила

О, нет. Не в нравах нашего царя
Гостям отказывать. Нас не боятся,
Всегда под кровом нашим кто-нибудь,
Войдите ж смело, и найдете всё вы,
Что услаждает странников, друзья!

Фоант

Ну что ж, войдем. Тебе же благодарность
За указанье и привет, жена.
С этими словами оба юноши удаляются во дворец, в мужскую половину. Быстро промелькнуло первое свидание матери с обоими сыновьями, они не узнали друг друга. Все-таки что-то кольнуло Ипсипилу при виде стройных и прекрасных Ясонидов и вырвало у нее невольный возглас: ‘Счастлива та, что родила вас!’ После их ухода ее мысли с удвоенной силой возвращаются к своему излюбленному предмету — далекой лемносской родине. Она осталась одна на сцене с ребенком на руках, она садится на ступеньку под колонной, берет погремушку и поет про себя, теша малютку ее игрой…
Несколько слов об этой погремушке. Нравы древней трагедии были строгие, каждое смягчение традиции Фриниха и Эсхила возбуждало неудовольствие людей староафинского закала. Что Еврипиду его погремушка не сошла безнаказанно, это нам доказывает одно любопытное место из ‘Лягушек’ Аристофана — знаменитого посмертного суда Эсхила и Еврипида. Суровый Эсхил намерен жестоко пародировать лирическую технику своего противника, он говорит:
Давайте лиру! Впрочем, что нужды
Мне в ней? Эй, ты, что погремушкой тешишь,
Сюда пожалуй, муза Еврипида!
Для этих песен ты одна пригодна.
Но мы, конечно, не разделим этой суровости и будем благодарны судьбе, что она возвратила нам хоть отчасти эту ‘арию погремушки’, которая так возмущала Аристофана и его единомышленников. Это — красивая и трогательная картина, и ‘Муза Еврипида’ поступила, думается нам, вполне правильно, найдя ее достойной трагедии.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
Греми, погремушка, греми.
Как в зеркале ясном, в ребенка очах
Былую я жизнь воскрешаю.
Расти же в сиянии белой зари,
Расти, мой малютка, я детство твое
Молитвой и песней взлелею.
Греми, погремушка, греми.
Там в Лемносе дивном, за ткацким станком,
Иные я песни певала.
Прости меня, Муза: малютке теперь
Твой ласковый дар посвящаю, его
Баюкать и холить должна я.
Греми, погремушка, греми.
Тут, по неукоснительному обычаю трагедии, к замечтавшейся Ипсипиле должен выйти хор. Этот некогда центральный и преобладающий элемент трагедии чем далее, тем более терял свое значение, по мере того как в ущерб лиризму развивался драматический ее характер, поэты одно время старались связать его с действием, мотивируя его появление и уделяя ему некоторую роль в происшедших событиях, но затем отказались от этих попыток и примирились с представлением о хоре как о чем— то отвлеченном, не нужном для действия, но и не мешающем ему. Наша трагедия — одна из последних Еврипида, ко времени ее возникновения эта точка зрения на хор уже успела установиться.
Из кого состоит хор ‘Ипсипилы’? Из немейских женщин. Что связывает свободных гражданок Немей с рабой царского дома? Ничто, но обычай требует, чтобы хор сочувствовал героине, утешал ее в горе и давал ей советы. Зачем они появляются именно теперь? Сообщить ей о надвигающейся рати аргивян, ведомой Адрастом и остальными из ‘Семи вождей’. Какое до этого дело Офельтовой няне? Никакого, но было полезно напомнить об этом зрителям и вообще принято, чтобы после пролога являлся хор. Вот и вся мотивировка.

Хор

Ты у входа, дорогая?
Дом мела иль пол водою
Окропляла, покоряясь
Рабской участи своей?
Иль, как прежде, неустанно
Струг чудесный воспеваешь,
Стовесельную ‘Арго’?
Иль сверкает пред очами,
Дуб старинный обвивая,
Под стальной зеницей змея
Неприступное руно?
Иль о Лемносе мечтаешь,
Где Эгейскими волнами
Гулкий берег оглашен?
И не знаешь, что бесстрашно
По полям святой Немей,
Миновав предел аргосский,
К Амфионову творенью
Рать свою Адраст могучий
Меднобронную ведет?
Он созвал всю мощь Эллады,
Нет числа щитам блестящим,
Нет числа звенящим лукам,
Рвутся в бой лихие кони,
И гудит земля сырая
Под ударами копыт.

Ипсипила

Вы правы, подруги. Стоит предо мной
Недвижно ‘Арго’ дорогая.
Готовится прыгнуть чрез синюю гладь
С причалом в руках легконогий Пелей,
Рожденный Эгиною витязь.
А дальше — под мачтой стоит на мосту
Владелец кифары чудесной,
Орфей-сладкопевец, любимец богов,
Под дивными пальцами струны звучат,
И льется волшебная песня.
Ее он играл средь колышущих волн,
Усилья гребцов умеряя.
Мне в душу запал незабвенный напев,
Труды же данайцев и грозный поход
Другим прославлять предоставлю.

Хор

От певцов я весть слыхала,
Как царевна в дни былые,
Финикиянка Европа,
Уплыла в далекий край:
Отчий дом и град покинув,
Зевсов Крит она отчизной
Богоданной обрела.
Там, в стране Куретов древних,
Родине своей исконной,
Ей престол и власть царицы
Олимпиец даровал,
И счастливую державу
Она мирно завещала
Трем могучим сыновьям.
И еще я весть слыхала,
Как аргивянка-царевна
В исступлении умчалась
Из отчизны — и проклятье
Облегченная сложила
Многославная Ио.
Взвесь ты речь мою, подруга:
За несчастьем счастью место.
Не покинет угнетенной
Твоего отца родитель,
Прекратит твои страданья
Благодатный Дионис.

Ипсипила

Слыхала и я многослезную весть
Про участь лихую Прокриды.
С ней муж примирился, повел ее в лес
И там безрассудно стрелой умертвил
И горько оплакал подругу.
И мне лишь страданья от Бога даны,
И мне лишь в могиле отрада,
Но где тот певец, тот питомец богинь,
Чью чуткую душу слеза вдохновит,
Чья песнь мое горе взлелеет?
Здесь кончается вступление, первое лирическое интермеццо трагедии. Грусть нашла себе облегчение в песне, волны страдания улеглись, действие может начаться.

VII

Действие трагедии начинается с приходом того, кто был лучшим среди Семи вождей, выступивших в нечестивый поход против Амфионовых Фив.
Действительно, знаменитый поход Семи вождей служит фоном для Ипсипилы-прислужницы, точно также как поход аргонавтов — для Ипсипилы-царицы. Обе половины жизни героини принадлежат двум различным мифологическим циклам — лишнее доказательство их первоначальной самобытности.
Напомним главные черты этого похода. Проклятие, произнесенное Эдипом против его непочтительных сыновей, исполнилось быстро по их воцарении в Фивах: Этеокл изгнал Полиника и стал править единолично. Полиник обратился за помощью к Адрасту Аргосскому, войдя ночью в царский стан, он встретил у входа другого изгнанника, этолийца Ти— дея. По недоразумению между ними завязался бой, прибежавший на звук оружия Адраст разнял их и при этом, увидев их гербы на щитах — у одного вепря, у другого — льва, вспомнил о темном оракуле, приказавшем ему выдать своих дочерей именно за этих чудовищ. Исполнив волю бога, он решил прежде всего Полиника водворить обратно в изгнавшей его родине. Для этого он снарядил поход, созвав лучших вождей Эллады, особенно драгоценна была помощь его вассала Амфиарая, мудрого правителя, храброго воина и любимого богами прорицателя.
У этого Амфиарая была давнишняя вражда с Адрастом, прекращенная женитьбою на его сестре Эрифиле и обоюдным обязательством в случае возникновения нового спора повиноваться ее решению. Именно теперь этот спор возник. Амфиарай наотрез отказался принять участие в братоубийственном походе, таким образом, Эрифиле пришлось произнести решающее слово. И тут опять — как в походе аргонавтов — вступает в действие мотив проклятого золота. Такое золото находилось среди драгоценностей рода Кадмидов — роскошное ожерелье, полученное некогда Кадмом за своей женой Гармонией от ее матери Афродиты (а по исконной форме мифа — добытое им от умерщвленного им Аресова змея, что уже совершенно сближает это ожерелье с ‘кольцом Нибелунгов’). Оно по наследству досталось Эдипу, Полиник успел захватить его, прежде чем бежать из Фив, теперь он воспользовался им для того, чтобы подкупить Эрифилу. Призванная решить спор, Эрифила определила, чтобы ее муж повиновался ее брату, так-то Амфиарай стал одним из Семи вождей и отправился в поход, из которого ему не суждено было вернуться.
Вожди двинулись из Аргоса через флиунтскую Немею на север, предстоял переход в соседнюю область. Для этого требовалось жертвоприношение, а для жертвоприношения — ключевая вода, которая в ‘много— жаждущем Аргосе’ была редкостью. Этот мотив и приводит Амфиарая, естественного руководителя жертвоприношения, во дворец царя Ликурга. С его появлением начинается первое действие нашей трагедии.

Корифейка

О Зевс, промыслитель Немеи святой!
Каких ты гостей посылаешь к нам в дом?
Дорический плащ украшает их стан,
Какая нужда по пустынным полям
Их в область чужую заводит?

Амфиарай (про себя)

Нет радости в отлучке человеку.
Случится быть нужде — кругом тебя
Пустынная, безлюдная равнина.
Нет друга, не с кем словом обменяться,
Не знаешь, что и делать. Был и я
В беде такой — и с облегченным сердцем
Увидел здесь, в святой Немейской роще
Отца Зевеса — царственный дворец.

(Замечает Ипсипилу.)

Тебя прошу — невольницей ли ты
Двор охраняешь, иль в свободной доле, —
Поведай мне, кто из земли флиунтской
Владелец дома и богатств его?

Ипсипила

Счастливый дом Ликурга пред тобою.
Он, ставленник страны приасопийской,
Святыню Зевса местную блюдет.

Амфиарай

Скажи ж ему, чтоб дал воды текучей
Нам зачерпнуть и совершить обряд
Напутственный. Мутна вода в запрудах,
Загрязнена бесчисленною ратью.

Ипсипила

А кто вы и откуда к нам пришли?

Амфиарай

Аргосцы, из Микен мы собрались,
Переходя земли родной пределы,
Должны за рать мы жертву принести.
А путь мы держим к Кадмовым воротам —
Пусть только бог поход благословит.

Ипсипила

Дозволь спросить: зачем вы рать созвали?

Амфиарай

Чтоб Полинику возвратить престол.

Ипсипила

А сам ты кто, чужих печальник бедствий?

Амфиарай

Амфиарай, Оиклов сын, вещатель.

Ипсипила

О славный муж! Ты ль здесь, передо мной?

Амфиарай

Да, славный. И в бесславном деле гибну.

Ипсипила

Кто ж гибели тебя обрек? Скажи!

Амфиарай

Жена велела, мир творя нам в споре.

Ипсипила

Жена на мужа посягнуть дерзнула?

Амфиарай

Приняв златое ожерелье в дар.
Как видно из дальнейшего отрывка, Амфиарай, отвечая на вопросы собеседницы, рассказывает ей всю историю ожерелья в связи с родословной Кадмидов. Это так называемая ‘эпическая стихомифия’, своего рода драматургический фокус (надлежало вести рассказ в форме диалога так, чтобы собеседники чередовались стих за стихом), одна из технических условностей древней трагедии, которая нас оставляет холодными. Мы поэтому не очень ропщем на судьбу, которая сохранила нам только начало стихомифии. Из дальнейших клочков видно, что и Амфиарай расспрашивает свою собеседницу о ее участи, что она назвала ему свое имя. Об этом можно догадаться. Но как действие развивалось дальше?
При отрывочном состоянии новонайденной трагедии вполне естественно, что интерес критика, судящего о поэтических достоинствах того или другого места, стушевывается перед любопытством исследователя, желающего прежде всего восстановить подробности действия. Разговор Амфиарая и Ипсипилы особенных красот не представляет: это — обычный спокойный приступ к завязке. Теперь момент завязки приближается — и наши отрывки ничего нам не дают. Что ж, попытаемся обойтись без них.
Одно ясно: Амфиарай попросит Ипсипилу указать ему родник чистой воды для жертвоприношения. Она исполнит его просьбу — и ее маленький питомец Офельт погибнет жертвою стерегущего родник змея. Это
— магистраль предания об Ипсипиле-прислужнице, к тому же отрывки из прочих действий трагедии показывают нам, что так действительно происходило дело у Еврипида. Но частности?
Раньше при восстановлении Еврипидовой фабулы пользовались самым широким образом рассказом позднего римского поэта, о котором предполагали, что он во всем вдохновлялся трагедией Еврипида. Это
Стаций, автор некогда знаменитой, теперь забытой ‘Фиваиды’. Пользуясь всем аппаратом псевдоклассической бутафории, этот талантливый, но холодный эпик, виртуоз языка и стиха, следующим образом описывает эпизод с Ипсипилой-прислужницей.
Когда войско Адраста вступает в пределы Немей, Дионис, желая оградить от врагов свою фиванскую родину, убеждает все немейские реки и ручьи скрыть под землей свое течение. Все повинуются, кроме укромной Лангии. Войско терпит страшную жажду, к счастью, Адраст находит Ипсипилу и упрашивает ее показать ему какую-нибудь струю воды. Она повинуется и, чтобы не быть стесненной в своих движениях, оставляет ребенка на лугу среди цветов. Она ведет войско к Лангии, пока все утоляют свою жажду, она рассказывает царю про лемносский грех и свое несчастие. Затем она возвращается на прежнее место — и находит ребенка убитым. Теперь нам ясно, что Стаций если и пользовался Еврипидом, то значительно изменил его фабулу. Никакой засухи нет, нет и жажды войска. Амфиараю нужна проточная вода для жертвоприношения, торопиться поэтому нечего. Оба собеседника рассказывают друг другу свою историю, поскольку это было нужно, еще перед отправлением на поиски воды, а так как торопиться нечего, то и для Ипсипилы отпадает мотив оставления ребенка: она берет его с собой. Нет, по-видимому, Стация придется оставить в стороне. Но чего же нам, собственно, недостает?
Недостает того элемента, который превратил бы простое и случайное событие в драматическую завязку. Представим себе происходящее на сцене с возможной наглядностью. Ипсипила — женщина подневольная, она приставлена беречь малолетнего царевича. И вот к ней подходит чужой человек и просит ее пойти с ним за водой, она берет ребенка и идет с ним. Согласитесь, тут есть некоторая неловкость… Не будем говорить о хоре. Конечно, становясь на почву реализма, можно бы сказать, что было бы естественнее послать за водой любую из этих пятнадцати свободных бездельниц, чем занятую своим делом прислужницу. Но именно этого реализма в отношении хора не было: зрители свыклись с условностью его роли, и идея отправить за водой хоревтку показалась бы им не менее дикой, чем если бы Ипсипила обратилась с этим предложением к кому-нибудь из публики. Повторяю, оставим хор, неловкость и помимо его несомненна, и сохраненный нам, благодаря случайной цитате, стих Ипсипилы:
Что ж, покажу аргивянам источник,
Но… —
своей формулировкой свидетельствует, что и она эту неловкость чувствовала. К ней мы однако еще вернемся, идем дальше.
Ипсипила с Амфиараем уходят, на сцене один хор. Его мысли, естественно, витают около рассказанных событий, у начала того похода Семи вождей, который втянул в свои круги и мирную Немею. Нам сохранился искалеченный лирический отрывок стихов в десять, в котором явно говорится о ночной схватке Тидея с Полиником и о суде Адраста, по-видимому, он относится именно к той хорической песни, которая завершила собою покойное и мирное первое действие. Затем звуки песни умолкают, наступает действие второе.

VIII

Его открывает Ипсипила, в крайнем испуге и отчаянии примчавшаяся с того места, где она указала Амфиараю родник. Несчастье совершилось: малютка Офельт стал жертвою змея. Несколько искалеченных отрывков, описывавших страшное появление чудовища и рисующих горе Ипсипилы, по-видимому, относятся к этому месту трагедии, к сожалению, они не разрешают нам некоторых серьезных затруднений. Во-первых, каким образом мог ребенок достаться змею? У Стация неблагоразумная няня оставляет своего питомца на лугу, чтобы тот ее не замедлял, а затем долго разговаривает с Адрастом, у Еврипида, напротив, она берет дитя с собой. Приходится придумывать такой момент, который мог заставить ее расстаться с ним. Затем: куда девался Офельт? У Стация змей его убивает и он остается на лугу, ‘весь превращенный в рану’, но как изобразил дело Еврипид? Вопрос опять остается открытым.
Во всяком случае, ребенок погиб, ему уже не помочь, Ипсипиле приходится подумать о себе. Во дворце — царица Евридика, ничего еще не знающая о смерти своего единственного сына, Ипсипила — ее раба, что будет с ней, когда все станет известно? Не пожелает ли Евридика выместить на ней свое материнское горе? Да, это слишком даже понятно. Об этом и идет речь там, где для нас возобновляется связная часть трагедии, место это небольшое, но интересное.

Ипсипила

Подруги милые, одно мгновенье
Решит судьбу мою. Конец позорный
Мне угрожает, о, как страшно мне!

Корифейка

Неужли нет надежды на спасенье?

Ипсипила

Одно спасенье — бросить этот дом.

Корифейка

Что ж возмущает так тебя, скажи?

Ипсипила

Смерть мальчика и мне готовит гибель.

Корифейка

Ах, с давних пор сроднилась с горем ты.

Ипсипила

Да, с давних — и бороться с ним сумею.

Корифейка

Но средства где? Куда направишь путь свой?

Ипсипила

Куда душа и ноги понесут.

Корифейка

Ты не уйдешь: кругом везде заставы.

Ипсипила

Ужель? Ну, что ж, придумаем другое.

Корифейка

О, не скрывай: мы все тебе друзья.

Ипсипила

Не попросить ли, чтоб увел с собою…

Корифейка

Кто ж уводить чужих рабов согласен?
Здесь возвращенная нам часть диалога обрывается, будем благодарны судьбе, что это не случилось двумя стихами раньше. Действительно, именно этими двумя стихами дальнейший ход действий предначертан. Кто будет согласен увести рабыню Ипсипилу? Только один человек в мире: тот, кому она оказала услугу, тот, из-за кого она навлекла на себя всю эту беду. И кто знает, быть может, он даже обязался это сделать? Мы ведь видели: Ипсипила не сразу его послушалась, она колебалась, как бы чуя недоброе. Припомним загадочный стих:
Что ж, покажу аргивянам источник,
Но…
Не продолжала ли она:
Но если гнев царицы заслужу я,
Не выдадут аргивяне меня?
Правда, ни он, ни она не могли предвидеть такого несчастья, но не все ли равно? Обязательство есть, есть для Ипсипилы верная опора. В свите Амфиарая неудачница-няня покинет постылую Немею и…
…И оставит в постылой Немее убитую горем Евридику, оплакивающую смерть своего единственного ребенка. Это ли сделает Ипсипила? Забыла она, что сама когда-то была матерью, что и ее заставили в Лемносе покинуть обоих малюток Ясонидов?
Нет, Ипсипила этого не сделает. Правда, дальнейший ход ее рассуждений, как мы видели, нам не сохранен, но факт тем не менее ясен. Она не ищет заступничества у Амфиарая, она отдает себя во власть царицы: в третьем действии мы находим ее в руках Евридики. А чтобы мы не думали, что внешняя сила помешает осуществлению ее первоначального плана, еще первоиздатели обратили внимание на ее трогательный возглас в последней сцене с царицей: ‘Напрасно было мое благородство!’ Да, очевидно, дело происходило именно так: все было готово к спасению, но в последнюю минуту образ убитой горем матери предстал перед глазами Ипсипилы и у нее не хватило духу искать заступничества против нее. Она добровольно пойдет к ней с повинной головой, она бросится к ее ногам, заклиная ее именем ее ребенка, которого ведь и она, Ипсипила, любила больше всего на свете.
Благо ей, что она не бежала к Амфиараю. Бросая дом Евридики, она этим самым бросила бы и его гостей — тех двух юношей, которых она сама недавно в него ввела, не признав в них своих сыновей Ясонидов.
Не правда ли, как теперь выясняется замысел поэта, о чрезмерной простоте которого мы говорили раньше, в шестой главе? Да, конечно, Фортуна все приготовила наилучшим образом, ‘узнание’ не стоит более никакого труда, и все-таки оно не состоится, если на помощь Фортуне не придет нравственная сила. И именно она, эта нравственная сила, и становится главным предметом нашего внимания, и рядом с ней игра фортуны стушевывается, низведенная до уровня внешней обстановки. В этом — достоинство ‘Ипсипилы’ в сравнении с более ранним ‘Ионом’, в котором этот ‘мотив узнания’ господствует при отсутствии нравственных сил.
Остановимся здесь на минуту, нам представляется случай покончить с одним старинным предрассудком.
Еврипид написал ‘Ифигению Таврическую’, написал таковую, следуя его почину, и Гёте. Сравнение обеих трагедий — излюбленная тема немецких теоретиков и эстетиков и на кафедре, и на школьной скамье — причем все плюсы оказываются на стороне новейшего поэта. Он превратил греческую героиню в ‘германскую деву’ главным образом тем, что заменил мотив хитрости, посредством которой еврипидовская героиня торжествует над царем Тавриды, мотивом нравственной победы над ним. Еврипидовская Ифигения замышляет тайный побег из Тавриды, пользуясь для этого легковерием простака-варвара, гётевская отдает себя в его руки и уходит, напутствуемая благословением тронутого царя. Прогресс несомненен — поскольку он касается обеих трагедий, но не следует еврипидовскую трагедию, о которой идет речь, отождествлять с Еврипидом вообще. Действительно, когда Еврипид писал ‘Ифигению Таврическую’, он увлекался еще элементом интриги, которую он довел до такого совершенства, что может считаться ее представителем в трагедии, специально интрига побега была им развита с такою виртуозностью, что его умнейший противник Аристофан жестоко осмеял его за нее в поставленных в 412 г. ‘Фесмофориазусах’. Следует ли допустить, что Еврипид последовал мудрому греческому правилу: ‘учись у врагов’? Не знаем, но факт тот, что в поставленных после этого года трагедиях у Еврипида наблюдается стремление, выражаясь кратко, победить интригу. Такова его ‘Ифигения Авлидская’. Ифигения должна быть принесена в жертву для благополучия похода, ее молодая жизнь возмущается против этого приговора, она находит заступника, она может спастись — но вот в решающую минуту она отказывается от всякой помощи и добровольно жертвует собой ради благополучия похода. Тогда суровость разгневанной богини смягчается и она сама спасает великодушную деву.
Такую же победу над интригой имеем мы здесь, и вот причина, почему элементы самой интриги отступают, как мы видели, на задний план. Имея все средства спасения в руках, Ипсипила от них отказывается и отдает повинную голову на суд гневной матери-царицы.
Этим, надобно полагать, кончалось второе действие. Были ли в нем и другие сцены кроме упомянутых — мы не знаем. Не знаем также, каково было содержание хорической песни, отделявшей второе действие от третьего.

IX

В чем состояла главная сцена третьего действия — это всякий знаток трагической техники Еврипида может предугадать заранее. Предстоят упреки доведенной до отчаяния Евридики, защита Ипсипилы, речи, проникнутые страстью и волнением — для них у древних трагиков, и особенно у Еврипида, имелись особые сцены со строго определенной композицией: так называемые агоны. Соображения обоих противников поэт сосредоточивает в двух связных, направленных друг против друга речах, за каждой следовало обьжновенно двустишие хора, которому в этих агонах принадлежит роль не всегда бесстрастного судьи. Можно быть какого угодно мнения об этой условности Еврипидовой трагедии, нет спора, нас эти почти судебные речи с их логически выдержанной аргументацией подчас расхолаживают. Но тогда люди увлекались искусством слова, специально о Еврипиде мы знаем, что все молодые Афины были в восторге от его ‘судебных речей’.
Итак, предстоит ‘агон’ Евридики и Ипсипилы. Что скажет няня погибшего Офельта? Что она любила это дитя, что она сама когда-то была матерью, что она без злого умысла положила его туда, где он стал жертвой змея, что не должно решать важные дела под влиянием гнева… Действительно, среди отрывков есть один, очевидно сюда подходящий, сохранены только начала строк, но с ними — что очень ценно — и имена действующих лиц. Всматриваясь пристально в уцелевшие слова, мы мало-помалу получаем картину, позволяющую нам с некоторым правдоподобием дополнить и недостающее. По-видимому, Ипсипила кончает свою речь:
Не заглушай в себе завета правды
И взвесь значенье слова моего.
Зачем порывам гнева отдаваться?
Пусть время умудрит тебя — и ты
Хулы избегнешь женского сужденья.
Почтить ты сына хочешь? Подожди:
Ряд дней дитяти чести не убавит.
А согрешишь — возврата нет тебе.

Корифейка

Твое достойно слово, Ипсипила,
Одобрят все разумные его.

Евридика

К чему тут слов красивых вереницы?
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, гнев матери не так легко умилостивить: тень безвременно погибшего Офельта требует себе искупительной жертвы. Мы имеем тут дело с исконным, почти рефлекторным чувством, выразителем которого явился Цицерон в одной своей речи (против Каталины): ‘В самом деле, позвольте вас спросить, если бы отец семейства, видя, что какой-нибудь его раб умертвил его детей, зарезал его жену, истребил огнем его дом, не захотел бы предать этого раба жестокой смерти — сочли бы вы его кротким и милосердным или, наоборот, бесчувственным и бесчеловечным? По-моему — жестокое и каменное сердце у того, кто в таком положении отказался бы смягчить собственное горе и страдание — горем и страданием преступника’. Конечно, здесь говорится о злом умысле, о преступлении — но Евридика уверена, что таковое имеется и здесь. Почему? Какой расчет могла она предполагать у Ипсипилы? Мы этого не знаем — ответная речь Евридики пропала — но что она действительно считала Ипсипилу убийцей своего дитяти, это доказывает ее последняя сцена с нею.
Евридика не намерена отказать себе в единственном, мрачном утешении своего горя. Она — в то же время и сторона, и судья. Ипсипила — ее раба, она присуждает ее к смерти.
И, к нашему крайнему сожалению, здесь начинается крупный пробел в нашей трагедии: ни о содержании хорической песни, следовавшей за третьим действием, ни о развитии фабулы во всем четвертом действии мы ничего определенного сказать не можем. Тщетно всматриваемся мы в десятки папирусных клочков, в эти разрозненные частицы слов и предложений: они ничего нам не дают. А между тем, это действие должно было быть ареной интересных и захватывающих событий. Мы ведь видели, что оба сына Ипсипилы еще в прологе вошли в дом Евридики, между тем в конце трагедии они — с Амфиараем и он говорит о себе, что в благодарность за оказанную ему Ипсипилой услугу он возвратил ей ее сыновей. Итак, в этом четвертом действии юноши уходят к Амфиараю. Но зачем? Кто их послал? Ипсипила? Но если бы она с ними еще раз встретилась, то узнание было бы неминуемо. А между тем оно теперь еще произойти не могло, в своих предсмертных воплях в пятом действии Ипсипила вспоминает о своих двух сыновьях как о видении прошлого, наравне с ‘Арго’. Итак, их послала Евридика? Это вполне возможно. Она была их хозяйкой и имела право рассчитывать на некоторое внимание с их стороны. Но зачем могла она их к нему или за ним посылать?
Положение исследователя в случаях, подобных нашему, не лишено некоторого трагикомизма. Хочется, мучительно хочется разобрать пружину действия, и вот всматриваешься в этот мрак, всматриваешься в него до тех пор, пока в нем не начнут показываться смутные контуры фигур… которые, быть может, не что иное как плод нашей собственной расстроенной фантазии. Но вот все-таки некоторая улика. Нам сохранился довольно длинный, хотя и искалеченный с правой стороны отрывок (No 58), по его размеру видно, что это — хорическая песнь, по содержанию — что она прославляла чудесное появление Диониса. Это бы еще ничего: мало ли в этой трагедии пропало хорических песней. Но вот что любопытно: с левой стороны сохранилась цифра, обозначающая счет стихов, а именно 1100. Эта цифра определяет место нашей хорической песни в трагедии — она, очевидно, стояла после четвертого действия. Но если после четвертого действия прославляют Диониса, то, видно, он дал к этому повод… и он имел полное основание для этого: ведь его внучка была присуждена к смерти. Не то чтоб он явился сам — у Еврипида боги являются только к концу трагедии, как dei ex machina — но он мог послать знамение, испугавшее Евридику, Амфиарай, как вещатель, был призванным толкователем знамения, не естественно ли было Евридике за ним послать, а хору — воспеть чудеса грозного бога?
Перестанем, однако, всматриваться в мрак. Предложенная догадка указывает возможность, не более. Мы стояли бы на гораздо более прочной почве, если бы могли положиться на Стация, но мы видели уже, что римский поэт не следовал Еврипиду в изображении гибели ребенка — не следует он ему и в изображении развязки. У него прежде всего не Евридика, а сам свирепый Ликург угрожает Ипсипиле. За нее, спасительницу войска, вступается Адраст и все вожди. Ликург не может отбить у них своей невольницы, ему самому грозит гибель. Тогда он обращается к своим гостям, обоим юношам. Они готовы вступить в бой за своего хозяина, но в замешательстве раздается имя Ипсипилы — они узнают свою мать, и битва прекращается. Еврипид ли это? Нет, конечно, но знатоки древней трагедии охотно признают, что это — до— еврипидовская форма предания. Наш поэт не любил бряцания оружием, как он в ‘Вакханках’ заменил битву вакханок с фиванцами нравственной победой Диониса над их вождем, так и здесь им устранено действие физической силы ради более полного торжества нравственного начала. Как там его предшественником был воинственный Эсхил, так и здесь это предположение будет наиболее вероятным… К счастью, нам говорят, что Эсхил написал трагедию под заглавием ‘Немея’, в которой было описано учреждение немейских игр в честь погибшего сына Немей Архемора — т. е., как читатель увидит, именно нашего Офельта. И любопытно посмотреть, как систематически Еврипид устранял и заменял все, что обусловливало воинственный характер драмы его предшественника. Там вступал в действие сам грозный Ликург — здесь он отсутствует, его заменяет его жена Евридика, оскорбленная мать, против которой натиск оружия был бы совсем неуместным. Там за спасительницу заступается полководец Адраст — здесь кроткий и благочестивый Амфиарай. И в довершение всего этот Амфиарай, как мы увидим, прямо и ясно говорит Ипсипиле:
…Заступиться за тебя пришел я
Не с силой, нет, а с правдою в руках.
Таков был обычай у древних поэтов — они не просто оставляли в стороне отвергнутые ими мотивы своих предшественников, а любили, отклоняя, указывать на них.
Как бы то ни было, сравнение со Стацием ничем не обогатило трагедии Еврипида, не заполнило зияющего пробела четвертого действия. Нет, но зато оно дало нам возможность не без вероятности восстановить ход действия у его предшественника (Эсхила?) и этим лишний раз оттенить поэтическую технику нашего поэта. Итак, результат есть, хотя и не тот, который вас ближайшим образом интересует.
Хором в честь Диониса кончалось четвертое действие, наступало пятое.

X

В этом пятом действии мы опять чувствуем твердую почву под ногами. Перед нами жалостная картина. Ипсипилу, связанную, ведут на казнь, тут же та, по чьему приказанию она умирает, немая в своем горе и своем гневе Евридика. К ней в последний раз взмаливается осужденная:
. . . . . . . . . .Итак, решила ты
Слепому гневу слепо подчиниться,
И даже знать не хочешь, что случилось?

(Евридика молчит.)

Что ж ты молчишь, презрев мои слова?
Да, я виновна в гибели ребенка.
Но не убила я его. Он был
Питомец мой, его я на руках
Своих носила: всем, опричь рожденья,
Был он обязан мне — любимец мой, Надежда жизни будущей моей.

(Евридика молчит.)

О борт ‘Арго’! О белые разливы
Лазурных волн! О дети! Смерть настала.
О ты, Оиклов сын, пророк почтенный,
О, заступись, приди, спаси от смерти
Позорной — всё из-за тебя терплю!
Приди, свидетель непреложный — слова
Царица не отвергнет твоего!

(Евридика молчит.)

Ведите, нет мне друга, нет спасенья.
Ошиблась в благородстве я своем.

Входит Амфиарай, сопутствуемый обоими Ясонидами. Эти последние останавливаются поодаль от женщин. Амфиарай быстро подходит к Евридике, которая при его приближении опускает покрывало на лицо. Ипсипила бросается к его ногам.

Амфиарай (Евридике)

Остановись, не посылай на плаху
Ее, царица, красота твоя
Великодушья быть должна залогом.

Ипсипила

К твоим коленям припадаю, вождь,
Святым искусством бога заклинаю.
Ты вовремя пришел. От лютых бед
Освободи: из-за тебя я гибну.
Мне смерть близка: ты видишь, и в оковах
У ног твоих — я, проводница ваша.
О муж святой, сверши святое дело.
Не допусти, чтоб эллинов молва
Тебя в измене уличить дерзнула.
О ты, чей взор в пылающих скрижалях
Читает Аргоса судьбу, — скажи ей,
Как сын ее погиб: ты видел всё.
Она же мнит, что с умыслом я злым
Дитя сгубила, чтобы дом разрушить.

Амфиарай (Ипсипиле, поднимая ее.)

Да, все я знаю, я предугадал
Твою судьбу, несчастная пестунья,
И заступиться за тебя пришел я
Не с силой, нет, а с правдою в руках.
Безбожен, кто, принявши благостыню,
За благостыню не сумел воздать.

(Евридике.)

Открой мне смело лик твой, чужестранка.
Мой строгий нрав везде молва Эллады
Прославила, природа мне велит
Себя блюсти и почитать те грани,
Что меж людьми воздвиг обычай древний.

(Евридика поднимает покрывало.)

Спасибо. А теперь спокойно слушай.
Во всем ошибку извинить мы можем,
В суде ж о жизни человека — нет.

Евридика

Мой гость, аргосской родины сосед!
Что нет святей тебя — давно я знаю,
И очи пред тобой не побоюсь
Открыть. Что скажешь, все готова слышать,
На все ответить: ты всего достоин.

Амфиарай

Послушай же. Желаю я смягчить
Твой гнев жестокий на бедняжку эту…
Ради нее? Нет, ради правды божьей.
Лжи не скажу, Феб видит, что меня
Пророческой науке вразумляет.
Я упросил ее воды текучей
Мне указать струю, желал я жертву
Богам за войско принести, предел
Аргосский преступая. Неохотно
Пошла она. И вот вблизи ключа
Ущелье путь нам преградило. Няня,
Чтобы ловчей перескочить, ребенка
На миг один доверила траве.
За ней мы все следом пошли, желая
Скорей воды в кувшины зачерпнуть.
Вдруг грива змея мимо глаз сверкнула —
Он бросился на мальчика. Тот бегством
Спасаться стал, но змей его настиг
И кольцами чудовищного тела
Его обнял, мы ринулись за ним.
Я дрот метнул — свершилась гибель наша.
Да, наша. Многих бед почином стал нам
‘Начаток рока’, Архемор-Офельт.
Не ты одна убита этим горем:
Оно Аргосу предвещает смерть.
Не для побед мы двинемся под Фивы,
Не нам добычу города делить.
Взойдет у многих страстное желанье,
Оставив Кадма бранные поля,
На родину вернуться — но вотще.
Адраст один увидит отчий город,
Семи вождей последыш одинокий.
Теперь ты знаешь, как свершился рок твой,
Запомни ж наставление мое.
Счастливцев не видал я между смертных:
Детей хороним мы, рождаем новых
И умираем сами. Неизбежно
Должны земле мы землю возвращать,
Жизнь пожинать, как колос плодоносный,
И с мраком свет чередовать, не должно
Стенать о том, что требует природа.
Твою ж утрату Аргос возместит,
Мы похороним твоего малютку
И не на день иль два, а навсегда
Твое отрадой будет горе смертным:
Его могилу слава осенит:
Он дань получит состязаний шумных,
Венчая победителя чело.
Певцы прославят доблестного мужа,
И не забудет счастия вовек —
Кто раз на тризне славной Архемора
Победы баловнем провозглашен
В Немейской роще.
А ее от кары
Освободи: она невинна. Горе
Сумей сплести с нетленной красотой —
И ей ты сына и себя прославишь.

Евридика

Дитя мое, твоя свершилась доля,
И лучше мести вечной славы блеск.
Я вижу: нрав дает печать деяньям,
Добра и зла вершает он предел.
Доверься смело праведному мужу
И не вступай в общение со злым…
Здесь обрывается тот крупный отрывок папируса, которому мы обязаны почти полным восстановлением этой патетической сцены. Должно ли признать и сцену оконченной? Это было бы замечательным совпадением. Правда, сентенциозный характер последних слов Евридики говорит в пользу того предположения, что она, произнесши их, уходит: древние трагики любили такие нравоучительные заключения речи. Но с другой стороны, все-таки многого недостает. Участь Ипсипилы не решена: разумеется, она будет помилована — хотя и это еще не сказано, — но что же дальше? ‘Помиловать ее я согласна, но жить под одной кровлей с виновницей смерти моего дитяти не могу. А потому…’ — этой мысли мы ждем от дальнейшего.
Равным образом и о похоронах ‘Архемора’ — как отныне будет называться ‘начаток рока’, младенец-герой Офельт — ничего определенного еще не сказано. Итак, есть еще материал для дальнейшего обмена мыслей между Евридикой и Амфиараем, но затем она уходит. Вероятно, с ее уходом кончалось и пятое действие и хор пел свою установленную песню неизвестного нам содержания.
Шестое и последнее действие происходит между остальными героями трагедии — Ипсипилой, Амфиараем и Ясонидами. Не подлежит сомнению, что оно давало ‘узнание’ матерью сыновей и сыновьями матери. Такое узнание жило еще долго в памяти эллинов, как об этом свидетельствует одна сохранившаяся нам эпиграмма, стоявшая первоначально под картиной, изображающей нашу сцену:
О, обнаружь, мой Фоант, золотую лозу Диониса:
Мать Ипсипилу-рабу ей ты от смерти спасешь.
Гнев Евридики ее осудил, когда змей земнородный,
Рока являя почин, в ад Архемора увлек.
Вскоре затем ты оставишь ограду Леоновой дщери
И уведешь свою мать снова на Лемнос святой.
‘Нашу сцену’, конечно, только из нашей ли трагедии? Если да, то поэт эпиграммы выразился не совсем точно: Ясонидам уже нечего спасать Ипсипилу от смерти — это сделал еще раньше Амфиарай. Но как бы то ни было, сценой в этом роде должно было начаться шестое действие. Амфиарай остался с Ипсипилой, нужно как-нибудь ее пристроить. Есть у нее родственники? О, да, есть: два сына, если только они живы. Можно допустить, что оба Ясонида обратили внимание на эти слова: совпадение имен должно было их убедить, что царица-прислужница и есть та их мать, которую они отправились отыскивать. Но как им убедить Ипсипилу, испытанную горем и поэтому недоверчивую к счастью? Золотой знак Диониса на плече юношей решает дело. После двадцатилетней разлуки мать нашла своих детей: там, где вновь начинается связный текст — сохранившийся здесь счет стихов (1600) доказывает, что мы близки к развязке трагедии — мы находим счастливую Ипсипилу в объятиях обоих Ясонидов, Амфиарая же стоящим тут же с доброй улыбкой на устах.

Ипсипила

Свершило вращенье Судьбы колесо!
Свершило, и в ласковом беге
Мне жизни надежду вернуло
И с жизнью детей ненаглядных оно.
То ужас, то радость сулил его путь,
Но ныне он счастье упрочил нам всем.

Амфиарай

Итак, жена, я сделал все, что мог,
За добрую услугу и усердье
Усердием я равным отплатил,
Тебе детей нежданных возвращая.
Храни же их, храните мать, друзья,
И будьте счастливы. А мы в поход свой
Задуманный на Фивы двинем рать.

(Уходит.)

Ипсипила

Будь счастлив, гость! Ты счастия достоин.

Леониды

Да, счастлив будь!

Евней

Какой же бог, родная,
Так страстно жаждал горя твоего?

Ипсипила

Про жалкое бегство
Узнаешь, мой сын!
О Лемнос надводный,
За что на чужбину
Изгнал ты меня?
За то ль, что я нежно
Отца пощадила
Седую главу?

Евней

Они отца убить тебе велели?

Ипсипила

Мне страшно и вспомнить
Об ужасе том.
О дети родные!
Не женщины — нет —
Лихие Горгоны
Товарищей ложа
Кинжалом сразили
В объятиях сна.

Евней

Но как же ты от смерти ускользнула?

Ипсипила

Есть берег пустынный —
Раскатам он вторит
Бушующих волн:
Лишь птицы морские
Гнездятся на нем.

Евней

Но кто ж сюда изгнанницу направил?

Ипсипила

Невольники злые
По жалким путям
В Навплийскую гавань
На рабскую службу
Меня отвезли
И сбыли данайцам
Несчастный товар.

Евней

О мать моя! Как много ты страдала!

Ипсипила

Не сетуй — страданьям
Конец наступил.
Но сам ты как вырос
И чьею рукою
Был вскормлен, о сын мой?
Скажи своей матери,
Всё расскажи.

Евней

В Иолк обоих отвезла ‘Арго’.

Ипсипила

О да, удалив вас
От груди моей!

Евней

Когда же смерть похитила Ясона…

Ипсипила

Он умер? О сын мой!
Ах, новое горе
И новые слезы
Приносишь ты мне.

Евней

Орфей обоих в Фракию увел.

Ипсипила

Какую утеху
Отцу-горемыке
Готовил он этим?
Скажи мне, дитя.

Евней

Меня кифары научил ладам,
Его же к бранной битве приспособил.

Ипсипила

Но как же вернулись
Вы, дети, чрез волны
Эгейские снова
На Лемнос родной?

Евней

Фоант, отец твой, перевез внучат.

Ипсипила

Фоант! Он жив?

Евней

Благословеньем Вакха.
Здесь связный текст прекращается, из сохранившихся в дальнейшем групп букв видно, однако, что названный в последнем стихе бог остается темой разговора еще некоторое время — это подготовляет зрителей к его личному появлению в последней сцене. Действительно, Еврипид любил такие богоявления в конце своих трагедий — знаменитого deus ex machina, что он и в нашей трагедии остался верен своему обычаю, доказывает сохранившийся клочок папируса. Клочок жалкий — только начальные буквы восьми строк — но с именем Диониса перед второй из них. Итак, Дионис давал окончательную развязку трагедии, что же говорил он своей внучке и обоим правнукам? Первым делом, конечно, он приказывал братьям вернуться с матерью на Лемнос и — надо полагать — оставаться там до ее кончины. Затем он предсказал Евнею его — быть может, вынужденный — уход из Лемноса и переход в афинянам, им он передаст свои права на остров, которые будут со временем осуществлены, и в лице своих потомков Евнидов получит от них в награду наследственный культ своего родоначальника Диониса-Мельпомена. Младшему же, Фоанту… мы тут слегка фантазируем, но его дальнейшая судьба не могла быть пропущена, и поэт, думается, недаром подчеркнул его воинственность — итак, Фоанту он предвещает, что он тоже оставит Лемнос, но в другом направлении и, перейдя в Тавриду, станет царем воинственных и винолюбивых скифов и приютит у себя дочь Агамемнона Ифигению, перенесенную к нему неисповедимой волею Артемиды. Действительно, того царя Тавриды тоже звали Фоантом, и позднейшие поэты отождествляли его с нашим… правда, с дедом, а не с внуком. Но с дедом его невозможно отождествить по хронологическим соображениям, отождествляя же его с Фоантом-внуком, мы получаем в лице нашей Ипсипилы звено, соединяющее поход аргонавтов и с походом Семи против Фив, и с походом Агамемнона под Трою.
Так-то в этой заключительной речи Диониса страстность трагедии постепенно переходит в объективное спокойствие эпоса, когда его последнее слово прозвучало, все участвующие в трагедии со знаками немого благоговения расходятся.

XI

Трагедия прошла перед нами. Быть может, остроумию ученых удастся еще добыть новые факты из тех многочисленных клочков, которые теперь лишь подзадоривают наше любопытство полуосмысленными группами своих письмен, быть может, продолжающаяся египетская сказка добровольно предоставит в наше распоряжение новые материалы. Пока же приходится довольствоваться тем, что в предыдущем нами установлено.
Итак, что же мы скажем об Ипсипиле-прислужнице?
Прежде всего — что поэт прекрасно поступил, удержав допущенное его предшественником — будь то Эсхил или кто-нибудь другой — ее отождествление с Ипсипилой-царицей.
Действительно, первоначально это были две различные и самобытные героини саги. Что миф об Ипсипиле Лемносской не был рассчитан на это продолжение в роще Немейского Зевса — это мы уже видели, точно так же можно, однако, утверждать, что и миф об Ипсипиле-прислужнице не был рассчитан на то лемносское начало. Весь смысл этой Ипсипилы исчерпывается тем, что она открыла своему питомцу Архемору-Офельту ‘высоковратную’ обитель смерти и этим символически предрешила несчастный конец похода Семи. Вообще, что это за прозрачные, говорящие имена! Амфиарай — ‘отовсюду окруженный проклятием’, Адраст — ‘не могущий избегнуть своей участи’, Архемор — ‘начаток рока’, наконец, Ипсипила — ‘высоковратная’ в выясненном выше смысле. Можно ли сомневаться, что они были созданы, так сказать, с наклоном друг к другу?..
Но это было когда-то, для аттической трагедии Ипсипила-прислуж— ница неразрывно связана с Ипсипилой-царицей — уже начиная с Эсхила. Все же для Эсхила эта женская фигура была вообще второстепенным лицом, даже не зная содержания его ‘Немей’, даже независимо от того, правильно ли наше предположение о влиянии ее на рассказ Стация, мы можем утверждать, что для благочестивого поэта главным предметом интереса было учреждение Немейских игр в воздаяние за преждевременную смерть Архемора и символически — за несчастный конец похода Семи. Понятно ли нам это? Способны ли мы видеть в земнородном змее, погубившем младенца Евридики, того старинного Аресова змея, блюдущего основанные на месте его логовища Фивы и губящего в зародыше враждебную им рать аргосского орла? Способны ли мы видеть в огромном несчастий, постигшем народ, огромное, болезненное напряжение его жизненной энергии, требующее себе разрешения в славе посмертных игр? Говорит ли что-либо нашему сердцу эта своеобразная нравственная энтропия?.. Если нет, то лучше оставим Эсхила, перейдем к Еврипиду.
Эсхил назвал свою трагедию ‘Немеей’, Еврипид — ‘Ипсипилой’, этим многое сказано. Тот мотив, который у Эсхила был второстепенным, у Еврипида становится главным — мотив страдалицы-женщины. Она была царицей и стала прислужницей, все мечты, соединенные с ее давнишним царским величием, сопровождают ее в ее рабскую долю, составляя трогательный, патетический контраст с ее безотрадной действительностью. Где имеем мы еще этот контраст? В патетической VI рапсодии ‘Илиады’. Предвидя будущее, Гектор говорит своей жене Андромахе:
…как тебя аргивянин, медью покрытый,
Слезы лиющую в плен повлечет и похитит свободу.
И, невольница, в Аргосе будешь ты ткать чужеземке,
Воду носить от ключей Месеиды иль Гипереи
С ропотом горьким в душе, но заставит жестокая нужда.
Льющую слезы тебя кто-нибудь там увидит и скажет:
Гектора это жена, превышавшего храбростью в битвах
Всех конеборцев-троян, как сражались вкруг Илиона.
Скажет, и в сердце твоем пробудится новая горесть.
Но это — мимолетное видение будущего, в настоящее его превратил все тот же Еврипид, давший в своей ‘Андромахе’ именно трагедию Андромахи-прислужницы. То было лет пятнадцать назад, что же нам дает ‘Ипсипила’? Повторение? Нет, Еврипид не повторяется.
Не о своем царстве мечтает Ипсипила в неволе — не свой дворец в высокой Мирине видит она пред собою, не своих богоотверженных амазонок, запятнанных ‘лемносским грехом’ и вдобавок ее изгнавших. При виде ее подруги заранее знают, что она:
Как прежде, неустанно
Струг чудесный воспевает,
Стовесельную ‘Арго’.
И когда ее волочат на смерть, она с отчаянием взывает:
О борт ‘Арго’! О белые разливы
Лазурных волн!
Да, все счастье ее прошлого сосредоточено в моменте, когда к лемносскому берегу стала подплывать ‘Арго’. Она величаво рассекает волны с устремленными вперед гребнями, обливающими белой клокочущей пеной морскую лазурь, высоко на борту стоит Пелей с причалом в руках, готовящийся прыгнуть на берег, как только судно подойдет, а дальше, на среднем мосту, прислонившись к мачте, виднеется Орфей, дающий своей игрой сигналы дружным усилиям гребцов, еще дальше… Да, эта картина незабвенна. ‘Арго’ — это больше чем царство, ‘Арго’ — это чудо.
Такой же униженной и в атмосфере такого же чуда изобразил Рихард Вагнер свою Эльзу в ее ясновидческой песни первого акта, другой параллели я не знаю.
Это — новый образ, новая ценность, слава вечно подвижной, вечно изобретательной музе Еврипида, что она могла его создать! Слава также египетским пескам, что они нам его возвратили! Но сколько несчастья в счастье! Как нестерпимо больно бывает читателю новонайденных фрагментов, когда они то и дело обрываются именно там, где развитие действия возбуждает самый живой его интерес!
‘Уж слишком мечтательна тщеславная дева’ (‘Traumselig ist die eitle Magd’) — говорит про Эльзу ее обвинитель. Слишком мечтательна и наша Ипсипила. Вначале, слыша о походе Семи, она остается к нему вполне равнодушна. Но вот этот поход мало-помалу втягивает ее в свои круги. Является Амфиарай, лучший из Семи, он знает и видит в ней бывшую царицу, а не прислужницу, он просит ее о важном, богоугодном деле. Так точно и Ясон некогда во главе своих аргонавтов являлся к ней — там, на Лемносе. Долг прислужницы велит ей обратиться к ее госпоже, чтобы она или ее отпустила, или другую послала. Она так и хочет сделать, но — ‘Арго’, ‘Арго’! Нет, в присутствии этого человека она себя прислужницей не чувствует. Долг нарушен, грех и кара налицо.
Да, красиво и ясно вырисовывается характер героини на туманном фоне разрушенной трагедии. К сожалению, он — единственный: Амфиарай, Евридика, Ясониды погибли в развалинах. Тем сильнее запечатлевается он в памяти, и читатель охотно уносит с собой это новое обогащение музея женских типов Еврипида — образ царицы-прислужницы, тешащей погремушкою вверенное ее заботам дитя, в то время как чудесная ‘Арго’ стоит неподвижно перед очами ее души.
1909

2. Ипсипила — Ясону

Из ‘Баллад-посланий’ Овидия

Будучи отправлен со своими товарищами к царю Колхиды Ээту за золотым руном, Ясон на своем корабле ‘Арго’ заехал по пути на остров Лемнос. Здесь незадолго перед тем лемниянки из ревности перебили своих мужей и вообще все мужское население, только царевна Ипсипила спасла своего отца Фоанта, сына Вакха. В течение двух лет аргонавты жили в браке с лемниянками, причем Ясон имел женою Ипсипилу, затем они уплыли в Колхиду, с обещанием по исполнении подвига вернуться на Лемнос. Но так как Ясон мог исполнить свой подвиг лишь с помощью Зотовой дочери Медеи, отдавшей ему свою любовь, то он и взял ее с собой и, не заезжая на Лемнос, проехал прямо на родину, в фессалийский город Иолк к царю своему Пелию. Туда ему теперь пишет свое послание оставленная им Ипсипила.
Слышу, добыл ты златое руно и на судне спасенном
Вновь фессалийских брегов благополучно достиг.
Что ж, как могу, поздравляю тебя. Об одном лишь жалею —
Что не своим ты письмом подал мне весть о себе.
Что не заехал ты сам в мой Лемнос, что тебе был обещан,
В этом тебя не виню: ветер причиной мог быть.
Письмам же мысли свои и при встречном мы ветре вверяем,
Даже приветом почтить ты Ипсипилу не мог!
Да, не письмо, а молва мне деянья твои рассказала:
Как под ярмо ты повел Марса священных быков,
Как из чудесных семян урожай ты взрастил исполинов,
Как без десницы твоей смертью они полегли,
Как сторожила руно неусыпного змея зеница
И как его добыла мужа бесстрашного длань.
Если б могла я сказать, недоверье людей побеждая:
‘Так мне он сам написал!’ — как бы горда я была!
Мне ли скорбеть, что со мной неучтив был забывчивый муж мой?
Честью великой сочту, если останусь твоей!
Слышу: с чужой ты земли чародейку привез — и на ложе
Принял, что только со мной вечно делить обещал.
Ах, легковерна любовь. Я б охотно упрек заслужила,
Что я облыжной молвой верного друга корю!
Гость-чужестранец недавно приплыл из земли фессалийской
В Лемнос, едва он успел через порог преступить,
‘Что мой Ясон? — говорю. Мой гость умолкает смущенно,
Долго стоит предо мной, долу глаза опустив…
Я разрываю хитон. — Он жив? — восклицаю в испуге, —
Иль и меня уж на смерть рок беспощадный зовет?’
‘Нет, — отвечает. — Он жив’. С оробевшего клятву взяла я,
Именем бога едва веру снискал он мою.
С духом собравшись, его о деяньях твоих вопрошаю,
Он мне про пахотный труд меднокопытных быков,
Он про змеиный посев излагает чудесную повесть
И как взошедший народ в битву внезапно вступил.
Быстро исполнилась участь мужей земнородных лихая:
Братоубийственный бой в день их один уложил.
Дале — над змеем победа. И все вопрошаю я: ‘Жив он?’
Попеременно царят страх и надежда во мне.
Всю по порядку он повесть ведет — и рассказом искусным
Исподволь рану души он обнажает моей.
Вот она, верность твоя! Вот брачные клятвы и светоч —
Ах, погребальным костром был он достоин служить!
Ты не любовницей тайной имел меня: брачная Гера,
С нею венчанный Гимен наш освятили союз.
Но не Гимен и не Гера держали наш свадебный светоч,
Нет, Евменида его в длани кровавой несла.
Что мне дружина твоя, что мне твое вещее судно?
И для чего его к нам кормчий направил Тифис?
Здесь ли овен златорунный сверкал своей шерстью чудесной?
Здесь ли высокий дворец старца Ээта стоял?
Первым движением было — но в гибель влекли меня боги! —
С женскою ратью моей в море вогнать пришлецов.
А уж умеют — и очень! — мужей побеждать лемниянки,
Было б защитой от бед племя, столь храброе, мне.
Я приняла тебя в город… в свой дом приняла… в свое сердце,
Дважды нам лето с тобой, дважды зима протекла…
Третий взошел урожай, когда ты, уезжая с дружиной,
Мне со слезами в очах слово такое сказал:
‘Долг нас зовет, Ипсипила, но если возврат мне дарован —
Мужем твоим ухожу, мужем вернуся твоим.
О, береги ты надежду, что в лоне твоем созревает!
Будешь ты матерью ей — буду и я ей отцом’.
Так ты сказал и умолк. О, я помню: не мог продолжать ты,
Слезы на лживый твой лик градом лились из очей.
Вот из друзей ты последним взошел на священную ‘Арго’,
Та понеслася, Зефир парус висячий надул.
Из-под скользящей ладьи убегают лазурные волны,
Взор твой недвижно на брег, на море мой обращен.
Башня с высокого мыса царит над синеющей гладью,
К ней я лечу, свою грудь слез увлажняя росой.
Хоть затуманены очи, — души угождая желанью,
Дальше обычных границ режет пространство мой взор.
Путь твой мольбой провожаю, обеты творю… Ах, обеты!
Ты ведь спасен, и богам я их исполнить должна!
Я ль их исполнить должна, чтоб плоды их Медея вкусила?
Сердце обида щемит, гнев отравляет любовь.
Я ли дары понесу, что живого Ясона теряю?
Я ль за утрату свою жертву богам заколю?
Правда, в тревоге жила я и раньше, всегда опасаясь,
Чтоб из Аргоса снохи не предпочел твой отец.
Я аргивянок боялась: разлучницей варварка стала,
Жданную рану нанес враг неожиданный мне.
Ни красотой не пригожа, ни нравом, но чары ей служат:
Заговоренным ножом зелье срезает она,
Часто с косой расплетенной средь свежих могил она бродит,
Чтобы из теплой золы верные кости добыть,
Губит заочно людей, восковое подобье терзая,
Печень больную бедняг тонкой иглою сверлит,
Может с небесных путей непокорной Луны колесницу
Сдвинуть и Солнца коней мраком внезапным покрыть,
Может и рек устремленных обратно направить теченье,
Может и скалы, и лес в путь за собою увлечь,
Может… и то, что неведомо мне. Не позорно ли, зельем —
Вместо красы и ума — ласк добиваться любви?
И ты способен ее обнимать: среди ночи молчанья
С нею вдвоем в терему сон безмятежный вкушать?
Вижу я, как на быков — ярмо на тебя наложила,
Как того змея — тебя заворожила она.
Ей ведь приятно самой пожинать твоих подвигов славу:
Мужа великого блеск меркнет пред силой жены.
И Пелиады не прочь волшебству приписать твою доблесть,
Так они шепчут, и им верит безумная чернь:
‘Тщетно кичится Ясон, что руно он добыл золотое,
Тщетно: Ээтова дочь славу стяжала ему!’
Мать ты спроси Алкимеду, отца ты спроси дорогого,
Рады ль они, что сноху север им дальний прислал?
Там, где волнуется Дон, где Скифии влажной трясины,
Там, где Риона исток, мужа б искала она!
О, вероломный Ясон, ветерков ненадежней весенних,
Как невелик твоего был обещания вес!
Мужем моим ты ушел, но не мужем моим возвратился,
Я же, чем раньше была, тем и остаться хочу.
Если имен тебя блеск или знатность породы пленяет,
То ведь Миноса слывет внуком отец мой Фоант,
Вакха я дедом зову, а венчанная Вакха супруга
Ярким сияньем лучей сонм побеждает светил.
Лемнос приданым бы был, благодатный трудящимся остров.
Да и сама я дарам не уступаю своим.
Ныне ж я матерью стала. Поздравь, мой Ясон, нас обоих.
Ношу свою о тебе я услаждала мечтой.
Счастлива я и числом, улыбнулась мне дважды Луцина,
Два я залога любви, двух близнецов родила.
Спросишь, в кого наши детки? Отца мы по ним вспоминали:
Лгать не умеют они, все остальное — твое.
Я уж послать их хотела, за мать чтоб отца упросили, —
Мачехи образ лихой начатый путь преградил.
Как я Медеи боюсь! Она больше, чем мачеха, верь мне:
Все преступленья свершить руки способны ее.
Та, что родимого брата в пустынной поляне решилась
Кости рассеять, — детей не пощадила б моих!
И на нее — о безумец, о жертва колхидской отравы! —
И на нее променял ты Ипсипилу свою?
Девою мужа познала в прелюбодеянии гнусном
Колхянка, нам же с тобой свадебный светоч сиял.
Та изменила отцу, я спасла от убийства Фоанта.
Та лишь беглянка: меня Лемнос родной бережет…
Впрочем, что пользы мне в том, коль невинность нечестьем побита?
Вместо приданого грех мужа помог ей добыть!
Мне лемниянок вина… не похвальна, Ясон, но понятна:
Быстро берется за меч длань оскорбленной жены!
Что, если б гневные ветры, обиду мою вымещая,
Вместе с подругой тебя в гавань загнали мою?
Если б навстречу тебе со своею я парочкой вышла —
Землю ты стал бы молить, чтоб поглотила тебя!
Как на детей бы взглянуть, как мог бы меня ты приветить?
Казнь бы какая могла смыть вероломства пятно?
Все же ты в царстве моем сохранил бы и жизнь, и свободу —
Не по заслугам твоим, а по моей доброте.
Нет, но обидчицы кровь как мои бы обрызгала очи,
Так и того, чью любовь приворожила она.
Я бы Медеей Медеи была! — Если с выси небесной
Всесправедливый Зевес слышит молитву мою,
Плач Ипсипилы зачтется бесстыдной преемнице ложа
И испытает она горечь законов своих!
И как покинута я, — и супруга, и мать малолеток —
Стольких же быть ей детей, быть ей лишенной тебя!
Быть ей недолго царицей добытого кривдою царства:
Вскоре по миру всему будет приюта искать,
И как сестрой она доброй была, и как дочерью верной, —
Будет и к детям своим, будет и к мужу нежна.
Суша и море отвергнут ее, обретет она воздух,
Сил лишена и надежд в мести безумной своей!
Вот оскорбленной супруги мольба! На такую судьбину,
Муж и жена, да хранит ложе проклятое вас!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека