Во всяком городе, существующем на земном шаре, если не все вообще обитатели этого города, то, по крайней мере, хозяева домов, в нем построенных, питают привязанность к месту своего жительства. Один Петербург составлял в этом отношении изъятие. Этот ‘парадиз’ Петра нравился только своему основателю да немногим из его приближенных, — да и те повторяли царские похвалы новосозданному городу только из угождения государю или из боязни за себя: в глазах Петра не любить Петербурга было признаком несочувствия ко всем видам и затеям государя. Петру хотелось, чтобы все русские люди любили то, что ему самому было по сердцу. Но старая русская поговорка: ‘Насильно мил не будешь’, — как нельзя более приложилась к Петербургу. Как ни добивался государь Петр Алексеевич заставить русских полюбить Петербург, — не полюбили его русские. Не только не стал он им любезным, но и по смерти Петра был отвратителен и ненавистен, и до сих пор недолюбливают его на Руси, хотя после Петра прожила Россия столько времени, что отроки настоящих годов, поступившие в школы, будут находиться в самой цветущей поре возраста, когда придется праздновать двухсотлетний юбилей основания Петербурга. Что же было тогда, когда основатель Петербурга только что закрыл навеки глаза и его гроб стоял в деревянной церкви Петропавловского собора, между тем как достраивалась каменная церковь с подземными усыпальницами русских императоров, из которых первому Петру приходилось начать собою ряд царственных покойников? А в это именно время произошло событие, послужившее основанием настоящему рассказу.
Основатель Петербурга в последние годы своего царствования полюбил особенно Васильевский остров. Там хотел он сделать средоточие своей столицы и повелевал отправлять в Петербург для поселения на Васильевском острове из разных краев России помещиков, не обращая внимания на их жалобы. Это было мало: государь велел переноситься на Васильевский остров даже тем, у кого были уже построены дома в других частях города Петербурга: прежние дома и дворы приходилось или продавать, или оставлять в запустении, отдавать внаймы было трудно, потому что на это мало было запроса. Дворовые места на Васильевском острове раздавались даром желающим, и для этого учреждена была особая канцелярия. Но великий государь не напрасно всю жизнь роптал, что его повеления исполнялись плохо и несвоевременно, русские люди постоянно вымышляли увертки, как бы обойти закон и не делать так, как власть велит делать. То же высказалось и теперь. Туго заселялся Васильевский остров, хотя государь издавал указ за указом, один строже другого, понуждая скорее переселяться и строиться на Васильевском острове тех, кому выпал жребий. С тем Петр и умер, а на Васильевском острове стояло много начатых и недостроенных зданий и еще более значилось отмеченных дворовых мест, где не было никаких начатков строения. Застроена была только стрелка, две первые улицы до Среднего проспекта и значительная часть набережной Невы. Большой проспект был тогда только дорогою, проложенною от сада князя Меншикова вплоть до маяка в каменной башне, поставленной на взморье в галерной гавани. По этой дороге, называемой тогда Большою перспективою, кое-где стояли недостроенные домики с разводимыми при них садами и огородами, виднелись следы каналов, которыми хотел государь изрыть весь Васильевский остров, но потом оставил этот замысел. Все остальное пространство Васильевского острова было покрыто ольховым и еловым лесом. Украшением застроенной части острова был тогда дворец Меншикова с огромным садом, тянувшимся по нынешней Кадетской линии, и со множеством строений, принадлежавших лицам из его княжеского штата. По набережной Невы, по направлению к стрелке, красовался дом Соловьева, бывшего у князя управляющим делами, далее следовали: новое громадное, тогда уже отстроенное, здание коллегий, дворец царицы Прасковьи, вскоре потом обращенный в здание Академии наук, и дома разных вельмож, рядами выстроенные по берегу Малой Невы. Между дворцом князя Меншикова и двором Соловьева прорыт был канал, и на берегу его построена была каменная церковь Воскресения, внутри красиво расписанная, с наружною колокольнею, на которой были устроены часы с курантами. В другую сторону от меншиковского дворца был расположен рынок (он занимал нынешний Соловьевский сквер) с деревянными лавками, а за ним по набережной шли частные дворы разных хозяев, насильно переселенных по царской воле на Васильевский остров. Дома в этих дворах были каменные или деревянные, обложенные кирпичом, двухэтажные и расположены были по линии ближе к Неве, чем теперь. При каждом из дворов были на берегу реки пристани с судами, принадлежащими хозяевам этих дворов, а близ рынка и в некоторых других местах Невской набережной были пристани для перевозки разного народа в судах, называемых буерами. Эти пассажирские буера плавали беспрестанно по Неве и ее протокам от пристани до пристани, одних пассажиров выпуская на берег, других набирая с берега: такие буера в те времена занимали место железно-конных карет нашего времени. Как в наше время мы встречаем повсюду эти кареты, снующие из улицы в улицу со множеством разнородной публики, так в то время вся Нева кишела множеством сновавших по ней буеров, торншхоутов, яхт, шлюпок, карбасов, яликов, вереек и с иными наименованиями судов и частных, и публичных, а берега Невы усеяны были пристанями, где беспрестанно причаливали и отчаливали суда разных величин и разных образцов.
В числе дворов, расположенных по набережной Большой Невы на Васильевском острове, был на углу осьмой линии двор княгини Анны Петровны Долгоруковой. Ее барский дом выходил угольною стороною к набережной и снабжен был широким крыльцом с балконом, выходившим во двор, перед ним во дворе был разведен палисадник. Дом был деревянный, обложен кирпичом и крыт черепицею.
Рядом с домом были ворота во двор, по набережной от этих ворот шла аллея к пристани, а в глубине двора были службы и между ними — обширная людская изба. За службами — деревянный забор, ограждавший недавно разведенный сад. Двор этот со всеми в нем находившимися постройками был окончен в 1724 году, и владелица перебралась в него в конце этого года из другого своего двора в Литейной части на Воскресенском проспекте. От этого весною 1725 года все в этом васильеостровском дворе носило отпечаток свежести и новизны. Деревянные стены служб и заборов не потеряли еще той желтой окраски, которая везде отличает недавно возведенное деревянное строение, а деревья, посаженные в саду и в аллее, ведущей к пристани, были не выше человеческого роста. На помосте крылечного балкона виднелись расставленные стулья и кресла, показывавшие, что здесь было обычное место сиденья боярской семьи. Был конец мая.
На дворе княгини Долгоруковой кишела толпа дворни обоих полов и разных возрастов: тут были и дети, и молодые парни и девки, и сморщенные старики и старухи. Дворня княгини была многолюдна. Хозяйка была русская боярыня до мозга костей и в том поставляла достоинство своей боярской знатности, чтоб ей прислуживало много холопьев. Теперь дворня оставалась без боярыни, отлучившейся из дома, суетилась и бегала по двору с пронзительными криками. Все были вооружены длинными палками с ложбинами на конце, все гоняли по двору деревянное колесо или каток, каждый старался ударить палкою по катку и отогнать его то в ту, то в другую сторону, и каток, вертясь, перебегал то в глубину двора, к службам, то к главным воротам с набережной. То была обычная в то время игра в килку, или в каток. По правилам этой игры, игрецы составляли два ряда, один ряд становился против другого, один ряд гонял каток в одну сторону, другой — в противную, и так гоняли каток до тех пор, пока кто-нибудь из того или другого ряда успевал ударом палки поставить его на деревянную колоду. Две такие колоды стояли: одна в углублении двора у конюшни, другая у ворот, кто взбивал на колоду каток, тот делался победителем и сообщал торжество победы тому ряду игрецов, в котором стоял. Тем оканчивалась игорная партия, и потом могла начинаться другая. В ряду игравших был молодой сын княгини, восемнадцатилетний князь Яков Петрович Долгоруков, одетый в кафтан фиолетового цвета с золочеными позументами и в штаны ярко-зеленого цвета, что по нарядности отличало его от наружного вида прочей дворни. Молодые боярчата не стыдились принимать участие в играх собственной дворни, и сами родители часто не возбраняли им таких потех, а считали долгом наблюдать, чтобы их дети не набирались в холопьем кругу ‘подлых’ привычек и запрещали холопам в присутствии боярчат произносить непристойные слова, чтобы дети бояр таких слов не перенимали. Но плохо исполнялись приказания старых господ и госпож, а всего чаще не исполнялись вовсе так же точно, как и прежние запрещения царей и патриархов не истребили срамословной болтовни русского простолюдина. Княгиня Анна Петровна не одобряла общения своего сынка с дворнею, хотя по временам на него ворчала, но во всем ему снисходила, на ту же пору старухи не было дома, и молодому княжичу была вполне своя воля. Князь Яков Петрович в игре с холопами дозволял себе такие выходки, каких бы не позволил в товариществе с равными себе, так, например, подбросить каток так, чтобы тот, подпрыгнув, задел кого-нибудь из игравшей челяди: за такую проделку холопы наделили бы тумаками своего брата, но на боярчонка никто не смел заявить и тени неудовольствия. Во всем остальном все шло попросту, без чинов, как будто здесь не было человека сиятельной или даже благородной крови: крики, брань, смех, балагурство.
— Эх ты, старина! — кричал молодой холоп седому. — Али руки уж одубели, что ползает у тебя каток!
— Эй ты, курносый, нишкни! — отвечал старик. — Ты свою башку поставь на место килки, так увидишь, как я ее закину через конюшню!
Другой холоп из противного ряда ударил по катку и погнал его к воротам.
— Нет, врешь, к нам! — кричал боярчонок и погнал каток по направлению к конюшне.
— Ан к нам, боярин! — крикнул тот, что прежде гнал его к воротам.
— Постой, Сенька, руки у тебя еще не выросли! — закричала баба и опять направила каток к конюшне.
— Нет, к нам пожалуйте! — закричала девка и опять повернула каток к воротам.
— Пробегайся-ка, лебедка! — закричал ей парень и двинул каток к конюшне.
В кругу игравших был один холоп по имени Василий Данилов, молодой парень двадцати двух лет от роду. Это был коренной холуй из деда и прадеда, ни он, ни родители его, уже тогда умершие, не могли во время своей жизни сказать, как давно род их стал в холопстве у князей Долгоруковых. Его покойная мать была в Москве у княгини ключницею, и княгиня в знак милости пожаловала ее сына и отдала учиться вместе с другими холопьими детьми к священнику Егорьевского женского монастыря в Москве. Покойный император не раз заявлял желание, чтобы бояре отдавали своих холопов учиться грамоте. Не слишком торопились бояре исполнять такое царское желание, когда оно не делалось приказанием, и смотрели на него подозрительно. ‘Уж не думает ли государь, — говорили они промеж себя, — попользоваться нами? Выучим холопов своих, а они отойдут от нас да пойдут в царскую службу. Царь позволил же холопам нашим записываться в солдаты и драгуны, а паче в матросы, хоть бы и мимо нашей воли. Мы холопа своего обучим: какой уж из него слуга нам? А грамотных царь любит. Вот и выйдет, что нам убыток, а царю корысть. Пожалуй, чего доброго: как намножится-то грамотных холопов — царь их всех и заберет себе в службу’. Говорившие таким образом не были неправы. У Петра точно было такое желание. Но княгиня Анна Петровна Долгорукова во всем отличалась покорностью царю и старалась как-нибудь довести до него, что она из первых делает так, как ему угодно. Так она безропотно и скоро перенеслась по его воле на Васильевский остров, так она, услыхавши, что царю приятно было бы, когда б господа отдавали холопов учиться грамоте, тотчас договорила соседнего попа и послала к нему кружок дворовых мальчишек, а потом пыталась разблаговестить об этом, чтобы о ее поступке узнал государь. Но этим не удалось ничего выиграть княгине.
Василий Данилов учился хорошо и, когда дошел до того, что умел читать церковное и гражданское письмо, был отпущен в свою деревню. Боярыня приказала своему московскому управителю прислать Василия в Петербург в дворню, а в Петербурге, спустя несколько времени, приставила его в услужение к своему сыну Якову, тому самому, что играл с дворнею в килку.
Василий Данилов служил боярчонку, ходил за ним, выражаясь языком прислуги, чередуясь с другим товарищем поденно. Этот Василий Данилов был нрава горячего, живого, но вместе меланхолического, и потому был склонен к мечтательности и любил разговоры о гаданьях, волшебствах, привидениях, а грамотность, приобретенная им у священника, невольно расположила его к недовольству своим холопьим положением, оно, однако, не повело еще пока Василия Данилова к желаниям как-нибудь освободиться от этого положения, а ограничивалось только сожалением: зачем он родился холопом, тогда как другие родились свободными. Все равно как если бы кто жалел — почему человеку не дана способность летать по воздуху, подобно птице, ему было бы жаль, что этого нет, но он бы не выдумывал средств, как этому пособить, так и Василий Данилов: хотя и скорбел душою, что он холоп, но примирялся с этим на той мысли, что иначе быть нельзя, так уж он создался. Вот уже зиму провел он в услужении молодому княжичу. Этот княжич был большой драчун и редко проходил день, когда бы он не изругал своего слуги или не дал ему затрещины. Правда, князь Яков Петрович, избалованный матерью, хотя был драчлив, однако, когда, по холопскому выражению, отходится, то делался ласков, а такое качество господ, как известно, примиряло холуев с их положением и обыкновенно побуждало их надувать своих господ и тем отплачивать им за претерпеваемые пинки и побои. И Василий Данилов вступал уже на ту дорогу и, так сказать, захолуивался, как вдруг неожиданное событие поставило его в исключительное положение к своему боярину. Была в дворне Долгоруковых девушка, именем Груша, девка полнолицая, румяная, мясистая спереди и сзади. Василий Данилов почувствовал влечение к этой девушке. Уже с месяц он, как умел, старался ухаживать за нею, хотя, по неопытности своей, приступал к этому делу несмело. Между тем не знал он, что у него оказался соперник и этот соперник был его боярчонок, князь Яков Петрович. В настоящий день Груша была в числе челяди, игравшей на дворе в килку. Василий Данилов, стоявший в ряду игрецов против того ряда, где стояла Груша, по влечению старался, мешавшись в толпе, тронуть ее рукою. Но то же делал и боярчонок, стоявший в одном ряду с Грушею. Василий этого не замечал, но боярчонок заметил, куда клонятся движения Василия Данилова. Заметила все это и Груша и поняла, чего хочет боярчонок. Она приветливо улыбалась, когда он ее затрагивал, а от Василия Данилова отвертывалась, надувала губы и отдергивалась, как будто желая сказать ему: поищи себе, голубчик, другую! Боярчонок не решался придраться за что-нибудь к своему холую всенародно, а только пыхтел, краснел и сверкал глазами, готовясь отплатить ему после и расправиться с ним втихомолку, здесь, при народе, выразилась его досада тем, что, когда приходилось догонять каток к колоде, князь Яков Петрович, стоявший в то время далеко, проскочил сквозь толпу играющего люда с палкою и ударил по катку так, что каток полетел прямо на Василия Данилова и задел его по носу. У Василия Данилова пошла из носа кровь. Боярчонок сорвал свое сердце, холуйская компания захохотала над Василием Даниловым, стараясь тем понравиться боярчонку, а Груша, поглядывая на князя Якова Петровича, и себе тоже осклаблялась. Василий Данилов заметил это движение Груши, в нем закипело сердце, и не в состоянии был он удержать себя, хотелось ему дать господину отместку. Каток был еще не вскинут на колоду, и Василий Данилов, оправившись от удара, полученного в нос, весь красный от злобы, ударил палкою по катку и нарочно пустил его так, что каток попал князю Якову в живот. Князь Яков отшатнулся, схватился за живот, холуйская компания не смела захохотать, а только кусала себе губы и отворачивалась, чтоб не засмеяться, потому что фигура его сиятельства была тогда очень забавна.
— Ах ты животное! — крикнул, рассердившись, князь Яков Петрович и, махнув палкою по катку, направил его так, чтоб каток снова попал в Василия Данилова, но от большого усердия хватил так сильно, что каток перелетел через Василия Данилова и попал в голову Груше, стоявшей позади. Груша вскрикнула от боли.
— Болван! — заревел князь Яков Петрович, глядя на Василия Данилова, сам не зная, кого он обругал, но в эту минуту стоявший близ него холоп ударил по катку, поймал его ложбиною своей палки и вскинул на колоду.
Тут раздались голоса: ‘Господа! Господа!’ Дворня разбежалась. Князь Яков Петрович отдал холопу свою палку и сам пошел к дому. На пристани вышла княгиня из богато убранного судна, носившего итальянское название гондолы, вместе с сыном и, поддерживаемая холопами, словно архиерей иподьяконами, шествовала чинно и величаво по аллее в ворота своего двора. Часть дворни, игравшей в килку, покидавши палки, встречала свою барыню с поклонами. Княгиня медленно всходила на крыльцо дома. На ней было верхнее платье лилового цвета, из-под которого выглядывало другое, ярко-зеленое, обшитое золотыми позументами. На голове у ней была черная шляпка с большим букетом наверху и с развевающимися перьями. Ставши на крыльце, княгиня окинула взором свой двор и спросила:
— Что, здесь в килку играли?
— Забавлялись, — отвечала прислуга.
— Вишь, проказники! Только что я со двора, они без меня на головах начинают ходить! — сказала княгиня. — И Яша мой с ними?
Прислуга молчала.
— Что не отвечаете? — сказала княгиня, возвышая голос — Оглохли, что ли? Мне разве десять раз об одном и том же спрашивать?
— Да-с, князь Яков Петрович изволили забавляться. Покачнула головою княгиня и вошла в дом. В передней холуи сняли с нее верхнее лиловое платье, и она в зеленой бархатной робе с фижмами вошла в залу, уставленную стульями с высокими спинками и черными столами с перламутровою инкрустациею, стены были обиты голубыми штофными обоями с белыми цветками, на стенах висели зеркала в золоченых рамах с черными обводами на окраинах.
Князь Яков Петрович был уже там, он почтительно подошел к руке матери, но княгиня, отдернувши руку, покачала головой и сказала:
— Бесстыжий! Как раскраснелся! Опять с челядью играть принялся? Чем бы сидеть за французскими диалогами, а он обрадовался, что матери дома нет: сейчас в холуйскую компанию. Видно, такая ‘ассамблея’ приятнее тебе всякого благородного общества? Хочешь, чтоб эти подлые тебя всюду ославили? С нами, будут молоть, боярчонок играет, как с равными! Дойдет до государыни, а государыня, пожалуй, как увидит меня, так в насмешку скажет: ‘Твой сынок, княгиня, хорошо умеет в килку играть’. Что я тогда скажу ее величеству? И так мне один срам с тобой! Никуда с тобой явиться нельзя. Постыдился бы ты хоть на других глядя. Вон князь Черкасский, почти твоих лет, может быть, годами двумя старше, никак уж не больше, а какой молодец: при дворе про него только и речи. Как танцует, как по-французски говорит и по-немецки, как верхом ездит! Высоко пойдет. А ты? Долгоруков-князь! В благородную компанию стыдно привести! Ах, срамник!
Княгиня отворотилась.
— Маменька!.. — начал было князь Яков Петрович.
— Не выговаривайся, не оправляйся, — говорила княгиня. — Виноват, и только. Винись, а вперед не делай так. На, целуй руку!
Князь Яков Петрович умильно поцеловал матери руку. Княгиня смягчилась и ласковым голосом произнесла: ‘Шалун!’
II
Познакомимся теперь с этой боярской семьею.
Древний род князей Долгоруковых еще задолго до Петра Великого разделился на несколько ветвей. Одна из этих ветвей имела родоначальником одного из князей Долгоруковых, которого, в свое время, за вспыльчивость нрава прозвали Чертом, и это насмешливое прозвище надолго оставалось за его потомками, так что, говоря о них, в отличие от прочих князей Долгоруковых, их называли: Долгоруковы-Черти. К этой ветви принадлежали в конце XVII в. князь Юрий Долгоруков и сын его Михайло, убитые стрельцами в мятежный день 15 мая 1682 года. Командовавший тогда Стрелецким приказом этот князь Михайло Юрьевич был до крайности нетерпим подчиненными: от малейшего противоречия он приходил в ярость и в порыве гнева способен был не только убить всякого, но и мучить самым зверским образом. За то стрельцы прозвали его Чертом, подобно тому, как это прозвище носил один из его предков. ‘Черт как есть, — говорили о нем стрельцы, — недаром и рода он чертовского’. После мученической смерти князя Михаила Юрьевича (убитого разом со своим родителем) остался сын его, князь Петр Михайлович. Он участвовал в азовских походах, потом в шведской войне и в 1708 году был убит в сражении при Головчине. Года за четыре до смерти сочетался он браком с княжною Анною Петровною Щербатовою, после мужа осталась она вдовою с тремя сыновьями. Первый, Сергей, был отправлен Петром Великим для образования за границу и в описываемое время находился на службе в Голландии. Там он задолжал, просил мать выплатить его долги, но княгиня Анна Петровна не могла исполнить сыновней просьбы. Она только что переселилась на Васильевский остров, много потратилась на издержки, необходимые при переселении, на постройки, на обзаведение хозяйства на острове, а между тем управляющие из ее имений присылали ей неутешительные отзывы: там град побил хлеб на корню, там постройки сгорели, там пчелы вымерзли, денег не присылали сколько нужно было, а сумма для уплаты долгов князя Сергея Петровича требовалась немалая. Когда умер Петр Великий, княгиня пожалела, зачем он не умер несколькими месяцами раньше, она соображала, что тогда ей не предстояло бы необходимости переселяться на остров. Воцарилась Екатерина. Княгине приходила мысль, что, при известной всем доброте сердечной, эта государыня могла бы заплатить долг за князя Сергея Петровича, но княгиня не была так близка к государыне, чтоб отважиться просить ее об этом. И все думала княгиня о своем Сереже, и ни к какому средству выкупить его из долга не прибегала, а между тем получила известие, что Сережу, за неуплату, посадили под арест. Другие двое сыновей княгини росли дома. Яков, которого мы видели, достиг уже восемнадцати лет, но не оказывал склонности ни к учению, ни к службе, ни к какому бы то ни было занятию. Это был образчик боярчонка старых времен, шалопай с головы до ног, каких было много в боярских семьях и каких особенно не терпел покойный государь Петр Алексеевич. Счастье было для князя Якова, что государь не обратил на него своего орлиного взгляда. Третий сын княгини, князь Владимир, был годом моложе князя Якова, он был способнее и охотнее своего братца, служил в кавалергардской роте, и так как этой роты никуда не посылали из столицы, то проживал дома с матерью. Как нравом, так и привычками братья мало походили друг на друга, хотя вырастали и воспитывались вместе и в одинаковых понятиях. Владимир не стал бы играть с холуями: это он признавал унизительным для своего родового достоинства, Владимир охотно проводил время в компании боярских сынков, любил круг боярышен с их милою болтовнею. Князю Якову, напротив, тошно казалось пребывать долгое время в господской компании, особливо дамской, он не находил там, что и о чем ему говорить, он предпочитал компанию холуев и сенных девок: там ему было привольнее, там не нужно было соблюдать приличий, — можно было подчас ввернуть и крепкое словцо, а девка, не то что боярышня, как ни верти хвостом, а все-таки угождай господину — подневольный народ! Ни одеваться, ни пудриться не нужно, — никто не осудит. А в этой господской, благородной компании какая тоска для князя Якова Петровича! Являйся пристойно одетым, причесанным, а прическа сколько времени унесет и сколько перепортит крови! Не смей ни облокотиться, ни почесаться, а станешь говорить — за каждым словом замечай, чтобы сказано было прилично, благопристойно и вежливо. Князь Владимир выучился по-немецки и по-французски, правда, выучился он плоховато, но все-таки мог, с помощью диалогов, складывать фразы, употребительные в текущем разговоре. Князя Якова сколько ни заставляли учиться языкам — ничто ему не давалось, по принуждению он зубрит, а чуть над ним не смотрят, он книжку в сторону, шалопайничает и от дела отлынивает, или с холопами болтается, или шатается, либо в лодку сядет да без дела плавает, на другой день спросят его то, что зубрил накануне, — ничего не помнит! Учивший обоих братьев француз сделал о нем такой приговор, что если бы его сто лет учить французскому языку, он и тогда ему бы не выучился. И в самом деле, преподававшие братьям-князьям француз и немец были отпущены с той поры, как князь Владимир поступил в кавалергарды. Князь Яков ничего не помнил из того, чему учился, мать думала все еще как-нибудь и сколько-нибудь сделать из своего сынка что-то похожее на молодого человека благородной крови, она продолжала томить его, засаживая за диалоги, но князь Яков отлягивался от них, как норовистая лошадь от хомута. Князь Владимир танцевал и любил танцевать, князю Якову танцы с боярышнями были все равно, что тяжелая барщина для ленивого мужика. Зато князь Яков любил пляску холопов и часто, усевшись в людской, заставлял перед собою отплясывать трепака или вприсядку под звуки балалайки или гитары, причем подчас готов был залепить тумака каждому, в ком замечал косой, не нравившийся ему взгляд. Так потешались его предки, так любил тешиться и он, бессознательный хранитель отживших предковских приемов жизни! Всякого серьезного разговора он избегал как чумы, да и вести его не мог. От всякого труда он уклонялся, не тянули его к себе и такие забавы, как звериная и птичья охота, рыбная ловля и всякие игры — все, где сколько-нибудь является необходимым терпение. Нельзя сказать, чтоб он был, как говорится, соня. Он спал немного, вставал рано, после обеда не заваливался, ел умеренно, пил мало, всегда в беготне, в суете: непосидючий такой, говорила о нем дворня. Холопы не любили его, хотя он с ними и панибратился, не любили за то, что подчас был драчлив, для него ничего не значило угощать их вином, шутить, дурачиться с ними, да тут же одного-другого залепить в морду, после того он не сознавал, что сделал нехорошо и оскорбил человека. Мать чрезмерно его баловала, она втайне сознавала, что он глуповат, но не решалась ни перед кем сказать этого гласно, зато никуда не брала его в гости и не делала никаких шагов с целью как-нибудь поместить его на служебном поприще. Она любила его более других детей, нередко бывает, что материнское сердце привязывается особенно к тому из детей, кто поглупее прочих, так как матери считают таких детей обиженными природой и требующими их попечений.
И в этот раз, нагрозивши сыну и заставив его в знак покаяния поцеловать материнскую руку, княгиня Анна Петровна отпустила своего Яшу с материнскою нежностью. Князь Яков задумывал поскорее расправиться с дерзким холуем, князь сознавал, что тот умышленно хватил его катком в живот. Он побежал к сеням, где собиралась обыкновенно прислуга, и из полуотворенной двери увидел в комнате, примыкавшей к сеням, сцену, которая заставила его приостановиться и наблюдать ее втихомолку.
Василий Данилов беседовал с Грушей. Князь Яков услыхал между ними такой разговор.
— Говорят тебе, не задерживай, мне некогда, — говорила Груша.
— Задерживать тебя не стану, — говорил Василий Данилов. — Ты мне скажи только: зачем ты от меня отвертывалась, когда играли в килку, а боярчонку усмехалась, как тебя он затрагивал. Я все видал!
— Как же я смею перед господином губы надувать? — сказала Груша. — За это и по губам кулаком дадут. На то господа! Как им угодно, чтобы мы велись перед ними, так и ведемся. Аты мне что такое, что спрашиваешь? Словно ты мне муж или родной брат?
— Я полюбил тебя, Груша. Я ж говорил тебе не раз, — сказал Василий Данилов.
— Этаких речей наша сестра слушать не должна, — отвечала Груша. — Мягко вы, молодцы, нам стелете, да жестко будет укласться на постланном. Вижу я, что у тебя на уме: поиграть со мною, а потом чтобы плакалась на тебя. Нет, Василий, ты ищи себе попроще и поглупее.
— Прежде ты мне так не говорила, — сказал Василий Данилов, — а вот как увидала, что боярчонок стал на тебя заглядываться, так ты меня прочь отпихиваешь. А того в толк взять не хочешь, что уж коли кто вам, девкам, мягко стелет, а жестко бывает ложиться, так эти вот боярчата. Князь Яков Петрович затеял поиграть с тобою, позабавиться, а после бросит да за другую возьмется. А наш брат — не то, мы свои люди.
— С чего ты это выдумал князя Якова Петровича ко мне прицеплять? Пустомеля ты этакой! — говорила Груша. — Что тебе до меня, скажи, пожалуйста?
— Да то, что я люблю тебя, — сказал Василий Данилов.
— Ну, чего ж ты от меня хочешь-то? — спрашивала Груша.
— Хочу в любви с тобой быть! — сказал Василий Данилов.
— А я этого не хочу, — ответила Груша. — Это нехорошо.
— Я бы на тебе женился, — сказал Василий Данилов.
— Мы разве можем жениться и замуж выходить с кем нам захочется? — сказала Груша. — Это вольные люди могут так. А мы, холопы, должны жениться и замуж выходить тогда только, когда господа нам прикажут.
— Кабы у тебя, Груша, такое чувствие было ко мне, как у меня к тебе, — сказал Василий Данилов, — ты бы пошла к княгине да бух ей в ноги: полюбила я, мол, Василия Данилова, отдайте за него замуж!
— С чего ты взял, чтоб я это сделала? — говорила Груша. — Что ты, в самом деле, за Иван-царевич какой, чтобы я к тебе такое чувствие возымела? Нет, брат, про эти глупости говори лучше какой-нибудь другой, а не мне. Я про эту любовь не знаю и знать никогда не желаю. Это одно баловство, и больше ничего. Вот коли госпожа наша боярыня скажет: ‘Груша, выходи замуж’, — за кого прикажут, за того выйду. А чтобы мне самой идти говорить об этом княгине, — что я, девка совсем потерянная или дура неотесанная?
— А если бы, — сказал Василий, — боярыня велела тебе замуж выходить за Василия Данилова, пошла бы ты?
— Вестимо, пошла бы, — отвечала Груша. — За кого бы велела идти, за того бы и пошла. Уж, конечно, не артачилась бы. Я девка подневольная. Как же я смею?
— И любила бы ты меня, Груша? — спрашивал Василий Данилов.
— Любила бы, — отвечала Груша. — Как же не любить мужа? На то закон принимают, чтобы мужа любить. И господам замужним приказывают любить мужьев. На то девок и замуж выдают, чтобы мужьев любили.
— А теперь ты меня не любишь? — спрашивал Василий Данилов.
— Вестимо, нет. Что ты мне такое, чтобы я тебя любила? Не муж, не брат, не отец, не дядя, не родня вовсе… За что же и с какой стати любить мне тебя? — отвечала Груша.
— А я вот люблю тебя, хоть ты мне не жена, — сказал Василий Данилов.
— Не люби, не за что! — сказала Груша,
— А боярчонка, князя Якова Петровича, любишь ты? — спрашивал Василий Данилов.
— Своих господ мы должны любить и во всем слушаться их. Что они прикажут, то и делать. На то они господа наши. Волю имеют над нами, — говорила Груша..
— Груша! — сказал с усиливающимся жаром Василий. — Я очень, очень люблю тебя, так люблю, что и сказать не знаю как. Груша! Не люби боярчонка! Меня люби! Ах, как мне хочется обнять тебя, к сердцу прижать, расцеловать… — Груша повернулась от него, собираясь выходить. — Груша! Груша! — говорил Василий Данилов, воспламеняясь. — Груша, душенька моя!
Он бросился обнимать ее, но в это время стоявший позади его в другой комнате боярчонок из полуоткрытой двери крикнул:
— Васька! Иди сюда!
Василий Данилов опомнился. Груша ушла. Василий обернулся и увидел князя Якова Петровича, позвавшего его и шедшего обратно. Василий Данилов поплелся за боярчонком, повеся голову.
Сыновья княгини помещались в отдельных комнатах с разными входными дверями, выступавшими в коридор. Князь Яков Петрович вошел в свою комнату, за ним последовал и Василий Данилов. Боярчонок, не входя с холуем в объяснения, не говоря никакого худого слова, залепил ему кулаком в лицо, потом приставил к стенке и стал бить по щекам с таким удовольствием, как будто после каждой пощечины похваливал его стоявший за спиною предок, заслуживший некогда название Черта. Совершивши эту операцию, княжич велел холую чистить клетку, висевшую с птицею в комнате, наконец, угостивши Василия Данилова бранью, перенятою из словаря кучеров и холуев, прогнал его от себя. Бедный холуй, отведавши такого господского угощения, сгоряча побежал к своей боярыне, она была тогда в угольной комнате за гостиною, в комнате, носившей в тогдашнем домашнем быту название светлицы. Княгиня сидела на софе, перед нею стояла ее приближенная женщина Мавра Тимофеевна (которую дворня звала ‘боярскою боярынею’). Княгиня рассказывала ей, как она ездила с визитом к князю Василию Лукичу Долгорукову, входившему тогда в силу при дворе, и как просила этого князя, нельзя ли постараться как-нибудь избавить ее сына Сережу от ареста за долги в Голландии.
— Я говорю ему, знаючи, что он большой заступник за честь всего рода долгоруковского: ‘Ведь это, князь, пятно кладется на весь род!’ А он мне говорит: ‘Всяк сам себя знает. По одежке протягивай ножки. Коли нечем платить — не бери в долг’. — ‘Да ведь, — говорю ему, — оно было бы чем заплатить, да вот такое приспело разом: покойный государь приказал строиться на Васильевском острове, тут казны немало убухали’. — ‘Что ж, — говорит он, — такова царская воля была. Что будешь делать! Ты, княгиня, по-бабьи рассуждаешь! А что, как нашего брата пошлет царь-государь в иную землю с посольством? Траты немалые, а едем, крепимся, из сил выбиваемся, а слушаем царского наказа! А тебе, видишь, тяжело стало издержать каких-нибудь шесть-семь тысяч рублев’. А я ему говорю: ‘Помнишь ли, как дядя твой, князь Яков Федорович, заступился перед покойным государем за Василия Владимировича? Тогда написал он государю письмо и выложил в том письме, что честь нашего рода терпит тем, что князя Василия Владимировича под арест взяли. Теперь разве честь нашего рода не терпит? Мой Сережа также долгоруковского рода, а его, вот пишет, под арест посадить хотят’. А он мне на это: ‘Ты, княгиня, опять по-бабьи судишь. Что приводишь пример князя Якова Федоровича, как он заступился за князя Василия Владимировича? То было важное дело, государственное, головное, а это свое, приватное, там на человека взвели преступное дело, вину великую, а за твоим сынком преступления никакого не взводили. Тут просто заплатить надобно, и только! Окроме того, князь Василий Владимирович и по летам, и по службе государю — не верста твоему Сергею. Твой еще человек молодой, пусть послужит, пройдет много лет — дослужится до такой степени, как князь Василий Владимирович: тот ведь фельдмаршальский чин носил! Не безделица! А тут что ж? Молодой человек задолжал, имение у матери есть. О чем тут долго думать! Заложите да и выручите сынка! А то нашто за него всему роду Долгоруковых платить? Этого, княгиня, вы хотите, что ли? Так видите, если бы кто из Долгоруковых по какому-нибудь несчастному припадку до нищеты дошел, тогда иное дело: я первый бы из своего кровного достояния стал его выручать. А с вашим сынком никакого несчастного припадка, храни Бог, не было, да и вы, княгиня, слава Богу, не нищая, стало быть, можете из своих средств сына выручить’.
Я на это сказала ему: ‘Если б я была близка к государыне, непременно попросила бы ее, пусть бы заплатить повелела за моего сына из казны. Этим казны не разоришь’. А он наморщил брови и говорит мне: ‘Скорбит душа моя, что слышу таковы речи от княгини Долгоруковой, урожденной княжны Щербатовой. Вот кабы их услыхал покойный дядюшка, князь Яков Федорович! Он всегда говаривал: ‘Мы, князья и бояре, должны пример всем подавать собою, беречь деньги, что собираются с народа, беречь паче очей своих! И не дай Бог, — говорил, — дожить до того, чтобы увидеть за моим родом иное!’ Тут уж нечего было с ним толковать. Суровый боярин! Пожалела я, что с ним об этом речь повела! Бог с ним!
— По моему глупому рассуждению, — сказала Мавра Тимофеевна, — вашему сиятельству, право, бояться нечего. Так-таки поехать прямо к государыне да и попросить ее, была не была! Ведь, говорят, она ужасть какая добрая и милостивая.
— Она-то, может быть, и добрая и милостивая, — говорила княгиня, — да она не сделает по-моему, как я попрошу, а посоветуется с ближними стариками. А они, видишь, каковы? Князь Василий Лукич своего роду человек, и тот вон что заговорил!
А что скажет светлейший Меншиков, Толстой, Остерман да и другие? Еще вот думалось мне Макарову поговорить: он, сказывают, в большой силе!
В это время вошел Василий Данилов, упал к ногам своей боярыни и завопил:
— Ваше сиятельство, матушка вы наша милосердная, помилуйте меня, своего верного холопа! Их сиятельство князь Яков Петрович изволят все сердиться и бить меня. Дня не проходит без того, чтоб не разгневались. Сейчас изволили до крови морду избить ни за что ни про что!
— Верно, нагрубил, — сказала княгиня, — за то и побили!
— Ничем не грубил я им, — говорил холуй, — Бог свят: ничем! Так-таки сейчас вот призвали к себе в комнату и, ни слова не сказавши, изволили побить всю морду, а потом клетку заставили чистить.
— Нехорошо, видно, клетку вычистил — за то и ударил тебя! — сказала княгиня.
— Ваше сиятельство! — говорил Василий Данилов. — Я еще клетки не чистил, как они меня побили, а после уже заставили клетку чистить.
— Пошел вон, болван! — крикнула княгиня. — Не смей соваться ко мне с такими пустячными речами. Тебя, дурака, приставили молодому князю служить, и ты должен ему угождать. А ты, холуйское отродье, своему господину не угодишь, да потом к его родной матери лезешь, отваживаешься жалобу нести на ее же сына! Пошел вон, и никогда, приказываю тебе, таким делом не беспокоить меня!
Вышел Василий Данилов и зарыдал:
— Плакать у меня не смей! Слышишь! — крикнула вслед ему княгиня.
— Это, матушка княгиня, — сказала тогда Мавра Тимофеевна, — я вашей княжеской милости доложу, в чем тут сила. Играли в килку, и молодой княжич играл, только дурак Васька махнул неосторожно палкою по катку, а каток полетел вверх да и задел его сиятельство. Я стояла на крыльце и все видела. Так они осерчали и ударили его. Что ж, матушка княгиня, за дело взыскали. Сам виноват!
— Я сколько раз журила Яшу за то, что с холопами играет, — говорила княгиня. — Он тогда, как говорю с ним, как будто слушает и видно, что хочет угодить своей матери. А потом никак не утерпит. Горяч немерно. Весь в покойника отца своего.
— Истинно изволили сказать, — заметила Мавра Тимофеевна, — весь в своего отца, настоящий покойник князь Петр Михайлович.
— Поделом ему, — говорила княгиня, — не играй с холопами! А коли свой род забываешь, так и терпи! Только этот холуй Васька мне больно не нравится. Не мог перетерпеть, что Яша там щелкнул его немного. Прибежал матери жаловаться на ее сына! Что ж он вообразил себе в своей глупой голове, что я прикажу родного сына розгами сечь за его холуйскую морду?
— Негодяй этакой! — сказала Мавра Тимофеевна. Василий Данилов, не получивши управы от старой барыни, зашел в чулан и горько плакал, утирая слезы рукавом своего потертого кафтана. Его вопли раздавались в соседних покоях. Боярская боярыня, отпущенная княгиней, услыхала плач в чулане и заглянула туда.
— Что зеваешь? Чего? — грубо говорила она Василию Данилову.
— Да как же? — вопил Василий. — Боярчонок избил ни за что ни про что, а боярыня не изволили оказать милосердия, меня же прогнали.
— Ах ты холопская душа! — сказала Мавра Тимофеевна. — С чего это ты взял ходить беспокоить боярыню, жаловаться матери на ее родного сына затеял? Вишь ты, важное дело! Молодой княжич, рассердившись, съездил раз-другой по морде. Сам бы о себе ты пораздумал. Разве не твоя вина?
— Какая ж моя такая вина, тетушка Мавра Тимофеевна? — спрашивал Василий Данилов.
— Ты б еще вдругорядь хватил господина катком по животу, дурак ты неотесанный. Я видала все, на крыльце в те поры стояла, как в килку вы по двору играли, — сказала Мавра Тимофеевна.
— Да нешто я нарочно, тетушка? — говорил Василий. — Я нечаянно.
Так уверял Мавру Тимофеевну Василий Данилов, а сам хорошо знал, что, говоря так, лжет: пустил он в князя каток умышленно, в отместку за то, что княжич ударил его прежде, злясь на него за Грушу.
— Нагаями бы тебя, мерзавца! — говорила Мавра Тимофеевна. — Мы, холопы, должны каждую минуту помнить и чувствовать, что у нас есть господа, а когда господа изволят забавляться с нами, значит, господа к нам ласковы, и нам следует осторожность иметь, а не так обращаться, как со своим братом. Моли Бога еще за то, что старая боярыня изволила только прогнать тебя от себя, а не велела выпороть на конюшне, чтобы ты не ходил жаловаться матери на сына.
— Господи! — говорил Василий Данилов, — Хоть бы как-нибудь приворожить к себе господ, чтобы милостивы стали! Боярчонок хоть бы не бил, а то ужасть как дерется. Ох, ох! Горемычное наше холуйское житье! Самое что есть последнее на свете! Иной раз так досадно станет, что вот пошел бы да в Неву кинулся. Так греха боюсь. А когда-нибудь станется такое сгоряча, как горе невыносливое пристигнет! Намедни как-то избил меня князь Яков Петрович так, что ажно морда опухла. Княгиня увидела и спрашивает: ‘Ты, Васька, что это: в кабаке дрался, что ли? Кто тебе фонари поставил?’ А я говорю: ‘Их сиятельство князь Яков Петрович изволили побить’. А княгиня не спросила за что, а сказала: ‘Так, видно, тебе и надобно, стало быть, заслужил того, чтоб тебя наказывали. Ваше холопье дело — господам угождать, за то вашего брата и бьют’,
— Какой же ты дурак, остолоп! — говорила Мавра Тимофеевна. — Коли раз такие речи ты от самой княгини слыхал, как же ты в другой раз полез к ней жаловаться на сына?
— Сердце взяло! — сказал Василий Данилов. — Редкий день пройдет без того, чтоб меня не побили. Хорошо, Мавра Тимофеевна, что тебя не бьют и всегда к тебе княгиня ласкова и во всем тебе верит.
— А ты заслужи, чтоб к тебе ласковы были и во всем тебе верили, — сказала Мавра Тимофеевна.
— Черт его знает, как тут заслужить! — сказал с досадою Василий Данилов.
— Зачем черта вспоминаешь? — возразила Мавра Тимофеевна. — Лучше молебен отслужи Екатерине-великомученице. Она подаст такую благодать, что господа любить станут.
— А ты нешто служила, что господа тебя так жалуют? — спросил Василий Данилов.
— Видно, служила, коли другим советую, — отвечала Мавра Тимофеевна.
— И помогло? — спросил Василий.
Мавра Тимофеевна утвердительно кивнула головою.
— Я уж думал, — заметил Василий Данилов, — ворожею бы отыскать такую да посоветоваться с нею: как бы так навести молодого боярина, чтобы стал ко мне милостив, по крайности, не бил бы меня часто.
— Пусть Бог тебя сохранит! — сказала Мавра Тимофеевна. — Как это можно? Ворожеи — кто их знает, какою силою они помогают, может быть, недоброю. Приведут тебя к тому, что за них на том свете придется отвечать.
— На том свете что? Бог с ним, с тем светом, — отвечал Василий Данилов. — Мне вот хоть бы на этом свете пожить легче, чтобы кулаками в морду не совали.
— Молод ты, Васька, и глуп! — сказала боярская боярыня. — Как это говоришь ты, будто тебе до того света нет дела! Дурачина безмозглая. Мы все для того на этом свете родились и живем, чтобы на тот свет после нашей смерти перейти, а там нас за худые дела черти будут подпекать. Вишь, что выдумал! Ворожею бы ему достать, чтобы помогла к господам в любовь войти! Оно, пожалуй, можно такую ворожею сыскать, что и в любовь к кому хочешь введет и богатством наделит, да за то можно и душу свою припечатать. Нет, Васька, на такие дела не отваживайся и к ворожеям не ходи, а лучше, как я тебе говорила, отслужи молебен Екатерине-великомученице: умолит она за тебя милосердного Бога, чтобы к тебе господа стали милостивы. Вот оно, по крайности, Богу не будет противно.
Слушал Василий Данилов эту речь, а сам на ус мотал себе. Очень, очень хотелось приворожить к себе господ на милость, хотелось достать и Грушу. Слыхал он, что ворожеи умеют и такое и другое человеку доставить. Зародилась у него мысль непременно такую ворожею сыскать и совета у ней попросить. На все лады готов был Василий Данилов попытать счастья: к Богу обратиться прежде, а коли Бог не пособит, тогда к ворожее, хотя бы ворожея услужила ему с помощью черта. Кто бы ему ни пособил, лишь бы только пособил, лишь бы его поменьше кулаками в морду били. Спрашивать у Мавры Тимофеевны, где есть ворожеи в Питере, он не посмел, чтобы не выдала и не донесла боярыне. Задумал он поразведать на тот счет у своей братии, у холопов: есть старые, давно живущие в Питере, они, может быть, скажут, где найти ворожею.
III
Дворня княгини Анны Петровны главным образом находилась в Москве, в ее старинном боярском дворе, на углу Тверской улицы и Охотного ряда. После переселения господ в Петербург прислуга беспрестанно сновала между Петербургом и Москвою: возьмут их человек сорок или больше и везут в Петербург, продержат несколько времени, потом возвращают в Москву, а на смену им прибывают новые холопы. Приехавшие в Петербург проживали сперва во дворе Долгоруковых, на Воскресенской перспективе, но когда, по воле государя Петра Великого, княгиня перебралась в новоотстроенный двор на Васильевском острове, тогда из того двора, что был на Воскресенской перспективе, брали прислугу на васильеостровский двор и, продержавши там несколько времени, отправляли опять во двор на Воскресенскую перспективу, а оттуда привозили другую прислугу. Только те, что определены были в приближении служить господам или же пользовались особою милостью господ, оставались на одном месте долее. Все, впрочем, зависело вообще от произвола господ. При господах на Васильевском острове дворня жила в людской избе, построенной в глубине двора, эта изба разделялась на три отделения: в первом была людская поварня, она же и хлебня, там готовили прислуге есть и пекли хлебы, во втором отделении была холопья застольная, там прислуга обедала, а в третьем прислуга спала, для мужеского и женского пола была сделана перегородка, разделявшая один покой на две половины. В обеих половинах устроены были для спанья внизу нары, вверху полати. Каждой холопской душе давалось по кошме и по кожаной подушке для спанья. Женатые с женами укладывались обыкновенно наверху, на полатях. Василий Данилов пришел в застольную к ужину. Холопы сходились ужинать обыкновенно после господского ужина. Когда все уселись, повариха поставила оловянные мисы со щами. Во все продолжение ужина Василий Данилов молчал, но когда многие стали расходиться, он завел беседу с сидящими близ него и против него собратами и навел речь на ворожбу и волшебство: думал, авось, может быть, кто-нибудь ненароком проговорится и он мимоходом узнает, где можно отыскать ворожею такую, какая ему может оказаться подручною.
— На этот счет, парень, тебе вот Созонт расскажет. Он знает многое, — сказал сидевший близ Василия холоп, указывая на человека лет пятидесяти, поместившегося на противоположной стороне стола, против Василия Данилова.
— Да, братцы, — сказал этот Созонт, — мы видали важные виды, нечего греха таить! Доводилось много кое-чего и видеть, и слышать! Жили мы с покойным боярином нашим князем Петром Михайловичем в литовской стороне, там покойный наш боярин и голову сложил на верной службе царю-государю. Так вот, жили мы в литовской стороне. А там народ прехитрый, такие колдуны у них, что просто чудеса творить умеют! Захочет, так тебя в зверя либо в птицу обернет!
— Будто таки в зверя либо в птицу? — спросил кто-то.
— Истинную правду говорю. Стар человек: лгать не стану, сам видел, своими глазами. Едем мы с покойным боярином по дороге через лес. Вдруг выбегает из лесу волк да на нас, лошади испугались да в сторону, а волк стоит прямо супротив нас и глядит, да так умильно да жалко, вот как будто хочет сказать: ‘Не бойтесь меня, я добрый, не злой волк’. Боярин за ружье да прыгнул с телеги, хотел целиться, а волк подбежал к нему да, словно собака, ластится, тут у боярина моего и руки опустились, кажись, волк, ну как его не убить? А вот же не посмел! Волк убежал от него в лес и так жалобно завыл, словно человек заплакал. Сел боярин в телегу, и поехали мы далее, а как приехали на ночлег, нам и говорят тамошние, ихнего народу люди, как мы им про волка стали рассказывать: ‘Это, — говорят, — не волк, а оборотень’. — ‘Как, — спрашиваем мы, — оборотень?’ — ‘А так, — говорят, — анадысь у нас колдуны свадьбу в волков обернули, так это один из той свадьбы волк, что вы на дороге видали. Это, — говорят, — у нас заобычное дело. Колдуны либо колдуньи рассердятся за то, что их на свадьбу не позвали, да всю свадьбу и пооборачивают в волков — и будут те обороченные люди ходить волками столько лет, на сколько им по заклятию положат’. И точно, мы потом узнали, что у них ведем, ведем такая сила, что чуть не в каждом сельце или деревушке непременно есть ведьма, а то иногда и две, и три ведьмы, и больше того, глаза тебе отведет, колесом по дороге катится, ты ударишь по колесу, а ее не зашибешь, тебе кажется — по колесу бьешь, а ты мимо бьешь, а вот коли кто в этом силу знает, так надобно бить не по колесу, а мимо колеса, наотмашь, тогда в нее попадешь, — потом, как она в свой человечий вид придет, так стонет и охает, это оттого, что ее побили, сказать о том, однако, не смеет. А что у них умеют привораживать, так уж просто на диво! Коли какой молодец полюбит девку либо чужую жену, да пойдет к ворожее, так она поделает, что та девка либо та женка за молодцем стонет, и убивается, и жить без него не может! Или теперь, примером сказать, коли вот на кого ты рассердишься, пойдешь к ворожее, и она сделает твоему ворогу такое, что он извянет-иссохнет. Рассказывали мне, как ихнего пана, а по-нашему боярина, приворожила колдунья к девке простой, так что пан совсем жить без нее не мог, и потом женился на ней, и все имение ей после себя записал. Только жене стало досадно, что муж-боярин, записавши ей после себя имение, сам все живет и смерть к нему не приходит, и пошла она к ворожее! Вот ворожея приказала ей принесть к ней волосы своего мужа. Та и принесла. Тогда ворожея и замазала эти волосы в печь, и с той поры господин стал сохнуть-сохнуть, и месяца через три так умер, а вдова осталась на своей воле с тем имением, что ей боярин одной отписал. И тоже вот у них бывает: живет, примером, молодец с девкою в любви, а потом бросит ее и полюбит другую, а та, брошенная, пойдет к ворожее, и ворожея принести ей прикажет белье своего изменщика и сделает потом так, что тот ничего не может сотворить со своей новой любезной, говорят: ‘Плоть его на огне сожжет!’ Это нам сказывал дед, старый-старый, такой старый, что с него ажно песок сыпется.
— Этого добра, что колдуний и ворожей, и у нас в Питере довольно есть, — сказала одна женщина. — За рекою на Петербургском острове, в Татарской слободе, есть такая ворожея, что просто чудеса выделывает, и отгадать умеет: скажет, что с человеком через двадцать лет станется.
Василий Данилов хотел было спросить, где она живет и как ее звать, но смолчал, чтоб не навести на себя подозрения. Его предупредила другая женщина, обратившаяся с вопросом к рассказчице:
— Не чухонка ли?
— Нет, калмычка, — отвечала женщина, — она живет, почитай, на краю Татарской слободы, третий двор от угла налево, как пойдешь с толкучки. Избенка у ней во дворе. Да спросить калмычку, всяк тебе скажет, только нельзя говорить, что ворожея, а то сейчас прицепятся и в полицию поведут. Теперь при государыне, может быть, и ничего, а при покойном государе был такой указ дан, что коли кто станет искать колдунью либо колдуна, сейчас того брать в полицию и розгами сечь.
Василий Данилов услыхал мимоходом и узнал все, что ему нужно было на это время. Разговор у холопов свелся на другое, а Василий в него уже не вмешивался и молча составлял план: как и когда найти ему колдунью-калмычку.
IV
В период, когда совершились описываемые события, был в России очень замечательный человек, с чрезвычайно своеобразным значением, это был для многих, можно сказать, загадочный человек. Был он одним из важнейших сотрудников Петра Великого, и при том немалое время его царствования, а между тем он так скрывался в тени, что о нем и современники не все знали и потомки скорее, чем других, забыли, так что знающие имена других Петровых сподвижников его имени совсем не знают или считают за второстепенного чиновника оного времени. Это произошло оттого, что он не командовал войском, не начальствовал ни приказами, ни коллегиями, установленными для определенных ведомств общественного управления, не ходил в походы и экспедиции, не ездил в чужие края с дипломатическими поручениями, не посылаем был царем для учения, не занимался и в своем отечестве ни науками, ни художествами, ни ремеслами, не вел торговых операций, не заведовал по царскому поручению никакою ветвию хозяйства и не подавал проектов о каком-нибудь новом источнике прибыли: был он человек малообразованный, не знал иностранных языков и держал переводчика, чтоб объясняться с чужестранными особами, когда приходилось ему иметь с ними сношение, а знание языков в те поры было важнейшим признаком, отличавшим образованного человека, и делалось путем к возвышению. Этот господин между тем, однако, был в свое время очень большой человек. Он назывался Алексей Иванович Макаров и носил звание кабинет-секретаря его величества, при Петре Великом в его особе соединялось все, для чего теперь существует целая собственная канцелярия государя с четырьмя отделениями. Никто не мог превзойти этого человека в трудолюбии, много он в жизни делал и много сделал, но дел его за ним не видали, много он писал, а собственноручного писанья его мало знали, многое сочинялось им самим и приписывалось не ему, но другим, имя же его оставалось как-то постоянно в малоизвестности: никаких особенных отличий ему не оказывалось, не пожаловали ему ни титула, ни ордена, ни больших чинов, и только уже при Екатерине сделан он был тайным советником. Между тем едва ли кто пользовался таким доверием Петра, как этот господин. Никуда почти не выезжал Макаров в командировки, а знал все, что происходило в России. Все секретное было ему ведомо, все, о чем извещался государь, поступало через его руки, и распоряжения, даваемые от царя, не шли иначе, как через него. И теперь памятником его неусыпного трудолюбия сохраняются в государственном архиве сто шестьдесят восемь книг кабинета входящих и выходящих нумеров. Кто обращался прямо к государю или к кому обращался государь, тот не мог обойтись без Макарова. Не все из тех, кто имел с ним сношения, знали степень его значения при Петре. Иные мало обращали на него внимания, воображали, что около бумаг государевых ходит так себе подьячий письмоводитель, пишущий и переписывающий то, что ему прикажут. Другим же известно было, что Макаров был не только письмоводителем, но и составителем бумаг, заключавших в себе царскую волю, а иногда и царским советником. И те, которым было небезызвестно такое качество Макарова, те подчас прибегали к нему с очень низкими поклонами. Нельзя сказать, чтобы Макаров был безукоризненный Аристид, совершенный бессребреник. При конце царствования Петра Великого и он, как все русские люди того времени, не хуже Меншикова, Апраксина, Шафирова, Долгорукова, заподозрен был во взяточничестве и избавился от преследования заступничеством Екатерины. Впрочем, взяточничество его не было отяготительным вымогательством, а ограничивалось только тем, что он не отказывался, когда ему добровольно давали, с надеждою, что за такую подачку он окажет содействие, насколько это зависит от него. Хотя ему были известны все суды и следствия, производимые над государственными преступниками, но государь не посылал его ни производить дознаний, ни розысков, ни присутствовать в застенках. К нему бесполезно было обращаться с просьбою о ходатайстве перед царскою особою. ‘Это не мое дело, — говорил он в таком случае, — я человек небольшой, на черной работе состою, письмоводство у царя веду, и больше ничего! Ищите особ познатнее’. Зато никто не мог и роптать, что Макаров ему что-нибудь недоброе сделал. Вынес ли кто по царской опале пытку, приговорен ли был в ссылку или к смертной казни — нельзя было сказать, что потерпевший обязан своим несчастием Макарову, что от Макарова тут что-нибудь зависело, и стоило только Макарову захотеть, чтобы спасти пострадавшего, Макаров ни за кого не просил, ни на кого не наговаривал и даже не начинал разговоров с царем, а всегда дожидал, когда царь с ним заговорит, Макаров не совался и с мнениями да с советами, когда царь сам не изъявлял ему желания их слышать. Это нравилось Петру, и любил за то Петр Макарова. Нельзя, однако, сказать, чтобы Великому Петру нравились только с такими качествами люди. Он, правда, любил таких, как Макаров, но ценил также смелых, когда они отзовутся кстати и умно. Петру пригодны были разнообразные человеческие характеры: и угрюмыми веселые, и слезливые и шутливые, и хладнокровные и горячие, лишь бы все стояли на таком месте, на каком по своим свойствам могли быть полезными для дела. Удалось Макарову понравиться государю некоторыми приемами, и усвоил он их в себе навсегда. То медленно трусливый, то быстрый, кипучий, то подходит к Петру на цыпочках, как будто идет мимо постели больного человека, то напишет в полдня столько, что другой не успеет написать в два дня. Обращаясь постоянно с государем, Макаров в разговорах с другими лицами о таких предметах, которые не составляли секрета, был всегда эхом своего властелина, не говорил: ‘Я так думаю’, — а выражался: ‘Так государь изволит думать’. Макаров во всем как будто духовно жил и мыслил не собственным умом, а царским. Занят был он своим делом и день и ночь, не знал ни отдыха, ни развлечений, убегал от всего, что не оказывалось нужным прямо для его дела, — и Петр не заставлял его посещать ассамблеи, не тащил во всепьянственную компанию, не принуждал пить до опьянения, несмотря на то, что вообще любил спаивать близких к нему особ, и в этом никому не было спуска. Макаров долго не думал обзаводиться се-мьею, удалялся от женского пола, не держал любовницы, вечно занятый делом своего государя, он как будто создан был для того, чтобы умереть за бумагами, за которыми провел жизнь, и уже только за полгода до своей кончины Петр женил его, посватав за него невесту. Жена Макарова была гораздо моложе его самого, охотница до всяких забав к увеселений, впрочем, и сам он, хотя не участвовал в таких забавах, однако не был угрюмцем, слушал с удовольствием рассказы о светских увеселениях и расспрашивал о них у тех, которые им предавались. Воцарилась Екатерина, его благодетельница, отстоявшая его пред своим покойным супругом, когда на Макарова возникло подозрение во взяточничестве. Служебное положение Макарова не изменилось. Он оставался все тем же кабинет-секретарем, но с воцарением Екатерины стал вообще смелее и позволял себе ходатайства о разных лицах, к нему тогда с большею решимостью стали обращаться за покровительством и ходатайством у государыни.
Макаров жил в собственном доме, построенном у Почтового двора, на берегу Невы и недалеко от тогдашнего Зимнего дворца. Три раза в неделю у него были приемные дни, когда в положенные часы он принимал посетителей, имевших нужду подавать просьбы высочайшей особе: это обыкновенно случалось тогда, когда чего-нибудь не могли в пользу просителя решить высшие правительственные места или когда дело зависело исключительно от царской особы. Со многими из таких посетителей Макаров говорил, выходя из своего кабинета в залу, и тогда все ограничивалось обменом нескольких слов, но по делам, требовавшим секрета, посетители могли просить особой аудиенции с глазу на глаз, и тогда их впускали в кабинет, что напоминало способ, каким обыкновенно соблюдается порядок докторских консультаций. Служитель докладывал Макарову, произнося имя входящего.
В один из таких дней, когда являлись к нему по делам посетители, в его кабинете, выходившем окнами на Неву, стоял он сам, Макаров, одетый, по своему обыкновению, весь в платье черного цвета, в длинном темно-русом парике, у большой конторки с откинутою для писания доскою. По всему кабинету вдоль стен уставлены были шкафы с полками, на которых лежали и стояли книги и связки бумаг. В прогалинах между шкафами виднелись на стенах портреты Петра Великого, Людовика XIV, польского короля Августа и прусского короля.
Перед Макаровым стоял Казанской губернии помещик, толстобрюхий и низкорослый человек, и рассказывал ему о своем деле. Он домогался, чтоб ему заплатили из казны за его беглых людей, поселенных в Ингерманландии: по указу Петра, за таких велено было отпускать прежним владельцам по десяти рублей, но ему отказали на том основании, что люди эти поселены в Ингерманландии не в качестве его беглых крестьян, а в качестве не помнящих родства, а за таких из казны никому платить не указано, хотя бы впоследствии и открылось, кому они принадлежат и откуда убежали. Макаров объяснил помещику, что действительно получать ему из казны за людей ничего нельзя, и потом отпустил его.
Служитель, высунув голову из двери, произнес:
— Подьячий Капустин.
Вошел сухощавый человек среднего роста, лет под сорок, с плешью на голове и с прищуроватыми глазами. Он поклонился Макарову в пояс.
— Здравствуй, Капустин! — сказал Макаров. — Давно мы не видались. Кажись, два года уже минуло. Ну, что твои разведки?
— Невозможно более счастливо, — отвечал Капустин. — Мои разведчики в четырнадцати местах открыли залежи земляного угля не глубже как аршина на три, много на четыре. Дон, я вам доложу, превосходительный господин Алексей Иванович, этот Дон — просто дно золотое! Великая благодать! Следует беспременно начать и повести неуклонно раскопки в оных местах.
Я привез вам, Алексей Иванович, ведомость, и чертежи всем местам, и смету, во что обойдутся работы примерно и какая польза от того воспоследовать может.
— Ты в берг-коллегии был? — спросил Макаров.
— Был, — отвечал Капустин, — и больше идти не хочу туда. Не понимают да еще и на смех поднимают! Посему я рассудил просить вас, Алексей Иванович, повергнуть мой прожект лично государыне императрице с прилагаемою ведомостью и чертежом.
— Ее величество, — сказал Макаров, — в сию вещь сама вникать не будет, а пошлет в ту же мануфактур- и берг-коллегию по надежности. — Макаров, однако, взял из рук у Капустина прожект, написанный последним, и, пробежав его быстро, продолжал: — Ты прожектуешь устроить компанию. Навряд, я думаю, наберем охотников. Смотри, какие расходы, а когда и как покроются они барышами? То Бог весть! Да, мало того, во сколько добывка угля обойдется, а еще и возка на сбыт чего стоить будет. А куда возить и кто покупать его станет, коли дров повсюду много и они дешевы по местам?
— Мне это и в берг-коллегии замечали, — говорил Капустин, — только я думаю, коли прежние царские законы будут строго исполняться насчет того, чтоб лес везде беречь и не рубить, так потреба в топливе будет всем и станут уголь покупать. Как отъезжал я на Дон, то покойник изволил меня призывать к себе и говорил: ‘Дело то важное и зело полезное. Леса надобно беспременно сберегать, понеже для стройки и всякого хозяйственного изделия требуется дерево, а к тому и в земле необходимая для растений волога сохраняется, и урожаи даются хлебные, и благорастворение воздухов от обилия ращений дается. А топлива, — говорил государь, — нужно будет год от году все больше да больше, фабрики и заводы умножатся и машины заведутся, на все на сие окажется потреба в топливе’.
— Это, брат, все тогда говорилось, — сказал Макаров. — Покойник чуден был: иной раз такое вымышлял, что нашему простому уму и невдомек было. Однажды прислал к нам прожект француз какой-то, крылья, писал, сделать хочет, по воздуху человеку, как птице, летать бы. Все смеялись, а государь говорил: ‘Не смейтесь ни над чем, не знаете сами, до чего человеческий ум дойти сможет. И в Святом Писании написано: ‘У человека невозможно, а у Бога вся возможна суть’. Это значит, — толковал государь, — коли теперь для ума нашего что невозможно, так по тому еще нельзя сказать, что оно и вперед невозможно, Бог действует на земле через наш человеческий ум: сей ум наш — божественного происхождения. Теперь мы не зрим способа летать по воздуху, а может быть, после нас наши внуки либо наши правнуки найдут! Вон поглядите: в бане теплый воздух весь поднимается к потолку, а на полу становится прохладнее. Может быть, таким теплым воздухом можно поднять вверх человека’. Я осмелился тогда сказать: ‘Государь всемилостивейший! Какою же силою двинуть можно такую тяжесть, как человеческое тело?’ А он говорит: ‘Велика сила водяного пара: поставь воду на большой огонь да закрой плотнее, оно тебе крышку так и сорвет. Вот и смекайте, что тут статься может: чаю, — говорит, — можно довести до того, что корабль против ветра пойдет, когда бы его водяным паром через какую-нибудь машину двинуть’. Вот каков затейник был покойник! Тогда у нас много, много кое-чего затевалось и пробовалось. Ныне иное время настало, ныне на все на такое рукой махнули! Да ты, — продолжал Макаров, принимаясь смотреть в прожект, — написал тут себе и награду: одну треть дохода в твою пользу за то, что способ нашел.
— Закон, — сказал подьячий, — государев закон! Кто отыщет новый источник прибыли, тому именно треть предоставляется, так покойный государь Петр Алексеевич постановил.
— А что тебе в коллегии на это сказали? — спросил Макаров.
— Я же говорю, насмеялись, и только, — сказал Капустин. — ‘Эка, — говорят, — будто золотые рудники нашел, как возится со своей дрянью, ничего не стоящею. За находку угольев дай ему денег! Да мы тебе сами, не копаясь в земле, достанем угольев сколько хочешь, как сожжем верст на десять леса, а лесов у нас не занимать в заморских государствах, сами туда повезем лес, как и в старину важивали’.
— То же, брат, и наверху скажут, — сказал Макаров. — Нет, Капустин, оставь эту затею! Умер наш государь Петр Алексеевич, с ним похоронены и все чудеса, что при нем начинались. Ведомости твои и чертежи я покажу государыне и светлейшему, только так, для куриозитета, а больно надеяться тебе на то не даю совета. Время уже ныне, сердечный ты мой, не прежнее!
Капустин пожал плечами, вздохнул и ушел. Служитель, вошедши, сказал:
— Малороссийская полковница.
Вошла в кабинет женщина лет пятидесяти с крестами и монистом на шее, лежавшими на вышитой рубашке, выглядывавшей из-под черной верхней одежды, похожей несколько на монашескую, на голове у ней был кораблик с двумя меховыми рожками, между которыми виднелся изношенный парчовой верх. На лице у этой старушки виднелись глубокая грусть и страдание. Она поклонилась, сложа на грудь обе руки, и сказала:
— Вдова бывшего полковника войска Запорожского Аграфе-на Герцик.
— Твой муж некогда приличился в измене богоотступника Мазепы, был достоин смертной казни, но государь, по своему милосердию, даровал ему жизнь, заменив ссылкою. Так?
— Государь повелел ему жить в столичном городе Москве с семьей, а все маетности его поступили на него, великого государя, — сказала Аграфена. — Муж мой получал по десяти копеек в день и теперь умер, а я осталась с детьми без пропитания и живу, волочась меж дворы. Прибыла просить у государыни милости.
При этих словах полковница поклонилась до земли.
— Какой милости хочешь? — спросил Макаров.
— Если б изволила государыня царица для поминовения души почившего государя императора воротить детям моего мужа его родовые маетности.
— Это невозможно, — сказал Макаров, — маетности изменни-чьи розданы другим еще в ту пору.
— Хоть бы что-нибудь пожаловали из них на прожиток, — говорила Аграфена.
Макаров сказал:
— Сперва рассмотрим просьбу вдовы полковника Полуботка, что умер в крепости. Она о том же просила, о чем ты просишь. Полуботковы маетности еще не розданы. Когда удовольствуем ее, тогда и тебе окажется некое милосердие. Твой муж схвачен был в Польше, ездил туда с прелестными письмами. Кажется так, если я не запомнил?
— Так точно, — сказала Аграфена. — Мужа моего нет уже на свете. Я за детей прошу, муж виноват и понес достойную кару за вины свои, а дети были тогда малы, ничем не провинились.
— Видишь, — сказал Макаров, — там, в Москве, вашей братии, малороссийских семей, довольно сидит, и те, что из Турции вернулись, там остаются доселева. За них патриарх цареградский просил государя, и государь вины им отпустил, но маетностей не вернул. Им прежде тебя оказать милость подобает, да и те подождут, пока Полуботкову вдову удовольствуют, а ты подождешь, пока им всем покажут милость, а там уж и тебе. Ступай и жди.
Малороссиянка вздохнула, поклонилась и вышла. Служитель, вошедши в кабинет, громко произнес:
— Княгиня Анна Петровна Долгорукова.
Вошла княгиня, нарядно одетая. Веруя в свое боярское достоинство, она после первого поклона глазами искала места, надеясь, что Макаров, во внимание к ее княжескому званию, подаст ей сам кресло. Но Макаров, человек дела, не отличался любезностью и предупредительностью к знатным особам, хотя бы и прекрасного пола. Он не просил ее садиться, стоял, как прежде, на своем месте у стола, обмерял княгиню глазами с головы до ног и сухо спросил ее:
— Что вам будет угодно, княгиня?
— Алексей Иванович, благодетель, — сказала княгиня, — я приехала просить вас повергнуть императрице мое слезное прошение об оказании мне всемилостивейшего внимания. Я вдова, муж мой проливал кровь за царя и отечество и убит в шведской войне, а меня оставил вдовою с тремя сыновьями. Старший мой сын, князь Сергей Петрович, ныне в Голендерской земле. Он задолжал тридцать тысяч ефимков, будучи на службе царской, мне пишут, что его посадят под арест и не выпустят, если я скоро не заплачу его долга. А у меня теперь в готовности таких больших денег нет, я истратилась, переселяючись на Васильевский остров, желая исполнить волю покойного царя. Такое мое бедное положение, что сказать прискорбно. Атут, как назло, из имений не шлют доходов, там случились разные несчастья, и требуются большие издержки, и все от меня, не то чтобы ко мне доходы присылать. В таком отчаянном положении я решилась прибегнуть к неизреченной благости государыни, понеже всем известно и ведомо, что она зело великая милостивица и утешительница всех скорбных, под покров ее прибегающих. Батюшка, голубчик, отец родной, Алексей Иванович! Прошу я вас и молю: будьте моим ангелом-хранителем, соблаговолите произнести за меня слово перед царицею-государынею.
— Что ж вам нужно? Чего вам, княгиня, от государыни хочется получить? — сказал Макаров.
— Если бы соизволила всемилостивейше приказать заплатить из своей казны сей долг, — сказала княгиня. — Я уповаю на беспредельную щедрость государыни, кормилицы нашей.
Княгиня хотела распространиться более, но Макаров прервал ее.
— Сказали вы, княгиня, про беспредельную щедрость государыни. Вы, значит, разве думаете, что и русская казна также беспредельна? Коли платить за вашего сына долги, так и другие станут просить, чтоб за них долги платили. Казны не хватит!
— Батюшка, Алексей Иванович, — сказала княгиня. — Вникните в мое положение.
Макаров опять прервал ее словами:
— Только что перед вашим входом ушла малороссийская полковница, молила она воротить ее детям отобранные у ее умершего мужа, за измену, маетности. Она поистине возбуждает жалость, а я все-таки ей отказал. А у вас, говорите, есть имения, только доходов из них не присылают. Что же? Заложите одно-другое имение, а не то продайте. Нищею не станете!
— Вы сами, — сказала княгиня, — говорите, что у мужа этой женщины, что передо мною от вас вышла, за измену царскому величеству отобраны имения и она просила их вернуть, а вы ей отказали. Как же вы, Алексей Иванович, можете с такою женщиною ставить в одну версту меня, вдову честного воина, положившего живот свой в бою за веру, царя и отечество? Я урожденная княжна Щербатова, по мужу княгиня Долгорукова, а вы меня приравняли к какой-то хохлачке, да еще жене изменника царского!
— Княгиня, — сказал Макаров, — местнические счеты2 по-кончились еще при царе Федоре, брате царя Петра Алексеевича. Поднимать их снова с вами я не хочу. Говорю вам: беспокоить государыню такими безлепяными челобитными, как ваша, я не берусь. Прощайте!
Он слегка кивнул ей головою и крикнул: ‘Эй!’ Служитель вошел.
— Зови, кто там есть! Пусть входят! — сказал Макаров.
— Купец Евреинов, — сказал служитель.
Вошел старик лет семидесяти. Княгиня, заметивши, что Макаров обратился к вошедшему Евреинову, а на нее вовсе не глядит, ушла и даже не кивнула головою Макарову на прощанье.
Она внутренно тогда же положила себе не сказывать никому, что была у Макарова.
V
На другой день после беседы в людской о колдуньях Василий, проходивши через гостиную, увидал на столе ридикюль, оставленный княгинею, которая перед тем только что вышла из дома и уселась в гондолу. Василий Данилов заглянул в ридикюль: он был почти пуст, но в нем осталась золотая монета. Василий Данилов взял ее себе в карман, ушел из дома и направился к пристани, он сел в перевозочный буер, который через каждую четверть часа, по битью часов на колокольне меншиковской церкви, наполняясь народом, отходил вверх по Неве, тогда как другие буера подходили к пристани.
Житье на Васильевском острове было в те времена соединено с такими же условиями, как в последующие времена житье где-нибудь на даче, только с большими неудобствами сообщения. Почти за каждою покупкою надобно было отправляться в другие части города, либо на Петербургский остров, где находился Гостиный двор, либо на Адмиралтейский, где заводился другой, а на Васильевском острове хоть и был рынок с лавками, но торговля в них была еще незначительна. Мостов через Неву тогда еще не было. Для сообщения обывателей только буера беспрестанно сновали по невским пристаням. Платилось за провоз до какой угодно пристани по одной копейке с души. Это было затруднительно, хотя власти старались сделать такого рода сообщение и скорым и дешевым, все чувствовали тягость житья на Васильевском острове, и пока не было моста на реке, никто не мог свыкнуться с островом. Уже позже перенесение коллегий на остров усилило приток населения, но в описываемый нами год коллегии еще переведены не были, хотя здание, предназначенное для их помещения, уже было почти окончено. До того времени, кроме Меншикова и его многочисленного придворного штата и прислуги, на Васильевском острове селились и жили только поневоле, и на буерах, перевозивших и привозивших в пристани пассажиров, каждую минуту можно было услышать недоброе слово о Васильевском острове. Буер, на котором в толпе других пассажиров уселся Василий Данилов, поплыл к дому Апраксина (где ныне Зимний дворец), потом повернул на Петербургский остров и причалил к пристани у Мытного двора. Человек пятнадцать вышло из буера на берег, столько же, а может быть и больше, вошло с берега в судно, буер поплыл далее. Василий Данилов, вышедши на берег, пошел на Мытный двор, и пришлось ему идти шагов двести до этого обширного четвероугольного строения, крытого дранью. Слева доходила до носа Василия вонь от скотской бойни, находившейся недалеко, на самом берегу Невы. Вот наконец Мытный двор: вот крытая галерея, во многих местах сквозная, на деревянных столбах, можно было пройти ее насквозь, войти на внутренний двор и вступить на противоположную часть, можно было также идти вдоль всей галереи и обойти ее всю кругом, но тут увидели бы, что в некоторых местах, вместо столбов, делавших галерею проходною насквозь, была устроена деревянная стена с полками, а поперек поставленные стенки образовали отдельные друг от друга клети или лавки, назначавшиеся для помещения таких товаров, которые могли портиться от дождя или снега, если б были разложены в проходах между столбами. Идучи с берега, надобно было завернуть вбок со стороны от крепости, чтобы взойти в галерею. Прямо с берега входа туда не было, потому что с этой стороны были лабазы с мукою и зерном, глухо запираемые с наружной стороны. Таким образом, галерея была сквозною только с северной и восточной стороны, а с остальных двух в нее был, и то кое-где, доступ только со двора. Тут были выставлены для продажи колеса, ободья, скамьи, стулья, столы, мисы, чашки, утюги, замки, сундуки, шкафы, всякого рода деревянная, глиняная и металлическая посуда, а в лавках или клетях, находившихся в галерее, стояли крупа, мед, воск, сало, деготь, мыло, деревянное масло, вяленая рыба, висели крестьянские сапоги, тулупы, кафтаны, шитье на всякие лады, хотя покойный государь запрещал продавать так называемое русское платье, но здесь, на Мытном дворе, его можно было сыскать в изобилии, продавцы толковали, что царский указ строго должен соблюдаться только в Гостином дворе, а не на Мытном, предоставленном главным образом для продажи предметов, необходимых для простонародия, а простонародию дозволялось ходить по старине. По галерее Мытного двора расхаживали пирожники, сбитенщики, квасники, они кричали каждый на свой лад, восхваляя произведения своего искусства.
Василий Данилов подошел к пирожнику, носившему на голове свой товар, накрытый куском холста, который только более именовался чистым, чем был таким на самом деле. Василий купил у него пирожок с мясом, заплативши за него денежку. В это время с дружелюбною улыбкою подошел к нему матрос, с которым он случайно познакомился на рынке у Адмиралтейства. Матрос этот принадлежал к известному сорту таких общительных людей, которые очень легко сходятся со всеми новыми людьми, о них легче делать вопрос, с кем они не знакомы, чем противный вопрос, с кем они знакомы. Это не нахалы вроде Ноздрева, не хитрые плуты, заводящие дружбу с целью залезть в чужой карман, это люди добрые и вместе живого нрава, им хочется со всяким поделиться собственными впечатлениями и от всякого что-нибудь услышать, они бывают готовы при возможности оказать всякому услугу. Всего два раза виделся этот матрос с Василием Даниловым, а уже между ними образовалось такое близкое знакомство, что они друг друга могли называть приятелями, и теперь, встретившись с Василием Даниловым, матрос приглашал его выпить сбитеньку, подозвал сбитенщика и велел наливать два стакана сбитня. Сбитенщик поставил свой самовар на узкий столик, имевший вид скамьи, вынул из влагалищ, устроенных при поясе, два стакана, флягу с молоком и калач, и налил им сбитня с приговором: ‘Кипяточек!’ Матрос и Василий Данилов уселись рядом на другой скамейке и стали прихлебывать сбитенек, заедая разломленным калачом. Тут завели они беседу о своем житье-бытье.
Василий Данилов стал жаловаться на свою горемычную судьбу, никак не угодит он своему молодому боярчонку, князю Якову Петровичу, бьет его боярчонок, почитай, всякий день, а старая княгиня ему еще потакает, у ней не ищи ни суда, ни правды, сам же виноват объявишься за то, что тебя так бьют!
— Ох, — сказал матрос, — и я знавал такое же горе, смолоду и я ту же горькую выпил. Мальчишкою взял меня господин к себе в услужение и лупил как собаку, то в морду кулаком, то в грудь, один раз — мне был тогда еще пятнадцатый годок — побил мне, подлец, грудь так, что фельдшера позвали, пиявки поставили, насилу отходили, другой раз дубиною спину мне избил так, что с месяц повернуться нельзя было, и я, как животина, на четвереньках ползал. Наконец, как я пришел в совершенный возраст, так сам себе сказал: ‘Полно, не стану терпеть такой муки, первый же раз, как побьет, убегу и подам просьбу на государеву службу’. А тогда покойный государь Петр Алексеевич — чтоб ему земля пером стала — установил такой закон, чтоб наш брат, холоп либо крестьянин господский, коли пожелает в царскую службу вступить, так уже господин не смей ему в том перечить и назад к себе не может потребовать, разве за этим холопом либо крестьянином какое дело головное состоит, но и то, если такое дело еще прежь того началось, а коли уж принят на службу, так тут что хочешь на него помещик вымышляй… нет уж, дудки! Из царской службы принятого назад в холопство не ворочают, как мертвого с кладбища. И вот как это проведал я и думаю себе: ‘Ну, сукин сын, побей теперь, попробуй! Только ты меня и видел!’ А тут вскорости рассердился на меня господин да как хватит меня в спину, а я упал грудью на железный сундук… поверишь: тому больше двадцати годов прошло, а и теперь, как погода сырая станет, так отзывается! После этого приключения, братец ты мой, я в канцелярию для свидетельства мужеска пола душ, а там принимали желающих поступить в царскую службу. Подал я туда просьбу, меня и записали в матросы!
— Ну что ж, — спросил Василий Данилов, — легка показалась тебе та служба? Легче она разве нашей, холуйской?
— Нет, братец ты мой! — отвечал матрос. — Не скажу я, чтоб государева служба легка была, и особливо наша, матросская. Подчас, ух, как тяжело бывает, и особливо в походе. По крайности, там тебя никто без вины не мучит, начальство за вину взыскание положит, ну, так уже знаешь, что сам тому причинен. Правда, как иной горячий офицер сыщется, что нашего брата по сусалам бьет, за то что службы не понимает, так и тут, как хорошенько обдумаешь, так сам себе скажешь: ‘Что ж, поделом! Не зевай, слушай и понимай!’ Но в государевой службе та отрадность, что наш ли брат, рядовой, или начальное лицо какое, а все тягость службы несут. У бояр наш брат, холоп, работай, ночи не спи, недоешь, недопей, служи — а он-то, боярин, которому служишь, разве несет какую-нибудь тягость? Ест и пьет сладко, спит мягко, ходит в узорочьи, житье ему в роскоши, ничего не делает, не работает, а ты ему угождай и никак не угодишь! А в царской службе не то: там если кто по начальству с меня взыскивает, так над ним есть выше его начальство: и оно с него так же взыскивает, как он с меня. Всякому, и старшему и меньшему, — свой труд, своя работа. Посмотри-тка царь-государь, что он? Народ называет его ‘бог земной’. И вправду! Великороднее над него в свете никого нет, все ему деньгу несут, сколько ни потребует, и куда захочет — туда и потратит: никто с него не властен отчета спросить, кто ему по сердцу, по нраву, жалует, а кого невзлюбит — с того голову долой! Кажись бы, при такой власти жил бы да поживал в своих царских палатах, в добре и холе, ел бы, да пил, да спал, да веселился! Ан же нет! Государь наш, Петр Алексеевич, еще будучи в молодых летах, за море в чужие края поехал, да и других, сынков наших бояр, за собою повез, и начал всему учиться, а наипаче корабельному делу, да не как-нибудь учился, а до тонкости всю науку прошел. Приезжали к нам иноземцы, первейшие мастера, и те говорили, что никто из них лучше нашего царя корабельного дела не знает. Он сам тебе все судно разберет, и сложит, и поставит на штапель, и в море спустит. Ужасть как он, государь, это корабельное дело любил и нас, морских людей, жаловал! Вот нам, старым, что много лет во флоте служили исправно, отвести велел места для поселка: две слободы морские завел, Большую и Малую, и дворы нам построить велел — и вот мы на старости лет веку доживаем с женами и детишками да за упокой души его милосердого Бога молим! Негде правды деть: строг и крут бывал покойник, да ведь коли бы он таким не был, так ни до чего бы не добился, чего хотел, и ничего бы хорошего у нас на Руси не вышло! Гляди-ко, до него народ наш русский совсем был непривычен к морю, всякий русский человек как только взойдет на судно да отчалит от берега по воде, так у него сейчас и голова кружится, и тошнит его, и лежит он как убитый. И поэтому-то не было в России ни единого кораблишки. А как воцарился государь Петр Алексеевич, так и корабельное дело пошло, и русские матросы объявились, и с неприятелем на море воевать стали, и одолевали их в морских битвах. Вот Бог его знает, как оно теперь станет при государыне Екатерине Алексеевне. Дай Бог, чтоб она продолжала то, что покойничек начал! Уж, конечно, ее женское дело, не то что государя покойного, однако за то Бог ей дай доброго здоровья, что не оставляет прежнего! Вот и теперь, недавно, в Петербурге у нас указ последовал через генерал-полицмейстера, чтобы по праздникам все гребные суда были в готовности к плаванию по Неве, как бывало при покойном государе, тогда, бывало, как поднимут флаг на Адмиралтействе, а за ним поднимутся флаги во всех пристанях, так вся гребная флотилия должна выступать и идти от флага к флагу. Это покойный государь уставил затем, чтобы всех живущих в Петербурге приучить к плаванию по воде. И вот-таки государыня не хочет в свое государствование бросить этот обычай. Теперь, чай, морская служба легче будет, чем при покойнике. Знаешь, брат, что: коли тебе больно надокучит холопство и захочешь на государскую службу поступить, подай прошение в канцелярию для свидетельства мужеского пола, как я сделал: в Петербурге есть такая же канцелярия, как и в Москве, где меня приняли. Только вот что: никому о том заранее не говори, оттого что как узнают твои господа, так, пожалуй, какое-нибудь головное дело на тебя наклеплят, чтоб не приняли тебя. Коли не хочешь в матросы, можешь в солдаты, — по твоему желанию!
Итак, из слов матроса Василий узнал новый способ, как можно, в крайнем случае, высвободиться из-под холопского гнета. Василий Данилов простился с матросом и пошел во внутренность Мытного двора, где стояло множество телег, повозок и всякого громоздкого деревянного товара, который не боялся непогоды и не мог легко подвергаться расхищению. Василий снова вступил в галерею, потом, оставив Мытный двор, вышел в Русскую слободу, расположенную тремя длинными прямыми и узкими улицами, домики обращены были на улицу обыкновенно тремя, а кое-где пятью окнами в ряд. Строение было мазанковое, крытое черепицею и кое-где дранью. С первого взгляда видно было, что все строилось по приказанию. При некоторых дворах были сады и огороды. Справа вдали виднелись кровли высоких зданий, то были дома знатных особ, построенные вдоль берега Малой Невки, налево в самой Русской слободе Василий Данилов видел сравнительно более высокие домики — то были жилища чиновников канцелярии — и между ними поднимался дом губернатора Корсакова с зеленою черепичного кровлею. Василий Данилов не пошел ни вправо, ни влево, а направлял свой путь прямо и вышел за Русскую слободу. Он очутился на просторном пустыре, за ними виднелась опять куча домиков, другая слобода. На самом пустыре толпилось множество народа и шаталось то в ту, то в другую сторону. Здесь был ветошный рынок, производилась торговля всяким тряпьем, поношенным платьем и всякого рода мелочью, между которою иногда можно было встретить и ценные вещи. Лавок здесь не было, вся торговля была ручная и продавалось много краденого. Это был притон мошенников. Петр преследовал их жестоко в своем парадизе, великое множество рыцарей ветошного рынка потерпело вырезку ноздрей и ссылку в Рогервик на работы, но слава этого рынка не умалялась, и как только государь закрыл глаза, так, словно мыши, почуявшие отсутствие кота, поднялись духом петербургские мазурики. Не очень удерживал их страх перед именем грозного генерал-полицеймейстера Девиера, неусыпного их ловителя при покойном государе. Он, говорили они, страшен только для тех, кто попадается к нему, а добрый вор на то и ворует, чтоб не попадаться. По отдаленности своего местопребывания у Полицейского моста Девиер не всегда мог усмотреть за тем, что происходит на ветошном рынке. Василий Данилов продрался сквозь толпу этого народа, несколько раз отмахиваясь и отбиваясь короткими выражениями от докучливых вопросов и предложений, и дошел до той кучи домиков, что видал издали. Это была другая слобода на Петербургском острове и называлась Татарскою. Когда Петр строил Петербург, то выписывал со всей России работников и селил их в Петербурге, между присланными были разные инородцы восточной полосы России, и здесь-то именно Петр поселил их вместе с пленными шведами. Татары между восточными русскими инородцами были самым культурным народом, и язык их был в большом употреблении у всех других поселенцев — поэтому слобода и называлась по их имени Татарскою. Когда после Ништадтского мира шведы ушли в отечество, вместо их поселились там русские, но слобода продолжала называться Татарскою, хотя много татар уже успело совершенно обрусеть, а другие выпросились вон из Петербурга, уступив свои места в слободе русским.
VI
Василий Данилов по прямой улице прошел почти всю Татарскую слободу, она по наружному виду своих построек далеко уступала Русской слободе, сразу показывалось всякому, что здесь было местопребывание бедноты. На выходе, уже в поле, Василий Данилов повернул в один двор, где, по его соображению, должна была жить калмычка, и точно, он не ошибся, встретившаяся с ним женщина на сделанный им вопрос указала избу калмычки.
Избенка эта была средняя по величине, крыта дранью, от ветхости позеленелою и местами перепрелою. Василий Данилов постучался. Его впустила в избу старушонка, сгорбленная, согнутая в три погибели, с четвероугольным безобразным лицом, с маленькими впавшими глазами, с расходящимися бровями и с тремя волосками на подбородке, одета была она по-домашнему, в русском летнике.
— Пришел к тебе, тетушка, совета просить, — сказал, входя, Василий Данилов.
— Добро пожаловать, кормилец! — произнесла старуха таким чистым русским языком, который совсем не шел к ее калмыцкой физиономии.
— Я, матушка, — произнес вошедший, — из крепостных. Князей Долгоруковых человек, княгини Анны Петровны, если слыхали. Мне сказывали ее боярские люди, что ты умеешь всякому правду сказать и совет подать. Так вот я к тебе, тетушка, за советом и пришел.
— Никакой вашей княгини Анны Петровны я не знаю и людей ее боярских тем паче. Советов никому не даю и правды говорить не учена, — сухо отвечала старуха. — Это кто-то напрасно тебе на меня наболтал.
— Я к тебе не даром пришел, — сказал Василий Данилов, — изволь вот принять от меня гостинец, чем богат, тем служить рад. А когда изволишь совет дать и меня из беды выручить, так я уж вот как поблагодарю!
Старуха проворно спрятала в карман предложенный ей червонец, а сама, покачивая недоверчиво головою, сказала:
— А кто вас знает? Ты, быть может, ко мне нарочно с подвохом пришел! Потом — на меня наговоришь, а после возьмут меня в полицмейстерскую контору.
— Не думай этого, матушка! — говорил Василий Данилов. — Я человек простой, добрый. Не с дурным помыслом к тебе явился, матушка!
— А кто тебя знает? — опять произнесла старуха. — Разве кто приходит с дурным помыслом, так тот наперед про себя скажет? Иди-ко лучше, голубчик, к какой-нибудь другой, а я обстрелянная птица!
— Тетушка, голубушка! — умильно говорил Василий Данилов. — Смилуйся, изволь меня выслушать. Ей-ей, не с лихим я умыслом пришел к тебе, а услыхавши от людей, что ты правду сказываешь и хорошие советы подаешь.
— Ну хорошо! — сказала старуха. — Только вот что. Знай, батюшка, коли кто ко мне придет, да от меня совет услышит, да после того на меня донесет, так лучше ему не то что на свете не жить, а и совсем на свет не родиться. Такое я с ним за то сделаю! Это я тебе, голубчик, наперед сказываю, чтоб ты знал, к кому пришел и куда забрел. Слышишь?
— Слушаю, — ответил Василий Данилов, — у меня и в помышлении не было на тебя доносы чинить!
— То-то! — сказала старуха. — Я тебе это говорю не потому, чтоб тебя и твоих доносов боялась. Была я, батюшка, в переделке уж не раз, все по наговору от тех, что ко мне с подвохом приступали. Что ж? Видишь, я все до сих пор живу, а мои губители сами пропали, и какой лютый конец им стался! Так вот и тебе я наперед говорю. Что я тебя с первого раза не хотела слушать, так это я сделала не из опаски за себя, а жалеючи тебя же, чтоб тебе лиха не нажить, если ты с недобрым помышлением пришел ко мне, чаючи меня выпытать да потом под меня яму копать. Вот что! Наперед говорю тебе, чтоб ты, братец, знал, обдумай хорошенько, и коли у тебя дурное против меня было на уме, так лучше не спрашивай меня ни об чем, а уходи отсюда по добру по здорову, никаких советов не чаючи. А то захочешь под меня яму подкопать, так выйдет то, что ты мне ничего не учинишь, а себя страшно погубишь!
— Матушка, голубушка! — говорил Василий Данилов. — На все согласен. Буду знать, буду помнить, что ты мне говорила. Выслушай только меня и подай совет.
— Ну садись! — сказала старуха. — Только ты, может быть, думаешь, что ты мне дал сегодня золотого, так тем и отделаешься? Нет, голубчик ты мой! Это дешево будет. Наперед говорю тебе. Прежде, одначе, послушаем, чего тебе надобно. Тогда и вскинем, сколько мне заплатить следует. Покажи-ка преж всего мне свою руку!
Василий Данилов подал руку. Старуха со вниманием рассматривала ладонь и, покачав грустно головою, промолвила:
— Мало тебе хорошего приходилось видеть в своей жизни, да и вперед мало на роду написано, да мы все переделаем. Я не в вашей вере родилась, после крестилась. Я из сибирской стороны родом. Отец мой такой чудный знахарь был, что такого на свете еще не бывало: ветры умел направлять в какую сторону сам захочет, и солнце посреди бела дня спрячет, так что сразу темно станет, и бурю, бывало, наведет такую, что деревья с корнем вырывает, и дождь с небес сведет и отведет, коли на кого рассердится, то поделает так, что всюды идет дождь, только на поле того, что его прогневал, ни капельки не упадет, а кому добра захочет, так учинит, что нигде дождя нет, только на его поле идет. И меня научил батюшка. А как меня отдали замуж, тогда от царя вышел указ людей собирать в Питер, и нас погнали. Муж мой тут помер, уж десятый год от пошел, а я осталась вдовою. Спасибо, что батюшка своей науке научил: теперь людям помогаю. Меня и в большие дома к важным господам звали, только батюшка наш покойный государь не любил этих дел, а лихих людей развелось довольно. Случалось мне: придет кто-нибудь за советом, вот как бы и ты пришел, ему скажешь по простоте, по доброте, а он в полицмейстерскую… Только я ему за то такое, бывало, учиню, что у него все мякоти разгниются, все косточки, все суставчики разломятся, и рад он был потом в кабалу к тому пойти, кто бы его от муки освободил, да нет! На свете нет такого, чтоб от моих чар исцелил, кроме самое меня, а я такова, что коли мне кто зло подумает только, так его в погибель лютую приведу, и уже тут хоть на золото его самого взвесь да мне давай, чтоб я отпустила его… Нет, не отпущу моего лиходея! Ну, как тебя звать?
— Василий Данилов, — отвечал холуй.
— Говори, чего хочешь от меня, Василий Данилов? — сказала калмычка.
— Первое, — начал Василий Данилов, — ко мне господа немилостивы. Старая княгиня приставила мне ходить за сыном, боярчонком князем Яковом Петровичем, а он осерчал на меня, и все меня бьет, а матушка его, княгиня Анна Петровна, мне защиты не дает да еще пуще на меня же сердится. А все это мой боярчонок, молодой княжич, невзлюбил меня через девку. Есть у нас девушка сенная, Груша, так боярчонок подметил, что я около ней захаживаюсь, ему это в досаду стало, а я совсем того и не знал, и в уме не держал, что он к этой девке хотение имеет.
— А девушка эта как? — спрашивала старуха. — Тебя любит али боярчонка? Ты как подметил?
— Она меня не любит! — отвечал Василий.
— Так можно сделать, что будет без памяти любить. На это есть приворотные средствия. Слыхивал ты про них? — говорила старуха.
— Слыхал я, — отвечал Василий Данилов, — коли поймать лягушку да бросить в муравьиную кучу…
— Это пустое! — отвечала старуха, презрительно улыбаясь. — Есть у меня гораздо лучше средствия. Против меня во всем Питере другой не найдешь, да, чай, и в целом свете не сыщешь никого, чтоб ту науку знал так, как я знаю. Но об этом, чтобы девку приворожить к себе, мы после поговорим, а теперь прежде сделаем так, чтобы молодой князь, которому ты служишь, не только бы тебя не бил, а так бы тебя взлюбил, что души в тебе не чуял. Хочешь ты этого?
— Как бы не хотеть! — сказал Василий.
— Так достань и принеси ко мне сорочку своего боярина, молодого князя. Я пошепчу над нею и так сделаю, что он тебя почнет любить через меру. А потом и девушку к тебе приворожим. После и с тобой посчитаемся. Будешь в милости у господина, получать станешь подарки — и мне принесешь, что я назначу, а коли обманешь, так тебе худо будет!
Успокоенный обещанием колдуньи, Василий Данилов воротился домой тем же путем, каким дошел до Татарской слободы.
Белье княжича переходило через руки Василия Данилова. Ложась спать, снял с себя Яков Петрович сорочку, а Василий Данилов не отдал ее женщине, сбиравшей боярское белье для передачи в прачечную, не спрятал ее в чулан. На другой день, пользуясь тем, что не он, а другой служил по очереди при княжиче, Василий отправился на буере и доставил сорочку старухе колдунье.
Между тем женщина, отбиравшая белье для передачи в прачечную, недосчиталась сорочки и сказала об этом боярской боярыне Мавре Тимофеевне, а та, соображая слова Василия Данилова о том, как бы господина своего приворожить, смекнула в чем дело и донесла княжичу. Князь Яков Петрович позвал Василия и спрашивал:
— Ты не все мои рубашки отдал в мытье. Где одна?
— Не могу знать! — начал было отлыгаться Василий Данилов, но князь Яков Петрович не дал ему продолжать и залепил в ухо.
— Ой не лги, Васька, — сказала стоявшая тут же Мавра Тимофеевна, — я знаю, куда запропастил ты боярскую сорочку. Меня не проведешь. А зачем ты спрашивал меня анадысь про ворожею, чтоб как-нибудь бояр своих приворожить, чтоб стали к тебе милостивы? Я тебе сказала, что думать про это грешно, а советовала тебе отслужить молебен Екатерине-великомученице, чтоб тебя сам Бог научил, как доброю службою господам угодить. А ты вот, верно, у кого другого поразведал про колдунью, да и снес к ней господскую рубашку. А! Что краснеешь? Что переставливаешь ногу? Беспременно так, ваше сиятельство, он вашу рубашку к колдунье снес.
— Я матушке скажу! — сказал княжич.
Мавра Тимофеевна пошла в людскую и громогласно рассказала, что у боярчонка Якова Петровича пропала сорочка и, чает она, Васька Данилов снес ее к какой-нибудь колдунье.
— Так и есть, — сказал один из холопов, Семен Плошка-рев. — Намедни он здесь все добивался, про ворожей допрашивал, а Марина ему и скажи, что-де, говорят, есть в Татарской слободе калмычка-гадальщица и колдунья. Чуть ли он туда и боярскую сорочку не снес?
Сообразил Семен Плошкарев, что представляется случай показать свою холопскую верность княгине, он тотчас отправился к своей старой боярыне.
VII
Была у княгини Анны Петровны родственница и большая приятельница, княгиня Федосья Владимировна Голицына, родная сестра двух знаменитых братьев Долгоруковых, Василия и Михаила, носивших в свое время звание фельдмаршалов. Княгиня Анна Петровна со времени своего вдовства мало вела знакомств, но княгиня Федосья, постоянно вращаясь в свете, сообщала своей приятельнице о всяких новостях и делилась с нею всякими впечатлениями. Это была женщина одних лет с княгинею Анною, отличалась от нее по наружности тем, что была полнее и ниже ростом, а внутренними качествами — тем, что от природы была умнее и, ведя большое знакомство, приобрела более опыта и искусства обращаться с людьми, хотя по своему образованию недалеко отходила от своей подруги и была не чужда суеверия и предрассудков, свойственных тогдашнему русскому обществу, еще мало двинувшемуся по открытой Петром европейской дороге.
Княгиня Анна Петровна сидела у себя на крыльце с своею родственницею княгинею Федосьею Владимировною и беседовала с нею о разных текущих делах.
— Пришел доложить вашему сиятельству по своему холопскому долгу: есть нехорошие умыслы на боярское здоровье от нашего брата, холопа, — сказал Семен Плошкарев, поклонившись княгине, и потом стал переминаться, не зная, можно ли все говорить при гостье.
— Говори, говори все, что знаешь и сказать хочешь. Мы с княгиней Федосьей свои, — сказала княгиня Анна Петровна.
— У Васьки Данилова есть лукавые замыслы против вашей честной боярской семьи, ваше сиятельство! — сказал Семен Плошкарев.
— Мне, — сказала княгиня, — сейчас говорил про него сын Яша, будто он рубашку господскую утаил и будто есть подозрение, что он ту рубашку снес к какой-нибудь колдунье.
— Подлинно это так и есть! — сказал Семен. — Вот намедни, сколько-то дней назад тому, наверно не упомню, спрашивал в застольной про ворожей, а женщина наша Марина Лазарева сказала, что слышно, будто есть в Татарской слободе колдунья-калмычка, а Васька тогда мне сказал: ‘Пойти бы к ней, чтобы нашего боярчонка приворожила’.
Василий Данилов этих слов не говорил, но Семен Плошкарев прилгнул на него.
— Скажи, пожалуйста! Ах он бездельник! Да я его за такие речи в Сибирь упрячу! — сказала Анна Петровна. — Позвать его сюда!
— А про эту калмычку удивительные вещи сказывают, — проговорила княгиня Голицына. — Говорят, она в самом деле знает такие приворотные корешки, что кого угодно можно посредством их наклонить в свою пользу и все получить, чего хочется. Ее берут в важные Дома. Прежде это опасно было, знаешь, покойный государь ужасть как не терпел этого колдовства, узнает, так больно покарает, да не одну колдунью, а и того, кто колдунью позовет к себе. А теперь, при государыне, стало вольнее. Эта калмычка, сказывают, такова, что только на руку поглядит, тотчас скажет, что с тобой прежде было и что вперед станется, — все распознает и расскажет! Говорят, она такая, что за сто верст отселе и далее все видит, что где происходит. Одна моя знакомая рассказывала: муж ее был в Москве, а она от него давно вестей не имела, и вот призвала к себе эту калмычку. Та приказала подать себе миску с водою, пошептала над нею и говорит: ‘Смотри в воду, увидишь, что твой муж делает’. Посмотрела туда моя знакомая и увидела, а потом, как муж воротился, жена спрашивает его, что он в такой-то день делал и где был, а как тот, припомнивши, стал рассказывать, тогда жена ясно увидала, что ей в миске с водой представилось именно то, что делалось с ее мужем в ту минуту!
Рассказ княгини Федосьи Владимировны сильно занял княгиню Анну Петровну и расположил познакомиться с калмычкою. В то время знатные боярыни лишь из угождения Петру притворялись неверующими мужицким басням, а когда Петра не стало, головы их стали невольно обращаться к старинным воззрениям.
— Ах, княгиня Федосья, друг мой, — сказала княгиня Анна Петровна, — я по душе тебе скажу. Как бы я хотела, если б можно только было, склонить на милость ко мне государыню. Сын мой Сережа за морем в Голландии задолжал, и его в тюрьму посадят, держать станут, пока долги свои заплатит. А у меня теперь денег мало, выплатить нечем, видишь, вот этот Васильевский остров подрезал нас больно, чтоб ему не устоять и сквозь море провалиться! Постройки много стоили, и теперь житье на нем убыточное, посуди: на два дома живем! две дворни содержим! А тут из имений только и шлются вести немилые: все только утрата да убыток… придется имение какое-нибудь заложить да большие проценты платить. А вот если б государыня была милостива, изволила бы заплатить долг за моего Сережу! Да боюсь я об этом ехать просить ее. Она — так ко мне, ни хороша ни дурна, мало меня замечает. Так я думаю, если бы эту калмычку позвать: не дала б ли она такого приворотного корешка, чтобы государыню к себе на милость оборотить?
— Ачто ж, Анюта! И впрямь попробуй позови. Истинно, говорят, удивительные вещи она творит: может быть, и пособит в твоем деле, — говорила княгиня Федосья Владимировна. — Только вот что: нельзя тебе обойтись без тайного советника Макарова.
— Как? — заметила княгиня Анна. — Чтоб через него тем корешком подействовать?
— Нет! — сказала княгиня Федосья. — Ато, что государыня без этого человека никаких денежных выдач не делает.
Между тем слова обеих княгинь долетали до слуха стоявшего сзади в передней Василия Данилова, которого позвали к боярыне. Когда княгини замолчали, он вошел на балкон крыльца и стоял бледный, переваливаясь с ноги на ногу, однако силился напустить на себя храбрость и бодрость, особенно когда услыхал, что его боярыня затевает по отношению к своей государыне делать то же самое, что затевал он, ее холуй, по отношению к своей боярыне.
— Где Яшина рубашка? — спросила княгиня гневным голосом.
— Она с моим бельем. Она цела. Я ее доставлю, — говорил Василий Данилов, сам не зная, что ему отвечать.
— Доставишь?! А куда ты ее снес? — говорила княгиня с усиливающимся гневом. — Куда? Говори! К колдунье? А! Ты бояр своих задумал околдовать! Правду говори, мерзавец! Я все знаю. Отнес к калмычке-колдунье в Татарскую слободу? Так? Говори! Шельма ты, а не то я с тебя велю сейчас шкуру твою подлую снять на конюшне.
— Никак нет! — отвечал Василий Данилов, озадаченный тем, что княгине уже все известно, чего он не воображал. — На что мне боярская рубашка? Я не носил ее к калмычке-колдунье и не знаю, какая такая это калмычка-колдунья есть. Ваша воля отправлять меня на конюшню, только не за что. Помилосердуйте, ваше сиятельство.
— Как? Ты еще все запираешься? — произнесла княгиня с выражением сильного гнева. — Когда нам уже все известно, ты еще запираешься! На конюшню! Влепить ему горячих двести!
Вбежал князь Яков Петрович и закричал:
— Маменька, это такой негодяй, такой шельма, такой собачий сын, что с ним никакого терпения не хватит. Украл мою рубашку, да еще лжет! — Потом, обращаясь к Василию Данилову, князь Яков Петрович сказал: — Ты говоришь: рубашка не пропала. Где ж она? Подай мне ее сейчас.
— Сейчас и принесу, — отвечал Василий Данилов. — Не извольте, ваше сиятельство, напрасно гневаться. Подождите, я принесу.
— Я знаю, где она, — сказала княгиня Анна Петровна, — она у колдуньи-калмычки в Татарской слободе. Если ты ему позволишь, он побежит, сядет в буер, съездит к калмычке и принесет рубашку сюда. Нет, надобно это дело иначе сделать. Я пошлю за сорочкой не его, а Мавру Тимофеевну, а как она сорочку привезет — мы его и уличим, и накажем как следует за такое тяжкое преступление, что хотел он своих бояр околдовать. Теперь посадить его на цепь, пусть посидит на цепи в конюшне, пока рубашку привезут. Ведите его на цепь, задержите, чтоб не ушел.
Увели Василия Данилова.
— Ну, Мавра Тимофеевна, — сказала после того княгиня своей боярской боярыне, — ступай в Татарскую слободу, найди калмычку-колдунью и допроси ее про Яшину рубашку, давал ли ей этот мерзавец и на какой конец давал? А затем вези ее саму ко мне, скажи, что ей ничего нехорошего не будет: княгиня, мол, хочет от тебя совет принять. Без сумнительства пусть едет.
Мавра Тимофеевна отправилась исполнять поручение своей госпожи.
В конюшне между тем происходила другая сцена. Когда холопы притащили Василия Данилова к конюшне, он стал упираться и сопротивляться. Тогда шедший за ним князь Яков Петрович ударил его в затылок, Василий споткнулся и упал. Исполнители приказания княгини стали накидывать цепь на шею, но он вдруг рванулся, выскочил стремглав из конюшни и побежал со двора. ‘Держи, держи его!’ — кричал боярчонок, холопы за ним погнались, но не могли догнать. Василий Данилов бежал по набережной к другой пристани у рынка, бросился к берегу и сел в буер, отправлявшийся с накопившимся в нем народом на Петербургский остров. Достигши благополучно Мытного двора, Василий Данилов прытью побежал в Татарскую слободу, молодые ноги помогли ему добежать до двора калмычки прежде, чем могла прибыть туда еще не приставшая к берегу Мавра Тимофеевна. На свое счастье, он встретил калмычку на улице у двора и сказал ей: