Былъ ясный и теплый сентябрьскій день, время подъ вечеръ.
Въ одномъ изъ лучшихъ Г—скихъ отелей, у раствореннаго окна богатаго покоя, стояла высокая и худая молодая двушка.
Она довольно стройна, лицо блдное, останавливающее на себ вниманіе жесткостью своихъ линій, небольшіе срые глаза съ пристальнымъ и неглупымъ взглядомъ, надъ ними брови, что-то слишкомъ уже рзкія и узкія, темные волосы въ оригинальной прическ, прямой носъ съ нсколько вздутыми ноздрями, тонкія губы…
Особу эту зовутъ Варварой Наревой, иногда Варей и Варенькой, чаще Варварой Антоновной, на вопросъ о лтахъ отвчаютъ, что ей скоро-скоро минетъ девятнадцать, хотя на видъ ей боле двадцати трехъ.
Варвара Антоновна, повидимому, ждетъ кого-то, въ ней замтно даже нетерпніе и нкоторое неудовольствіе. При всякомъ шум на улиц, она наклоняется чуть-чуть впередъ и взглядываетъ торопливо, не идетъ ли кто.
Варвару Антоновну заставляютъ ждать уже довольно долго. Но вотъ раздался шумъ, мелькнула фигура мущины въ широкой соломенной шляп, потомъ въ смежной комнат послышались мягкіе и вжливые шаги, явился кельнеръ съ докладомъ: ‘Herr Gourine,’ и наконецъ въ комнату вошелъ человкъ лтъ двадцати пяти, высокаго роста, стройный и сильный, съ русыми коротко выстриженными волосами, съ довольно обыкновеннымъ, но тщательно убраннымъ лицомъ, и съ милою улыбкой въ небольшихъ срыхъ глазахъ, которымъ вторили яркія, красиво очерченныя губы. Гуринъ одтъ франтомъ и, кажется, гордъ и счастливъ собою.
Въ то время какъ келльнеръ затворялъ окна и зажигалъ свчи, Варвара Антоновна и Гуринъ усаживались и обмнивались обычными привтствіями.
— Да, да, и теперь, какъ всегда, прошу васъ не обращаться ко мн съ такими банальными вопросами, продолжалъ Гуринъ.— Скажите лучше, что вы длали, гд были сегодня?
— Все дома просидла, читала вашу хорошенькую книгу.
— Почему она моя-съ, почему она хорошенькая-съ? проплъ Гуринъ, глядя куда-то въ сторону.
— Ахъ! Михайло Львовичъ!… упрекнули его слегка, кокетливо прищурившись.
Михайло Львовичъ усмхнулся.
— Такъ говорите же, Варвара Антоновна, произнесъ онъ спокойно.
— Вы разстроены сегодня.
— Полно, полно, говорите пожалуста. А посл я самъ разкажу вамъ кое-что.
— Что же говорить вамъ?
— Рааказывайте, что длали, что именно читали?
— Ахъ, что за тонъ! Какой вы, въ самомъ дл, Михайло Львовичъ!..
— Варвара Антоновна, говорите, повторилъ тотъ.
— Ну читала и знаете то, что вы мн показали.
— Стихи, кажется, такъ-нааываемую по-э-зію.
— Да, и истинную, не стихи только, замтила нсколько жеманно Варвара Антоновна.
— Ну!.. сдлалъ Гуринъ.
— Ахъ, вы вчно съ этимъ ‘ну’…
— Ну, повторилъ тотъ.
— Хотите я вамъ прочту, это будетъ лучше,— и Варвара Антоновна поднялась.
— Нтъ, нтъ, очень вамъ благодаренъ, не безпокойтесь, некогда, да я стихи и неохотно слушаю.
— Съ которыхъ это поръ, Михайло Львовичъ? Какъ это вы такъ, вдругъ теперь, ни съ того, ни съ сего, изволили разлюбить?..
— Теперь только полюбилъ, любезная Варвара Антоновна. Прежде, года два тому, въ Петербург, я мало понималъ толку во всякихъ стихахъ, да еще къ тому, представьте, дулся на нихъ.
— Скажите?.. Возможно ли, Михайло Львовичъ? удивилась чуть-чуть насмшливо Варвара Антоновна.— Вы такой…
— …Умный, кончилъ Гуринъ.— Я хорошо помню еще, какъ пвалъ противъ нихъ, стиховъ-то. ‘И… будто прилично, господа, зрлой и развитой современной мысли, эта крайне неестественная форма выраженія? Будто заостриваніе строчекъ римою, навшиваніе потшныхъ бубенчиковъ по кончикамъ, не затемняетъ мысли, не ослабляетъ картины, не унижаетъ, вообще, поэзіи?..’ И такъ дале, въ этомъ же род. А слушатели тогда были, знаете, все тузы, тупые большею частью.
— Fi donc, cessez, Михайло Львовичъ. Вы все на нихъ, а право, при случа, сами льнете.
— Варвара Антоновна, прошу покорно! И — Гуринъ насупился немного, но взглянувъ на сосдку, онъ тотчасъ же успокоился, а послушное лицо его приняло прежнее выраженіе.
— …И такъ, тупые большею частью, продолжалъ онъ,— и avec cette adhsion moutonniè,re, qui les caractrise, сейчасъ подхватили слово и еще ужасно обрадовались, ха! Ну теперь я сталъ посеріозне, позрле, понимаю, что стихи, владя необходимо двумя элементами музыки..— И Гуринъ вдругъ остановился.— Ахъ, Варвара Автововна! Я чуть не забылъ, что мн нужно на станцію желзной дороги, проговорилъ онъ поспшно взглядывая на часы.— Вдь я жду моего стараго друга, и знаете, славнаго такого, милаго… Вообразите, еще въ училищ онъ мн все помогалъ, придетъ бывало изъ университета, разкажетъ, объяснитъ, что нужно. Разв я вамъ ничего не говорилъ?…
— Ни слова.
— Какже, какже, онъ сегодня долженъ быть, и знаете славный человкъ, милый, премилый.
— Скажите!.. И онъ будетъ именно сегодня?
— Да, писалъ мн. На утреннемъ позд не пріхалъ, такъ должно быть прідетъ на вечернемъ.
— И давно не видлись?
— Лтъ десять… Посл училища, я остался служить въ Петербург, а онъ изъ университета поступилъ куда-то въ провинцію, въ Петербург вроятно рдко бывалъ… и не пришлось встртиться.
— Un homme de bien? спросила прищурившись Варвара Антоновна.
— Опять банальности! Будемте серіозне и внимательне къ нашимъ словамъ, Варвара Антоновна.
— Ахъ, полно же, Михайло Львовичъ… проговорила она съ упрекомъ и улыбкой.
— Такъ до свиданія, продолжалъ хладнокровно Гуринъ, вставая и отыскивая шляпу.
— Вы будете завтра?
— Постараюсь.
— А demain donc, Михайло Львовичъ.
— Bon, кланяйтесь кланяйтесь вашему папа.
— Merci… Такъ товарищъ этотъ — ‘милый,’ какъ вы выражаетесь? остановила его снова Варвара Антоновна, когда онъ былъ уже въ дверяхъ.
— Да, да, милый, очень милый, повторилъ Гуринъ.— И даже, вы не поврите, мы были этакіе… искренніе друзья, онъ любилъ таки меня, я… былъ обязанъ ему. Помню прощаніе, когда онъ узжалъ изъ Петербурга, цлуемся крпко, протяжно, слезы знаете бгутъ… грустныя и добрыя. И даже, вотъ теперь, я съ нкоторымъ волненіемъ ожидаю свиданія.
— Будто? Вы такой… начала снова Варвара Антоновна.
— …Невозмутимый, кончилъ Гуринъ.— Но, что это въ самомъ дл, проговорилъ онъ, слегка насупившись,— я позволяю себ сегодня заговариваться и забывать дло? Всего остается двадцать минутъ, пять, домой, дв, одться, три-четыре, пока экипажъ будетъ готовъ, пять, туда,— считалъ онъ, глядя на часы.
Варвара Антоновна съ внимательнымъ удовольствіемъ слдила между тмъ за мягкими и круглыми движеніями господина Гурина, и когда посл поклона, стройная и сильная фигура нашего франта исчезла въ корридор, она встала, улыбнулась какою-то странною улыбкой, и подошла къ трюмо посмотрться.
II.
Въ зал дебаркадера, тамъ и сямъ, на скамейкахъ и на диванахъ, сидло, тихо разговаривая, нсколько паръ, когда съ шумомъ, съ постукиваніемъ калошами, явился Гуринъ. Позда еще не было. Онъ оглядлъ сидвшихъ, перебралъ на буфетномъ прилавк нсколько вещей и не взялъ ни одной, позвалъ на объявленія и афиши, и сталъ ходить. Одинъ изъ Нмцевъ, должно быть засидвшійся, всталъ также и заходилъ по одному направленію съ Гуринымъ. Врно звукъ шаговъ Нмца въ пустой зал показался нашему знакомому слишкомъ звонкимъ и самодовольнымъ, потому что не усплъ тотъ сдлать одного круга, какъ Гуринъ сидлъ уже и наморщившись посматривалъ на его огромныя ноги.
‘Обниму Давыда, разсуждалъ онъ про себя, да поскоре въ карету, а то здсь Нмцы засуетятся, затолкаются, пожалуй съ ногъ собьютъ, да и вообще какъ-то непріятно.’
Скоро раздался свистокъ, послышалось приближающееся постукиваніе колесъ и усталое шипніе локомотива. Сидвшіе поднялись и подошли къ двери, Гуринъ сталъ поодаль. Толпа валила шумливо и суетливо, Гуринъ всматривался въ проходившихъ, но друга не оказывалось. Наконецъ, когда большинство пробжало и протолкалось, въ дверяхъ показался человкъ лтъ двадцати восьми, небольшаго роста, блондинъ, съ круглымъ довольно полнымъ, изрдка рябоватымъ лицомъ, и съ большими, съ перваго взгляда свтло и необыкновенно радушно озирающими каждаго, глазами. Онъ подвигался неторопливо, на одной рук былъ пледъ, на другой небольшой дорожный мшокъ.
— Идемъ же, началъ оправляясь послдній.— Тебя вдь, знаешь, особый экипажъ ждетъ, не извощикъ, я позаботился обо всемъ.
— Зачмъ же это особый экипажъ? замтилъ тихо Давыдъ:— кажется здсь обыкновенно дожидаются отельные омнибусы?..
— Да, но зачмъ теб въ омнибусъ? Теб тамъ на колни сядутъ, вс ноги оттопчутъ! Я теб предлагаю карету, мою карету, которая только меня одного и возитъ.
— Ну, да это, Миша, не важно, я, правду оказать, сажусь въ омнибусъ охотне…
— Охотне!.. Почему охотне? Я для тебя нарочно приготовилъ особую карету, а ты въ омнибусъ охотне! Аффектируешь, братъ, простотой да скромностію…
— Полно, Миша, изволь, изволь, сяду въ твою карету, что тутъ много говорить, отвчалъ Давыдъ.— Нужно только багажъ захватить, вотъ пойдемъ вмст.
— Оставь твой багажъ!.. Я пришлю за нимъ человка.
— Лишнее Миша, лишнее, вдь мы сами можемъ захватить его.
— Да къ чему его захватывать!..
— Ни тебя, ни меня это не затруднитъ, отвтилъ Давыдъ, и взявъ подъ руку Гурина, направился къ мсту, гд разбирались вещи.
Черезъ минуту вещи были выданы.
— Экой у тебя, Давыдъ, чемоданчикъ-то, желтый, корявенькій, вогнутый какой-то, откуда ты его выкопалъ? спрашивалъ Гуринъ, когда чемоданъ несли къ карет.
Гуринъ усадилъ Давыда, самъ помстился подл него и приказалъ везти въ отель, гд стоялъ.
— Отъ души радъ тебя видть, Давыдъ, началъ онъ уже въ карет.— Ты вдь пріхалъ сюда заниматься въ Б—еновской лабораторіи, такъ ли? Зиму значитъ проведемъ вмст, и прекрасно.
— Да, на досуг потолкуемъ о многомъ, вспомнимъ, Миша, то время, дружбу…
— Какже, перебить Гуринъ.— А ты, братъ, порядочно перемнился, да, знаешь и лучшему. Потолстлъ, поздоровлъ, округлялся. Видно профессоромъ-то ничего, недурно. Что, тысячи три небось имешь въ годъ, а?
— Да, случается иногда, обыкновенно же дв съ половиной…
— Дв съ половиной, и то, братъ, деньги.
— Ну, да работаю порядочно. Оставимъ-ка, Миша, это теперь, посл успемъ. Скажи ме пожалуста лучше, какимъ образомъ ты попалъ сюда, что ты здсь собственно длаешь? Занимаешься чмъ? спросилъ Давыдъ.
— Многимъ, братецъ, многимъ, началъ было Гуринъ, но карета остановилась передъ подъздомъ отеля и подошедшій кельнеръ прервалъ разговоръ.
— Комнату теб сейчасъ дадутъ, я теб совтую спросить въ гульденъ или въ полтора, у нихъ здсь комнаты вообще милы и комфортны. Да кстати, закажи что теб нужно сейчасъ же, при вход, какъ я всегда длаю, не придется дожидаться голодному. Да вотъ позволь мн распорядиться этимъ. Ты врно хочешь бифстексу и чаю къ нему? Такъ вдь? кричалъ Гуринъ, и вдругъ ему показалось, что Давидъ немного растерялся.— Ась!.. Ты должно быть бифстексу не шь! желудокъ не варитъ… Понимаю! завалы… или этотъ проклятый геморрой… Ну въ такомъ случа, я прикажу прямо подать теб зельцерской воды съ виномъ, а то можно, для радости, къ зельцерской вод шампанскаго… Что жъ ты, братъ? говори скорй!
Давыдъ выждалъ пока Гуринъ кончилъ, и потомъ вамъ обратился къ келльнеру.
— Ну и прекрасно, подтвердилъ Гуринъ.— Ты мн позволишь теперь минутъ на пять оставить тебя, а потомъ я къ теб въ номеръ приду, если ты не усталъ, вмст проведемъ вечеръ.
— Усталъ, но ты, Миша, сдлай милость находи, да и поскорй, отвтилъ Давидъ, пожимая радушно руку Гурина.
Минутъ черезъ десять, на удобномъ мягкомъ диванчик передъ чайнымъ столомъ, сидли Гуринъ и Давидъ въ комнат послдняго.
Давыдъ былъ въ рубашк, съ наброшеннымъ сверху халатомъ, и сидлъ, положивъ голову на плечо Гурина, Туринъ подл него въ модной щегольской завитк, потирая руки и округляя ногти, посматривалъ на блокурую голову своего пріятеля, съ снисходительною, какъ будто къ его непочатой наивности, улыбкой. Оба молчали нсколько времени.
— Съ чего же намъ начать? спросилъ наконецъ Гуринъ.
— Да кончай ужинать, ты, можетъ-быть, не усплъ еще.
— Давно кончилъ, и Давыдъ приподнялся немного.
— Давыдъ!.. Что это у тебя? Вдь-то какая на маковк, замтилъ вдругъ Гуринъ, наклоняясь къ его голов.— Покажи-ка покажи. Э! да у тебя скоро волосъ не будетъ. Это, братъ, не практично! Зачмъ ты не стрижешь ихъ въ сроки, какъ я напримръ? Ты посмотри на мои волоса,— какъ густой парикъ, вотъ я лысымъ никогда не буду.
Давыдъ не посмотрлъ, но засмялся звонко и ласково.
— Покажи-ка, покажи, началъ снова Гуринъ, нагибаясь къ лицу Давыда и придвигая свчу.— Какія, братъ, у тебя pattes d’oie огромныя, фу!
— Что это за pattee d’oie? спросилъ удивленный уже немного Давыдъ.
— Да ты былъ ли въ Париж?
— Ну какже, теперь изъ Парижа.
— Ахъ да!.. И не знаешь, братъ, такого употребительнаго выраженія?..
— Извини, Миша, право не знаю.
— Ха! Да вдь вотъ эти складочки у глазъ, лучеобразныя. Французы называютъ ихъ pattes d’oie, помилуй!
— Скажи пожалуста, Миша! А я-то бдный и не зналъ. Такъ что же у меня он велики или глубоки, что ли?
— То-то что велики, братъ, ужасно. Врно ты таки много смялся, а?
— Ну, какъ вс, не очень-то ужь много.
— Или ты улыбаешься какъ обыкновенно, то-есть по просту, не практично значитъ. Я теб скажу, ты открывай немного ротъ, когда улыбаешься или смешься, да вверхъ, а отнюдь не въ ширь, но открывай его опять, не слишкомъ уже много! Старайся, понимаешь, чтобы нижняя губа ршительно никогда не обнаруживала нижнихъ зубовъ и словно засдала на нихъ! Вотъ посмотри, Давыдъ, посмотри, и Гуринъ началъ смяться: ха, ха! ха! ха!— видишь? понялъ? Никогда не будетъ большихъ морщинъ! Каково!..
Давыдъ слъ прямо и посмотрлъ на Гурина съ большимъ удивленіемъ.
— Вотъ этой-то именно важной житейско-практической стороны и не доставало въ практичности Штольца, продолжалъ Гуринъ, не замчая взгляда Давыда.— Оттого-то онъ отчасти а не живой!..
— Штольцъ, обломовскій? спросилъ Давыдъ.
— Ну да. Штольцъ вотъ также и гимнастики не длалъ: опять недостатокъ, понятно, что и выглядлъ гадко. Я, напримръ, каждый день три раза по десяти минутъ, въ назначенное время, занимаюсь гимнастикой.
— Гм….
— Хочешь я теб покажу, что я въ состояніи сдлать.
— Ну посл пожалуста, Миша, отвтилъ Давыдъ, и опустилъ глаза, опасаясь, чтобы пристальный и удивленный взглядъ ихъ не смутилъ давно-невиданнаго стараго друга.
Старый другъ былъ слишкомъ занятъ собой. Минуту продолжалось молчаніе.
— Ахъ, кстати, Давыдъ, произнесъ Гуринъ,— разкажи, что новаго въ литературномъ мір. Да!… ты вдь и самъ, кажется, ученый литераторъ. Что же ты это, въ самомъ дл, ничего о себ не говоришь? Ну разкажи какъ?… что?…— И Гуринъ въ первый разъ внимательно посмотрлъ въ глаза Давыда.
Нмой упрекъ сказывался въ нихъ, несмотря на желаніе прикрыть его доброю улыбкой.
— Ты врно разстроенъ, все молчишь, усталъ можетъ-быть? спросилъ Гуринъ.
— Нтъ, ничего, Миша.
— Разкажи же, гд служишь, чмъ занимаешься?
— Служу, гд прежде служилъ…. говорятъ, перейду въ Петербургъ.
— Занимаешься все химіей?…
— Да….
— Двигаешь науку впередъ?
— Ну не знаю….
— Покажи же, пожалуста, что-нибудь изъ твоихъ трудовъ, врно томы?
— Гд же!
— Покажи что-нибудь. Есть у тебя съ собой?
— Да вотъ, пожалуй, послдняя статейка въ Compts rendus Французской академіи.— И Давыдъ поднялся, досталъ изъ чемодана красную тетрадь и указалъ Гурину на дв-три страницы, наполненныя таблицами химическихъ наблюденій.
— А я какъ нарочно захватилъ одну изъ моихъ статеекъ, воскликнулъ Гуринъ, вынимая изъ кармана тетрадь тонкоисписанной блестящей почтовой бумаги и перебрасывая ее Давыду.
Оба начали просматривать чужія тетради. Свтъ дрожавшихъ свтиленъ игралъ какою-то особенною игрой на стол, кривыя маленькія тни перебгали съ блестящей, почтовой тетрадки на скромную бумагу академическихъ записокъ и ночевали гд-то тамъ за темнымъ краемъ ярко освщеннаго стола.
— Это должно быть очень не дурно, началъ первый Давыдъ,— ты, Миша, оставь мн пожалуйста статью-то…
— Непремнно, непремнно, попозже. А я вотъ твои таблицы просматривалъ. Скажи, это все цифры твоихъ собственныхъ наблюденій?
— Да, отвтилъ Давыдъ.
— Браво! Ты молодецъ, Давыдъ. Я всегда говорилъ, что изъ тебя выйдетъ много дльнаго, много пользы для науки…. даромъ, что ты тамъ въ служб числишься.
— А ты, Миша, разв совсмъ уже оставилъ службу? спросилъ Давыдъ.
— Кажется совсмъ.
— Всякую?
— Всякую офиціальную.
— Что же это ты? Вдь изъ тебя долженъ былъ выйдти дльный и порядочный чиновникъ, современемъ даже можетъ-быть…. очень полезный человкъ, а? Объясни-ка мн Миша, отчего у тебя такая немилость къ служб….
— Долго, братъ, объяснять.
— Ну, для стараго пріятеля. Ты удивлялъ насъ всегда какимъ-то раннимъ практическимъ чутьемъ, помнится, ты толковалъ все о какомъ-то особенномъ…. идеал практичности…. и повидимому…. надялся… долженъ былъ бойко пойдти къ нему….
— Долженъ былъ пойдти, и теперь иду! перебилъ его громко Гуринъ.
— Ну то-то, Миша, я и радъ. Только служба отчего же въ такомъ пренебреженіи у тебя?…
Давидъ съ участіемъ ждалъ отвта, Гуринъ нсколько времени ничего не отвчалъ.
— Слушай, Давыдъ, началъ онъ вдругъ, вставая и возвышая голосъ,— ты не дуракъ, ты поймешь и оцнишь важность моей жертвы. Слушай, же, повторилъ онъ, становись прямо противъ Давыда и складывая знаменательно руки на груди.— Ты намекнулъ, кажется, на то, что я долженъ былъ выйдти…. Да, братъ! припомню теб одну, очень важную для успховъ, сторону моей ранней практичности, ты, вроятно, забылъ ее. Помнишь или слышалъ ты, какъ убдительно, напримръ, умлъ я приказывать…. заказывать, совсмъ, совсмъ, этакъ, искуснымъ генеральски-директорскимъ тономъ:— ‘Такъ вы, пожалуста, сдлайте какъ я вамъ говорилъ.’ — ‘Какже-съ’.— ‘Не забудьте же, пожалуете’ — ‘Помилуйте, не забуду.’ — ‘Поточне же, смотрите.’ — ‘Слушаю, слушаю.’ — ‘Такъ я ужъ на васъ могу надяться.’ — ‘Помилуйте-съ.’ — ‘Такъ не забудьте же, смотрите, да поточне.’ — ‘Будьте покойны, непремнно.’ — ‘Такъ, пожалуста же.’ Просто замучаешь. А главное братъ, припомни, какъ я тамъ бывало разговаривалъ съ набольшими, а въ сущности, кажется, былъ господинъ не безчестный. Пойдешь, бывало, лицо прилично-серіозное, чуть-чуть насупленное, голова склонена на бокъ, корпусъ поданъ впередъ, почтителенъ, скроменъ и милъ.— ‘Ваше превосиство?’ — ‘Что вамъ угодно.’— ‘Я ршился побезпокоить ваше превосиство, по поводу того-то и того-то.’ — ‘Что же такое?— ‘Ваше превосиство, потрудитесь ли выслушать меня?’ — ‘Говорите.’ — ‘Я…. иного думалъ о томъ-то, думалъ серіозно, и желалъ бы знать теперь окончательное мнніе вашего превосиства’ — Тотъ говоритъ что-нибудь.— ‘Ваше превосиство совершенно справедливы, я замчу только, что….’ — и говоришь ему совершенно противоположное.— ‘Такъ, ну что же?’ — ‘Не прикажете ли ужъ, ваше превосиство исполнить?’ — ‘Да’, говоритъ, и радъ еще!…— и Гуринъ захохоталъ тутъ громко.— Такъ вотъ, братъ, какая сторона ранней практичности предсказываетъ служебные успхи, говорилъ онъ, продолжая смяться.— Съ этимъ, братъ, въ люди выходишь, съ этимъ далеко зайдешь…
Давыдъ не спускалъ съ Гурина удивленныхъ глазъ.
— И пожертвовать всею этою стороной, всми результатами ея, вдь это, братъ, подвигъ, великій подвигъ! кричалъ Гуринъ, подступая къ Давыду.
Тотъ опустилъ голову, разстроенный и недоумвающій, и молчалъ.
— Говори же, Давыдъ, разв это не жертва, разв не велика она?
— Я не понимаю тутъ, прежде всего, слова жертва?
— Чмъ и чему, кмъ и кому, Миша? Ты, вижу…. болтуномъ сталъ, извини меня, и изъ болтливости…. прибавляешь…. выдумываешь….
— Какъ выдумываю? Будто этого не было? Ты, впрочемъ, не знаешь, потому что заходилъ только иногда…. сталъ уврять слегка Гуринъ, чувствуя что выдумалъ почти все.
— Не помню я ничего этого, Миша, не помню, и убжденъ, что никогда не было….
— Ха! Какой же ты сладенькій, да плаксивый….
Давыдъ ничего не отвтилъ и замолчалъ, Гуринъ замолчалъ также и вдругъ почувствовалъ себя какъ-то ужасно неловко… передъ этимъ новымъ человкомъ, безъ малйшей лжи и хвастовства, спокойно-яснымъ, невозмутимо добрымъ….
— Не видлъ ли ты, Миша, кого изъ нашихъ друзей, изъ моихъ товарищей, которыхъ знавалъ? спросилъ Давыдъ.
— За границей не встрчалъ, только кого-то изъ училища встртилъ въ Баден.
— А я вотъ видлъ Семенова въ Берлин,— все тотъ же, да еще Зарина,— халъ въ Боннъ заказывать приборы, Маренко въ Фрейбург, занимается физіологіей. Кстати, ты, если не ошибаюсь, также спеціально занимался физіологіей?
— Да и теперь занимаюсь. Впрочемъ, братъ, столько же сколько и другими науками.
— То-есть читаешь? А самъ-то длаешь ли опыты?
— Не длаю, но знаю вс замчательные, слжу, что называется.
— Ну этого мало. Это ученый…. да неученый.
— Знаю все, не все ли равно?
— Нтъ, Миша. Что же ты еще длаешь?
— Что?… Бываю въ такъ-называемомъ обществ…
— А!
— Ты, пожалуста, не вообрази только, чтобъ я не работалъ, это противъ моего лучшаго принципа. Каждый день, шесть часовъ, ни больше, ни меньше, я посвящаю серіознымъ занятіямъ, ровно ровнехонько шесть часовъ, утромъ отъ десяти до часу, вечеромъ отъ четырехъ до семи,— и ничто не можетъ меня отклонить, сбить, отвлечь!
— Ого! Что же ты длаешь въ это время?
— Ну пишу, читаю, мало ли?
— А остальные часы?
— Вс распредлены, Давыдъ. Занимаюсь гимнастикой отъ такого-то до такого-то, завтракаю до такого-то, гуляю до такого-то, и такъ дале. Вечеромъ, большею частью, хожу въ общество. Ты пожалуй спросишь, что же я тамъ длаю. Много, много. Ввожу, вопервыхъ, раціональныя воззрнія…
— Какія?
— Раціональныя…. относительно и возможно истинныя, чуждыя предразсудковъ и преданій, научныя, точныя…. Ну да ты понимаешь меня, Давыдъ….
— Какія же?
— Ну, вотъ такъ-называемыя матеріялистическія, хотя вдь и въ матеріялизм, братъ, бездна произвольнаго, множество гипотезъ. Космогоническая теорія — тотъ же теологизмъ, декламировалъ важно Гуринъ.
— Вотъ какъ! замтилъ Давыдъ и замолчалъ.
Гуринъ сталъ шагать по комнат, и опять, при этомъ новомъ, скромномъ, но недоумвающемъ молчаніи, почувствовалъ ту же непріятную и рдкую въ себ неловкость.
— Однако мн пора уже, Давыдъ, двнадцать, проговорилъ онъ, останавливаясь и смотря на часы:— прощай же, братъ. Очень радъ былъ видть тебя.
— Ну прощай Миша. Завтра надюсь у видимся.— Онъ всталъ и обнялъ Гурина.
— До свиданія, завтра заходи ужь ты ко мн. Отъ восьми до десяти я гуляю, вмст пройдемся, я теб городъ покажу.
Онъ пожалъ Давыду руку и направился къ двери.
— Покойной ночи, Миша, спи хорошенько, крикнулъ ему вслдъ Давыдъ.
— Спасибо, братъ, отвтилъ уходя, какъ-то сильно неловко, Гуринъ.
Направляясь въ свою комнату по длинному полуосвщенному корридору, Гуринъ насупился и задумался. Въ его голов поднялись одна за другой сегодняшнія сцены у Наревой и Давыда, съ преувеличеннымъ авторитетомъ въ первой, со странною неловкостью во второй, и мысль его, мастерица поучительныхъ сравненій, да внутреннее чувство, совершенно невольно привели его къ кое-какимъ выводамъ. ‘Ученость и гуртовая образованность, бормоталъ онъ про себя, декламаторскимъ тономъ, по привычк, научныя заботы и свтскія забавы, скрытная правда и хвастливая ложь…. Давыдъ и…. Ну, тсс… ты тамъ! нравоучительный байбакъ!’ спохватился онъ, входя въ свою комнату.
III.
Читатель видлъ Гурина уже два раза и отчасти познакомился съ нимъ, мы просимъ позволенія познакомить его теперь съ прошедшимъ Михайла Львовича, общая быть краткими и не заграмаживать памяти лишними лицами и подробностями.
Съ первыхъ лтъ мы видимъ Гурина сиротою. Матери онъ вовсе не помнилъ, она умерла на первомъ году. Отца, скончавшагося на его четвертомъ или пятомъ году, онъ помнилъ чуть-чуть, сквозь туманъ,— какъ утромъ онъ каждый день брился и крупно бранилъ при этомъ деньщика едота, потомъ въ мундир отправлялся куда-то, къ обду,— а когда приходилъ сердитый, все кричалъ и страшнымъ голосомъ, вечеромъ узжалъ опять. Ни братьевъ, ни сестеръ не было, мальчикъ проводилъ время съ нянькой и козачкомъ, и покрикивалъ на нихъ.
По смерти отца, мы видимъ его у опекуна, дяди по матери. Хохолъ въ большихъ чинахъ, на видъ суровый, въ сущности не злой, но крайне скупой, опекунъ все напоминалъ Михайл, что у него почти ничего нтъ, и чтобъ онъ не забывалъ этого. Съ Мишей жили дв кузины, сухія, жеманныя, очень некрасивыя и имъ не любимыя. При этихъ кузинахъ состояла Нмка, гувернантка, скромная и не глупая, старая двица, на невыразимо-маломъ жалованіи. Гуринъ говорилъ съ ней часто, сочувствовалъ ей подтски, но старался не показывать много этого сочувствія, чтобы не вооружить тетки, барыни необыкновенной и злой спси.
Скоро Гурина отдали въ гимназію, и съ этихъ поръ онъ пошелъ, какъ въ послднее время, идутъ довольно часто не бездарные мальчики.
Сначала мы видимъ его въ гимназіи, первымъ, лучшимъ. Потомъ въ кругу какихъ-то гимназическихъ франтовъ, сосредоточивавшихъ вс своя способности на плать и прическ, въ большею щекотливостью къ неловкимъ положеніямъ въ такъ-называемомъ обществ, съ ходячими насмшками надъ мистическими преданіями.
Дале лтъ въ четырнадцать, онъ уже въ ссор съ этимъ кружкомъ, серіозный и задумчивый, онъ удивляетъ всхъ какимъ-то скоросплымъ практическимъ смысломъ. О немъ, въ это время, разказывали слдующій случай. ‘Разъ, въ воскресенье, на одной изъ самыхъ блестящихъ улицъ Петербурга, онъ встртилъ стараго нищаго, калку, который, повидимому, не посплъ никуда въ этотъ день къ обдн и голодалъ на холоду,— а по блестящей улиц никто не подавалъ. Мальчикъ выждалъ пока тотъ добрался до небольшаго переулка и кивнулъ ему за уголъ — посовтывалъ не стоять на блестящей-то улиц, а держаться лучше вотъ тутъ, въ тни, въ переулочк: — тамъ молъ, старина, больше ходятъ, да совстно подавать, надо останавливаться, люди оглядываются и смотрятъ въ самое лицо.’ Старикъ остался очень благодаренъ ему, и всегда, когда завидитъ, бывало, потомъ Гурина, радушно киваетъ ему головой изъ своего переулка.
Дале, мы видимъ его вдругъ переведеннымъ въ одно изъ первокласныхъ училищъ. Онъ и здсь занимается и читаетъ много, говоритъ красиво и даже увлекательно. Знакомится съ Давыдомъ, ходившимъ къ его дяд давать уроки. Но при этомъ толкуетъ уже о какомъ-то странномъ идеал дятельности. ‘Я не изъ тхъ, что рано и безплодно сгораютъ въ высокихъ, да безтолковыхъ стремленіяхъ, я не изъ тхъ, что жалко и глупо промахиваются, я не изъ Тентетниковыхъ’ и пр., говорилъ онъ, иногда вслухъ, чаще про себя… ‘Я цлъ еще!’ гордо думалъ онъ въ другой разъ, слыша, какъ кто-нибудь говорилъ ему: ‘А я, Миша, плохъ, очень плохъ,— мн и доктора ужь запретили.’
Потомъ, года черезъ два по выход изъ первокласнаго училища, мы встрчаемъ его вдругъ въ свтскомъ обществ, съ самодовольнымъ лицомъ, посреди франтовъ, съ большимъ вліяніемъ на нихъ, съ многозначительною усмшкой при разказ о какомъ-нибудь успх — интрижк или о модномъ приключеніи. Онъ, говорили, продалъ свое небольшое имніе, накупилъ акцій, живетъ неврными процентами съ нихъ,— отъ тысячи до двухъ, и проживаетъ всегда гораздо больше. Онъ оставилъ свою физіологію и занимается теперь всмъ вообще, пишетъ не глупыя статьи для журналовъ и, на досуг, въ минуту задумчивости и отчета передъ собою, утшаетъ себя чмъ можетъ.— ‘Промахнулся!.. ха! какъ бы не такъ! Я хочу быть цльнымъ, всестороннимъ, нормальнымъ человкомъ, однимъ словомъ, а не уродомъ, ученымъ флюсомъ… Съ полнымъ сознаніемъ, проявилась во мн воля и вступилъ я въ это существованіе, безъ стыда принимаю въ себя живительный свтскій элементъ, съ его кишащими, трепещущими, увлекательными впечатлніями минуты. Въ общественной жизни все обусловлено, все объяснимо, очередной смыслъ самаго мелкаго факта, предъ человкомъ проницательной мысли, не проходитъ поздно…’ и такъ дале, путался въ утшеніяхъ себ нашъ милый герой.
Дале, черезъ два-три года, мы видимъ его въ Париж. Онъ выглядитъ de la bonne compagnie первой руки и совершенно втянулся уже въ свтскую жизнь. Былая гордая и твердая самоувренность разршилась хвастовствомъ, воля — точнымъ выполненіемъ ‘режима’ и распредленія часовъ, практичность — заботами о наружности и физической прочности.
И теперь, въ то время, къ которому относится нашъ маленькій разказъ, первою главною, можно сказать, единственною заботой Михайла Львовича Гурина, была женитьба на богатой, очень богатой и знатной, и, читатель, во что бы то ни стало!.. вотъ какъ!
Варвара Антоновна была дочь одной важной особы, въ настоящую минуту не занимающей, правда, никакой должности, но тмъ не мене важной. Прежде чмъ сказать нсколько словъ о дочери, мы позволимъ себ познакомить немного читателя съ лицомъ ея папаши, подъ вліяніемъ котораго она образовалась.
Маленькій, худенькій, сденькій, желтенькій, важный, благосклонный и либеральный, еще чистенькій до крайности, выбритый донельзя,— таковъ старичокъ Антонъ Валеріановичъ Наревъ.
Въ своемъ кругу, онъ пользовался репутаціей человка ума необычайнаго и, главное, начитанности единственной. Большой ‘аматеръ’ фразъ, онъ оставилъ себ эту репутацію запасцомъ короткихъ ‘maximes’, бросаемыхъ въ обществ въ удобныя минуты съ самымъ сдержанно-многозначительнымъ видомъ, что не мшало однако этимъ ‘максимамъ’ быть не очень глубокими и, что похуже, порядочно противорчить одно другой.
‘Il n’у а de bonheur que dans les voies communes’! произносилъ онъ мило-грустнымъ тономъ, слыша разказъ о неудачахъ какого-нибудь слишкомъ гласнаго и блестящаго либерала. А черезъ часъ, въ обществ ‘почтительныхъ и скромныхъ’ молодыхъ людей, онъ, подымая голову, говорилъ на распвъ: ‘Да, правду сказалъ великій человкъ: Qui dit homme, dit soldat…’ Впечатлніе было необыкновенное.
Что до обстоятельствъ матеріальныхъ старичка Антона Валеріановича, то о нихъ намъ распространяться не годятся. Говорили, что онъ богатъ, что у него и недалеко отъ Петербурга гд-то славное имніе, что по праздникамъ къ нему, въ домъ на Мойк, ходятъ по черной лстниц мужички, вс въ богатыхъ зипунахъ, что лично его старичка въ имніяхъ мало знаютъ, но нельзя сказать, чтобы не любили, и положительно никогда на него не жаловались.
Въ настоящее время старичокъ Антонъ Валеріановичъ находится за границей, для поправленія здоровья своей дочери, именно въ город Г. У него бываютъ довольно часто прозжіе изъ петербургскихъ знакомыхъ, съ ними онъ отправляется осматривать разныя богоугодныя, хозяйственныя и другія заведенія. Въ Г. у него тоже двое-трое близкихъ знакомыхъ, и между послдними находится Михайло Львовичъ Гуринъ, котораго старичокъ побаивается отчасти, но принимаетъ, кажется, очень благосклонно, какъ даровитаго писателя. Да, мы забыли еще сказать, что Антонъ Валеріановичъ вдовецъ, и что у него двое дтей,— сынъ Александръ Антоновичъ, по дипломатической части, и дочь Варвара Антоновна.
Дтство Вареньки Наревой прошло очень обыкновеннымъ порядкомъ. Она капризничала только, можетъ-быть, больше другихъ, и не любила къ тому своей гувернантки. Да еще, какая-то знакомая генеральша, видно злая и большая сплетница, разказывала, что когда мать желала наказать Вареньку, то говорила ей, что она дурна, Варенька, при этомъ, начинала плакать и плакала долго, желчно и сосредоточенно. Худая, высокая не по лтамъ, блдная, рдковолосая, она смотрла довольно болзненно, что, однако, къ прискорбію нкоторыхъ родственниковъ, не помшало свезти ее въ С—ый институтъ, еще при жизни maman. Въ доинститутскомъ ея быту, заслуживаетъ нкотораго вниманія небольшое обстоятельство, важное для читателя не столько еще по своей характеристичности, сколько потому, что оно было извстно Михаилу Львовичу.
Къ старичку Антону Валеріановичу приходилъ по воскресеніямъ изъ одного также первокласнаго столичнаго училища, нкто Paul Begikoflf, смуглый, черноглазый, кудрявый и яркогубый мальчикъ. Однажды, maman хала куда-то въ гости брала съ собой Вареньку. Та счастлива, бгаетъ, прыгаетъ, очень рано начинаетъ свой туалетъ, и одта когда maman еще не готова. Брата Александра нтъ дома, француженки также, Paul же сидитъ въ зал и занятъ чтеніемъ. Гостиная рядомъ не освщена. Варенька, неизвстно почему, все подбгаетъ къ зальной двери, посмотритъ какъ то отрывочно и не спокойно на смуглаго мальчика, и убжитъ. Наконецъ: ‘Paul, viens donc, que je te dise un mot’, и Варенька зоветъ его въ дверяхъ. Тотъ подходитъ съ нкоторою нершительностью, а Варенька хвать его живо за уши, потомъ отвела на средину темной гостиной, и тамъ поцловала его крпко и судорожно, да въ самыя губы… Бежиковъ, который служитъ теперь гд-то оберъ-секретаремъ, разказывая это похожденіе Михайлу Львовичу, замчалъ, что объясненіе поцлуя очень просто: оно прежде всего въ преданности Вареньки къ нему, кузену, и потомъ въ радости хать въ гости.
Въ институт, время и воспитаніе идутъ какъ обыкновенно. Maman скоро умираетъ, и къ Жюли здитъ самъ знатный старичокъ Антонъ Валеріановичъ, съ коробками конфетъ, фруктовъ и тому подобнаго, иногда прідетъ братъ, изрдка товарищъ его, смуглый, кудрявый Paul. Денегъ, вещей и подарковъ Вареньк привозится многое множество, и какъ обыкновенно, все это расходится по прислуг и другимъ, и черезъ недлю ничего не остается.
Изъ института Варя выходитъ еще блдне и худе, чмъ была. Положительно извстно, что въ институт запрещенныхъ книгъ она не читала, а между тмъ,— чему нкоторые можетъ быть поврятъ съ трудомъ,— она говорила, вскор посл выпуска, одной своей подруг, что вопервыхъ выйдетъ за высокаго ростомъ, вовторыхъ, будетъ держать мужа въ рукахъ, а втретьихъ, не иначе пойдетъ замужъ, какъ выговоривъ себ позволеніе кокетничать на балахъ.
Четыре года свтской жизни ушли пусто и праздно. Варвара Антоновна, къ прежнимъ требованіямъ и условіямъ, прибавила еще новыя, при этомъ, замтимъ кстати, она сдлалась большимъ знатокомъ формъ…. Отецъ былъ слабъ къ ней до униженія. Она читала довольно много и вещи самыя разнообразныя, она была не глупа и развилась отъ постояннаго присутствія при толкахъ старичка папаши, научилась отъ него складно говорить и спорить, и несмотря на шаткость здоровья и впалость груди, счастлива, повидимояу, всмъ, исключая одного…. Мужа почему-то не отыскивается, а Варвар Антоновн скоро минетъ двадцать четыре года. Первый человкъ, который понравился ей и могъ увлечь — это Гуринъ. ‘Онъ не богатъ, разчитываетъ Варвара Антоновна, и не изъ настоящихъ своихъ’, да это выкупается съ избыткомъ. Вопервыхъ, онъ человкъ рдкаго такта, а потому никогда не заставитъ меня покраснть за себя, я обожаю его за это, вовторыхъ, онъ высокъ, силенъ, хорошъ собою, втретьихъ, умне всхъ ихъ, вчетвертыхъ…. и такъ дале. А что до держанія его въ послушаніи, то хоть я сама и ухаживаю теперь за нимъ, однако онъ, Михайло Львовичъ-то, станетъ вдь жить на мой счетъ….’
Такова Варвара Антоновна.
Теперь, мы попросимъ у читателя вниманія къ третьему вашему герою.
Гд-то тамъ, на восточныхъ предлахъ русскихъ, въ небольшомъ сельц Богогрудск, жилъ священникъ, отецъ Андрей, простой, честный, не корыстный, любимый, говорили, и своими, и ‘отщепенцами’. У отца Андрея, женатаго на дочери достаточнаго государственнаго крестьянина, было пятеро дтей,— три дочки и два сына. Пока была въ живыхъ его Авдотья Кондратьевна, большая семья не знала нужды, но пришло время, Авдотья Кондратьевна скончалась по примру другихъ, за нею, въ непродолжительномъ времени, скончались двое дтей, а тамъ, черезъ годъ какой-нибудь, и самъ отецъ Андрей. Осталась дочь Машенька, двушка на двадцатомъ году, потомъ Давыдъ — десяти лтъ, и наконецъ Наташа — трехъ. Слышно было, что добрые люди хотли разобрать маленькихъ, но что Машенька удержала дтей у себя, а ей, говорили, кормить ихъ стоило большихъ трудовъ и тяжелыхъ жертвъ. Скоро, къ счастію, по ходатайству знакомаго протоіерея въ губернскомъ город, Давыдъ былъ опредленъ въ губернскую гимназію, а Наташа взята къ одному достаточному помщику, проживавшему въ сосдств города. Машенька, посл разлуки, осталась въ сельц поселилась въ небольшомъ отцовскомъ домик, стала вдругъ, почему-то отказываться идти замужъ, и скучно проводила свои дни, думая лишь о Наташ и братц.
Давыдъ и Наташа видлись иногда по воскресеньямъ. Маленькая Наташа прідетъ, бывало, къ нему съ нянюшкой, въ гимназію. Они поцлуются крпко, возьмутъ другъ друга за руки, и сидятъ такъ долго, не говоря ни слова, и глядятъ большими влажными глазами. Иногда Наташа вдругъ заплачетъ и станетъ высвобождать свои руки, чтобъ утереть слезы, Давыдъ не пускаетъ рукъ и жметъ ихъ еще крпче. Изъ глазъ Наташи начнутъ чаще катиться слезинки, Давыдъ посмотритъ-посмотритъ, и самъ заплачетъ, и обоимъ имъ грустно и какъ-то отрадно. А тамъ нянюшка подойдетъ и заторопитъ Наташу домой, они поцлуются и разойдутся, оглядываясь разъ десять назадъ.
А время бжитъ себ, бжитъ какъ, обыкновенно, не принося Давыду и Наташ ни особенныхъ радостей, ни особеннаго горя. Наташу въ дом любятъ, правда, снисходительно, но все же любятъ. Давыдъ учится прилежно и, смотришь, переводится въ столицу, въ университетъ. Тутъ онъ начинаетъ заниматься естественными науками, прилежно, но какъ и другіе, и обращаетъ на себя вниманіе только своею необыкновенною честностью, да уже сложившимся, научнымъ миросозерцаніемъ, чуждымъ всего неправдиваго, свободнымъ отъ произвола.
Потомъ, года черезъ два, по возвращеніи его съ вакацій, во время которыхъ скончалась сестра Машенька, въ немъ замчаютъ большую перемну. Онъ такой же все честный и правдивый, но къ этому прибавилась еще какая-то особенная теплота и ясность, необыкновенная мягкость и искренность задушевная и наивная, да прилежанія стало вдвое больше противъ прежняго. Давыдъ разказывалъ своимъ пріятелямъ, какъ умирала его старшая сестра, прежде-временно сморщившаяся и опустившаяся старая двушка, какъ при вход его, она открывала свои тусклые впалые глаза и набожно поворачивала ихъ къ темненькой икон, висвшей въ углу, у оконъ на дворикъ, какъ передъ самою смертью, она попросила позвать его и Наташу, своею худою рукою перекрестила ихъ три раза, стала говорить, что Богу угодно призвать ее къ себь, что свидится она тамъ съ родителями, братцемъ и сестрами, что проситъ простить ее за грхи, потомъ прилегла немного, потомъ снова поднялась, опять перекрестила изъ три раза, и начала тихимъ голосомъ: ‘Давыдъ, ты старшій теперь, береги Наташу, люби ты ее, и Богъ теб поможетъ и не оставитъ своею благодатію, подойди Выдя, дай обниму тебя въ послдній разъ….’ Она открыла руки, нагнулась немного впередъ, коснулась почти губами волосъ его, и вдругъ въ безсиліи, съ судорожнымъ вздохомъ и съ какою-то покорно-скорбною улыбкой, опрокинулась на подушку…. И сознавался Давыдъ, искренній и честный, что хотлось ему тогда другой жизни, гд бы можно обнять старую двушку Машеньку, что нуждался онъ въ ней, и что ему, натуралисту, врилось въ это.
Черезъ четыре года, Давыдъ профессоръ. Натура серіозная и цльная, онъ не бросается ни на что съ перваго взгляда, и во всемъ ищетъ яснаго и точнаго понятія. Ему придутъ, напримръ, говорить о нападкахъ на теорію, которой онъ держится въ своей наук, и о слабости возраженій, онъ выслушаетъ внимательно, разспроситъ, задумается немного и потомъ поскоре уйдетъ къ себ работать. Въ другой разъ, придутъ сообщать ему новыя, оригинальныя мннія, вотъ-де одинъ Нмецъ полагаетъ, что часть физіологической работы въ тл преобразуется въ духовную, которая потому отъ явленій вещественныхъ отличается не боле чмъ теплота отъ движенія, или что-нибудь въ этомъ род. Давыдъ снова выслушаетъ внимательно, спроситъ не знаютъ ли кому принадлежатъ эти предположенія, замтитъ, что они очень оригинальны, но больше ничего не скажетъ и убжитъ опять поскорй работать.
Къ искреннимъ и честнымъ мистикамъ онъ относился какъ-то ласково, спокойно, не горячась и не глумясь. Вообще не любилъ онъ глумиться. ‘Это какъ-то не порусски’, замчалъ онъ добродушно.
Въ кружк товарищей смялись, положимъ, надъ какимъ-нибудь бездарнымъ писателемъ. Давыдъ иногда посмется также, потомъ, когда другіе успокоятся, скажетъ, какъ будто больше себ самому, безъ малйшей натяжки или докторальности: ‘А вдь, господа, трудъ-то, когда добросовстенъ, искупаетъ многое, какъ бы плохъ онъ тамъ ни былъ, святъ онъ, господа, и благороденъ по тому одному уже, что онъ трудъ.’ Но когда начинали уврять, что талантъ искупаетъ вс личные гршки, какъ общая польза искупаетъ мелко-житейское зло, онъ, съ недовріемъ покачивая головою, произносилъ тихо: ‘едва ли, господа, едва ли.’ Когда заговаривали о грустномъ разлад между словомъ и дломъ какихъ-нибудь литературныхъ людей, онъ также тихо и спокойно, но твердо замчалъ: ‘Постараюсь, чтобъ у меня никогда не было ни одного подобнаго знакомаго, и знаете, господа, въ чемъ другомъ, а ужь тутъ я, право, надюсь на себя, и никогда, никогда не подамъ такому руки.’ И онъ говорилъ это такъ безыскусственно и чисто, что многіе безмолвно начинали проврять себя.
Принималъ Давыдъ каждаго такъ радушно, что невольно думалось: ‘Какіе же есть, однако, на свт дорогіе люди!’ Не смотря на то. что работалъ почти постоянно, онъ усаживалъ всякаго приходившаго и разговаривалъ съ нимъ по возможности. ‘Давыдъ Андреичъ! скажите пожалуете, что, по вашему, за цль жизни?’ спроситъ его какой-нибудь профанъ.— ‘Наслажденіе,’ отвтитъ онъ скороговоркой, и живо вскочивъ, побжитъ къ своимъ колбамъ и аппаратамъ, посмотрть какъ идетъ перегонка, или на сколько поднялся термометръ, и оттуда кричитъ уже въ дополненіе: ‘въ обширномъ и высшемъ смысл.’
Можно сказать смло, что Давыдъ не былъ ничему совершенно чуждъ, интересовался всмъ, читалъ недосуг все. Отъ художественныхъ произведеній, химикъ нашъ приходилъ въ самый наивный восторгъ. Читалъ стихи онъ плохо, какъ-то упиралъ на риму, а между тмъ, часто, прежде чмъ дойдетъ до конца маленькой піесы, остановится раза два, опуститъ книгу и подниметъ влажные глаза въ потолокъ: это онъ оправляется отъ впечатлній.
IV.
— Миша! что жь ты это не встаешь? Сегодня, кажется, ты и часъ свой просрочилъ. Смотри, ужь половина девятаго.
— Ба, Давыдъ! Вотъ радъ-то! А то сны какіе-то глупые замучили. Будто уже половина девятаго?
— Смотри.
— Ха! Ну, братъ, потрудись подождать, черезъ какіе-нибудь четверть часа я готовъ. Присядь-ка вотъ.
— А я къ теб вчера вечеромъ заходилъ, не было дома.
— Да. Вчера, какъ и третьяго дня, былъ тутъ у однихъ Русскихъ, Наревыхъ. Вчера, вообрази, читалъ имъ одну свою статью. Ты пожалуй спросишь: къ чему? А къ тому, чтобы доказать этому глупому люду, что онъ ни одного слова не пойметъ изо всего, что я прочту.
— О, о! И доказалъ?
— Ну, безъ сомннія.
— Вотъ ты что длаешь, Миша! Такъ ты затмъ только и ходишь туда?
— Да, почти.
— Такъ часто?
— То-есть, видишь ли, Давыдъ, не за однимъ ужь этимъ. Правду теб сказать, у меня есть кой-какіе практическіе… виды не виды, цли не цли, а такъ, знаешь, предположенія…
— А!
— Пора, братъ, жениться, годы уходятъ, чувства глохнутъ.
— Извини, значитъ тамъ невста есть?
— Есть, Давыдъ, только худовата, да я старовата.
— Значитъ, не но теб?..
— Ха!.. и по мн…
Давыдъ повернулъ голову въ сторону и замолчалъ.
— Ты не вообрази, чтобы тутъ была какая-нибудь… преждевременная… шалость.
— Нтъ, зачмъ же. Да ты скажи мн, Миша, любишь ты ее, что ли? спросилъ Давыдъ и посмотрлъ прямо въ глаза Гурину.