Интерпретация ‘Горя от ума’ на сцене, Гнедич Петр Петрович, Год: 1921

Время на прочтение: 4 минут(ы)

Интерпретация ‘Горя от ума’ на сцене.

(Из записной книжки старого театрала).

Для меня нет ничего нестерпимее, как видеть исполнение ‘Горя от ума’ и ‘Ревизора’ на сцене. Замысел автора совершенно пропадает в сценической ‘интерпретации’.—Когда читаешь по печатному тексту — чувствуешь одно. Когда смотришь этот текст в театральном воплощении на сцене,— видишь совсем иное.
В чтении, первый акт пьесы Грибоедова волнует каким то трагическим предчувствием. Настроение наростающей трагедии чувствуется с самого начала. День чуть брезжится,— пишет автор. Горничная спит, свесившись со стула. Из-за запертых дверей доносятся сентиментальные звуки дуэта — кларнета с фортепиано. Музыка обрывается. Горничная просыпается, протирает глаза, и убедившись, что уж светает, и ‘валит народ по улицам давно’, стучится в запертые двери. Первое ее восклицание:
— Господа!
Эй,Софья Павловна, беда!
Это ‘беда’,— лейт-мотив всего дальнейшею настроения. Когда застает ее одну в комнате барин, она потом рассказывает что —
обмерла,
Вертёлась перед ним, не помню, что врала…
Я чувствую ясно эту Лизу в чтении, и не вижу, как она вертится, как она врет на сцене.
Какую грозу вносит своим неожиданным появлением Фамусов,— видно из его слов, когда дочь рассказывает ему плохо сочиненный сон. Он говорит: — Тут все есть… коли нет обмана!
Словом, он не поверил дочери, и разочтется с ней в будущем. Когда он уходит, Лиза восклицает:
— Ну, вот у праздника! Ну, вот вам и потеха!
Однако, нет, теперь уж не до смеха:
В глазах темно и замерла душа!
Следовательно, вот тот темп и тон, который должен дать пьесе режиссер. Надо, чтоб и Лиза и Софья, чувствовали весь ужас разразившейся над ними грозы. Софья соглашается с своей фавориткой:
— Да, — батюшка задуматься принудит.
Брюзглив, неугомонен, скор,—
Таков всегда — а с этих пор…
Лиза подливает в огонь масла. Она так рисует перед барышней возможную картину будущего:
— Запрет он вас,— добро еще со мной,
А то — помилуй Бог,— как разом
Меня, Молчалина и всех с двора долой!
Ее опасения оправдываются В конце пьесы, Фамусов выростает перед нами в необузданную фигуру крепостника-помещика.
В работу вас! (кричит он) поселенье вас!
За грош продать меня готовы!
Лизу он ссылает в деревню, в избу, на птичий двор. Да и дочку тоже не оставит как прежде на воле. Он грозит ей:
Не быть тебе в Москве! Не жить тебе с людьми.—
В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!
Та ‘беда’, которую ещё утром почуяла Лиза, разразилась прежде чем ‘петел возгласил трикраты’.
А затем появление самого Фамусова? Разве сценические изображения этого на удивление созданного типа не идут в разрез с требованиями автора? Чацкий говорит ему: ‘У вас в лице, в движеньях суета’. При виде того, как побежал он на свою половину встречать Скалозуба, он подчеркивает: ‘как суетится, что за прыть!’ Софья говорит отцу: ‘Изволили вбежать вы так проворно’. Сам Фамусов подтверждает:
— День целый
Нет отдыха, мечусь как словно угорелый!
По должности, по службе хлопотня,
Тот пристает, другой — всем дело до меня…
Артисты совершенно отбрасывают эту характеристику Павла Афанасьевича. Они боятся, что будут похожи на водевильного дядюшку, что они будут возбуждать смех суетливостью движений. Но боже избави, чтобы Фамусов был смешон! Он должен быть ‘бодр и свеж’ — но при этом не монументально-важен, как показывает нам его большинство исполнителей. Он быстро шлепает с утра своими оленьими туфлями, или торжковскими шитыми сапогами по всему дому, кутаясь в свой меховой шлафрок.— У него, в его старом доме, уцелевшем от пожара двенадцатаго года, холодно. Он даже не ходит без особой надобности на свою половину, и проводит — Скалозуба в гостиную, говоря:
— … здесь теплее.—
Прозябли вы, согреем вас,—
Отдушничек откроем поскорее.
Он брюзглив, неугомонен, и любит мирить спорщиков, хотя сам ‘спорит так, что любо’, по характеристике Чацкого. Он ‘гурман’, и сознает греховность обильных обедов в великом посту.—Все это должен отметить исполнитель, все это он должен воплотить в крупитчатой сочной фигуре начальника московских архивов.
Ранний приезд Чацкого в дом Фамусовых кажется Белинскому неправдоподобным.
‘Он заезжает в дом ее (т.е. Софьиного) отца и требует свиданья с ней, прямо с дороги, не заехав домой, чтобы обриться и переодеться и заезжает когда-же? В шесть часов утра Воля ваша,— не по светски, не умно, и не эстетически’! Тут Белинский наговаривает на автора: Чацкий и не думал требовать свидания с Софьей. Он проезжает в дорожном возке мимо того дома, где воспитывался, где рос. Он видит уже открытым подъезд, видит, что швейцар сметает снег с крыльца (Лиза говорит: ‘в доме стук, ходьба, метут и убирают’),— он останавливает лошадей, чтобы узнать — все-ли здоровы, чтобы швейцар передал господам, что он вернулся в Москву, и переодевшись дома, сегодня — же у них будет. И вдруг ему говорят, что ‘барышня уже вставши и барин у них’. Он вылезает из возка. Впереди летит запыхавшийся радостный Филька или Фомка, и кричит: ‘к вам Александр Андреич Чацкий!’ — а за ним вбегает и путешественник, и первый его возглас — удивление: ‘Чуть свет, уж на ногах!’ Он проскакал от Петербурга до Москвы в сорок пять часов. Несколько раз его вывалили. Ветер и буря,— конечно снежная,— приветствовали его с возвращением на родину. Но он оживлен, весел, молод. Белинский изумляется, что он предстает пред подругой детства небритым. Но разве уж за двое суток, что он ехал, он так оброс, что ему нельзя было, никому показаться?
Но быть вылощеным, гладко причесанным, в модном парижском фраке, конечно, нельзя. После сорока пяти часов бешеной скачки, да еще во время бури, Чацкий не может иметь тот же вид как в третьем акте, когда он является на бал в щегольском заграничном костюме, резко отличающемся от московских доморощенных фраков. На лице, в прическе, в костюме — должен чувствоваться только что совершенный Чацким путь,— а мы вместо этого видим актера только что одетого портным, причесанного парикмахером и неторопливо вышедшего из уборной.
Тот крик, те вопли, что допускают исполнители Чацкого в последнем акте — нелепы до последней степени. Кричать и бесноваться Чацкий не станет. Начиная с фразы: ‘Он здесь, притворщица!’ когда Чацкий становится между Молчалиным и Софьей, обыкновенно артисты начинают кричать и доводят себя до сипоты. ‘Молчаливы блаженствуют на свете!’ принято так вопить, что не только Фамусов с своей челядью, но даже проезжие с улицы обратили бы внимание на таких орущих благим матом ‘домовых’.
Критики в свое время упрекали Мочалова за то, что он играл Чацкого немелодраматично, — и последнее восклицание ‘Карету мне, карету!’ он обращал к швейцару,— как обычное приказание подавать экипаж.— Мне кажется, что в данном случае Мочалов был куда более прав, чем его современники-критики и любители-театралы. Каратыгин, напротив того, нравился москвичам именно в последней картине. Но пишущему эти строки передавал покойный С. В. Максимов,— автор ‘Года на севере’,— подробности как Каратыгин исполнял Чацкого. Это было безбожно и бесчеловечно. Можно было про такую игру сказать словами Гамлета: ‘…Эти актеры ломались и ревели так, что невольно приходила мысль, что людей наделал как-то поденщик природы— и прескверно наделал: ужь очень они далеки были от натуры!’ Едва-ли Грибоедов одобрил-бы такие приемы игры.

П. Гнедич.

‘Жизнь Искусства’, No 804, 1921

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека