Под страшным, поразившим меня ударом у меня не было слов обращаться к публике с моим личным горем или оценивать понесенную всеми утрату. Я и теперь едва в силах говорить об этой утрате. Человек, которого мы все лишились, был для меня не то, что для всех. В нем потерял я не просто близкого человека, товарища, друга. Я потерял в нем часть своего существа, и притом лучшую. Во мне нет ничего, что не было бы с ним связано и что не болело бы теперь с его утратой. В продолжение всей зрелой поры нашей жизни мы были неразлучны с ним до последних тайников мысли и сердечных движений. Прошло около тридцати лет с тех пор, как мы узнали друг друга. Симпатические отношения установились между нами сразу и до конца ни на мгновение не поколебались. В течение почти двадцати лет нас соединяла совокупная деятельность, и семнадцать лет мы жили, почти не расставаясь, под одним кровом. Между нами не было никакой розни. Мысль, возникавшая в одном, непосредственно продолжала действовать и зреть в другом. Он был истинным хозяином моего дома, душой моей семьи, все дети мои — его крестники, и ничего у нас без его благословения и согласия не делалось. Между им и мною не было ни разу не только ссоры, но и серьезного разногласия. Единственным поводом к горячим объяснениям между нами были мои усилия оторвать его от чрезмерных трудов, которые он налагал на себя. Всегда спокойный и невозмутимый, он в этих случаях, при настойчивости с моей стороны, обнаруживал необычное ему раздражение. Он готов был принять на себя всякий труд для других, но ничье влияние не было сильно убедить его, чтобы он облегчил себя в труде. Бывали и еще споры, которые забавляли наших друзей, когда я протестовал против пристрастий его дружбы ко мне, против преувеличенного мнения о моих способностях и достоинствах, не дозволявшего ему, несмотря на все мои настояния, что-нибудь изменить или исправить в моих писаниях и заставлявшего его пассивно подчиняться моей инициативе, между тем как я, напротив, нуждался гораздо более в его указаниях и советах.
Смерть открыла его всем и дала всем почувствовать его цену. Теперь все признают его высокие умственные и нравственные достоинства, все отдают справедливость его заслугам.
Но долг близких к нему, мой долг по преимуществу, засвидетельствовать о младенческой чистоте и нежности его души, о беспредельной преданности его любви. Вот человек, который никогда ни при чем не думал о самом себе. Мысль о себе ни к чему у него не примешивалась. Он никогда не раздвоялся между собой и делом, которое занимало его, между собой и теми, кого любил. Он никогда ничего не искал для себя и ничего за себя не боялся. Отсюда спокойствие его духа, его самообладание, отсюда энергия, с которой он овладевал всяким делом, оттого всякое дело так удивительно спорилось в его руках. Оттого у него совсем не было того, что обыкновенно называют нервностью. Оттого он никогда не приходил в уныние, и мучительная физическая боль бессильна была прервать течение его мыслей и отвлечь его от занятия. Бывало в этих случаях, только взгляд близкого человека мог усмотреть на его лице черту страдания и из легкого, чуть слышного покрехтывания заключить о силе боли. Самоотверженность, которой были запечатлены все движения его души, все его действия, не была у него плодом усилий и борьбы, ему никогда не приходилось подавлять в себе инстинкты самолюбия и себялюбия: таких инстинктов в нем вовсе не было. Самоотверженность была благодатью его природы. Он был счастлив счастьем других. Не было для него большей радости, как успех тех, кого он любил. Ему было приятно оставаться в тени и неизвестности, и во всем он выбирал себе что потяжелее и похуже. Никакая хвала, обращенная лично к нему, не действовала на него, но друзья наши знают, как легко было подкупить его добрым словом о его товарище. Достоинство любви не зависит от того, на что она обращается, и остается свята при всем недостоинстве ее предметов.
С другой стороны, истинное, непреходящее достоинство дел человеческих определяется любовью. ‘Если я, — говорит апостол (Кор. 1, 13), — раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы’. Апостол исчисляет признаки любви. ‘Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а радуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит…’ Таков именно был человек, которого мы лишились. Таковы были черты его духовного облика. Любовь, которая, по слову апостола, и в вечности сохраняет свою силу, тогда как другие совершенства человеческие упразднятся, перенес он с собой в другой мир как свое неотъемлемое достояние, покинув суету земной деятельности, и предметы своей любви.
Он был незлобив, как младенец, и если у него были враги, то разве по ошибке и недоразумению. Иногда он мог казаться слишком мнительным и недоверчивым. Но если он был иногда мнителен, то единственно по отношению к делу, которому служил, во всем же, что касалось его лично, он был младенчески доверчив. Он мог казаться слишком расчетливым, и он действительно был таков в интересе общественном или других людей, но во всем, что касалось его лично, он был само бескорыстие, сама доброта. Руки его всегда были открыты для благодеяний, и не только руки, но и сердце. Сам он довольствовался бесконечно малым, привычки его отличались почти аскетической умеренностью. Благодеяний своих он не считал и никогда не услаждался их фимиамом. Добрые дела свои он делал, не оглядываясь на себя и не вменяя их себе в заслугу. На нем поистине сбывалось евангельское слово о деснице, не ведающей, что творит шуйца. Благотворения его сопровождались Живым личным участием и заботливостью, без которых простая раздача денег, по слову апостола, не приносит пользы дающему и не имеет нравственной ценности. Всякому, кто имел в нем надобность, отдавал он себя в полное распоряжение. Кому был нужен его совет или содействие, мог брать у него сколько хотел времени, как будто это был самый праздный на свете человек, всякий находил в нем полное, всегда свежее, всегда заботливое внимание, как будто никаких других дел у него не было. С удивительным терпением выслушивал он всякого и сам затягивал речь, чтобы глубже войти в подробности дела, как бы оно ни было чуждо ему и как бы с общей точки зрения ни казалось мелким. Он обладал непобедимым здравомыслием и тонкостью всегда основательного Практического суждения, но он был способен к самому возвышенному энтузиазму, и нет высоты, на которую не восходил бы его ум. Он был глубоко верующий человек, и религиозные убеждения самого положительного свойства были у него не в разладе, но в полном согласии с его разумом.
В тишине и смирении своего сердца он не был человеком начинаний. Он не любил опираться на свою волю. Его деятельность, к чему бы ни приступал он, была всегда как бы подвигом послушания. Но, войдя в дело, он весь отдавался ему, не колебался, не оглядывался, не медлил, не откладывал. За принятым решением тотчас же следовало у него исполнение и вступал в действие его необыкновенный организаторский дар. Мысль тотчас же принимала у него деловой оборот. Отдавшись делу, он запрягался в него и становился его чернорабочим, и в деле его служения не было для него неважных мелочей. Но в подробностях никогда не терялась им идея целого, она одушевляла его во всем и постоянно направляла его деятельность, придавая всем разветвлениям ее высокий смысл и цену.
Стройка лицейского дома показала, до каких подробностей мог доходить он в своем труде. Взявшись, по поручению совета лицея, за ведение этого дела, он не ограничивался общим бдительным надзором над ходом работ и распределением занятий между приставленными лицами, он, если бы можно было, сам положил бы каждый кирпич в стенах здания. С архитекторами он был архитектор, как будто весь век специально занимавшийся строительным делом. Ни одна подробность при составлении планов не ускользнула от его внимания, все им предуказывалось, направлялось, поправлялось. Все технические производства, связанные с постройкой здания, системы отопления, вентиляции, водопроводов, были изучены им с отчетливостью, изумлявшею мастеров, которые едва могли поспевать за ним. Заводчики и подрядчики, с которыми он имел дело по заготовлению строительных материалов и производству работ, не лучше его знали все относящееся к их промыслам и в техническом, и в экономическом отношении.
В последние годы своей жизни он посвятил лицею не только всю свою деятельность, но всю душу свою.
Мысль об учреждении этого учебного заведения была вызвана в нас вопросом об общей учебной реформе в нашем отечестве. Проникнутые убеждением, что без этой реформы тщетны были бы все обновляющиеся движения в нашей народной жизни, что только путем образования может совершиться наше народное обновление и что для обеспечения судеб нашего отечества необходимо прежде всего поставить будущих учителей и руководителей народа в правильные условия воспитания, мы посвятили этому предмету всю энергию, к какой только были способны. ‘Надобно было не только разделять, но и бороться, — писали мы в 1867 году. — В эту борьбу положили мы свою душу, мы следили за ее перипетиями с трепетом и сердечной болью. Чем яснее представлялось нам дело, чем глубже были убеждены мы в жизненной важности вопроса, подлежащего решению, тем восприимчивее были мы ко всему, что могло возбуждать опасение за благополучный исход его. То была истинная мука Сизифа. Сколько раз дело казалось выигранным и сколько раз снова подвергалось сомнению и замешательству. Вскоре мы увидели себя в положении людей, которые, приложив свое плечо к общему делу, вдруг почувствовали на себе чуть ли не всю его тяжесть. Само собой развилось в нас чувство как бы нравственной ответственности перед этим делом, под тяжестью которого мы не раз изнемогали. Оно стало для нас как бы фактом нашей жизни, и мы не вольны не принимать сердечного участия в судьбах его.
Мы почувствовали тогда, что одной аргументации, сколько бы ни влагали в нее нашего разумения и энергии, было недостаточно, что от людей, преданных делу, требовались еще другие усилия. И вот возникла у нас мысль устроить учебное заведение, которое не было бы нашей частной собственностью, но было бы так организовано, чтобы управление его имело полную свободу действий. Мы принимали на себя всю ответственность в направлении дела по плану, давно нами обдуманному, и в выборе лиц, достойных и способных нести педагогические обязанности, и предоставляли себе право распоряжаться в нем по своему усмотрению в пределах утвержденного законодательством устава. Но у нас не было и мысли о том, чтобы тому или другому из нас взять на себя обязанности главного учителя или директора. Ответственность за выбор директора и за его деятельность брали мы на себя, но ни тот, ни другой из нас не предполагал взять на себя самое это звание, не потому только, что другие наши обязанности и занятия не давали нам возможности сосредоточить на этой должности столько времени и силы, сколько она, по нашему разумению, требовала, но еще более потому, что ни тот, ни другой из нас тогда не чувствовал себя призванным и готовым к практической деятельности педагога.
Когда мы обдумывали план лицея, мы имели в виду одно из близких к нам тогда лиц на директорскую должность, чем и было ускорено наше решение. Но предположение это не состоялось, не сбылись потом и другие предположения. А между тем жизнь начавшегося заведения уже втянула в себя душу нашего друга своими призывами к труду, самоотвержению и делам любви. Здесь он сразу почувствовал себя в своей стихии и вскоре весь отдался ей.
Да и какое иное дело могло так соответствовать его природе, всем способностям и влечениям его души? Его высокое научное образование, его ум, методически воспитанный и навыкший в правильном труде, его филологическая специальность при обширных и основательных познаниях по всем предметам общего образования, его почти тридцатилетняя опытность в университетском преподавании, практический склад его мысли, невозмутимое спокойствие, самообладание и всегдашняя ясность его духа, непоколебимая твердость его нравственных и политических правил, глубоко искренняя, совершенно положительная вера, наконец, та святая любовь, которой была исполнена его душа, — удивительное сочетание качеств для того, чтобы упрочить и одушевить учебно-воспитательное заведение таких размеров и такого характера, как наш лицей, восходящий от приготовительного класса с восьмилетними малютками до высших степеней научного образования по университетским факультетам. Здесь открывался безграничный простор его деятельности, здесь находило себе применение все, чем душа его, в своей скромности, была так неистощимо богата. Как основатель и член правления лицея, он был в нем хозяином и не нуждался в звании директора для того, чтобы делать все то добро, к которому был способен. Деятельность его с самого начала простерлась во все стороны и обняла все сверху донизу. Он разом нес на себе все службы учебно-воспитательного заведения. Он был всем в заведении и замещал собой всякое отсутствие, восполнял всякий недостаток.
В 1872 году открылся старший класс лицея, и Павел Михайлович, оставив университет, формально принял на себя должность главного учителя, или директора, которая в его лице, как основателя заведения, имела особое значение.
Все в лицее и окрест его — воспитатели, воспитанники, их родители — знают, чем был он для этого заведения. Внутреннее существо его, то, что жило и действовало втайне и проявлялось лишь в негласных отношениях человека к человеку, стало фактом общественным и очевидным. Положение, в котором он очутился, выдало тайну его души и огласило его. Все чувствовали себя в присутствии чего-то необыкновенного. Перед всеми изо дня в день приносил себя в жертву человек не по вынуждению обстоятельств, не по принятому правилу, не в исполнение наложенного долга, но из чистой любви, в простоте и смирении. Почтительное, можно сказать, благоговейное чувство невольно возбуждалось у всех, и вот оно сказалось, когда человека не стало. Не все, однако, могли знать, как глубоко простиралась заботливость покойного не только об общих делах лицея, но о каждом из юных существ, ему вверенных, как принимал он к сердцу их благосостояние и совершенствование. Они не знали, эти дети и юноши, как тяжело обходился ему всякий дурной поступок кого-либо из них, каких мучительных забот стоила ему всякая замеченная им неодобрительная наклонность или порча. Но я могу свидетельствовать об этом, мне он поверял свои наблюдения, со мной делился своими заботами, ища совета и опоры для своих решений. Через него я близко узнавал все особенности характера и умственного склада воспитанников, выдающихся и в хорошем, и в дурном смысле. Он вводил меня в тайники их детских душ, раскрывавшихся перед зоркостью его любви. Бывало, возвратившись из лицея, он проводил целые часы, урывая их у своего сна, в обсуждении какого-нибудь признака, замеченного им в характере мальчика, или меры, которую требовалось принять относительно виновного. В этих случаях наедине с человеком, которому он все поверял, он нередко изменял своему характеру, всегда спокойному и твердому: он колебался, волновался, возвращался на свои решения, и окончательное решение его выходило пережитое и проверенное всем существом его.
Но если юные питомцы лицея не знали, как много места занимали они в заботах и думах своего воспитателя, то они, должно быть, хорошо чувствовали это. Да, они чувствовали, и мы видели, как сказалось это чувство у его гроба. Каждый из них, на ком останавливался его взгляд, чувствовал себя живым существом, не исчезающим в массе, целью помышлений, предметом внимания и забот. Он не баловал их, он не старался приобрести их привязанность уступками и поблажками, напротив, он был требователен и строг, но выходило нередко так, что кто более испытал на себе его требовательность и строгость, тот более и глубже полюбил его. У его гроба рыдали и горячо молились юноши, быть может, не раз роптавшие на него при жизни.
Посетителям лицея было странно видеть массу детей, бесцеремонно резвившихся в то время, как между ними запросто проходил, спеша от дела к делу, главный начальник заведения. Можно было счесть его за незначащее должностное лицо при заведении или подумать, что заведение находится в расстройстве, что в нем нет ни порядка, ни дисциплины. Но для внимательного наблюдателя вскоре оказывалось, что этот человек пользуется здесь безграничным авторитетом, что одного имени его достаточно, чтобы смирить самого непокорного, что это мнимо дезорганизованное заведение создано по образу доброй семьи, где господствует полная непринужденность и где не требуется условных правил, где дозволяется все, кроме дурного. Но для того чтобы осуществить в большом общественном учебном заведении образ семейства, требуются необыкновенные качества, отличавшие покойного, и прежде всего его святое самозабвение в заботах о других.
Особенно надо было видеть его в лазарете заведения, у постели опасно больного. Досточтимый отец Головин, законоучитель лицея, воздававший хвалу усопшему над его еще не закрывшимся гробом в церкви, сказал, что покойный был не только отцом, но и матерью вверенных его попечению детей. В этих выразительных словах нет преувеличения. И нежность материнской любви всего более обнаруживалась в его уходе за опасно больными детьми. Сами матери, которым случалось заставать его в таких заботах об их детях, с благоговейным удивлением узнавали в нем свое чувство и сознавались, что они не могли бы с большим самозабвением, с большей зоркостью, нежностью и чуткостью ходить за своими детьми. Святая любовь, которая жила в его душе, действительно соединяла в нем дальновидную попечительность доброго отца с тонкостью и нежностью материнского чувства. Лицей не раз посещали опасные болезни, но, благодарение Богу, в стенах его не было ни одного смертного случая между воспитанниками. Мы много обязаны искусству и заботливости состоящего при заведении врача. Но всем в лицее известно, с какой неутомимой энергией боролся покойный с опасностью, угрожавшей больному, как неистощимо изобретателен и как стоек, как неуступчив, как непобедимо упорен был он в этой борьбе…
Что будет теперь, спрашивают иные, с осиротевшим лицеем? Устоит ли он? Кто заменит отшедшего? Заменить его никто не может, но дело, в которое внесена святыня его любви, не может не быть прочно — дело, под которым похоронил себя этот поистине праведный человек, не может не устоять, как бы ни слабы были руки, которым достанется поддерживать его.
Внутреннее устройство лицея может считаться завершенным, память, которую оставил в нем усопший устроитель, пребудет руководящим и направляющим началом для дальнейшей жизни этого заведения. На обязанности более прочих близкого и более всех осиротевшего человека лежит собрать все следы его на земле и восстановить все черты его духовного облика.
Будем надеяться, что Бог пошлет нам средства докончить к назначенному сроку и самое здание, воздвигнутое им для лицея с неимоверной быстротой. Эта колоссальная постройка, удивительная по своим приспособлениям к педагогическому делу, послужит усопшему достойным памятником.
Ежедневно церковь молится о ‘безболезненной, непостыдной и мирной кончине’. Смерть человека, которого мы оплакиваем, была поистине такой кончиной. Она достойно завершила его земную жизнь…
Впервые опубликовано: Московские ведомости. 1875. No 97, 19 апреля.