И сослуживцы и знакомые не сомневались в том, что Аркадий Николаевич на редкость счастливый человек. Двадцати восьми лет он уже был начальником дистанции, получал три тысячи в год, имел казенную квартиру, кормил и одевал стариков — отца и мать, и еще двоюродную сестру Сонечку.
Дом, в котором все они жили, стоял в небольшом саду, с подстриженной зеленой травкой, с фонтаном посредине, с красивыми диванчиками по краям дорожек.
Перед балконом Сонечка развела несколько чудесных цветников. Летом, и днем и ночью, все окна были отворены и ласковый запах тюльпанов, резеды и гелиотропов слышался в каждой комнате и его не могли заглушить ни долетавший с рельсовых путей каменноугольный дым, ни серая масляная краска, которой был окрашен новый забор.
По вечерам из города приезжали два артиллерийских офицера, не старый, но очень серьезный учитель истории Куликов, отставной генерал и кто-нибудь из путейцев. На балконе долго пили чай и закусывали, потом старики садились играть в винт, а молодые уходили к роялю. Офицер, у которого была странная фамилия — Кулачок, пел сочным, красивым баритоном романсы, а Сонечка ему аккомпанировала, остальные располагались в удобных позах и с удовольствием слушали.
Сам Аркадий Николаевич не любил бывать в гостях, но, хоть изредка, это было необходимо. Когда случалось, что в чужой квартире он слышал запах цветов, то вспоминал Сонечку и ему вдруг становилось скучно и неудержимо тянуло домой…
Когда Сонечка была в третьем классе, её отца Александра Ивановича неожиданно арестовали по политическому делу, судили и сослали в Сибирь. Он не доехал и до Челябинска и умер в вагоне. Говорили, что Александр Иванович пытался бежать и его застрелил конвойный, но узнать об этом ничего подробно не удалось.
Соня стала жить у дяди — Николая Ивановича. На троих его учительской пенсии не хватало. Каждый день ели только суп и котлеты. В театре бывали раз в год. Аркадий Николаевич кончал реальное училище, бегал по грошовым урокам, а дома все время учился. И Сонечка все время училась. Лица у них обоих всегда были серьёзные, озабоченные. Разговаривали мало и почти не смеялись.
После окончания училища Аркадий Николаевич уехал в Петербург. Летом он возвращался на каникулы и опят давал уроки. Теперь ему платили больше и жить стало легче. На Сонечку он смотрел как на родную сестру, входил к ней в комнату умываться в одних брюках, помогал ей готовить уроки и, садясь рядом, брал ее за талию, — их головы вместе наклонялись над тетрадью с геометрическими чертежами.
Он любил ее за то, что её отец был знаменитым общественным деятелем, за тихий характер и больше всего за то, что зимой старики, отец и мать, не оставались одни. О том, что она существо другого пола, Аркадий Николаевич, до самого поступления на службу, никогда не думал и не было для этого времени, — каждый день слишком утомлял. Соня относилась к нему очень дружелюбно и тоже не стеснялась как мужчину. Когда ей было пятнадцать лет, она причесывалась в его присутствии, иногда входила и разговаривала с голыми руками, с одним фуляровым платком на плечах.
Однажды летом с Аркадием Николаевичем случился припадок холерины. В одни сутки он исхудал и пожелтел как мертвец. Это было за год до окончания института путей сообщения.
Старики перепугались. Мать не отходила от его постели целую ночь и целый день и сама крепко утомилась. Соня подсменила ее. Поздно вечером с Аркадием Николаевичем припадок повторился. Соня также умело и спокойно, как и старушка-мать, перебинтовала ему живот и пока он не задремал, сидела возле кровати, в одной юбочке, в туфельках на босую ногу и с фуляровым платком на голых плечах.
Когда Аркадий Николаевич получил службу и, когда ему не приходилось ломать голову над способами заработать лишних десять рублей, он вдруг понял, что Соня девушка, красивая и с прекрасной душой, и что они неродные брат и сестра, а двоюродные. Между ними совсем не было фамильного сходства. Отношения продолжали оставаться такими же простыми и близкими.
Старики ложились спать рано. Соня еще долго возилась по хозяйству, а потом приходила к Аркадию Николаевичу и они разговаривали иногда до самого рассвета… Говорили они о самых обыкновенных вещах, но после того как расходились, в душе Аркадия Николаевича оставалось ощущение необыкновенного счастья.
Как-то ему вдруг пришло в голову, что всякий другой человек, для того, чтобы видеть Соню полураздетой, чтобы иметь право обнять ее за талию, войти к ней в комнату, когда Соня уже в постели, видеть как она умывается, — должен на ней жениться. Он же мог все это делать и видеть ее всегда только потому, что они выросли в одном доме.
И все эти права сделались для него дороже чем служба, чем деньги, дороже жизней отца и матери. Долго не хотелось признаться в этом самому себе.
II
Как-то вечером, когда Соня в беленькой ночной кофточке причесывалась перед зеркалом, Аркадий Николаевич вошел и, усевшись на подоконник, начал рассказывать о том, как его мучит недовольство рабочих поденной платой, увеличить которую сам он не может, а управление дороги не хочет. Соня слушала и, наклонив головку, продолжала причесываться. От частых взмахов руки, кофточка спереди разошлась и видно было маленькую нежную грудь с розовым соском. Аркадий Николаевич стал дышать чаще и говорил уже не так плавно. Вместо слова ‘дорожный мастер’ он сказал ‘мастерный дорожник’, так что Сонечка весело рассмеялась, тряхнула еще раз волосами, положила гребешок и совершенно спокойно застегнула пуговки. Любоваться её телом уже нельзя было и ему вдруг стало невыносимо грустно, а потом захотелось подойти, обнять ее и поцеловать.
Сонечка ответила на его поцелуй, потом удивленно посмотрела на него своими голубыми, добрыми глазами и спросила:
— Что с тобой?
— Так, грустно.
— По-моему тут совсем не о чем грустить, а нужно повидаться с начальником службы пути и подробно объяснить, что для дороги будет гораздо убыточнее потерять время, чем изменить смету.
— Да, конечно, ответил Аркадий Николаевич и подумал: ‘ах, если бы она еще начала причесываться и чтобы кофточка также раскрылась!..’
Но Сонечка села, нахмурилась, помолчала и потом задумчиво выговорила:
— Ужасно мне жаль этих рабочих! От зари до зари на припеке, роются в земле как кроты, едят плохо, пьют теплую скверную воду…
Аркадий Николаевич молчал и ему пришло в голову, что если бы все люди были такими сердечными как Сонечка, то жить на земле стало бы пожалуй лучше, чем в том раю, из которого Бог выгнал Адама и Еву. Потом набежала другая мысль:
Если Соня застегнула пуговку на кофточке, значит она его уже стесняется и потом будет стесняться еще больше и это жаль. Значит, нужно так сделать, чтобы она не думала о том, мужчина он или нет. Аркадий Николаевич поднял голову, улыбнулся и начал лгать гладко и красиво:
— Как странно… Вот я тебя часто вижу не одетой, болтаю с тобой, но я никогда не думал и не думаю о том, мужчина ты или девушка. Для меня ты прежде всего чудесный человек и верный, товарищ.
— Так и нужно, — ответила серьезно Сонечка.
— А ты меня никогда не стеснялась? — спросил он уже глухим голосом.
— Ни капельки…
Помолчали и опять стали говорить о рабочих. Наконец Соня вздохнула, посмотрела на часы и сказала:
— Ну, уже скоро утро. Иди спать!
Аркадий Николаевич молча обнял ее, так что ладонь его правой руки прикоснулась к её левой, упругой, теплой груди и поцеловал в губы. Она не отвернулась и ответила таким же нежным, но совсем спокойным поцелуем и, когда осталась одна, подумала:
‘Он напрасно считает меня такой доброй. Я всю жизнь прожила на чужой счет, не трудилась и мне просто не на кого было сердиться. Вот если бы мне пришлось так жить, как живут люди, которые круглые сутки копают землю, то я наверное стала бы злая… Сам Аркадий хороший, и потому у него все добрые…’
В этот день Аркадий Николаевич вернулся из служебной поездки. В дороге он все время спал в купе первого класса и теперь чувствовал, что если ляжет, то не уснет. Он надел теплую тужурку, закурил сигаретку и вышел в сад.
Сонино окно еще светилось. Потом видно было, как она подошла и опустила темную штору.
‘Это она сделала, чтобы ее никто не мог увидеть не одетой, подумал Аркадий Николаевич. А я могу видеть ее и без кофточки, значит для Сони я не такой, как все. Значит я близкий, ‘самый близкий’, мысленно добавил он, подошел к скамейке и сел.
III
Небо уже стало бледно-зеленым. На деревьях громко чирикали воробьи. Слышно, как огромный товарный паровоз кричал густым басом:
— Гу, гу, гу, гу, гу-гу-у-у… …
На шестой путь просится, — подумал Аркадий Николаевич. Паровоз загремел по рельсам, запыхтел и вдруг умолк. Тоненький музыкальный рожок протрубил два раза.
‘Сейчас, задним ходом, прицепится к балластным платформам’ — мелькнуло в голове Аркадия Николаевича. ‘Значит, пойдет двадцать седьмым номером, а следовательно уже четыре часа…’
Ему был понятен весь разговор рожка стрелочника и паровозного свистка и, по звукам, он ясно представлял все, что делалось на станции.
Становилось очень свежо. Верхушки тополей уже порозовели, их нежные мокрые листочки шевелились и дрожали от холода. Когда, на одну минуту, паровоз и стрелочник умолкли, стало слышно, как поет соловей в большом саду богача Максимова.
Аркадий Николаевич закурил новую сигаретку, отворил в заборе небольшую калиточку и пошел к поезду, номер двадцать седьмой. Завидев его, стрелочники вытягивались во фронт по-военному и отдавали честь. Везде еще горели, неподвижными бледно-зелеными пятнами, фонари.
В паровозной будке, на огромном кожаном седле, сидел машинист и пил чай в прикуску. Он даже не поставил стакана и только чуть-чуть прикоснулся левой рукой к фуражке. Аркадию Николаевичу это не понравилось, но он промолчал и пошел дальше…
Человек семьдесят рабочих с лопатами уже разместились группами на балластных платформах. Они громко разговаривали, но когда начальник дистанции подошел ближе, вдруг замолчали точно воробьи, которые заметили кошку. Они встали, некоторые сняли фуражки, некоторые нет и таких было больше.
Подошел дорожный мастер, вежливо поклонился и стал говорить, что в андреевском корвере весь хороший песок уже выбран и его приходится носить издалека на лопатах, что отнимает много времени,
— Ну, что ж, проложим доски и будем подвозить к платформам на тачках, в ручную, — сказал Аркадий Николаевич.
— Не иначе, но ведь за ту же цену невозможно, — ответил дорожный мастер.
Рабочие не слыхали их разговора, но им казалось, что дорожный мастер говорит начальнику дистанции непременно что ни будь льстивое и для них вредное.
Аркадий Николаевич поймал на себе несколько недружелюбных взглядов и, когда шел обратно, думал:
‘Они никогда не поймут, что не в моих силах изменить смету, после того как она уже составлена. Это вызовет крупные недоразумения. Если я стану за них очень вступаться, меня самого попросят вон. Жандармский подполковник, и без того, уже намекал, что я с ними слишком много разговариваю. Тогда… прощай место, прощай спокойствие отца и матери, прощай Сонечка и её обеспеченность…’
— Гу… Гу-гу… загудел сзади паровоз.
Натыкаясь один на другой, звонкой хроматической гаммой, прогремели буфера. В трубе мощно охнуло и из неё вылетело первое белое облако.
Аркадий Николаевич пропустил мимо себя поезд. Стоявший на паровозе дорожный мастер еще раз поклонился. Машинист был у регулятора и не смотрел. Его помощник открыл продувательные краны и весь воздух кругом зашипел и стал белым,
— Глягам, длигинь, глянь, длянь — прогремела на стрелке последняя платформа и быстро стала уменьшаться вместе с кучкой сидевших на ней рабочих.
Стало необыкновенно тихо. Всходило солнце. Рельсы, и доски, и деревянные ступеньки вагона были мокры от пара и утренней росы. Соловей в саду Максимова пел еще отчетливее и нежнее.
Аркадий Николаевич потихоньку отпер французским ключом парадную дверь. В доме показалось очень тепло. Он повесил в передней тужурку, потом на цыпочках подошел к Сониной комнате и посмотрел через не притворенную дверь. Соня спала раскинувшись и чему-то во сне улыбалась. Обшитая тоненьким кружевом сорочка скатилась с её плеча.
В спальне закашлял затяжным стариковским кашлем отец. Аркадий Николаевич вздрогнул и, так же тихо, по-воровски, прокрался в свой кабинет.
Укутавшись в свежую полотняную простыню, он думал:
‘Я счастливее Алексеева, я счастливее начальника дороги… Если судьба меня балует, так это за то, что я двадцать пять лет гнул спину и зубрил как сумасшедший, никогда вкусно не ел, никогда не прикоснулся к телу ни одной порядочной женщины… Если Бог дал счастье, нужно за него держаться и я не выпущу его из рук, если бы даже пришлось умереть…’
IV
Штабс-капитан Кулачок был тридцатилетний добродушный артиллерийский офицер. Малоросс по рождению, он говорил не совсем правильно, тихо и задумчиво. Он никогда не учился петь, но слух у него был богатейший и Кулачок легко и с огромным чувством исполнял целые оперные арии, романсы и украинские песни. Он больше был склонен прощать, чем обвинять и сердился только тогда, если его чересчур хвалили. Каждое его слово звучало искренно. Товарищи-офицеры в шутку называли Кулачка святым.
Глядя на штабс-капитана, Аркадий Николаевич часто думал, ‘он красив и вероятно похож на сына Тараса Бульбы Андрия, жаль только, что у него такая нелепая фамилия — Кулачок, хотя, конечно, он все-таки хороший человек.
Кулачок попал к ним случайно. Отец встретил его у своего приятеля генерала, бывшего директора корпуса, с которым любил говорить на педагогические темы. Когда прощались, отец сказал: ‘и вы заходите к нам и товарищей тащите — я молодежь люблю’. Кулачок воспользовался предложением и в воскресенье утром явился с визитом, но посидел всего пять минут и с Соней почти не разговаривал.
В следующий раз он пришел вечером и еще привез с собою подпоручика Жуковского, рыженького, весёлого, великолепного рассказчика анекдотов. После чая Кулачок спел, под аккомпанемент Сони, почти всю партию Демона и еще несколько романсов.
Когда гости ушли, Сонечка подошла к Аркадию Николаевичу, покачала головой и сказала:
— Как он хорошо поет!.. Мне кажется, из него мог бы выйти настоящий оперный артист …
Глаза у неё еще блестели и все личико горело. Мать посмотрела на нее, многозначительно опустила ресницы и добавила:
— Да, сразу видно, что очень хороший молодой человек и голос у него необыкновенный.
— А фамилия дурацкая, — отозвался Аркадий Николаевич.
— Вот уж никак не ожидала, что ты способен сказать такую глупость, — произнесла недовольным тоном старушка и неслышными шагами пошла спать. Очень полная, она всегда носила мягкие туфли и ступала переваливаясь с боку на бок по-утиному.
Аркадий Николаевич, первый раз в жизни, почувствовал к матери какое-то острое неприязненное чувство и обрадовался, что она ушла к себе. И также в первый раз в жизни на душе у него забеспокоилось что-то новое, не хорошее, похожее на страх. Соня молчала и смотрела не ласково. ‘Этой глупой фразой я могу совсем уронить себя в её глазах’ — мелькнуло в голове Аркадия Николаевича, и он как-то чересчур торопливо выговорил:
— Конечно, дело не в фамилии. В свое пение он вкладывает много чувства, поэтому получается такое сильное впечатление.
— Не только поэтому… задумчиво произнесла Сонечка и не договорила. Взгляд её опять повеселел и губы уже улыбались. Но эта улыбка не обрадовала Аркадия Николаевича и ему хотелось крикнуть: ‘Да не только поэтому, что у него хороший голос, а еще потому, что он сам тебе нравится…’
В этот вечер больше не разговаривали и разошлись рано. Аркадий Николаевич долго не мог лечь, ходил взад и вперед, пил холодный чай и без конца курил. Перед рассветом он, наконец, разделся и лег. Ему приснилось, что Кулачок целует Сонечку и гладит её обнаженную грудь. Это был очень страшный сон.
Аркадий Николаевич вскочил, оделся и, даже не выпив кофе, ушел в контору. Как на зло в этот день один писец не пришел совсем, а два других опоздали на целый час. Сначала хотелось промолчать, но Аркадий Николаевич не вытерпел и начал громить всю контору. Он долго и горячо говорил о том, что чем грандиознее дело, тем внимательнее должны быть к своим обязанностям мелкие служащие, что дорога нуждается только в тех, кто умеет быть строгим к самому себе. Ставил себя в пример и силился доказать, что если он, в прошлом году, получил к Рождеству большую награду, то заслужил ее непрерывным трудом, горячим отношением к делу и бессонными ночами…
Говорил он еще о своей прошедшей бедности… Бухгалтер, конторщики и писцы сидели не двигаясь и слушали его с удивленными лицами. Они еще никогда не видали своего начальника в таком скверном расположении духа.
В двенадцать часов он ушел домой завтракать и, когда увидел за покрытым свежей скатертью столом отца, мать и милую, улыбающуюся Соню, ему вдруг стало до слез стыдно. Аркадий Николаевич поздоровался со всеми поцелуем в губы и сел. И то нехорошее, что вчера вечером так мучило душу и было похоже на страх, вдруг ушло, и стыд ушел, — стало совсем весело.
Целый день Сонечка была занята, утром она варила из клубники варенье, а после обеда ездила в город за покупками и в их числе привезла ноты нового романса, о котором говорил Кулачок. Это опять встревожило Аркадия Николаевича, но не сильно.
После захода солнца Сонечка ушла в сад и долго лежала в гамаке. Аркадий Николаевич тихо ее покачивал и говорил:
— Вот ты вся передо мною, красивая, добрая, умная…
— Еще что? — насмешливо спросила Соня.
— Постой, ты не дразнись и не улыбайся. Я хочу сказать серьезное. Да, так вот ты красивая, славная, но… ты женщина и должна будешь рано или поздно выйти замуж, заниматься всякими пустяками, нянчить детей, вышивать мужу туфли…
— Какие туфли?
— Ну не туфли, так что-нибудь другое, не все ли равно. Дело не в этом, а в том, что ты тогда уже не будешь теперешней Соней, а будешь неинтересной, безжизненной самкой…
— Почему же только самкой, да еще безжизненной?
— Да вот потому, что это случается решительно со всеми женщинами.
Аркадий Николаевич помолчал, покусал губы и, наконец, сказал прямо:
— Мне бы хотелось знать, как ты смотришь на замужество?
— Очень просто. Если полюблю кого-нибудь, то выйду за него замуж, а если не полюблю, то не выйду.
— А если он тебя не полюбит?
— Тогда постараюсь свое чувство спрятать и, уж конечно, не стану никому навязываться.
‘Она очень горда и это хорошо’, подумал Аркадий Николаевич и снова спросил не совсем ровным голосом:
— Ну, а за такого человека, как я, ты бы могла выйти замуж?
— Вот уж нет! — ты для меня совсем не мужчина. Ты же знаешь, что при тебе я могу одеваться и раздеваться и делаю это очень спокойно, а вот, например, Кулачку я бы не могла даже показаться в нижней юбке.
— Почему же непременно Кулачку?
— Да потому, что он первый пришел в голову. Ты задаешь странные вопросы, — ведь и ты же меня любишь только как сестру. Правда?
— Правда… солгал он и больно закусил нижнюю губу.
Аркадий Николаевич уже ни о чем не спрашивал и совсем упал духом. Теперь кричать не хотелось, а хотелось только спрятаться в свою комнату, лечь на постель и тихо плакать. Мысли пошли тяжело и грустно.
Конечно, пройдет год, два, а может быть всего несколько месяцев и ее, самую дорогую, самую любимую, возьмут от меня. Какой-нибудь геркулесистый офицер будет обнимать это великолепное тело и пыхтеть, а потом начнет ее просвещать по части всяких чувственных фокусов. Научит, заставит, убедит… Пока она еще здесь, нужно пользоваться своим положением ‘брата’. Нужно хитрить. Нужно глядеть на нее как можно чаще, обнимать, целовать…
V
Аркадий Николаевич всеми силами хотел заставить себя относиться к Кулачку как можно внимательнее и это ему удавалось, но с каждой новой встречей, и особенно после его пения, он ненавидел этого офицера все больше и больше. Он презирал его рейтузы, красивые усы, блестящие шпоры, каждое красивое движение и особенно голос. И дни, в которые к ним приходили офицеры, были отвратительными и мучительными, как зубная боль.
Теперь самой любимой его темой для разговора стала проповедь против милитаризма — и он говорил об этом горячо и умно, когда следовало и не следовало,
Соня и мать явно благоволили к Кулачку и, что казалось Аркадию Николаевичу очень странным, они нисколько этого не скрывали. Отец тоже называл его редким офицером и душевным человеком.
Но что было уже совсем невыносимо, так это огромная симпатия Кулачка к самому Аркадию Николаевичу. Штабс-капитан положительно дорожил его обществом. Обнимая его за талию, удивлялся его работоспособности и даже относительно милитаризма соглашался, что это огромное зло, и мечтать о всеобщем благополучии и нравственном и материальном можно только тогда, когда не будет ни войны, ни военных.
— Тогда зачем же вы пошли на эту службу? — спрашивал, весь краснея, Аркадий Николаевич.
— Так, батенька, сложилась жизнь. Сначала родители отдали в корпус, а потом уже и вернуться было нельзя. Я воспитывался на казенный счет. Мне часто бывает досадно, что я офицер, а не инженер или не учитель, но я утешаю себя тем, что живу я не плохо, не бью солдатам физиономий и не натравливаю их против евреев… Учиться уже поздно. Нужно как-нибудь жить. Если меня заставят сделать что-нибудь совсем невыносимое для моей души, тогда я застрелюсь… Вот и все.
И по тону голоса Кулачка было слышно, что он не хвастается и на самом деле скорее способен убить себя, чем стать зверем. Соня слушала и смотрела на него с восхищением.
Аркадий Николаевич не знал, что ему возразить и мучился еще сильнее. С каждым днем он становился печальнее. Утром одеваясь и вечером ложась в постель он думал: ‘Завтра Кулачок может сделать ей предложение и она наверное ответит — да. Будет она носить смешную фамилию, ругать денщика и через год забудет и меня, и папу, и маму. Что же делать? Что же делать?..’
Пятнадцатого июля Кулачок получил двухнедельный отпуск и до маневров уехал в Херсонскую губернию к родным. Теперь Аркадию Николаевичу казалось, что он сидел долго, долго в душной, сырой, одиночной камере и теперь его вдруг выпустили на свободу. С сослуживцами он стал чрезвычайно вежлив, с отцом и матерью — необыкновенно нежен и даже устроил небольшую прибавку для рабочих, о чем сейчас же сказал Соне.
Все свободное время, и особенно по вечерам, он старался проводить возле неё. Когда она причесывалась, Аркадий Николаевич непременно сидел на подоконнике, болтал ногами, радостно улыбался и рассказывал что-нибудь интересное или смешное. Но теперь Соня говорила с ним уже не так откровенно и видимо скучала.
Какой-то тайный инстинкт научил его, что о Кулачке лучше молчать, но иногда случалось, что Соня начинала разговор о нем первая. Тогда Аркадий Николаевич делал серьезное лицо и задумчиво произносил:
— Как, однако я был к нему не справедлив! Сначала я думал, что он просто бурбон и кроме хорошего голоса в нем нет ничего. Но зато потом я увидел, какой это душевный и глубокий человек. Ты знаешь, какой он, оказывается, чудесный математик, я даже не ожидал… Он в две минуты помог мне сделать вычисление, над которым я возился целый час. Будь у нас все офицеры такие, не видать бы японцам Артура…
— Да, он очень хороший, — просто и коротко соглашалась Соня.
Аркадий Николаевич уже знал по опыту, что после похвал Кулачку, можно было особенно долго сидеть в комнате у Сони и тогда ей не казались скучными и не интересными и другие разговоры. Он любовался её личиком, молодою грудью, руками, каждым движением — и думал: ‘женщина, как и мой предшественник, инженер Иванов, о котором говорили так — дать взятку, — будет тебя слушать и станет ласковым, а не дашь, — сейчас же съёжится, окаменеет и язык у него втянется…’
Конец отпуска Кулачка приближался чересчур быстро. Тридцать первого июля в доме все долго не спали.
День был знойный и вечер наступил душный, противный. Все ждали грозы, но светила луна и небо оставалось прозрачным, как голубое стекло.
Соня видимо волновалась и не разговаривала. У матери сильно болела, голова. Она лежала, тихо стонала и никого к себе не пускала. Отец кашлял, потом долго отхаркивался и часто выходил в столовую пить воду.
Когда, наконец, везде стало тихо, Аркадий Николаевич разделся и лег. Он долго прислушивался к малейшему шороху в Сониной комнате и, как, и две недели назад, думал: ‘Завтра приедет Кулачок, завтра же он может сделать ей предложение и она наверное ответит ему — да…’
Но завтра случилось другое.
VI
Чья-то рука цепко схватила Аркадия Николаевича за плечо. Он открыл, глаза и увидел, что уже взошло солнце и перед ним стоит полуодетая и, растрепанная Соня. Глаза ее смотрели с тоской, а губы шептали:
— Вставай, вставай, с мамой плохо, очень плохо.
— Что такое? — машинально спросил он и сел на постели.
— Вставай, вставай, с мамой плохо, очень плохо, — повторила тем же тоскливым шёпотом Соня и убежала.
Аркадий Николаевич повернул голову направо, потом налево и быстро схватился за брюки. В кармане легонько загремела коробка со спичками.
Через минуту он был уже в спальне. Мать лежала на кровати, раскинув руки, не двигалась и не дышала. Лицо у неё было испуганное, лилового цвета. Правый глаз смотрел, а левый прищурился, ресницы ни разу не шевельнулись.
Отец в одном белье сидел в кресле.
Он посмотрел на Аркадия, затряс бородой и прошептал:
— Ей только дурно, дурно… и вечером так было.
Аркадий Николаевич посмотрел на него и спросил:
— За доктором послали?
— Послали, — ответила Соня, — сторож Василий уже вернулся, сказал, что одевается и сейчас придет.
Аркадий Николаевич подошел и взял мать за руку. Пальцы были еще теплые, толстые, отечные, но, когда он выпустил их из своей руки, они не разогнулись и мизинец странно торчал в сторону. Стало тихо и жутко. Мухи бились и жужжали в стеклянной мухоловке и было видно, как они трепещут крылышками в грязной сыворотке. Много их летало по всей комнате и то, что они целыми стадами садились на лицо матери, казалось Аркадию Николаевичу очень страшным. У него вдруг сам собой запрыгал подбородок. Было не понятно, почему все молчат и не двигаются. Хотелось что-то сказать, куда-то бежать, но что и куда, он сам не знал…
Молоденький доктор вошел спокойно и, не здороваясь, сейчас же посмотрел на кровать, потом отчетливо сказал:
— Я бы попросил всех без исключения на несколько минут выйти.
Соня взяла отца под руку. Ожидать в столовой было очень тяжело. Хотелось, чтобы кто-нибудь заговорил, но все по-прежнему молчали и не смотрели друг на друга. Аркадий Николаевич заложил руки за спину и облокотился о стенку. Над его головою часы пробили медленно восемь, но он этого не заметил.
Доктор вышел также спокойно, взял Аркадия Николаевича под руку, отвел в сторону и зашептал:
— Ну-с… Я должен вам сказать, что ваша матушка умерла. Вероятно произошло кровоизлияние в мозг, чему предшествовали параличные явления…
Соня вдруг засмеялась, а потом наклонилась над столом и заплакала, вздрагивая все чаще и чаще. Отец посмотрел на нее, потом встал и шаркая туфлями быстро пошел в спальню, где лежал труп. Аркадий Николаевич дрожащей рукой налил в стакан воды и хотел дать Сони напиться, но она оттолкнула его, вскочила и убежала в свою комнату. Сильно хлопнула дверь. Опять стало так тихо, что было слышно, как гудят мухи.
Вечером уже пришли попы и служили панихиду. На кухне ожидал гробовщик.
Жены стрелочников, конторщиков и совсем неизвестные бабы сидели на крыльце и шептались. Тело лежало в гостиной на столе и начало быстро разлагаться.
Аркадий Николаевич долго не мог понять, чем это пахнет и ему казалось, что причетник мало положил в кадильницу ладана и поэтому в комнатах носится угар. Соня молчала, ничего не ела и не ложилась спать.
В день похорон было еще жарче. Отец, в белом картузике и в белом пиджаке, ехал вместе с генералом на извозчике. Ехали еще какие-то дамы, которые раньше никогда не бывали в доме. За катафалком шла Соня под руку с вернувшимся из отпуска Кулачком. Офицер был в летней фуражке, но в суконном мундире с высоким воротником и шея у него была красная, потная.
Аркадий Николаевич смотрел на их спины и не мог себе ответить, что страшнее, гроб с телом матери или то, что локоть Кулачка почти прикасается к груди Сони. Думалось, что вот умерла мать, которую он крепко любил, потом Кулачок возьмет навсегда Соню, а затем скоро умрет и отец. И для того, чтобы потом жить на свете только ради казенной работы и еще для собственной утробы, — не стоило всю юность зубрить и мучиться и не стоило отдавать всю душу Соне.
Когда вернулись с кладбища домой, вдруг стало совсем легко. Кулачок ушел. Не спавший две ночи отец — задремал, Аркадий Николаевич вошел к Соне, посадил ее к себе на колени и, обнимая за талию, говорил:
— Соня, милая, святая Соня. — ты не бросишь папу?.. Ведь теперь он одинок и похож на ребенка. Мама была для него все… Я занят целый день на службе. Без женского ухода он совсем погибнет. Кухарка грубая, сторож Василий пьянствует, близких родных у нас нет… Сонечка, ты не оставишь его?
Если бы Аркадий Николаевич захотел не лгать, то вместо этой длинной фразы он должен был только спросить: ‘Соня, ты не выйдешь замуж за Кулачка?’ Но говорить правду нельзя было и он опять повторил:
— Соня, милая, ты не оставишь папу?
— Нет… ни за что, — прошептала она, крепко поцеловала Аркадия Николаевича в губы, потом прижалась к его плечу и заплакала. И ему не хотелось ее утешать, а хотелось, чтобы она сидела у него на коленях и плакала как можно дольше. Стыдно было сознаться самому себе, что день похорон матери был самым счастливым днем с тех пор, как пришел в первый раз Кулачок. Но мысль о том, что Соня не уйдет, закрывала этот стыд…
VII
Кулачок стал приходить почти каждый день. Соня была с ним внимательна, но держалась как будто холоднее и не так часто краснела.
Штабс-капитан засиживался иногда до полуночи и много говорил.
Однажды, когда у Сони болела голова и она ушла раньше спать, Кулачок рассказал Аркадию Николаевичу, что в прошлом году он чуть было не женился, но потом раздумал.
— На ком же это и почему же вы раздумали? — спросил Аркадий Николаевич, стараясь произносить каждое слово как можно медленнее, чтобы не выдать своего волнения.
— Да видите ли, там — в нашем городе, в Малороссии, была барышня … славненькая, душевная, чуточку глупенькая. Я увлекся её свежестью, искренностью и простотой, но с того момента, как мы в первый раз поцеловались, мое чувство, если оно только было, вдруг куда-то исчезло. Я представил себе наше будущее и увидел, что кроме чисто физических ласк и чисто животного благополучия, ничего быть не может. Ну, а у ней, после этого поцелуя, — вспыхнула такая любовь, что просто беда. Все спрашивает: ‘почему ты меня не ласкаешь, почему не прижимаешь к сердцу, разве ты не видишь, что я вся твоя?’ Затем пошли вопросы еще более прямые: ‘когда же свадьба?’ Я с ней никогда не был в связи и требовать она от меня этого не могла. Я уехал. Она за мной сюда. Потом вернулась домой, но стала писать отчаянные письма. Одним словом, совсем обыкновенная, но не совсем приятная история. Вот теперь был в отпуску и узнал, что она уже нашла себе другого жениха. Точно камень у меня с души свалился.
Штабс-капитан помолчал и добавил:
— Я, знаете ли, странно устроен: — как только узнаю, что девушка, которая мне нравится, готова быть моей женой, сейчас же она мне рисуется и не гордой и не умной, — словом, совсем не интересной и все проходит. Такие люди, как я, никогда не бывают счастливы. Особенно тяжко бывает узнать, что девушка любит не меня, а мой голос…
Аркадий Николаевич молчал, копал палкой песок и думал:
‘Это нужно будет принять к сведению, нужно принять к сведению…’
Кулачок выкурил еще одну папироску и пошел домой.
Аркадию Николаевичу казалось, что до сих пор у него не было средств бороться с судьбой, которая непременно хочет отнять Соню, но теперь в руках у него вдруг очутилось великолепное, бьющее наверняка оружие.
Если Кулачок начнет серьезно увлекаться Соней, нужно будет В удобный момент только намекнуть этому офицеру, что она сама влюблена и мечтает выйти за него замуж. Всякая опасность уйдет… Но сделать это следует возможно позже, выждав время, пока штабс-капитан забудет о том, что говорил.
И никогда не укравший ни одного казённого гривенника, никогда до сих пор не лгавший, Аркадий Николаевич ни разу не подумал, хорошо или дурно он собирается поступить, как не думает человек, умирающий с голоду, хорошо или дурно украсть кусок хлеба для спасения жизни. А в Сони была вся жизнь.
Соня ухаживала за его отцом, как за своим родным. Сначала казалось, что старик очень легко перенес и смерть жены и похороны, но через месяц он вдруг стал без причины плакать как ребенок, плохо ходил, не мог без посторонней помощи есть и случалось — заговаривался.
Приближался октябрь. Кулачок бывал все так же часто и сидел подолгу, но у Сони было много дела и теперь она говорила со штабс-капитаном гораздо реже и меньше. Аркадий Николаевич видел, что её постоянная озабоченность, серьезное выражение лица, деловитая походка, — производят на Кулачка сильное впечатление.
С каждым днем становилось холоднее, листья желтели и редели. Прежде не было видно ни забора, ни красных товарных вагонов, а теперь они стояли перед глазами. Цветы в грунте завяли и казались несчастными. Фикус, филодендры и гиацинты в газонах Соня перенесла в комнаты. По вечерам нельзя было выйти без тёплого пальто. Собирались замазывать окна.
Кулачок и Соня, по вечерам, сидели не в саду, а в столовой и Аркадию Николаевичу из кабинета часто было слышно, о чем они говорят.
Как-то под праздник, когда отец уже спал, штабс-капитан не уходил особенно долго. Аркадий Николаевич был в скверном настроении, лежал у себя на диване с книгой, но не читал. Он услышал как Соня вдруг спросила:
— Отчего вы теперь совсем не поете?
— Да так знаете, как-то неловко. Все еще кажется, что в этих комнатах носится дух смерти.
— Это правда…
Они на долго замолчали. Кулачок глубоко вздохнул и потом снова заговорил тихо и с необычной горечью в голосе:
— Что я не пою — это понятно, а вот мне не совсем понятно, почему вы стали со мной говорить реже и все о пустяках?.. Помните как мы с вами хорошо, искренно разговаривали в мае, в июне. Или это на вас так погода действует?..
Соня ответила горячо и быстро:
— Нет, нет, нет… Я люблю с вами говорить по-прежнему. Только теперь жизнь складывается иначе. Папа все болеет, Аркадий занят и у меня пропасть дела. Теперь я и кухней заведую…
— Вот что… Верно… и как это я не сообразил раньше…
Горечи в голосе штабс-капитана уже не было, а послышалась нежность.
Аркадий Николаевич отложил книгу. В сердце у него что-то заныло, затосковало и вся кровь прилила к мозгам. Было неудобно лежать и хотелось перевернуться, но он боялся сделать неловкое движение, чтобы пружины в диване не загудели. Мысли поплыли тяжёлые и злые:
‘Значит она любит его гораздо сильнее чем нас, значит тоскующая самка проснулась… Значит она тяготится своими обязанностями и скрывает это. Значит я не близок ей…’
Он сделал еще несколько таких же нелепых выводов и вдруг с радостью подумал:
‘Теперь, и как можно скорее, нужно будет внушить Кулачку мысль, что Соня просто собирается выйти за него замуж…
А потом нужно хлопотать о переводе в другой город. Если Кулачок ее любит, тогда ничего не поможет. Если он возьмет ее, тогда я… под паровоз … Жить без неё, — все равно, что не жить…’
То же самое злое чувство, которое не позволяло ему шелохнуться на диване, теперь сказало, что нужно сейчас же выйти в столовую и помешать Соне и Кулачку говорить искренно.
Через десять минут он прощался в передней со штабс-капитаном и был необыкновенно вежлив и ласков. Кулачок застегнул пальто на все пуговицы, звякнул шпорами и сказал:
— Отчего вы, Аркадий Николаевич, никогда не заглянете ко мне?
— Непременно приду, на этой же неделе приду, — ответил он.
Соня взяла свечу и отворила дверь. Полоска света закачалась и запрыгала по дорожке. Казалось, что в саду вдруг стало еще холоднее и еще темнее.
Потом Аркадий Николаевич сидел на подоконнике в теплой, душистой Сониной комнате, смотрел как расчесываются под гребешком её чудесные волосы, как подымается и опускается под легкой кофточкой её молодая грудь и думал: ‘или я не буду жить, или Кулачок не увидит ничего этого никогда, никогда…’
VIII
Дома Аркадий Николаевич казался веселым и добрым, но в конторе, где не нужно было скрывать своего настроения, был мрачен и часто сердился. Сидя за огромным зеленым столом, он составил на имя начальника дороги обстоятельную докладную записку, в которой просил о переводе в другой участок и еще писал, что местность, где он теперь живет, сирая и вредно действует на его здоровье, а главное на здоровье престарелого отца. И солгать в бумаге было легко. Чтобы никто не узнал о его намерениях, он переписал ее сам.
Пришлось испортить много чистых листов и целых два дня стучать клавишами пишущей машины.
В среду Аркадий Николаевич пошел в гости к штабс-капитану Кулачку и, собираясь, так волновался, что забыл дома носовой платок и портсигар.
Кулачок ему очень обрадовался, угощал малороссийской колбасой, чаем, дорогим коньяком и великолепными сигарами, полученными в подарок от товарища-офицера пограничной стражи. Аркадий Николаевич тоже старался быть любезным, благодарил и думал, ‘все это он делает только потому, что я родственник Сони’. И на сердце вдруг подымалась тоска.
Он выпил всего три рюмки коньяку, но очень ловко притворился сильно охмелевшим человеком, который не может не быть чересчур откровенным. Сначала говорили о русско-японской войне, потом о Соне.
Аркадий Николаевич мерно раскачивался в кресле, попыхивал сигарой и его слова шли просто и убедительно:
— Соня… Что ж Соня? Она чудесная девушка, но уж чересчур простой формации. Сейчас ей живется хорошо, но дальше, когда от женщины все больше и больше будет требоваться и серьезное образование и вообще интеллектуальное развитие, она непременно почувствует себя отсталой и несчастной. Будет только нянчить детей, будет днем и ночью лизаться с мужем, будет… Впрочем больше ничего не будет, — добавил Аркадий Николаевич и весело засмеялся.
Он затянулся сигарой и продолжал тем же искренним голосом:
— В сущности у всех нас судьба одинакова. Мечтаем об идеалах, а в душе стремимся устроиться, как можно удобнее и безопаснее. Все идеалы и мечты Сони, у меня как на ладони. Видите — даже стихами вышло… Вне всякого сомнения, что вы ей очень нравитесь и теперь её идеал составляет рано или поздно стать вашей женой. Но если хорошенько вдуматься, то нравитесь не вы, а ваш голос, ваши усы и… главное то, что вы офицер, то есть человек с весьма определенным будущим, который никогда не бросит бомбы, не очутится в тюрьме, не будет нищенствовать… Вы дело верное, не рискованное. А разные наши, ну там студенты, члены пресловутого железнодорожного союза и прочий, утопически настроенный народ — это уж дело рискованное. Вы для неё не только вагон первого класса, но еще вагон великолепно оборудованный. Я, например, не сомневаюсь, что в один прекрасный день она вам скажет, что полюбила вас с первого момента, но если этой любви ничем не выражала, то лишь потому, что была занята разными кулинарными соображениями. На самом же деле эта фраза будет значить: ‘возьми меня в жены’. Каждая девушка отлично знает, что когда она говорит — ‘я твоя раба’, это значит: ‘я сумею запрячь тебя в оглобли на всю жизнь’.
Аркадий Николаевич замолчал и опустил голову.
Кулачок ходил и думал: ‘он опьянел и теперь у него на языке то, что и на уме. Действительно, еще недавно Соня жаловалась, что заботы о кухне отнимают у неё много времени… Несомненно, что она очень шаблонный человек, в ней хороши только молодость и девственность, а потом… типичная батарейная командирша и больше ничего…’
Мягко звеня шпорами, он еще раз прошелся по ковру, остановился возле печки и сказал вслух:
— Да… Вы правы… Это очень грустно.
— Все на свете грустно, — ответил Аркадий Николаевич.
Когда они прощались, то особенно крепко пожали друг другу руки.
Соню Аркадий Николаевич застал невеселой. Личико у неё было бледное, несколько прядей волос упало на лоб, но она их не поправила. Чтобы начать разговор, он спросил:
— Папа спит?
— Да.
— А ты как?
— А я никак, — голова сильно болит…
Аркадий Николаевич сел и заговорил действительно искренно, и совсем другим голосом, чем говорил с Кулачком.
— Значит, Соня, мы слишком скучно живем. Так нельзя. Молодость бывает только раз. Мне кроме тебя ничего не нужно, но я видел жизнь в Петербурге, а ты не видала… Я хочу просить о переводе в большой город. Да. Так нельзя! В этом захолустье нет ни оперы, ни порядочной драмы, ни выставок. Газеты приходят на пятый день… Конечно, и здесь можно выйти замуж, но клянусь тебе, милая, самая дорогая Соня, что выходить замуж, не видав настоящей широкой жизни, так же нелепо, как и сидеть запершись в комнате в то время, когда на дворе май, пахнут цветы и светит солнце. Вся моя жизнь для отца и для тебя. Ему все равно где жить, и мы всегда сумеем устроить его комфортабельно. Но нам с тобой не все равно …
— Мне кажется, я бы и здесь могла быть счастливой.
— Нет, Соня, клянусь тебе — нет. Нельзя говорить о том, чего не знаешь. То хорошее, что ты до сих пор видела, это не счастье, а только довольство такое же самое, какое испытывает свинья, когда в жаркий день ляжет в прохладной луже. А мы с тобой не свиньи. Во всей России теперь стоит жаркий день, все живут полным ходом, а мы забрались в тихий уголок. Мы не граждане, мы даже не люди, а просто обыватели.
— Я не понимаю, чего же ты хочешь?
— Я хочу, чтобы в двадцать один год ты занималась бы не только садом и кухней — это везде будет. Я хочу, чтобы ты больше читала, больше видела, больше думала о всех других людях. Соня, милая, клянусь Богом и памятью мамы, — мне лучше умереть, чем когда-нибудь увидеть, что ты обратилась в самую обыкновенную бабу… Вот я самый обыкновенный инженер, буржуй, но если ты захочешь, я буду работать иначе, со временем выставлю свою кандидатуру в депутаты. Я не идиот и сил во мне много, но жить иначе я могу только тогда, когда буду знать, что моя деятельность радует тебя, захватывает и возвышает твою душу…
Аркадий Николаевич растрогался, разволновался и уже не мог остановиться.
— Помнишь, я спросил, хотела бы ты иметь мужем такого человека, как я. Ты ответила — нет. Пусть так. Пусть я не муж, пусть я просто кузен, опекун, просто родственник. Не в этом дело. Я согласен на всякое звание, но, Соня, или жить для тебя, или совсем не жить!..
Она смотрела на Аркадия Николаевича широко раскрытыми глазами и ей казалось, что только сейчас она узнала его душу, которую до сих пор он усиленно прятал где-то глубоко. И когда он подошел и обнял ее за талию так, что его широкая ладонь прикоснулась к её груди, Соня в первый раз почувствовала, что ее обнимает не двоюродный брат, а исстрадавшийся без неё мужчина и что теперь от неё зависит, чтобы он сделался и самым хорошим, и самым ничтожным человеком…
В ней вдруг затрепетал испуг женщины. Осторожным движением она вывернулась, сделала шаг назад, еще раз внимательно посмотрела на Аркадия Николаевича и тихо сказала:
— Ты странный…
— Нет, Соня, не странный, а если и странный, то не могу быть иным и никогда не буду… Он вдруг почувствовал, что не следовало говорить так откровенно и замолчал. Потом, чтобы доказать Сони, что каждое его слово сказано не под влиянием минуты и показать, что владеет собой, — тихо произнес:
— Ну, спокойной ночи!
Аркадию Николаевичу хотелось обнять ее всю, хотелось прижать ее к себе, но он опять сдержался и нарочно поцеловал ее тихим, дружеским поцелуем. Соня ушла задумчивая и крепко затворила за собой дверь.
Кулачок не приходил целых четыре дня. Не было ответа и от начальника дороги. Аркадий Николаевич не вытерпел и с курьерским поездом поехал в управление. Соня осталась одна. В этот вечер, когда отец еще не спал, пришел Кулачок. Соня сказала, что Аркадий Николаевич уехал, но не сказала зачем и куда. Штабс-капитан казался веселым и ласковым, но говорил больше со стариком, чем с ней.
Соня наливала чай, посматривала на стенные часы и думала: ‘через полчаса дядя идет спать, мы останемся вдвоем с Кулачком и, хотя он не такой умный как Аркадий, но с ним будет хорошо, радостно и не страшно’. Ровно в девять часов старик поднялся и сказал, что идет к себе. Он задержал руку офицера в своей старческой сухой руке, прищурился мутными с красными веками глазами и прошептал:
— Я всегда, всегда очень рад вас видеть, вы хороший, необыкновенный человек…
Кулачок звякнул шпорами, поклонился и подумал: ‘это значит, — я хочу, чтобы ты женился на Сони’, но этого не будет.
Все вышло иначе, чем ожидала Соня. Штабс-капитан посидел всего несколько минут, отвечал на вопросы нехотя, потом сказал, что ему нужно завтра встать очень рано и попрощался. Она проводила его грустная, удивленная и, когда осталась одна, долго плакала и так и заснула на мокрой подушке…
В управлении дороги Аркадия Николаевича очень ценили как работника и отказывать ему в просьбе о переводе не хотели, но ответили, что место в большом городе освободится только через два месяца. Он вернулся домой радостный и спокойный и даже не встревожился, когда узнал, что без него приходил штабс-капитан.
До отъезда Кулачок был у них еще несколько раз, но больше сидел в кабинете, чем возле Сони.
Однажды, когда штабс-капитан пришел к нему днем, Аркадий Николаевич на минутку вышел, чтобы взять из шкафа книгу и, увидев Соню, прошептал:
— Что ты все дома сидишь, вот Кулачок идет в город и ты бы с ним пошла прогуляться.
— Совсем я не желаю с ним гулять, — коротко ответила Соня, и нахмурилась.
Он не сказал больше ничего, но до самого вечера был в хорошем расположении духа.
На следующей неделе Аркадий Николаевич снимался в группе со всеми своими сослуживцами. Потом был прощальный обед. А еще через неделю стали деятельно укладываться и Соне некогда было вздохнуть. Во всех комнатах было натоптано чьими-то огромными сапогами и валялись веревки, бумажки, рогожи.
Курьерский поезд отходил в десять сорок вечера. В купе уже были постланы постели — для отца и Сони внизу, а для Аркадия Николаевича наверху.
Провожать пришло множество служащих и рабочих. Был и Кулачок с букетом цветов. Он стоял в коридорчике и вдруг сказал:
— Да, вам будет хорошо. Вы поедете не только в вагоне первого класса, но еще и в вагоне великолепно оборудованном — и засмеялся.
Соня посмотрела на него с удивлением. Ей хотелось плакать и трудно было владеть собой. Когда поезд тронулся, провожавшие на платформе закричали громкое ура, и Аркадию Николаевичу показалось, что и сам он кричит ура.
Ночью он смотрел на прекрасное, освещенное голубым фонариком лицо Сонечки и думал: ‘теперь моя, только моя!..’
—————————————————-
Первая публикация: журнал ‘Пробуждение’ NoNo 29-31, 1907 г.