Грюнвальдский бой, или Славяне и немцы, Хрущов-Сокольников Гавриил Александрович, Год: 1890

Время на прочтение: 481 минут(ы)

Гавриил Александрович Хрущов-Сокольников.
Грюнваль
дский бой, или Славяне и немцы

Исторический роман-хроника

Часть I. Притеснители

Глава I. Курбан Байрам

Среди расчищенной, огромной, лесной поляны, окаймленной со всех сторон крутыми обрывистыми холмами, поросшими вековым лесом, стояло нечто похожее и на бедную литовскую деревушку, и на кочевой улус, словно волшебством перенесенный сюда с низовьев Волги, прямо из Золотой Орды.
Среди бревенчатых и плетневых построек, крытых лубком или соломой, выделялись характерные круглые войлочные юрты с куполообразными крышами, и большие, красные переносные палатки, привязанные к рядам кольев. Немного поодаль, ближе к темному бору, стояло рядом до 20 юрт, из лучшего белого войлока, многие из них были изукрашены шитьем и цветными вставками, а перед самой большой из них, сплошь покрытой черно-красной вышивкой, торчало врытое в землю зеленое знамя, увенчанное полумесяцем, и перед входом стояли два смуглых, высоких татарина, в парадных кафтанах, с большими кривыми саблями наголо.
Очевидно, это была ставка какого-нибудь высокопоставленного лица.
Почти напротив группы юрт виднелась рубленая из толстых сосновых бревен, довольно большая горница с узкими окнами, с высоко поднятой лубковой крышей и высоким минаретом, поднятым гораздо выше крыши здания. Крыша минарета венчалась длинным шпицем, на котором виднелось грубо сделанное изображение петуха.
Был еще очень ранний час утра, восток чуть алел, но все обитатели этого поселка были уже на ногах и с нетерпением поглядывали то на небо, то на минарет, откуда должно было раздаться пение муэдзина, призывающего к молитве.
Сегодняшняя ночь была самой знаменательной в году: вместе с нею кончался сорокадневный ежегодный пост Ураза и начинался торжественный праздник Курбан-Байрам, так задушевно празднуемый всеми правоверными.
Прежде чем продолжить рассказ, мы должны указать время и место действия. Это происходило в лето от рождества Христова 1409, а местом действия был нынешний Трокский уезд Виленской губернии.
Уже при славном Ольгерде, сыне Гедимина, татары выселялись в Литву целыми родами и были обласканы великим князем, но это переселение приняло гораздо большее развитие при теперешнем властителе Литвы, Витольде Кейстутовиче, давшем в Литве приют татарскому хану Тохтамышу с его народом, бежавшему из Золотой Орды от преследования Эдигея, — победителя при Ворскле.
Витольд Кейстутович видел в татарах верных слуг, добрых воинов, безпрекословно поднимавшихся на войну, по первому слову вождей — а воины ему были так нужны! Бесконечные войны с братом Скоригелой, двоюродным братом Ягайлой, теперь королем польским, а в особенности со страшным тевтонским орденом меченосцев, совсем обезлюдили его страну — татары были желанными гостями в Литве.
Местечко, или вернее поселок, который мы описывали, назывался Ак-Таш и был дан в удел Витольдом одному из предводителей татар, Джелядин-Туган-мирзе, почти 80-ти летнему слепцу, приведшему целое племя.
Сам великий Витольд очень полюбил старого слепца за его открытый, прямой характер и за острый, умудренный долгою опытностью разум. Сколько раз, бывало, проезжая в свои родные Троки, он заезжал поговорить с мудрым старцем, часто беседа их затягивалась на долгие часы, и оба они не замечали как летит время.
Придворные и приближенные к князю тоже старались выказывать старому татарину свое уважение и нередко заезжали к нему в становище. Но старый мудрец редко кого удостаивал приемом, — болезнь была лучшей отговоркой, чтобы отделаться от навязчивых, а когда подрос его сын, Туган-мирза, писанный портрет матери, кровной ногайки, он предоставил ему заниматься приемами, а сам всем существом погрузился в созерцание невидимого и недоступного, целыми днями перебирал четки и чуть слышно шептал великое имя Аллаха!
На это утро ему, однако, предстояло выйти из своей неподвижности и первому подать сигнал ликования по поводу великого праздника.
Уже с вечера великий муэдзин, испросив разрешение, явился к нему, чтобы условиться о церемониале торжества, и старый Джелядин-мирза выказал особую настойчивость, чтобы все обряды, предписанные Кораном, были исполнены в точности.
— Помни, Хаджи Мустафа, — говорил он строго муэдзину, — мы здесь заброшены среди чужих людей, словно песчаный остров среди моря. Если мы не укрепим берегов, море размоет песок и остров исчезнет. Только упорным соблюдением всех правил нашей веры мы останемся теми, чем мы были и есть — правоверными. Погляди, что творится кругом. Поклонники Иссы, великого пророка, разделились на секты, одна проклинает другую, считает другую еретичной. А Господь, да будет свято Его имя и Магомета пророка его, всеединый и предвечный. Помни, Мустафа, не упускай ни единой точки закона, блюди за его исполнением и, если найдешь нерадивцев, или отступников, — донеси мне, я не пощажу и родного сына.
Мустафа упал на колени перед стариком.
— Велик Аллах в небе и свят пророк его, но на земле нет мудрее тебя, о солнце истины! Ты, подобно дождю в пустыне, освежил мое сердце. Хвала разуму твоему! Клянусь тебе прахом отца великого пророка, как заповедь святой книги исполнить приказание твое — и горе отступникам!
— Надеюсь, их пока еще нет? — с некоторым опасением спросил старик.
— Явных пока еще нет. Но, боюсь, красота здешних бледнолицых женщин может совратить с пути всех пылких молодых людей. Латинские ксендзы не хотят допускать браков без крещения, а пример заразителен!
— Да, об этом надо подумать. Великий князь дал мне знать, что будет у меня проездом на днях, я поговорю с ним. Он сам не очень любит этих латинских ксендзов. Да, говорят, ему их насильно поляки навязали.
— Больше того, еще, говорят, свет мудрости, что в тайне-то великий князь старым истуканам — Перкунасу и другим — молится.
Старый слепец улыбнулся.
— Не всякому слуху верь, Хаджи Мустафа. И помни одно: того, что делает князь, простым людям ни понять, ни судить нельзя. Понял ты?
Муэдзин опять ударил челом.
— О, не суди по себе, солнце истины, я темный раб, горсть грязи. Как мне без твоего разъяснения понять великую тайну? Блесни в мозгу моем звездой — и пойму.
— Так слушай же, Мустафа. Великий владыка Витольд — прежде всего великий светоч ума, да ниспошлет ему Аллах долгую жизнь! Народов, подвластных ему, четыре — и все разной веры. Литовцы и русские — греческой, поляки — латинской, жмудь — языческой, и мы, татары, — правоверные. Пойми ты, нетрудно управить народом, у которого и язык и вера одна, но царствовать над страной, где четыре веры и пять языков, царствовать так, как он, не возвышая никого, не унижая никого, царствовать так, чтобы каждый подданный считал за счастье умереть за него, — это высшее блаженство, которое может дать Аллах своим избранным на земле!
Отвлеченный разговор кончился. Старик отдал последние распоряжения относительно завтрашнего церемониала и отпустил муэдзина.
Никто не спал эту ночь в становище, все готовились к празднику и ждали только сигнала с минарета о том, что солнце показалось из-за горизонта, чтобы начать празднество.
— Алла иль Алла! Алла экбер! — понеслась с минарета песнь муэдзина, и весь стан пришел в движение.
Старики, в новых чистых халатах и красных туфлях, дружно двинулись к мечети. Молодежь бросилась резать приготовленных баранов и кропить их кровью двери своего дома или занавеси юрт, женщины хлопотали над очагами, всюду по долине появились струйки беловатого дыма.
Но вот первая молитва в мечети кончилась, и один из телохранителей несколько раз ударил в литавры, стоявшие у входа в юрту Джелядин Туган-мирзы.
Тогда на пороге юрты, ведомый под руки двумя седовласыми стариками, показался сам властитель. На нем был длинный зеленый шелковый халат, обшитый по борту в три ряда широкими золотыми галунами. Короткая кривая шашка висела у пояса, большая чалма из белой индийской материи укутывала его голову.
Остановившись на пороге, старик поднял руки кверху и громко произнес:
— Нет бога кроме Аллаха и Магомета, пророка его!
— Аминь! — подхватили духовные лица, бывшие в свите, и вся процессия двинулась в мечеть.
Молитва продолжалась недолго, вся группа окружавших старика-мирзу снова показалась в дверях мечети. Старшина поселка, высокий, почтенного вида татарин, приблизился тогда к старому слепцу и с низким поклоном вручил ему нож, а его прислужники подвели молодого жирного барана. По обычаю татар, сам мирза должен был зарезать этого барана и раздать его части высшим гражданам улуса.
— Велик господь! Мир тебе, Юсуп! — сказал в ответ на приветствие Туган-мирза. — Вот уже десять лет, как великий Аллах не допускает меня совершить святой обряд. но на этот раз я счастлив: мой сын Туган-мирза достиг совершеннолетия, и я, с благословения Аллаха, вручаю ему нож и говорю: ‘Сын мой, иди и принеси жертву!’
При этих словах окружающие расступились и молодой Туган-мирза вышел вперед, низко поклонился отцу, принял из его рук жертвенный нож и, сопровождаемый свитой, направился к барану, которого держали слуги.
Быстро, привычной рукою он зарезал животное, свита бросилась сдирать шкуру с трепещущего еще барана, и через несколько минут, изрезанный на части, он был роздан старейшинам поселков, ожидавших с нетерпением и каким-то священным трепетом своих долей.
Только с этой минуты праздник считался официально открытым и сорокадневный пост оконченным.
Старый мирза Джелядин сидел на высоких подушках у входа в свою юрту и принимал поздравления от своих подданных. Стар и млад толпились теперь на площадке между мечетью и его юртами. Готовилось необыкновенное зрелище: большая байга, или джигитовка, слух о которой распространился далеко за пределы татарских поселков.
На это редкое и почти невиданное в Литве зрелище из окрестностей съехалось немало литовских и польских шляхтичей и хлопов. Но они, по возможности, старались держаться подальше от некрещеных, ‘поганых’ татар и расположилась целым становищем вдоль всей опушки леса, которым была покрыта вершина господствующего над долиной холма. Пункт был выбран отлично: ни одно движение татарских удальцов не могло укрыться от взоров наблюдавших, остававшихся, в свою очередь, почти невидимыми.
Но татарские острые глаза давно уже рассмотрели непрошенных свидетелей. О них донесли молодому Туган— мирзе.
— А, пусть смотрят да завидуют! Клянусь Аллахом, во всей Польше и Литве не найти и десятка таких джигитов, которых у нас в Ак-Таше три сотни. А уж коней — ни одного! Пусть смотрят да завидуют!..

Глава II. Турнир

В группе польских шляхтичей, приехавших посмотреть на джигитовку, особенно выделялся красивый молодой человек с длинными белокурыми волосами и слегка вздернутым носом. Это был господарь, владетельный пан фольварка Замбржинова, ближайшего к месту татарского поселка, Иосиф /Юзеф. — Ред./ Сед— лецкий, герба Ястжембца, получивший этот хутор по наследству от матери, кровной литвинки, вышедшей замуж еще при Скоригелле /Скиргайло — Ред. / за одного из офицеров его отборной польской дружины, пана Мечеслава Седлецкого.
Молодой пан Иосиф переселился в Литву, но считал себя здесь не более как гостем: все мысли и желания его вертелись только на одном — на уютном уголке где— нибудь в Малой Польше, поближе к Кракову. Здесь, среди сумрачного, сурового народа, среди мстительных и несговорчивых литвинов или необщительных с чужаками русских, он считал себя словно в неприятельской земле и давно бы продал и фольварк, и домашний скарб, и рощу заповедных дубов, если бы…
Если бы не Зося, дочь одного из его соседей, родовитого шляхтича Здислава Бельского, герба Козерога, владельца большого фольварка Отрешно, переселившегося в Литву из разграбленных меченосцами земель Новой Мархии, и сугубо вознагражденного Витольдом Кейстутовичем. Великий князь Литвы глубоко уважал этого родовитого шляхтича, храбрость, неустрашимость и самообладание которого много раз мог сам оценить и в несчастливом бою под Ворсклой, и в великой победе под Стравой.
Под Ворсклой Бельский не задумался предложить бегущему Витольду своего свежего коня и сам спасся каким-то чудом от преследования татар Эдигея.
Бельский после войны, по врожденной гордости, старался не попадаться на глаза Витольду, а тем более напоминать об услуге, но тем-то и был велик этот могучий сын героя Кейстута, что он никогда не забывал услуги — и очень часто забывал про козни врагов, и прощал им!
Здислав Бельский, ограбленный немецкими рыцарями путем бесчестного подложного документа от имени Братьев Креста забравшими в свою власть земли Новой Мархии, не знал куда ему деваться. Он просил защиты у Короны Польской ему даже не ответили, так боялись разрыва с Тевтонским орденом. В Краков, ко двору, он возвращаться не хотел, так как был одним из противников союза Ядвиги с Ягайлой, к князьям Мазовецким Янышу и Монтвиду, последним потомкам Пяста, успевшим сохранить в своих областях призрачную самостоятельность, не лежало сердце. И тут-то письмо самого Витольда, звавшего его в свои пределы, в свою обновляемую, оживляемую, дорогую Литву, решило его участь.
‘Приезжай к нам в Литву, собрат по оружию, — писал сын Кейстута, — поживи с нами, и ты сам полюбишь наш край как родину’.
Призыв товарища по оружию решил дело. С двумя сыновьями, Яном и Степаном, и малолетней дочерью Зосей (Софией) тронулся в путь родовитый пан. Покидая в жертву немцам свой старинный прадедовский замок, он на пороге отряс прах от своих сапог и поклялся великой клятвой:
— Боже всемогущий! — воскликнул он, — клянусь до тех пор не переступать порога этого замка, пока порог этот не будет омыт кровью двенадцати рыцарей в белых плащах, а трупы их не брошены в подземелья замка. Аминь!
Такая речь показалась до того забавной немецким князьям и чиновникам ордена, следившим за выселением непокорного шляхтича, что громкий смех прокатился по их толпе, и все они, словно сговорившись, крикнули: ‘Аминь!’
Сверкнув глазами в сторону злодеев, лишавших его дедовского крова, вышел Бельский с детьми из ограды замка. Жену его, больную и слабую женщину, несли на руках. Прислуга, хлопы, забитые крестьяне — все рыдали вокруг. Как ни тяжело было жить под гнетом панской власти в Польше, она была раем в сравнении с подневольной жизнью хлопов в руках рыцарей.
Не оглядываясь, сел старый воин на коня, сыновья последовали его примеру, и только старая пани с молоденькой дочкой поместилась в громадной, запряженной шестеркой колымаге.
Бельский даже и не ждал такого приема, который готовил ему Витольд. Фольварк Отрешно, пожалованный ему из великокняжеских земель в вотчину, щедро вознаграждал его за все утраты, и родовитый пан скоро, как и предсказывал великий князь, сжился со своим новым отечеством и полюбил его.
Воин в душе, он плохо понимал политику и считал образцом правителя князя Витольда. Уважение к этому великому наследнику Гедимина переходило у него в обожание! Он не был фанатиком в деле религии, и его особенно умиляла та равноправность, которая царила в Литве для представителей всех религий. Литвин-язычник, католик, православный и мусульманин равны были перед лицом великого князя. Только знатность рода да личная доблесть имели цену в глазах героя-вождя. Он знал по опыту, что сын, внук и правнук героев не может быть трусом, и высоко ценил семейные традиции и родовые предания своих сподвижников. Богатый и знатный, осыпанный милостями великого князя, пан Бельский жил себе царьком в своих владениях и давно уже подумывал о подходящем женихе для своей Зоси, которой шел семнадцатый год.
В числе других гостей-шляхтичей и молодому Замбрженовскому пану Иосифу Седлецкому подчас приходилось на балах у ясновельможного пана танцевать мазурку с паней Зосей или вести ее к ужину, но чтобы у отца ее когда бы то ни было мелькнула мысль счесть этого мелкопоместного шляхтича за возможного жениха своей дочери — о, нет и нет. Пан Бельский слишком гордился своими предками! Вот уже три века Бельские наполняли хроники войн своими героическими подвигами. Мог ли он допустить, чтобы какой-то Седлецкий смел поднять глаза на его дочь?
Но любовь не справляется с генеалогическими и геральдическими таблицами. Короче сказать, Зосе, в свою очередь, очень нравился молодой красивый шляхтич, уже целый год безнадежно, при каждой встрече, шептавший ей всюду вечно юную сказку любви!
Старый Бельский не подозревал ничего. Оба сына его давно уже были в ближней свите великого князя и только изредка наезжали к отцу. Старший, Степан, командовал первой ротой головной хоругви, а Ян, отрядом псковских лучников, лучших стрелков того времени.
За несколько дней до татарского праздника, пан Седлецкий, узнав, что в поселке Ак-Таш у старого Джелядина Туган-мирзы готовится большая джигитовка, поспешил к Бельскому, предлагая проводить его и его семейство на место, откуда превосходно будет видно невиданное еще в Литве празднование.
Старый Бельский было заупрямился, но дочь сумела изменить его решение, и рано утром в день татарского праздника тяжелый рыдван, в котором помещалась красавица Зося с подругами-шляхтянками, няньками и мамками, под эскортом десяти человек вершников остановился у самой просеки леса, как раз против татарского поселка.
Старый Бельский приехал верхом. Лихой аргамак так и вился под ним, кусая удила и роя землю копытом. Пан Седлецкий, тоже верхом на прекрасной караковой лошади, поместился несколько позади, отчасти из уважения к старому пану, а отчасти, чтобы иметь возможность перекинуться взглядом со своей возлюбленной.
Татары словно ожидали прибытия таких ясновельможных зрителей, и в ту же секунду, как поезд остановился на горе, началась джигитовка.
Сначала удальцы-татары, одетые в одинаковые костюмы, скакали целыми рядами с пиками наперевес, то рассыпаясь веером, во всю ширину полянки, то, по одному слову предводителя, слетаясь для удара в одну точку.
— Тысяча копий! — ворчал себе под нос старый Бельский, — вот так маневр. Теперь я понимаю, почему они нас поколотили под Ворсклой! Все врозь, одна минута — налетели как молния. Досконально! Досконально! — твердил он, видя, как тот же маневр, но повторенный удвоенным и утроенным числом людей, производился с тем же успехом. — Надо сказать об этом новом строе старому Витовту. Пусть-ка он сам посмотрит.
Маневры массами кончились, на середину площадки вылетели несколько человек джигитов, один из них держал под мышкой небольшого черного козленка.
— Вур! Вур! — послышалось в толпе, окружавшей джигитов, и державший козленка понесся во всю прыть мимо ставки мирзы Тугана.
Остальные бросились его преследовать, и началась бешеная скачка на небольшой, относительно, площадке, оцепленной зрителями. Много удальства и ловкости выказал джигит, уносивший козленка, отбиваясь от пятерых противников: он то падал с седла почти на землю, то снова взбирался на лошадь, но все-таки козленок был отбит — и снова началось преследование нового владельца.
Эта чисто татарская забава не понравилась старому воину. Он хмурился и бормотал себе под нос.
— Глупость!.. Глупость!..
Но вот из-за шатров мирзы Джелядина выехал всадник в полном рыцарском вооружении меченосца. Недоставало только большого белого плаща с вышитым на нем черным крестом, зато все вооружение было безусловно подлинно рыцарское. Огромный шлем, украшенный павлиньими перьями, тяжелый длинный меч без ножен у седла, огромное копье, и вороненые доспехи с золотыми девизами на обеих сторонах панциря доказывали, что это рыцарское вооружение — одно из тех, которое было отбито татарами при огромном поражении на Ворскле, где среди поляков и литвинов легло более 10 рыцарей, присланных орденом на помощь против неверных.
Рыцарь выехал на середину площади, поднял забрало и затрубил в рог, словно вызывая соперника на бой.
— Как, и у татар тоже турниры устраиваются? — засмеялся себе в ус старый Бельский, — не ожидал!
Рыцарь протрубил три раза и потом поднял копье кверху, как и следовало по правилам рыцарства.
Несколько минут никто не решался, казалось, принять вызов закованного в латы великана, вдруг от юрты мирзы на небольшой лошади, словно мяч, вылетел молодой татарин, почти мальчик, и во всю прыть поскакал к рыцарю.
— Ох! Матка Боска! Смотри, Зося, каков удалец! — крикнул Бельский дочери, которая за спиной отца меньше занималась зрелищем джигитовки, чем немым разговором с паном Седлецким.
— Смотрю, папа, смотрю! Сдается мне, что силы неравны! Смотри, смотри, как он ловко увернулся от удара копьем, словно кошка! Смотри, смотри!
Действительно, молодой татарчонок, налетев с размаху на рыцаря, вдруг в пяти шагах перед ним осадил лошадь на месте и бросился в сторону, рыцарь промахнулся копьем и чуть удержался на седле, но справился и полетел преследовать врага. Лошадь его, хотя превосходная и сильная, но закованная сама в латы, да еще под таким же железным всадником, разумеется, не могла быть так легка и поворотлива, как легкая лошадка татарчонка, который снова налетел на рыцаря и вновь повторил тот же маневр, рыцарь опять промахнулся. Татарчонок же, в свою очередь, ловко поднялся на стременах, махнул чем-то над головой и с места бросился во весь карьер назад. С визгом мелькнул брошенный им аркан и охватил рыцаря за плечо и руку. Латник хотел перерубить захлестнувшую его петлю, но было уже поздно: аркан натянулся как струна, и рыцарь был моментально сброшен с лошади, а еще через секунду татарчонок сидел уже верхом на поверженном рыцаре и занес над ним нож.
— Браво! Браво! Вот где погибель треклятых крыжаков! Молодец, джигит, молодец! — воскликнул старый Бельский, совершенно переродившийся при виде этой примерной битвы. Он теперь ясно видел, что и против непобедимых в боях рыцарей есть орудие — аркан, оружие забытое, презренное, но, вместе с тем, неотразимое!
Не один старый пан был увлечен исходом примерного боя между рыцарем и татарином: тысячи глаз пожирали, казалось, это зрелище, и едва закованный в латы рыцарь был повержен на землю, как дружный, победный крик пролетел одновременно и среди татар, окружавших ставку своего властителя, и в толпе литвинов, русских и поляков, собравшихся полюбоваться на невиданное зрелище.
Джигитовка продолжалась. Молодые татары показали свое искусство в стрельбе из луков, в бросании дротиков, в примерных боях кавалерии с пехотой, но ни одно из этих упражнений не произвело такого впечатления, как бой рыцаря против аркана.
Старый Бельский, вояка прежде всего, не выдержал и тотчас после окончания джигитовки решил, несмотря на свою шляхетскую гордость, съездить к старому мирзе Джелядину и расспросить его об этом новом невиданном маневре.
Сказав несколько слов дочери и отправив ее с большею частью челяди домой, он обратился к нескольким шляхтичам, окружавшим его и предложил ехать в гости к татарам.
— А не слишком ли много будет чести для этих нехристей, зазнаются, — рискнул возразить молодой Седлецкий, которому очень хотелось конвоировать до замка панну Зосю и показать свое удальство и искусство управлять конем.
Старый Бельский чуть усмехнулся.
— Если пан Иосиф считает себя родовитее ясного пана Кейстутовича, кто же ему мешает ехать домой и не жаловать честью своего посещения худородного татарина!
Удар попал метко. Седлецкий ничего не возразил и смиренно присоединился к группе шляхтичей, направлявшейся вслед за паном Бельским к татарскому поселку. Седлецкий прекрасно знал крутой нрав старого воеводы и хорошо понимал, что отстать от него теперь — значило навеки закрыть для себя дверь в его замок.
Слуга, посланный вперед к шатрам мирзы Джелядина, вернулся в сопровождении двух старых татар, в расшитых золотом халатах, что указывало на их знатность.
— Раб Божий, мирза Джелядин Туган-бег, шлет ясному пану поклон и привет. Он ждет вашего посещения и опечален, что Аллах, отнявший свет у его глаз, мешает ему встретить дорогих гостей у въезда в улус.
Проговорив это длинное приветствие, послы низко поклонились и поехали вперед прибывших шляхтичей, показывая дорогу.
На пороге главной юрты стоял молодой мирза Туган. Он был в великолепном кафтане из серебряной парчи, еще больше выделявшей его смуглое лицо и узкие черные глаза.
— Добро пожаловать во имя Аллаха! — сказал он, складывая руки на груди и кланяясь в пояс. — У нас сегодня великий день, праздник Байрама, он нам стал еще радостнее от приезда таких сиятельных панов.
Татарчонок говорил полупольским, полурусским языком, но жестоко коверкая слова на восточный манер. Старый Бельский пристально взглянул на молодого татарчонка и узнал в нем победителя в бою против рыцаря!
Он обнял его и проговорил:
— Я видел твою ловкость и твое удальство. Славный сын знаменитого отца. Ты настоящий джигит!
— Похвала великого воеводы лучшая награда молодому воину, — вспыхнув от удовольствия, отвечал татарчонок, — если бы мне услыхать от тебя то же и в день битвы!..
— Услышишь! — как-то определенно торжественно проговорил Бельский. — Услышишь и скоро!
— Пошли Аллах, чтобы предсказание твое исполнилось, храбрый воевода! — послышался голос старого слепого мирзы Джелядина, которого двое служителей вывели из ставки. Мы, татары, давно горим желанием заплатить Литве и Великому Витольду за хлеб и землю! Да будет благословен приход твой во имя Аллаха, храбрый пан Здислав!
— Разве ты меня знаешь? — с удивлением переспросил старик.
— Со слов великого князя Витольда Кейстутовича давно знаю, знаю и то, как ограбили тебя рыцари, знаю и клятву, что ты дал, уходя из отцовского замка.
Бельский удивлялся все больше и больше. Он и не предполагал никогда встретить в слепом татарине такое знание, такую светлую память.
Он не мог отказать хозяину в просьбе войти в его ставку и принять угощение, между тем, как сын его делал то же приглашение, но уже от своего имени, остальным шляхтичам и повел их в свой шатер, стоявший рядом. Хитрые татары распорядились ловко. В ставку к мирзе Джелядину был допущен только один воевода Бельский, а остальные должны были довольствоваться приемом у молодого мирзы Тугана.
Молодой татарчонок хотел, казалось, заставить забыть этот чувствительный щелчок шляхетской гордости изысканным вниманием и предупредительностью. Он показывал молодым шляхтичам свое оружие, своих лошадей, своих охотничьих беркутов и ястребов.
Чуть он замечал, что какая-нибудь сабля или лук с колчаном нравятся посетителю, он тотчас спешил подарить их гостю и тем немного разогнал мрачное настроение большинства. Только один пан Седлецкий был крайне не в духе. Недавнее замечание старого Бельского, эта невежливость татарского мирзы бесили его, он старался придираться к каждому слову, к каждому движению молодого татарчонка и делал свои, подчас, ядовитые замечания. Недостаточно хорошо понимая по-польски, Туган-мирза не обижался, хотя порой, заметив улыбку, или даже смех шляхтичей, вызванный замечанием Седлецкого, вопросительно взглядывал на него.
В простом, нецивилизованном уме татарчонка никак не могло уложиться понятие, чтобы гость, обласканный и угощенный как только можно хозяином дома, позволил бы себе шутки или даже дерзости на его счет.
Показывая рыцарские латы, которых у него было несколько, татарин с улыбкой заметил:
— Железа много — толку мало!
— Нет, не так, — поправил Седлецкий: — задору много — силы мало! Куда тебе поднять эти доспехи.
— Зачем поднять? — засмеялся татарин, — пусть глуп человек поднимай. Я на землю бросать буду. Брал аркан, айда! Готов!
— Это ты так со своими рабами, татарами тешился. Попробуй-ка с настоящим рыцарем или с поляком потягаться. Он же тебя на твоем аркане и повесит!
На этот раз татарчонок понял. Глаза его сверкнули гневом, губы побледнели.
— Слушай, ясновельможный пан! — резко крикнул он, — я никогда не забывай, что ты мой гость, а я твой хозяй! Только у другого места таких слов не говори. Мирза Туган сам князь, сам сеид! Сам белая кость!
— Да, черная харя! — сквозь зубы пробурчал Седлецкий, который действительно испугался возможности скандала и отошел в сторону. Беседа снова оживилась и закончилась тем, что молодой татарин, вероятно, еще раньше получивший разрешение отца, предложил всем гостям участвовать на следующий день в охоте на зубров.
Между тем мирза Джелядин беседовал с паном Бельским и так увлек его глубиной своих политических и государственных идей, что старый воевода просто диву давался, откуда мог старый татарин почерпнуть столько знаний. Теперь только он понял, почему великий князь Витовт так любил беседы с этим мудрым слепцом.
Часы летели. Тихо ложился сумрак ясного летнего дня на долину. Тени становились длиннее и, наконец, пламенное солнце совсем скрылось за темной зубчатой стеной соснового бора, а старый воевода все еще беседовал с мирзой Джелядином.

Глава III. Нежданная встреча

Тихо, как тени, скользили загонщики по лесным тропинкам, еще увлажненным утренней росою. Любимый ловчий молодого мирзы Тугана, Али, в сопровождении двух подручных, вел целую стаю пестрых длинноухих гончих. Один Али был на коне, в руках у него был длинный арапник, а за спиной болтался большой турий рог, отделанный медью.
В загоне должны были участвовать более 200 человек, и они шли так молчаливо, так легко, что, не видя их, вряд ли бы кто-нибудь мог предполагать, что мимо проходит столько людей.
Сагайдаки были не у всех, но зато каждый нес довольно длинное копье, с острым железным наконечником, вполне достаточное, чтобы защищаться от тура, но недостаточно сильное, чтобы поразить его на смерть.
Убить тура, этого царя литовских лесов, предоставлялось только избранным да приглашенным на охоту, а загонщикам было приказано гнать тура по возможности на старого воеводу Бельского, также принимавшего участие в охоте.
Дойдя до небольшой прогалины в вековечном бору, охотники остановились и стали занимать места. Место это, по словам ловчих, было излюбленной тропой зубров, и потому Туган Мирза поставил на самой прогалине старого воеводу, а сам поместился в нескольких шагах от него, около громадной сосны.
Пан Седлецкий, случайно поставленный несколько левее, начинал собою цепь охотников, на которую должны были гнать загонщики. Правее Бельского татары ловко ставили тенета. Словом, зверю нельзя было миновать охотников.
Туган-мирза хотел было поставить позади своего почетного гостя двух лучших лучников, но Бельский воспротивился этому и с усмешкой заметил, что он еще не так стар, чтобы не суметь пустить стрелу в зверя или принять его на копье.
Седлецкий, страстный охотник в душе, с нетерпением поглядывал в темную чащу леса, ожидая сигнала, и нервно потрагивал тетиву тугого татарского лука. Колчан с пернатыми стрелами был у него за плечами, широкий нож у пояса, а плотное копье-рогатина стояло возле, прислоненное к дереву. Почти также был вооружен и Бельский, только вместо лука в его руках был превосходный самострел немецкой работы, в котором тетива натягивалась целым прибором шестерен и блоков. Выстрел из подобного самострела на близком расстоянии мог пробить железные латы (разумеется, кроме венецианских панцирей, для которых стрелы были безвредны)!
Остальные шляхтичи-охотники и молодые татарские князьки были вооружены луками, стрелами и копьями.
Вот где-то далеко-далеко раздался звук рога, и охотники приосанились. Каждый осмотрел оружие и еще пристальнее стал всматриваться в темную чащу вековечного бора. Прошло несколько мгновений нетерпеливого ожидания, сигнал повторился снова, но с изменением. Мирза Туган вздрогнул и быстро подошел к Бельскому.
— Ясный пан, — сказал он с поклоном, — я слышу сигнал: гонят не тура, а медведя. Не лучше ли сойти с тропы? Летом медведи опасны!
— Кто тебе мешает, сходи, коли хочешь. Я еще ни разу не сходил с места, не встретив врага!
— Позволь мне хотя бы созвать сюда моих нукеров.
— Ни с места! Мы и одни управимся, не правда ли, пан Юзеф?
— Два родовитых поляка на одного медведя — не слишком ли это будет много! — гордо сверкнув глазами, отвечал Седлецкий. — С вашей ясной милостью, я бы без трепета и на льва, и на грифона пошел!
— Тысяча копий! Я ждал такого ответа! Пан Юзеф — храбрый рыцарь! — с улыбкой удовольствия проговорил Бельский и взялся за самострел.
Сигнал ловчего повторился гораздо ближе, длинными протяжными перекатами.
— Ясный пан! — снова взмолился татарин, — зверь большой, очень большой. Все может случиться.
— Молчи, трусишка! — крикнул ему в ответ старый воевода, — или ты никогда не видал медведя?!
— Мирза Туган не трус! — вспыхнув весь, проговорил татарчонок, — но ясный пан гость моего отца, и я должен оберегать его от опасности.
— Оберегай себя! — крикнул ему в свою очередь Седлецкий, — мы и без тебя убережем ясного пана!
Молодой татарин ничего не ответил и только сверкнул глазами на обидчика.
В лесу слышался какой-то неясный шум и треск, словно по кустам и валежнику пробиралось огромное стадо. Треск сломанных сучьев слышался очень близко: какой-то громадный зверь прокладывал себе дорогу целиной.
Бельский насторожился. Ярый охотник, он много раз бывал на охоте на медведей, но эта охота была зимняя, на берлогу, с рогатиной и ножом, ему еще ни разу не приходилось встречаться со зверем летом в лесу, и он не подозревал всех опасностей встречи.
Поднятый облавщиками, медведь бросился в противоположную сторону и быстро шел на четырех лапах по давно излюбленной тропе. Это был громадный зверь с вылезшей местами темно-бурой шерстью. Раненый стрелою одним из облавщиков в то время, когда он старался прорваться сквозь цепь, он освирепел от боли и шел напролом, ломая тощие сосенки и елочки, как тростник, глаза его были налиты кровью, на губах пена.
Старый воевода стоял на самом лазу, зверь давно уже видел его и с удвоенной яростью и быстротою бросился на это новое препятствие. Он не поднялся, как большей частью делают медведи, на задние лапы, но с ревом, подпрыгивая как-то боком, шаром выкатился на прогалинку и в одну секунду очутился уже в двух шагах от Бельского.
Тот не ожидал такого нападения. Все медведи, которых ему случалось бить, поднятые из берлоги, или поднимались на задние лапы и шли грудью на рогатину, или позорно бежали.
Старый воевода едва успел прицелиться и спустить стрелу, стрела угодила зверю в ущерб левого плеча и глубоко впилась в тело. Зверь заревел и одним прыжком бросился на Бельского, тот успел отскочить и схватиться за рогатину, но разъяренный зверь снова бросился на него, одним ударом лапы расщепил вдребезги его копье-рогатину и всей массой навалился на охотника.
Минута была критическая. Все это совершилось так быстро, что Седлецкий, бывший ближе всех от места действия, не успел еще опомниться и броситься на помощь, как молодой Туган-мирза был уже возле своего гостя. Лук звякнул и стрела, шипя, вонзилась в самый глаз зверя.
Медведь дико рявкнул от страшной боли, бросил поверженного охотника и, в одно мгновение поднявшись на задние лапы, кинулся на татарчонка. Тот, казалось, только и ждал этого. Нагнув голову, он сам бросился под грудь страшного зверя и вонзил ему в живот короткий широкий нож.
Зверь захрапел и, как подрубленный дуб, медленно повалился на землю, яростно махая лапами. Он чуть не задавил в своем падении молодого татарчонка, но тот, с быстротою кошки, высвободился из-под поверженного противника.
Только в это мгновение пришел в себя пан Седлецкий и пустил стрелу в околевающего зверя.
— Опоздали, пан ясный! — с усмешкой проговорил Туган-мирза. — Слава Аллаху, опасность миновала.
С этими словами он бросился к старому Бельскому и помог ему подняться на ноги. Кроме легких царапин он не успел получить других повреждений, но нервное потрясение было велико, и старик еле держался на ногах.
— Кто убил зверя? — были первые его слова.
— Последний выстрел был мой! — развязно заметил Седлецкий.
— По мертвому зверю — это правда! — вмешался в разговор пан Доронович, один из близко стоявших панов, человек лет за сорок, видевших всю сцену битвы, но не поспевший на выручку.
— Значит, я лгу? — воскликнул с гневом Седлецкий.
— Пусть сам пан ясный воевода решит, стоило ли стрелять по зверю с пропоротым брюхом, — с улыбкой отвечал Доронович.
— Но кто же убил зверя? Кому же я обязан спасением? — все еще допытывался Бельский.
— По чести и справедливости говорю и подтверждаю, — произнес торжественно Доронович, — честь охоты принадлежит нашему молодому хозяину: он сначала стрелой поднял зверя, а потом поразил его ножом. Я это видел своими глазами!
— И я! И я! — подтвердили несколько голосов.
Молодой татарин стоял несколько поодаль, словно дело не его касалось.
Старый Бельский подошел к нему.
— Прости меня, молодой витязь, — начал он торжественно, — что я усомнился в твоей храбрости, кланяюсь тебе и первый говорю: виват!
— Виват! Виват! — подхватили несколько голосов.
— Я еще не кончил, — заявил старый воевода, — ты, кроме храбрости, обладаешь еще одним великим качеством: ты скромен. В этом твоя сила и слава, ты — достойный сын своего отца. Помни, мирза Туган, мой дом всегда открыт для тебя — я тебя готов счесть за сына!
С этими словами старый воин открыл объятия и горячо обнял молодого татарина, который, окончательно сконфуженный, едва нашелся, чтобы поцеловать воеводу в плечо.
— Ну, панове! — возгласил Бельский, — надеюсь, теперь охота кончена, едем же обратно к старому князю, поблагодарим его за гостеприимство, да и по домам!
Тронулись в обратный путь. С десяток татар-загонщиков, привязав громадную тушу медведя на большую жердь, с усилием тащили ее сквозь чащу. По мере того, как приближались к улусам, навстречу охотникам высыпали все новые и новые толпы любопытных, желавших видеть трофеи охоты.
Вид громадного дикого зверя смущал многих, и восторгу татар не было предела, когда стало известно, что его убил молодой мирза Туган.
Рассказав в нескольких словах подвиг молодого человека его отцу, Бельский с любезностью кровного поляка поздравил старого мирзу со счастьем иметь такого героя-сына и взял со старика слово, что сын его на этих же днях отдаст ему визит в его замок Отрешно.
Это приглашение было такой большой честью, что ее редко добивались даже самые родовитые паны из соседей и дружинников Витольда. Старый мирза дал слово, и Бельский со всеми поляками уехал из становища, сопровождаемый радостными криками всего населения.
Согласно задуманному плану, на другой же день, по возвращении в Отрешно, он отправился к великому князю, гостившему тогда в своих родных Троках.
Ему хотелось передать Витольду о том, что он видел в лагере под Ак-Ташем и о новом способе боя с рыцарями.

Глава IV. Витовт

Среди громадных дремучих лесов, среди крайне пресеченной местности вдруг перед утомленным взором путника мелькает вдали голубая полоска воды, он подходит ближе, и перед ним развертывается чудное темно-синее озеро, словно в прихотливой раме заключенное в зеленеющих, доросших вековым лесом берегах. Длинный и узкий остров с огромным замком, построенным на нем, виднеется среди этого водного раздолья. От берега на остров и обратно снуют лодки и челноки, берега кое-где застроены рыбачьими хижинами, и только одинокая белая башня, возвышающаяся на берегу против замка, хоть немного гармонирует с роскошью построек на острове.
Это и есть известный в истории Литвы Трокский замок, бывшее легендарное обиталище знаменитого литовского героя Кейстута Гедиминовича и его красавицы-супруги, не менее знаменитой Бируты.
Великий Кейстут, герой всех литовских песен, без спору уступил власть своему брату Ольгерду и сам довольствовался только славой первого бойца Литвы и Жмуди. Ярый ненавистник немецкого владычества, он всю жизнь провел в борьбе с Орденом меченосцев, неоднократно разбивал их полчища, прославился бешеной отвагой, почти невероятным уходом из немецкого плена и, наконец, отчаянным штурмом Полунги — литовской крепости, захваченной немецкими рыцарями и превращенной ими в первоклассную каменную крепость, названную Полунген [Ныне Паланга, морской курорт в Летуве].
Полунга лежала на берегу моря и, по древнему преданию, могла быть взята штурмом только тогда, когда погаснет в ней огонь Знич, вечно горящий перед изображением Прауримы, языческой литовской богини. Стражами этого вечного огня были вайделотки, литовские весталки, обязанность которых, кроме безбрачия, состояла в том, чтобы поддерживать неугасимо огонь костра дубовыми сучьями.
Захватив Полунгу обманом, немецкие рыцари тоже узнали про легенду о вечном огне и, кажется, поверили ей. Дело в том, что они не только не уничтожили Знич, но, напротив, дали ему стражу и денно и нощно охраняли вайделоток. Чтобы замаскировать перед другими народами такое языческое суеверие, Знич, по их словам, стал не чем иным, как маяком, благо огонь Знича был виден далеко с моря.
Во время взятия Полунги Кейстутом главной вайделоткой была знаменитая красавица Бирута, дочь одного из мелких литовских князей, она сама охотой пошла на служение богини Прауримы и долго не хотела соглашаться на убеждения влюбившегося в нее героя Кейстута стать его женой. Но для Кейстута не было ничего недостижимого: он силой выкрал Бируту из храма и силой взял ее в жены.
Бирута покорилась, и великий Витовт с братьями были плодами этого союза.
Долго жил Кейстут со своей Бирутой в Трокском замке, доставшемся ему в удел, пока не погиб в междоусобной войне со своим племянником Ягайлой, задушенный в тюрьме не в меру усердными клевретами последнего.
Тяжелое пятно в этом преступлении падает на Ягайлу, но он, как известно, умел оправдаться, как в глазах своей невесты Ядвиги, так и перед сыном покойного — Витовтом, сохранившем к нему самую сердечную дружбу.
Теперь вновь доставшийся Витовту Кейстутовичу Трокский замок был заново отделан, и князь часто оставлял Вильню и гостил в отцовском замке. Крайне скромный в пище и питье, Витовт не любил пышности и охотно удалялся от всяких торжеств. Величайшим наслаждением для него были, во-первых, охота, а во-вторых — обучение войска. Он целые месяцы проводил, обучая и готовя к бою свои избранные дружины, в которые принимал без разбора национальностей и поляков, и литвинов, и русских.
В Троки же он ездил только с небольшой дружиной, но отобранной из самых испытанных воинов, чтобы быть настороже от всякого, даже внезапного нападения, к которым его приучили своими набегами меченосцы.
Трокский замок, построенный, как мы видели, на острове, был безусловно недостижим для внезапного налета, и потому не мудрено что великий князь чувствовал себя в нем гораздо спокойнее, чем где бы то ни было.
Теперь, познакомившись немного с местом действия, нам необходимо ознакомиться и с личностью Витовта, этого героя-князя, который будет часто встречаться в продолжение нашего романа.
Витовт, или по другому произношению Витольд, был сыном Кейстута и Бируты, он родился в 1344 году в только что описанном Трокском замке.
Отец и мать его до конца жизни оставались самыми ревностными идолопоклонниками и покровителями религии отцов, так что молодой Витовт, воспитанный в их понятиях, никогда, даже по принятии им христианства, не мог отрешиться полностью от языческих верований. Ратное поле влекло его гораздо больше, чем религиозные диспуты, и он никогда не был ревностным христианином, как не был и пламенным язычником, в этой индифферентности его часто потом упрекал его друг, пламенный католик Ягайло.
Совсем юношей он вступил в брак с Марией Параскевой, княжной Лужской и Стародубской и, овдовев, женился в 1379 году на княжне Смоленской Анне Святославовне.
С восемнадцатилетнего возраста принимал Витовт деятельное участие в войнах отца с немцами и участвовал в поражении их под Солодовым и Остеродом. Затем вместе со своим другом и двоюродным братом Ягайлой, сыном Ольгерда Гедиминовича, помогал отцу взять крепость немецких рыцарей Ортельсбург, в 1378 году он участвовал уже как отдельный начальник литовских войск в мирном договоре с рыцарями и прикладывал свою печать к хартии договора.
После смерти Ольгерда, по его завещанию, на Литовский великокняжеский престол вступил его сын Ягайло от Июлиании. Престарелый князь Кейстут, хотя и имевший, по праву первородства и литовским законам, право на престол, добровольно подчинялся своему племяннику, но симпатии всего народа литовского были на стороне Кейстута, этого легендарного литовского героя. Он удовлетворялся уделом. Но лавры и почет, которым осыпали литвины своего любимца, не давали покоя честолюбивому Ягайле, и он только ждал случая отделаться от дяди. Случай скоро представился. Ягайло выдал свою сестру Марию за худородного, но льстивого любимца своего Войдылу. Кейстут вознегодовал на такое нарушение дедовских преданий и высказался, об этом племяннику.
Войдыло, зная, что ничем не успокоит гнева упрямого старика, отправился к рыцарям, давно уже строившим жадные планы на Литву, и сообщил им о ссоре князей. Начались тайные переговоры рыцарей с Ягайлой. Меченосцы предлагали Ягайле помощь против Кейстута в случае открытого сопротивления с его стороны, предлагали лишить не только его, но и весь его род прав на литовский престол. Слух об этом дошел до Кейстута, но Витовт, дружный с детства с Ягайлой, сумел успокоить отца. Между тем, один из доброжелателей Кейстута перехватил письмо Ягайлы к магистру ордена Книпроде, сомнения быть не могло: Ягайло оказался предателем!
Кейстут дал знать об этом сыну и, собрав свою дружину, кинулся на Вильню. Ягайло, не ожидавший такого быстрого нападения, вместе со своей матерью Июлиа— нией попал в плен. Вильня была взята. Повесив ненавистного Войдылу, Кейстут провозгласил себя великим князем и, взяв с Ягайлы слово и клятву никогда не восставать против него, дал ему в удел Витебск и Крево.
Июлиания и ее дочь Мария, вдова Войдылы, сумели снова восстановить племянника против дяди. Пользуясь его отсутствием, Ягайло бросился на Вильню, захватил ее и провозгласил себя великим князем. Рыцари, для которых всякое междоусобие в Литве было отрадою, пришли ему на помощь. Кейстут с Витовтом спешили уже на помощь своей столице.
Не решаясь на бой с Кейстутом, Ягайло выслал для мирных переговоров своего брата Скиргайлу, ручаясь в неприкосновенности особ Кейстута и Витовта. Витовт, еще убежденный в дружбе к нему Ягайлы, убедил отца согласиться съехаться с родственником. Но тут оба они были захвачены в плен, а войскам было приказано их именем разойтись по домам! Кейстут был заключен в подземелье Кревского замка и через пять дней был найден задушенным в своей тюрьме. Многие обвиняли в его смерти Ягайлу, но он, как мы увидим после, сумел оправдаться в этом тяжком обвинении как перед своей невестой Ядвигой, так даже и перед самим Витовтом.
В первое время, Витовт, узнав о жестокой смерти отца, воспылал гневом и стал упрекать и проклинать Ягайлу. Ягайло рассердился и отправил его в тот же Кревский замок.
Долго он томился в заточении. Напрасно знатнейшие бояре, жена Витовта и сам великий магистр по имени Еленаже умоляли Ягайло возвратить свободу своему двоюродному брату, — он был неумолим, а Витовт был спасен и освобожден, только благодаря энергии своей жены Анны, и, переодетый в женское платье, бежал из тюрьмы прямо к мужу своей сестры Дануты, Мазовецкому князю Янышу.
Скоро (в 1382 г.) он перебрался в Пруссию к меченосцам и был прекрасно принят новым великим магистром Конрадом Цельнером фон Розенштейном. Великий магистр не отказал в просимой помощи и, снабдив Витовта деньгами, провиантом и оружием, отдал под его начальство весьма сильный отряд кнехтов орденских войск и направил его в Жмудское княжество.
Чтобы показать, как двоедушно действовали рыцари в сношениях с литовскими князьями, довольно вспомнить, что ранее, помогая Ягайле в борьбе с Витовтом, они заключили с Ягайлой договор, по которому он обязался уступить рыцарям все Жмудское княжество от реки Ду— биссы, не начинать ни с кем войны без согласия рыцарей и обязывался в течение 4-х лет принять христианскую веру!
Теперь же рыцари, пользуясь положением Витовта, заставили его принять крещение по католическому обряду, которое и было совершено над ним в 1383 году. Действия новоокрещенного князя в Жмуди были весьма успешны, и Ягайло, видя, что ему не совладать с народным любимцем, сыном Кейстута, вошел с ним в мирные переговоры и так сумел подействовать на благородную душу Витовта, что тот согласился на мир и удовольствовался уделом: Гродно, Брестом и еще несколькими городами.
В этом поступке сказалось все великодушие знаменитого Витовта, имея в руках средства отомстить за смерть отца и сесть на престол великокняжеский, он удовольствовался небольшим уделом.
Братья снова зажили мирно, и Витовт, склоняясь на убеждения княгини Июлиании, перешел в православие и получил при этом имя Александра. Для Витовта вера была делом политики, а он тогда сильно нуждался в своих новых подданных, по большей части православных.
В это время поляки, наскучив вечным соперничеством князей Мазовецких с потомками покойного Луи Анжуйского, славного короля Польши и Венгрии, признали своей королевой и властительницей дочь его Ядвигу, едва достигнувшую в это время 14-летнего возраста.
На этой избраннице сошлись как ‘велико-‘, так и ‘малополяне’, оставалось только подыскать ей подходящего супруга.
Одним из главных претендентов был австрийский эрцгерцог Вильгельм, обрученный с Ядвигой еще в младенчестве, когда не было и помышления, что она может занять польский престол.
Принятая чрезвычайно торжественно и коронованная в Кракове, Ядвига по сердечной склонности желала закрепить свой брак с австрийским эрц-герцогом, но польские магнаты восстали против этого, не желая видеть на троне австрийца. Они предложили ей в мужья литовского великого князя Ягайлу, который своими постоянными нападениями на Малую Польшу поставил их в крайне критическое положение.
Молва рисовала Ягайлу диким, страшным варваром, безобразным собою, со зверскими инстинктами — немудрено, что молодая королева с ужасом отвергла такого жениха. Начались долгие и упорные переговоры, и наконец упорство молодой красавицы было сломлено: она решилась принести себя в жертву за отечество и приняла руку Ягайлы. Это было в 1387 году. Ягайло и Витовт жили вполне дружественно, и Ягайло, принимая престол Польши, само собою разумеется, должен был передать великое княжение литовское Витовту. Но тут-то и сказалась или беспечность натуры сына Ольгерда, или же влияние польских панов, очень недолюбливавших Витовта, — Ягайло назначил великим князем Литвы не Витовта, а своего брата Скиргайлу!
Витовт и этот удар выдержал великодушно, удалился в свой любимый Луцк и там ждал, что будет. В это время к нему явился, возвращаясь из татарского плена, сын великого князя московского Дмитрия, Василий Дмитриевич, он дружественно встретил его и обручил со своей дочерью Софией-Анастасией. Скиргайло воспользовался этим обстоятельством и донес Ягайле, что Витовт заводит переговоры с Москвой.
Ягайло вытребовал Витовта в Люблин и заставил его целовать крест на верность Скиргайле как великому князю Литвы. Ясно было, что ему не доверяли, его боялись, Скиргайло шел еще далее, не довольствуясь тем, что он разослал в заточение и казнил многих близких к Витовту людей, он отправил и его самого под строгий присмотр в Крево. Отчаяние овладело Витовтом — он ясно видел, что ему грозит участь его отца, и он решился разрешить спор оружием, ‘лучше умереть один раз, чем умирать ежедневно’, говорил он оставшимся ему верными боярам и, избрав удобную минуту, поднял знамя восстания.
Попытка овладеть Вильней через хитрость не удалась. Витовт снова бежал к мазовецким князьям, но король угрозой войны требовал его выдачи, скрыться более было некуда, и Витовт еще раз решился искать защиты у тевтонских рыцарей.
Меченосцы обрадовались. Они заключили с ним выгодный для Ордена контракт и двинулись против Скиргайлы. Но храбрая защита Вильни комендантом Москоржевским заставила рыцарей снять осаду и удалиться в Пруссию. Витовт, казалось, потерявший все, должен был уйти вместе с ними. Но так велика была вера всех знавших его в его счастливую звезду и высокий ум, что и в печальном изгнании он не потерял уважение соседей. Так, во время его пребывания у рыцарей в замке Бартенштейн, к нему явились послы великого князя московского за невестой, юной княжной Софией. Она отправилась в Москву морем, через Данциг, Псков и Великий Новгород.
В 1391 году Витовт вновь пытал счастье в борьбе с Ягайлой, при помощи меченосцев взял Гродно и Лиду, подступал к Вильне. Ягайле наскучила вечная борьба с энергичным родственником, он решил с ним примириться и послал для переговоров Генриха Земовита, князя Плоцкого. Витовт согласился на предложение, ему смертельно ненавистны были меченосцы, он бежал от них и явился в Литву. Встреча братьев произошла в Острове, близ Лиды, где Витовта уже ожидали Ягайло и Ядвига. Примирение состоялось, Витовт торжественно был коронован в Вильно великокняжеской короной, а Скиргайло получил в удел Киев.
Наконец он достиг желаемого так долго и так страстно, но какою ценой. Целые области были разграблены, обращены в пустыню, города сожжены, жители уведены в рабство. Наученные троекратной изменой Витовта, рыцари являлись неумолимыми врагами, двое сыновей его, бывших заложниками у меченосцев, были безжалостно отравлены, удельные князья завидовали и бунтовали, обожавшая его Жмудь стонала под диким, возмутительным управлением рыцарей, так как и Ягайло должен был подтвердить хартии передававшие управление этой несчастной провинцией Ордену.
Но у него была железная воля и неукротимая энергия, тридцать лет, проведенных им в постоянных войнах, особенно среди крестоносцев, научили его высшему воинскому искусству. Ему уже было 48 лет от роду, пора страстей миновала, перед ним вставала величайшая задача восстановить из развалин залитую кровью, истерзанную беспрерывными войнами, обезлюженную родину и поставить ее на высочайший пьедестал силы и славы.
Он принялся с величайшим жаром и старанием врачевать раны государства. Отовсюду стекались к нему бояре и люди ратные, зная, что они будут хорошо приняты и пожалованы мудрым князем. Татары целыми ордами выселялись в Литву с Волги, ища защиты от ногаев и монголов, опустошавших их родину. Сам престарелый татарский хан Тохтамыш со всем родом своим и более чем с 90 тысячами населения перекочевал в Литву и был обласкан великим князем, давшим татарам для поселения почти совсем опустошенные земли близ Трок. Татары, избавленные от всех податей, обязались только в случае войны выступать поголовно против врага.
В предыдущей главе мы отчасти познакомились с бытом этих бывших кочевников, заброшенных теперь в леса и болота Литвы. Рыцари не могли простить измены Витовта. Уже в том же году (1392), они снова пошли походом на Литву, но скоро вернулись без большого успеха, затем, через два года, в 1394 году, под предлогом помощи князю Свидригайле, изгнанному Витовтом из захваченного им Витебска, они вновь устремились на Литву, имея в своих рядах гостей-рыцарей чуть ли не со всех концов Европы.
Меченосцы давно уже провозглашали свои походы против языческой Литвы новыми крестовыми походами и звали рыцарей всех христианских стран на битву с литовцами, которых величали ‘сарацинами’. После великолепного почетного стана на границе литовской, сопровождаемого блестящими торжествами, рыцари со своими именитыми гостями вновь двинулись на Вильню и осадили ее. Четыре недели длилась осада, но безуспешно: сильно укрепленная Вильня держалась мужественно, а между тем войска Витовта ежечасно нападали на обозы и лагерь меченосцев. Пришлось снять осаду и обратиться к Витовту с просьбой дозволить возвратиться восвояси. Витовт дозволил, но вместе с тем разрешил жмудинам напасть на них при переправе через Страву. Рыцари были разбиты наголову, потеряли весь обоз, массу добычи, казну, больше половины людей и едва успели убежать с позором на родину.
Имя Витовта, как героя, стратега и политика, снова загремело во всех соседних странах. Несколько раз после того рыцари делали попытки вторгнуться в Литву и всякий раз безуспешно, и всякий раз Витовт, в свою очередь, отбивал у них то один, то другой город, в 1402 году они лишились Мемеля, а в 1403 году Динабурга.
Слава Витовта росла, но он все-таки сознавал, что еще рано было разорвать окончательно с рыцарством и отобрать переданную им часть Жмуди. Но давно уже страшное, кровавое чувство мести зрело в душе героя. Кровь отравленных детей, разорение отечества, ежедневные дикие неистовства немцев в Жмуди копились капля по капле в такую ненависть, затушить которую могло только целое море немецкой крови — и он поклялся пролить его! Хитрый, молчаливый, рассудительный, он не спешил с нанесением удара, он знал, что союз удельных князей ненадежен, что союз с Польшей — только миф и ждал случая, когда сама Польша должна будет защищаться от грозного напора немцев, стремящихся под влиянием какой-то роковой силы на восток! Он ждал и готовился. Жмудь стонала под вероломным, кровавым управлением немцев. Напрасно сам великий магистр приезжал в Жмудь усмирять частые восстания и бунты, они случались там периодически.
Сам Витовт скакал из города в город, умоляя верных жмудин терпеть и ждать. Жмудь временно смирилась, но огонь восстания, жажда мести сверкал под пеплом, довольно было одного дуновения ветерка, чтобы пламя это перешло во всепожирающий пожар. Но Витовт говорил: ‘Ждите!’ И верные его подданные терпели и ждали!

Глава V. В тереме княжны Скирмунды

На крутом берегу Дубисы, недалеко от границы, отделявшей владения славного литовского великого князя Витовта, от прусских земель Тевтонского ордена меченосцев, возвышались грозные стены и бойницы укрепленного замка Эйрагола.
Уж более полутора века замок этот был крепким оплотом против дерзких наездов тевтонских рыцарей, смотревших на полуязыческую Литву как на удобную арену для своих разбойничьих налетов.
Всю оставшуюся за Литвой часть Жмуди с Троками, любимым городом покойного отца его Кейстута, Витовт отдал своему любимому брату Вингале Кейстутовичу. Но Вингала не захотел сидеть в богатых Троках, где все говорило и напоминало об отце, бесчеловечно и позорно убитом клевретами коварного родича Ягайлы, и перенес свою резиденцию в высокий и неприступный Эйрагольский замок, чтобы оттуда, как с самого выдающегося пункта границы, следить за немцами-крестоносцами, в которых он прозорливо чуял естественных и непримиримых врагов своего отечества.
Как мы уже видели, замок стоял на высоком берегу Дубисы и примыкал к громадному, вековечному сосновому бору, тянущемуся на многие дни пути до самого Немана.
В одной из башен замка узкие узорчатые окна которой выходили на низменную луговую сторону Дубисы — в тереме, красиво отделанном коврами и шелковыми материями, у самого оконца сидела девушка чудной, ослепительной красоты.
Большого роста, с высокой грудью, с дивными золотисто-русыми косами по плечам, она была олицетворением тех сказочных литовских дунг, о которых только в песнях поется.
Большие голубые глаза ее глядели решительно и смело, а поступь, повелительный голос и манера держать себя указывали на высокое происхождение.
Действительно, это была дочь князя Вингалы Эйрагольского, славная красавица Скирмунда, слух о царской красоте которой гремел далеко за пределами Эйрагольских владений.
Скирмунда была грустна и задумчива в этот день. Она с нетерпением всматривалась в голубую даль, словно ожидая кого-то.
Но часы летели за часами, а никто не появлялся со стороны Дубисы, зато по дороге, ведущей из леса, то и дело мелькали всадники, то и дело скрипели огромные дубовые ворота, пропуская подъезжающих гостей.
Казалось, молодая красавица не обращала никакого внимания на громадный съезд гостей, пышно разубранные кони которых наполняли весь двор замка. Она ждала кого-то, а он не ехал.
Вошла старуха почтенного вида в длинном темном платье литовского покроя и молча остановилась перед княжной. Красавица или не видала ее, или делала вид, что не замечает. Старуха кашлянула.
— А, это ты Вундина, — как бы нехотя отрываясь от окна, проговорила княжна, — разве уже пора?
— Пора не пора, солнце мое ясное, голубка моя чистая, а приготовиться не мешает: того и гляди государь батюшка позовет встречать дорогих гостей.
— А много их наехало? Я и не посмотрела.
— Да без малого полсотни, да все князья да бояре. С одним князем мазовецким приехало тридцать дворян, не считая челяди, да лучников, да латников — иному королевичу впору.
— Не говори ты мне про князя Болеслава, не лежит мое сердце к нему, противен он мне, — насупив брови, проговорила княжна, и в голосе ее послышалось не капризное раздражение, а твердая воля, определенный ответ на давно обдуманный вопрос.
— Что же в нем дурного, лебедь моя белая? — льстиво проговорила старуха, — умен, собой картинка писанная, богат, самому дяде твоему королю Ягайле не уступит, а уж рода такого знатного, что во всей Польше никто с ним тягаться не может, одно подумай, ведь он по прямому корню от Пястов идет. А знаешь, выше этого рода в Польше не бывало!
— Да будь он хоть внуком пресветлого Сатвароса, не люб он мне. Вот и все тут!
— Ай, ай, дитятко, не гоже такие речи говорить. Внук Сатвароса?! Ай, ай! Помилуй тебя великая Праурима.
Княжна улыбнулась и обняла одной рукой свою старую няньку.
— Ну, успокойся, моя добрая Вундина, будь князь Болеслав внуком Сатвароса, я бы еще подумала, но теперь хоть ты не неволь меня, хоть ты не принуждай меня к этому ненавистному браку.
— Но, голубь моя чистая, радость глаз моих, Скирмунда, не забывай, что это воля батюшки князя, а в упорстве князю нет равного. Весь в матушку княгиню, в покойную Бируту.
— Да ведь и я, говорят, на нее похожа, не правда ли, Вундина? Старый Витольд, дядюшка, много раз мне про то сказывал!
— Одно лицо, красавица, как теперь вижу, одно лицо, и голос, и взгляд, только повыше она была тебя, и в теле плотнее. Ну, да и ты, голубка моя белая, с годами раздашься! Как раз под пару нашему льву литовскому, великому Кейстуту Гедиминовичу, была бы!
Княжна усмехнулась.
— Ну, вот видишь, Вундина, какого вы мне с батюшкой женишка прочите? Ну, сама ты посуди, какая же я пара твоему заморенному князю Болеславу? Он мне по плечо, а ты сама говоришь, я еще вырасту!
— Да какого же тебе богатыря надо, ты только кругом взгляни! Ну чем хуже князь мазовецкий других вельмож и магнатов польских? Да давно ли у них и король-то был шести пядей ростом? Его и прозывали так ‘Локеток!’, как в сказке мальчик-с-пальчик. А чем не король был?! И сын его, чуть повыше был, и за того тетушка твоя Альдона Гедиминовна вольной волею пошла! Надо идти, коли выбирать не из кого! Потом, тетушка Айгуста…
— Ну, пусть они выходили, а я не пойду, а если уж выбирать, так разве один свет что ли в Польше? Разве в Москве женихов мало. Разве не туда выдадены были две моих тетушки? Да разве русские князья Рюриковичи худороднее Пястовичей, этих латинских заморышей!
— Э! Э! Вот ты куда, моя лебедь белая, махнула, теперь понимаю. Полюбился тебе, видно, русский удалец, смоленский князь Давид Глебович, что у нас в Эйраголе прошлую зиму в заложниках жил?
Княжна вскочила со своего места и горячо обняла свою мамку, лицо ее пылало.
— Молчи! Молчи, Вундина! — твердила она, — не буди в моей памяти счастливых дней.
— Да теперь об этом браке и думать нечего. Великий князь пошел войной на Московское государство. Почитай, теперь там кровавые реки льются. Не отдаст тебя государь-батюшка за врага!
— Знаю, знаю, Вундина, от того и сердце мое на части разрывается! Не бывать мне за моим соколиком ясным. Да только сердце вещун. Чует оно, что придет пора — свидимся. Литва и Русь — братья родные, это не немцы крыжаки проклятые, побьются и помирятся. Не вечно войне быть. А тогда, милая Вундина, — вдруг страстно и быстро заговорила она, — помоги мне только время проволочить. Только время проволочить, а чует мое сердце, увижу я моего соколика ясного!

Глава VI. Певец

Эх, княжна, или ты мало батюшку князя Вингалу Кейстутовича знаешь? Разве ему перечить можно? Что захочет, то и сделает!
— Эх, нянюшка, болезная ты моя, видно и ты свою вскормленницу, княжну Скирмунду, тоже мало знаешь, — слово в слово отвечала с усмешкой молодая красавица, — уж если она упрется на своем, разве, связав ей руки и ноги, выдадут за немилого. Так ты и знай. Руки на себя наложу, в окошко выкинусь, а не буду за этим коротышом мазовецким!
При этих словах глаза ее сверкнули такой решимостью, что старуха поняла, что длить разговор на эту тему опасно, и замолчала. Молчала и княжна. Она уже не всматривалась больше в узкую полоску дороги, змеей извивавшейся по луговой стороне Дубисы, ее взгляд невольно спустился на двор замка, лежащий прямо у ее ног.
Конюхи и оруженосцы расседлывали лошадей. Другие водили взмыленных коней по мощеному двору, иные, привязав благородных животных к коновязям, под навесами, болтали между собой, подчас прерывая веселую болтовню смехом или бранными восклицаниями.
Молодая девушка несколько минут глядела на эту пеструю, оживленную картину, вдруг взгляд ее сверкнул негодованием, и она рукой показала старой мамке на превосходного вороного коня, которого водил по двору оруженосец в железном шлеме и таком же нагруднике. Попона на коне была черная, без украшений, грудь, голова и шея прикрыты чешуйчатой броней, а у задней луки высокого седла висел шестопер. Ясно было, что это конь рыцарский и даже рыцаря не простого, так как на сером плаще, прикрывавшем нагрудник оруженосца, был вышит герб под графской короной.
Двух других коней, тоже закованных в броню, водили по двору кнехты (воины-пехотинцы, входившие в состав копий. — Ред. ), а в углу двора стояла крытая бричка немецкого фасона, нагруженная дорожным скарбом.
— Что это? Ты видишь, Вундина? Неужели отец опять дозволяет рыцарским подошвам осквернять плиты Эйрагольского замка?
— Что делать, красавица ты моя! Что делать! Приказ строгий от великого князя — держать с крестовиками мир и союз. Ослушаться нельзя. Сама знаешь, с Витовтом Кейстутовичем шутить, ох, как опасно!
— Нет, няня, няня! Не ко времени я, видно, родилась. Не умею я таиться и скрытничать. Нет, няня, вижу я, что и литвины все выродились. О дедушке Гедимине, о славном князе Маргере только в песнях поется. Вот это были настоящие люди, настоящие литвины, а теперь что? Ради выгодного мира дочь родную готовы за тевтонского магистра замуж выдать!
— И что ты, мать моя, да разве эти вояки железные могут жениться? — они все равно что у нас Вайделотки.
— Знаю, знаю, да у нас разве Криве-Кривейто не позволил бабушке Бируте замуж идти? Ну, и у них есть свой Криве-Кривейто, где-то там в Авиньоне сидит, для Божьего дела на все разрешенье дает за мешок золота. А мы, женщины несчастные, словно выкуп какой, словно вещь бездушная, идем в придачу!
— Зачем они здесь, эти рыцари? — вдруг с гневом перебила собственную речь Скирмунда. — Даром они не поедут, а охотой их отец не позовет. Что им здесь нужно? Или опять за заложниками приехали? Мало им, что ли, что они двух сыновей у самого Витольда отравой извели? Еще литовской крови захотели, вороны окаянные!
В голосе Скирмунды слышалась такая ненависть, такое озлобление против немцев, что даже старая Вундина, кровная жмудинка, с молоком матери всосавшая родовую месть к этому народу разбойников-пришельцев, невольно качала головой и старалась успокоить княжну, переменив разговор.
— А слышала ли ты, моя лебедь белая, старый Молгас из Трок возвратился, у сенных девушек теперь сидит. Сколько песен новых сложил, да каких — заслушаешься!
— Ах, Вундина, что же ты давно не сказала? Зови, зови его сюда. Люблю я слушать его пророческие песни. Вот он хоть стар, хоть слеп, а настоящей литвин, и за мешок золота проклятых крыжаков славить не будет. Зови его, зови, да кличь сюда сенных девушек, подружек моих!
Вундина медленно вышла, а Скирмунда снова стала глядеть на двор замка.
— Проклятые крыжаки, зачем они здесь? Зачем они здесь? Чует мое сердце, не к добру эти вороны залетели в наши стены! Не к добру.
Ее размышления были прерваны приходом старой мамки, сзади нее шел старик огромного роста с седой окладистой бородой. Из-под густых, нависших бровей прямо в упор глядели большие, широко открытые глаза. Они были тусклы и безжизненны, уже давно погасло для них и солнце красное, и бесконечная красота природы, но зато просветлела могучая душа старика, и песни, дивные песни, полились под звуки простой незатейливой лиры.
Старый Молгас был дорогим гостем в каждом княжеском замке, в каждой убогой хижине, сотни, тысячи народа сбегались послушать его вещие песни, но старик больше всего любил глухую Жмудь, свою родину, своего князя Вингалу и его красавицу-дочь.
Бывало, когда она была еще маленьким ребенком, он по целым дням проводил в ее тереме, и молодая княжна не только выучилась у него всем старым литовским песням, которые он передавал с такой любовью, но умела также подыгрывать на его деревянной лире, предпочитая ее волошской лютне, на которой ее заставляли учиться.
Вслед за стариком в комнату ввалилась целая толпа сенных девушек и подружек. Это были все свежие, молодые, красивые лица литовского типа, все были веселы, беззаботны. Легко и привольно жилось им в богатом и крепком замке эйрагольского князя.
Почти с детскою радостью встретила княжна своего любимца, усадила его, поднесла из своих рук чару заморского вина и подала знак всем девушкам сесть полукругом около вещего певца.
— Что спеть-то тебе, княжна-матушка, чем потешить мое солнышко красное? — заговорил старик, — старые песни мои все давно состарились.
— Спой что— нибудь новенькое — сказала княжна, — вот мамушка Вундина говорит, что ты много новых песен сложил.
— Сложил-то сложил, да только песни все не те что в княжеских хоромах поются. Невеселые это песни, печальные, от них сердце литовское кровью обливается.
— Таких-то мне и нужно, старче. Литвинка я по отцу-матери, литвинкой умереть хочу. Спой мне мои родные литовские песни. У нас на Литве больше нет смеха и радости, пой мне про слезы и кровь. Пой, старина, пой ради Сатвароса!
Старик поставил на колени свой незатейливый инструмент, ударил деревянными палочками по струнам, и струны издали жалобный, тихий звон. Старик запел:
То не волки лютые завывают,
То не вороны летят на добычу,
То со всех краев царства немецкого
Собираются рыцарей тучи черные,
Надвигаются на землю литовскую.
Ой, Литва, моя родина,
Ты слезами обливаешься,
А те слезы — горюч огонь,
Как смола кипят — сердце жгут!
Призадумался князь Витольд Кейстутович,
Стало жалко ему родной земли,
Погадал — подумал он со княгинею,
И за вечный мир отдал в заложники
Двух сынов своих — малых детушек!
Ой, Литва, моя родина,
Ты слезами обливаешься,
А те слезы — горюч огонь,
Как смола кипят — сердце жгут!
Не сдержали немцы треклятые
Слова честного под присягою,
И начали над Литвою хозяйничать
И мечем, и крестом, и веревкою.
Обращать всю Жмудь в свою вотчину!
Ой, Литва, моя родина!..
Не стерпел тут князь Кейстутович:
Собрал-созвал мощь литовскую
И разбил-размел силу поганую!..
Да крестовики-немцы-изменники
Извели его деток отравою!..
Ой, Литва, моя родина.
Ой! Не плачь, не горюй, свет-нягинюшка,
Отомстит Литва твоих детушек,
Отольются слезы немцам впятеро,
Отольется кровь немцам во сто раз:
Дай собраться нам только с силою!
Ой, Литва, моя родина!..
Пока пел старик, тихонько подыгрывая себе на струнах, все взгляды были обращены на него. Каждая слушательница боялась пропустить хоть одно слово из этой новой, еще не слышанной песни. На длинных ресницах молодой княжны повисли слезы.
Сколько раз вдвоем с великой княгиней Анной, своей теткой, она оплакивала, бывало, погибель этих невинных малюток, павших жертвою немецкого варварства и жестокости. Теперь при одном воспоминании жгучие слезы готовы были хлынуть у нее из глаз. Красны девицы тоже сидели потупившись, в них тоже бились литовские сердца, бежала литовская кровь, а в то время это было равнозначно смертельной вражде к вероломному, беспощадному разбойнику-соседу.
— А когда это время настанет, нас и на свете живыми не будет, — печально молвила княжна, — вывелись литовцы, забыли мстить врагам! Встал бы теперь старый Кейстут Гедиминович из гроба да посмотрел, что кругом делается. У нас по княжеским замкам от немцев тесно. Дня бы с нами не прожил — ушел бы обратно в могилу.
— Эх, княжна, княжна, — со вздохом отвечал слепец, — много я мыкался по чужим землям, по чужим людям, слово одно новое услыхать мне довелось, да такое чудное, что не знаешь, как его и понять. Двух врагов в один день мирит, двух братьев на ножи ведет, отца против сына на бой гонит, честного человека скоморошью маску надевать заставляет, а уже без лжи, обмана и притворства это слово не действует!
— Какое же это страшное слово? — с любопытством спросила княжна.
— Слово великое, видно сам Поклус его выдумал, а зовется оно по-латински ‘политика’.
— Политика! — как эхо, повторила княжна.
Старик хотел было продолжать объяснение этого рокового слова, но тут, запыхавшись, в терем вбежала сенная девушка, стоявшая на страже.
— Князь, князь сюда жалует! — быстро проговорила она и широко растворила дверь. Девушки раздались по сторонам. Княжна встала со своего места и повернулась к дверям. Князь взошел, подошел к дочери и поцеловал ее в лоб.
Это был старик лет 55-ти, сутуловатый, широкоплечий, с большой рыжей бородой, прикрывавшей ему половину груди. Волосы начинались низко на лбу и придавали его лицу выражение упорства и упрямства. Густые брови оттеняли светлые проницательные глаза, и резкая складка на лбу, между глаз, говорила о какой-то постоянной затаенной думе.
Движением руки выслал он из терема всех присутствовавших и остался наедине с дочерью.
— Ну, Скирмунда, — начал он, стараясь придать своему голосу ласковое выражение, — я пришел поговорить с тобой о важном деле.
— Я готова слушать твою волю, батюшка.
— Дело касается тебя больше, чем меня, и я бы хотел знать твое мнение, прежде чем дать свое слово.
— Ты очень милостив, батюшка — проговорила Скирмунда, целуя руку отца, — говори, что я должна делать.
— Князь мазовецкий, Болеслав, просит руки твоей!.. Ты уже не дитя и должна понять, что такой жених — находка: молод, великого рода, богат, могуществен.
Скирмунда молчала, старик продолжал:
— В теперешнем положении Литвы, моего и твоего отечества, такой союзник, как князь мазовецкий, один из важнейших советников польского королевства — клейнод, которым пренебрегать нельзя. Кругом нас враги: и немцы, и ливонцы, и татары, и Московия, одна только Польша, благодаря дяде Ягайле, дружественна. Да что значит ее дружба, когда паны Рады будут против, а Мазовия — лучший венок в короне польской, князь Болеслав — важный голос на сейме.
— Батюшка! — вдруг с ужасом заговорила Скирмунда, — ты мог приказать, и сам пришел уговаривать меня. Батюшка, прости меня, если я отвечу тебе. Не неволь идти за немилого, не люб он мне. Душа к нему не лежит, видеть его не могу, не жених он мне!
С удивлением, даже с жалостью посмотрел старый князь на свою дочь. Давно уже никто, зная его непреклонный нрав, не смел возражать ему или идти против его воли. Редко ему приходилось говорить со Скирмундой. Полная тревог боевой жизни, судьба по целым годам уносила его из родимого гнезда, и его Скирмунда росла одиноко на руках мамушек и нянюшек в своем высоком тереме.
Отец мало знал свою дочь, но любил ее горячо, как единственную память о рано умершей красавице-жене. Он до старости остался верным слову, данному на смертном одре его покойной княгине, и не ввел в свой замок второй жены, не дал своей малютке-дочери мачехи!
Ответ Скирмунды и удивил, и опечалил его. На этом союзе и он, и его брат, великий князь Витольд основывали столько политических соображений, что смешно было бы пренебречь ими из пустого каприза своенравной девушки! Да и какая девушка не станет отнекиваться от замужества? Все эти мысли как-то разом набежали в голову старику-князю, и он, уже совсем шутя и отечески нежно, стал уговаривать Скирмунду не противиться этому браку, доказывая, что ‘сживется — слюбится’.
Но велико было его изумление, когда вместо уступок со стороны дочери он услыхал твердый и определенный ответ: — Нет, никогда не бывать этой свадьбе!
Князь вспыхнул и грозно топнул ногой.
— Не пойдешь за него, силой выдам! — загремел он и хотел выйти из светлицы, но Скирмунда поняла, что резкостью ничего не поделаешь со старым упрямцем, и в слезах бросилась к его ногам, целовала его руки, обливала их слезами.
— Не неволь, не губи ты моей молодости! — шептала она, и слова эти, и слезы как-то не вязались с ее первыми речами. Она, очевидно, испытывала последнее средство умилостивить отца, зная, что для упорства всегда еще останется время.
— Батюшка, пощади, я еще так молода, дай мне пожить на свободе, не гони меня силою на чужую сторону. Подожди, дай отпраздновать лето красное. Осень настанет, пора листопада — твоя воля, делай со мной, что хочешь!
Говоря это, Скирмунда не вставала с колен и не переставала целовать морщинистую руку отца. Старик снова поглядел на нее, губы его чуть-чуть дрогнули. Ему, очевидно, стадо жаль своей плачущей дочери.
— Хорошо, посмотрю, подумаю, — проговорил он глухо, — скажу, что тебе занедужилось. Не неволю идти сегодня с чарою и с дарами к дорогим гостям, даю тебе время одуматься, ну а если и после ты моей воле перечить станешь, силой выдам за князя Болеслава.
— Батюшка, как благодарить тебя? — вскричала Скирмунда, но старый князь, словно устыдясь своей слабости, вырвал руку из рук дочери и быстро вышел из ее светлицы.
Скирмунда несколько секунд глядела ему вслед, словно обдумывая его последния слова, потом быстро прошла в смежный покой и бросилась на свою одинокую девичью постель. Она не плакала, а только нервные рыдания высоко поднимали грудь ее. Спрятав лицо в подушки, она по временам вздрагивала всем телом.
Вдруг занавесь на двери, ведущей во внутренние покои, слегка зашевелилась, дверь скрипнула, и на пороге показалась высокая худая женщина со вдовьей повязкой на волосах, в белой шерстяной одежде национального жмудинского покроя.
Лицо этой женщины было еще не старо, но горе и страданья положили на него свою неизгладимую печать. Темные глаза сверкали в глубоких орбитах. Взгляд их был упорен и проницателен.
Тихо, чтобы не встревожить княжну, она скользнула вдоль комнаты и прилегла головой на угол кровати, у ног Скирмунды. Та вздрогнула, окинула взглядом вошедшую, радостно вскрикнула, обняла ее стан и стала покрывать горячими поцелуями ее бледное лицо.
— Радость моя, жизнь моя! Бедная, дорогая моя Германда, счастье мое, давно ли ты возвратилась? — радостно твердила княжна, узнав в пришедшей свою жмудинку-кормилицу, вскормившую ее грудью.
— Часу нет как из Вильни приехала. Взойти боялась, слышала: сам князь здесь был.
— Был, Германда, был, да не на радость приходил сюда: жениха он мне сватает, немилого, постылого, латинской веры, польского заморыша. Не хочу я за него идти, не хочу, не хочу. Придумай, что мне делать, посоветуй, я сама голову потеряла. Няня, няня, не правда ли, ты поможешь, поможешь мне?!
Глаза литвинки сверкнули.
— Клянусь тебе великой Прауримой, пока жива, пока целы мои руки и ноги, защищать тебя! Пускай испробуют вырвать тебя из моих объятий. Узнают тогда, что у жмудинской волчицы есть и зубы, и когти.

Глава VII. Сигонта

Ах, мама, мама, от тебя первой я слышу слова утешения, ты одна не продашь и не выдашь меня. А кругом меня кто? Вот нянюшка моя Вундина, да и той польские наряды и польский обычай голову вскружили. Хотят заодно с отцом выдать меня за этого маза латинского, за князя Болеслава!
— За князя Болеслава Мазовецкого?! — воскликнула в ужасе кормилица, — за того самого князя Болеслава, который, вместе с крыжаками в позапрошлом году под Дубной разбил и разграбил наших Ромнов, двух криве на костре сжег и всех пленников сначала силой окрестил, а потом в неволю отдал проклятым крыжакам? Нет, не бывать этому, не бывать этому!
— Что же делать, родная моя, что придумать? Батюшка гневен, воля его непреклонна, ни слезы, ни мольба не помогают. Что делать, что делать?
— Что я могу тебе посоветовать? Жизнь свою за тебя положить готова, а какой совет могу я дать? Но постой, постой, мое дитятко, здесь, всего часах в двух пути, в глубокой пещере, над самою Дубисою, живет сигонта Тренята. Прозорливее его нет во всех Эйрагольских землях. Вот к нему бы сходить посоветоваться. Или сюда привести, чтобы ты сама с ним поговорила. Да нет, не пойдет святой сигонта в наш замок, на дворе теперь словно ярмарка: и ляхи, и мазы, и татары, и даже нечисть крыжацкая, одних жидовин только не хватает. Не может же прозорливец сигонта идти в такую скверну!
— Как же быть?! Ты мне подала благой совет. Великая богиня Праурима одна могла тебе послать такую светлую мысль. Позови его сюда, заклинай его всеми богами. Я верю, я знаю, что только он один, чуждый грехов и соблазнов света, подаст мне благой совет!
Молодая девушка говорила так страстно и так убедительно, что старая кормилица, несмотря на усталость от долгого пути, тотчас же решилась отправиться к жилищу отшельника.
Солнце уже низко сияло на горизонте, когда она добралась до пещеры, служившей убежищем прозорливому старцу. У грубого плетня, который закрывал вход в пещеру, на огромном пне сваленного бурей дуба, сидело живое существо крайне странного вида.
С первого взгляда бросался в глаза высокий, совершенно лысый череп, вокруг которого, словно ореолом, ниспадали на плечи космы седых длинных волос, уцелевших только вокруг головы, в форме венчика.
Узкая, редкая, но длинная седая борода дрожала при каждом движении, а изможденное, покрытое перекрещивающимися по всем направлениям морщинами лицо было желтое, словно восковое. Из-под нависших седых бровей и таких же ресниц глаз почти не было заметно, а костлявое, неуклюжее, худое тело прикрывали старая дырявая белая рубашка да что-то вроде свитки из бывшего когда-то белым сукна.
Старик сидел скорчившись, поджав под себя ноги, и ковыркою быстро плел лапоть, другой, уже совсем готовый, стоял рядом. Возле старика, на том же пне, лежал целый пучок очищенных и заготовленных лык.
Отшельник давно уже заметил подходившую к нему женщину и даже узнал ее, но не подал вида, что замечает ее приближение.
В течение последних дней многие из челяди князя Эйрагольского перебывали у его убежища и, сами того не помня, сообщали ему все новости. Давно уже знал отшельник, что в Эйрагольском замке большой съезд, что князь мазовецкий Болеслав приехал сватать дочь князя Вингалы. Он только не знал, как принял князь это предложение.
Германда подошла к отшельнику и распростерлась у ног его. Старик протянул руку, положил ей на голову в виде благословения и проговорил каким-то странным, замогильным голосом:
— Благословение великого Перкунаса будь над тобою, дочь моя. Говори, что тебе надо? Видно, что дело твое спешное, если ты идешь тревожить сигонту после солнечного заката и еще не отдохнув сама с долгого пути.
Эти слова, казалось, совсем ошеломили Германду, ей казалось непонятным, почем мог знать удаленный от мира отшельник, что она имеет к нему важное дело и что только что возвратилась из путешествия?
— Не по своей воле пришла я, прислала меня к тебе дочь моя названная, которую я год кормила грудью своей. Заклинает тебя княжна Скирмунда Вингаловна прийти к ней в терем, хочет она просить твоего совета и помощи. Сам громовержец Перкунас просветил твой разум, о святой сигонта, помоги нам, дай совет, как уйти от беды неминуемой?!
— Что, или вправду засватали латынщика? — спросил пытливо сигонта.
— Спит и видит наш князь выдать дочку за этого маза проклятого, за князя Болеслава.
— Ну, а княжна что? Упирается, небось? Несладко идти на чужую сторону к латынцам.
— Так, так, святой отец. Княжна горюет, убивается. Князь гневен, как тут быть, как горю помочь? Боюсь, чтобы она руки на себя не наложила! Пойдем со мной, может ты, святой отец, что посоветуешь, разговоришь ее, на тебя одна надежда!
Старик задумался. Перспектива стать между разгневанным князем и упорной княжной ему не улыбалась, и он проговорил твердо и внушительно:
— Идти к вам в замок?! Да подумала ли ты, старуха, что у вас что ни шаг, то скверна, что ни шаг, то соблазн? Крыжаки, ливонцы, ляхи, латинские попы, да у вас в один час так осквернишься, что потом в целый год всеми водами старого Немана не отмоешь скверны и не посмеешь идти молиться отцу нашему, громовержцу Перкунасу!
— Ну что же я скажу моей бедной княжне? Что я ей скажу? На тебя, на твои советы была одна надежда!
— Идти сам не пойду, а совет отчего не дать, если просят его от чистого сердца? Ну, говори, старуха, что советовать? Говори точнее, я пойду помолюсь, авось небес зиждитель Сарварос и грозный Перкунас просветят мой ум для ответа. Говори скорей!
— Святой отец, уж коли идти не можешь, так посоветуй как избавиться от немилого суженого? Как устоять против воли отцовской? Как отвратить от дочери моей нареченной черную гибель?
— Только то?.. — переспросил старик. — Больше ничего?
— Ничего, святой человече, ничего больше.
Старик отодвинул плетень и вошел в пещеру. Там он распростерся ниц перед деревянным чурбаном, грубо обделанным в форму человеческого существа, ноги истукана были одеты в новые лапти, стан подпоясан белым полотенцем.
Полежав нисколько минут перед изображением Перкунаса, старик медленно встал, снова распростерся и, после третьего повторения поклона, вышел к ожидавшей его старой кормилице.
— Боги мне сказали, — еще глуше, еще таинственнее проговорил он, — пусть Скирмунда вспомнит свою тетку Бируту и что она делала, чтобы избавиться от первого жениха.
— Старче святой, я ничего не понимаю. Ради великой Прауримы, говори ясней, ничего, ничего не поняла! — со слезами умоляла Германда, но отшельник не хотел слушать ее больше, он снова пошел к пещере и задвинул за собой плетень.
Старуха не посмела ворваться за старым сигонтой в его убежище. Она постояла несколько минут у забора, умоляя разъяснить ей неясный ответ, но сигонта был неумолим, и старуха медленно пошла по направлению к замку.
Уже ночь, тихая, ароматная, звездная легла на землю, когда наконец добралась старая кормилица до ворот замка. Стража едва пропустила ее, и старуха, чуть держась на ногах от усталости, пробралась наверх в свой покой, примыкавший к опочивальне княжны.
Скирмунда не спала. С понятным нетерпением ждала она свою кормилицу, ждала ответа на мучавшие ее вопросы. Едва успела скрипнуть дверь в комнате кормилицы, она уже была там и засыпала старуху вопросами. Германда тотчас же, слово в слово, передала ответ отшельника.
Скирмунда на минуту задумалась, потом вдруг словно искра решимости сверкнула в ее глазах, она бросилась к красному углу своей опочивальни, где на полке стояло серебряное изображение богини Прауримы и воскликнула:
— Клянусь тебе, великая Праурима, если меня приневолят, я поступлю также.

Глава VIII. Пир

Мрачен и расстроен возвратился в свои покои князь Вингала. Разговор с дочерью, ее слезы, ее мольбы поколебали его твердую решимость спешить с браком дочери с князем мазовецким.
Он прошел в свою опочивальню, предоставив боярам угощать и занимать приезжих гостей. Племянник его, молодой князь Видомир, играл роль хозяина, якобы за нездоровьем самого князя Вингалы, и, надо отдать ему справедливость, прекрасно исполнил свою роль. Большинство гостей, и даже сам князь мазовецкий Болеслав и трое рыцарей были навеселе, изрядно пропустив ароматного литовского меда и золотого алуса (пива. — Ред). Речи слетали оживленнее и оживленнее, и здравицы следовали за здравицами.
Почтеннейшие гости, рыцари, сам князь Болеслав со своими сватами, графом Мостовским и графом Великомирским, сидели за большим дубовым овальным столом, без мест. Остальные гости: дворяне и свита князя мазовецкого обедала в той же храмине, только за другими столами, сплошь заставленными всякими яствами.
Здесь были и целые жареные вепри, и громадные части царя литовских пущ зубра, и множество разной домашней и лесной птицы. Молчаливые, угрюмые слуги в белых кафтанах то и дело разносили гостям в серебряных кувшинах меды и алус, а за главным столом сам княжий чашник (толстенький кругленький человечек с румяным и лоснящимся лицом и с лысиной во всю голову) поминутно нацеживал в золотые и серебряные чаши гостей дорогое венгерское вино, да порой, по особому приказу, многолетний мед из заросших мохом и плесенью глиняных ендов.
Обед подошел к концу. Гости были очень довольны приемом, только один князь Болеслав, молодой невзрачный человек в роскошной одежде, шитой золотом и шелками, чувствовал себя не в своей тарелке. Еще утром, во время приема гостей самим князем Вингалой, его старший сват граф Казимир Мостовский передал из рук в руки князю грамоту от отца князя Болеслава, самого владетельного князя Владислава, в котором тот просил руки княжны Скирмунды для единственного сына и наследника князя Болеслава, а до сих пор он не получил еще никакого ответа.
Он не сомневался в том, что сватовство его будет принято благосклонно, уже более года об этом велись переговоры при посредничестве канонника отца Амвросия. Но все-таки внезапное нездоровье князя Вингалы и его дочери, не присутствовавшей при официальном приеме и не поднесшей обычную чару вина гостям, заставляло его беспокоиться, и только один неунывающий говорун патер Амвросий, сидевший по его правую руку, поддерживал своими шутками его хорошее настроение духа.
— Вот так мед! Вот так мед! Голова свежа, ноги словно свинцовые, — говорил он, грузно поднимаясь из-за стола:
— Я уверен, брат Иосиф, — обратился он к одному из рыцарей, прибывших с командором, — что у вас в конвенте такого и не водилось?!
— По уставу ордена нам держать вина в конвенте нельзя, — сурово заметил монах-рыцарь.
— А потому вы держите его в приконвентских слободах, это давно известно, да это все неверно, в законе везде говорится о вине и елее, а о меде ни слова, стало быть его и можно пить во славу Господню! Ну-ка, господин подчаший, еще чашечку.
— Не смущай, отец капеллан, мою братию, — заметил командор, — она и без того не очень-то держится устава.
— И они правы, правы, отец командор! — со смехом возразил капеллан, — святые отцы нарочно для того суровые уставы писали, чтобы развивать мозги наши, так жизнь прожить, чтобы и Бога не обидеть и свое тело не изнурить. Хэ-хэ-хэ, я в этой науке преуспел, могу похвастаться! — и он с видимым удовольствием похлопал своими пухлыми ручками по брюшку. — ‘Не то, что внидет, оскверняет человека’, помните, как в Писании!
— Отец капеллан! Вы забываетесь! Здесь не место и не время поднимать религиозный спор! — сверкнув глазами, проговорил второй рыцарь-монах, во все время обеда не пивший ни капли и с явной брезгливостью оставлявший нетронутыми кушанья.
— Ах, брат Гуго, я и забыл, что мы на пиру у людей не нашей веры! Но они добрые люди, не осудят. А я так говорю: в чужой монастырь со своим уставом не суйся! И от предложенного тебе не отказывайся — это, брат Филипп, в Писании сказано! Это почище твоего устава. А ты!? — он покачал головой, показывая глазами на нетронутые суровым рыцарем кушанья. Не годится, отец Филипп, и против Писания и против хозяев!
На этот раз намек был слишком ясен, очевидно, капеллан не стеснялся выставлять рыцарей явными недругами хозяев. Рыцари переглянулись, и командор жестом приказал им прекратить разговор. Но этого уже было довольно, чтобы остановить дальнейшее веселье.
Молодой хозяин тотчас же понял это и, встав со своего места, дал знак окончить пиршество. Все поднялись вслед за хозяином и поклонились ему, благодаря за хлеб, за соль. Он ответил общим поклоном и предложил всем именитым гостям перейти на громадное крытое крыльцо замка, выходящее в сторону, противоположную Дубисе.
На зеленом лужку перед крыльцом стояла целая толпа поселян и поселянок из призамковых деревень и слобод. По приказанию старого князя им были выкачены из княжеских погребов две бочки пива, и два жареных быка. Народное пиршество было в полном разгаре.
Громадный круг образовался в одном из углов обширного замкового двора, и оттуда чуть слышались тихие струнные звуки и мерный под музыку рассказ старика— гусляра.
— Что это, княже? — обратился вдруг Болеслав к молодому хозяину, — и у вас гусляры завелись? Нельзя ли послушать его песенок?
— Наши гусляры — простые жмудины, далеко им до ваших ученых мейстерзингеров. Как им петь при таких знатных гостях? — заметил Видомир, который испугался одной мысли показать дикого певца-патриота истинным врагам Литвы и всего литовского.
— Я люблю Литву, люблю вашу дикую Жмудь и, может, больше вас ненавижу немцев-крыжаков. Прошу вас, князь, доставьте мне случай послушать вашего гусляра. Очевидно, это не заурядный певец: посмотрите, с каким восторгом слушает его народ. О, завиден жребий певца! Единым словом тронуть сотни, тысячи сердец! Зовите же его, зовите, дайте и нам насладиться его вещими песнями.
— Я боюсь, они могут обидеться! — шепнул князь, показывая глазами на рыцарей, которые теперь собрались в кучку и о чем-то тихо рассуждали между собою, — Ведь песни гусляра, особенно этого, я узнаю его, это Молгас, один сплошной стон, одна сплошная жалоба на немецкие козни!
— То-то и ладно! То-то и любо! Или вам, княже, неприятно будет посмотреть, какие рожи скорчат эти проклятые крыжаки?
— Но они наши гости.
— Скажите лучше шпионы. Немец даром дружить не будет. Как мы здесь с ними за одним столом сидим да сладкие речи говорим, а там их ‘гербовые’ стены да рвы вымеряют, да вашу стражу по одному подсчитывают, да своим золотом у вас же в стенах измену готовят. Знаю я немцев, все на один покрой, и поверьте, князь мой брат названный, лучше волка или рысь щадить, чем немца! Будьте другом, князь, дайте хоть теперь над ними потешиться.
— Что ж, была не была, я за гусляра не ответчик, — усмехнулся молодой человек и послал одного из пажей за гусляром.
Пока он ходил в толпу, из опочивальни самого князя Вингалы появился постельник, он подошел к князю Болеславу, ударил челом и передал, что князь недужен, просит извинить его, что сам не может выйти к именитым сватам, но просит их пожаловать в его покои. Оба свата встали и, поклонившись в ответ на эти слова, собрались идти за постельником. Кастелян встал тоже и присоединился к их группе. Князь Болеслав бросил на него вопросительный взгляд.
— Трое суть коллегия, — отвечал капеллан по латыни.

Глава IX. Князь и канонник

Гусляр послушно явился на зов молодого князя.
Вся масса народа следовала за ним и окружила высокое крыльцо, куда был введен слепец. Толпа была весела и возбуждена довольно шумно. Алус князя Вингалы был отменный, пришлось его по две кварты с лишком на брата. То здесь, то там слышались громкие изъявления восторга и преданности своему князю. Только одно присутствие ненавистных крыжаков несколько смущало общее настроение.
С некоторых пор давление латинских рыцарей на Жмудь сделалось невыносимым. Крыжаки силою крестили население, подпавшее, по мирному договору с Витовтом, их влиянию. Уже давно глухое брожение охватывало всю страну и готово было перейти в открытый мятеж против немцев.
Сигонты, криве и вайделоты поддерживали и ободряли эту племенную неукротимую ненависть, и кризис готов был разразиться ежеминутно.
Немудрено, что толпа, собравшаяся на праздник в Эйраголу, состоящая почти исключительно из жмудин-язычников, была поражена, увидев в замке своего обожаемого князя трех представителей ненавистного им рыцарства. Рыцари, казалось, не замечали взглядов ненависти, которыми встретила их толпа, они презрительно улыбались и перебрасывались отрывистыми фразами между собою, пока молодой хозяин устраивал импровизированный концерт для молодого князя мазовецкого.
Старый гусляр ударил челом хозяину, потом гостям и присел на принесенную прислугой скамью.
— Что петь прикажешь, княже? Чем гостей веселить? — спросил он тихо, перебирая струны.
— Здесь все свои, — по-литовски сказал князь мазовецкий и тихо улыбнулся, — спой, старче, про старое время, про старые походы, когда крыжацкая нога еще не оскверняла землю литовскую!
— Не вижу лица твоего, гость честной, — с поклоном отвечал певец, — и речь твоя мне незнакома, а по выговору слышу, что ты чужестранец. Боюсь, чтобы песни мои литовские не показались тебе обидными!
— Я поляк из Мазовии, поляки и литовцы братья, ваши враги — наши враги, пой, старче, про старого Гедимина, пой про льва литовского Кейстута, пой, старче, смело, не щади только врагов всего мира славянского!
Старик затрепетал. Пальцы его быстрее забегали по струнам, он сделал несколько переборов и запел своим разбитым, надтреснутым, но все еще чарующим голосом старинную литовскую песню:
Ой, литвин, литвин,
Не паши новин.
Прахом все пойдет,
Немец все возьмет!
Серый волк — и тот
Овцу не дерет,
А хоть сыт крыжак
Жрет, как натощак.
Лучше в поле лечь
Под железный меч,
Чем идти в полон,
К крыжакам в загон.
Эй, жену и дочь,
Немец, не порочь!
Лучше смерть, чем стыд.
Смерть мой сон отмстит.
Ой литвин, литвин,
Не паши новин,
Лучше хлопочи —
Наточить мечи!
При последнем куплете, бесстрастно слушавшие рыцари начали между собой перешептываться, когда же слепой старик кончил, и оба князя, и все гости, и свита зааплодировали и громкими похвалами стали изъявлять свой восторг, все трое встали со своих мест, и звеня шпорами, подошли к князю Видомиру.
— Князь! — сказал ему командор по-немецки, — по уставу ордена мы должны провести этот час в молитве, могу ли я просить приказать указать нам приготовленный нам покой?
— А! Не любишь! — прошептал тихо про себя князь мазовецкий и дерзко взглянул на рыжего рыцаря. Тот вздрогнул, рука его машинально опустилась на эфес меча, но строгий взгляд командора, заметившего это движение, остановил подчиненного. Гуго сверкнул глазами и потупился. Князь Видомир встал со своего места и, как любезный хозяин, сам пошел проводить дорогих гостей в их апартаменты.
Князь Мазовецкий, оставшись один, расхохотался и бросил кошелек с деньгами на колена певца.
Услыхав ненавистную немецкую речь, слепец умолк, он не понимал, что это значит, как, каким образом очутились немцы на празднике Эйрагольского князя? Он ощупал кошелек с золотом, взял его в руку и протянул обратно в сторону князя мазовецкого.
— Я бедный литвин, — проговорил он гордо, — но мне немецких денег не надо!..
— Успокойся, старче, это я, князь мазовецкий, даю тебе это золото за то, что ты выкурил отсюда немцев как ладан — нечистого! Хвала тебе, вещий певец. Приходи ко мне в Мазовии, я еще богаче награжу тебя, хочешь я за тобой нарочного пришлю…
— Ой, княже! Родился я литвином, хожу по литовской земле, пою литовские песни, тешу сердца литовские, не быть соловью на чужбине, не жить литовскому зубру в польских лесах. Нет, княже, спасибо за зов и за милость, литовского рубежа не переступлю!
Толпа, разорявшаяся вокруг крыльца, с каким-то благоговейным восторгом внимала словам своего обожаемого певца. Клики, восклицания радости покрыли его последние слова, так что дворяне и служители Эйрагольского князя хотели было вмешаться и прогнать позабывшуюся толпу со двора замка. Но князь Болеслав вступился за толпу и громко заявил, что он сердечно рад видеть такой патриотизм в народе литовском и что он гордится, считая себя гостем и отчасти родней этому народу!
Проговорив эту фразу, он приказал одному из своих дворовых, исполнявших при нем обязанность казначея, бросить толпе целый мешок медных и серебряных монет.
Когда с крыльца посыпался этот блестящий дождь металлических кружков, толпа пришла в неописанный восторг:
— Да здравствует князь Болеслав Мазовецкий! Да здравствует Пястович! Живет! Живет! Слава! — гремела толпа, и молодой князь несколько раз поклонился народу!
Он был очень хитер. Приезжая сватать дочь князя Эйрагольского, он одним ударом хотел расположить к себе не только боярство этой глухой части Жмуди, но и самый народ, и удачно воспользовался первым же подходящим случаем!

* * *

Пригласив к себе сватов Пястовича, князь принял их весьма любезно, еще раз извинился, что не мог присутствовать за общей трапезой, приказал подать золотые чаши и заросшие мхом бутылки меду и венгрежины, и беседа началась.
Разумеется, единственным предметом разговора было письмо князя Владислава.
Прежде чем дать решительный ответ, князь потребовал, чтобы ему указали, каким уделом будет владеть князь Болеслав в уделе отца?
Послы вынули и показали князю Вингале грамоту, подписанную князем Владиславом, по которой он уполномочивает их предоставить своему свату самому выбрать удел для будущего зятя. Вопрос был исчерпан и не подавал больше возможности к отсрочке, на которую рассчитывал Вингала, в котором отцовская любовь на минуту оттеснила на задний план политические соображения.
— Но ваш князь исповедует латинскую веру, а я и дочь моя — мы родились и живем в вере отцов наших. Как обойти этот вопрос? Я не могу неволить дочери и не хочу этого.
— Это уж ваше дело, отец капеллан, — обратился граф Мостовский к каноннику.
— О, ясносветлейший пан князь! — с поклоном заговорил служитель алтаря. В деле государственном, политическом, когда все другие условия соблюдены, что значит исполнение венчального обряда? Я не могу допустить, чтобы такая высокопоставленная особа, как дочь столь высокопросвещенного князя могла хоть на минуту задуматься над этим. Разве она не молится Богу? Разве она не воссылает своих молитв за отца, за мать к престолу Господню? Бог Господь везде один, разница только в имени, в словах молитвы, но дух ее всегда один и тот же!
Для видимости, для соблюдения обычая церкви, необходим один незначительный обряд, мы его можем совершить и келейно. Затем, кто может, кто смеет вмешиваться в духовную жизнь таких высоких особ, как князь и княжна мазовецкие? Мы, бедные служители алтаря, должны настаивать и принуждать исповедывать, как учит святая церковь, только темный народ, а над такими особами только один Господь судья! Было бы только искреннее желание вашей великокняжеской милости да непротивление вашему желанию со стороны сиятельнейшей княжны.
Князь Вингала вздрогнул. Глаза его сверкнули, канонник заметил это и продолжал:
— О! Если только с этой последней и важнейшей стороны не будет препятствий, если пресветлая княжна Скирмунда не решится идти и упорствовать против воли отца-властелина и желания всего края.
— Слышите, великий властитель, как торжественно и радостно приветствуют моего князя Болеслава ваши подданные! (Капеллан услыхал крики толпы перед крыльцом и ловко воспользовался обстоятельством).
О, тогда, тогда только этот обязательный союз еще больше закрепит узы дружбы между двумя братскими народами, на гибель исконных врагов Литвы, и Польши, и всего славянства. Но, — он сделал паузу, — если княжна будет решительно против этого брака и смело пойдет против воли отца и интересов страны.
— Довольно! — вскрикнул князь Вингала, поднимаясь со своего места, — объявите вашему князю, что я принимаю его предложение. Смотрины будут через три дня!

Глава X. Посольство

Роковое известие о том, что князь Вингала дал слово сватам князя мазовецкого, достигло терема княжны Скирмунды раньше, чем сам князь объявил свою волю дочери.
Это известие страшно поразило красавицу. Она знала непреклонный характер отца, знала, что теперь уже никакие силы не спасут ее от ненавистного брака, и в голове ее вдруг созрела решимость дать знать об этом отчаянном положении князю Давиду Глебовичу.
Молодой князь смоленский, как мы уже знаем из разговора между Скирмундой и ее нянюшкой из боярынь Вундиной, действительно в прошлом году гостил в Эйрагольском замке. Молодые люди полюбили друг друга, обменялись клятвами, и молодой князь уехал в Смоленск к своему отцу умолять его о согласии на брак и о посылке свадебного посольства.
Война, внезапно вспыхнувшая между великим князем московским и Витовтом, разрушила или по крайней мере отдалила этот план. Князь смоленский стоял между двух огней и должен был дать Витовту в залог родного сына. Таким образом, князь Давид снова был в Литве, но, увы, жил в Вильне в качестве заложника.
К нему-то и решилась обратиться молодая девушка с мольбою спасти ее. Она знала, что старый Витовт очень расположен к князю Давиду и что стоит только великому князю Витовту сказать одно слово ее отцу, то не бывать ей за князем мазовецким: удельный князь смоленский, не потерявший еще своей самостоятельности, значил больше подручника польского короля, какими были уже много веков князья мазовецкие.
В тот же день, вернее в ту же ночь ее старая кормилица Германда снова ехала в Вильно, откуда только что приехала. Между многими гайтанами, висевшими на ремешках, на ее груди была маленькая кожаная сумочка, а в этой сумочке лежал лоскуток пергамента, на котором княжна наскоро написала несколько слов, прося князя верить тому, что скажет ее верная кормилица.
— Помни, моя вторая матушка, — дрогнувшим голосом говорила Скирмунда на прощание, — если через три дня его здесь не будет, уж он не найдет здесь больше свою Скирмунду!
— Вода камень долбит, разобьют мои слова его сердце, будь оно хоть каменное! Только берегись, дитятко, у ляхов ум лисий, язык медовый, а зубы волчьи.
— Не бойся, моя Германда, я внучка Бируты и сумею постоять за свою свободу!
Они расстались.
На другой день утром князь Вингала послал за своей дочерью и твердо, даже грубо передал ей свое решение выдать ее за князя мазовецкого.
Будь князь один, княжна может быть и постаралась бы смягчить старика, но в опочивальне князя находились его племянник Видомир и двое бояр. Скирмунда молча поклонилась отцу, поцеловала его руку и также молча ушла в свой терем.
После ее ухода у князя с боярами и молодым Видомиром было нечто вроде военного совета. В ночь прибежал гонец от Витовта, он принес радостную весть, что с московским князем заключен мир, что до боя не дошло и что зять с тестем опять друзья на всю жизнь.
У Литвы, таким образом, были развязаны руки, и великий князь дозволял князю Вингале, своему брату и подручному, прекратить с Тевтонским орденом всякие заигрыванья и уступки.
Жмудь, широкой полосой разделявшая владения обоих монашествующих орденов — Тевтонско-прусского и Ливонского, в эпоху войн с Польшей и Московией была почти уступлена крестоносцам, и они, как мы уже видели, жестоко хозяйничали в ней.
Командор граф Брауншвейг и его два рыцаря приехали нарочно в Эйрагольский замок, чтобы пожаловаться князю Вингале на сопротивление подвластных ему жмудин, огнем и мечом отстаивающих свою религию и своих богов. Во многих местах были открытые бунты, и рыцари явились к Вингале требовать жестокого наказания виновных.
Еще вчера был в силе строгий наказ Витовта, не желавшего, ввиду войны с Москвою, усложнять свое положение разрывом с орденом, он, скрепя сердце, должен был любезно принимать крыжацкое посольство и дружелюбно жать руку ненавистникам, которых охотно бы сжег на костре во славу великого Знича, а сегодня обстоятельства изменились. Литовское сердце затрепетало от радости, и князь, казалось, помолодел на несколько лет.
С утра служители заняты были приготовлением к торжественному приему посольства. Теперь князь Вингала смотрел на этот прием как на торжество, а не как на унижение, и утром еще послал своего племянника просить князя мазовецкого и его дворян присутствовать на приеме.
Ровно в полдень командору и его рыцарям, еще ничего не знавшим о гонце, прискакавшем от Витовта, было объявлено, что князь их ждет в тронной зале.
Они уже были одеты по парадному. Поверх железных кованых лат и колонтарей была накинута шерстяная белая мантия с нашитым на ней черным крестом. Мечи висели на железной цепи, обвитой вокруг пояса. На щитах, которые держали оруженосцы, были вычеканены их родовые гербы. Перья на шлемах были белые страусовые, забрала подняты.
Предшествуемые двумя пажами, которые несли бархатную подушку со свитком пергамента, украшенного большой сургучной печатью, вошли рыцари в мрачную, но высокую комнату, называемую в замке ‘тронной залой’.
В стороне, противоположной двери, у стены стояло на возвышении большое дубовое кресло, покрытое аксамитом. Князь Вингала в белом суконном кафтане, отделанном желтым шелком, сидел в нем, опершись одной рукой на поручень, другой, на кривую татарскую саблю.
По обеим сторонам кресла стояли в белых глазетовых кунтушах два молодых литвина с гладко выбритыми подбородками. Длинные висячие усы украшали их лица. Они держали в руках серебряные топоры — символ власти.
По правую сторону трона на высоких скамьях, поставленных в три ряда, помещались бояре, дворяне и, наконец, почетная стража в лучших одеждах, при оружии.
По левую сторону, у самого кресла княжеского, сидел на низкой скамейке человек среднего роста, с выразительной и крайне энергичной физиономией. Одежда его была скромна и проста сравнительно со всеми придворными. Длинный охабень, вроде халата из белой шерстяной материи, обшитый зеленым сукном, с зеленым же широким поясом, довершал его костюм, он держал в руках тонкий длинный жезл, на котором виднелся тройной крючок.
Это был великий первосвященник литвинов криве-кривейто, а кривуля в руке — знак его власти.
Князь мазовецкий, его два свата — графы Мостовский и Великомирский, сидели на резных дубовых креслах левее криве-кривейто, их свита стояла позади, у окон.
Вингала встал навстречу посольству и принял из рук командора свиток. Это было письмо великого магистра Юлиуса фон Юнгингена, в котором он уполномочивал командора графа Брауншвейга вести переговоры с удельным князем Жмуди Вингалою Кейстутовичем.
Князь, хорошо говоривший по-немецки, выслушал стоя приветствие немецких гостей и затем обратился по-литовски к одному из своих бояр, бывших на совете.
— Я не понял ни слова. Переводи!
Немцы переглянулись. Начало не предвещало ничего хорошего.

Глава XI. Аудиенция

Хорошо, мы вас слушаем, господин командор! — довольно надменно проговорил Вингала по-литовски. Боярин перевел.
Тогда посланник стал излагать по пунктам все требования ордена, и боярин слово в слово переводил их Вингале.
При каждом новом требовании, старый князь вскидывал свои проницательные глаза на говорившего и не спускал во все время речи. Видимо, он старался удержаться и не выйти за границы приличия.
Требования ордена были огромны. Они заключались, во-первых, в желании построить на литовской земле целый ряд укрепленных мест, которые бы могли служить крестоносцам в борьбе с язычниками, а во-вторых, в требовании помощи войсками от литовского правительства для усмирения непокорных жмудин, не хотевших добровольно принимать латинской веры.
— Вы кончили? — резко спросил Вингала у рыцаря, прежде чем боярин успел перевести сказанное.
— Кончил, сиятельный князь, — отвечал с поклоном командор, — я только могу от себя прибавить одну просьбу, чтобы с нашими людьми обращались как со служителями послов, а не как с врагами, — он намекал на событие той ночи, когда замковая стража избила до полусмерти двух из ‘гербовых’, командор поймал их с веревкой в руках у рвов замка.
Князь Вингала вспыхнул, но потом сдержался.
— Командор! — произнес он, помолчав, — с сожалением, как хозяин этого замка, с восторгом, как литвин и князь обожаемого мною народа, я должен вам сказать, что оба ваши первые условия не могут быть приняты. Во всей Жмуди нет других войск, как только мои дружины. И я, и они, мы молимся богам наших отцов, не могу же я посылать их вводить в моем народе ненавистную ему латинскую веру! Строить замки на земле жмудинской я вам дозволить не могу. Какой же пастырь пустит добровольно волков в свою овчарню!.. Придите и стройте, если можете.
Что же касается вашей личной, третьей просьбы, то могу вас уверить, пока вы и ваши слуги будут держать себя, как подобает гостям, и я, и мои литвины сумеют доказать свое гостеприимство, но если они, злоупотребляя правом гостя, будут вести себя как шпионы и соглядатаи, то клянусь Прауримой, я велю их повесить вниз головой на тех стенах, которые они вымеряли. Я кончил. Не имеет ли еще что-либо сказать благородный рыцарь!?
По мере того, как боярин переводил эти слова, командор страшно менялся в лице. Злость, бешенство кипели в нем. Он понял, что его миссия не удалась, что случилось что-то такое, чего он не подозревал, выезжая на днях из Мариенбурга.
Инстинктивно чувствуя в каждом слове князя Вингалы оскорбление, он сдернул с руки перчатку и хотел ее бросить под ноги князю, но тот остановил его.
— Довольно, дерзкий! — крикнул он ему. — Будь счастлив, что ты взошел под мой кров вчера, а не сегодня. Ступай, скажи своему магистру, что если он хочет мира, то пусть смирно сидит в своем Мариенбурге, мы его не тронем, но если он осмелится захватить хоть пядь земли литовской — горе ему!
— Это равносильно объявлению войны ордену, князь!? — осмелился заметить командор.
— Не твое дело рассуждать. Я тебе говорю, передай мой ответ магистру. Если он найдет, что защищать свои владения и свой народ от неприятельского вторжения — повод к войне, тем хуже для него!
Больше говорить было не о чем. Князь встал со своего места, сделал общий поклон и вышел из залы, дав знак криве-кривейто следовать за собой.
Мертвая тишина, царившая в тронной зале, пока шла аудиенция, сменилась теперь шумным говором. Литовские и польские бояре пожимали друг другу руки, словно радуясь светлому празднику. Князь Болеслав чуть не целовался с Видомиром. Капеллан потирал в умилении руки.
Рыцари, их пажи и оруженосцы столпились в мрачную черную кучу и медленно двинулись к дверям.
С ними никто не хотел говорить, и через полчаса все посольство магистра уезжало обратно, увозя в крытой повозке своих неосторожных инженеров, поплатившихся за попытку сделать промер своими спинами.
До замка Штейнгаузен, где помещался конвент, в котором граф Брауншвейг был командором, было не больше дня пути, и неудачное посольство, на другой день добравшись до замка, тотчас же послало донесение великому магистру в Мариенбург.
Ответ последовал через неделю, он был краток и крайне растяжим.
‘Орден войны не боится’, — писал великий магистр, — но и не желает ее, впрочем, действуйте, как заблагорассудите, во имя общей заветной цели не стесняясь последствий’.
Это был настоящий карт-бланш, и оскорбленный командор решился действовать наступательно при первом удобном случае.
В соседние конвенты поскакали гонцы с советами быть осторожнее, а в Мариенбург стали летать донесение за донесением о присылке наемных ратников. Войны еще не было, но она чувствовалась в воздухе, и, казалось, малейшей искры достаточно, чтобы произвести взрыв.
Между тем, старая Германда добралась до Вильни и, к своему великому счастью, застала князя Давида Глебовича уже на свободе. Война с Василием Дмитриевичем московским была окончена, Витовт выпустил и обласкал заложника. Несколько русских витязей приехали в Вильню, и в стольном городе великого литовского княжества ежедневно были пиры и празднества.
Известие, принесенное старой кормилицей Скирмунды, поразило князя Давида. У него уже был разговор об этом браке с отцом, и он получил полное согласие, только разразившаяся война помешала засылке сватов, теперь время было коротко, и князь Давид решился просить одного свата, именно самого великого князя Витовта.
Витовт ничуть не удивился просьбе своего гостя, и когда тот чистосердечно объяснил ему, что надо спешить, так как он боится соперничества князя мазовецкого, то Витовт собственноручно написал грамотку к брату Вингале, вручил ее молодому русскому витязю, крепко обнял его, поцеловал, назвал своим племянником и позволил в тот же день собрать дружину и ехать в Эйраголу.
Сборы были недолгими, трое из русских витязей с оруженосцами, да человек пять литовских лучников, согласившись по первому слову князя Давида, решились за ним следовать, и в тот же день вечером они уже мчались по эйрагольской дороге.
Целый следующий день прошел в пути. К вечеру, когда, покормив лошадей и отдохнув, путники подъезжали уже к границам Эйрагольского княжества, они увидали громадное зарево, поднимавшееся из-за леса. Толпы поселян бежали им на встречу.
— Немцы! Крыжаки! — вопили они, — жгут и грабят!
Князь и его дружина мигом приготовились к бою и поскакали к деревне, бывшей несколько в стороне от пути.
Печальная картина открылась их взорам: деревня пылала, а среди околицы двое рыцарей и человек пятнадцать гербовых панцирников таскали из избы добычу и вязали к своим коням пленных женщин и девушек. Несколько крестьянских трупов лежало вдоль улицы.
Князь Давид не выдержал, он быстро выехал вперед со своими товарищами-витязями и с копьем в руках напал на первую группу, в которой были два рыцаря. Ловким ударом копья, попавшего в забрало, он обернул шлем кругом на голове рыцаря и сбросил его с седла, двое других товарищей бросились на второго рыцаря, тогда как лучники и оруженосцы напали на нагруженных добычею гербовых.
Немцы не выдержали, и, несмотря на то, что их было почти вдвое больше, постыдно бежали.
Первым обратился в бегство второй рыцарь, и благодаря превосходству коня успел быстро скрыться от преследования. Витязи и лучники преследовали бегущих гербовых и захватили трех человек, да трое лежали убитыми среди пылающей деревни. Между тем, рыцарь, сброшенный копьем князя Давида, успел оправиться и сбросить с себя шлем. Теперь, с мечом в руке, напал он на князя, который без брони и на коне смело бросился на него. Но бой был неравен. Рыцарь обладал громадной силой и вертел мечом как перышком. Сабля князя Давида несколько раз встречала то меч, то латы, а тевтонцу удалось задеть князя слегка по ноге. Благоразумие говорило, что надо прекратить бой, тем более, что тяжело вооруженный рыцарь без лошади не мог никуда уйти, но князь Давид был не таков, почуяв рану, он окончательно потерял хладнокровие и с новой яростью бросился на врага. Огромный меч сверкнул в воздухе, и сабля князя со звоном разлеталась на части.

Глава XII. Неожиданный бей

Оставшись обезоруженным, князь Давид был на волос от гибели. Быстрым движением уклонился он от жестокого удара меча. Железо вонзилось в спину лошади, благородное животное сделало отчаянный прыжок в сторону, князь был выброшен из седла, но, к счастью, не запутался в стременах. С поднятым мечом бросился рыцарь на лежащего, думая одним ударом покончить с врагом, но, хотя ошеломленный падением, молодой воин не растерялся, мигом оправившись, он, в свою очередь, кинулся к одному из поверженных драбантов, схватил его палаш и устремился навстречу рыцарю.
Увлеченные жаром преследования, спутники князя были далеко. На князе не было не только лат, но даже легкой кольчуги, тогда как соперник, весь закованный в доспехи волошской выковки, был положительно неуязвим.
Зато князь Давид был гораздо свободнее в своих движениях и мог во всякое время уйти от неповоротливого врага. Но отступать или бежать перед врагом! Разве подобная мысль могла когда-либо зародиться в сердце такого витязя, как князь Давид? Недаром его из тысячи других отличила и полюбила сама дивная Скирмунда, внучка великого Кейстута!
Но и в вооружении рыцаря был пробел, было уязвимое место, еще в начале боя он потерял шлем, и таким образом голова его была не покрыта. Он понял это, но слишком поздно, ему уже не было времени надеть свой шлем, валявшийся в нескольких шагах. С палашом драбанта в руках бежал к нему русский богатырь. Прикрывшись щитом, ждал теперь рыцарь рокового удара, он был уверен в победе и готовился длинным мечом пронзить незащищенную грудь пылкого юноши.
Грянул страшный удар, такой удар, что немец, даже прикрытый железным щитом, не выдержал и упал на одно колено. Это и спасло князя, ошеломленный ударом, рыцарь не успел нанести удара, витязь, схватив палаш в обе руки, поразил его вторично. Крыжак упал навзничь, но негодный драбантский палаш согнулся от удара и был ни к чему не годен. Вновь обезоруженный, князь искал вокруг себя какого-либо предмета вооружения, чтобы закончить бой с поверженным крыжаком. Огромная крестьянская дубина валялась в нескольких шагах. Броситься к ней, схватить, и размахивая над головою, вернуться к месту побоища, было для князя делом нескольких секунд.
Дубина гудела в воздухе!
Двумя страшными ударами выбил он из рук оправившегося рыцаря его длинный меч и исковерканный щит и готовился нанести всесокрушающий удар по голове, как вдруг позади раздался радостный крик — это были его соратники, спешившие к нему на помощь.
Обезоруженный, но даже не поцарапанный, благодаря своим превосходным латам, рыцарь был мигом свален с ног и скручен прискакавшими соратниками князя Давида.
В пылу боя молодой витязь и не почувствовал своей раны, но теперь, когда все было кончено, жгучая боль в ноге заставила его осмотреться. Алая струйка крови виднелась на его желтом сафьянном сапоге.
Пестун и оруженосец его Марк Черниговец был искусен и в деле лекарском. Он осмотрел рану, перевязал ее и прибавил шутя:
— Ну, ничего, княже, баба веретеном оцарапала, до свадьбы заживет. — Только женись скорее!
— Твоими бы устами да мед пить, Марко — улыбнулся в ответ ему князь. — Однако, други-товарищи, в путь так в путь, а то к вечерням в Эйраголу не поспеть!
— Какие там вечерни, во всем замке там и пяти человек нет, что лоб крестить умеют. Нехристи, прости Господи! — заметил подручник князя, молодой княжич Острогорский, из-за дружбы с князем ехавший с ним в Эйраголу.
— Вот что я скажу тебе, Борис Андреевич, — серьезно проговорил князь Давид, — по мне уж лучше такие нехристи, как литвины, жмудины, чем такие христиане, как эти псы, разбойники-латинщики. Он рукой указал на связанных пленных.
Надо было трогаться далее, но тут оказалось, что удар меча поразил насмерть боевого коня князя Давида. Верное животное еще стояло на ногах, но уже дрожало всем телом, и алая струя крови порывисто бежала из пронзенного бока.
Князь подошел к своему верному товарищу в битвах и погладил его по крутой шее. Ратники бросились расседлывать коня. Благородное животное сделало последнее усилие, и, протянув морду к своему господину, хотело заржать, но в бессилии упало на колена.
Князь отвернулся, чтобы скрыть слезу сожаления, навернувшуюся у него на глазах.
— Отслужил ты мне свою службу, Меметушка, — проговорил он печально, — ей-же-ей, не взял бы я за тебя не только сегодняшнего, а еще десятка этих проклятых крыжаков!
Между тем, оруженосцы возились около рыцарского коня, седлая его для князя Давида, и через несколько минут вся толпа скакала по Эйрагольской дороге. Пленные были посажены и привязаны по двое на одну отбитую лошадь, а рыцаря, тоже прикрученного к заводной лошади, поместили среди двух лучников, которые держали поводья.
Оправившийся крыжак кричал и ругался по-немецки, грозя местью и гневом великого магистра, но никто его не понимал, витязи только посмеивались над его собачьим лаем.
Уже солнце совсем склонилось к горизонту, когда путники наконец увидали вдали, на высоком берегу реки Дубисы прихотливые очертания стен, бойниц и башен Эйрагольского замка.
Между тем, в стенах замка разыгрывалась другая небывалая драма. Истекал третий день срока, назначенный князем Вингалой, чтобы дать Скирмунде время приготовиться ответить князю Болеславу.
Уже с утра все в замке готовилось к торжеству. Массы народа стремились к замку, зная что князь Вингала никогда не скупился на угощения.
Большой тронный зал был убран гирляндами живых цветов и ветвей. Перед священным изображением Прауримы, поставленным в переднем углу, горел светильник из чистого золота, имевший вид аиста, испускающего клювом пламя. Все изображение богини было завито гирляндами чудных махровых розанов — любимого цветка литовцев. Рядом с троном или креслом князя, было поставлено другое, несколько пониже, — для княжны Скирмунды.
Бояре, дворяне, почетная стража, все были в сборе, ждали только выхода князя и княжны для торжественного обряда смотрин и помолвки.
Жених и его свита в пышных национальных одеждах стояли против трона.
Дверь из внутренних покоев растворилась и, предшествуемый шестью вайделотками в длинных белых одеждах, с зелеными венками на голове, появился криве-кривейто. Он нес в руке священную кривулю, и богобоязненные жмудины низко склонили перед ним головы. Шесть человек криве и шесть вайделотов завершали шествие. Все эти служители Прауримы стали по бокам ее изображения и пропели короткий монотонный гимн в честь сильной покровительницы Литвы. Криве-кривейто снова поднял жезл, и все присутствующие, кроме князя мазовецкого и его свиты, пали ниц. Кругленький капеллан поднял глаза вверх и бормотал себе под нос молитву.
Раздались удары бубнов и литавров, и под эту нестерпимую музыку, предшествуемый целой дюжиной пажей и круглецов, князь Вингала вошел в залу. Он вел за руку княжну Скирмунду, покрытую с головы до ног полупрозрачной фатой.

Глава XIII. Вайделотка

Князь Вингала был мрачен. Он только что выдержал жаркий бой с собственной совестью, когда в последнюю минуту Скирмунда со слезами заклинала его помедлить еще с совершением обряда.
Отцовское сердце его готово было уступить, но тут опять в его ушах прозвучали ядовитые слова капеллана, и он решился действовать неумолимо.
Очевидно, решилась на что-то и Скирмунда. Слезы исчезли с лица ее как по волшебству, она словно выросла, выпрямилась. Глаза ее сверкали необычайной энергией.
— Я готова, отец, идем. Жертва будет принесена! — твердо проговорила она и подала руку отцу. Рука была холодна как лед.
Князь Вингала даже вздрогнул от прикосновения этой холодной руки, но не выдал волнения и повел свою дочь к собравшимся гостям.
Взойдя на ступеньки помоста и остановившись у трона, он сделал знак князю мазовецкому и его сватам подойти.
— Князь Болеслав Владиславлевич, — произнес он торжественно, — твой отец, пресветлый князь Владислав Станиславович, просит у меня для тебя в замужество дочь мою, княжну Скирмунду, я привел ее сюда, чтобы ты из уст ее сам мог услыхать ответ, а из рук ее принять чару вина!
Две старые боярыни подали Скирмунде небольшой серебряный поднос, на котором стояли две золотые чаши с вином.
Скирмунда взяла поднос, твердо сделала два шага навстречу своему жениху и вдруг остановилась. Она в последний раз взглянула в окно, она все еще надеялась, что вот-вот явится ее суженый, ее желанный, но нет, дорога была пустынна.
Она сделала над собой, по-видимому, громадное усилие, сделала еще два шага и снова остановилась. Все взоры были устремлены на нее, уже князь мазовецкий в свою очередь сделал шаг по направлению к ней и протянул руку, чтобы взять чару, но вдруг княжна отступила назад, быстро передала поднос испуганным боярыням, затем бросилась вперед, мимо своего жениха, добежала до угла зала, в котором стояло изображение богини, откинула назад свою фату и упала на колени перед статуей.
— Великая Праурима! — крикнула она громко, — посвящаю себя на служение тебе! Будь мне заступницей и покровительницей!
Общий крик изумления и ужаса потряс залу. Сам князь Вингала быстро сбежал со своего места и бросился к дочери, желая схватить ее за руку, но криве-кривейто преградил ему дорогу своей кривулей, и князь остановился.
— Великая Праурима слышала ее клятву, — заговорил торжественно криве-кривейто, — отныне она вайделотка!
— Аминь! — хором отвечали криве, вайделоты и вайделотки, а Скирмунда, между тем, бледная и обессиленная, обвивала руками изображение богини и нервно рыдала.
— Ее решение выше моей воли! — мрачно проговорил князь Вингала. — Ничто не может избавить от данного слова. Прости, князь Болеслав, прости. Это решение выше власти человеческой!
Князь мазовецкий стоял как громом пораженный. Он еще не понимал значения только что произошедшей сцены. Смутные понятия о вайделотках, поддерживающих священный огонь ‘Знич’ в дальней Полунге, которые казались ему детскими сказками, принимали теперь в его глазах реальные образы. Та, к которой он стремился всем своим существом, ради которой он готов был войти в сделку с собственной совестью, вырвана из рук его для служения какому-то бездушному идолу, истукану. Он чуть не плакал от отчаянья, и только дружеские слова участия его сватов да самого князя Вингалы, всячески старавшихся его утешить, привели его в сознание.
Решение дочери было такой неожиданностью и для старого князя, что он совсем растерялся. Сам закоренелый язычник, он хорошо понимал, что не имеет права вмешиваться в дела, подведомственные одному криве-кривейто, и потому не сделал ни малейшего возражения, когда старшая вайделотка одела на Скирмунду венок из дубовых листьев, опоясала ее гирляндой из той же зелени и повела обратно в ее терем. Боярыни, мамки, няньки печально за нею следовали.
С поразительной быстротой разнеслось в толпе, окружавшей замок, удивительное известие. Оно было принято населением с величайшим восторгом, крики одобрения и радости ликовавшей толпы доносились и в тронную залу.
Вдруг эти крики превратились в какой-то яростный рев. Народ массами бросался к воротам замка. Князь с изумлением посмотрел в окно. В ворота въезжало около 15 всадников, с ног до головы покрытых пылью. Среди их толпы виднелись люди, прикрученные к седлам, а между двумя верховыми лучниками качалась колоссальная фигура рыцаря в вороненых латах, но без шлема. Он тоже был связан.
Князь послал узнать в чем дело, и почти в ту же минуту, на пороге залы показался его знакомец, ратный товарищ и недавний гость князь Давид. Его вел под руку князь Острожский.
— Князь Давид Глебович! Что это значит? В такую пору и в таком виде!..
— Спешил к тебе, государь князь, с грамоткой от пресветлого государя Витовта Кейстутовича, да по пути на проклятых крыжаков наткнулся. Они у тебя тут посад Яровицу полымем спалили и животишки пограбили.
— Как, Яровицу? Быть не может?! — вскрикнул изумленный князь.
— А вот и злодеи налицо, прикажи их допросить.
— Это успеем! Успеем, гость дорогой, а теперь спасибо, что за моих людишек заступился, да что это с тобой? Ты ранен?..
— Ничего, царапина, да только с дороги разломило, без малого двое суток гнал из Вильни!
— Да, правда. Ты говоришь, привез грамотку от великого князя и дорогого брата. Видно, вести большие, коли такому витязю доверил!
Молодой князь смоленский расстегнул кафтан и достал с груди сумку, в которой было спрятано письмо князя Витовта.
Князь Вингала взял письмо и быстро пробежал несколько строк, начертанных великим князем. Глаза его сверкнули мрачным огнем. Он теперь понял все: и упорство Скирмунды, и ее мольбы повременить сговором. Он сам, своим упорством погубил собственную дочь. Все эти мысли ураганом пронеслись в его голове. Непоправимое дело было сделано!
— Князь Давид Глебович, — начал он тихо, стараясь скрыть душившее его волнение, — благодарю тебя за честь, а брата и государя — за сватовство. Но у меня нет больше дочери.
— Умерла? — вырвалось глухим стоном из груди князя.
— Хуже, князь — она дала обет богине Прауриме, — она теперь вайделотка!
При этом страшном слове, значение которого ему было хорошо известно, князь Давид побледнел как смерть. Слова старой Вундины, торопившей его отъездом из Вильни, оправдались, она говорила, что княжна или руки на себя наложит, или что хуже придумает!
— Вайделотка? — проговорил он машинально за князем, — и это навсегда?!
— И ты еще, князь, спрашиваешь? Вся Литва держится только верой отцов наших. Моя дочь имела право дать обет. Это правда. Но если она его нарушит, клянусь прахом отца моего Кейстута, я задушу ее вот этими руками!
— Вайделотка!.. Вайделотка!.. — шептал уже в каком-то нервном ужасе молодой витязь и, как безжизненная масса, упал на руки товарищей.

Глава XIV. Заговор

Вечером того же дня, князь мазовецкий со своими сватами и свитой выезжал из ворот Эйрагольского замка. Как бы там ни было, а сватовство его, первого жениха в Польше, окончилось полнейшей неудачей.
Сваты ехали возле молодого князя мрачные и недовольные, они не говорили ни слова, стараясь не растравлять рану, нанесенную фамильной гордости Пястовича. Только один толстенький капеллан ругался и посылал всевозможные проклятия и на упорную язычницу, и на ее отца, и даже на проклятого схизматика князя Давида.
— Ясные панове! — вдруг заговорил он, обгоняя группу из трех вельмож, молчаливо ехавших шагах в пятидесяти от группы свиты и оруженосцев, — Сдается мне, что этот москаль не с добра приехал в замок. Не ради ли его княжна Скирмунда так заупрямилась?
— А так!? Может и правда! — воскликнул граф Мостовский, словно осененный какою-то мыслью, — проклятый схизматик в прошлом году целый месяц гостил в Эйраголе! Все может статься!
— В таком случае, я отомщен: ни мне, ни ему! — сухо проговорил князь Болеслав. Князь не решится идти против всего народа и против своего языческого криве-кривейто. Сожгите его громы небесные! Он не решится бросить моему отцу и всей Польше оскорбления, выдав дочь теперь за москаля, хоть будь он самим великим князем московским!
— Да и дьявольский криве не позволит! — заметил граф Мостовский.
— Ну, об этом еще можно поспорить, — засмеялся капеллан, — стоит только хорошенько попросить да принести обычные и чрезвычайные жертвы и неразрешимое тотчас разрешится!
— Не меряй все, отец капеллан, на свой локоть, — сказал второй сват, — я давно знаю криве-кривейто Лидутко, это сын старого Лидзейки, что был при Гедимине. Он пошел в отца, а того всеми клейнодами короля святого Стефана не подкупишь, даром что язычник. Это не то, что наши прелаты.
— Не изрыгайте хулы на служителей алтаря! — торжественно проговорил капеллан, — кому неизвестно, что сам криве-кривейто Лидзейко разрешил знаменитой Бируте выйти за Кейстута? А она была вайделоткой! Кто же мешает сделать это и теперь? Криве-кривейто налицо, новый жених тоже. Она поклялас — так криве разрешит клятву, а князь Вингала созовет гостей на брачный пир! И овцы целы и волки сыты, и пресветлейший князь Болеслав получил гарбуза, а коли все довольны, я и подавно!
— Молчи, змея! — крикнул на него князь мазовецкий, — не растравляй свежей раны!
— О, ясный пан, мое дело не растравлять, а лечить раны душевные. Уж если не суждено нам обратить эту закоренелую язычницу в лоно христианской римско-католической церкви, — единой, истинной! — капеллан возвел лицо горе, — так уж лучше совсем вырвать воспоминание о ней из груди такого витязя и борца христианства, как ваша ясная милость! Я думал, что задевая ваше самолюбие, я воздвигаю между вами вечную преграду, что вы тем скорее забудете думать о язычнице.
— И не достиг цели! О, я и теперь вижу, как сверкнули, остановившись на мне, ее чудные глаза. Я еще теперь вижу их перед собой. Нет, никогда мне не забыть ее дивной красоты! — с жаром проговорил князь мазовецкий.
— О, я теперь уверен, что она чаровница, она заколдовала князя. Надо будет в первой каплице /часовне/ отслужить ‘Те Деум’, и помолиться святому Станиславу, патрону всей Польши, может быть, он снимет чары. В Литве, особенно у этих проклятых язычников (да искоренит их Господь с лица земли!) еще живет таинственная наука приворожить человека и заставить его сохнуть и страдать от любви! Одно спасение — Те Деум, святая вода и молебен святому Станиславу!
Капеллан говорил с убеждением. Надо помнить, что в тот век вера в колдунов, ведьм и тайные науки была в полном разгаре и влекла на пытки и костры тысячи невинных, обвиненных в волшебстве и волхвованиях.
Князь мазовецкий прервал своего духовного отца.
— Нет, отец Амвросий, нет, не любовь осталась в моем сердце, не любовь, а месть. О, я бы дорого дал, чтобы выместить этой упрямой девчонке оскорбление, нанесенное в моем лице всему нашему роду!
— Отомстить? Хе-хе-хе! — засмеялся капеллан, — это вещь очень возможная… У меня сейчас блеснула удивительная мысль! О, как можно отомстить, зуб за зуб, око за око!
— И ты не увлекаешься, святой отец? — быстро спросил князь мазовецкий, — научи, озолочу! Мести, только одной мести, просит моя душа! Говори, говори, святой отец.
Вместо ответа капеллан сильнее подогнал своего коня, князь за ним последовал, и чрез несколько минут они шагов на 40 опередили своих спутников. Тогда только решился заговорить отец-капеллан.
— Итак, ясный ксендже, вы желаете отомстить? Я по этому порыву узнаю кровь Пястовичей. Никогда не прощать ни одной обиды. Это хотя не по-христиански, но с язычниками разве можно поступать иначе?.. Мой план — страшный план, смотрите, чтобы не раскаиваться после!
— Говори, говори, и если бы мне пришлось призвать на помощь адских духов, запродать им свою душу, я готов, готов! — с жаром перебил его князь.
— Зачем душу губить, надо спасти душу, ясный ксенже! Я так думаю, не захотела панна Скирмунда быть женой такого ясного пана, как ксенж, так пусть будет она наложницей!. Не хотела волею, силою окрестить можно! Выкрасть княжну и тогда…
— Что ты говоришь! Да разве это возможно? Король Владислав (Ягайло) так дорожит миром с Литвой! Нет, это невозможно, такой поступок поднимет всю Жмудь и всю Литву, как одного человека.
— Эх, ясный ксенже, мой дорогой сын духовный, есть на свете великая наука — дипломатией называется, а учит она, как чужими руками из огня без ухватов горшки вынимать… Вот я призвал ее на помощь и додумался: как бы это отомстить упрямой княжне и ее дикому отцу побольней, да чужими руками, и вот какая мысль мне пришла. Говорить, что ли?
— Говори, говори, ты будишь мое любопытство, ты воскресаешь мою надежду! — Говори! Я сказал, озолочу — а мое слово…
— Дороже червонного золота! — умильно и льстиво перебил капеллан. — Ну, так извольте слушать, но чтобы кроме нас двух никто не подозревал тайны.
Князь поднял руку, как бы желая поклясться. Капеллан продолжал:
— Вашей милости известно, что единственное место, где горит огонь, треклятый Знич, у этих поганых язычников и остается, это в Полунге, на морском берегу. Путь туда долог и ведет вдоль границы. Княжну повезут в первое новолуние, у этих поганых язычников на все нечестивые приметы. Кто мешает на пути сделать засаду с дружиной, мечами разогнать пеструю пешую сволочь криве да вайделоток, перевязать их? Тогда птичка поймана!
— Да ты с ума сошел, ведь это война! Война между Литвой и Польшей.
— Зачем же между Литвой и Польшей, а не между Литвой и Орденом Тевтонским?
— Как орденом? — с удивлением переспросил князь.
— Да очень просто. Ваша милость сами видели, до чего были взбешены братья-крыжаки, когда их отчитал треклятый язычник. Я знаю командора, он шутить не любит, а такое оскорбление требует мести! Зачем нам самим марать руки в этом грязном деле? Пускай немцы разбивают поезда вайделоток. Нам бы только втравить их в дело. А за то я берусь, и тогда мой ясный князь отомщен! Предлог к войне с Орденом должен быть налицо. И наш премудрый король Владислав может опять ловить рыбку в мутной водице!
— Но Скирмунда? Что же она? Что с нею станется, если этот план удастся? — перебил капеллана князь мазовецкий.
— Ох, эта язычница! Глубоко засела она в душу ясного князя. Ну, что же, не съедят ее немцы, разве только окрестят, да собьют немного спеси. А потом, кто знает, можно ее отбить, освободить! Не жена, так любовница! Эх, ясный княже, решайтесь!
— Ты не пастырь церкви, ты сатана, искуситель! — после раздумья проговорил князь мазовецкий, — но кто бы ни был ты, действуй как знаешь. Моя душа жаждет мести, отомсти за меня, сквитаемся, я не скуп!
— Ну так вот что, ясный пан ксенж, не дальше как сегодня к ночи мы будем на прусском рубеже, всего в двух милях от Штейнгаузена, где живет конвент командора графа Брауншвейга. Проезжая мимо, я прикинусь больным, и слягу, брат госпитальер, мой однокашник, а только бы мне забраться в конвент. Я в три дня всех на дыбы поставлю, а теперь до новолуния двенадцать дней!
Князь с удивлением поглядел на капеллана. Ему до этих пор и в голову не приходило, чтобы под этой вечно смеющейся личиной скрывался такой хитрый и дальновидный политик. Надо ли говорить, что план его был принят, клятва молчания вновь повторена, и, сдерживая своих лошадей, князь и капеллан незаметно опять сравнялись со своими спутниками, которые в жару какого-то политического сеймового спора и не заметили их отсутствия.
Тихая летняя ночь надвинула свой таинственный покров на утомленную землю, и путники стали думать о ночлеге.
Вдали мелькали огоньки. Это был форштат Штейнгаузенского замка, каменные зубчатые стены которого мелькали грозными силуэтами среди большой просеки в вековечном сосновом бору.
Уже с самого разговора с князем капеллан начал жаловаться на нездоровье, и он еле дотащился до ночлега, приготовленного в лучшем доме посада высланными вперед слугами. Высокие гости не хотели беспокоить братьев конвента и решились провести ночь инкогнито.
На заре, когда пришлось уезжать, отец капеллан лежал словно мертвый. Он прямо заявил, что дальше ехать не может и, как милости, просил оставить его на несколько дней на месте.
Князь мазовецкий, посвященный в тайну, для видимости как бы не соглашался, но потом уступил и, оставив при капеллане двух прислужников и одного драбанта, с остальными дворянами и свитой поехал далее.
После их отъезда капеллан написал несколько слов госпитальеру конвента брату Петру, тот очень обеспокоился и сам явился вместе с присланными из замка-монастыря носилками. Еще через час капеллан отец Амвросий уже лежал на койке в одной из комнат Штейнгаузенского замка, отведенной под больницу.
Замок Штейнгаузен не был одним из тех новых замков, которых в последние годы тевтонское рыцарство настроило вволю вдоль литовской границы. Это было древнее и очень красивое здание, окруженное высокой зубчатой стеной и водяным рвом. Единственные ворота были не дубовые, как в прочих замках, а железные, скованные из целого ряда узких железных полос. По высоким стенам стояло около дюжины новоизобретенных метательных орудий, которые назывались ‘мортирами’, а при них главным мастером был нюрнбергский немец Шмитгоф, знавший секрет пороха и ракет.
В замке, хотя довольно обширном по наружному виду, было мало жилых помещений, и потому редко кто из рыцарей охотой соглашался жить в этой пустыне, далеко от цивилизованных центров, да еще без комфорта. Но это было давно.
Хотя по строгому монашескому уставу орденов Тевтонского и, в особенности, Ливонского, братьям рыцарям-монахам запрещалась всякая роскошь в жизни и они должны были довольствоваться голыми досками для ночлега, но с течением времени монастырские строгости очень ослабели.
Хотя рыцари-монахи все еще имели в замках кельи, снабженные только дощатой кроватью и сундуками без замка, и дверями без задвижек, чтобы тем облегчить командору наблюдение за ними во всякий час дня и ночи, но в пригородных слободах, а то и в самых стенах замков у них бывали устроены свои теплые и уютные гнездышки, а в них порой обитали их подруги. Конечно, все это делалось тайно, келейно, вдали от глаз брата командора, но ведь все люди-человеки, и у самих командоров, даже у великого магистра, могли быть слабости, и они сквозь пальцы смотрели на ‘развлечения’ своих подчиненных.
Ливонский орден в этом отношении был гораздо строже Тевтонского, это можно было объяснить тем, что он реже подвергался наездам разных иноземных гостей-рыцарей, привозивших с собой свою атмосферу и привычки, далеко не сходные со строгим монастырским уставом крестоносцев.
Предшественник графа Брауншвейга на должности командора Штейгаузенского конвента, барон фон Шлипенбах, был человек крайне суровый. Аскет в полном значении этого слова, он и ото всей братии требовал исполнения устава, но встретил глухой отпор. Как бесконтрольный судья между братьями конвента, он попробовал употребить силу — и весь конвент разбежался. Огорченный, он сам уехал к великому магистру и уже оттуда не возвращался.
На место его был назначен граф Брауншвейг. Это был человек совершенно особого закала. Строгий и беспощадный, формалист по внешности, он держался девиза ‘греши, но не попадайся’, и так полюбился братьям-рыцарям, что они считали за особое счастье попасть в его конвент. Всех рыцарских мест в конвенте было одиннадцать, по числу имен апостольских, и на каждое место имелось по нескольку кандидатов в других конвентах.
Жизнь в замке была строга и однообразна по виду, но стоило только рыцарю переступить порог общей трапезной или длинного коридора с кельями по обеим сторонам, как он был уже на свободе и мог делать что хотел до тех пор, пока монастырский колокол не призывал братию к общей молитве.
Насчет этого командор был очень строг, избави Бог кого из рыцарей не явиться в капеллу замка к началу службы: строгая эпитимия и лишение права выхода из замка были наказаниями для ослушника. Таким образом, не стесняя своих подчиненных в их времяпровождении в свободные часы, командор властвовал над ними неограниченно именно страхом за эту свободу, и потому каждый его взгляд, каждый жест уже считался приказанием.
Сам командор жил безвыездно в замке. У него не было даже потайного уголка и доброй феи в слободе. Зато слух ходил, что в высокой башне, гордо возвышавшейся над правым крылом замка, обитала в течение некоторого времени какая-то женщина. Говорили, что иногда в узких стрельчатых окнах башни мелькало белое покрывало, а по вечерам нескромный луч света прорывался сквозь ставни окон, затем и это видение исчезло. Башня опустела, женщина исчезла. Куда она девалась? Никто не мог дать ответа, а кто бы посмел спросить об этом сурового командора?!
По рассказам отца казначея, имевшего случай при прежнем командоре бывать в башне, в ней было три комнаты, по одной в каждом этаже, но они были пусты, заброшены и по виду никогда не обитались. Вход в них был через спальню командора, и со времени поступления на эту должность графа Брауншвейга никто не имел в руках ключа от железной двери, ведущей в эти покои.
Таинственный свет, белая мелькающая тень в окнах, наконец, самое таинственное исчезновение живого существа, очевидно, обитавшего в покоях высокой башни, хотя и возбуждали любопытство братьев конвента, но о них говорили мало: у каждого были свои дела, и никто не желал вмешиваться в интимную жизнь командора, который, в свою очередь, не мешал жить и им.
Выгода была обоюдная!
Брат Петр, рыцарь, заведывающий больницей конвента в Штейнгаузене, был человек еще не старый, но которого, несмотря на монашеский обет, точил червь честолюбия.
Он не хотел быть заурядным рыцарем, ему во чтобы то ни было хотелось отличия, и он очень обрадовался, когда за смертью старого госпитальера граф Брауншвейг предложил эту должность ему.
Кроме больницы и странноприимного дома, его ведению были подчинены все склады запасов в замке, а уезжая по делам ордена, командор передавал ему часть своей власти. Этого было достаточно, чтобы брат Петр смотрел на братьев монахов-рыцарей чуть ли не как на своих подчиненных.
Незнатного рода и небогатый, он не мог пользоваться тем комфортом, который имели в приконвентной слободе более состоятельные рыцари, единственным его наслаждением было хорошее вино — а его немалое количество было скоплено предместником в мрачных погребах замка. Но и тут он держался мудрого правила: ‘пить, но не напиваться’ — и часто командор, особенно отличавший его за исполнительность и знание уставов, ставил его в пример трезвости и воздержания прочей братии.
Он был страстным поклонником женского пола, но так как по незначительности своих средств должен был бы пользоваться только отбросками от трапезы богатых, то предпочел полное воздержание, все еще рассчитывая, что буря войны бросит на его долю красавицу-полонянку.
Он был большим приятелем с капелланом князя мазовецкого и очень обрадовался, когда ему удалось, наконец, перенести его в свой замок. Он с первого раза видел, что болезнь не опасная, и приказал постелить новоприбывшему постель в своей келье.
Узнав, что в больницу замка поступил канонник и, к тому же известный проповедник, сам комтур зашел его проведать и очень удивился, узнав в больном того самого капеллана, которого несколько дней тому назад встретил в Эйрагольском замке.
Беседа завязалась.
Хитрый и тонкий капеллан с первых же фраз так умел понравиться командору, что тот и сам не заметил, как просидел до вечерен, и только звон церковного колокола, призывавший к молитве, заставил его расстаться с капелланом.
На следующее утро он зашел снова, и, видя, что отцу Амвросию гораздо лучше, пригласил его к себе, к великому огорчению брата Петра, и проговорил с ним целый день.
Предметом их разговоров, разумеется, были отношения между Литвой, Польшей и Орденом. Как яростный католик, командор во что бы то ни стало прежде всего хотел обратить всю языческую жмудь в христианство и затем уже бросить ее под ноги немцам. По его словам, славяне, за исключением поляков, — он делал эту уступку ради дорогого гостя — были низшей расой, годной только для рабства, а господствовать над ними были призваны только немцы.
Капеллан, улыбаясь, слушал эти немецкие бредни и все поддакивал. Ему уже удалось несколько раз кольнуть самолюбие командора, напомнив ему грубый ответ Вингалы, на требования, предложенные именем великого магистра.
При этом намеке граф Брауншвейг вспыхнул.
— Я послал донесение великому магистру в Мариенбург, надеюсь скоро получить разрешение немножко потревожить этих лесных дикарей.
— Да уж вы и то спалили их слободу! — улыбаясь, заметил капеллан.
— Да — это было глупое дело, на которое, не посоветовавшись со мной, рискнул командор Гох, Прейцбургского конвента, — проговорил с досадой граф. — Задумано глупо, исполнено еще глупее, десять человек убитых, и в том числе какой воин-рыцарь — брат Эрлих — богатырь, каких я и с роду не видал, коня за передние ноги поднимал!
— Вы говорите — убит. Вы ошиблись, я сам видел его вчера в числе пленных, захваченных в Эйрагольском замке.
— Как, жив? А мы уже два дня по нем панихиды поем, — воскликнул командор, — быть не может!
— Но это нисколько не избавляет его от смерти: не сегодня, так завтра эти дикие волки его сожгут на костре во славу своего деревянного Перкунаса!
— Как сожгут?!
— Да точно так же, как сожгли графа Кольмарка и десять других рыцарей, которые попались в большом набеге на Троки!
— Так неужели же этого бедного Эрлиха ожидает такая ужасная участь?
— Конечно, если вы только не пожелаете спасти его! — тонко заметил капеллан.
— Спасти его, но как? Войны с Литвой еще нет. Эйрагольский замок высок и крепок, я со своими двенадцатью рыцарями и сотней драбантов лбы разобьем об его стены! Как же спасти его?
— А очень просто. Но тайна прежде всего! — таинственно проговорил капеллан.
— Молчание — одна из обязанностей рыцарских, — сказал командор.
— Ну, так слушайте. Вы, вероятно, слышали, Скирмунда, эта заклятая язычница, объявила себя вайделоткой. Ее повезут посвящать в Полунгу, на берегу моря. Вместе с ней повезут туда и рыцаря, чтобы принести его там в жертву — вы меня поняли? Путь их лежит близ вашей границы. Чего нельзя сделать за стенами замка, то возможно в чистом поле или в дремучем лесу. Вот вам случай отомстить и, к тому же, спасти товарища!! Думаю, что за это и сам великий магистр не рассердится, а захватите княжну Скирмунду — вот и заложница в ваших руках.
— Но когда же, когда ее повезут? — с видимым любопытством спросил командор. Очевидно, идея мести и спасения товарища понравилась ему.
— Через девять дней, как раз в новолуние. У них всегда такой обычай: все свои богомерзкие обряды совершать в новолуние!
Долго еще проговорили между собой хитрый капеллан и суровый рыцарь. С каждой фразой отец Амвросий все больше и больше укоренял в командоре мысль отбить пленника и захватить серьезную заложницу. Он знал, что князь Вингала боготворит свою дочь и что за ее освобождение поступится всеми своими правами и исполнит требования ордена, которые несколько дней тому назад так презрительно отверг.
Снова колокол зазвонил на высокой колокольне, но на этот раз совсем другим звоном. Это был сигнал к обеду, и со всех концов замка потянулись к трапезной братья-рыцари.
Младший из братии, только что поступивший брат Иоанн, еще совсем молодой человек, с выразительным, красивым лицом, прочел молитву. Капеллан конвента, невзрачный и злой старикашка, благословил трапезу, и все уселись.
Командир посадил рядом с собой гостя и весь обед говорил только с ним и, к великой радости брата Петра, приказал подать на обед две бутылки старой венгржины. Этого было немного на 15 человек, но важен был принцип.
После обеда, когда все собрались в круглой зале у камина, командир вдруг подозвал к себе заведывающего оружием брата Андрея.
— Брат, — сказал он ему голосом, не допускающим возражения: — осмотри оружие и вели подточить мечи и копья. На днях мы выступаем. Скажи драбантским офицерам, чтобы готовились в поход.
Все переглянулись.

Глава XV. Свидание

о дня страшного решения, принятого княжной Скирмундой, прошло шесть дней. Удивительная весть о том, что дочь знаменитого князя Эйрагольского, которую все считали почти христианкой, объявила себя вайделоткой, быстро облетела всю Литву, и со всех концов Жмуди и Литвы потянулись к Эйрагольскому замку целые толпы вайделоток, сигонтов и вообще закоренелых язычников, желавших принять участие в торжественной процессии, с которой должна была отправиться княжна Скирмунда из родимого замка в дальнюю Полунгу.
Молодой князь Давид, очень обласканный князем Вингалою и его молодым племянником, совсем теперь оправился от раны, нанесенной ему рыцарем, и серьезно подумывал об отъезде из замка, где готовилось языческое торжество. Ему, как христианину, было и неловко, и небезопасно даже присутствовать при этой языческой демонстрации, а между тем, сердце ему подсказывало, что нельзя уехать, не повидавшись с той, которая только ради него решилась на такой героический подвиг.
Однажды в глухую полночь кто-то тихонько стукнул в дверь его опочивальни. Он спросил, а в ответ ему послышался шепот старой кормилицы княжны Скирмунды.
Как, какими чарами, какими обещаниями удалось княжне упросить старую Германду тайком пробраться в покои князя и вызвать его на свидание — не знаю, но через несколько минут князь в глубокой тьме пробирался вслед за старухой по крутым лестницам в ее комнату, которая прилегала, как мы помним, к терему княжны.
Когда они очутились, наконец, в этой маленькой комнатке, чуть освещенной светом серебряной лампады, горевшей перед изображением Прауримы, старуха скользнула в двери, и через минуту, на пороге, бледная, как привидение, появилась княжна, вся закутанная в длинные белые одежды вайделотки.
Князь хотел броситься к ней, сжать ее в своих богатырских объятиях, но взгляд ее, печальный, трогательный, словно умоляющий приковал его на месте.
— Опоздал! — прошептала она печально, но укора не было слышно в ее голосе. — Не судьба! — добавила она, протягивая руку. — Я хотела проститься с тобой навеки! Навеки! — Голос ее дрогнул.
— Зачем говорить так? Разве я не здесь, перед тобой, разве я не люблю тебя? — с жаром заговорил Давид. — Разве ваш криве-кривейто не может разрешить тебя от клятвы! Говори же, говори, ведь бабка твоя Бирута тоже была вайделоткой.
— Все это так, радость моя, жизнь моя. Да только то, что было возможно Кейстуту, льву литовскому, такому же поклоннику великого Перкунаса, как и сама Бирута, то недоступно тебе, смоленскому витязю. Лидутко, я его знаю, за все сокровища мира не согласится на брак вайделотки с христианином. Наконец, мой отец. Он проклянет, убьет меня, если я только осмелюсь подумать об этом браке.
— То же говорила и Бирута, однако же!..
— Нет, ты меня не понимаешь. Старый Лидзейко согласился признать брак только тогда, когда не мог поступить иначе: Бируту Кейстут увез силой и спрятал в Троках, поневоле Лидзейке пришлось покориться и признать то, что уже совершилось.
— О, свет глаз моих, Скирмунда, — чуть не вскрикнул князь Давид, бросаясь к ней, — если только за этим дело стоит, украду я тебя, вырву из рук вайделотов, умчу тебя к себе в Смоленск, там тебя не найдут, не отнимут!.. И Бог благословит наш союз.
— Как ты еще молод, мой ненаглядный! — печально проговорила Скирмунда, покачав головой, — увезти меня, когда? Откуда? Уж не теперь ли, когда меня окружают и берегут в этих стенах две тысячи ратников отца и двое железных ворот. Не из Полунги ли, где за тройной оградой вечно на стороже пять тысяч литвин да двести вайделотов?
— Но тебя на днях повезут в Полунгу, я нападу из засады ночью, я отобью, украду тебя.
— Украдешь, отобьешь, когда меня будет провожать дружина отца и несметная толпа народа. Допустим даже, что нам удастся бежать, но куда и каким путем? Через Литву? Чтобы нас захватили в первой деревне?! Через крыжацкие земли?.. Страшно и подумать!.. Дорого бы они дали, чтобы иметь дочь князя Вингалы заложницей! Нет, князь, не иди против судьбы! Прощай на век. Видно, не судили нам боги счастья вдвоем. Прощай!
Князь Давид бросился на колени перед тою, которая в эту минуту была для него дороже жизни, дороже всего на свете, он схватил ее руку и стал покрывать горячими поцелуями.
— Нет, нет, — говорил он словно в забытьи, — не отдам тебя без боя! Здесь ли, по дороге ли, из Полунги ли, но достану, выкраду тебя, только поклянись мне ты, что если мне удастся добраться до тебя, ты последуешь за мною без боязни, без рассуждения! Жить один раз, умереть один раз, так лучше умереть вместе, чем умирать долгие годы в тяжелой разлуке, не так ли, моя дорогая, моя радость? Говори, говори, дай мне надежду, иначе я руки на себя наложу, душу свою погублю! О, Скирмунда! Как я люблю тебя! Не лишай же меня дорогой надежды!
Скирмунда печально слушала горячие речи своего милого. Она понимала, что безрассудно бороться против стихийных сил, которыми теперь она окружена, понимала, что не может же князь Давид с горстью людей биться с целым фанатически настроенным народом, понимала, и вдруг какая-то дикая решимость охватила все ее существо. ‘Умирать, так умирать!’ — только на груди любимого человека, — мелькнуло у нее в голове, и она тихо прошептала:
— Делай, как знаешь, мой дорогой, мой ненаглядный, помни и верь, что за тобой пойду всюду, и на счастье, и на смерть! Делай, как знаешь! Что ты ни принесешь мне, приму без ропота. Я сумею страдать и умереть, если надо!
С восторгом, с какой-то дикой радостью благодарил князь Давид свою суженую. Одним ласковым словом она пробудила и укрепила в нем решимость вырвать ее из тяжелой неволи.
— Помни же, помни, — твердил он в сотый раз, — не с пути, так из Полунги отобью тебя, моя радость. Хитростию ли, силою, а ты будешь моей женою. Отец посердится и простит, ведь сам Витовт Кейстутович за меня! А теперь дай мне хоть насмотреться на глаза твои ясные, слушать не наслушаться речей твоих медовых!
Еще долго бы говорил князь на эту тему, если бы не появление старой кормилицы, пришедшей сказать влюбленным, что петухи пропели во второй раз и что пора расстаться.
Князь схватил за обе руки Скирмунду.
— О, поклянись мне еще раз не принадлежать никому другому, кроме меня! — страстно проговорил он.
— Клянусь тебе самим Перкунасом, великой Прауримой, вечным Зничем, клянусь моей любовью к тебе. Я не буду женой другого человека, кроме тебя!
Князь еще раз упал к ее ногам, покрывая жаркими поцелуями ее белые руки. Скирмунда тихо нагнулась и поцеловала его в голову. Горячая слеза скатилась с ее ресницы. Она больше не могла промолвить ни слова от волнения и, шатаясь, пошла в свою комнату. На пороге она остановилась, пристально взглянула прямо в глаза молодого человека, словно с этим взглядом хотела передать ему всю душу, потом быстро отвернулась и исчезла.
Князь стоял как окаменелый. Старуха мамка должна была схватить его за руку, чтобы заставить очнуться. Он был как пьяный или разбитый параличом, и только с неимоверными усилиями ей удалось удалить его из комнаты.
Тихо, с теми же предосторожностями повела она его по лестницам и темным переходам замка — и как раз вовремя. Восток уже начинал бледнеть, первые лучи зари пробивали густую тьму летней ночи.
На следующий день князь Давид заявил через постельничего князю Вингале, что он уезжает и просит его отпустить с миром. Старый князь был отчасти рад этому отъезду. Он знал, что Давид Глебович состоит под особым благоволением великого князя и потому не решался намекнуть ему об отъезде, а между тем языческая церемония отъезда новой вайделотки из родительского дома не допускала присутствия иноверца.
После обычных фраз сожаления и прощания князь Вингала обнял Давида Глебовича и поцеловал его.
— Передай брату — проговорил он тихо, чтобы не слышали присутствующее, — что я больше не могу терпеть насилия крыжаков и что если он с ними церемонится, так я начну действовать за свой счет и за свою голову. Они у меня спалили три слободы и захватили знатный полон, я пошлю к ним требовать возврата. Если не согласятся, клянусь Перкунасом и всеми адскими богами, испеку пленного рыцаря под стенами самого Штейнгаузена, сжарю живого в латах и доспехах и вместе с ним штук двадцать пленных крыжаков!
— Но ведь это же война! — воскликнул князь смоленский.
— Лучше война, чем такое состояние! Так жить нет больше сил! Помни, так и скажи великому князю: прошу не в службу, а в дружбу!
Эта просьба ставила князя Давида в крайне фальшивое положение. Как мы видели, задавшись мыслию освободить княжну во что бы то ни стало, он нарочно хотел уехать из замка, чтобы иметь руки развязанными, но у него и в помыслах не было ехать на Вильню. Между тем, отправляясь на Смоленск, т. е. на родину, ему другого пути не было, как через границу великого князя литовского.
Хитрить и лгать было рискованно, это могло только возбудить сомнения, а князю Давиду опаснее всего было подать малейший повод к опасениям! Нечего делать, нужно было ехать на Вильню. Да это было и к лучшему. Когда, простившись с князем Вингалой и его племянником, Давид Глебович сел на коня и по опускному мосту выехал из замка, он просто ахнул от удивления. Вокруг всего Эйрагольского замка кочевало в палатках и наскоро сделанных шалашах несколько тысяч народа, сошедшегося посмотреть на невиданное зрелище.
Князь тут же, с первого взгляда понял, что нет никакой возможности не только отбить, но даже просто увидать хоть издали свою невесту среди этой многочисленной толпы, пришедшей, очевидно, для того, чтобы сопровождать торжественный поезд вайделоток.
Как человек крайне энергичный и решительный, он сразу переменил план атаки. Он поедет теперь к Витовту передать ему слова и грамоту князя Вингалы и затем выпросится у великого князя на охоту в заповедных пущах. Лесами и болотами он проберется в Полунгу, подкупит золотом новгородского или свейского /шведского/ корабельщика и выкрадет свою Скирмунду из самого храма Прауримы. Ему раньше этого довелось быть в Полунге, и он помнил очень хорошо, что вайделотки пользовались относительной свободой, что они даже порой катались на лодках по взморью. Во всяком случае — этот план был исполнимее нападения с десятью товарищами на многотысячную толпу.
В море быстрота корабля спасала от преследования, а здесь! Князь даже не делал сравнения и шибко погнал коня по виленской дороге.

Глава XVI. Поезд вайделотки

С утра для назначенного дня отъезда громадная толпа придворных, бояр, соседних владетелей, криве, вайделотов и сигонт собралась во дворе и в приемных покоях Эйрагольского замка. Все были одеты в белые костюмы, и только на одних вайделотах и криве этот цвет был перемешан с зеленым.
Наконец приехал и сам криве-кривейто и медленно пошел на крыльцо. Все пали ниц перед этим олицетворением высшей духовной власти.
Криве-кривейто поднял свой жезл, украшенный наверху тройной кривулей, и как бы благословил им народ.
— О литвины, излюбленные дети Перкунаса, да будет над вами его благодать! — заговорил он торжественно. — Дети мои, сейчас вы будете присутствовать при величайшем торжестве, которое редко дается в удел смертным. Сейчас дочь земного властителя покинет дом своего отца, чтобы идти в жилище великой богини Прауримы. Она посвящает себя, как вайделотка, на служение богам нашим. Она будет перед великим Зничем молиться о нашей литовской земле. Да благословит ее сам великий громовержец Перкунас, да не гаснет огонь в руках ее, да не исчезнет память о ней из рода в род!
Он кончил. Громадная толпа народа заколыхалась. На пороге, покрытая непроницаемым белым покрывалом, появилась Скирмунда. Ее вел под руки отец. Он был сам бледнее смерти, и только глаза его бросали молнии.
— О, великий служитель громовержца Перкунаса! — обратился он к криве-кривейто, — вот дочь моя Скирмунда, она вольной волею пошла на служение великой богине Прауриме. Сдаю ее на твои руки и отныне прекращается моя власть над нею. Прощай, Скирмунда, пусть хранят тебя боги!
Скирмунда покорно склонила голову, и отец запечатлел последний поцелуй на ее лбу. Отныне ни один смертный уже не дерзал прикоснуться к ней.
Криве-кривейто взял ее руку из рук отца и привел ее в круг вайделоток, стоявших на крыльце. Те окружили ее и запели гимн Прауримы. Вайделоты затрубили в трубы и ударили в бубны. Криве-кривейто поднял свою кривулю, шествие тронулось.
Два дня, шаг за шагом, подвигалась эта процессия, наконец, к вечеру третьего дня поезд подошел к довольно широкой речке, быстро катящей свои волны в высоких и мало доступных берегах.
Вингала предложил остановиться на ночь по эту сторону и, по обыкновению, укрепить лагерь и выставить стражу. Криве-кривейто настаивал переправиться на пароме и лодках на ту сторону, так как противоположный берег был гораздо выше и представлял более здоровый ночлег.
Начали переправляться. Едва только первые группы вайделотов успели переправиться на пароме и следующим рейсом были перевезены на тот берег вайделотки и их повозки, как вдруг с того берега донеслись дикие крики отчаянья. Вингала, бывший еще на этом берегу, вздрогнул и бросился к лодке.
По ту сторону происходило что-то ужасное. Человек десять латников, в шлемах с опущенными забралами, прорубались сквозь толпу вайделотов, старавшихся защитить повозки вайделоток. Несколько десятков вершников и лучников поражали литвин стрелами.
Вся масса народа, оставшаяся на этой стороне, пораженная ужасом, чувствовала собственное бессилие и не могла подать помощи. Единственный паром был на той стороне, а несколько долбленых лодок едва могли поднять по два человека каждая.
Завидя опасность, которой подвергалась дочь, князь Вингала превратился в дикого зверя, он выхватил меч и бросился с обрыва к реке.
У берега была всего одна лодка и та была уже занята. Броситься к ней, выбросить из нее уже усевшегося вайделота, занять его место и приказать гребцу править — было делом одного мгновенья.
— Греби! Греби! Или ты жизнью поплатишься, если я опоздаю! — крикнул он перевозчику и лодка полетела.

Глава XVII. Бой и плен

Но князь Вингала опоздал.
Смятые дружным натиском врагов, плохо вооруженные вайделоты не выдержали, и латники прорубились до самых повозок, занятых вайделотками.
Рыцари (это были они) на этот раз не надели своих белых плащей, с вышитыми черными крестами. Они боялись, что в этом костюме их скорее заметят, а они в великой тайне держали план своего нападения.
Один из изменников, жмудин, указал на эту переправу как на такое место, где удобнее всего поставить засаду, так как силы литвин будут разъединены. И он не ошибся. Даже сам командор не предполагал, что удача будет стоить так мало. В бою с вайделотами и прислугой рыцари не потеряли ни одного человека, только у лучников было двое раненых. Как хищные вороны, бросились они на оставшиеся без прикрытия возы с драгоценными сосудами и всевозможными дорогими вещами, которые везли в храм богини как вклад за новую вайделотку.
Несчастные девы Знича, видя гибель своих и неминуемую опасность, подняли отчаянный крик. Страшные всадники были уже близко, они видели эти ужасные фигуры, закованные в железо, эти железные шлемы с опущенными забралами. Спасенья не было! Они были безоружны!
При первом звуке тревоги сердце у Скирмунды словно упало.
— Это он! Это он! — радостно подсказывало ее сердце, и она без страха и без отчаянья следила за оборотами боя. Она была вполне уверена, что эта засада — дело рук князя Давида и старалась узнать его в одной из закованных в латы фигур.
Уже тогда, когда последние защитники бросили оружие и побежали, а рыцари были в нескольких шагах, несчастная увидела, что ошиблась. Бежать и спасаться было некогда. Две вайделотки, более решительные, успели соскочить и спрятаться в непроходимой чаще кустов. Скирмунда хотела последовать их примеру, но было уже поздно!
— Хильф Готт! — гаркнул у ней над ухом громкий голос командора, и рука его в железной перчатке опустилась на ее плечо.
Скирмунда вскрикнула, как змея, вырвалась у него из рук и хотела бежать, но он вновь обхватил ее руками, она снова увернулась, выхватила кинжал, висевший у пояса и с размаха ударила в грудь рыцаря. Кинжал сломился о стальной панцирь.
— Ого! Моя кошечка, как ты царапаешься, — со смехом проговорил тот. — Так не годится, надо будет ноготочки обстричь.
— Скирмунда! Скирмунда! Дочь моя — вдруг загремел сзади их голос князя Вингалы.
— Я здесь! Отец, спаси, спаси меня! — крикнула несчастная и сделала страшное усилие, но все напрасно, могучей рукой вскинул ее рыцарь на седло и дал шпоры коню.
С бешеным криком бежал за ним Вингала, но что же мог сделать он, пеший, против рыцаря на коне, да еще закованного в латы.
— Сюда! Сюда! За мной! За мной! — кричал рыцарь, увлекая Скирмунду, и поскакал по дороге к конвенту.
Через несколько минут все братья рыцари, узнав голос своего командора графа Брауншвейга, скакали вслед за ним, и скоро дружными усилиями несчастная княжна была наглухо завернута в рыцарские плащи и лишена не только всякой возможности сопротивления, но даже и движения.
— Наш план удался блистательно, спасибо капеллану — он надоумил.
— Не совсем, — заметил брат госпитальер, — нам не удалось отбить брата Эрлиха, его здесь не было!
— Зато удалось взять заложницу, и пока она будет у нас, я ручаюсь за жизнь не только брата Эрлиха, но и всех пленных гербовых!
— Ваша правда, брат командор, — теперь мы уже можем предписать наши условия этому старому волку князю Вингале!
— Ой, не знаете вы его! — воскликнул госпитальер, — я боюсь, чтобы дело не пошло совсем наоборот, — он вместо выкупа бросится на нас войной.
— И разобьет свой лоб о башни Штейнгаузена, — заметил не без хвастливости командор.
— Вашими бы устами…
— Неужели же ты думаешь, брат госпитальер, что наш замок когда-либо может пасть перед всей литовской сволочью, веди ее не только что Вингала, а даже сам Витольд?
— На случай мастера нет. Мало ли замков за последнее время отбили литовцы.
— Стыдно так говорить тебе, брат госпитальер. Если ты сам трусишь этой сволочи — литовцев, так не смущай сердца других. Долг каждого крейцхера умереть, сражаясь за крест и святую веру!
Брат госпитальер умолк. Да и говорить больше было не о чем. Весь день, проведенный в засаде, затем этот ночной бой и поспешное отступление порядочно-таки утомили рыцарей, уже более суток не снимавших тяжелых доспехов. А останавливаться на ночлег было бы очень рискованно. Лазутчики доносили им, что несметные толпы литвин и жмудин собрались на это невиданное зрелище, и само собой, они могли броситься в погоню за похитителями княжны-вайделотки.
До замка оставалось уже недалеко, вдали по просеке мелькнул шпиль над высокой башней, и заблестел, при первых лучах загоравшейся зари.
— Штейнгаузен! — радостно заметил брат-госпитальер и перекрестился.
Его примеру последовали другие. Очевидно было, что вблизи от замка каждый почувствовал нравственное облегчение. Ободренные близостью конюшен, лошади фыркали и бежали еще быстрее!
Вдруг лошадь одного из рыцарей сделала отчаянный прыжок и ринулась в сторону.
— Брат Карл! — в ужасе воскликнул госпитальер, — твоя лошадь ранена. При свете зажигающейся зари, он увидал стрелу, вонзившуюся в круп лошади товарища. Но брат Карл уже не слышал этого крика. Он лежал сброшенный раненым конем и громко взывал о помощи.
В ту же секунду дикий крик торжества и ненависти донесся до ушей убегающих рыцарей и несколько стрел просвистали в воздухе, с треском отскакивая от лат и шлемов или проносясь мимо.
— Погоня! Погоня! Скорей к воротам! — крикнул командор и стал гнать коня. Возвращаться для спасения одного упавшего рыцаря — значило рисковать жизнью нескольких других. Сзади слышался ясный топот огромного числа лошадей, даже крики погони слышались все ближе и ближе, стрелы так и свистали вокруг рыцарей.
С вершины башни над воротами заметили возвращающихся рыцарей и погоню. Оставшийся в замке рыцарь приказал трубить в рог, и этот звук ободрил товарищей, не рассчитывавших уже спастись. Теперь они знали, что их увидели и что ворота замка открыты.
Еще минута, и громкий топот копыт рыцарских коней по дощатому подъемному мосту доказал, что они уже в замке, и в ту минуту, когда последний всадник проскакал мост, он с громким скрипом поднялся на цепях, и перед преследующими открылся глубокий, полный водою ров.
— Пали мортиру! — крикнул распоряжавшийся защитой замка рыцарь, и целый столб огня и дыма вырвался из пасти чугунного чудовища, подобно гигантской лягушке, лежавшего на вершине надворотной башни. Раздался оглушительный треск и гром, и несколько огромных каменьев, словно каменный дождь, полетели в сторону нападавшей толпы преследователей. Пораженные паническим страхом, литовские лошади бросились в сторону, сбрасывая не менее испуганных седоков.
— Вперед! Вперед! — гремел среди откачнувшейся литовской толпы голос старого Вингалы, успевшего добыть коня и броситься в преследованье.
— Вперед! Вперед! Там моя дочь!
— Вперед! Вперед! Там жрица богини Прауримы, там ее дева-вайделотка! Спасите ее! Спасите ее! — кричали сам криве-кривейто и подручные ему криве.
Но все было напрасно. У отряда литовцев, бросившихся в погоню за немцами, не было ни стенобитных машин, ни пушек, никакого снаряда воинского, а такой замок, как Штейнгаузен, нельзя было взять открытой силой.
Напрасно князь и криве возбуждали к нападению прибывших с ними литвин, — все было напрасно. Твердыни рыцарского замка словно смеялись над их усилиями, а мортиры одна за другою изрыгали пламя, разнося смерть и ужас!

Глава XVIII. В Троках

День уже склонялся к вечеру, когда Бельский со свитою подъехал к переправе, соединяющей Трокский замок с берегом.
У громадной деревянной пристани, далеко вдававшейся в озеро, толпились перевозчики. Бельский въехал на помост. Многие, узнав в нем знаменитого воеводу и любимца княжеского, снимали шапки и кланялись.
— Что, его ясная милость в замке? — осведомился он у одного из старших перевозчиков.
— Вот уже вторую неделю гостят, — отвечал тот, низко кланяясь, — недужен был, да теперь, слава великому Перкунасу, мудрый Спортыс сумел отогнать от него лихоманку. Здоров!
Многие из слуг ясного пана отвернулись и посмотрели в сторону при имени Перкунаса, но старый Бельский только усмехнулся в седые усы и проговорил не без юмора:
— Ну, там Перкунас Перкунасом, а ты перевези-ка нас скорее к замку, скоро и солнце сядет!
— Не смею, ясный пан! — снова с поклоном отвечал перевозчик.
— Это еще что? Как не смеешь? — крикнул Бельский.
— Строгий приказ от каштеляна: с оружием господ не возить к замку без позволения!
— Это еще что за новости? Давно ли такой приказ?
— А с неделю. Тут, говорят, крыжаки, чтобы проклята была их душа, подвох какой замышляли против нашего солнышка Кейстутовича. Да мы их поймали, ну вот и не пускают.
— Да ведь я не крыжак, — смеясь, заметил Бельский, — я воевода княжий.
— Знаю, ясный пан, да указ больно строг, никак не могу без позволенья, да вот на ваше счастье от замка каштелян едет, сюда гребет.
Действительно, к пристани подходила небольшая барка, и на ней восседал на покрытой красной кошмой скамье, низенький, пузатенький человек в желтом кафтане русского покроя и узкой войлочной шапке. Он еще издали узнал пана Бельского и низко ему кланялся. Это был помощник трокского каштеляна, подчаший шляхтич Кобзич, герба ‘Лютый’, давно уже, чуть ли не со времени Ольгерда, занимавший этот пост.
— Челом бью ясному пану! — закричал он, чуть барка коснулась пристани, — добро пожаловать! А наш великий государь больно соскучился о твоей ясной милости, еще сегодня за обедом вспоминал о тебе.
— Эй, вы!.. Поддержите! — крикнул он гребцам, — поддержите, разве не знаете, что я со своими ногами не могу взобраться на вашу треклятую лестницу?
Бельский слез с коня и пошел навстречу Кобзичу, который, пыхтя и опираясь, еле взобрался на пристань. Паны обнялись как старые знакомые, и скоро лодка их поплыла обратно к Трокскому замку. Слуги пана Бельского волей-неволей должны были расположиться на ночлег в прибрежной деревушке.
Дорогой друзья разговорились, и каштелян посвятил Бельского в последния новости двора.
— Что, о войне не слышно ли чего? — спрашивал старый воевода, — а то сабли в ножнах ржавеют!
— Кто проникнет в мысли ‘мудрейшего’? — с улыбкой ответил подчаший, — Господь Бог его ведает, — молчит, молчит, а на завтра поход — никому и невдомек. Налетит, как сокол, и аминь!
Литвины давно уже прозвали своего героя-князя именем ‘мудрейшего’. Это был самый лестный эпитет на бедном литовском наречии.
— Оно и лучше: дружина в сборе, сабли наточены, что же терпеть по-пустому, — заметил Бельский. — Да только мне сказывали, что по Смоленской дороге, к Москве, хлеб и запасы везут. Уж не на Москву ли поход?
— А тем и лучше, пан ясный, схизматики они, хуже басурманов, хуже нечисти татарской!
Бельский строго взглянул на говорившего.
— Один враг у Литвы и Польши — немец! — резко проговорил он, — терять хоть одного человека в битве с другими племенами, когда цел хоть один крыжак, — неисправимая ошибка. Правда, москали — схизматики, да они тоже наши братья-славяне, рядом с нами дрались с неверными. Ты только сочти, сколько их князей легло под Ворсклой, и как легли: с мечами в руках, а не в позорном бегстве!
— На кого намекает пан ясный? — обидчиво спросил подчаший, — я не виноват, что моя лошадь, раненая стрелой, закусила удила и носила меня четыре часа.
— Кто же говорит?! Храбрость пана подчашего выше всех сомнений, но я говорю, кто дрался рядом с русскими, бок о бок, тот только может уважать их и удивляться им!.. Я поляк и католик, но клянусь святым Станиславом, на поле брани я побратался и с русскими, и со жмудинами, даром что они язычники!
Пан подчаший отвернулся и сплюнул.
— Пан воевода слишком добр и благороден, но, в свою очередь, клянусь Ченстоховской Божьей Маткой, скорее спасу из воды паршивого щенка, чем москаля или жмудина, будь то сам князь Вингала Кейстутович!
Глаза воеводы сверкнули.
— Пан подчаший мне друг, а князь Вингала Эйрагольский мне побратим, прошу пана или прекратить разговор, или не отзываться о нем дурно!
— Дурно! Да сохрани Боже! Я только удивляюсь, как это такой мудрый князь, брат нашего ‘мудрейшего’ — и пребывает в язычестве!
— Каждый познает Бога и поклоняется ему, как знает! Давно ли и ‘мудрейший’ просветился светом истины? Придет пора и Эйрагольский князь познает свет христианства!
— Ну, нет, ясный пан воевода, — быстро возразил подчаший. — Довелось мне с самим ‘мудрейшим’ быть в Эйрагольском замке. Взошел и бежал, бежал, словно за мной неслись тысячи демонов, так бежал, словно у меня были ноги двадцатилетнего!
— Что же было там страшного? Я тоже был в замке и ничего не видал!
— А серебряный чурбан в тронной зале, а медные ужи и змеи! Довольно их одних, чтобы ввергнуть в ад правоверного.
— Изображение богини Прауримы! — захохотал воевода, — что же тут ужасного?.. Я и не таких истуканов видел в Ромнове на Дубисе.
— Как, ясный пан воевода был и в Ромнове на Дубисе? — с испугом проговорил подчаший и стал быстро креститься, — Езус и Мария, Матка Боска Ченстоховска, смилуйтесь надо мною, грешным, — тихонько шептал он и отодвинулся от воеводы.
Тот с любопытством, смешанным с насмешкой, смотрел на перепуганного пана. Ему почему-то вдруг захотелось раздразнить его еще более.
— А что скажет пан, когда узнает, что я с Вингалой Эйрагольским собственноручно принес жертву богине Прауриме!
— Быть может такого греха сам святейший в Авиньоне разрешить не может! Что же сказал вам духовник? Как он допустил вас до святого причастия?
— Духовник? Посмотрел бы я, как бы он осмелился перечить мне, — гордо сказал Бельский, — я эту черную и белую нищую братию вот где держу! — он показал сжатый кулак, — от них одних вся смута и рознь и в князьях, и в народах славянских!
Пан подчаший умолк. Разговор начинал принимать слишком резкий оттенок, и он, как верный и пламенный католик, не рисковал продолжать его, боясь с одной стороны рассердить влиятельного человека, а с другой — совершить страшный грех, согласившись хотя в чем бы то ни было с таким явным отступником от веры.
— Что это у вас за новые гребцы? — после молчания спросил Бельский, всматриваясь в смуглые, совсем не литовского типа лица гребцов.
— А это ‘мудрейший’ с похода на Крым привел. Народ такой, семей до пятисот, ‘караимами’ зовут, веры еврейской, а на жидов не похожи. Нахвалиться на них не можем. одно плохо: как ни бьюсь — ни слова по-польски не понимают!
— Это придет со временем. Ну, а как они в воинском деле?
— Куда им — разве что маркитантами. Однако, вот мы и приехали, сейчас пойдешь к князю или отдохнешь с дороги?
— Это зависит от воли ‘мудрейшего’: теперь время после обеда, может быть он и сейчас примет меня!
— А ночевать ко мне? Спор не ссора, не так ли, ясный пан воевода?
— Благодарю за предложение. Да ведь у меня в княжей дружине два молодца, надо на их хозяйство заглянуть.
Лодка причалила к пристани, и оба пана направились к замковым воротам, находившимся в нескольких шагах от берега.
Массивные стены замка были сложены из красного обожженного кирпича, и только башни, своды ворот и бойницы выложены из глыб кремнистого камня. Ворота были из железных полос, а зубцы — стены вооружены крюками из того же металла. Над самыми входными воротами, обращенными на пристань, возвышалась высокая круглая башня, на вершине которой стояло что-то странное по своей форме и неуклюжести. Это был удлиненный бочонок, окованный железными обручами в несколько рядов и помещенный на деревянном же постаменте с колесами. Рядом лежали чугунные, странной формы, огромные ступы, а возле них, в пирамидальных кучах, сложены были обкатанные водой валуны, кое-где подправленные каменотесами. Двое часовых бессменно находились на площадке башни и зорко берегли эти невиданные орудия от посторонних.
Это было, как, вероятно, читатель догадался, не что иное, как первообразы теперешних представителей артиллерии. Чугунные ступы, иначе называемые магдебургскими мортирами, или камнеметами, а деревянный обрубок, высверленный и окованный обручами, — первообраз полевой пушки, из первых стреляли камнями навесно, из второй надеялись стрелять прицельно, но опытов пока еще не делали, а палили порой холодными зарядами, наводя на окрестных жителей ужас громовыми раскатами выстрелов.
В воротах стоял караул от отряда псковских лучников, которыми, как известно, командовал сын пана Бельского. Случайно молодой витязь тоже был у ворот и несказанно изумился, узнав в одном из приезжих своего отца.
Как почтительный сын, он бросился навстречу воеводе и нежно поцеловал его в руку и плечо, но отец быстро поднял его голову и поцеловал прямо в губы.
— Брат Стефан здесь? — спросил он, когда первые изъявления радости встречи прошли.
— Нет, отец, он остался в Вильне, ‘мудрейший’ приказал ему пополнить дружину.
— Как, разве поход?
— Мы меньше всех знаем. Говорят.
— Но на кого же?
— Говорят на Москву — из-за Смоленска.
Брови старого воеводы сжались. Он не сказал ничего, но, видимо, это известие было ему неприятно.
— Где наисветлейший пан князь? — спросил он, чтобы переменить разговор.
— В своих покоях. Готовят торжественный прием послов.
— Чьих?
— От великого магистра.
— Они уже здесь?
— Нет, завтра прибудут, да не простые рыцари, а великие сановники ордена, комтур Марквард Зольцбах и еще два ассистента.
— Знаю я этих разбойников, обоих бы на одну осину, — резко перебил сына воевода. — Однако мне надо видеть ‘мудрейшего’ сегодня же. Поди скажи дежурному боярину.
— Давно же, отец, ты не был при дворе, здесь, в Троках, мы живем без этикета, князь принимает без доклада — иди прямо, двери замка отворены, скажешь служителю, он проводит тебя к самому князю.
Старый воевода поспешил исполнить совет сына и через несколько минут входил в высокий зал, расписанный по сторонам фресками исторического содержания.
Окруженный толпой слуг и придворных, в глубине зала стоял среднего роста довольно плотный мужчина, безусый и безбородый, отдавая последние приказания. Голос у него был резкий и какого-то странного металлического тембра. Его невозможно было не узнать из тысячи голосов. Привычка повелевать слышалась в каждом слове, виделась в каждом жесте этого пожилого человека, и хотя он был одет проще и беднее каждого из его окружающих, никто не задумался бы сказать, где слуги, а где повелитель.
Это и был сам ‘мудрейший’, великий князь всей Литвы и Жмуди Витовт Кейстутович. Глядя на его небольшую коренастую фигуру, на полуженское лицо, лишенное растительности, трудно было бы узнать в нем легендарного воина-героя, наполнявшего всю тогдашнюю Европу шумом своих военных подвигов. Зато глаза, проницательные, светящиеся каким-то неземным огнем, этот мощный, властный голос, обличали в нем человека, привыкшего только повелевать. Он был одет в серый кафтан русского покроя и небольшую шапочку. То и другое было старо и изношено, очевидно, князь не гонялся за роскошью туалета.
Заметив вошедшего Бельского, он мигом словно переродился. Глаза его заблистали видимым удовольствием, он быстро пошел ему навстречу.
Бельский хотел по обычаю преклонить колено, но Витовт не допустил и горячо обнял ратного товарища.
— Как я рад, что ты приехал, я уже хотел посылать за тобою! — сказал Витовт приветливо.
— Очень счастлив, если когда-нибудь и в чем-нибудь могу еще понадобиться твоей милости!
— Что за крыжакский язык!? Довольно, будто я не знаю, что Бельский раньше всех явится на мой зов!
Бельский низко поклонился.
— Знаю я тебя, упрямца и заговорника, ты моей Вильни как чумы избегаешь. Зато уже если ты сам приехал — значит, дело есть — говори, все исполню!
— Дело не мое, государь, а дело отчизны, — серьезно отвечал Бельский, — иначе бы я и не посмел явиться к твоим светлым очам!
— Отчизны? — переспросил Витовт. — Пойдем в мои покои, там объяснишь.
— А вы, — обратился он к слугам и рабочим, стоявшим в почтительном отдалении, — чтобы в ночь было все готово! Гостей везти по озеру тихо, с трубачами, дать знать московскому пушкарю Максиму, сделать три выстрела в честь гостей. Пива и меду не жалеть для прислуги и свиты. Ссоры не заводить — зачинщиков повешу! Ступайте!
Круто повернувшись, Витовт вышел из зала, за ним вслед шел Бельский. Пройдя несколько покоев, убранных с княжеской роскошью, они вступили наконец в небольшую хоромину с низким потолком и узкими стрельчатыми окнами. Рамы были металлические, со вставленными в них кружками зеленоватого литого стекла. В углу перед большим черным крестом с костяным распятием стоял аналой и лежала кожаная подушка. Вдоль противоположной стены виднелась кровать простого дерева, покрытая выделанной медвежьей шкурой, в изголовье лежал мешок из грубой шелковой материи, набитой свежим душистым сеном. Стена над кроватью была завешана замечательно красивым турецким ковром, подарком Тохтамыша, и на нем была развешана целая коллекция оружия: от луков и самострелов до мечей, сабель, тяжелых шестоперов и перначей включительно.
Среди комнаты, против окна помещался длинный стол, тоже простого дубового дерева, без резьбы и украшений, но с целой горой свитков, рукописей и переплетенных в кожу фолиантов. Два громадных медных подсвечника, в четыре свечи каждый, стояли на столе. Свечи были из желтого воска и сгоревшие до половины — очевидно, князь занимался и по вечерам. Стены комнаты, пол и потолок были из гладко выстроганных дубовых досок, и затем ни одного украшения, ни одного предмета роскоши не было видно в этой рабочей комнате-спальне одного из могущественных владык Европы.
— Садись и говори, я слушаю! — показывая на табурет около стола, сказал князь и сам сел к столу.
— Хлеба не радуют, государь, по всему трокскому княжеству семян не соберешь, — начал издали свое сообщение Бельский.
— Знаю, я уже распорядился: в Новой Мархии у меня закуплена пшеница, король и брат дал пятьдесят барок, их уже гонят по Неману
— Вот об этом я и хотел доложить. Немецкие злодеи знают об этом караване, а так как он пойдет через их земли, то его приказано задержать!
— Пусть посмеют! — вскрикнул Витовт и стукнул кулаком по столу, — пусть посмеют, это будет оскорбление и короля, и меня.
— Первое ли, государь? — осмелился заметить воевода.
Витовт вскочил с места.
— Как смеешь ты говорить так?! — воскликнул он, — или ты забываешь, кто я!
— Нет, могущественный государь, не забываю, предо мною величайший герой и величайший политик в Европе, и он в это время, когда я говорю, думает совершить великую ошибку!
— Ошибку, ты говоришь?
— Ошибку, государь.
Витовт усмехнулся.
— Ну, говори же, умник, в чем моя ошибка?
— Дозволь мне, великий государь, говорить откровенно и прямо, — на языке моем нет лести, я не умею говорить иначе, как прямо и смело. Дозволь?
— Тебе ли после сказанного просить дозволения. Говори — я слушаю.
— Государь, — снова начал воевода, — я слышал, что ты собираешься на Москву, ты стягиваешь рати, готовишь запасы.
— Правда. Так что же в этом? Мой нареченный сынок мироволит изменникам Святославичам, пора положить предел этой явной злобе и тайной измене!
— Так ли, государь? Смоляне всегда были верны тебе, храбро бились с тобой под Ворсклой, двое князей Святославичей легли рядом с тобой. Да и что за счеты между тобой и Москвой? Великая княгиня Софья Витовтовна сумеет отстоять твое дело перед московскими великими князьями. Другое дело ждет тебя, другие подвиги. Погляди только кругом: вся Жмудь стонет под немецким ярмом. Сам великий магистр Юнгинген ездил усмирять их, сколько крови пролито, литовской крови, сколько деревень сожжено, сколько взято и угнано в плен!
Витовт вздрогнул и облокотился на руку. Воевода продолжал:
— А между тем, они, эти проклятые крыжаки, осмеливаются говорить, что все это творится твоим княжеским именем, твоим изволением! Не на Москву, князь великий, не на Смоленск — на хищническое гнездо рыцарей — как один человек — поднимется Литва, Русь и Польша. Помни, что во всей Литве нет ни одной семьи, нет ни одного дома, который бы не оплакивал жертвы немецкого варварства! Тех убили, тех сожгли, тех отравили!
Витовт молчал, морщины на челе его пролегали все глубже и глубже. Мысли его были далеко, в его памяти воскресали страшные, ужасные картины, ему виделись бледные лица его несчастных сыновей, отравленных немецкими злодеями-рыцарями, ему слышались их предсмертные отчаянные стоны.
— Не напоминай! — воскликнул он. — Клянусь Богом всемогущим, ни на одно мгновение я не забывал этого! Было, правда, время, обуянный гордынею, я хотел под своим скипетром соединить всю Московию и Литву. Но Всевышний не захотел этого. Пусть Москва растет и развивается, у нее удел Восток, у меня — Запад!
— Но поход на Москву? Рати собираются? — переспросил Бельский.
— Собрать рать — еще не боем идти, — уклончиво отвечал Витовт. — Собрался в Лиду, попал в Вильню, — докончил он свою фразу.
— Постой, да откуда же ты знаешь, что немцы хотят перехватить караван с хлебом? — вдруг спросил он, словно вспоминая сообщенное воеводой известие.
— Да от солтыса Богенского с нарочным письмо получил. Засада на берегу устроена, сто гербовых, при одном белом плаще, в засаде сидят. Эх, послать бы туда сотню-другую татарских джигитов, — налетели бы, как соколы ночью, а потом поминай, как звали, утром ни следа, ни знака!
— Татар, говоришь ты? Каких же?
— Да вот из здешних поселенцев. Такие удальцы, что и не найти. Был я на днях у старого Джелядин-Туган-мирзы. Ну, государь, видел я у него в улусе байгу, клянусь святым Станиславом, никогда не видал ничего подобного.
— В чем же дело? — переспросил заинтересованный Витовт.
— В воинской науке каждая новая хитрость, каждая воинская уловка — залог победы, — отвечал Бельский и горячо, в нескольких словах, передал великому князю все то, чему был свидетелем в татарском улусе, не забыл также, разумеется, и эпизода на охоте. Старик Бельский был честный и прямой человек, в противоположность многим из своих родичей, он не любил хвастать и потому правдиво и ясно описал все, как было.
Очевидно, известие об арканах, употребляемых татарами против закованных в железо рыцарей, навело Витовта на новые мысли: он долго молчал.
— Знаю я этого старого татарского мудреца Джелядина, — начал он, — давно знаю, сколько раз заезжал к нему. Что же он ни разу не показал мне своей воинской забавы? Но сына его я вовсе что-то не помню!
— Он еще очень молод, говорят, только недавно и пускать-то его к гостям стал старый мирза.
— И то правда, вот уже два года, как я у него не был, непременно заеду на обратном пути из Трок. А тебе спасибо, старый боевой товарищ, за разумное слово и за совет. Помни только одно: я душой литвин, душой ненавижу немцев больше всех вас вместе и имею на то право.
Но помни еще — я князь и повелитель моей земли, я отвечаю за ее благосостояние, я не могу дозволить, чтобы за один мой неосторожный шаг платились головами и имуществом мои верные подданные, я должен ждать и глубже всех таить в себе чувство обиды, ненависти и мести. Но настанет час, он близок, — и я скажу всем вам, а тебе первому: ‘Друзья и братья — вперед на немцев, вперед на страшный бой, на последний бой!’
— Амен! — кончил торжественно Бельский и перекрестился, Витовт крепко обнял его.
— А теперь иди к себе, отдохни, а завтра прошу явиться, я принимаю послов великого магистра. Чем больше и великолепней свита, тем лучше. А теперь спать!
Старый воевода не заставил себе повторять приказания, он поклонился и вышел, оставив Витовта погруженным в глубокие думы.
Долго просидел великий князь в таком положении. Давно уже по всему замку зажглись огни и ночная стража на бойницах сменила дневную, а он не трогался с места и не приказывал зажечь свечи. Он был так погружен в свою крепкую думу, что и не заметил, как ночь мало-помалу распростерла свой покров и над замком, и над озером, и над бесконечной зеленой далью.
Тихо, беззвучными шагами подошла великая княгиня Анна Святославовна к дверям покоя своего державного супруга. Ночная внутренняя замковая стража имела приказ пропускать только ее одну в частные покои великого князя. Дверь тихо отворилась, княгиня остановилась в изумлении на пороге: в покое было темно, только полоска лунного света, пробиваясь сквозь узорчатое окно, дробилась на полу.
Витовт вздрогнул и поднял голову. Глубокая сердечная дружба связывала его с княгиней. Они были уже в том возрасте, когда пыл любви сменяется дружбой. Ему было 64 года, ей более пятидесяти. Целую долгую жизнь, исполненную опасностей и тяжелых кровавых жертв, провели они рука об руку, деля и горе, и радость. Никогда еще слово упрека или раздора не гремело между ними. Даже в страшную минуту, когда было получено известие, что единственные сыновья их, малютки Иван и Юрий, оставшиеся заложниками у тевтонских рыцарей, отравлены, она не упрекнула мужа.
— Это ты, Анна? — спросил Витовт, поднимая голову, — как хорошо, что ты пришла. Мысли тяжелые, невыносимые жгут и томят мою душу.
— Э, полно, Александр, злые дни миновали. Береги только себя, в тебе одном залог счастья и покоя и семьи твоей, и родной Литвы!
— Семьи! — каким-то упавшим голосом проговорил Витовт, — ты одна да наша малютка Рака — вот и все вы! Ах, как мне невыразимо больно в такие минуты вспомнить про наших милых бедных малюток. Ведь если бы не злодеи немцы, были бы у меня преемники, были бы два витязя литовских! Завтра, завтра я опять увижу этих ненавистных крыжаков, завтра снова должен буду говорить с ними, слушать их мерзкую вкрадчивую речь лисиц. О, с каким бы я восторгом велел схватить их, бросить в темницу и капля по капле влить им в рот того самого яду, каким они отравили наших малюток!
— Господь велит прощать врагам, — тихо сказала княгиня.
— Прощать! — воскликнул Витовт, и лицо его приняло страшное выражение, — простить этим злодеям?! Да разве можно простить змею, кусающую в пятку! Казнить каждую змею, истребить весь ее род до последнего змееныша — долг каждого честного человека. О, Боже всесильный! — в каком-то диком экстазе произнес он, — не раз, не два, сотни раз ежедневно слышал ты мои клятвы мести и ненависти к этим злодеям. Господи, или укрепи меня на святое дело мести, или уничтожь меня одним ударом!
— Что с тобой, Александр, ты так расстроен сегодня, или дурные вести дошли до тебя? Скажи, поделись со мной твоим горем. Мы много делили и счастья, и горя.
— Дурные вести, Анна. Вся Жмудь в волнении. Крыжаки посекают людей тысячами, пожары деревень и жатв каждую ночь освещают небо. У меня нет больше сил сдерживать волненье народа. Я не могу больше держать сторону проклятых!
— Кто же мешает тебе прямо отложиться от них и одним ударом освободить и Литву, и Жмудь от злой немецкой неволи?
— Пойми, Анна, что я связан по рукам и ногам, брат Ягайло рад бы помочь в борьбе с орденом, да паны польские, эти истинные владельцы-господари Малой Польши, знать не хотят войны. Потом, сынок наш нареченный, Василий Московский, тоже голову поднял, за изменников смоленских заступается, рать собирает. Скиргайло в Киеве не хочет сидеть смирно. Везде враги, враги, а у меня только одна Литва да Северская область. Страшно пускаться в бой одному на четырех! Ведь немцы чуть пронюхают, что я рать собираю, — в две недели под Вильней будут!
— Ну, с Василием ты скоро поладишь. Сейчас ко мне от Софьюшки гонец прибежал. Прочитай-ка, что она пишет. Что Василий-то Дмитриевич рать собирает совсем не на тебя, что надо ему татарских баскаков обмануть, а война с тобой — только предлог один. И поклон он тебе шлет, и сказать приказывает, чтобы ты не обижался и его не выдавал, а также приказал бы воеводам для отвода глаз рать супротив него собирать.
— Хитер! Хитер Василий Дмитриевич. Нужно рати идти на Рязань, а он на Смоленск поход правит. А собрал рать, куда ее ни поверни, все рать! Хитер!
— А и тебе бы также попробовать: объяви поход под Смоленск, сзывай северские, стародубские и понизовские полки, а когда подойдут, зови Ягайлу Ольгердовича в гости, переговори по-братски, да и решите: быть войне с немцами, али не быть.
— Знаешь что, Анна, даром что ты баба, а умней всякого мудрого советчика рассудила. Отвечай Софье с тем же гонцом, что я шлю рать под Смоленск и буду сам при ней. Поняла? Да только словом не обмолвись, гонца могут перенять! Завтра сам напишу Ольгердовичу, пусть он назначит, где быть съезду. Брату Вингале в Эйраголу ночью гонца пошлю, чтобы гнал в шею немецких послов. А великих гостей, что завтра ко мне от самого великого магистра пожалуют, приму честь честью. Задержу их в замке, а там что Бог даст!
С этими словами он ударил по небольшому металлическому бубну, стоявшему на столе. Тотчас вошел постельничий.
— Огня! — проговорил князь, — да трех гонцов приготовить — через час в путь.
Слуги поспешили зажечь большие восковые свечи в массивных подсвечниках на столе и безмолвно удалились. Княгиня подошла к мужу и долго-долго смотрела ему в глаза, в этом взоре было столько благодарности, столько сердечной привязанности, что старый Витовт пригнул к себе голову своей супруги и нежно поцеловал в лоб.
— Иди теперь с миром на покой, а я сяду за работу, есть письма, которых нельзя поверить писать даже ближним боярам.
— Значит, война с немцами? — еще раз спросила княгиня.
— Пока поход под Смоленск! — с чуть заметной улыбкой отвечал Витовт. Княгиня поняла этот взгляд и этот ответ и, в свою очередь, поцеловав мужа, тихо удалилась.
Оставшись один, Витовт с лихорадочной поспешностью стал писать на кусках пергамента письмо за письмом. Очевидно, раздумье, мучившее его в последнее время, сменилось теперь полной решимостью.
У него был предлог к собиранию большой рати — поход под Смоленск. Немецкие соглядатаи, так часто являвшиеся в Литву под видом всевозможных посольств, были не опасны, стоило только принять их и временно поместить в трокском замке, откуда не было никакой возможности посылать донесения в Пруссию.
Прежде всего, нужно было, чтобы в Жмуди вспыхнуло не одиночное, а общее восстание, во-вторых, чтобы король польский Ягайло согласился помогать литовскому князю в борьбе против ордена, в-третьих, вызвать на помощь татар Тохтамыша, посулив им добычу, и, в-четвертых, и главных, собрать собственную рать, не подавая рыцарям вида, что она готовится против них.
Быстро бегало перо великого князя, и, строка за строкой, мелкой, но разборчивой, рукописи покрывали узкие свитки пергамента. Через час усиленной работы письма были кончены, завязаны шнурками и запечатаны гербовой печатью, которую Витовт всегда носил при себе на цепочке у пояса.
Один за другим, постельничьим были введены три гонца из княжеских ловчих. Каждому из них Витовт дал наставление и кошелек с деньгами. Каждому наказ был один и тот же: скорей погибнуть, чем не доставить письма.
Только далеко после полуночи Витовт ушел на покой, но отдых его был не долог, чуть блеснули по макушкам деревьев первые лучи восходящего солнца, с берега подали сигнал, что великие гости тронулись с ночлега, а через несколько минут оглушительным раскатом грянула пушка из высокой бойницы над замком, это был знак, что посольство село в лодки и отчалило от пристани.
Говор и движение начались в замке. Отовсюду к берегу шли вельможи и дворяне свиты великого князя в дорогих одеждах — на встречу гостей, латники придворной стражи, гремя оружием, мерным шагом проходили и строились в два ряда: от самой пристани на острове до ворот замка. Это были на подбор все атлеты громадного роста, в высоких черных меховых шапках, увитых спирально золотыми цепями. Кисти их падали им на плечи. В руках их были наполовину серебряные, наполовину стальные топоры. Очевидно, великий князь хотел блеснуть перед заезжими рыцарями богатством и пышностью, и этим польстить их самолюбию.
Наконец, процессия показалась. На первой лодке-пароме сидели уполномоченные великим магистром Юнгингеном рыцари — комтур Маргвард Зельбах и с ним два брата ордена. Орден никогда не доверял одному из собственных братьев, а всегда посылал по нескольку человек — частью для придания торжественности посольству, частью для контроля и шпионства. Братья-рыцари вообще действовали далеко не по-рыцарски!
Свита послов, состоящая из ‘гербовых’ воинов, пажей, кнехтов и оруженосцев, помещалась на следующей лодке. Бархат, атлас, золото и серебро так и горели на костюмах свиты, между тем как посол-рыцарь, и его ассистенты, во имя строгого монашескего устава, были одеты только в боевые доспехи с наброшенными поверх них белыми шерстяными плащами, с нашитыми на них черными суконными крестами.
У двух ассистентов высокие шлемы были украшены страусовыми перьями, у Маргварда же Зельбаха пучок павлиных перьев высоко качался над маленькой золотой графской короной, прикрепленной сверх стального шлема.
С высокой башни замка в честь именитых гостей по временам раздавались громкие раскаты мортирных выстрелов, причем собравшаяся многочисленная толпа народа всякий раз вздрагивала, а многие даже готовы были бежать.
Наконец лодки добрались до пристани, и гости по устланному дорогими коврами трапу вступили на берег.
Старейший из бояр великокняжеских, престарелый Видимунд Лешко сказал гостям приветственную речь от имени великого князя и пожелал благополучного исполнения их миссии.
— Когда мы можем рассчитывать на честь видеть его величество короля литовского державного Витольда? — спросил Марквард, ответив по уставу на официальное приветствие.
— Всепресветлейший владетель наш недужен, но, милостью Господней, он получил облегчение, и послал меня, недостойного, объявить вам, высокородный Посол, что торжественный прием он назначит в самом скором времени.
Марквард невольно поморщился. Дело, за которым он был послан, было смешное. А тут, очевидно, дело шло на оттяжку, о которой нельзя было предполагать, судя по торжественности приема в летней резиденции князя. Он взглянул на своих спутников: они тоже глядели сумрачно и строго, оглянулся вокруг — и невольно смутился. Они с товарищами находились на острове, отделенном от материка широкой полосой воды, и окруженные блестящей, но вооруженной стражей, — ни о сопротивлении, ни о бегстве думать было нельзя, надо было покориться воле великого князя.
— Мудрейший советник могущественного короля! — снова начал Зельцбах, обращаясь к Видимунду. — Могу ли я просить, чтобы его величество король до торжественного приема немедля выслушал меня в частной аудиенции.
— На все воля великого государя, — с поклоном отозвался боярин, — я передам, благородный витязь, слова твои. Воля великого государя моего решить. А пока, гости дорогие, прошу от имени моего повелителя пожаловать в отведенные для вас покои.
Он поклонился и, не дожидаясь ответа, бодро пошел к воротам замка. Делать было нечего, надо было покориться.
Музыка загремела туш. С башни снова началась оглушительная пальба, и рыцари со всей свитою вошли во двор замка, между рядами войска, расставленного шпалерами. Массивные железные ворота затворились. Князь Витовт достиг своей цели. Немецкие соглядатаи, хотя и узнали многое касательно военных приготовлений Литвы, но не могли послать об этом вести в Мариенбург. Все пути им были отрезаны. Заниматься обычным немецким делом — шпионством — было невозможно.
А между тем, Витовт, отказав в частной аудиенции, все медлил назначением дня торжественного приема, и вдруг, получив якобы известие о болезни дочери, уехал вместе с княгинею в Вильню. Немцы остались под строгим караулом.

Глава XIX. Панна Розалия

Байрам кончался. Татары мало-помалу начинали приниматься за обыденные занятия, и только в ставке Джелядина Туган-мирзы гости сменялись гостями. Из соседних татарских поселков наезжали мурзы и муллы — поздравить с праздником престарелого князя и послушать его мудрые речи. Все в один голос восхваляли храбрость и отвагу молодого Туган-мирзы. Весть о том, что он на охоте спас жизнь старого воеводы Бельского, успела облететь все улусы, и татары очень гордились таким подвигом, совершенным одним из их племени.
Сам Туган-мирза меньше всех интересовался этими похвалами, получив дозволение отца, он с утра до вечера учил несколько десятков своих сверстников-татарчат бросать аркан и поражать противника стрелами. И в том, и в другом упражнении он выказывал необыкновенную ловкость, и пестун его, старый знаменитый татарский воин и герой Урус-мирза, глядя на своего питомца и ученика, только потирал руки от радости и приговаривал:
— Джигит, настоящий джигит! Самому Зорабу не уступит.
Прошло несколько месяцев после охоты на медведя, о пане Бельском не было ни слуху ни духу, так что даже старый слепец несколько раз спрашивал у живущих по соседству с ним татарских выходцев, вернулся ли пан в свой замок, но ответ был всегда один и тот же: воевода в Вильне у великого князя и когда будет обратно — неизвестно.
Толки о войне становились между татарами все напряженнее, все устойчивее, дети пустынь, для которых война была нормальным делом, своего рода ремеслом, только и мечтали о том времени, когда их призовет под свои знамена великий Витовт. Не мудрено, что каждый слух о возможности военного столкновения с тем или другим соседом, принимался на веру и быстро разносился из улуса в улус.
В последнее время слухи эти сделались особенно настойчивыми, война, казалось, носилась в воздухе, но приказа готовиться в поход еще не было. Да и никто не мог определенно сказать: с кем из соседей назревает война?
Счеты были со всеми соседями. С Польшей из-за некоторых подольских земель, принадлежавших некогда короне польской, а теперь присвоенных Витовтом, а в особенности о землях, оставшихся после знаменитого богача и героя князя Подольского Спытко, владевшего ими на правах ленного литовского князя. Знаменитый герой и богатырь Спытко без вести пропал в страшном поражении литовцев и поляков под Ворсклой, и так как его тело не было найдено, то предположили, что он захвачен в плен, и более 20 лет ждали его возврата.
С Москвой были серьезные неудовольствия из-за Смоленска, отбитого Витовтом у Святославичей. Благодаря влиянию Софьи Витовтовны на мужа, хотя война между Москвой и Витовтом возгоралась каждый год и с обеих сторон в поход выступали войска, но всякий раз перед битвой объявлялось перемирие — и войска расходились в разные стороны.
С тевтонскими рыцарями дела были совсем в другом положении. Хитрые политики, эти крестоносцы-монахи, всеми силами старались поселить и усилить вражду Витовта к Ягайле, чтобы, пользуясь разладом славянских князей, скорее покорить Жмудь, отошедшую к ним сначала по договору с Ягайлой, а потом подтвержденному и Витовтом.
Но Жмудь, предоставленная своими коренными владыками в жертву Тевтонскому ордену, надо было еще покорить. Девственные леса, непроходимые болота, отсутствие всяких путей сообщения делали это завоевание крайне трудным, а беззаветная храбрость диких сынов лесов еще усложняла задачу. Жмудь постоянно бунтовала. Отдельные удельные князья Кейстутовичи, сидевшие там, и знать не хотели договоров, подписанных Ягайлой и Витовтом, и вели если не войну, то упорное сопротивление на свой риск. Все это было прекрасно известно татарам несмотря на свою дикость прекрасным политикам, и они только ждали, на какую сторону грянет из Вильни удар. Им было все равно, на которую страну идти, где грабить добычу. Грабеж, добыча, война были для них синонимами.
В начале зимы, чуть первая пороша покрыла своим белым покровом поля и болота, перед ставкой Джелядин-Туган-мирзы остановился красивый всадник на прекрасной вороной лошади. Небольшая, но блестящая свита окружала молодого витязя. Соскочив с коня, он быстро направился к ставке старого мирзы.
На пороге его встретили почтенные мурзы и с низкими поклонами ввели в первую юрту, предназначенную для гостей.
— Подите доложите вашему пресветлому князю, что я моего великого государя, пресветлого великого князя Витовта Кейстутовича, головного знамени второй воевода, челом ему бью и прошу видеть его княжескую милость.
— Наш старый князь недужен, он просит извинения, что не мог сам у порога встретить знаменитого гостя, просит к нему пожаловать в шатер! — отвечал мурза и с поклонами повел гостя во внутренню юрту своего слепого князя.
— Привет и мир, сын мой! — заговорил старый татарин, поднимаясь с горы подушек, — вседержитель земли скрыл свет от глаз моих, но уши мои открыты, жду слова из уст ближнего человека и верного слуги моего благодетеля, пресветлого князя Витовта Кейстутовича.
— Дело, которое привело меня к тебе, благородный князь, дело мое личное, я послан не великим князем, а отцом моим, воеводой Здиславом Бельским, бить челом тебе за привет и ласку, а сыну твоему за храбрость и спасение жизни моего отца. Извини, что так поздно: князь великий не пускал из Вильни.
— Мы уже и так награждены ласковым словом такого знаменитого воеводы и героя, как твой отец, — отвечал старик, — мой сын должен быть счастлив, что ему удалось хоть немного отблагодарить за землю и ласки, что мы нашли в земле литовской. Пусть только будет война, мы все татары докажем, что умеем быть благодарны.
— Еще одну нашу общую просьбу прошу выслушать: отпусти со мной твоего сына, храброго Туган-мирзу в Вильню, великий князь хочет его видеть и наградить за спасение отца.
— Разве он знает? — удивленно спросил старик.
— Разве мог воевода Бельский скрыть такой подвиг и такое геройство от своего государя?! И еще одна просьба, и уже эта от меня лично: дозволь нам по дороге, заехать в замок моего отца, он только что возвратился и очень бы хотел еще раз повидать и поблагодарить своего спасителя!
— С тобою и с твоим отцом я готов отпустить моего единственного сына, мою единственную отраду старости, на край света. Помни только одно, славный сын славного отца Туган у меня один, смерть его — моя смерть, горе его — мое горе!
— Не беспокойся, ясный князь, за сына твоего ручаюсь головою и сам привезу его к тебе обратно, целого и невредимого.
— Да будет воля Аллаха! — решил старый мирза и послал за сыном. Его едва разыскали. Пользуясь первой порошей, он умчался в поле с собаками, и только настоятельный приказ отца заставил его вернуться.
Молодой Бельский несколько смутился, когда вошел молодой татарский князь, почти мальчик, и ему пришлось благодарить его за спасение отца. Он думал встретить молодца-атлета, а видел перед собой безусого юношу с узкими глазками и широко выдающимися скулами.
Молодой татарин тоже смутился и, слушая приветствия Бельского, стоял в нерешимости, не зная, что делать, но вдруг протянул обе руки молодому воеводе и сделал движенье вперед. Бельский понял его и, вместо дальнейших слов благодарности и похвалы, горячо обнял и поцеловал молодого удальца.
У татарчонка даже слезы выступили на глаза от радости, он быстро и невнятно заговорил что-то о своей благодарности, о желании служить и, в свою очередь, обнял и расцеловал Бельского.
— Ну, что же, едешь? — спросил молодой воевода.
— Как отец благословит, — отвечал Туган-мирза и подошел к отцу.
— Я уже решил. Дорогой гость переночует у нас, а завтра рано утром ты отправишься с ним в Вильню. Я поручаю тебя ему, и на это время передаю ему мою власть над тобою. Слушайся его, как меня. Он дурному тебя не научит. А теперь распорядись угощением и занимай дорогого гостя, он, вероятно, соскучится сидеть со мною, стариком.

* * *

В замке Отрешно, подаренном Витовтом славному воеводе Бельскому, готовился пир на весь мир.
В этот день в замке был назначен большой бал по случаю именин красавицы Зоси, дочери воеводы. За несколько дней стали съезжаться в замок родственники, знакомые и именитые гости с семействами. Но больше всех принес радости приезд старого ратного товарища воеводы Бельского, знаменитого воеводы и каштеляна Ловичского, Завиши Барановского и его дочери панны Розалии.
По матери она приходилась племянницей воеводе Бельскому и кузиной панне Зосе, и хотя была старше ее на год, но, благодаря своей живости и врожденной энергии движений, казалась моложе ее. Слава о красоте ее гремела во всей Великой Польше и, действительно, она была красавица. Ее черные глаза бойко сверкали из-под пушистых черных ресниц, брови были замечательно красивой формы, а шелковистые волосы цвета воронова крыла двумя толстыми косами спускались до пояса.
Совершенную противоположность своей кузине составляла панна Зося: это была типичная литвинка с льняносветлыми волосами и голубыми глазами, опушеными довольно темными ресницами. Высокая, стройная, белая, она и в движениях, медленных и величавых, отличалась от своей родственницы, не могшей, казалось, минуты просидеть на одном месте. Но красота одной не затмевала другую — скорее, две кузины дополняли друг друга. Также и на балах царицей степенного и гордого польского общества являлась панна Софья, а в мазурке никто не мог превзойти изящную, огненную, летающую, как эфир, панну Розалию.
В замке воеводы Бельского, который все хлопы и мелкие знакомцы величали не иначе как дворцом, с самого переезда сюда пана Здислава был заведен старый польский порядок. Большинство прислуги и хлопов перешли с ним из отнятого меченосцами замка, и усадьба старого воеводы представляла собой как бы польский остров среди литовско-русского моря.
Стены замка были крепки, сто человек вооруженных стражников, одетых в польские кунтуши и по большей части состоявших из выходцев из Новой Мархии — польской области, захваченной крестоносцами, — составляли как бы гвардию воеводы. В случае же войны он смело мог утроить число своих воинов, подняв и вооружив поселившихся на его землях колонистов из поляков, чехов и московских беглецов.
Литвины как-то инстинктивно не любили пана воеводу, хотя в обращении со всеми своими подданными он был равен и в высшей степени справедлив. Но не так смотрели на бедных литовцев его многочисленные управители и мелкое начальство: для них литвин был раб, раб бесправный, и редко когда жалоба притесненного могла достигнуть ушей воеводы. Но если дело раскрывалось, пан Здислав не знал пощады для виновного, и эта возможность попасть под жестокую кару владельца несколько сдерживала самоуправство его подручных.
Всем хозяйством в замке заведывала дальняя родственница пана воеводы, пани Казимира, пожилая, но очень бойкая особа, после вдовства воеводы принявшая бразды правления над целой ордой поваров, пекарей, ключников и женской прислуги, всем же мужским персоналом командовал пан Завидоцкий, носивший титул каштеляна. Между ним и пани Казимирой была постоянная вражда, которая замолкала только в присутствии пана воеводы.
Пани Казимира считала себя, как дальняя родственница самого властного пана, неизмеримо выше какого-то мелкого шляхтича Завидоцкого, служившего чужим людям из-за денег, а Завидоцкий, в свою очередь, смотрел на пани Казимиру с презрением, как на женщину, считая всех женщин вообще особами низшей расы, созданными только на погибель мужчин, и, кроме того, кичился, как бывший пестун обоих сыновей пана воеводы — Яна и Якова.
С годами вражда между пани Казимирой и Завидоцким перешла в какую-то ненависть, зато сам пан воевода, вечно занятый серьезными делами и походами, совсем не замечал, что живет среди двух различных лагерей. Это была война минная, подземная, недоступная взгляду посторонних, но тем не менее беспощадная. Ни тот, ни другая не пощадили бы самых дорогих интересов своего владельца и благодетеля, чтобы только сделать гадость сопернику.
За неделю до наступления дня праздника особое оживление замечалось в кладовых, ледниках и громадных кухнях замка. Повара, одетые в белые костюмы, поминутно шныряли из кухни то на ледник, то в кладовые, требуя то той, то другой провизии. Управляющий лесами и охотой привез целый воз оленей и диких коз, а подручные егеря-охотники носили без счета зайцев, куропаток и фазанов. Наконец, накануне торжества с особым триумфом был привезен огромный дикий вепрь, загнанный и убитый загонщиками и облавщиками после трехдневной погони. Вепря этого следовало, по традициям того времени, зажарить и подать целым, поэтому десяток поваров и их помощников устраивали импровизированный очаг и громадный вертел, чтобы насадить и зажарить лесного великана.
Поварам работы и без того было по горло, а когда пани Казимира послала к пану Завитоцкому требовать людей на помощь, он только усмехнулся и приказал ей ответить, что очень сама сильна, и не с одним, а с двумя вепрями справится.
— И с тобой третьим! — крикнула ему из окна пани Казимира, которая слышала весь этот разговор.
— Как, я вепрь? — в бешенстве закричал Завитоцкий.
— Не, пан пока еще поросенок! — отвечала ему с хохотом пани Казимира и захлопнула окно.
— А если так, сейчас пойду до ясного пана. Эй вы, будьте все свидетелями! — крикнул он, но, увы, около него был только поваренок, посланный кастеляншей, да двое рабочих литвин, не понимавших по-польски.
— Я ничего не слыхал, ясный пан! — с испугом отозвался поваренок, — у меня ухо болит!
— Ах ты пся крев! — бросился к нему кастелян, — я тебе и другое ухо оторву.
Но мальчишка увернулся и побежал к кухне, а из окна слышался хохот пани Казимиры.
— Не смей моих хлопов бить! Иль у тебя своих мало? — кричала она, — вот я так пойду к ясному пану, он тебя отучит соваться не в свои дела.
Пан ничего не отвечал и только погрозил пальцем кастелянше.
— Хорошо же, старая колдунья, дай только мне срок. Ты думаешь, что я не знаю, что тебе пан Седлецкий подарил аксамиту на кунтуш. Знаю даже за что! Ну да ладно, дай только мне добраться до истины, уж я тебя не пожалею. Дай срок! — скорее подумав, чем проговорив эти угрозы, пан кастелян направился к конюшням, где были уже уставлены кони съехавшихся в замок приглашенных.
Каждый из молодых панов — соседей, без различия национальностей, получивший лестное приглашение пана воеводы, разумеется, сделал все возможное, чтобы приехать пышнее, на лучшей лошади и с большим числом слуг, одетых в парадные костюмы. Попоны и седла коней блистали самыми дорогими вышивками, уздечки и ремни поводов были у большей части украшены серебряными и даже золотыми украшениями.
Лучшей лошадью оказался чудный аргамак, на котором приехал уже знакомый нам пан Седлецкий. Чтобы купить его, шляхтич заложил свой родовой хутор, и на оставшиеся деньги устроил себе превосходный костюм по краковским образцам. Красивый, ловкий и статный, он буквально первенствовал среди всей молодежи, съехавшейся в замок. Торжественного приема еще не начиналось, старый воевода еще не выходил к гостям, и молодежь шумно беседовала на половине сыновей воеводы, из которых Яков был дома, а Ян был послан отцом куда-то с поручением, и его возврата ждали с часа на час.
Молодежь везде и всегда молодежь. Толковали о войне, об охоте, о женщинах, спорили о красоте той или другой пани, рассказывали свои охотничьи успехи, хвастались своим оружием, конями и сбруей.
— А постой, постой, пан Седлецкий, как это ты, говорят, в мертвого медведя стрелял? — со смехом спросил молодой человек с маленькими черненькими усиками и насмешливо вздернутым носиком, обращаясь к Седлецкому, который в своем новом краковском костюме держался еще гордее обыкновенного.
— Скажи, кто тебе сказал это, и я заставлю его запрятать свой язык в горло! — с дерзостью отвечал Седлецкий.
— Как кто? Да это все говорят!
— А если все, так пусть скажут мне в лицо! Я не боюсь ни одного, ни всех.
— А татарчонок-то, говорят, у тебя из-под носу зверя взял! — не унимался молодой человек, очевидно желавший хоть чем-нибудь досадить Седлецкому.
— Послушай, князь Яныш, если ты ищешь ссоры, скажи прямо. За мной дело не станет: при тебе сабля, при мне моя.
— Поединок?! — с усмешкой проговорил молодой человек, которого мы впредь будем называть князем Янышем. — После этих праздников — где и когда угодно, а теперь, спаси меня святой Станислав, покушаться на жизнь ясного пана… Помилуй, кому же танцевать мазурку в первой паре!
— Еще оскорбление! — воскликнул Седлецкий.
— Какое? Разве назвать родовитого шляхтича первым танцором оскорбление? Пусть судят вельможные панове! — обратился он к нескольким панам, собравшимся вокруг спорящих молодых людей. — Кому Господь дает талант охотника, кому воина, кому танцора, что же тут худого?
Седлецкий схватился за кривую саблю, висевшую у пояса, но в это время послышался твердый и властный голос сына хозяина Якова Бельского.
— Храбрые рыцари! — обратился он к спорящим, — надеюсь, что вы не превратите дом моего отца в ристалище и наш семейный праздник в побоище, за стенами этого замка — ваша воля, но здесь я требую, чтобы вы сейчас же протянули друг другу руки.
Скрепя сердце, протянул Седлецкий руку врагу, который, в свою очередь, подал ему свою с совершенно беззаботным видом. Ему, очевидно, теперь было все равно. Он достиг своей цели, дуэль была неизбежна. А этого только и было нужно молодому князю Янышу из Опатова. Страстно влюбленный в пани Зосю, он сердцем чуял в Седлецком опасного и, главное, предпочтенного соперника и готов был поставить жизнь на карту, чтобы только согнать его со своей дороги. Богатство, титул, знатность рода — все давало ему право считаться возможным претендентом на руку дочери воеводы, и потому он был гораздо смелей в своих ухаживаньях, чем этот последний, который только случаем мог попасть в число претендентов на ее руку.
Седлецкий ясно сознавал это и от души ненавидел молодого князя.
День склонялся к вечеру, к подъезду поминутно подъезжали крытые санки, из которых выпархивали представительницы прекрасного пола, направляясь на половину пани Зоси, а старый пан все-таки упрямо отказывался выйдти к гостям и открыть бал польским, он, очевидно, ждал кого-то.
Но вот у крыльца застучали десятки копыт, а через несколько минут дверь из покоев пана Якова Бельского отворилась, и молодой воевода появился перед гостями, ведя за руку худенького, скуластого, с узкими глазами татарчонка, одетого в темно-красный, по талии, короткий бархатный казакин, обшитый в три ряда золотым позументом. Зеленая бархатная шапочка, вышитая жемчугом и каменьями, была несколько сдвинута назад, кривая сабля в драгоценных ножнах висела сбоку, а великолепный кинжал в дорогой оправе виднелся из-за пояса.
Все изумились. Многие с нескрываемым любопытством разглядывали новоприбывшего.
— Позвольте вам, доблестное рыцарство, представить моего лучшего друга, мирзу Тугана из Ак-Таша. Надеюсь, что мои друзья будут его друзьями.
Татарчонок, казалось, ни мало не оробел при виде этого блестящего общества и, по указанию Якова Бельского, прежде всех поздоровался с младшим братом хозяина Янышем, а затем со многими из молодежи. Он говорил бегло по-русски, но с ужасным акцентом и немилосердно коверкая слова.
Увидав Седлецкего, он, видимо, обрадовался, узнав знакомого, и добродушно протянул ему руку.
— А, здравствуй, пан! Я не забыл, вместе на охот ходил! Помнишь, на медведь?
Пан Седлецкий страшно сконфузился, он готов был сквозь землю провалиться, но уйти было неловко и невежливо после представления, сделанного хозяином, и он нерешительно протянул руку татарчонку.
— А что, у вас в лесах много медведей? — вдруг спросил Тугана-мирзу подошедший князь Яныш. Ему во что бы то ни стало хотелось навести разговор на знаменитую охоту на медведя и уколоть соперника.
— Мыного, ох как мыного! Приходи на моя юрта, покажу хочешь пять, хочешь десять, мынога…
— И пану показывал? — спросил князь, указывая на Седлецкого.
Татарин хотел что-то ответить, но в это время вошел дворцовый маршал и объявил, что его милость, властный пан воевода в приемном покое и просит дорогих гостей. Все двинулись гурьбой вслед за маршалом.
Приемный покой был громадной комнатой, в два света /этажа/, освещенной целым рядом висящих с потолка люстр немецкой работы. Больше сотни восковых свечей горели в них, заливая своим ярким светом стены и убранство зала.
Мужья, приехавшие со своими женами, проходили прямо на половину пани Зоси и теперь вышли в зал под руку со своими дамами вслед за своей юной хозяйкой. Там их ожидал сам хозяин, одетый в белый с серебром кунтуш и темно-красный ментик с закинутыми за плеча рукавами.
Едва гости вступили в залу, как с хор грянула музыка и хозяин, взяв за руку старейшую и важнейшую из дам-гостей, вдовую княгиню Спытко, пошел с нею польский, давая этим знак и другим приглашать дам.
Яков Бельский, все еще державший за руку Тугана-мирзу, подвел его к сестре, представил и тихо сказал ей несколько слов, она сначала изумилась, а затем покорно подала руку молодому человеку.
— Смелей, Туган-мирза, иди за мной, не отставай и делай тоже, что я! — быстро сказал он татарину и, в свою очередь, подав руку кузине пани Розалии, пошел с ней в польском.
Ни богатство обстановки, ни роскошь уборов не произвели, казалось, на татарчонка никакого впечатления, даже царственная красота его дамы пани Зоси не поразила его, но, случайно взглянув на красавицу Розалию Барановскую, шедшую теперь как раз впереди его в паре с Яковом Бельским, он словно потерял всякое самообладание: смуглые щеки его покраснели, глаза заискрились и он впился отуманенным взором в ее обнаженные плечи и стройную худенькую талию. Если бы она повернулась в эту минуту и взглянула ему в глаза, он упал бы на землю! Он теперь ничего больше не видел во всем зале кроме ее, и, машинально держа руку пани Зосю, ни разу даже не взглянул на нее, и, как очарованный, шел дальше и дальше, словно увлекаемый какою-то магнитической силой.
Пани Зося сначала не могла понять, в чем дело. Она еще раньше от отца и братьев слышала, что молодой татарский князь, Туган-мирза спас ее отца во время охоты на медведя, что отец послал нарочно за ним старшего сына пригласить его на праздник, что она должна будет танцевать с ним польский, но никак не воображала, что этот татарский витязь, которого она воображала фатом, окажется чуть не мальчиком, и наконец, что этот мальчик не скажет ей ни слова.
По мере того, как она шла с ним, она замечала, что ее кавалер не сводит глаз с дамы, шедшей впереди, и с этой минуты ей все стало ясно. Она поняла, что чарующая красота кузины Розалии поразила татарина, и ей вдруг стало так легко на душе: ей почему-то казалось, что отец и братья возымели намерение выдать ее за татарина, благо подобные браки, с легкой руки королевы Ядвиги, вышедшей за литовского язычника Ягайлу, были в большой моде. А сердце ее, как мы уже знаем, было занято.
В это время шедший в первой паре старый воевода хлопнул в ладоши, и пары стали менять дам, подвигаясь на одну вперед.
Туган-мирза, не ожидая ничего подобного, остолбенел, когда вдруг та самая красавица, которую он готов был счесть гурией, сошедшей из рая Магомета, сама подала ему руку, а его дама подалась назад.
Он чуть не вскрикнул и побледнел. Пани Розалия, которой пан Яков успел уже рассказать о привезенном им госте, с любопытством взглянула на своего нового кавалера и этим чуть не свалила его с ног. Она чувствовала, как дрожит рука молодого татарина, и не знала, чему приписать это и ту яркую краску, которая сменила моментально бледность его лица.
— Пан нездоров? — спросила она довольно сочувственным тоном.
— Убит! Убит стрелой глаз твоих в самое сердце! — быстро отвечал Туган-мирза и опустил глаза, — он испугался своей смелости и думал, что в ту же минуту небесное видение изчезнет.
— Досконально! Первое слово — и комплимент, — сказала пани Розалия, — я думала, что вы, татары, дикие!
— Дикие? — переспросил молодой человек. — Очевидно, он не понимал.
— Ну да, вы только умеете верхом ездить, из лука стрелять, саблей рубить.
— На коняк езжай, сабля секим башка, сагайдак стреляй, мирза Туган умей, ой, как умей, ты лучше его стреляй, глазам стреляй, прямо сердце стреляй!
Татарин хотел говорить еще что-то, но воевода опять подал сигнал, и пары вновь переменились. Теперь с Туган-мирзой шла высокая дебелая особа, жена какого-то престарелого воеводы, пани очень брюзгливая. Она подала татарину только кончики своих пальчиков и даже не обратила внимания, что ее кавалер поминутно оглядывался назад, чтобы хоть мельком увидать ту, которая сразу полонила его сердце.
Польский кончился. Прислуга разносила золоченые чаши с медами и заморскими винами. Старый воевода взял стопу со старопольским медом, и во главе целой толпы мужчин подошел к своей дочери, стоявшей рядом с кузиной Барановской возле громадного резного камина.
— Поздравляю тебя, моя звездочка ясная, с твоим праздником! — сказал он, поднимая чару, и поцеловал красавицу Зосю в лоб.
— Виват! Виват! — крикнули десятки голосов.
— И тебе, дорогая племянница, не знаю чего и пожелать, и ума, и красоты — всего вдоволь.
— Виват, виват! Нех жие! — гремели старые и молодые.
— А теперь, мои дорогие, по примеру отцов и дедов, будем веселиться. Панове! — крикнул он, обращаясь к мужчинам, — я предлагаю вот что: так как этот праздник вполне дамский, то пусть же они и будут распорядительницами танцев, пусть каждая пригласит на мазурку того, кого пожелает ее сердце. Гей, музыканты — мазурку!
Оркестр грянул, и задрожали, затрепетали сердца польские. Несколько секунд длилась сумятица, ни одна из дам и девиц не рисковала первая своим выбором указать на избранника сердца, но тут всех выручила пани Розалия: она быстро выпорхнула из среды дам и девиц, ловко подбежала к старому дяде Бельскому, звонко щелкнула окованными серебром каблучками полусапожек и с поклоном подала ему руку.
Она была поразительно, ослепительно хороша в эту минуту. Столько задора, столько милого кокетства виднелось в этой чудной красавице, что даже старики зааплодировали, а воевода вдруг словно переродился, словно у него двадцать пять лет с плеч слетело. Глаза его сверкнули, он лихим движением закрутил усы, выгнулся словно юноша, подал руку племяннице и, пристукивая каблуками, понесся в бешеной мазурке.
Он танцевал, вернее, плясал по-старинному — то размахивая платком по полу перед своей дамой, то становясь перед ней на колено, вскакивая, ловил ее за другую руку и, сделав тур, снова летел вперед. Пани Розалия не отставала, она, покорная каждому движению, каждому знаку своего кавалера, легкой птичкой порхала рядом, то чуть касаясь пола своими алыми сапожками, то звонко притоптывая каблучками.
Все общество просто замерло от наслаждения, поглядывая на эту пару.
— Досконале, досконале! — твердили старики, — даром что старик. А ну-ка, попробуйте так вы, молодые!
Кончив пятый тур, воевода довел свою даму до середины зала и остановился.
— Панове, в круг! — крикнул он. Толпа молодежи и даже стариков бросилась вперед и окружила красавицу.
Она вынула платок, покружила им по воздуху и бросила его вверх, десятки рук потянулись за ним, но кто-то прыгнул выше всех и ловко поймал платок на лету. Толпа раздвинулась: счастливчиком, или более ловким оказался молодой татарин Туган-мирза. Все ахнули от неожиданности, а молодой татарин подошел к покрасневшей красавице, поклонился, подал платок и хотел отойти.
— Танцуйте, танцуйте! Вам танцевать! — говорили вокруг него.
— Мой не уметь танчить, не умей! — отвечал татарин и прижал руки к груди и еще раз очень низко поклонился красавице.
Но какая-то смелая или странная мысль мелькнула уже в голове Розалии. Ей уже наскучили ее повседневные кавалеры своими хвастливыми рассказами или приторно пошлыми комплиментами, да, кроме того, она подметила взгляд, каким во все время польского глядел на нее молодой татарин, и ей во чтобы то ни стало захотелось помучить, подразнить этого дикого зверька, каким она его себе представляла.
— Ты должен со мной танцевать! — сказала она с капризной гримаской, — ты поймал платок и должен быть моим кавалером.
— Я не умей танчить! — робея, отговаривался Туган-Мирза.
— И слышать ничего не хочу, зачем же ты ловил мой платок?
— Так, так, пусть танцует, пусть танцует! — слышались голоса кругом.
Татарин понял, что сопротивляться больше немыслимо, он нашелся, подал руку Розалии, довольно ловко довел ее до середины зала, и, по примеру старого воеводы, опустился на одно колено. Розалия, не желая окончательно компрометировать своего кавалера, простодушие которого ей даже нравилось, ловко сделала кругом него тур и остановилась, с платком в руке.
— В круг, в круг! — загремели голоса кругом, и опять все бросились занять место поближе к красавице. Мирза Туган стоял тоже рядом, он был бледен. Он знал, что тот счастливец, который поймает платок, в ту же минуту уведет его даму, и ему больше не удастся во весь вечер не только держать ее за руку, но даже подойти ближе. В глазах его кружилось, ему было и больно и обидно, — а в это время подброшенный высоко платок тихо падал. Не отдавая себе отчета, Туган-мирза, словно подброшенный пружиной, прыгнул опять выше всех и опять поймал платок.
— Опять он! Опять он! — шумела кругом раздосадованная толпа.
Пани Розалия тихонько улыбнулась. Внутренне она была приятно польщена, что сумела сразу победить такого дикаря, и, протягивая руку, проговорила:
— Как хочешь, а танцевать нужно.
Мирза Туган тоже хорошо понимал, что нужно танцевать и, надеясь на свою счастливую звезду, бросился вперед, увлекая за собою свою даму. Произошло нечто невероятно комичное, татарин летел без такта и меры, выстукивая невозможную дробь своими каблуками. Как ни крепилась пани Розалия, но не могла выдержать, и, освободив свою руку из руки кавалера, быстро добежала до толпы дам и девиц и скользнула в нее. Раздался общий неудержимый смех. Только тут мирза Туган заметил изчезновение своей дамы и остановился, как вкопаный в нескольких шагах от группы молодежи.
— Когда не умеют танцевать, платков не ловят! — дерзко и довольно громко заметил прямо в лицо татарину Седлецкий, почему-то чувствовавший сильную антипатию к этому молодому удальцу.
— Правда! Правда! Не умеешь танцевать, сиди дома, — подхватили другие.
Татарин окинул всех злобным, пламенным взглядом — прочих он не слышал и не видел, он заметил только Седлецкого.
— Слушайте, пан! — отвечал он ему резко, — мой на коняка скакай умей, сабля рубить умей, сагайдак стрелять уметь, аркан бросать умей, а танчить не умей! Мой джигит, а не баба!
Последнее слово подняло целую бурю. Седлецкий хотел броситься на молодого татарина, но между ними вдруг появилась высокая, статная фигура молодого Якова Бельского.
— Панове и пан Седлецкий, Туган-мирза мой друг и мой гость, кто посмеет его обидеть, будет иметь дело со мной.
— Обидеть Туган-мирзу!? — воскликнул молодой татарин гордо, — нет, ясный пан, Туган-мирза может сам свой честь защищай! Туган-мирза сам белая кость, Туган-мирза сам кипчакский кынязь, Туган-мирза никого не боится. А танчить Туган-мирза не умей!
Говоря эти слова, татарчонок чуть не плакал от досады. Молодые паны увидали, что с ним шутки плохи, и разошлись. Долго еще пан Яков Бельский уговаривал своего расходившегося гостя и, наконец, ему удалось доказать Туган-мирзе, что над ним никто смеяться не посмеет, что он его гость и друг, и только тогда татарчонок успокоился, но больше уже не решился идти в круг танцующих, а, прислонившись к массивной колонне, с любопытством смотрел, как пляшут другие.
У большинства панов Малой Польши в большом ходу были разные иностранные танцы: французская ‘пастораль’ и испанская ‘сарабанда’, но Бельский, как чистый великополянин, не выносил иноземщины, и один из первых стал вводить у себя народные польские танцы — краковяк и мазурку.
Мазурка до того времени была достоянием простого народа, и ее отплясывал черный люд да ‘лапотная шляхта’ по заезжим дворам и по шинкам. Но мало-помалу этот ухарский танец, правда, в облагороженном виде, проник в семейные дома и сделался одним из любимейших танцев молодежи, могущей показать в нем всю свою удаль.
Долго стоял Туган-мирза, погруженный в свои думы, почти не замечая, как перед ним свивалась и развивалась в бесконечных фигурах живая цепь разряженных в золото и шелк кавалеров и дам. Он душой был далеко: то ему представлялась его родная юрта, даль, верный конь и меткие стрелы, то чудная красавица с обнаженными плечами и дивными косами, без чадры, без покрывала, то вдруг ему вспоминался вечер накануне отъезда к пану Бельскому.
Он пошел проститься к старой бабушке, матери его отца, престарелой Айше-Шерфе. Она долго-долго гладила по голове своего внука-первенца, потом потребовала гадальные кости и бросила их три раза. Каждый раз они выпадали на одинаковое число очков. Потом она бросила их в пролет, оставленный для выхода дыма из юрты, одна косточка вылетела наружу, но две других, стукнувшись о тонкие стены крыши, упали обратно на ковер, разостланный перед старухой, и обе показали высшее число.
— Поезжай, мой золотой мальчик, — сказала тогда старуха, благословляя внука, — все будет к лучшему, богатство и почести ждут тебя. — Но ты не изменишь вере отцов твоих и воротишься к нам. Поезжай, мой сын! Аллах и его великий пророк с тобою!
Туган-мирза вздрогнул словно от какого-то невидимого наваждения и обернулся. Было ли то видение или бред его больной фантазии, — тихо, чуть слышными шагами мимо него за колоннами проходила его красавица, его божество.
Он бросился к ней — нет, это не был призрак, это была сама пани Розалия. Она сама почувствовала свою вину перед молодым человеком, который, как ей уже рассказали, спас жизнь ее дяди, и вот она, пользуясь тем, что общее внимание занято танцами, решилась первая заговорить с татарином и извиниться за свою неловкость.
Но Туган-мирза не дал ей еще сказать ни одного слова, он сам чуть не бросился на колени перед нею, и ей большого труда стоило остановить молодого татарина от шумных изъяснений.
Она подала ему руку и они пошли позади ряда колонн, подпиравших хоры.
— Скажи мне, о, красавица, есть ли на всем свете сокровища, достойные служить калымом за тебя?
— Как калымом? — переспросила пани Розалия, очевидно, не понимая значения этого слова.
— Когда мы кипчаки-татары жену покупай, мы ее отцу калым плати, сто коняки, сто верблюды, и денга, и слуга, и пленный! Сколько отец возьмет за тебя? Ой, говори, говори, гурия рая? Неужели нет такой цены?
— Есть, — с чуть заметной улыбкой отвечала красавица.
— О роза души моей, соловей моего леса, говори, говори, сердце мое превратилось в ‘кебаб’, я жду ответа: какой калым потребует твой отец?
— За меня отец возьмет только один калым — воинскую славу, и сама я пойду только за героя, покрытого славой, — гордо сказала Розалия.
— Славой, т. е. добычей. О, говори, говори, у Туган-мирза дома, в юрте, этой славы сто верблюжьих грузов найдется — все отдам за тебя!
Красавица улыбнулась.
— Не добыча нужна, Туган-мирза, а слава воинская, геройство — сказала она по возможности вразумительно.
— Слава — добыча, добыча — слава, по-нашему, по-татарски, поход пошел, одних побил, других в плен взял, добыча взял, слава многа домой привозил!
— Я не такую понимаю славу. Соверши великий подвиг воинский, прославься героем на всю Литву и Польшу, и моя рука твоя.
— Какой же подвиг, о царица души моей? — чуть не вскричал мирза Туган, схватывая за руку свою собеседницу. Глаза его сверкали, щеки горели. Он был даже красив в эту минуту.
— Говорят, скоро война с крыжаками начнется. Вот возьми в плен великого магистра или хоть гроссмейстера, и я сдержу слово!
— Сдержишь? Сдержишь? — пристально взглянув в лицо красавицы, страстно переспросил Туган-мирза, — и ждать будешь, и ждать будешь?
— Если только не очень долго, — с кокетством отвечала молодая красавица. — Помни: или магистра, или гроссмейстера, или хотя…
— Нет, не надо. Туган-мирза торговай не любит. Помни, свет очей моих, в первом сражении или Туган-мирза умрет, или, как ты его сказала, магистра будет у него на аркане! Клянусь Аллахом и бородой моего отца!
Слова эти были сказаны с такой самоуверенностью, с таким гонором, что они невольно заставили вздрогнуть молодую красавицу. Она еще раз взглянула на некрасивое, угловатое, но не лишенное некоторой приятности энергичное лицо Туган-мирзы.
— Почему же нет? — мелькнуло в ее голове, но вдруг, как будто сама застыдившись этой мысли, она быстро оставила руку молодого человека.
— Прости, мне недосуг, — сказала она, собираясь уйти. Мирза Туган нервно схватил ее за платье.
— Ты помнишь клятву? — спросил он страстно.
— Помню, помню. А ты?
— Туган-мирза сам белая кость, он никогда не забывает в чем дал слово.
Он хотел сказать еще несколько слов своей красавице, но она видела, что ее отсутствие замечено, что многие танцоры-кавалеры ее отыскивают, кивнула на прощанье головой и, словно легкая тень, скрылась за колоннами. Через минуту она вновь неслась в первой паре с одним из своих кузенов, паном Яном.
Целый ураган мыслей проносился теперь в голове молодого джигита. Слава отечества, слава и добыча, магистр, победа, предсказание старой бабки, объяснение с этой чудной неземной красавицей — все это слилось в один страшный неотвязчивый кошмар.
Он хотел уйти из этого ярко освещенного зала и углубиться в свои мысли, но у него не хватало сил и решимости. Как резвый мотылек, скользила и носилась в бешеном танце его красавица по ярко освещенному залу. Молодому татарину уже казалось, что он попал в рай, что эта дивная фея и есть та чудная гурия, которая обещана ему Магометом, но зачем же вокруг нее эта масса молодых людей, красивых, роскошно одетых, которые так смело, так уверенно подают ей руку и кружат ее в танце? А он стоит один, в полутьме колонн и робко, издали чуть смеет на нее любоваться. Ведь она же дала слово, ведь она его, нераздельно его, она поклялась! Но подвиг, подвиг еще не совершен. И снова мысли Тугана-мирзы далеко: он видит ратное поле, страшный отчаянный бой, он бросается в самую свалку и через минуту вытаскивает оттуда на аркане рыцаря в золотом шлеме. Это и есть сам великий магистр!
Бал продолжался, прерываемый по временам целыми процессиями слуг, предводимых мажордомом. Они разносили золоченые чары с вином и медом, а также громадные подносы со сластями для дам.
Вдруг, после одного из таких перерывов, вместо обычного призыва к танцам, трубы загремели ‘марш’, и в залу вошли попарно шесть человек, одетых в яркие необыкновенные костюмы. Это были танцоры-фокусники, принадлежавшие к странствующей труппе комедиантов, разъезжавшей из замка в замок.
Князь Бельский не любил скоморошества, но зная, что ни его дочь, ни племянница еще ни разу не видали этих искусников, составивших себе известность даже в Вильне, при дворе сурового Витовта, решился пригласить их в свой замок потешить гостей.
Гости, удивленные и крайне обрадованные сюрпризом, стеснились вокруг прибывших, с любопытством осматривая их костюмы и вооружение.
— Светлейшие князья и княгини, всемогущие паны, наияснейшие, благороднейшие пани! — с низким поклоном проговорил небольшого роста толстенький, круглолицый мужчина, одетый и загримированный китайцем, в то время пока его слуги ставили ширмы в одном из углов зала. — Имею честь представить вам мою труппу артистов, с которыми я имел счастье являться перед всеми императорскими, королевскими и великокняжескими дворами Европы и получать от них знаки одобрения и благодарности. Являясь перед столь блестящим собранием, я чувствую что я робею — мои артисты тоже, но несколько знаков милостивого одобрения с вашей стороны заставят их ободриться.
Несколько человек аплодировали. Китаец продолжал:
— Сегодня мы будем иметь честь показать свое искусство в трех отделениях. Во-первых, сии знаменитые китайские артисты — он указал на вошедших с ним танцоров-гимнастов, — будут иметь честь изобразить перед вами индийские игры огнем, мечом и водой. Во-вторых, придворными артистами его королевского величества короля Кастилии и Арагона будет изображена трагедия ‘Смерть Авессалома’, и в заключение, знаменитый мейстерзингер Иоган Вернер из Магдебурга будет импровизировать на темы, заданные вашим сиятельным и высокородным обществом, — китаец низко, очень низко поклонился и отошел в сторону.
Трубы вновь загремели, и акробаты начали свои упражнения. То, что они проделывали, казалось бы игрою младенцев в сравнении с тем мастерством до которого дошли теперешние представители гимнастического искусства, но зато они буквально рисковали жизнью, не имея под собой ни сеток, ни тюфяков, ни других приспособлений. Кончив гимнастические упражнения, они начали жонглировать, и тут действительно, выказали замечательную ловкость.
Особенно один из них, голубоглазый юноша, чуть не мальчик, поразил всех присутствующих своей смелостью. Попросив у зрителей шесть кинжалов-ножей, бывших, по обычаю, у каждого за поясом, он начал их бросать последовательно на воздух, ловя то за ручку, то за лезвие. Острые ножи прихотливой линией вились вокруг его головы, сверкали, вертелись, снова переходили в его руки и вновь взлетали на воздух. Оглушительные крики ‘Браво’ и громкие рукоплескания были ему наградою. Он быстро отскочил в сторону — и все шесть кинжалов воткнулись в пол, образуя почти правильный круг.
Крик и рукоплескания усилились. Больше всего это упражнение понравилось мирзе Тугану. Он не выдержал и бросил под ноги фокусника кошелек с деньгами.
— Джигит! Якши, джигит, — крикнул он громко.
Многие последовали его примеру. Молодой фокусник низко кланялся и поднимал деньги.
— Каков красавец? — тихо шепнула дочь Бельского на ухо своей кузины. Неужели это и впрямь китаец?
— Какая ты, право, смешная. Ну, разве китайцы такие? Наверно или немец или чех. А каков, каков мой-то дикий зверек, первый бросил кошелек с деньгами.
— Смотри, Розалия — не влюбись! — шутя, заметила Зося, — этот татарчонок так на тебя смотрел, так, что я боюсь, не приснился бы тебе он ночью.
Розалия ничего не отвечала. Она или не расслышала, или не хотела расслышать замечания своей кузины, все ее внимание, казалось, было занято представлением.
На сцену выступили артисты, одетые в какие-то длинные белые плащи с тюрбанами на голове. По указанию ‘пролога’, который исполнял тот же толстенький человечек, бывший одновременно и антрепренером, и режиссером, и суфлером труппы, они должны были изображать старейшин еврейского народа, собравшихся у стен Иерусалима в царствование царя Давида. Они пришли просить суда и расправы, а их гонят прочь воины, говоря, что царь занят со своими женами. Плач и стенания.
Но вот из-за ширм, которыми успели огородить угол зала, где давалось представление, появляется красивый юноша, с огромными льняно-белыми кудрями, в котором тотчас зрители узнали ловкого жонглера. На голове его золотой обруч — признак царского происхождения.
Он начинает говорить к народу, обещая ему суд скорый и все блага, если он последует за ним против отца его царя Давида. Народ разделяется на две части: одна идет за ним, другая остается на сцене, и продолжает стенать.
Скоро выходит к ним в короне старик с седой бородой — это и есть царь Давид. Он тоже описывает измену сына и решается бежать из Иерусалима.
Является весь закованный в латы рыцарь — это Агасфон, он умоляет Давида позволить ему с войском идти сражаться с Авессаломом и изменниками, но Давид клянется лучше отказаться от престола, чем обагрить руки кровью сына и уходит, сопровождаемый народом.
Трубы дико гремят, означая окончание первой картины. Снова входит царь Давид, но уже в рубище, с ним только двое из его приближенных, остальные разбежались. Они садятся на скудных мешках своих. Он нуждается в последнем и горько плачется на неблагодарность сыновей.
Один за другим проходят разные знатные и богатые люди. Они безжалостно относятся к бывшему царю и ругаются над ним.
— Это точь-в-точь, как рыцари над мудрейшим, — тихо заметил Яков Бельский брату, стоявшему рядом.
— Тут, по крайней мере, детей не травят! — отвечал тот также тихо.
Но вот вдали раздаются звуки победной трубы, на сцену является закованный в латы Агасфон, окруженный стражей с копьями в руках, и объявляет Давиду, что он снова царь в Иерусалиме!
— А где же сын мой Авессалом? — спрашивает удивленный царь.
Тогда в длинном монологе Агасфон рассказывает про смерть Авессалома, зацепившегося при бегстве волосами за сук дерева и пораженного стрелой!
— Но кто же ранил его? — спрашивает потрясенный отец.
— Я избавил страну от тирана, а тебя от недостойного врага, — говорит военачальник.
— Ты убил моего сына, уйди от лица моего! — восклицает царь и в слезах бросается на труп Авессалома, который вносят на носилках воины.
Трубы гремят туш, зрители неистово аплодируют, актеры, не исключая самого убитого Авессалома, встают и низко раскланиваются перед зрителями, опять несколько кошельков и серебряных монет летят к их ногам.
Но вот опять раздается сигнал, и на место только что ушедших за ширмы актеров выходит с лютней в руках высокий стройный молодой человек, в новеньком, с иголочки, голубом кафтане, вышитом золотом, он грациозно раскланивается обществу и ломаным польским языком просит дать ему тему для импровизации.
— Немец? — послышались голоса из толпы.
— Да, я честный бюргер и мейстерзингер из Магдебурга, и прошу вашего милостивого внимания, благосклонности и темы для импровизации.
Уже одно название ‘немец’ расхолодило энтузиазм публики. Никто не хотел дать темы.
— Пусть поет что знает! — проговорил хозяин, чтобы покончить замешательство.
Молодой импровизатор поклонился в знак покорности, взял несколько аккордов на лютни, и шагнул вперед.
— ‘Любовь блохи и таракана’, музыкальная поэма, — проговорил он и поклонился еще раз. Никто не улыбнулся. Многие не поняли немецкой речи, а кто и понял, старался сделать вид, что не понимает.
В таракана влюбилась блоха,
Ха-ха, ха-ха, ха!
— Начал он жидким фальцетом, подыгрывая на лютне.
У меня-де постелька из мха,
Уменя-де клопиха сноха,
Ха-ха, ха-ха, ха-ха!..
Да не вдался в обман таракан.
Говорит: я седой ветеран.
Паучиха мне будет жена,
Коль за ней золотая казна!..
И не нужно мне вашей блохи,
Когда нету за ней ни крохи.
Хи-хи, хи-хи, хи-хи!
— А этот таракан из немчуры был? — крикнул из толпы чей-то полупьяный голос. Все расхохотались.
— Точно так милостивые государи, из крейцхеров.
— Браво! Молодец! Нашелся! Из прусаков, из крыжаков, недаром у нас их тараканами величают! — ораторствовал тот же шляхтич.
— Прусаки-тараканы! Тараканы-прусаки! — слышались восклицания в толпе, — недурно сказано! Не дурно! Ай да молодец! Жаль, что немец!
Толпа шумела и волновалась. Очевидно было, что вино и старые меды начали оказывать свое влияние на разгулявшихся панов. Они шумели и мешали импровизатору продолжать.
— Пусть поет по-польски! Не хотим немецкого лая! — слышались отдельные возгласы. Хозяин понял, что лучше прекратить представление и махнул рукой, покорный певец тряхнул завитыми в букли кудрями, откланялся и удалился.
Толпа не переставала шуметь. Искра была брошена, ненавистное имя немцев, неосторожно произнесенное, возбудило общее негодование. Скрытая, придавленная, мстительная ненависть вспыхнула с необыкновенной силой. Здесь были представители обоих великих славянских народов — Литвы и поляков, так долго и так жестоко угнетаемых немцами. Вино развязало их языки, гостеприимный кров воеводы обеспечивал безопасность, шляхта шумела.
— Панове, за ужин! — раздался зычный голос хозяина, — приглашайте дам. Дорогая Зося, и ты панна Розалия, возьмите молодого татарского князя и посадите его между собою, — шепнул он дочери и племяннице. Те изумились, но, покорные воле родителей, исполнили приказание и подошли к Туган-мирзе, который, совсем погрузившись в свои мечтания, по-прежнему стоял у колонны.
Он несказанно удивился, что две такие красавицы, две лучшие гурии рая, — так уже величал он обеих кузин, — сами подошли к нему, беспрекословно пошел за ними и занял место как раз посреди стола, против самого хозяина. Молодые польские и литовские шляхтичи знатных и известных фамилий все еще не понимали, что значит это предпочтение, выказываемое молодому татарчонку старым воеводою, но их сомнения скоро рассеялись. Пан Бельский встал со своего места, поднял стопу искрометного меда и возгласил здравицу.
— За здоровье того, кто, рискуя собственной жизнью, спас меня от когтей страшного зверя. За моего молодого друга, Туган-мирзу! Виват!
Туган-мирза, сначала непонявший, к чему клонит речь хозяин, услыхав свое имя, страшно переконфузился. Кровь бросилась ему в лицо, он вскочил с своего места, и тотчас же сел, ноги его дрожали, в глазах помутилось.
— Виват! Виват! — гремели гости, все чаши тянулись, чтобы чокнуться с его чашей, а он, сильно бледный и дрожащий, растерялся окончательно и не знал, что ему делать. По обычаю мусульман, он вина не пил, и чаша стояла перед ним пустая.
Первый заметил это старик Бельский.
— Налить! — скомандовал он мажордому, и мед зашипел в кубке татарина.
— Панове! — обратился хозяин тогда к гостям, — закон запрещает нашему дорогому гостю и витязю пить вино и мед, но никто не мешает ему чокнуться с нами! Бери свою чашу, молодой витязь, — обратился он к Тугану-мирзе, — пить тебя не неволим, а чокнуться ты должен.
Татарин понял, он схватил кубок и высоко поднял его.
— Аллах велик! — воскликнул он, — он наделил нашего пресветлого хозяина мудростью достойного Соломона, — для него нет различия, кто христианин, кто нет! Да здравствует наш великий отец и хозяин! Виват!
Тост был дружно подхвачен гостями, и все спешили чокнуться с молодым человеком.
— Иди сюда, иди в мои объятия! — проговорил тронутый Бельский, и Туган-Мирза побежал кругом стола обнять старика.
— Что, каков мой татарчонок? — шутя заметила пани Розалия кузине.
— Совсем зверек, и вряд ли удастся его вышколить.
— Ну, это как кому! Хочешь, не пройдет и получасу, он выпьет эту чару вина? — с самодовольной улыбкой спрашивала Розалия.
— Вот это будет интересно — попробуй.
— Это немудрено! Но даром не хочу — побьемся об заклад!
— Какой?
— Хочешь на твой яхонтовый перстенек, а я закладываю свои гранатовые сережки.
— Хорошо, идет. Только — смотри, проиграешь!
Розалия ничего не отвечала. Взгляды были красноречивее слов, она заранее торжествовала победу.
Между тем, Туган-мирза, перецеловавшись с хозяином, с его двумя сыновьями и с некоторыми из панов, ничего не подозревая о заговоре, возвращался на свое место.
— Что же ты ничего не пьешь? — обратилась к нему сидевшая по его левую руку пани Розалия, — или ты не мужчина, не витязь?
— Наш закон не позволяй! — тихо отвечал ей татаринин, — строга закон, Магомета закон!
— Это может быть там, у вас, в ваших улусах, а здесь — здесь все пьют.
— Закон — везде закон.
— Но я прошу тебя за мое здоровье! Я могу обидеться! — настаивала пани Розалия, и щечки у нее покраснели.
Татарин молчал. В нем боролись два чувства, но уважение к закону отцов взяло верх.
— Не могу! — прошептал он наконец.
— Но если я этого прошу, если требую, если приказываю, — шепотом, но страстно твердила Розалия, и на глазах ее сверкнули слезы, — я этого хочу! Иначе забудь все, что я говорила.
— Слушай, красавица, — также тихо отвечал ей татарин, — жизнь свою за тебя готов отдать сейчас, но отступником закона не буду. Сама смеяться будешь.
Розалия вздрогнула.
— Ты прав, — шепнула она, — я тебе верю, ты честный человек.
— А слово помнишь?
— Никогда не забываю, что обещала!
За общим шумом, громом труб, беспрерывными тостами никто и не заметил интимного разговора между панной Розалией и молодым татарином, только пани Зося, перекинувшись взглядами с Седлецким, сидевшим наискось, заметила, что он так и впился глазами в эту парочку.
Тосты делались все шумней и шумней, каждый хотел говорить, и никто не слушал другого. Хозяин, видя, что пир может перейти в оргию, встал со своего места и объявил, что теперь пора и по местам, на боковую, а завтра с утра — пир на весь мир.
Дамы только и ждали этих слов, чтобы удалиться. У них за целый вечер назрело в уме много сплетен и всевозможных комбинаций, которыми они желали поделиться друг с другом.
Музыка замолкла. Покорные хозяйскому слову, гости допивали свои кубки и, поблагодарив радушного хозяина, направились в отведенные для них апартаменты. Туган-мирза хотел отправиться вслед за ними, но оба сына хозяйские удержали его и повели в свои покои, где была приготовлена постель и для него.
Утомленные долгим путем и бесконечным торжеством, молодые люди с вечера почти не разговаривали, и оба брата тотчас же заснули богатырским сном.
Каково же было их удивление, когда утром они увидали, что их гость спит не на богато убраной пуховой постели, приготовленной нарочно для него, а на сложенном вдвое ковре, посреди комнаты, и вместо подушки ему служит одно из седел, снятое с арматуры на стене!
Туган-мирза, казалось, спал чрезвычайно крепко, но при первом же шорохе, произведенном одним из братьев, проснулся и открыл глаза.
— Что же это ты спать, дорогой, тут улегся, — спросил не без улыбки пан Яков, — или постель не хороша?
— Мирза Турган на перин не спи, мирза Туган джигит! — отвечал татарчонок.
— А верхом спать можешь? — спросил пан Яков.
— Почему нет, у меня коняка есть, аян ходит, так ходит, стар человек спать может!
— Удивительный вы народ — татары. И все вы такие?
— Везде бывай разный народ, джигит бывай, купец бывай, хорхар бывай, баба бывай! Джигит много бывай!
Чем свет, молодежь была на ногах. День выдался ясный, светлый, хотя слегка и морозный. Все высыпали на широкий двор замка показать своих коней, похвастаться сбруей и скакунами перед приятелями.
Лошади давно уже были оседланы. Стремянные, а у иных панов — особые шталмейстеры, в сопровождении конюхов водили скакунов, покрытых шелковыми попонами, на которых были вышиты или вытканы гербы их владельцев. Пан Седлецкий сиял: его гордый конь действительно был лучше всех, а чепрак и высокое седло блестели вышивкой и инкрустацией.
— Якши! Чех якши! — восторгался молодой татарин, — больно хорош, а скачет как?
— Попробуй, обгони! — с дерзостью, граничащей с нахальством, проговорил Седлецкий, со вчерашнего вечера еще более возненавидевший татарчонка.
— На заклад пойдешь? — спросил Туган-мирза, и узенькие глаза его еще более сузились.
— Пойду, хоть бы мне голову свою прозакладывать, — хвастливо отвечал Седлецкий.
— Зачем так дорого? Зачем? Мы лучше пойдем коняка на коняку! — улыбнулся в ответ татарин.
— Где твоя лошадь, покажи ее. Может быть, кляча какая нибудь, мараться не стоит, — фанфаронствовал Седлецкий.
— Туган-мирза на кляче не ездит! — отозвался татарин, — эй, Халим, веди сюда моего ‘киргиза’.
Через минуту поджарый, темно-гнедой конь, чистокровной кара-киргизской породы, покрытый ковровым чепраком и заседланный богато убраным седлом, стоял у крыльца. Это был представитель другой, совсем еще неизвестной в Литве, породы лошадей. Горбоносый, с глубокими впадинами выше глаз, с большой костлявой, но красивой мордой, с впалыми боками, на которых отчетливо можно было перечесть ребра, с худыми, но мускулистыми ногами, конь этот не мог привлечь внимания знатоков, привыкших к выхоленным коням немецкой породы.
— И ты хочешь, чтобы я сложил голова на голову моего коня на эту лошадь? — с презрительной улыбкой проговорил Седлецкий. — Предоставляю на суд панов, заклад будет не ровен.
— Правда, правда, — послышались голоса панов любителей. — Надо добавить ценности.
— Якши! — с той же хитрой улыбкой согласился татарин, — прошу нашего светлого князя быть судьей, вот мой коняка, вот мой перстень, — он снял с руки маленький, грубо сделанный перстень, в котором был вделан изумруд огромной ценности, — коняк и перстень на его коняку можно!
Многие бросились осмотреть драгоценный клейнод, и все согласились, что даже он один покрывает ценность коня пана Седлецкого.
Заклад состоялся.
— Куда же мы скачем? — спросил Седлецкий, вскакивая на своего скакуна, который нетерпеливо грыз удила и рыл землю копытом.
— В Вильню и обратно! — простодушно ответил татарин.
— Как в Вильню, да ведь туда 7 миль немецких! — воскликнули несколько голосов.
— А я думал все десять! — небрежно отвечал Туган-мирза, садясь на своего киргиза. Неукротимый конь крутился на одном месте и чуть не встал на дыбы.
— Да это же невозможно! — проговорил Седлецкий, — четырнадцать миль ни одна лошадь не проскачет.
— Не знаю, как твой коняка, а мой киргиз двадцать миль проскачет до обеда! — похвалился Туган-мирза. Не хочешь заклад, не ходи!
— Вздор, я не отказываюсь! — воскликнул разгоряченный пан. Я думал милю, другую, а тут четырнадцать.
— Как хочешь, ясный пан. Мало-мало я не хочу.
Положение Седлецкого было не из веселых, он сознавал, что лошадь его не вынесет такой продолжительной скачки, а между тем ему крайне не хотелось уступить какому-то татарчонку. Пан Яков Бельский сжалился над ним.
— Послушай, Туган-мирза, — заговорил он, обращаясь к татарчонку, — чтобы скакать четырнадцать миль, надо лошадь готовить.
— Моя всегда готова! — отвечал Туган-мирза.
— Да у пана Седлецкого не готова, на это нужно время.
— А сколько времени? Месяц, два? — спросил татарин.
— По крайней мере два месяца! — отозвалось несколько голосов. Паны поняли, что хозяин хочет как-нибудь вывести Седлецкого из неловкого положения.
— Два месяца хорошо, я будет ждай два месяца! — отвечал Туган-мирза.
— Я готов и сейчас! — все еще упорствовал Седлецкий.
— Послушайтесь опытного совета, в два месяца пан успеет подготовить коня, а ехать так более чем опасно! — заметил молодой хозяин.
— Я согласен, панове. Но через два месяца я готов где и как угодно доказать, что благородный польский конь выше всякой киргизской клячи! Будьте свидетелями, не я отказался от заклада! — Седлецкий слез с коня.
Туган последовал его примеру.
— Жаль, — проворчал он себе под нос, — конь-то не по всаднику. Ну да еще время не ушло.
— Теперь ясные панове, не угодно-ли будет со мной до огрода, там устроена цель. Не хотите ли попробовать силу своих луков и верность ваших стрел? — приглашение шло от младшего сына пана воеводы Яна, который заведывал при великом князе дружиной псковских лучников.
Все направились на обширную крытую веранду, выходящую на огромный, расчищенный и убранный сад. Цветники уже были заложены навозом и соломой, более нежные деревья обвиты соломенными жгутами, а вдали, у самого входа в аллею, стояли на возвышении три белых круга, с черными пятнами посередине. Над верандой, во втором этаже помещался просторный крытый балкон, а на нем собрались все представительницы прекрасного пола, находившиеся в замке.
— Пану хозяину пример и первый выстрел! — с поклоном проговорил один из гостей, литвин Видимунд Хрущ, большой приятель обоих сыновей хозяина, известный стрелок и охотник. На попойках, на пирушках он держался всегда в стороне, но там, где дело касалось охоты или ловкости в военных упражнениях, он был всегда впереди.
— Спасибо, Видимунд, только за мной твоя очередь, — отвечал хозяин и, взяв из рук слуги большой английский лук, положил стрелу, и ловким движением, почти не целясь, спустил тетиву.
Стрела запела, завизжала, и глухо стукнулась в цель.
— Муха! — раздался от мишени крик махального, который, словно из-под земли, выскочил из своего ровика.
— Виват! Браво! — закричали гости. — Такого стрельца еще не было в Польше!
— У меня в дружине три сотни лучников, и каждый лучше меня стреляет, — скромно отозвался Бельский, — ну, Видимунд, твой черед.
Видимунд Хрущ натянул лук и всадил стрелу рядом с первой! Посыпались поздравления, даже дамы наверху аплодировали. После этих мастерских выстрелов долго никто не решался стрелять, как ни упрашивали гостей хозяева. Один Туган-мирза, казалось, не трусил, он соображал что-то.
— Кынязь Ян, — обратился он к хозяину, — мой не умей на кругла цель стреляй, давай мне железна шапка с решетка!
— Какую шапку? — переспросил пан Ян.
— А вот что немца-рыцарь на голова надевай.
— А, шлем?
— Да, да, шелом, железна шелом! Мой на шелом стреляй будет.
Все заинтересовались тем, как будет стрелять татарчонок по шлему. По приказанию хозяев слуга тотчас принес рыцарский шлем, на котором еще виднелись павлиньи перья — знак благородства его обладателя.
Тутан-мирза сошел с веранды и, опустив забрало у шлема, надел его на один из кольев, которых много было расставлено по цветнику. С веранды до шлема было не больше тридцати шагов.
— Это близко, это близко, тут и слепой попадет! — закричали несколько голосов, когда Туган-мирза, возвратясь на веранду, натянул свой лук и стал целить в шлем. Но, очевидно, татарин весь был занят своим делом, он не обратил никакого внимания на эти возгласы.
Стрела взвизгнула, попала в одно из узких отверстий оставленных в забрале для глаз, и глубоко впилась в дерево кола.
— Кто говори близко — попробуй! — только тогда проговорил Туган-мирза и отошел в сторону.
— Мастерский выстрел! — первый заметил Ян Бельский.
— На таком расстоянии немудрено попасть! — воскликнул Седлецкий.
— Пану честь и место, — не без улыбки проговорил Видимунд Хрущ. — Благо у пана и сагайдак в руках.
Пан Седлецкий стал в позу, отставил левую ногу вперед, натянул лук и спустил стрелу. Он попал в шлем, да стрела встретила железо, скользнула и полетела дальше!
— Попал! — воскликнул он радостно. Многие засмеялись.
— Надо попасть в щель забрала, — заметил Видимунд, — а это не все равно.
— Попасть в щель случай! — решил раздосадованный пан.
— Я уверен, что не случай, — заметил молодой хозяин, — у меня в дружине есть человек десять, которые попадут в щель забрала из десяти раз — пять.
— Мирза Туган, — обратился он к татарину, — можешь повторить выстрел?
— Бог даст можно, — отвечал тот и взялся за сагайдак.
— Заклад хочешь? — крикнул ему Седлецкий.
— Первый заклад кончай, тогда второй начинай! — отвечал с усмешкой татарин и спустил стрелу, но второй выстрел вышел не так удачным, стрела ударилась около самой глазной щели и отскочила.
— Я говорил — случай! — с торжествующим видом твердил Седлецкий. Но татарчонок не слушал его, стиснув зубы, он поспешно выхватил из колчана стрелу и выстрелил. С треском вонзилась стрела сквозь второе отверстие в кол. Все — и мужчины, и дамы — зааплодировали.
— Браво! Браво! — кричали молодые паны.
— Что теперь, что скажешь, пан Иосиф? — шутливо спросил Видимунд у Седлецкого.
— Что все я да я, ты лучше сам попробуй! — резко отозвался шляхтич.
— Что ж, и то можно, — флегматично проговорил тот, — задача в том, чтобы поразить того, кто носит этот шлем — попытаюсь.
— Смотри, не промахнись. Наш первый стрелок, и вдруг, промах! — шутил Седлецкий, хорошо сознававший, что повторить выстрел татарина невозможно!
Видимунд взял большой лук своего друга Яна Бельского, потрогал тетиву и отдал его служителю.
— Ступай, принеси мне из оружейной большой литовский лук, подарок мне князя Вингалы, да стрелы к нему. Слуга бросился исполнять приказание.
— А этот что же? — удивленно спросил молодой хозяин.
— Слаб! — шутя отвечал Видимунд, — коли не удастся попасть в щелку, попробую сквозь шкурку!
Лук был тотчас принесен. Это быль громадный лук из турьего рога, сделанный каким-то искусником из Жмуди. Натянуть его требовалась гигантская сила, спустить стрелу — необыкновенная ловкость, при неосторожном движении тетива могла раздробить руку от кисти до локтя.
— Ого-го! Вот так лук! — слышались голоса среди собрания панов. — Да разве из него можно стрелять?
— Не только можно, но и должно, если хочешь биться с этими треклятыми немецкими раками! — с усмешкой отвечал Видимунд и поднял лук. Громадная стрела с наконечником из кованой стали была оперена тремя орлиными перьями.
Собрав все силы, Видимунд натянул лук, но стрела не скрылась и на половину за дугой лука, очевидно, надо было тянуть сильнее. Жилы на лбу у стрелка напряглись, он сделал последнее отчаянное усилие, и головка стрелы подошла к древку лука.
Раздался резкий визг, затем громкий удар стрелы по шлему, стрела пробила его насквозь и остановилась у самых перьев.
— Браво! Браво! Досконально! Досконально! Вот так выстрел! Вот так выстрел! — кричали паны, окружая Видимунда.
— Да, ясные панове, только таких выстрелов и трех в день не сделаешь.
— Почему же? — спросил с усмешкой Седлецкий.
— А нех пан хоть один только сделает.
— С удовольствием!
Но и на этот раз попытка хвастливого пана не удалась, ему не удалось даже на одну пядь натянуть страшный литовский лук, и он тотчас постарался извиниться болью в руке.
— Ну что же, попытайся пан, когда выздоровеешь, хоть через два месяца! — с улыбкой заметил Видимунд, очень недолюбливавший хвастунишку.
— Что это вызов, что ли? — дерзко спросил Седлецкий.
— Почему же вызов? Через два месяца заклад на скачку, почему же не быть закладу на стрельбу!
— К услугам панским!

* * *

Еще два дня продолжалось пиршество в замке пана воеводы, перерываемое то скачкою, то стрельбою в цель, то каким-либо иным воинским упражнением, в котором молодежь могла похвастать силою или ловкостью перед дамами, являвшимися постоянными зрительницами состязаний. Но дела складывались так, что пану Седлецкому, кроме редких урывков во время танцев, совсем не удавалось переговорить с красавицей панной Зосей. Да и отличиться в ее глазах он ничем не мог, так как и в езде, и в стрельбе, и в фехтованьи постоянно находились соперники гораздо его искуснее.
В одном он не имел соперников — это в костюме, сидевшем на нем удивительно и сверкавшем золотым шитьем с жемчугом. Недаром он за этот костюм заплатил почти все, что получил под залог своего хутора.
Но красота наряда, казалось, мало влияла на Зосю, она все эти дни была пасмурна и даже скучна, ее сердило и выводило из себя, что тайный избранник ее сердца не оказывался первым на всех поприщах. Розалия, которая лишь отчасти проникла в секрет своей кузины, все время старалась подтрунивать над Седлецким, чтобы выведать ее тайну, но все напрасно, во все время, пока продолжалось пребывание гостей в замке, Зося была более чем сдержанна с молодым шляхтичем, и первая смеялась его неудачам.
Наступил день отъезда гостей — не потому, что гостеприимный хозяин заранее определил срок пребывания их под его кровом, а потому что отпуск его сыновей, отпущенных великим князем всего на неделю, истекал, и самому воеводе необходимо было явиться на военный совет, созванный на ‘сороковое’ воскресенье великим князем.
Замок опустел. Остались только самые близкие родственницы: пани Розалия со старой теткой, заступившей ей умершую мать, да старая-престарая бабушка со стороны матери Зоси, притащившаяся из своего фольварка на праздник внучки.
Молодежь вся разъехалась, оставался только Туган-мирза, которого старый воевода должен был представить Витовту в Вильне.
Старый Бельский не любил откладывать дела в долгий ящик и в тот же день, когда разъехались гости, выехал с сыновьями в Вильню. Быстро пробежали борзые кони семь миль, отделявших замок от столицы Литвы, и к ночи они добрались до города.
Вильня того времени совсем не походила на теперешнюю. Центр жизни сосредотачивался в громадном замке, построенном на вершине высокого, почти недоступного холма, возвышавшегося в углу слияния рек Вилии и Вилейки. Холм этот стоял совершенно одиноким среди узкой долины, и если бы не его величина, не допускавшая такого предположения, можно было бы подумать, что он насыпан искусственно. На его вершине стоял обнесенный крепкими стенами так называемый ‘верхний замок’, замечательный тем, что в былые войны из-за литовского престола Витовту, несмотря на страшные усилия и потери, не удалось взять его ни приступом, ни осадой.
Ниже, почти у подошвы холма, возвышалась увенчанная многими башнями новая каменная стена, составлявшая как бы второй круг укреплений, называвшаяся ‘нижним замоком’. Правее высокий берег над Вилией образовывал естественное укрепление, тоже обнесенное стеной, и наконец, с западной стороны на Вилейке стоял еще сильно укрепленный замок.
Этим не исчерпывалась оборона столицы Литвы, весь город, кроме посадов, был обнесен стеной с бойницами и башнями, но эта стена была деревянная, только приворотные башни сложены были из камня и кирпича, да ворота закованы, словно в латы, в железные полосы.
Посады, или, как их тогда называли, форштадты, или пригородные слободы, судя потому, кто обитал в них: литовцы, русские (которых особенно много было в Вильне) или разные горожане, беглецы из ‘пруссов’ и с ‘подола’, не были защищены от вторжения неприятеля, и при первом же появлении врага безжалостно истреблялись огнем. Тем не менее очень многие из зажиточных панов и шляхты жили в форштадтах, предпочитая риск скученности ‘замков’ или самого города.
Молодые паны Яков и Ян Бельские жили вместе и нарочно для себя построили недалеко от Трокских ворот Вильни хоромы, обнесенные, словно крепость, высоким тыном с крепкими дубовыми воротами. На возможность неприятельского нападения на Вильню никто теперь не рассчитывал, тем более, что в двух последних войнах единственные опасные враги — рыцари понесли громадный урон, а против нечаянного нападения какой-либо бродячей шайки злоумышленников подобная охрана была вполне надежной.
Два десятка дворовых холопов и несколько вестовых из отряда воеводы Якова Бельского высыпали навстречу господам, когда их маленький караван подъехал к воротам. Загремели затворы, ворота растворились, и хозяева подъехали к крыльцу.
Но прежде чем старый Бельский успел соскочить с коня, к нему с почтительнейшим видом подошел постельничий молодых господ и объявил, что и часу еще нет, как от короля прибегал круглец с приказом старому Бельскому и обоим сыновьям, как только вернутся, спешить на двор великокняжеский.
— Дело королевское — прежде всего! — воскликнул старый пан воевода, — отдохнуть после успеем. Эй, сынки, за мной! — и, не дав никому опомниться, быстро поскакал к замковой горе. Оба сына последовали за ним.
Очевидно, великим князем был отдан нарочный приказ пропустить прибывших, потому что воины, стоявшие на страже, открыли замковые ворота тотчас, хотя был вечер, а в эту пору открывать их дозволялось только по особому повелению великого князя.
В первом же покое прибывших встретил княжий дворецкий и повел старого пана прямо в покой Витовта, а обоим сыновьям его велел подождать в приемной.
Когда воевода вместе с дворецким вошел в покой великого князя, Витовт, нагнувшись над пергаментом, исписанным сжатым, но четким почерком, внимательно читал его. Большой медный светильник, изображавший аиста, поднявшего вверх клюв, из которого выходил яркий язык пламени, освещал всю хоромину. Светильник этот, хитрой греческой работы, был подарен дяде, великому Ольгерду, послом императора Византии, и с тех пор возбуждал удивление и даже таинственный страх у всех, кто в первый раз его видел.
Витовт поднял глаза от пергамента и хорошая, добрая улыбка пробежала по его безбородому женственному лицу, когда он узнал вошедшего.
— Скоро же ты пан, Здислав! — сказал он приветливо, — я думал ты и к утру не доедешь! У меня к тебе дело есть.
— Весь в руках королевских! — отвечал воевода.
— Зачем говорить это? Если бы я был уверен в противном, не поручил бы тебе этого дела. Слушай же мое распоряжение: завтра, чем раньше, тем лучше, ты выступишь из замка и к ночи будешь на границах Эйраголы. До меня дошли слухи, что проклятые крыжаки снова хотят вторгнуться в Жмудь. Ты возмешь с собой Витебскую и Новгород-Севскую хоругви да сто два псковских лучника. Подкрепи из этого числа гарнизон в Эйрагольском замке, а с остальными устрой засаду и истреби, насколько сможешь, проклятых немцев.
Только помни: ты не мой воевода, а моего брата, князя Вингалы Эйрагольского, у меня с проклятыми крестоносцами пока вечный мир! А побить их следует. Подними знамя восстания по всей Жмуди, скажи всем тамошним князьям, а в особенности старому упрямцу Вингале да его криве-кривейто, что я их поддержу всеми моими силами, только бы они всю зиму немцам покоя не давали. Весной увидим, что делать!
— Постой, чтобы знали, что ты мой посланный и верили тебе, как мне лично, вот тебе мой перстень гербовый. Они все его знают. Денег на поход возьми сколько надо, я уже сказал боярину ‘у скарба’. Сыновьям твоим обоим нашел работу: Яну ехать от меня почетным гонцом к брату и другу — польскому королю в Краков, а Якову — на Москву путь держать, надо весточку Софье дать, да через верного человека, а то бояре все перехватывают! — Ссориться с зятем теперь не время, другое дело назревает.
— Великий государь, — воскликнул Бельский. — Ты уже почтил меня своим великим доверием, доверши начатое: открой глаза мне, слепому, что задумал ты, государь? Чтобы знать, как мне действовать, к чему клонить князей и правителей Жмуди.
— Ты всегда был мне верный и нелицемерный слуга, — после раздумья проговорил Витовт. — Так слушай же, задумал я сбросить, сломить ненавистное немецкое иго, что с двух сторон давит на Литву. Один я не в силах разбить оковы, пусть Ягайло подаст мне руку, пусть русские князья откликнутся на мой зов, мы сломим, мы уничтожим немецкое постыдное владычество, мы освободим наши святые славянские земли от позора немецкого ярма! Но надо действовать осторожно, поодиночке немцы нас всех раздавят. В дружном союзе мы, славяне, уничтожим немецкую силу.
Тебе и обоим твоим сыновьям поручаю я главные роли. Поддержи восстание в Жмуди, не давай ни часа покоя сторожевым немецким войскам, вторгайся в их пределы, а когда они будут жаловаться мне на ваши действия, я буду относиться к вам с величайшею строгостью: буду писать вам приказания немедленно положить оружие и смириться, но пока вот этой печати я не приложил к письму, — Витовт показал большую печать, висевшую у него на поясе, с изображением всадника на лошади с копьем в руках /герб ‘Погоня’ — Ред./ — не верь, не верь и не исполняй!
Когда же настанет час, когда братский союз с королем удвоит мои силы, спеши ко мне, твое место во главе моих воевод, у знамени великокняжеского! Одним ударом мы разметаем, рассеем немецкие силы.
— Аминь! — просто и торжественно заявил воевода Бельский. Витовт обнял его.
— А теперь, дорогой брат по оружию, прости, что ночью поднял тебя, время не ждет.
— А что же прикажешь делать, государь, с татарчонком, князем Туган-мирзой, что я привез по твоему приказу?
— Пусть завтра рано он явится ко мне. Мне не найти лучшего гонца к султану Саладину, сыну Тохтамыша. Несколько тысяч арканов не будут лишними против гордых крейцхеров, и большое тебе спасибо, что ты надоумил меня на это! Теперь прощай. Зайди завтра за последними приказаниями — и в путь!
Витовт снова обнял старого воеводу, и на глазах у него показалась слеза. Храбрый сын Кейстута обладал способностью плакать ежеминутно. В детстве и его, и его друга и товарища, двоюродного брата Ягайлу, братья и сверстники иначе и не называли, как ‘плаксами!’ А эти плаксы более полувека удивляли всю Европу славою своих подвигов!
Долго еще сидел Витовт, вычисляя и обдумывая свой рискованный план дружного нападения на немцев. Он мысленно перебирал всех славянских князей, рассчитывая, кого из них можно счесть за врага, кого за союзника. Уже под утро, утомленный работою, он свел итог: в самом худшем случае силы его были бы одинаковы со всеми силами, которые могли бы выставить крестоносцы.
— Да еще татары в придачу! Сломим, сломим мы немецкую силу, если бы мне даже пришлось для этого принять магометанство. Бог велик, он простит, он знает, что все это для отчизны!

Глава XX. Князь Вингала

Светало. Витовт, утомленный ночной работою и мучимый каким-то предчувствием, не спал. Он лежал на своем одиноком ложе и мысли его блуждали далеко.
Вдруг он вздрогнул. Ему показалось, что где-то вдалеке зазвучал знакомый ему с детства гнусливый перекат турьего рога, который был в употреблении только в одной Жмуди. Он стал прислушиваться. Раскат повторился гораздо ближе, у самых замковых ворот, и скоро топот многочисленных конских копыт по досчатой настилке подъемного замкового моста убедил его, что замковые ворота отперты и кто-то, вероятно, имеющий на это право, въехал на двор замка.
Витовт накинул свой любимый утренний костюм — что-то вроде халата или кафтана на лисьем меху — и подошел к окошку.
Сколько можно было рассмотреть сквозь отпотевшие, круглые, чечевичеобразные зеленоватые стекла окон, на дворе перед крыльцом толпилась кучка всадников и его собственные прислужники помогали сойдти с коня старику с большой бородой и в теплой дорожной одежде. Великий князь отшатнулся от окна.
— Вингала! Брат Вингала! Он здесь, сам, по какому поводу? Что случилось?! — чуть не воскликнул он и пошел к двери. На пороге уже стоял его брат, не сбросивший еще дорожной одежды, взгляд его был дик, черты лица искажены внутренним глубоким страданием.
— Брат! Дорогой мой, что случилось? — быстро спросил Витовт, по выражению лица брата заметив, что случилось нечто ужасное.
— Дочь моя, моя Скирмунда! — воскликнул несчастный и упал в объятия великого князя, — спаси, защити, выручи!
— Но что случилось? Что случилось?.. — допытывался испуганный Витовт, у которого при виде волнения и отчаяния брата, по обыкновению, слезы полились рекой.
— Украли! Украли! Увезли, увезли! Спаси, ты один только можешь спасти ее! — всхлипывая, говорил старый Кейстутович и сделал движение упасть перед братом на колени.
— Но кто же? Кто? Не я ли тебе послал жениха Смоленского князя — неужели он?
— Нет, не он. Крыжаки, немцы треклятые, из рук вырвали! — и старый Вингало в несвязном рассказе передал Витовту все, что произошло до этой минуты.
Витовт задумался. Хотя предлог к войне был найден, и превосходный, и в союзе Ягайлы он не сомневался, но все-таки надобно обождать вестей от посланных гонцов. Однако, Витовт колебался недолго, голос оскорбленной чести говорил громче голоса политика-медлителя.
— Успокойся, брат бесценный, клянусь тебе нашим общим отцом и матерью, немцы нам дорого поплатятся за это. Война так война! Не хочу больше таиться! Еще вчера вечером я решил послать к тебе воеводу Бельского с двумя хоругвями и лучниками, чтобы действовать твоим именем против немцев. Теперь пошлю втрое — начинайте войну немедленно. Но помните, что это будет война последняя, война отчаянная. Или мы все погибнем, или навек защитим родную страну от немецких притязаний.
Слушай же, дорогой брат и друг, все, что я писал про уступки немцам — забудь, пусть криве-кривейто пошлет по всем лесам и дебрям Жмуди от Полунги до Лиды свою кривулю. Пусть все криве и сигонты проповедывают войну, весной поход, а пока жги и грабь немецкую землю малыми отрядами, тешь свое сердце в пламени немецких городов и деревень, топи свое горе в крови рыцарской, а весной мы с братом Ягайлой двинемся на подмогу, русские князья поддержат — и горе немцам!
— О, ты достойный сын нашего отца Кейстута, ты оживляешь меня, ты вдохнул в меня новые силы, ты развязал мне руки. Немцы думают, что за выкуп дочери они заставят отказаться от защиты моей земли и веры. О, нет! Клянусь, за каждый день ее плена мстить им огнем и кровью, чтобы они сами выдали мне ее обратно. Клянусь великим зиждителем Сатваросом и громами Перкунаса, пока Скирмунда будет в их руках, ежедневно немецкое небо будет освещаться пожаром, а на костре — гореть один пленник.
— А разве у тебя их много? — с некоторым испугом спросил довольно человеколюбивый Витовт.
— Двое рыцарей, штук двадцать гербовых да лучников с полсотни, на два месяца хватит! — со злобной улыбкой отвечал Вингало. — Только помни, дорогой брат. Теперь ты мне не мешай. Ни жалости, ни пощады от меня не жди. Ты сам развязал мне руки. Горе немцам!
Долго еще проговорили братья, но, несмотря на все убеждения Витовта, Вингало не хотел ни дня оставаться в Вильне, и не успело еще солнце подняться из-за гор, окружающих столицу, как он уже мчался обратно со своей свитой по дороге к Эйрагольскому замку. Он боялся, чтобы князь Витовт не изменил своего решения и вновь не запретил истреблять немцев.
Несколько дней по отъезду брата Витовт был сам не свой, не было вестей ни от короля польского, ни из Москвы, ни от султана Саладина. Первая весть пришла из Кракова. Ян Бельский прислал со своим помощником и ратным товарищем Видимундом Хрущом письменное донесение, и гонец тотчас же был поставлен перед лицом великого князя.
Прогнав более недели верхом, молодой литовский витязь был страшно измучен, он едва взошел в покой великого князя, и прислонился к притолке, чтобы не упасть.
— Какие вести? — быстро спросил Витовт, идя к нему навстречу.
— Хорошие, государь! — успел проговорить Видимунд и зашатался.
— Где письмо? — нервно спросил великий князь, но измученный гонец не мог уже отвечать, он показал рукою на сапог правой ноги и без чувств упал на руки служителей.
В описываемое время путешествие по большим дорогам без сильного конвоя было делом рискованным, а Хрущ, сделав переезд одвуконь из Кракова в Вильню без конвоя, меняя и бросая лошадей, совершил неслыханный подвиг: он проехал это расстояние за 6 дней.
По знаку Витовта слуги и дворовые дворяне бросились обыскивать обувь гонца и после долгих поисков нашли письмо в шелковом пакете, вложенное между двумя подошвами, тщательно зашитое и засмоленое!
По мере того, как Витовт читал грамотку, лицо его принимало все более и более радостное выражение, морщины на челе его разошлись, он, казалось, помолодел на несколько лет.
В письме, посланном, как мы видели, с такими предосторожностями, иносказательно, чтобы сбить с толку тех, в руки которых это письмо могло бы попасть изменой или насилием, говорилось, что торг состоялся на выгодных условиях, что товар будет сдан весной, а про цену и количество скажет посланный, он же укажет и место выгрузки.
По форме это было самое обыкновенное письмо между торговцами, но Витовт прекрасно знал, что торг и сделка означают союз, а товары — войска, что же касается ‘места выгрузки’, он не совсем понял, подобного выражения не было обусловлено между ним и молодым Яном Бельским, но очевидно, это слово имело большое значение. Спросить было не у кого: несчастный гонец спал почти летаргическим сном и, вероятно, не сумел бы ответить, если бы его теперь разбудили.

* * *

Витовт ходил в раздумье, по довольно обширной комнате, в которой занимался по утрам, и в десятый раз перечитывал письмо.
— Непонятно, непонятно. Что хотел он сказать этим? — вырвалось у него и он снова стал вчитываться в только что полученное письмо.
— Место выгрузки чего? Войск? Да зачем же мне знать это теперь? У нас путь прямой, идти прямо на Крулевец и отхватить всю Бранденбургию! Путь ему через Мазовию на Варшаву и Плоцк, мне прямо на Гродно и Ковно! О каком же месте выгрузки может быть речь?
Всегда нетерпеливый в каждом своем движении, Витовт несколько раз посылал узнать, проснулся ли гонец, и всякий раз получал один и тот же ответ: спит и даже не шевелится.
Не доверяя своим круглецам и дворцовым дворянам, он сам пошел взглянуть на приезжего. Действительно, они были правы: молодой витязь лежал без движения, словно громадный дуб, поверженный топором дровосека. Только легкое движение груди показывало, что он жив!
— Попытайтесь-ка разбудить его, — приказал Витовт, и тотчас двое из комнатных служителей бросились к спящему и принялись его раскачивать, но это был напрасный труд. Тело измученного гонца представляло из себя почти безжизненный труп, душа была где-то далеко. Служители удвоили старания. Губы сонного пошевелились.
— Прочь с дороги! Я гонец короля литовского! — странным голосом вскрикнул он и махнул наотмашь рукою. Один из челядинцев повалился, а гонец прохрипел еще что-то и снова погрузился в спокойный и сладкий сон.
— Отставить! — приказал великий князь, — у такого богатыря и сон богатырский. — Да кто он, откуда? Я что-то не видал его в своей свите!
— Это, ваше величество, первейший друг пана Яна Бельского, шляхтич из-под Трок, Видимунд Хрущ! — отвечал дворцовый хорунжий, знавший всех дворян в Вильне.
— Герба? — коротко спросил Витовт.
Надо сказать, что в то время знатность рода польских шляхтичей, в большом количестве выселявшихся в Литву, определялось по гербам.
— Не приписан еще!
— Как не приписан, разве он не из ‘лапотных’?
— Литвин родом, а веры православной.
— Хорошо, пусть проснется, спросонья еще Бог знает что намелет. Проснется — тогда доложить мне.
С этими словами ушел великий князь в свою комнату и затворился.
Но во весь день любопытство Витовта не было удовлетворено, гонец проспал целые сутки и только на следующее утро мог явиться перед великим князем.
— Ты знаешь содержание письма? — спросил его Витовт.
— Знаю, ваше величество. На случай потери на память выучил.
— Я не понял, что значат слова: место выгрузки, цена и количество?
Хрущ оглянулся: в комнате кроме него и великого князя никого не было, но все-таки, боясь, что его подслушают, он стал говорить чуть не шепотом.
— Место высадки, государь, — это город Брест!
— Как Брест? С какой стати? Зачем я поведу туда войска?! — вспыхнул Витовт.
— Не о войсках речь идет, государь, его величество король желает повидаться с вашим величеством, прежде чем начать общее дело!
— И назначает Брест, где бы мы могли съехаться? Так ли?!
— Так, государь!
Витовт на секунду остановился. Предложение польского короля было вполне разумно, своевременно, и место выбрано особенно удачно. Предлогом свидания могли быть большая охота, в окрестностях этого города земля изобиловала дичью.
— Дальше, — сказал он отрывисто.
— Цена и количество означает ‘Сколько воинов может доставить его величество король’.
— Сколько и каких?
— Пятьдесят полных знамен.
— Как, пятьдесят знамен!? Ты не ослышался? — этого быть не может! — воскликнул Витовт, которого поразила громадность цифры польского войска.
— Сам из уст его величества короля слышал эти слова. ‘Скажи моему брату и другу, пусть он собирает войско, а моих пятьдесят знамен выйдут в поле!’
— Хвала Всевышнему! — воскликнул Витовт и перекрестился.
— Постой! — вдруг обратился он к гонцу, — ты говоришь, сам слышал эти слова от моего брата и друга короля Владислава. Как это могло случиться, разве ты был на большом приеме? Разве цель вашего посольства была известна всем?
— Ничуть, государь. По твоему веленью мы в Краков приехали торговыми людьми. В тот же день пан Ян отыскал постельничего его королевской милости, старого Вармунда и передал ему письмо вашего величества к королю. В другой же день нас тайно увезли в королевский охотничий замок за три мили от Кракова, и в тот же вечер туда прибыл его величество король. Он был без свиты, и мы имели честь представиться ему в его опочивальне, при разговоре никого не было, кроме Вармунда. Король был весел, очень доволен и приказал мне в тот же день ехать обратно с ответом, удержал пана Яна на несколько дней, чтобы передать ему решение панов Рады! Совет должен был собраться через два дня!
— А если паны будут против?
— Что вы, государь милостивый! Вся Польша кипит жаждою войны против злодеев-крыжаков. Я во время проезда через Малую Польшу и Мазовию наслышался стольких проклятий по адресу немцев, что не услышишь во всю жизнь!
Витовт улыбнулся.
— Ну, слуга мой верный, спасибо за услугу, не шутка сказать — слетать гонцом из Кракова до Вильни. Молодец, исполать! Постой, слыхал я, что хотя ты и шляхтич, а к гербу не приписан. К какому же приписать тебя?
Глаза молодого человека блеснули радостью: заветные думы его могли осуществиться.
— Государь, — заговорил он робко, — мой и дед, и прадед, и пращур считались в гербе ‘Саламандра’, а как отец в Литву при Ольгерде Гедиминовиче переехал, его от герба отписали, и мы опять без герба.
— ‘Саламандра’! — воскликнул великий князь, — да у тебя губа не дура: это княжеский герб. Хорошо, после первого боя, где увижу тебя с мечом в руках среди врагов, быть тебе в гербе ‘Саламандры’, да еще в придаток велю дать коня крылатого! Ладно ли так?
— Много милости! — с низким поклоном проговорил Видимунд, — дай Бог, чтобы эта минута скорее настала.
— Вот вы все молодежь, скорее да скорее, а что говорит русская пословица? Тише едешь, дальше будешь! Постой! — вдруг обратился к Видимунду Витовт, — мне завтра же надо послать гонца с ответом в Краков — что я согласен и что по первому пути через месяц буду в Бресте. Мне нужен человек разумный и знающий пути.
— Государь, — чуть не со слезами воскликнул молодой человек, — не обойди твоего верного слуги, не бесчесть меня.
— Как бесчестить тебя? — спросил удивленный Витовт.
— Не поручай другому то, что могу сделать и я.
— Как, ты хочешь скакать обратно в Краков?
— Хоть сейчас, хоть сию минуту.
— Но ведь ты измучен с дороги, тебе нужен отдых.
— С такими радостными вестями я полечу легче ветра.
— Но вспомни, ты проспал целые сутки, ты загнал своих коней.
— Ну так что же, загоню еще двоих и просплю две ночи в Кракове. Государь, не обездоль!
Витовт махнул рукой. Ответ был неспешный.
— Ну ладно — завтра приходи за грамотой — и в путь.
Видимунд бросился к ногам великого князя и хотел поцеловать полу его кафтана, но тот милостиво подал ему руку, и юноша с восторгом прижал ее к губам.

Глава XXI. Богатыри литовские

Верстах в пятидесяти от Эйрагольского замка, в самой глуши лесной чащи на небольшой полянке, расчищенной в глухом дубовом лесу, виднелось что-то вроде жилья.
Издали видны были только рубленные наружные стены укрепления, обведенного не очень широким, но глубоким рвом, наполненным болотистой водой. Рубленая стена шла пятиугольником, и на каждом из углов возвышалось по небольшой башенке с бойницами.
Были ворота, пробитые как раз под угловой башенкой, они давали вход в крепостицу, а мост, когда-то бывший подъемным, теперь мирно лежал на сваях. Капров, которыми его поднимали в былые времена, не было видно, но громадные блоки и вертуны еще виднелись на башенке.
Тотчас за воротами виднелось и само жилище владельцев этой крепостицы. Оно состояло из низкого, мрачного здания в один этаж, тоже рубленного из массивных дубовых бревен и покрытого местами лубом, а местами, тесом, успевшим от времени покрыться и мхом, и присущей ему темно-зеленой плесенью.
Мрачно и неприветливо смотрело это жилище, скорее похожее на тюрьму, чем на обиталище вольных людей, а между тем оно было гораздо лучше многих других домов литовских бояр и принадлежало старому жмудинскому воеводе Стрысю Стрекосю, другу и ратному товарищу славного эйрагольского князя Вингалы.
Толпы жмудин разных полов и возрастов наполняли как пространство между стенами и домом, так и всю поляну и окружающий лес.
Из дома в узкие окна неслись заунывные звуки и вой. Слышались несдержанные вопли и размеренный, как похоронное причитанье, плач.
От самого входа, вдоль всей первой и наибольшей комнаты в доме, на лавках, поставленных в два ряда, сидели сорок девушек, одетых в белые длинные рубашки до пят. Волосы у них были распущены, а в руках они держали небольшия стеклянные ‘слезницы’, в которые собирали струившиеся по щекам слезы. Они дико кричали и выли, то хором, то поодиночке, но несмотря на то, что эти крики походили скорее всего на звериный рев, в них слышался своеобразный дикий ритм, а сами девушки мерно качались из стороны в сторону.
Прямо против входных дверей, у противоположной стены, в высоком дубовом кресле грубой работы сидел старик гигантского роста и сложения. Огромная белая борода спускалась ниже пояса, а мертвенно-бледное лицо казалось еще бледней от черно-багровой раны, зиявшей на оголенном черепе. Глаза сидящего были закрыты и темными пятнами выделялись на бледном, словно восковом, лице. Трупная неподвижность оковывала все тело старого богатыря — да и не мудрено: уже пять дней, как во время похищения немецкими рыцарями дочери князя Вингалы ему, бывшему при ней в качестве старшего гостя, пришлось изведать удар тяжелого немецкого меча по непокрытой голове. Никто не ожидал такого предательского нападения, и старик был безоружен.
Три дня длилась его предсмертная агония, а со вчерашнего дня он уже был холодным трупом, и все родные, друзья и соратники собрались на похороны любимого вождя-богатыря.
Сзади кресла, на котором полусидел труп покойного, стояли четверо мужчин, поразительно схожих между собою.
Что-то необычайное, стихийно-могучее сказывалось в их гигантском росте и атлетическом сложении. Они поражали не только своим исполинским ростом, больше чем на голову выше всех литовских витязей, собравшихся на похороны, но и феноменальностью своего богатырского сложения. Их загоревшие красные шеи были бы впору быку, ширина груди в плечах была вдвое более обыкновенной, а руки их напоминали собой какой-то необъятной толщины морской канат, обтянутый грубой волосатой кожей.
Лица их были того чисто литовского типа, который еще кое-где встречается по Литве и в наши дни в окрестностях Лиды или Эйраголы. Их длинные, слегка загнутые книзу носы, глубоко вдавленные узкие глаза и в особенности узкие безбородые подбородки были очень типичны.
Зато в глазах не было иного выражения кроме дикости и безграничного упрямства. При жизни отца его ум и воля заменяли им их собственную, они слепо повиновались отцу не из боязни, а потому что собственной воли у них не было, а умом природа их не наделила.
Теперь, оставшись без отца и руководителя, они в тупом раздумье стояли за его креслом, смутно предчувствуя, что жизнь их должна перемениться, и они должны будут искать другого владыку своих поступков.
Силища всех четырех Стрекосевичей была непомерная, ни разу их одноземцы даже впятером не рисковали выступать на борьбу с одним из них. А между жмудинами ходили рассказы о том, что старший из братьев, Олав, встретясь в лесу безоружный с медведем, задушил его голыми руками — а Олав ничуть не был сильнее своих братьев. Все они были холостые и связаны между собой узами самой трогательной привязанности.
Дикари от рождения, они редко и только в крайних случаях говорили с посторонними, зато между собою беседа их была всегда очень оживленна, но и тут любопытные, желавшие подслушать, о чем говорят братья, не могли бы добраться истины: все братья были косноязычны, и быстрая речь их была так невнятна, что только они одни могли понимать друг друга.
Теперь они стояли и молча, тупыми глазами смотрели на похоронные церемонии.
Вот из толпы родственников, стоявших у дверей во внутренние покои, вышел старик с такой же длинной седой бородой, как у покойника, это был его брат Вруба, ближний человек при эйрагольском князе. Он держал в руках турий рог, наполненный до краев ‘алусом’ (душистым пивом, приготовленным особенным образом).
— Милый брат! — воскликнул он, обращаясь к покойнику и поднимая рог с пивом. — Зачем ты оставил нас? Зачем? Разве мало еще родных земель попирают своими пятами треклятые крыжаки? Разве устал ты скрещивать свой меч с немецкими мечами? А теперь ты вот сидишь перед нами, убитый изменой! Разве могли бы подлые немцы поразить в открытом бою льва литовского? А теперь слушай, вот они плачут, и сердце у нас разрывается, только плакать нам стыдно, а то и мы бы расплакались!
Визг и крики плакальщиц на минуту заглушили слова старого воина, но он вновь заговорил, обращаясь к покойнику.
— Ты ли, дорогой брат, не был великим воином, ты ли трусил идти в бой с немцами, ты ли когда нибудь за выгоды отрицался от богов, отцов наших? И вот великий громовержец Перкунас нашел тебе смерть, завидную каждому. Ты поражен изменой, но не побежден, ты умер от оружия, а не от черной смерти, и прямо отсюда улетишь на небесном коне в страну восточную, в обитель вечного блаженства. Ты никогда не стриг своих ногтей, и тебе легко будет карабкаться на гору блаженства! Пива мне, пива! Хочу пить, пока мои ноги держат мое тело! Хочу доказать, как я люблю покойника.
Крики, визги и вопли плакальщиц еще усилились. Двое работников в шелковых красных рубашках принесли чан из дубовых досок, наполненный ароматным напитком, поставили его на циновку перед покойником и удалились.
— Олав, ты старший, женщин в доме у вас нет, бери кубки, обноси дорогих гостей — пусть воздадут честь покойному! — проговорил дядя.
Олав, казалось, не понял приказания, он смотрел своими маленькими глазами в пространство, и дядя должен был ему повторить сказанное.
Он нехотя тронулся с места, остальные братья машинально тронулись вслед за ним.
— А вы здесь стойте, он и один управится! — заметил старик.
Но остановить молодых богатырей, двигающихся по инерции, было, пожалуй, еще труднее, чем привести в движение, они, казалось, решились не отходить один от другого, медленно пошли за старшим братом и вернулись, неся каждый по десятку чаш или турьих рогов. Взойдя, они остановились и не знали, что делать.
— Ну, наливайте и подавайте по очереди! — командовал старик дядя, принявший на себя распоряжение похоронами. Но приказать было гораздо легче, чем исполнить. Дело не клеилось в могучих неповоротливых руках богатырей, они поминутно то проливали пиво, то путались, подавая кубок уже имевшему и обходя стоявших рядом.
Наконец обряд был окончен. Каждый из присутствующих родных сказал несколько слов на память об оставившем их витязе и залпом выпил свою чару. Плакальщицы, тоже осушившие по чаре, визжали и выли как исступленные. Колокольчики, пришитые к их рукавам, звонили при каждом их движении.
В это время два десятка литовских воинов в полном вооружении ввели двух рыцарей, захваченных в схватке и подаренных Вингалою храброму соратнику. Один из них, как помнит читатель, был взят князем Давидом, а другой у самых стен Штейнгаузена был сброшен раненной лошадью и скручен литовцами.
Они были одеты в полное рыцарское вооружение, только забрала их шлемов были спущены, да оружия не было при поясе. Железные цепи охватывали их талии поверх лат и белых шерстяных плащей с нашитыми на них черными суконными крестами. Они громко читали молитвы по латыни и проклинали язычников.
— Эй, вы, подлые железные раки! — крикнул на них Вруба, — что вы там бормочете? Скоро всех вас мы пережарим по одиночке.
— Сегодня я пленный, завтра ты! — ответил один из рыцарей по-немецки.
— Ладно, вы только девок воровать умеете да наши деревни жечь. Посмотрим, прохватит ли вас сквозь ваши латы наш жаркий литовский огонь!
— Эй, вы, живо начинайте! — крикнул он ратникам, стоявшим около покойного. Оденьте вашего властелина и хозяина во все доспехи. Может быть, и там, в стране блаженства, ему нужно будет защищаться от измены крыжаков!
Латники подошли и стали одевать умершего во все воинское вооружение. Они надели на него кольчугу, пристегнули латы, опоясали мечом, надели на голову боевой шлем и опустили забрало.
У входа раздались звуки труб, звон медных тазов, и тридцать лингуссонов — погребальных жрецов — вошли попарно. Они били в тазы, треугольники и медленно пели похоронный гимн. Вслед за ними вошли двадцать тилуссонов, тоже жрецов высшей степени, и внесли носилки, богато убранные парчой и коврами. Родные, друзья и слуги подняли тело старого героя и положили во всем вооружении на носилки. Девушки-плакальщицы встали со своих мест и, не переставая визжать и плакать, чинно, по две в ряд, тронулись к выходу.
У дверей ожидала их целая толпа вайделотов с трубами и бубнами в руках. Они составили две шеренги по обеим сторонам и гнусливым ревом труб и гулом своих бубнов совсем заглушили пение тилуссонов.
Погребальный кортеж тронулся в путь. До Ромново, где должно было совершаться сожжение тела воеводы и рыцарей, обреченных сгореть на костре, было более трех верст, и процессия растянулась вдоль по лесу.
Уже ряды воинов приближались к дубовой роще, где помещалось языческое капище, как из просеки со стороны Эйраголы примчался всадник. На нем был запыленный кафтан хорошего сукна, обшитый галуном — знак того, что он служит в княжеской страже. Он быстро проскакал почти до носилок покойного, ловко соскочил с коня и с поклоном подошел к Врубе, шедшему во главе родственников покойного.
— Великий господин воевода! — проговорил он, кланяясь низко, — оботри слезы свои и возрадуйся: великий князь Вингала Кейстутович сам вслед за мной жалует сюда, хочет честь честью проводить в страну вечного блаженства великого литовского воина.
Родные радостно переглянулись. Присутствие одного из Кейстутовичей на тризне было знаком величайшей чести для покойного и его семьи.
Почти в тоже мгновение вдали, по дороги из Эйраголы, взвилась пыль, и скоро показался отряд из нескольких сот людей, несущийся на всех рысях к месту Ромново. Впереди всех на лихой караковой лошади скакал старик с большой седой бородой. Но кто бы мог узнать в этом исхудавшем, измученном внутренним страданием старике того самого гордого князя Эйрагольского, который месяц тому назад с таким позором выгнал немцев из своего замка. Теперь это была одна тень могучего Вингалы. Только его глаза сверкали из-под опущенных бровей, и этот взгляд был дик и грозен, как само мщение. В сердца князя не было теперь места иному чувству.
Подскакав на несколько шагов к носилкам, на которых несли умершего, он остановился, тяжело, но без помощи слуг слез с коня и низко поклонился покойнику.
Несшие носилки остановились.
— Я оставил тебя умирающим, мой храбрый Стрысь, а теперь твой дух улетел на небесной лошади в страны восточные! Но радуйся. Наступают для нас красные деньки: вся крыжацкая сторона с завтрашнего дня загорится кровавым заревом, правя по тебе тризны. А пока дайте мне пива, дайте мне священного алуса помянуть как должно моего храброго сотоварища!
Вруба с низкими поклонами подал князю большой турий рог, отделанный в серебро. Рог был до краев полон алусом. Вингала взял его и одним разом осушил до дна.
— Эй, вы, девушки-плаксы! — крикнул он плакальщицам, которые замолкли, увидав приближение своего владыки, — что же вы молчите, что вы не раздираете сердца наши стонами и воплями? Покойник был истинный литвин, в честь его сама земля стонет! Вруба! Давай еще алуса! Хочу пить, хочу пить, пока ноги держат меня.
Плакальщицы завизжали и завыли пуще прежнего, тиллуссоны и лингуссоны еще громче затрубили в трубы, забили в бубны и тазы, а Вруба подал князю второй турий рог с алусом.
Князь выпил его до дна и махнул рукой, давая знать, чтобы процессия двигалась вперед, а сам пошел тотчас за носилками рядом со старым Врубою. Волнение печали, а отчасти хмельное пиво сделали свое дело: Вингала шел качаясь, хотя в прежнее время и пять турьих рогов алуса не заставили бы его покачнуться.
Четыре сына покойного шли непосредственно за князем и своими громадными фигурами окончательно закрывали его от взоров толпы.
Наконец процессия подошла к самому Ромнову. Это была довольно большая и чрезвычайно густая роща, состоявшая исключительно из дубов и дубовой поросли. Несколько огромных дубов окружали небольшую полянку среди рощи, а впереди ее возвышался гигантский дуб в несколько обхватов в ширину, под ним, на чисто отделанном дубовом же пьедестале, возвышалась грубо сделанная человеческая фигура с поднятой правой рукой. В сжатом кулаке этой руки виднелись серебрянные стрелы.
Это и был знаменитый истукан Перкунаса Эйрагольского, к которому со всех сторон Литвы и Жмуди в первое новолунье ‘собачьего месяца’ (июня) сходилось и съезжалось несметное количество народа. Множество других литовских идолов стояло кругом дуба.
Перед ними на особом алтаре, сложенном из громадных нетесанных камней, горел бездымный огонь — Знич. Три очередные девушки-вайделотки в белых платьях, с венками из белых цветов на головах, медленно ходили вокруг, и под звуки какого-то монотонного гимна подбрасывали на очаг Знича кусочки дубовой коры да изредка поливали огонь какой-то ароматической жидкостью, стоявшей тут же, в больших сосудах причудливой формы.
Вокруг Знича на коленях стояло до тридцати криве. Все это были старики свыше 60 лет, в одинаковых белых с зеленым костюмах, в руках у них были длинные и тонкие палки, украшенные сверху двойной рогулею вроде ухвата — это был знак их достоинства. То были языческие жрецы и судьи, известные под именем ‘криве’. Деревенские судьи, или ‘кривули’, имели как знак своего достоинства такую же палку, но только с одним крючком наверху, наконец, сам верховный жрец и судия судей, или криве-кривейто, носил палку с тремя крючками. В этот день носитель этого главного знака власти стоял среди своих поверженных во прах криве перед алтарем Перкунаса, высоко воздев руки, бил себя в грудь и каким-то замогильным голосом пел нараспев молитвы, криве, склонив свои головы к самой земле, тихо ему вторили.
Кортеж подошел к самой площадке.
Несколько правее священного дуба и изображения Перкунаса, возвышался громадный костер, сложенный из смолистого дерева. Едва процессия остановилась, сам великий криве-кривейто важной поступью подошел к носилкам, на которых лежал покойный, и коснулся его чела своей кривулей.
— Иди, доблестный Стрысь, садись на небесного коня и мчись в страну восточную, страну вечного блаженства! — нараспев воскликнул он и сделал знак лингуссонам.
Те мигом бросились со всех сторон к покойному и понесли его на костер. Старый Вруба взял за повод боевого коня покойного героя и по мосткам возвел вслед за ним на вершину костра. Лингуссоны привязали его крепко к высоким столбам, возвышавшимся там же. Вслед за Врубой один за другим входили родственники покойника, каждый из них нес какую-нибудь любимую вещь убитого, клал ее у ног его и, сделав низкий поклон, уходил.
Четверо сыновей покойного внесли каждый по громадному рыцарскому щиту и поставили их вокруг тела отца, наконец, после всех на костер взошел сам князь Вингала.
— Друг мой и мой вернейший слуга! — воскликнул он, остановясь перед трупом, — не привелось мне закрыть тебе глаза, не привелось мне надеть тебе на шею эту золотую цепь, награду храбрейшему из храбрых, позволь же мне возложить ее хоть на мертвого!
С этими словами князь действительно снял с себя и возложил на почившего друга драгоценную золотую цепь, низко поклонился покойнику и сошел с костра. В это время от алтарика Знича двинулась процессия. Впереди шел с зажженным факелом сам криве-кривейто, вслед за ним — тоже с пылающими факелами — все криве, между тем как тиллуссоны раздавали родственникам и гостям познатнее незажженные смолистые факелы.
Трубы загремели, плакальщицы вновь начали свои дикие завывания. Хор вайделотов грянул похоронную песнь, лигуссоны ударили в тазы, все присутствовавшие, вынув мечи, стучали ими о щиты и мечи рядом стоящих. Криве-кривейто шел вдоль ряда провожавших и зажигал факелы о свой факел.
Кончив шествие, он остановился против лица трупа, воткнул свой факел в костер и громко проговорил, снова взмахивая кривулею.
— Ступай, доблестный брат мой Стрысь, с этого несчастного света! Полон бо есть он всякого зла. Иди на вечную радость туда, где тебя ни подлый немец, ни хищный ленкиш обижать не будет! Иди и приготовь родным твоим приятные обители!
Родные, а впереди всех князь Вингала, один за другим подходили к костру и втыкали в него свои факелы. Многие давали обеты страшной, непримиримой мести, другие шептали слова молитвы.
Подошли и четверо сыновей покойного. Они не сказали ни слова. Губы их были стиснуты, глаза сверкали. Поклонившись в землю праху отца, они встали, воткнули свои факелы в костер, и словно движимые одним побуждением, вдруг как один подняли руки и погрозили кулаками на запад, в сторону немцев! Их мрачные атлетические фигуры, этот немой угрожающий жест, в котором виднелось столько ненависти, столько затаенной, дикой мести, был ужасен. Многие содрогнулись, даже сам князь Вингала не выдержал и шепнул стоявшему рядом с ним Врубе:
— Вот так молодцы! Живым немца съедят! Зови их в мою дружину.
Высоко взвилось пламя костра. Сухие смолистые дрова и сучья разом вспыхнули ярким пламенем, миллионы искр взвились в облаках смолистого дыма.
— А теперь за немцев! — крикнул своим громовым голосом князь Вингала.
Вайделоты, лингуссоны и родственники покойного бросились к пленным рыцарям, круто притянутым к седлам веревками, и хотели тащить их к другому костру, приготовленному рядом, как вдруг раздался резкий звук рога, и в ту же минуту на опушке показался воин из сторожевого полка. Он гнал своего коня в хвост и в гриву и еще издали кричал:
— К оружию! К оружию! Немцы! Крыжаки!
— Гей! Стрелки по местам! — раздался зычный голос князя Вингалы. — Немцы на конях в лес не сунутся, а в лесу мы хозяева!
Отборная княжеская дружина мигом бросилась исполнять его распоряжение, вдоль опушки рощи, в которой помещалось Ромново, замелькали шитые кафтаны дружинников, вооруженных стрелами и копьями, а кучка стрелков-лучников спешилась, по указанию князя, на единственно доступном нападению месте — узкой просеке, ведущей к капищу. Между тем, вся остальная масса литвинов с диким воем бросилась частью к самому Ромнову, частью — обратно по дороге к княжескому поселку.
Времена были тревожные, поэтому большинство литвинов явилось на похороны вооруженными, только женщины и дети не имели в руках ничего, кроме факелов да смолистых ветвей.
Очевидно, немцы знали дорогу к Ромнову, или она была им указана каким-то изменником-литвином, но они чуяли опасность нападения на лес прямо с опушки, поэтому двинулись в обход рощи, как раз на ту сторону, где просека. Князь Вингала, как мы видели, предвидел этот маневр.
Силы нападавших были довольно значительны. Кроме девяти братьев-рыцарей в белых плащах, собранных поспешно великим комтуром из трех соседних со Штейнгаузеном конвентов, в походе принимали участие более двухсот гербовых, т. е. воинов дворянского происхождения, но не причисленных еще к рыцарским братьям, да была тысяча человек наемного войска.
Набег на Ромново, отстоявшее от конвента более чем на 70 верст, мог, разумеется, только тогда иметь успех, когда был бы совершен быстро. Это прекрасно понимали рыцари, поэтому весь их отряд был конный, чтобы в случае неудачи не рисковать быть до последнего истребленными фанатическим населением языческой страны.
Великий комтур Гуго Зоненталь, обитавший в одной из пограничных с Литвою крепостей-замков, едва узнав о взятии в плен двух рыцарей литвинами, немедленно послал к князю Вингале требование отпустить их на свободу, но князь был в Вильне. Их не пустили в Эйрагольский замок, а между тем страшный слух о том, что в отомщение за похищение княжны Скирмунды, оба пленника будут сожжены живьем на похоронах великого воина Стрекося, переходил из уст в уста, и литвины со всех концов края спешили к Ромнову.
Медлить было нечего, великий комтур в ту же ночь разослал гонцов по соседним конвентам и через день, во главе целого отряда, предводимого 9 рыцарями, вторгся в жмудинские леса.
Разумеется, слабое и малочисленное население пограничной полосы, обезлюженной постоянными набегами крыжаков, не могло дать сопротивления, женщины и дети уходили в непроходимые лесные чащи, а мужчины, захватив оружие, бежали к более укрепленным местам на защиту страны. Дикий гнусливый вой боевых литовских труб давно гремел по всей границе. Острожки и крепостицы, предуведомленные о грозящей опасности, тотчас затворяли ворота и готовились к обороне. Но немецкие всадники мало обращали внимания на встречающиеся по пути жилища. Разве что отставшие кнехты грабили и жгли брошенные пожитки да несчастные хижины, у рыцарей был другой план — захватить врасплох торжественное погребение в Ромнове, освободить товарищей, и при этом, разумеется, перебить, сколько попадется, литовцев.
Но и князь Вингала предполагал возможность подобного нападения, потому-то он и привел с собой свою дружину. Он по опыту знал, что гордые крыжаки не могут ‘так’ оставить дело, в котором замешана их честь, и на всякий случай явился на похороны с довольно внушительной военной силой.
— Хильф Гот! Форвертс! (Помогай Бог! Вперед!) — кричал сам великий комтур, бросаясь впереди своих закованных в латы ратников на узкую просеку, но отряд, встреченный сотней ловко пущенных стрел, замялся у самого въезда в лес. Несколько ратников, пораженных стрелами, упали с лошадей, несколько коней, почувствовав боль от ран, взвились на дыбы и сбросили всадников. Произошло замешательство. Стрелы с поразительной быстротою, одна за другою визжали и щелкали по кольчугам и латам, словно ища уязвимого места. Дикий крик толпы, невидимой за темной дубовою зарослью, показал немцам, что их план открыт и что защита организована.
Атака отхлынула прочь. Немцы отступили, унося с собой своих раненых.
Князь Вингала мигом смекнул всю опасность своего положения, он видел, что атака отбита случайно, только благодаря упавшим лошадям, загородившим дорогу другим в узкой просеке, и смелый план блеснул в его голове.
— Эй! Кто посильнее, топоров сюда, вали эти деревья, строй засеку! — кричал он. Вруба махнул рукой, и все четверо сыновей покойного Стрекося подбежали к нему.
— Где топоры? — спросили у них. Каждый из братьев в тот же миг поднял в воздух громадный топор, скорее похожий на гигантскую секиру, бывший у них за поясом сзади.
— Идите к князю, слушайте, что он прикажет! — крикнул на них Вруба. Стрекосичи подошли к Вингале.
— А, вот и вы, богатыри, — сказал он, оглядывая их могучие фигуры. — Ну-ка, за работу, свалите поскорее вот эти два дуба да повалите их на просеку. Ну, живее!
Но молодые богатыри смотрели на князя растерянным взглядом. Вингала повторил приказание. Они стояли перед ним в том же положении, и со страхом смотрели ему в глаза.
— Или вы не слышите, что я приказываю?! — с гневом крикнул князь.
Губы старшего из братьев зашевелились, он сказал вернее, промычал что-то, но никто, кроме дяди его Вруба, не понял значения этого мычанья.
— Великий государь, — воскликнул старый воин, — этот лес священный, они боятся его рубить!
— Что за вздор! — воскликнул Вингала, — когда опасность угрожает самому великому громовержцу Перкунасу и всем нам, его верным служителям, что за глупая задержка! Руби! — крикнул он с гневом на молодцев, но ни один из них не тронулся с места.
Между тем время летело. Рыцари, отбитые при первом нападении, строили свои ряды и готовили новую атаку. Терять время было невозможно.
— Что же, станешь ты рубить?! — в сильнейшем гневе вскрикнул князь и бросился с саблей в руках на старшего Стрекосича, Олава, но тот флегматично махнул рукой и промычал:
— А как ен?!
Князь взглянул по тому направлению, куда показал Олав, и увидел старого криве-кривейто, который спешил к месту спора. Уже издали хитрый жрец понял в чем дело, и не успев еще добежать до места, крикнул:
— Рубите во имя всемогущего Перкунаса! Рубите во имя сереброкудрой Прауримы!
Не успел он еще кончить своей просьбы, как почти одновременно раздались четыре дружных удара топоров по стволам колосальных дубов. Это не были обыкновенные удары дровосеков, рубивших лес, каждый удар был проявлением сверхъестественной мускульной силы, скрытой в этих обросших волосами ногоподобных руках. Удары следовали один за другим с поразительной быстротой и громадные щепки летели градом во все стороны. Дубы трещали и вздрагивали от вершины до основания.
— Форвертс! Хильф Гот! — раздался дружный крик немцев и сплошная стена латников, предводимых великим комтуром и двумя крестоносцами, стремительно бросились на просеку.
На этот раз в первых рядах были только люди вполне вооруженные, прикрытые щитами, кони которых тоже были защищены кольчугами и панцирями. Несмотря на град стрел, которыми осыпали их литовские стрелки, передовое войско ворвалось в просеку, но тут случилось нечто невероятное: оба подрубленных дуба, словно по мановению волшебника с громом и треском рухнули на дорогу, погребая под своими ветвями и коней, и всадников.
Дикий торжествующей крик победы раздался в стане литовцев, тогда как объятые ужасом первые ряды нападающих смешались и бросились назад, поражаемые стрелами противников.
— Вперед, за мной, бей злодеев! — раздался среди литвинов могучий голос Вингалы, — за отцов и братьев! За жен и детей!
Сплошная толпа наэлектризованных фанатичных язычников бросилась вперед на просеку и грудью встретила новый натиск немцев, которые успели уже оправиться и мчались на выручку своим, заживо погребенным под громадными ветвями вековых дубов. На этот раз немцы уже не жалели себя. Видя, что конным в лесу делать нечего, они большей частью спешились и всесокрушающей стеной, прикрывшись щитами и выставив как стальную щетину копья, медленно, но твердо подвигались вперед. На самом месте импровизованной засеки, в ветвях поверженных дубов, загорелся отчаянный, дикий бой.
Великий комтур и один из рыцарей были придавлены ветвями дуба и никак не могли высвободиться из-под его тяжелых объятий. Великий комтур чувствовал, что он задыхается, сук сплюснул ему кирасу на груди и глубоко вдавил его в землю, нога была раздроблена и причиняла страшную боль, но он все-таки находил силы звать на помощь своих и шептать слова молитвы.
— Бейте язычников, бейте сарацин! — твердил он заплетающимся языком, но никто не слышал его, дикие вопли, стоны раненых, звон мечей о щиты и панцири, глухие удары топоров, призывный звук десятка рогов, крики команды заглушали его слова.
— Эй, вы, молодцы, сюда, сюда, рубите их, как дуб рубили! — крикнул князь Вингала, видя, что четверо Стрекосичей стоят опершись на топоры и не принимают участия в битве.
— Кого рубить-то? — промычал Олав.
От выпитого не в меру алуса у него шумело в голове и двоилось в глазах. Страшное усилие, только что сделанное им при рубке дубов, еще более усилило хмель. Братья стояли как в чаду, не понимая, чего от них хотят.
— Бей тех, кто в белых балахонах! — крикнул Вингала и указал на группу из трех рыцарей, которые с мечами в руках прочищали себе дорогу сквозь толпу легковооруженных дружинников.
Все четверо бросились исполнять приказание и скоро звонкий удар топора по щиту указал, что они достигли врагов.
Один из рыцарей, известный в конвенте святого Фомы за силача, Генрих Стосман из Мекленбурга, видя, что на него с поднятым топором несется старший из Стрыкосичей, Олаф, закрылся огромным щитом, намереваясь поразить врага ударом меча. Но расчет оказался неверным, тяжелый топор опустился с такою страшной всесокрушающей силою, что немецкий богатырь потерял равновесие и упал навзничь, второй удар пришелся по нагруднику. Тонкое железо не выдержало, и когда Олаф вновь поднял свой страшный топор — с него струилась кровь.
Но, несмотря на все чудеса храбрости и силы, оказываемой литовцами, рыцарские наемные ратники успели обойти во фланг засеку и ворваться на незащищенную просеку в лесу. Там стояли только князь Вингала с несколькими близкими боярами да двумя десятками телохранителей. Положение было отчаянное. Легко вооруженные литвины, не имея на себе ни панцирей, ни шлемов, так как шли они не на войну, а на погребение, не выдержали и стали отступать к Ромнову.
Напрасно все криве с кривулями в руках заступали им дорогу: сила вооружения была несоразмерна. Они не могли более бороться против все надвигающихся и надвигающихся полчищ немцев, которые, казалось, умножались с каждой минутой, только у поверженных дубов четыре брата Стрекосичей, став друг к другу спинами, неистово дрались, отражая своими страшными топорами все удары. Целая груда трупов лежала вокруг них. Они не отступали, но и не двигались вперед. Они казались гигантскою скалою среди разъяренного моря.
Уже стрелки князя Вингалы, истощив весь запас стрел и отбиваясь саблями и топорами, медленно отходили в сторону от просеки, открывая таким образом дорогу немцам к Ромнову. Уже сам князь Вингала, сознавая, что битва потеряна, в отчаяньи хотел ускакать с остатком своих витязей с поля битвы, как вдруг где-то вдали, за немецкими линиями, грянул громкий выстрел, и несколько камней со свистом и визгом пролетели по верхушкам дерев, сбивая листья и ветви!
— Перкунас! Перкунас! Это его громовой удар, — воскликнул старый сигонта, стоявший в слезах недалеко от князя, и повалился на землю.
— Перкунас! Перкунас! — закричали сотни голосов, бегущих литвин, — он защитит свой дуб священный!
Страшный треск повторился, но уже гораздо ближе, и несколько камней угодило как раз в спину немецких латников, теснивших литовцев. Паника сделалась общая, никто не понимал, что значит этот страшный треск. Первым сообразил, в чем дело, старый князь Вингала: ему несколько раз уже приходилось видеть в действии тогдашние, только что изобретенные, пушки, он понял, что камни летели из этих метательных труб, но кому они принадлежали, друзьям или врагам?
Рыцари и их воины растерялись. Они тоже хорошо знали, что в отряде не было артиллерии, и, следовательно, нападение с тыла — дело врагов. Продолжать нападение при таком положении дела было бы безрассудно, надо было во что бы то ни стало пробиться и искать спасения в постепенном отступлении к коновязям.
Загудели медные рыцарские трубы, и латники один за другим потянулись на их звуки, помня, что поодиночке гибель их неизбежна.
Литвины, со своей стороны, видя отступление врагов и приняв раскаты пушечных выстрелов за удары грома, которым громовержец Перкунас защищает свое обиталище, оживились и с новой яростью напали на отступающих меченосцев. Ряды смешались. Топоры, дубины, мечи поминутно поднимались в воздухе и разили поверженных врагов.
Немцы были притиснуты к самой опушке леса, где были оставлены их коновязи, но их уже не было, вместо их у леса ждали стройные, блестящие ряды совсем другого воинства, чем то, с которыми они только что выдержали бой. Там, изготовясь в боевой порядок, стояли ‘клином вперед’ два знамени войск Витовта, а по бокам этих отборных дружин стояли серые ряды псковских лучников. Поверх суконных кафтанов на них были надеты стальные кольчуги, переливавшиеся на солнце, как змеиная чешуя. Железные шапки-иерихонки, вроде котелка с острым шпицем наверху, покрывали их головы, а спускающиеся с шапки стальные полоски кольчужных колец закрывали уши и затылок.
— Сдавайтесь, господа крейцхеры! Ваша песенка спета! — закричал оторопевшим немцам, подскакивая к их рядам, мужчина высокого роста с огромными седыми усами. Принявший начальство над рыцарским войском после падения великого комтура начальник Рагнетского конвента, командор граф Плейстин, сразу понял, что дальнейшее сопротивление невозможно.
— Кто вы, храбрый рыцарь? Какому государю служите и почему нападаете на нас на нашей собственной земле? — твердо спросил он, выезжая вперед. Он еще не терял надежды, что это не литовский, а какой-нибудь иноземный отряд, посланный на помощь великим магистром.
— Кладите оружие, или через час никого из вас не будет на свете! — гордо крикнул в ответ воевода. — Сдавайтесь на милость храброго князя Вингалы. Я его воевода!
— Вингалы!? — воскликнул в ужасе рыцарь, — никогда, никогда, лучше смерть, чем плен у язычников! Вперед, господа крейцхеры, докажите, что умирать не так страшно! Вперед, во имя Христа и его Пресвятой Матери, за мной, вперед! — и, подняв копье, он бросился вперед, думая, что своим примером увлечет всех своих латников. Но отчаянному призыву откликнулись только оставшиеся пять рыцарей — остальные легли головами раньше. Они склонили копья и бросились вперед на явную смерть за своим храбрым предводителем. Остальные латники бросили оружие и преклонили колена.
Навстречу им из среды подоспевших на помощь князю Вингале войск вылетели шесть отборных витязей и перед рядами двух войск, побежденного и торжествующего, произошел бой, какого не видал ни один турнир. После первого же удара копья разлетелись в дребезги, витязи выхватили мечи и начался страшный рукопашный бой, грудь с грудью, щит на щит!
Но тут предводитель пришедшего на помощь отряда не выдержал: ему было жаль своих и он не мог не изумиться той безмерной отваге, которую выказали эти шесть рыцарей.
— Хальт! Довольно! Остановитесь! — крикнул он, подъезжая к месту боя:
— Обещаю вам жизнь и свободу за выкуп.
Бой прекратился.
— Кто ты, храбрый рыцарь? — спросил опять граф фон Плейстин, — чтобы знать перед кем сложить оружие.
— Я Трокский воевода, князь Здислав Бельский, ныне на службе августейшего князя Эйрагольского, Вингалы Кейстутовича!
— Христианин? — с радостью переспросил рыцарь.
— Христианин и католик! — отозвался Бельский.
— Мы сдаемся! Сдаемся! — закричали рыцари, — сдаемся на твое рыцарское, христианское слово. Но там в лесу еще есть двое, великий комтур и брат-рыцарь из Рагнеты, возьми и их под свое покровительство!
— Увидим, — возразил Бельский и приказал своим подручным дворянам отобрать мечи у рыцарей и взять их самих под стражу. Их увели.
В это время из леса, окруженный свитой и оставшимися дружинниками, показался князь Вингала. Он ехал прямо к Бельскому, которого никогда еще не встречал в жизни.
— Кто ты, храбрый воин, — спросил он, подъезжая, — и как случился ты в моих владениях? Друг ли ты или враг!
— Не друг и не враг, а подданный вашего высочества.
— Ты шутишь, что ли? — с недоверием спросил Вингала, — Кто ты? Откуда эти войска, эти пушки? Кто прислал тебя в мое княжество?
— Одному вам могу открыть я это, ваше высочество, — проговорил Бельский, — слово свято и зарок велик.
Вингала сделал знак рукой, и дружина отъехала.
— Его королевская милость, премудрый король Витовт Кейстутович прислал меня, своего воеводу Здислава, князя Бельского, на помощь вашей ясной милости. Для всех я ваш воевода, имя его королевской милости не должно быть упомянуто.
— Когда ты оставил моего брата короля?
— Вчера неделя.
— А я его видел три дня тому назад. Так вот про кого говорил он мне. Спасибо ему и тебе, вовремя выручил! Если бы не ты, сломили бы нас треклятые крыжаки. За эту услугу проси от меня, что знаешь! Князь Вингала Эйрагольский умеет быть благодарным.
— Государь, мне не нужно ничего, я и так осыпан милостями его величества короля, — отвечал Бельский с низким поклоном.
— Не брезгуй же и моей милостью, я не король, но сумею наградить по-королевски! — гордо сказал Вингала.
Бельский казалось вспомнил что-то:
— Пресветлый князь, дозволь молить об одном — сказал он быстро, — в бою я обещал жизнь и свободу пленным рыцарям.
— Что же, дарю их тебе со всем скарбом. Да, постой, там в лесу мои еще двух захватили, дубом их к земле примяло, бери и их. Скучно жечь их поодиночке.
— Как жечь? — с ужасом воскликнул Бельский.
— Очень просто. Как раков в собственной шкуре. Если хочешь посмотреть, поедем, на костре уже — стоит только поджечь!
Вингала зло расмеялся.
— Светлейший князь! — воскликнул в ужасе Бельский, — прости, что осмеливаюсь обременить еще просьбой.
— Говори, говори, я не в состоянии отказать тебе ни в чем.
— Государь, пощади несчастных, присужденных к смерти!
Глаза князя вспыхнули мрачным огнем.
— Пощадить?! Да знаешь ли ты, чего просишь! Знаешь ли, что они осуждены сгореть живыми на тризне моего лучшего друга, воеводы Стрекося, убитого ими изменой. Знаешь ли ты, что они обманом похитили мою дочь, мою Скирмунду, знаешь ли, за что эти злодеи вот уже 20 лет разоряют мою землю — и пощадить!?
— Пощади, государь, мы дадим их в выкуп за княжну. Великий магистр согласится!
Вингала задумался.
— Ну, быть по-твоему, едем отменить казнь, хоть будет сердиться мой дорогой Лидзейко. Ну да я сумею его уговорить. Едем же скорей, а то опоздаем!
— Опоздали! — воскликнул он, обернув лошадь и показывая Бельскому на два столба черного дыма, показавшиеся над дубами, окружавшими Ромново.
Бельский не поехал дальше. Как истый католик, он не хотел оскверняться, вступая в языческое капище, ему и так претила необходимость общения с таким закоснелым язычником, каковым был князь Вингала.
Еще недавно, в разговоре с Седлецким, он допускал возможность общения и с русскими схизматиками, и с магометанами, и даже с язычниками, но на деле не мог удержаться от гадливости, подавая руку даже такому витязю, как князь Вингала.
— Что же мы будем делать с остальными пленными? — спросил Вингала, когда они, объехав поле недавней битвы, подъехали к стану, которым уже расположилась приведенная Бельским дружина.
— Потребуем обмена на дочь вашей светлости — отвечал с поклоном Бельский.
Вингала задумался.
— Я знаю Скирмунду, она не переживет бесчестия плена. Жива ли она теперь! Это живой портрет моей матери, а ее бабки княгини Бируты! — проговорил старик. — Жива ли она?
— О, что касается немцев, можно быть уверенным, что они берегут ее как зеницу ока. Такие пленницы редко попадаются!
— Хорошо, быть по-твоему, завтра же пошлю для переговоров нарочного посла. Постой, комес Здислав, окажи ты услугу, съезди к ним в Штейнгауз для переговоров. Ты хорошо говоришь по-немецки, ты католик, тебя послушают.
— Уволь, светлейший князь. Моя ненависть к немцам не знает пределов, я буду плохим миротворцем!
— Да кто же говорит о мире! Да разве может быть мир между нами, литовцами-славянами и этими подлыми немцами? Верни мне только дочь, верни мне мою Скирмунду, а тогда пусть хоть завтра вспыхнет война, война кровавая, беспощадная — я иной не понимаю с этими дикими зверями!
— Но, светлейший князь, что скажет король Витовт? Я служу в его войсках, не сочли бы немцы, что и он в союзе с вашей светлостью!
— А когда ты в последний раз видел брата-короля?
— Сегодня восьмой день, он повелел мне быть осторожным.
— А я его видел вчера ночью. Война с орденом решена, нам таиться больше нечего!
— Как, война решена?! Неужели! Боже, какое счастье! Кто же враги, кто союзники?! — воскликнул с восторгом Бельский.
— Его величество король польский обещал союз. Великопольские паны за войну, Смоленск обещает прислать свои дружины, вся Жмудь восстанет как один человек, и горе немцам!
— Когда же поход? Где сбор войск!?
— Какой ты пылкий, пан комес. Я сообщил тебе великую тайну. Пусть она останется между нами. Ты знаешь сам: ни мы, ни король Ягайло еще не готовы к войне, смоленские дружины когда еще придут, а между тем враг силен, и каждую минуту может двинуть на нас грозную рать. Ведь у него в Мариенбурге всегда готовое войско, и какое — поголовно воины-латники, а ты сам видел как отскакивают наши стрелы от немецких лат и кольчуг!
— Что же делать в таком случае? — неуверенно спросил Бельский.
— Ждать и готовиться!
— Но ведь и они с каждым днем делаются сильнее. Император Сигизмунд, наверно, пришлет им вспомогательное войско. Из Франции, из Англии наедут сотни гостей рыцарей, я помню, сколько их было под Вильней!
— Ну, а много ли возвратилось обратно? — с усмешкой заметил Вингала. — Литва впустит всех, да мало кого выпустит. Место для всех найдется, не в земле, так на кострах литовских! Клянусь громовержцем Перкунасом, если бы не дочь, ни один бы из сегодняшних пленников не ушел от костра!
Известие, которое сообщил князь Вингала воеводе Бельскому, было так неожиданно и так шло в разрез с инструкциями, данными ему в день отъезда Витовтом, что Бельский стал просить князя Вингалу отпустить его на несколько дней в Вильню, к великому князю, на что и получил разрешение. К рыцарям решено было послать одного из эйрагольских бояр, именно старого Вруба, брата убитого Стрекося.
Немного отдохнув на самом поле сражения, Бельский умчался обратно в Вильню, а князь Вингала медленно со всей свитой поехал обратно в Ромново, чтобы присутствовать при последних почестях, отдаваемых герою.
Костер Стрекося чуть дымился. Посреди его большой беловатой кучей виднелись обугленные кости покойника и костяк его лошади. Сильно поредевшая толпа по-прежнему окружала костер и плескала на раскаленные уголья алус из недопитых ковшей.
Кругом костра, на вбитых толстых низеньких дубовых столбиках сидели тилусоны и в заунывных песнях восхваляли подвиги покойного.
Двое старших родственников мерно обходили их, подавая каждому по очереди горсть серебрянных денег, целый мешок которых несли двое из его сыновей. Остальные двое с трудом тащили кадушку, полную алуса, и потчевали всех собравшихся направо и налево. Все пили во славу покойника, пили и славили щедрость родни воеводы и славного князя Вингалу, нарочно приехавшего почтить тризну своего верного слуги.
Только что оконченный бой, казалось, не произвел на этих фанатически настроенных людей никакого впечатления. Правда, число их немного поубавилось, некоторые пали под ударами врагов, другие разбежались при нападении, но криве так же голосили перед алтарем Перкунаса, девы-вайделотки так же бросали дубовые ветви в вечный Знич, как будто бы ничего не произошло!
А сыновья покойного без устали таскали одну кадушку алуса за другой, и скоро приглашенные и гости дошли до степени совершенного опьянения. По обычаям литовцев напиться пьяным на тризне значило отдать последнюю почесть усопшему, и все без исключения старались один превзойти другого в количестве выпитого пива.
— Эй, Олав! — воскликнул наконец один из поезжан, несший щит покойного, — знаменитый между литвинами витязь Сагайло, обращаясь к сыну покойного, только что выкатившему новую бочку алуса. — Что мне делать: пью, пью, а меня хмель не берет? Не хочет, видно, твой отец покойный, чтоб я проводил его честь честью! Дай-ка мне прямо из кадушки.
С этими словами он припал губами прямо к кадке с алусом и несколько минут не отрываясь пил хмельную влагу. Наконец хмель и на него подействовал, руки его бессильно опустились, и он, как безжизненное тело, упал на траву.
— Ну, Стрекось! Смотри теперь с неба, как я тебя поминаю, — пробормотал он заплетающимся языком и, мертвецки пьяный, тотчас захрапел.
Многие были не в лучшем состоянии, иные только доходили до него, их пьяные вопли смешивались с пением дев-вайделоток и мерным причитанием криве и тилуссонов.
Стемнело, когда князь Вингала показался из просеки на площадку перед капищем. Костры рыцарей еще пылали, а главный костер Стрекося уже осел, вайдедоты и тилуссоны заливали его водою из приготовленных кувшинов. Никто из толпы не заметил князя, так каждый был занят своим делом или находился в состоянии невменяемости. Вингала грустно покачал головой.
— Хорошо, что проклятые немцы плохо знают наши обычаи. Напали бы позднее — всех бы голыми руками забрали!
Проговорив эти слова, князь повернул коня и скрылся в глубине просеки, где уже ждали его телохранители и свита, сильно таки поредевшая после утреннего боя! Немцы недешево продали победу.

Глава XXII. У крейцхеров

Который час, брат Гуго? — спросил высокий худощавый отец-эконом Штейнгаузенского замка у коренастого рыжебородого рыцаря Гуго Фреймана, заведывавшего стенной стражей.
— Четыре должно быть, брат Иосиф, видишь, наша лысая крыса, прости Господи мое прегрешение, идет звонить к вечерне, — отвечал Гуго, показывая головою на худощавого высокого брата-монаха, который мерной тихой походкой шел из своей кельи к колокольне.
Это и был сам командор конвента граф Карл Христиан фон Брауншвейг.
Подойдя к звонарне, он дернул за веревку, и в то же мгновение раздался монотонный, однозвучный благовест к вечерне. Один за другим выходили рыцари из своих келий и направлялись в часовню, помещавшуюся рядом с общей трапезной.
Маленький, толстенький капеллан стоял уже перед алтарем в полном облачении и тихо воздевал руки к небу. Заметя вошедших братьев с командором во главе, он поднял глаза горе и проговорил в нос по латыни, благословляя вошедших:
— Во имя Отца, и Сына и Святого Духа.
— Аминь! — откликнулись они все хором.
Вечерня продолжалась. В часовне было всего шесть братьев-рыцарей, да человек пять гербовых стояли у самой двери. И те, и другие были в полной форме, то есть в белых плащах с нашитыми на них черными крестами. Головы обнажены, но мечи на железных цепях висели на поясе у каждого.
Начальником конвента, во имя святого Фомы, помещающегося в замке Штейнгаузен, или Нейгаузен, как его величали нередко, был, как мы уже знаем, граф Карл-Христиан фон Брауншвейг.
Растратив в миру да на турнирах громадное состояние, оставленное ему отцом, преследуемый кредиторами, он вдруг задумал поступить в орден меченосцев и действительно добился цели.
В один из походов, периодически посылаемых на Литву великим магистром, он отличился необыкновенной храбростью и хотя не удостоился чести быть приглашенным к ‘почестному столу’, но с радостью был принят в число братьев-рыцарей. А через несколько лет, проведенных в постоянных битвах с язычниками, к которым питал какую-то ненависть, он был избран командором конвента и прислан начальником в Штейнгаузенский замок и, вместе с тем, настоятелем монастыря (т. е. конвента) во имя св. апостола Фомы.
Гордый, недоступный, придирчивый к каждому мелкому отступлению от монастырского устава, граф Христиан не очень был любим братией, но они не могли не уважать его за храбрость и распорядительность в бою и в осаде. Замок стоял почти на самой границе с Литвой, и потому немудрено, что столкновения бывали часто.
Не раз уже литовцы рассчитывали нечаянным нападением взять замок, но всегда, вовремя замеченные, они встречали дружный отпор.
Блистательно удавшееся дело похищения княжны Скирмунды было задумано и решено под его влиянием, и рыцари еще раз могли убедиться в рассудительности и храбрости своего вождя.
Граф был против экспедиции, предпринятой с девятью рыцарями великим комтуром Гуго Зоненталем, даже сказался больным и, скрепя сердце, отпустил трех своих рыцарей в поход. Он говорил, что невозможно рисковать, нападая на целый возмущенный народ с относительно малыми силами и что гораздо лучше выжидать за крепкими стенами замка результатов похищения княжны Скирмунды.
Пылкий и увлекающийся Гуго Зоненталь был другого мнения, он был старший, и граф Брауншвейг должен был уступить. Возвращения рыцарей из набега ждали в этот вечер, поэтому командор приказал рыцарям-братьям не отлучаться, чтобы с достойной почестью встретить возвращающихся победителей или оказать помощь в случай преследованья.
Вечерня отошла. Рыцари не расходились, но молча прошли в трапезную и заняли место вокруг пылающего камина. Никто не хотел первый начинать разговора из боязни, что командор прервет говоруна резким замечанием.
— Не едут! — первый заговорил командор, — странно что-то. Солнце скоро сядет. Неужели они проведут еще ночь в походе? Как ты думаешь, брат Карл? — обратился он к одному из рыцарей.
— Я ничего не думаю, брат командор, — отвечал мрачно рыцарь, — чему быть суждено, то сбудется!
— Нехорошо быть фаталистом! — строго заметил командор, — Бог нам дал свободную волю.
— Но люди написали строгие уставы, которые мешают ее проявлению.
— Если наш устав тебе не нравится, брат Карл, почему ты не ищешь другого конвента?
— Все во власти Божией, — отвечал рыцарь, — могу я переменить конвент, может и конвент переменить устав.
— Никогда! — резко воскликнул командор, — пока я жив, никогда!
— И жизнь, и смерть людей в руке Божией! — возразил упрямый рыцарь.
— Но суд над ослушниками в руках людей, поставленных Богом начальниками и судьями.
— Ни один волос не падет с головы нашей без воли Всевышнего. На каждый суд есть аппеляция! — не унимался спорщик.
— Послушай, брат Карл, — вдруг заговорил командор, слегка смягчая тон, — зачем ты стараешься вывести меня из терпения?
— Разве иметь свое мнение преступно? Разве говорить, что без воли Божией ничего не совершается и что судьбы избежать нельзя — противно каноническим правилам? — продолжил возражать спорщик, зная, что ввиду скорого возвращения начальника в лице великого комтура, командор не решится принять против него энергичных мер, да и самый спор, как догматический, в пределах, дозволенных уставами, не мог быть сочтен за преступление.
— Ну, тебя не переспоришь! — резко проговорил командор и махнул рукою. Очевидно, он сдерживался и не давал воли своему бешеному характеру.
— А все-таки, благородные братья, — проговорил он после молчания, — меня тревожит эта неизвестность. В случае удачи, гонцы давно были бы здесь.
— Позволь не согласиться с тобою, брат командор, — в свою очередь заговорил заведывающий стражею Гуго Фрейман, — в случае неудачи, отступающие были бы давно в замке!
— Твоя правда! — воскликнул командор, — встреча должна была произойти сегодня рано утром, следовательно, если отсюда до мерзостного языческого капища считать 10 миль, то и тогда беглецы были бы уже давно здесь! Их нет, значит, полная удача, и наши пируют на месте победы!
— И разоряют проклятое капище! — добавил капеллан, присутствовавший на совещании.
— Следовательно, нам их ждать раньше завтрашнего вечера нечего! Это вполне понятно, — заметил граф, — и потому, братья, подкрепив силы трапезой, мы можем мирно идти на покой!
По знаку командора прислужники внесли накрытый простой, грубой, но чистой скатертью стол, поставили на него несколько глиняных тарелок и две миски с кушаньем, да сосуд с холодной ключевой водой и удалились.
Капеллан благословил трапезу, и рыцари дружно принялись за еду. В Штейнгаузене пока еще не было слободы, и жизнь монахов-рыцарей не раздваивалась. В других конвентах, расположенных около больших городов или имеющих возле себя слободы, жизнь рыцаря делилась между конвентом и частным жилищем на стороне. В тех конвентах общий стол был только проформой, каждый из рыцарей предпочитал собственную кухню убогой монастырской трапезе и хорошее вино — холодной воде, исключительно подаваемой в конвенте.
Но в Штейнгаузене слободы не было, приходилось довольствоваться монастырским столом, оттого-то рыцари и считали назначение их в конвент св. Фомы чем-то вроде ссылки.
Трапеза кончилась благополучно. Рыцари безмолвно поклонились командору и один за другим вышли из трапезной. Остались только двое — командор и капеллан.
— Ну что, видели ли вы, святой отец, сегодня княжну? — с любопытством спросил командор у толстенького краснощекого капеллана.
— Как не видать? Да только мало надежды исторгнуть ее душу из когтей дьявольских, — подняв глаза горе, проговорил капеллан. — Она меня и слушать не хотела, когда я стал убеждать ее просветить душу святым крещением! Как хорошо вы сделали, что перевели ее в эту комнату с узким окном и обитыми войлоком стенами. Мне кажется, в диком фанатизме она способна разбить себе голову о стену!
— Это было бы ужасно. Она нам драгоценна как залог мира с этим диким Вингалой! Если бы не это, я бы давно приказал повесить ее на воротах замка.
— Что вы говорите, граф. Да разве можно говорить так про красавицу, подобную княжне Скирмунде? Дайте мне только обратить ее в христианство, да это будет знатная невеста для всякого князя. Недаром за нее один из Пястовичей сватался.
— Я не признаю женской красоты. Красота дана женщинам только на соблазн и погибель человеческого рода! — мрачно возразил командор.
— Бьюсь об заклад, если бы вы ее в лицо видели, граф, вы бы иначе заговорили.
— Да, это правда. Я не хотел смотреть на язычницу, а когда пришлось везти ее на седле, мне казалось, что сам демон ада палит меня адским огнем сквозь железо панциря и белый рыцарский плащ.
— Одно могу посоветовать, посмотрите на нее пристальней, право, не раскаетесь.
Командор задумался.
— Отойди от меня, демон-соблазнитель! — воскликнул он наконец, — зачем хочешь ты смутить мою душу? Я еще ни разу в жизни не ведал, что такое любовь, не испытывал влияния женщины. И боюсь их красоты, словно демонских чар!
— Все во власти Господней! А все-таки посмотреть на красавицу, благо, есть возможность, не помешает.
Проговорив еще немного, друзья расстались.
Капеллан нарочно поддразнивал командора, зная, что тот из упрямства и желания прослыть аскетом нарочно не пойдет в келью княжны.
Как увидим, хитрый патер имел свою цель. Каплелан ушел в свой уютный уголок, составлявший разительный контраст с мрачными и убогими кельями рыцарей-монахов. У него была теплая широкая кровать с пуховым тюфяком, тогда как рыцари, не исключая командора, должны были спать на голых досках, прикрытых только плащами. Взойдя к себе, капеллан достал из замаскированного в подоконнике шкафчика пузатенькую бутылку с венгерским, налил живительной влаги изрядный стаканчик и начал тянуть восхитительную влагу маленькими глотками.
— Эх, зачем я не командор! — говорил он сам с собою, — уж эта птичка от меня бы так не вырвалась! Ну уж и красавица, я такой еще и не видывал!
Выпив еще рюмочку за здоровье красавицы, капеллан улегся спать и скоро мирный храп возвестил, что душа его витает где-то далеко!
Совсем не то совершалось со старым командором, пылкие восхваления капеллана не прошли бесследно, они запали в черствую душу старого аскета, как порою западает в сухой хворост искра потухающего костра, занесенная ветром.
Помолясь усердно Богу и послав по адресу проклятых схизматиков и язычников полсотни самых яростных проклятий, командор улегся на свое досчатое ложе и прикрылся плащом. Но сколько он ни вертелся с бока на бок, образ красавицы, которую он чуть успел рассмотреть в ночь похищения, стоял перед ним, звал его за собою и смущал греховной грезой.
— Изыди от меня, сатана! Да воскреснет Бог и расточатся враги его! — твердил монах-рыцарь, но все напрасно, дьявольский образ красавицы стоял перед глазами и то грозил ему пальцем, то манил за собой.
Всю ночь не мог уснуть командор, и когда прислужник пришел доложить ему, что пять часов утра и что пора идти к заутрене, он едва встал и грузно пошел по лестнице к колокольне. Ежедневно ко всем службам звонил он сам, наблюдая, все ли монахи посещают церковные службы.
В этот раз, едва отошла утренняя, он, вопреки обыкновению, не стал беседовать с товарищами-монахами, но ушел в свою келью и там опять погрузился в размышление, вернее в какое-то оцепенение, в котором ни думать, ни соображать невозможно.
— Пойти, взглянуть — разве это грех? — мелькало в уме все чаще и чаще. — Взглянуть, взглянуть! — звучало как-то твердо и властно, но командор все еще боролся и гнал от себя прочь эти греховные думы!
Ни к ранней, ни к поздней обедне он не вышел, послав сказать капеллану, чтобы начинали службу без него, так как он чувствует себя больным. Когда же при этом известии брат госпитальер, обладавшей кое-какими познаниями в медицине, пошел его проведать, командор резко выпроводил его из своей кельи.
Рыцари, собравшиеся в трапезной на обед, тоже напрасно прождали начальника, он не вышел — пришлось обедать без него, что, конечно, многим было очень приятно.
Разговор сделался общим, говорили больше о своих личных делах, чем о нуждах ордена. Жизнь на границе, в вечном страхе неприятельского вторжения, видимо, всем наскучила, и каждый, не стесняясь, высказывал желание поскорей уйти из этого конвента, подальше от сурового аскета-командора.
Обед близился к концу. Вдруг со стены раздался звук рога — сигнал тревоги — и вслед за тем тот же сигнал повторился по всем башням замка.
Все рыцари, оставив недоконченную трапезу, бросились на главную стену замка, обращенную к широкой просеке, надеясь увидеть возвращающихся своих товарищей. Какое же было их изумление, когда в конце просеки они увидали верхового — очевидно посла или парламентера, перед которым ехал гонец на караковой лошади с белым знаменем в руках. Сзади ехали еще человек десять.
— Что это? Кажется, парламентер? — заговорили в один голос рыцари, не понимая происходящей перед ними сцены.
Подъехав на расстояние дальнего полета стрелы от замка, оба — и посланец и знаменосец — остановились, и один из них трижды затрубил в турий рог. Не было сомнения в том, что это литовцы: у рыцарей давно уже были металлические трубы.
— Скорей, скорей, узнать, что надо! — кричал один из рыцарей.
— Пусть подъезжает ближе! — говорили другие и махали платками всадникам.
— Кто здесь начальник?! — раздался позади голос командора, — прошу не забывать, что я старший и один отвечаю за весь конвент!
Все утихли. Пушкари торопливо вздували пальники, готовясь выстрелить по первому приказу. Мортиры были давно заряжены. Гербовые и простые латники, которых было больше сотни в замке, поспешно занимали заранее указанные места на стене и у ворот.
Между тем, неизвестные люди, произведшие такую тревогу и переполох в замке, стояли на том же месте и, видя, что никто им не отвечает, повторили сигнал. Зловеще прокатился по лесу и замку гнусливый звук литовской трубы.
— Я узнаю, это литвины из дружины треклятого Вингалы, я их видел в Эйрагольском замке! — воскликнул один из рыцарей, — не случилось ли какого несчастья с великим комтуром и нашими товарищами?!
— Как ты можешь, брат Адальберт, говорить такие речи и смущать братию? — с укоризной заметил командор, — выслать к ним ‘гербового’, пусть узнает, что им надо, да возьмет письма, если есть!
Распоряжение было тотчас выполнено, один из гербовых братьев в сопровождении двух кнехтов — одного с трубой, другого с белым флагом — выехал из ворот крепости, но едва доехав до литвинов и перекинувшись с ними несколькими словами, помчался обратно.
— Что им нужно? — крикнул со стены командор, едва гербовый подскакал к замку.
— Говорит, что он посланный от самого князя Эйрагольского, и ни с кем, кроме самого командора, объясняться не хочет!
— Что за вздор, несколько ударов бичом развязали бы ему язык, — сказал с гневом граф Брауншвейг, — жаль, что мы не послали десятка два кнехтов!
— Осмеливаюсь доложить, благородный командор, у посла вид далеко не заискивающей, а под одним из его людей я узнал лошадь брата Генриха Стосмана!
— Брата Генриха?! — в ужасе воскликнул командор, — этого Самсона из Мекленбурга? Быть не может, ты вероятно обознался!
— Мои слова истина, их могут подтвердить и кнехты, — отвечал твердо ‘гербовой’, — клянусь, я сразу узнал славного скакуна Брута под этим поганым литвином.
Командор вдруг решился.
— Коня! — крикнул он резко, — брат Альдаберт, десять гербовых, за мной!
С этими словами он быстро спустился со стены во внутренний дворик замка и через несколько минут выехал навстречу парламентерам в полном рыцарском вооружении, в белом плаще и в сопровождении одиннадцати человек свиты.
— Как раз дюжина, — с улыбкой заметил брат Гуго, обращаясь тихо к своему обычному собеседнику, брату Иосифу, — хорошо что не тринадцать!
— А разве ты нашего командора за одного считаешь? — также тихо отвечал тот. — В нем вечно два человека: один — монах, другой — развратник, с ним мы можем дождаться предательства хуже Иудина!
— Ну, уж это пожалуй слишком, — улыбнулся себя в бороду брат Гуго. — Это уже слишком!
— Верь не верь, но я кое-что про него разузнал.
— Что же такое? — с любопытством спросил Гуго.
— Не место теперь и не время, приходи после вечерни в мою келию, там покалякаем!
Между тем, командор и его свита подскакали на близкое расстояние к литовским посланцам, но они, как бы не замечая приближения командора, не трогались с места и не слезали с коней.
— Долой с лошадей! — крикнул им, подъезжая, командор.
— Кто ты такой, чтобы я, посол светлейшего князя Вингалы Кейстутовича, короля всей Жмуди, должен был бы слезть с коня? — крикнул ему в ответ литвин.
— Я граф Брауншвейг, командор штейнгаузенского конвента, рыцарь и крейцхер!
— Только-то, а я думал — не весть кто, — вызывающим тоном отвечал литвин, в котором нетрудно было признать старого Врубу, брата Стрекося. — Ну, так вот же тебе грамотка от твоего набольшего великого комтура.
— Где же он? — схватывая письмо, воскликнул командор: он уже предчувствовал несчастье.
— А где же ему быть? Известно, у нас в плену!
— Как в плену? Быть не может! Ты лжешь!
— Что мне лгать, — ответил Вруба с улыбкой, — на этот раз целый пяточек попался, окромя тех, что вчера мы на тризне моего брата испекли, — во славу Перкунаса!
— Как ты смеешь говорить так, отродье сатаны! — воскликнул брат Альдаберт. Командор так был занят чтением письма, что и не слышал ответа дикого литвина.
— Как ты смеешь хвастать таким изуверством? Тебя самого следует сжечь на медленном огне.
— Ну, меня еще руки коротки, а вот если вы не поспешите с выкупом, так вашего набольшего мы точно поджарим! — отвечал дерзко литвин.
Командор кончил чтение. Когда он поднял голову, его узнать было нельзя. Взгляд потух. Очевидно, он был чем-то поражен до глубины души.
— Хорошо, — сказал он, обращаясь к Врубе, — завтра утром я дам решительный ответ! А пока прошу послов в замок.
— Много благодарны, мы и здесь переночуем, — отвечал с поклоном Вруба, — ночлег в лесу безопаснее ночлега в рыцарском замке.
Командор вспыхнул, но сдержался.
— Не насилую вашей свободы. Завтра утром, как взойдет солнце, вы получите ответ.
C этими словами он дал шпоры коню и помчался к замку. Литвины скрылись в чаще леса.
Едва вернувшись в замок, командор тотчас созвал на военный совет всю братию.
— Благородные рыцари! — начал он, положив на стол письмо великого комтура. — Судьбы Божьи неисповедимы. Весь наш отряд, пошедший на выручку наших братьев, разбит, пятеро благородных рыцарей пали, сам великий комтур и еще четверо братьев-рыцарей в тяжкой неволе!
Общий крик негодования раздался среди братии.
— Спасти, отбить! Созвать все соседние конвенты! — слышались голоса кругом.
— На это нужно время, а князь Вингала дает нам только три дня. Если к среде вечером требование его не будет исполнено, наших братьев сожгут, как подло сожгли уже двух братьев-рыцарей!
— Что же делать?! Как помочь горю? — заговорили рыцари вокруг.
— Князь Вингала, да будет проклято его имя, предлагает нам сделать обмен. Он требует обратно свою дочь и взамен возвращает весь полон! Что вы на это скажете, благородные рыцари?
— Отдать, вернуть, разумеется, вернуть! — говорили братья, в которых это предложение воскресило надежды.
— Но вспомните, княжна Скирмунда еще язычница, она посвятила себя служению презренным идолам, можем ли мы ее вернуть, не обратив в христианство?
— Вернуть, вернуть, конечно, вернуть! — шумели голоса, — жизнь благородных рыцарей важнее одной языческой девчонки!
— Хорошо, благородные рыцари. Завтра утром это будет исполнено, но мы постараемся с отцом капелланом употребить остаток дня, чтобы обратить ее ко Христу!
При последних словах командора капеллан побледнел как смерть. Очевидно, он не ожидал такого исхода и не приготовился к нему. Тем временем командор распустил рыцарский совет и подошел к капеллану.
— Ну, отец святой, пойдем к нашей пленнице, времени терять нечего!
— Благородный граф! — заговорил вдруг капеллан, приходя в себя, — не ходите!
Граф вопросительно смерил его взглядом.
— Не ходите, благородный граф, вы еще не знаете княжны Скирмунды, это аспид, василиск, это сосуд дьявольский, созданный на погибель!
— Тем выше будет подвиг обратить ее ко Христу, — резко проговорил командор, — иди за мной.
— Дозвольте мне пойти вперед, приготовить ее к вашему приходу, — взмолился служитель алтаря.
— Ни с места! Мы идем вместе! — подозрение запало в душу командора.
Несколько минут спустя по каменной лестнице, ведущей на верх башни, поднимались двое. Первым шел командор с большим железным ключом в руках. Капеллан, бледный и дрожащий, шел вслед, бормоча себе под нос молитву. Наконец они остановились у маленькой дубовой, железом окованной, двери.
— Высокорожденный господин командор! Во имя всего святого, не входите! Не оскверняйте себя взглядом на эту дщерь сатаны! — взмолился капеллан.
Но командор уже не слушал его, он только пожал плечами и повернул ключ в замке. Дверь в комнату отворилась, и командору представилась неожиданная картина.
Прикованная за руки и за ноги к стене, на досчатом табурете сидела бледная, измученная голодом и жаждой княжна Скирмунда. По ее осунувшимся исхудалым щекам видно было, что она давно уже томится в оковах. Волосы были непричесаны и нестройными прядями висели по обе стороны, прикрывая собой полуобнаженные плечи. Одна рубашка, и та местами изодранная, прикрывала ее стройное тело. Обручи оков врезались в ее белые руки.
При виде вошедших она вздрогнула и откинулась в угол коморки, насколько позволяли ее цепи.
— Отец капеллан, что это значит? — гневно взглянув на капеллана, воскликнул командор. — Вам был поручен уход за пленницей. Что же вы сделали?!
— Вон отсюда сию минуту! — крикнул он капеллану, — ты позоришь свой сан, ты позоришь нашу святую религию!
— Могущественнейший, высокородный командор, не верьте словам язычницы, это василиск! Это змея-соблазнительница!
— Вон! — наступая на него, повторил командор, и отец Бонифаций тихо исчез за дверью.
— Не бойся ничего, дитя мое, — заговорил он, возвращаясь к княжне, — он больше не переступит порога твоей комнаты.
— Я и так ничего не боюсь! — гордо отвечала княжна, — я только одного прошу: смерти или свободы, но вперед говорю: не изменю вере своих отцов. Я вайделотка и останусь ею!
Напрасно старался командор убедить княжну изменить свое решение, она стояла на одном — смерть или свобода, но свобода без условий, за один только выкуп или обмен.
— Я пошлю послов к твоему отцу, — заговорил наконец командор, — пусть он пришлет уполномоченных, мы сойдемся в условиях.
— Зачем ты говоришь неправду, высокорожденный граф? Час назад я слышала звук трубы, а не видела того, кто трубил, но я узнала звук литовского рога: послы отца моего под стенами замка!
Что мог возражать на это рыцарь?!
Командор задумался. Несколько минут тому назад он готов был бы освободить княжну на условии принятия христианства, даже пожалуй без условий, но, по мере того, как он вглядывался в ее чудные черты, в дивные очертания ее форм, злой демон-искуситель смущал греховной мечтой все больше и больше его грешную душу. Отдать ее теперь, лишиться ее в эту минуту? Да он не взял бы за нее и полкняжества, а уж не каких-то пленных рыцарей! Он пожирал ее глазами, пальцы рук его судорожно сжимались, он, как хищный зверь готов был броситься и смять красавицу в своих железных объятиях. Старый развратник проснулся под белой мантией рыцаря-монаха.
Казалось, и Скирмунда заметила перемену, произошедшую в лице рыцаря, она инстинктивно подалась еще назад, и, гордая, величавая, еще раз смерила взглядом командора.
— Нам с тобой, граф, говорить больше нечего, пошли сказать отцу, что ты несогласен, и если возгорится война, кровь убитых ляжет на твою голову.
— Освободить тебя я не вправе! У меня есть старшие, пусть они рассудят дело. Сегодня я напишу великому магистру — как он решит, — неуверенно проговорил он. Ему теперь хотелось под каким бы то ни было предлогом задержать княжну в замке.
— Раб! — воскликнула с гневом Скирмунда, — зачем же ты говорил со мной как власть имеющий. Зови сюда своего великого магистра, я хочу говорить с ним! Ты же не услышишь от меня больше ни слова!
Граф задрожал. Он был оскорблен самым чувствительным образом, честолюбец в душе, он не признавал в конвенте иной власти, кроме собственной. А его называют рабом!
Он хотел отвечать, отвечать дерзко и надменно, но сдержался.
— Я ухожу, надеюсь, ночь успокоит тебя, княжна, и завтра ты будешь общительнее. — он направился к двери. Княжна не тронулась с места, очевидно, она решилась сдержать слово.
Командор вышел, и замок глухо щелкнул в наружной двери. Княжна несколько секунд стояла недвижима, словно боясь, что из-за двери снова покажется омерзительная фигура палача-капеллана или зверское лицо командора, потом вдруг залилась слезами и, бросившись на колени, подняла руки по направлению к узкому окошку, сквозь узорные стекла которого ярко вливались в комнату лучи заходящего солнца.
— О, богоподобная среброкудрая Праурима! — воскликнула она, — спаси меня от этих злых людей, спаси меня от их козней, спаси меня от моего собственного отчаянья! Я поклялась быть твоей верной слугой, спаси меня, вырви меня из этой клетки. Я гибну здесь, я задыхаюсь, я умираю от голода и жажды.
Долго еще со слезами молилась княжна, вдруг в соседней комнате стукнул замок, и дверь скрипнула, она вздрогнула и вскочила с колен, ожидая, что в ту же минуту взойдет один из гонителей, но никого не было. Движимая любопытством княжна приотворила дверь в соседнюю комнату и изумилась: у порога стояла миска с мясом и хлебом, а рядом дорогая чаша с водою и бутылка с вином.
Она вскрикнула от радости и бросилась к пище: уже три дня злодей капеллан морил ее голодом.

Глава XXIII. Совет

Ранним утром следующего дня все рыцари опять были созваны на совет командором. Один только капеллан не присутствовал. Еще с вечера он был арестован лично самим командором, и теперь сидел в своей келье под замком.
— При всем желании, я не могу исполнить требование князя Вингалы раньше нескольких дней, — сказал командор собравшейся братии. — Отец капеллан чрезмерно усердствовал в деле обращения княжны, на руках ее следы оков, она истощена голодом и жаждой. Как можем мы отдать ее в таком виде отцу? Ведь это будет новым вызовом!
— Лучше отдать так, чем отказать в выдаче! — заметил брат-госпитальер.
— Тут все дело во времени, — ответил командор, — следы оков сгладятся через неделю, она оправится, а между тем, мы можем спросить совета у великого магистра или у гроссмейстера! Чтобы самим не быть в ответе.
— Но что же сказать ее отцу? — спросил госпитальер.
— Я уже подумал об этом. Мы можем сказать, что она больна, в забытьи, что везти ее теперь невозможно! Только бы время отсрочить! — заметил граф Брауншвейг.
— Но если послы потребуют ее видеть? — вставил свое замечание брат Геро.
— Их можно не допустить, — возразил госпитальер. — Или даже, в случае крайности, разве медицина не дает нам таких средств, с помощью которых человек, без вреда для здоровья, может казаться мертвым!
— Вот это аргумент, против этого спорить не могу, — отозвался брат Геро. — Всю жизнь боялся я вашей латинской кухни, она людей и оживляет, и морит!
— Брат Геро, — строго произнес командор, — мы собрались не шутки шутить, а решать важный вопрос. Я со своей стороны вполне разделяю мнение брата госпитальера: если послы будут настаивать, можно будет прибегнуть к снотворному зелью! Цель оправдывает средства.
Вся братия наклонением головы одобрила предложение своего начальника и отправилась по ранее определенным местам замковой стены в ожидании появления литовских посланцев.
Они не замедлили явиться, и снова звук рога заявил, что они ждут ответа.
По-вчерашнему командор с телохранителями выехал к ним навстречу.
— Каков будет твой ответ, старший из крыжаков? Принесла ли ночь тебе хорошие думы? — с усмешкой спросил Вруба.
— Со своей стороны я готов исполнить требование вашего князя, но, видно сам Бог кладет преграду: княжна Скирмунда внезапно заболела и лежит в забытьи. Раньше недели вряд ли ей можно будет оставить замок, — командор старался говорить искренно.
— Новая уловка, — воскликнул Вруба, — отчего ты не сказал мне этого вчера?
— Вчера она была совсем здорова, а сегодня в ночь занедужила!
— Уж не так ли, как в Мариенбурге сыновья нашего пресветлого короля Витовта Кейстутовича? Знаем мы вас, крыжаков, человека уморить у вас нипочем, словно лисицу на приводе.
— Посол, как ты смеешь оскорблять меня?! — воскликнул командор.
— Не лги, немец, княжна здорова, ты только хочешь оттянуть время, чтобы собрать рать.
— Чем я могу убедить тебя? — возразил командор.
— Покажи мне больную княжну.
— Не могу я пустить в замок тебя как соглядатая, чтобы ты мог видеть все устройство наших укреплений. Когда стемнеет, пошли выборного или ступай сам, я проведу тебя с завязанными глазами до покоя княжны, ты своими глазами убедишься, что она больна и ехать не может, дай знать князю — как он прикажет.
— Я не смею вернуться к князю без решительного ответа.
— В таком случае, вези ему мой ответ: согласен я на обмен, но княжна больна, вы не довезете ее и двух миль. Ступай в Эйраголу, вернись с князем и с пленными.
— Чтобы вы, собравши ваших крыжаков, отбили их силой, — усмехнулся Вруба, — нет, брат, милости просим к нам, в Эйраголу. У нас стены высокие, а рвы глубокие. Помнишь, твои же слуги вымеряли? Там и обменяем пленных, только сумленье меня берет, что княжна недужна: не хочешь ли ты время проволочить да меня кругом пальца провести? Не на того напал. Изволь — будем ждать неделю, только ты мне княжну покажи. Никому не доверю, сам поеду! — решительно заявил Вруба. — Едем!
Командор смутился. Он не думал, что Вруба так легко согласится ехать в замок, где его мог ожидать тягостный плен. Он вспомнил, что мнимая болезнь Скирмунды — только предположение, и искал возможности выпутаться из этого положения.
— Изволь, — проговорил он после раздумья. — Я поеду спросить у рыцарского совета, можно ли тебя допустить в замок, и тогда дам тебе знать. Но помни, не иначе как одного, без оружия и с завязанными глазами.
— Ладно, — согласился Вруба, — но только помни, что если к полудню ты меня не допустишь к княжне, я возвращаюсь в Эйраголу, и тогда пусть рассудит меж нами сам великий Перкунас!
— Я согласен! — произнес, в свою очередь, командор, — раньше полудня я дам тебе ответ. — Жди меня на этом месте.
Он торжествовал: у него было три часа впереди.
После вчерашнего разговора Скирмунда, подкрепленная пищею и утолившая мучившую ее жажду, сладко и крепко уснула на мягком и чистом ложе, и в первый раз после целого месяца плена луч надежды сверкнул в ее воображении.
Она слышала звук труб. Они здесь, они близко — ее родные литовцы, они пришли за нею, они пришли вырвать ее из позорного плена.
Утром, чуть свет, тот же звук литовской трубы разбудил ее, она бросилась к окошку, но, увы, окно было прорезано в противоположную сторону, да и круглые литые стекла, вставленные в свинцовую раму, пропуская свет, мешали рассмотреть что-либо. Но она приободрилась, жажда жизни сменила мрачную тоску отчаяния, она знала, что близкие ей люди тут, за стеной, что миг свободы близок!
Прошло более часа томительного ожидания. Никто не шел к ней, и звуки рога смолкли. Вдруг в соседней комнатке послышался шум и смолк. Княжна пошла взглянуть, что он означает, и опять, как вчера, нашла пищу и питье в серебряном дорогом кубке. На этот раз это была не вода и не вино, а душистый сладкий мед, любимый напиток литовцев. Тюремщики, очевидно, начинали человечнее обращаться со своей жертвой.
Княжна с досадой увидала эти новые признаки продолжающейся неволи, но молодость и жажда жизни взяли свое, она подняла чару с медом и почти до половины осушила ее. За дверью послышался легкий шорох, но она его не заметила, снова вернулась в свой покой и подошла к окошку. Ей почему-то до боли захотелось подышать чистым воздухом, и она дернула за раму, но окно было глухое и руки княжны бессильно опустились.
Вдруг ей показалось, что вся комната кружится вместе с нею, что вся утварь начинает прыгать, словно башня содрогнулась от землетрясения. Она инстинктивно схватилась за спинку кровати и едва удержалась на ногах. В голове у нее кружилось, в глазах ходили круги, она хотела крикнуть, но только тихий стон вырвался у нее из груди, и она, как мертвая, упала около своего ложа.
Брат-госпитальер не обманул, в своей лаборатории он умел приготовлять удивительные наркотические микстуры.
Через минуту в комнату молодой княжны осторожно вошли брат-госпитальер и сам командор. В щелку двери они видели, как княжна выпила мед, приготовленный с сонным зельем, и ждали только, когда лекарство подействует.
— Сколько будет длиться сон? — спросил командор.
— Это зависит от того, сколько она выпила меду, — ответил госпитальер. — Ого, почти все! Ну так, без малого, сутки, если не целые!
— Но это не будет иметь вредных последствий?
— Ничуть, это снадобье — мой секрет, у сонного можно отрезать руку или ногу, он и не проснется. Это средство я вывез из Аравии, — с гордостью отвечал химик.
— Значит, теперь можно звать литвина?
— Разумеется, хоть отца родного, не бойся, она не очнется, только надо приказать убрать отсюда эти цепи, солому и доски. Не надо, чтобы он видел орудия отца капеллана.
Через минуту орудия пытки были убраны, а еще через несколько времени Вруба с завязанными глазами въезжал в ворота замка.
Поднявшись вслед за командором по лестнице в комнату, где томилась княжна, он сначала обнажил голову, а потом переступил порог.
Скирмунда лежала на своей постели, слегка разметавшись. Ее чудные, пепельного цвета, волосы рассыпались по плечам, бледные губы были полуоткрыты. Мертвенная бледность покрывала щеки, и если бы не тихое движение груди от дыхания, можно было бы подумать, что она умерла.
Вруба несколько секунд стоял в нерешительности и вглядывался в черты княжны, словно желая убедиться, нет ли здесь обмана или подлога. Потом стал на колени перед кроватью, вынув из кармана чистый кусок полотна, покрыл им руку княжны и поцеловал его. По обычаю, он не смел губами коснуться руки вайделотки.
— Видел? Веришь? — спросил его тихо командор.
— Видел. Но не верю, что это огневица, — отвечал Вруба, — от княжны не пышет полымем, а льдом веет, — он встал с колен.
— Так всегда бывает, когда лихоманка проходит, — заметил госпитальер, — тут-то и опасно пускаться в путь.
— Ну, быть по-твоему, тебе и книги в руки. Поеду доложу князю, пусть он рассудит.
Отдав спящей княжне низкий поклон, он задом вышел из комнаты.
Командор торжествовал. Он ловко провел легковерного и не искушенного в латинских кознях литвина, у него было достаточно времени дать знать и великому магистру, и даже самому гроссмейстеру ордена!
Но что для него было еще важнее, красавица княжна оставалась в его распоряжении, ничто не могло ее разбудить раньше суток! Она была в его власти, беспомощная, недвижимая, скованная непробудным мертвым сном.
Инстинкты дикого зверя начали брать верх над сдержанностью рыцаря-монаха. Ему неудержимо хотелось еще раз взглянуть на спящую красавицу. Ее дивная, идеальная красота сводила его с ума. Как тать, крадучись, запер он двери в свою келью, из которой шел единственный ход на лестницу, ведущую в башню, и, как дикая кошка, как шакал, крадущийся к добыче, неслышно, чуть дыша, боясь стукнуть ногою, стал подниматься по лестнице. Дойдя до роковой двери, он приложил ухо к замочной скважине и стал слушать.
Тихое ровное дыхание сонной княжны доносилось оттуда. Дрожа всем телом, повернул он ключ в замке и отворил дверь. Секунду удержался он на пороге, словно в борьбе со своей совестью, но подлые инстинкты взяли верх, и бесстыдный немец, как удав, бросающийся на беззащитную жертву, бросился в комнату спящей.
Мрачно, торжественно звучал колокол в часовне, призывая братьев-рыцарей к вечерне, когда быстро, спотыкаясь дрожащими ногами, чуть не падая на каждом шагу, спустился к себе по лестнице командор граф Брауншвейг. Он схватил маленькое металлическое зеркало, чтобы поправить волосы и идти в церковь, но едва взглянув на свое искаженное лицо, он бросил зеркало и закрыл лицо руками. Он не узнал себя: перед ним был Иуда Искариотский, хуже — Каин в минуту преступления! Он не решился идти в церковь!

* * *

Княжна очнулась только на следующий день, но, как легко можно было предположить, искусственная болезнь сменилась действительной горячкой. Жар и бред наступили почти тотчас, и поневоле князю Эйрагольскому пришлось ждать с разменом пленных!

Глава XXIV. Тевтонский орден

Весть о двойной неудаче рыцарских нападений и, главное, о плене великого комтура, ошеломила высших чиновников ордена, заседавших в Мариенбурге. Сам великий магистр поскакал на границу, двинув вслед за собою огромные силы и до 30 рыцарей. Но война могла принять весьма невыгодный оборот для немцев, так как стояла зима, и глубокие снега уже с октября месяца завалили все дороги.
Великий князь Витовт, к которому рыцари обратились с жалобой, отвечал более чем двусмысленно, король польский не отвечал ничего, а вести шли, что он собирает войско, надо было действовать наудачу и на собственный риск. Великий магистр решился, прервал всякие переговоры с Эйрагольским князем и двинул многотысячный отряд, минуя Эйраголы, взять которые без правильной осады было немыслимо, прямо в центр языческих владений — на знаменитое дубисское Ромново.
Натиск был неожидан и, главное, быстр. После трехчасовой битвы литвины были смяты, Ромново разрушено, окрестные поселки сожжены, тысячи литвинов, особенно женщин и детей, захвачены в плен и потом безжалостно перебиты. Многие окрещены насильно и потом все-таки повешены! Словом, немцы действовали согласно своим постоянным традициям: целая область, почти на сто верст в квадрате, была предана огню и мечу. Священные рощи вырублены, истуканы разбиты, двое криве, попавших в плен, посажены на кол как раз на том месте, где когда-то пылал священный Знич.
Такие неистовства не могли не принести плодов, но плоды эти были не те, что ждали немцы. Они ждали покорности и мира, а по всей литовской земле загремел один долго сдерживаемый крик мести. Имя немца стало синонимом зверя, гадины, знаменем позора и бесчестия. Вся Жмудь восстала как один человек. Того только и надо было величайшему политику своего века, мудрому Витовту. Он знал, что с народом, доведенным до такого возбуждения, можно сделать чудеса — и он сделал их.
Рассмотрим теперь, что такое были крестоносцы, эти исконные ненавистники всего славянства, эти высокомерные мучители покоренных, эти патентованные разбойники, успевшие в течение двух столетий захватить чуть ли не все побережье Балтийского моря от Гданьска до Риги и чуть ли не до Невы.
Основанный в Сен-Жан д’Акре в 1190 году для помощи пилигримам, отправляющимся в Святую Землю, орден Тевтонских рыцарей был изгнан из Палестины сарацинами в конце несчастных крестовых походов.
Тогда орден перебрался в Европу и одно время, по распоряжению папы, считавшегося главным начальником крестоносных рыцарей, основался в Венеции. Благодаря громадным капиталам, награбленным во время своего пребывания в Святой Земле, а также пожертвованиям умерших братьев ордена, обыкновенно завещавших свое состояние казне ордена, он получил большое значение среди европейских государств и приобрел значительные владения в Италии, Германии, Венгрии и Трансильвании. Император Фридрих II Германский возвел великого магистра, или иначе гроссмейстера, в сан владетельного князя. Таким образом, рыцари, не имея еще собственных владений, составляли уже государство!
В 1230 году один из Пястовичей, Конрад, владетельный князь Мазовии, не будучи в состоянии обратить в латинство своих соседей-язычников из Пруссии, призвал на помощь Тевтонский орден. Тогдашний великий магистр Герман фон Зальца с радостью принял предложение и поклялся отомстить северным сарацинам за все то зло, которое нанесли ордену южные. Кроме того, рыцарей манила Балтика и текущие медом и молоком долины Пруссии.
В первое время столицей ордена был Кульм. Рыцари быстро исполнили миссию, для которой были призваны: они утопили в крови и сожгли в огне остатки язычества, и скоро во всей Пруссии, до самой Жмуди и Литвы, стал один хозяин и полноправный распорядитель — немецкий рыцарь-крестоносец! Чтобы окончательно обособиться, рыцари не замедлили построить собственный большой город Мариенбург, укрепили его чрезвычайно и перенесли в него свою столицу. С этого времени с каждым годом наблюдалось беспрерывное неудержимое стремление немцев на восток, вдоль побережья Балтийского моря.
Надо заметить, что в Ливонии в это время, тоже существовало воинствующее религиозное братство Меченосцев.
Основанный в 1202 году ливонским епископом Адальбертом фон Анельдерном, для борьбы с язычниками-ливонцами и эстами, орден Меченосцев имел устав ордена Тамплиеров, и первым гроссмейстером его был Вино фон Рохтенбах. Покорив всю языческую Ливонию, орден к 1223 году кончил покорение и Эстонии. Но постоянное несогласие с рижским архиепископом, доходившее многократно даже до междоусобной войны, заставило рыцарей, после смерти второго гроссмейстера фон Вохоника слиться с Тевтонским орденом и вместо гроссмейстера довольствоваться только провинциальным магистром.
Таким образом, с 1237 года вся береговая полоса уже принадлежала немецким рыцарям.
Непокоренными оставались только Жмудь и Литва, где еще с полной силой процветало язычество. Почти два века длилась истребительная борьба немецких пришельцев с коренными обитателями этой бедной, дикой, лесистой страны. На стороне немецких рыцарей было все: и могущество, и помощь всех европейских государств, видевших в походах рыцарей на сарацин богоугодное дело, и массы рыцарей-гостей изо всех стран франко-германской Европы, приезжавших, чтобы участвовать вместе с рыцарями в этих новых крестовых походах, и, наконец масса золота, которая скопилась в подземельях Мариенбурга.
Не надо забывать, что каждый рыцарь должен был оставить после смерти все свое состояние в пользу ордена. То же самое были обязаны делать ‘братья и сестры’ ордена, носившие этот сан в светской жизни. Все европейские государи давали огромные вклады на рыцарство, для поминания душ своих усопших родственников. А еще рыцарство являлось самым богатым банкиром в Европе. Без зазрения совести раздавало оно, за громадные проценты, свои капиталы нуждающимся магнатам и владетельным князьям, но не иначе как под заклад их владений, и уже так заложенное имение никогда не возвращалось.
Но зато у их соперников, литовских славян, было то, чего не могло быть у рыцарей: у них была родная земля, у них были свои семьи, у них были могилы их отцов и дедов. За эти священные клейноды каждый литвин готов был умереть, не уступая ни одной пяди земли врагу, они воодушевляли его в битве сильнее, чем все реликвии, которыми были увешаны рыцари-монахи.
В течение XIV века целый ряд славных литовских владык — Гедимин, Ольгерд, Кейстут (особенно последний) вели с орденом ряд кровопролитных войн, и наконец, страшным усилием, храброму льву литовскому Кейстуту удалось прорвать немецкое кольцо и пробиться к морю.
‘Морская Полунга’, давно захваченная немцами и окрещенная ими в Поланген, после отчаянного штурма была взята дружиной Кейстута и уже не попадала больше под власть немцев.
При следующем великом князе литовском счастье как будто изменило сначала литвинам. Междуусобицы Ягайлы и Витовта, Витовта и Скоригайлы /Скиргайло/, значительно ослабив и обезлюдив Литву, заставили сначала Ягайлу, а потом и Витовта уступить рыцарям права на Жмудь, и только благодаря энергии и крайнему мужеству нескольких удельных князей вроде Вингалы им удалось отстоять свои области от онемеченья, но сила солому ломит: немцы неудержимо двигались вперед.
На границах Великой Польши рыцари хозяйничали не хуже, чем в Литве. Пользуясь крайностью многих Пястовичей, они скупали их земли, а еще чаще давали деньги взаймы под залог земель, брали порою расписки и акты на продажу и уступку таких земель, которые вовсе не принадлежали продавцу, им только бы утвердиться на земле пустой формальностью, а заняв своей силой земли, немцы уже никогда не возвращали их.
Порою и суд, и даже сам Папа Римский признавали представленные немцами документы на владение подложными, рыцарские чиновники продолжали отписываться, а земли оставались за орденом.
Путем насилия, фальшивых документов, явным захватом чужой собственности сумели немецкие рыцари захватить Поморье, Жмудь, Новую Мархию и протянули руки на ничтожный замок Дрезденко, стоявший на острове реки Нотеция, как раз против земель Новой Мархии, только что купленной ими. Но, проглотив целые области, немцы подавились этим ничтожным клочком земли. Последняя капля переполнила чашу!
Дело в том, что владелец Дрезденка Ульрих фон дер Остен был недоволен немецким режимом и еще раньше, а именно в 1402 году вошел в соглашение с князем Ягайлой: в случае смерти без наследников передать свою крепость польскому королю.
В это время рыцари купили Новую Мархию, а потому фон дер Остен обещал немедленно передать свой замок полякам, получая за него взамен земли внутри королевства. Но он был тоже немец — свой своим поневоле друг. Гостя в Мариенбурге через три месяца после торжественного обещания и присяги, данной Ягайле, он продал эту важную в стратегическом отношении, крепость немецким рыцарям, и те, не теряя времени, тотчас заняли ее сильным отрядом!
Узнав об этом неслыханном вероломстве, король Ягайло, вообще очень скромный и милостивый, вдруг воспылал справедливым негодованием, в присутствии панов Рады бросил свой жезл и воскликнул:
— Не бывать мне королем польским, если крестоносцы не возвратят Дрезденка!
— Виват! Да здравствует король! Война немцам! — грянули советники королевские, кипевшие жаждой мести к бесчестным чужестранцам, попиравшим грязной пятою одну за другой коренные польские области.
Их удерживало только одно миролюбие короля, и всякий повод к войне был ими принимаем с восторгом. Но действовать одни, без союзников, поляки не решались. Слишком велика была сила рыцарей, слишком велико их влияние в Европе. Да и на кого они могли рассчитывать в Европе?
Император Сигизмунд прямо высказался за рыцарей, венгерский король Вацлав держался двусмысленно, только ожидая присылки немецких денег, чтобы стать на их сторону. Ближайшим союзником мог быть только Витовт, но он не только не желал разрыва с крестоносцами, но даже дружил с ними, то посылая свои дружины, то сам отправляясь в Жмудь, чтобы прекращать восстания народа против притеснителей-немцев! Так все это казалось, с первого взгляда, польским панам, так об этом думал и сам Ягайло, не понимая до этого дня всей грандиозности великого замысла своего двоюродного брата Витовта.
Витовт же понимал, что нельзя тревожить врага, хотя бы смертельного, пока не уверен, что можешь поразить его насмерть. Одна Литва могла только кое-как защищаться от нападения рыцарских полчищ благодаря своему болотистому и лесистому положению, но она не могла рисковать на свой страх идти войной против столь могущественного врага. Двуличие польских панов, уже несколько раз доводившее его до крайности и заставлявшее спасать свою жизнь у врагов Литвы — рыцарей, было ему тоже хорошо известно. Он все ждал, пока оскорблениями и захватами немецкие хищники выведут из себя гордых польских панов — и вот он дождался: спор из-за Дрезденка и, в особенности, захват пятидесяти барж с хлебом, сплавляемых по Висле по приказу польского короля, чтобы помочь голодающей Жмуди, крайне оскорбили панов Малой Польши.
Ягайло наконец вышел из себя, момент был избран удачно, и тайный посол Витовта, молодой Бельский, прислал из Кракова известие, что король жаждет свидеться с Витовтом и назначает для съезда Брест-Литовск.
Надо сказать, что за год перед этим умер всеми уважаемый великий магистр Тевтонского ордена Конрад фон Юнгинген, человек мирный, всегда избегавший войны, и его место занял новоизбранный великий магистр Юлиус-Ульрих фон Юнгинген, младший брат Конрада, человек совершенно иного духа и закала. Рыцарь в душе, он презирал монашество, верил только в силу меча и, хотя был очень набожен, носил на груди десяток реликвий, но несколько раз говорил:
— Если бы я мог, я бы на весь свет оставил одного попа, да и того бы замуровал в высокую башню, чтобы он не мог мешаться в светские дела!
Он бредил турнирами, рыцарскими обрядами, войной, завоеваниями и сразу круто повернул все политические отношения с соседями.
Еще не зная о соглашении Ягайлы и Витовта, он отвечал на дипломатический протест короля польского против захвата Дрезденка очень ядовито и позволил себе написать в письме к королю фразу, которую можно было понять двояко, как комплимент королевскому уму или как ядовитую насмешку. Паны Рады, переводя письмо Ягайле, который не знал другого языка, кроме русского, и был совершенно безграмотен, постарались придать ей именно этот оскорбительный смысл.
Король вознегодовал еще сильнее, позорно выгнал немецких послов и сказал, что он кровью смоет подлые строки.
Рыцари испугались. Они еще не были готовы к походу, а главное, к ним еще не прибыли знатные европейские гости-рыцари, их главная сила и источник доходов. Они послали извинительное письмо и просили прощенья! Это была обычная немецкая уловка, практикуемая немцами до наших дней. Ягайло ничего не ответил, но, тяжелый на подъем, он был также непоколебим в решении. Мечта свергнуть позорное немецкое иго глубоко запала ему в душу, и он с восторгом откликнулся на приглашение своего двоюродного брата и боевого товарища Витовта, звавшего на свидание.

Глава XXV. Свидание братьев

Звучно и радостно звучали колокола на всех колокольнях Брест-Литовска, торжествуя съезд двух сильнейших монархов тогдашнего славянского мира. С вечера прибыл великий князь виленский, киевский и русский Витовт, и остановился в королевском замке. Рано утром прибежавшие гонцы дали знать, что король Ягайло (Владиславы), ночевал в трех милях и к полудню будет в Бресте.
Весь город, стар и мал, спешили за стены укреплений — посмотреть на царственных гостей. Громадные толпы запружали не только соседние поля, но далеко по варшавской дороге виднелись массы любопытных, собравшихся из окрестных сел и посадов посмотреть на королевский поезд.
После долгого ожидания вдали показалась группа всадников, они быстро скакали, расчищая дорогу следовавшему за ними поезду, состоящему более чем из пятисот саней, запряженных четверками и шестериками лошадей с форейторами.
В передних санях сидел укутанный в просторную соболью шубу, наброшенную на простой бараний полукафтан, крытый серым сукном, человек высокого роста с длинным и узким лицом. Тонкие седые усы висели ниже подбородка, тщательно выбритого. Узкие глаза смотрели как-то странно и беспокойно, словно они не могли остановиться на одном предмете. Нос был довольно длинный, слегка загнутый вниз. Он придавал лицу владельца выражение хищной птицы. Это и был сам величайший любимец счастья, человек, которому все удавалось, еще не знавший поражений ни на войне, ни в политике — польский король Владислав II, он же Ягайло.
Призванный занять польский престол, он принял вместе с ним руку прелестной юной королевы, и после смерти ее не только удержался на шатком польском престоле, но, вновь женатый на внучке Казимира, княжне Анне, имел уже от нее двух сыновей и тем обеспечил престолонаследие в своем роде.
Рядом с ним сидел толстенький, длинноусый, невзрачный человек лет под пятьдесят, одетый в бархатную зеленую шубу, с высокой собольей шапкой на голове, сзади на запятках стоял гайдук гигантского роста, вечный и неизменный спутник короля, обладавший не только необычайной, истинно исполинской силой, но еще одним важнейшим качеством, — он был немой!
Человеком в зеленой бархатной шубе был известный польский магнат, подканцлер коронный Николай Тромба, муж опытный в совете и герой на ратном поле.
Чуть мелькнули вдали первые колокольни Бреста с их золочеными крестами, Ягайло перекрестился, засунул руку за пазуху и, вытащив оттуда висевший на нем крест с мощами, подарок Папы, поцеловал его.
В то же время от Бреста показался на всех рысях отряд всадников. Впереди их сидел на борзом коне, в сером кафтане, обшитом мехом, и в высокой шляпе с перьями человек небольшого роста, плотный, с круглым белым лицом, лишенном всякой растительности и прекрасными, добрыми, голубыми глазами. Это был народный герой литовцев, их обожаемый князь Витовт. Подскакав на несколько шагов к королевским саням, которые остановились, Витовт спрыгнул с лошади с ловкостью молодого человека, поспешил заключить в свои объятия Ягайлу, который тоже выскочил из саней.
Виваты, крики радости и восторга гремели кругом двух народных героев, многие плакали, многие обнимались, встречая в свите короля друзей или родственников.
Король больше не захотел садиться в сани, он мигом вскочил на оседланную лошадь, бывшую при обозе, и поехал к городу рядом с Витовтом.
Народ бежал по обе стороны, стараясь протискаться до владык и поцеловать хотя бы их стремя. Колокола гремели торжественно. У каждой церкви, как католической, так и православной, стояло духовенство с крестами и иконами — словом, встреча была торжественная.
У крыльца замка Витовт соскочил с коня первый и помог двоюродному брату сойти с лошади, и потом уже они вместе, рука об руку, взошли на крыльцо и поклонились народу, окружавшему многотысячной толпой и замок, и площадь.
— Он наш! Он тоже наш! — кричали граждане про Ягайлу, признавая в нем такого же литвина, как и Витовта.
— Завидую я тебе, брат Витовт, — сказал Ягайло тихо по-литовски, — счастлив ты среди своего народа.
— А у тебя в Кракове разве хуже?
— В Кракове? Ничего я не вижу, кроме льстецов придворных да панов задорных, а народа такого веселого да пылкого я давно, с тех пор как из Литвы выехал, не видал! Счастливец ты!
Витовт ничего не отвечал, он только пожал крепко руку своему брату и гостю.
Торжества и пиршества были назначены с вечера первого же дня по приезде, но Ягайло отменил их. По обету он должен был пробыть первые два дня на молитве и на исповеди в костеле.
Витовт удивился. Он не помнил своего брата таким ревностным католиком, но, зная подозрительный характер Ягайлы, не стал настаивать и сам пошел с ним в замковую часовню.
Ягайло снял с себя свой серый бараний тулуп и остался в суконном казакине литовского покроя, без всяких украшений, только на шее короля висело множество цепочек, ремешков и ленточек, концы которых скрывались или за пазухой, или в многочисленных кармашках на груди.
Подойдя к алтарю, король стал разгружаться и вынул один за другим около 15 крестиков, образков и складней. Снимая каждый и ставя его на алтарь, он делал земной поклон и несколько минут лежал ниц перед престолом.
Витовт, которого это заинтересовало, подошел, тоже перекрестился и преклонил колена. Ягайло очень этому обрадовался. Он все еще в глубине души считал Витовта язычником, принявшим христианство только из-за политических видов.
— Вот видишь, брат и друг мой, — начал он торжественно, снимая с шеи золотой крест на золотой же цепочке, — это одна из величайших святынь всего мира, в этом кресте ковчег, а в нем — частица чудотворного креста Господня. Мне сам великий Папа прислал эту реликвию, она хранит от мечей и копий!
Это образ святой великомученицы Варвары, он мне прислан королем венгерским Вацлавом, в нем частичка святых мощей великомученицы. Она хранит от яда змей, пауков и всякой погани!
Вот это чудная реликвия, которую всю жизнь носила моя незабвенная супруга Ядвига, это крест, которым дед ее, Людовик Святой, благословил своего сына! Он хранит от стрел вражеских, от яда и зелья приворотного, от наговора, приговора, отравы, сухотки и моровой язвы.
И долго, долго объяснял король своему двоюродному брату значение каждой реликвии и Витовт, далеко не такой набожный, с терпением, без малейшей улыбки выслушивал замечания Ягайлы. Но, странное дело, у наивного дикаря, каким был еще недавно Владислав II, каждая реликвия имела, прежде всего, свою практическую цель. Это не было просто слепое обожание предмета из-за святости его происхождения, но именно по той пользе, которую он мог принести его владетелю!
Кончив перечень своих реликвий и поставив их на престол, Ягайло осторожно спрятал на грудь один из висевших на шее мешочков. Дело в том, что в оном были вовсе не христианские предметы, а именно коготь льва и клюв ворона, долженствующие оберегать его один от наговора, другой от отравы за трапезой! Какая смесь верований!
По требованию короля тотчас началась обедня, во время которой он все время лежал ниц перед алтарем и шептал затверженные наизусть латинские молитвы.
После первой немой обедни Витовт встал со своего места и хотел предложить брату руку, чтобы следовать в замковые помещения, но Ягайло не тронулся с места, и капеллан начал служить для него вторую обедню. Вторая обедня, казалось, удовлетворила его вполне, он встал с колен, несколько раз поклонился до земли перед местными образами и тотчас же приказал всюду следовавшему за ним свечнику поставить перед иконами по две большие золоченые восковые свечи.
Этим еще не кончилось пребывание его в замковой церкви. Взяв под руку Витовта, он пошел по всем алтарям и вокруг стен церкви, кладя перед каждой иконой по земному поклону и ставя по восковой свече.
У самого выхода была громадная картина, на которой художник изобразил Страшный Суд. Спаситель мира с крестом в руке виднелся вверху изображения, окруженный ярким сиянием, и к нему со всех сторон стремились праведники, воскресшие из мертвых, а внизу, почти у пола, изображен был демон в виде гигантского змея, и к нему в пасть шли грешники. Картина была нарисована довольно грубо, но крайне эффектно. Ягайло остановился, пораженный, и долго вглядывался в изображение.
— Лестницу, — приказал он, — поставь две свечи тому что наверху, — приказал он свечнику. Тот быстро исполнил приказание.
— Теперь поставь и сюда огарок! — он указал на демона. Все переглянулись, но он повторил приказ, и тот был исполнен.
— Теперь, брат мой, друг и дорогой хозяин, — обратился он к Витовту, — воздавши Богу Богово, можем поговорить и о земном!
Витовт только и ждал терпеливо этого мгновения, и они оба перешли крытым переходом из церкви в замковые залы.
После обоюдного представления свиты монархи прошли в отдельный небольшой, просто, но удобно убранный покой, где все было приготовлено для совета, а в углу у окна, за особыми столами, сидели два королевских нотариуса, чтобы записывать принятые решения.
Ягайло, войдя, по обыкновению, помолился перед образом, висевшим в переднем углу и потом уже оглядел комнату. Заметив нотариусов, чинно вставших, при входе государей, он заметил.
— На этот раз, дорогой братец, нам кажется придется отказаться от помощи этих панов, они, может быть, днем немы как рыбы, да во сне могут говорить. Так не лучше ли попросить их удалиться!
Витовт наклонил голову в знак согласия, и оба нотариуса беззвучно удалились. Ягайло пошел за ними следом и собственноручно запер дверь на задвижку. И в ту же секунду бесстрастное, даже можно сказать суровое лицо его просветлело, на глазах засверкали слезы, и он с величайшею нежностью бросился на грудь Витовта.
— Милый, ненаглядный, бесценный братец! О, как я люблю тебя, как ценю и уважаю глубоко. Как рвалось мое сердце к тебе, в нашу милую, дорогую Литву. О, как я счастлив, ступая по родной земле и обнимая тебя, моего дорогого брата!
При этих словах слезы градом лились у него из глаз, и он просто душил Витовта в своих объятиях!
Беспечно добрый и безгранично доверчивый к своему двоюродному брату, Витовт, несмотря на многократные измены последнего, не выдержал, слезы и у него хлынули, и они долго стояли обнявшись и рыдали. Недаром же история назвала их обоих плаксами!
— Давно бы так, Витовт, давно бы так, — говорил сквозь слезы Ягайло, — пора тебе отстать от треклятых крыжаков и соединиться со мной. Уже я не тот, кем был когда-то, я теперь самовластный король Польский в Кракове, я всегда рад помочь родному против треклятых немцев!
— Пора, брат и друг мой, — воскликнул Витовт, — сбросить нам иго дерзких пришельцев. Поморье, Новая Мархия, Прусские земли — искони колыбель Литовская! Жмудь, несчастная Жмудь! Что они с ней сделали?! Жилища спалены пожарами, нивы стоптаны, люди перебиты. Дубиса три дня кровью текла. Ужасно! Ужасно! Нет, пусть я сам погибну, пусть лишусь престола и жизни, но не будет больше крыжак хозяйничать в моей Литве.
Витовт говорил искренно, он не умел, подобно своему брату, актерствовать, и рыдания душили его.
— А разве мои земли лучше ограждены от нашествия презренных грабителей? Они золотом и подкупом смущают глупых Пястовичей, и те продают им участки за участком. Они вторгаются в мое государство с законными, а то и подложными нотариальными актами в одной руке и с мечом — в другой. Глупая лапотная шляхта Великой Польши не хотела до сего дня понимать, кто им враг, кто друг, и смотрела на малополян хуже, чем на крыжаков! Для них я был кто? Не польский король, а король в Кракове, не больше. Но я сбил им эту спесь, теперь я законный король единой, неразрывной, нераздельной Польши. И я предлагаю тебе, мой брат и друг, неразрывный союз на одного общего врага — немцев-рыцарей! Пусть что хотят говорят глупые Пястовичи, и мудрые шляхтичи Великопольские, один у нас общий враг — немец. Давай же руку, союз на жизнь и смерть!
— На жизнь и смерть! — повторил громко Витовт и с восторгом протянул свою руку Ягайле.
— Вот теперь, брат и друг, когда мы сговорились в главном, когда надо только записать когда и куда двигать войска, вот теперь нужно бы призвать человека грамотного и не болтливого, чтобы он все записал нам для памяти. Только вот что, дорогой брат, тебе хорошо, ты на всех языках сам грамоту знаешь, а ведь я этой мудрости не обучен, так писать-то надо по-русски, а то мой чтец и ближний советник Николай Тромба не разберет, пожалуй и мне переврет.
— На что же лучше, пусть он сам и записывает, коли ему тебе читать придется.
— Вот этим ты меня превыше всего одолжил, я верю в этого разумного человека, он ни одного слова не скажет не подумавши и из дому не выходит, не прослушав двух обедень!
Последняя аттестация не очень понравилась Витовту, но выбора не было, и он согласился пригласить на первый военный совет Николая Тромбу, коронного подканцлера, с которым ему приходилось и прежде сталкиваться и на войне, и в совете. Муж ума проницательного, литвин душою, но царедворец до мозга костей, Николай Тромба подражал во всем своему повелителю и успел заслужить его полное доверие! И, что всего важнее, ни разу не обманул его!
— Я согласен, пан Николай — муж войны и совета, — сказал Витовт.
— И вернейший сын святой римской церкви, — добавил король. — Он все у меня в Авиньон просится, да я не пускаю, он и пишет, и читает за меня!
Подойдя к двери, Ягайло отодвинул засов и дважды ударил в ладоши, тотчас же на пороге явился подканцлер и низко поклонился обоим монархам.
— Пан Николай, — обратился к нему Ягайло, когда дверь была заперта и он уселся рядом с Витовтом за дубовый стол, покрытый черным сукном. — Я избрал тебя, именно тебя одного, чтобы присутствовать на нашем великом тайном совете. Каждое разболтанное слово может стоить нам королевства, а тебе — головы! Понял?
— Понял, государь, — отозвался подканцлер с поклоном, — Николай Тромба и по отцу, и по матери — кровный литвин, если бы ему вытянули все жилы треклятые крыжаки, он бы не промолвил ни слова!
— Верю твоему боярскому слову, — отвечал Витовт, — а доверие брата и короля к тебе давно известно. Дело, совершаемое здесь, великой важности. Заключаем мы — он — король на Кракове, на Гнездно и на всей Малой и Великой Польше, и я — великий князь Литовский, Киевский и Русский, великий нерасторжимый союз против единого нашего злокозненного врага, ордена рыцарей-крестоносцев и клянемся всевышним Богом.
— И святым Станиславом, патроном всей Польши, — перебил Ягайло.
— Не положить меча до полного низложения врага, до сокрушения ему зубов и вырывания когтей!
— Амен! — добавил Ягайло и перекрестился.
— Прикажете записать? — спросил покорно Тромба.
— Пиши, что клянемся крестом и Евангелием не отступать от союза до полного сокрушения врагов.
— Не забудь прибавить, что я клянусь святым Станиславом и великой реликвией, присланной мне святейшим отцом Папой, — добавил Ягайло.
Тромба сел на край табурета, подвинул его к столу и начал мелким полууставом выводить хартийный столбец под юсами и титлами.
Несколько минут длилось молчание. Витовт что-то обдумывал, Ягайло достал образок из-за пазухи, читал шепотом молитву, крестился и целовал реликвию.
— Написано, — почтительно доложил Тромба.
— Пиши: и даем мы на общее дело и братский союз каждый, — диктовал Витовт, — по, — он остановился, — по сколько знамен?
— По столько, по сколько поможет собрать Господь-Вседержитель, — определил Ягайло, — и дозволит скарб!
— Нет, не так, брат и король: по сколько есть в маетностях у нас храбрых воинов, по сколько есть скарба королевского, великокняжеского и панов родовитых, по сколько найдется верных сынов родной земли! Все пойдем, все ляжем костьми за родную землю!
Пока Витовт говорил, лицо его оживилось румянцем, глаза сверкали, он был прекрасен. Тромба остановился, он заслушался пламенной речью великого князя. Одушевление охватило и Ягайлу.
— Пиши! — крикнул он подканцлеру, — что я клянусь святым Станиславом вывести в поле всю мою рать, всю, сколько даст мне мое государство, а если не хватит скарба королевского, клянусь заложить все мои регалии и все маетности и владения королевские!
— Я, со своей стороны, обещаю и клянусь привлечь к общему святому делу подвластных мне и вольных князей на Литве и Жмуди.
— Клянусь вызвать от всех дворов королевских всю служивую шляхту, клянусь из собственных моих земель королевских доставить три тысячи подвод с конями и упряжью и отлить на королевских заводах в Медведицах пятьдесят бомбард, — говорил Ягайло, все более и более воодушевляясь.
— Клянусь привлечь к общему делу моего зятя, великого князя московского Василия, князей Смоленских, Псков и Новгород, — заявил Витовт.
— Я пошлю послов к чехам, к волохам и в Венгрию, они не смеют отказать мне в помощи, — не уступал Ягайло.
— Вот мой договор с кипчакским царем-султаном Саладином, сыном Тохтамыша: по первому моему слову он обязан привести 30 000 всадников! — как последнюю карту выложил Витовт.
— Клянусь испросить благословение святейшего отца Папы, если бы даже мне это стоило годового дохода с копей Велички, — горячился Ягайло. — Благословение святейшего отца Папы! — повторил он и перекрестился, — это верная победа над врагом.
— Аминь! — произнес Витовт.
— Аминь! — повторили король и пан Тромба.
— Куда собирать войско и когда поход? — спросил Витовт.
— Думаю, лучше всего мне идти на Гнезно и Варшаву, а литовцам на Гродно.
— Я бы предложил Плоцк на Висле. Оттуда можно направить удар куда угодно!
— Что верно, то верно, — проговорил Ягайло, — наша цель — нанести удар в самое сердце рыцарства. В Мариенбург. Но постой, как мы перебросим войско через Вислу? Ты знаешь, сегодня глубины три локтя, завтра двух пядей нет, а пойдут дожди выше Кракова, ни на лодке, ни в пароме.
— Прежде чем решиться на этот путь, я советовался с людьми знающими. Псковские плотники, искусники в мостовом деле, берутся навести мост на Висле!
— Как, мост через Вислу? — в изумлении воскликнул Ягайло.
Пан Тромба тоже с изумлением посмотрел на великого князя, словно желая узнать не шутит ли он — так невероятна казалась ему мысль о построении моста через Вислу.
— Обещают построить мост, если леса, железа и народа будет вволю, — совершенно спокойно отвечал Витовт, — и я им вполне доверяю!
— Твое дело, брат и друг, — промолвил Ягайло, — ты опытнее меня в делах воинских, быть по-твоему.
— Дозволь слово молвить, — сказал с поклоном подканцлер.
— Говори! — разрешил Витовт.
— Я знаю место близ Плоцка, лучше и не надо для большого лагеря.
— Уж не Червенск ли? — спросил Витовт.
— Так, государь. И стан крепкий, и Висла под рукою, и бор, и пойменные луга, сена довольно!
— Я о Червенске и думал, так и пиши: сойтись под Червенском.
— Когда встреча? — спросил Ягайло.
— За неделю до Петрова дня жди меня, буду!
— Так поздно?! — воскликнул король, — да до этого времени крыжаки успеют отвоевать у меня полкоролевства!
— Не надо, чтобы немцы догадывались о нашем союзе, пусть они думают, что мы съехались для охоты на зубров и диких оленей, — сказал Витовт.
— Ох, мой родной, — вздохнул Ягайло, — хитры эти шельмы немчины, всюду у них шиши да послухи. Что ни примешь в королевскую службу немца, наверно изменник, а поди посмотри как в бой — даже со своими лезет, словно вепрь дикий. А глядь, сам из-под полы в Мариенбург обо всем доносит. На грош заслужит, а на целую копу грошей изменит. Все немцы таковы отныне и вовеки!
— Что ж, пусть будет так. Да кто же нам мешает завести то же и в ордене? Сколько из этой нищей братии имеется в Пруссах да около Мариенбурга? Ты только шепни епископу Куявскому, он дело это устроит, через него и донесения получать будешь. Когда я жил у рыцарей, он мне сам первый предлагал устроить этот вечный надзор.
— Быть не может?! Сам епископ?
— Ну да, не ладит он с великим магистром, дважды до Авиньона их споры доходили, ну, а уж с новым магистром — словно кошка с собакой! Если хочешь, я спишусь.
— Через кого же? — спросил Ягайло. — А очень просто, через слепого певца-лирника, он то по Литве бродит, то в пруссы идет, поет про старых князей, будит в сердцах литовцев чувство любви к отчизне!
— Прекрасно, пусть в таком случае пересылает все сведения пограничному архиепископу Гнезненскому — он верный слуга короны польской и мой духовник. Но все-таки, что мне делать, если рыцари дознаются и объявят мне войну, ведь это будет разорение края! — сказал король.
— Раньше половины собачьего месяца /июня/ я не могу ни сам выступить, ни ожидать татар. Следовательно, до этого времени поручи своим панам-советникам тянуть дело с рыцарями, иди на суд об Дрезденке к соседним монархам, к императору, к королю венгерскому, ко мне, наконец.
— Постой, дело Дрезденки решенное! — воскликнул Ягайло, — я поклялся моими священными реликвиями, что без Дрезденки не хочу короны польской!
— Но ведь этот суд будет только отводом глаз, предлогом протянуть время. Пройдет зима, с весной станут собираться дружины, и по боку всех третейских судей!
— А как же моя клятва? — нерешительно спросил король.
— Суд может приговорить, но кто же может заставить тебя исполнить приговор?! Наконец, на всякий суд есть протест. Время-то и пройдет, а там — что решит меч и милость Божья.
— По молитве святого Станислава! — добавил король.
— Теперь, кажется, все пункты определены? — спросил Витовт.
— Определены, одного только не указано: кто командует всем великим соединенным воинством? — заметил Ягайло.
— Разве об этом может быть речь? Тебе, королю и старшему Ольгердовичу принадлежит эта честь, — отвечал, не колебаясь, Витовт. Он знал, что ничем так нельзя подвинуть короля на уступки, как польстив его гордости.
— Принимаю как великую честь, но кому же как не тебе, герою и сыну героя Кейстута вести войска в смертный бой!
Братья обнялись.
— Назначь себе под руку для польских знамен краковского мечника Зындрама, он человек великого духа и мощи богатырской, — сказал Витовт.
— Кого же больше, это лев малопольский, каким был только великий Спытко! — воскликнул Ягайло. — Ах, если бы он мог вернуться, мой храбрый Спытко. Жена его все еще ждет, что вот-вот он вернется из плена! Но кто же у тебя под рукою воеводами?
— Жмудь поведет брат Вингала. У него треклятые немцы дочь украли, держат в тесном плену, жива ли — не знаю.
— Знаю его, один стоит целого знамени.
— Смоленские и стародубские полки поведет князь Давид Смоленский. Воин храбрый, честь и краса всех Святославичей смоленских. Брестские знамена, литовских татар и псковских лучников поведет воевода Здислав Бельский.
— Тот самый, который поклялся повесить двенадцать рыцарей на воротах своего замка? — улыбнулся Ягайло.
— Тот самый, муж опытный и в бою, и в совете. Татар поведет сам султан Саладин и его племянник, молодой мирза Туган. Я в жизнь не видал такого удалого чертенка. — тут Ягайло сплюнул и перекрестился.
— Поверишь, без оружия, с арканом выходит на панцирника. Я в Вильне пример делал, обещал свободу и пять коп грошей пленным ‘крестовикам’, так ни один не усидел в седле и пяти минут. Сотню бы таких — и конец рыцарству!
— Не ты бы говорил, поверить бы не мог! — воскликнул Ягайло, — как может юноша без оружия свалить рыцаря с коня?!
— Увертлив как кошка, поглядишь, будто змея какая-то вьется кругом железного болвана, в один миг аркан накинет, и рыцарь летит вон из седла!
— А нельзя ли мне видеть эту потеху, этот турнир?
— Нет ничего легче, но я боюсь, чтобы об этом не заговорили. Против аркана есть только один способ, — проговорил нерешительно Витовт.
— Какой же? — с любопытством спросил король.
— Короткий острый нож. Меч тут бесполезен! Пока немцы не узнали оружия, им и в голову не придет искать противодействия!
— В таком случае, разглашать не надо. Неожиданность — лучший помощник в бою. Теперь, кажется, все. Мне пора к исповеди в церковь, — услыхав звон к вечерне, заговорил быстро Ягайло.
— Подписать договор? — спросил Витовт.
— Нет-нет, не теперь. Служба Господня не ждет. Проводи меня, дорогой братец в каплицу, — и уже не слыша ничего, не обращая внимания на подканцлера, стоявшего перед ним с написанным свитком договора, он быстро пошел к двери, шепча латинскую молитву, крестясь и целуя свою реликвию.
Витовт поневоле должен был следовать за ним и терпеливо ждать, пока длится вечерня, исповедь и причастие дарами.
Наконец все требы были исполнены. Король снова заперся с Витовтом и подканцлером. На этот раз он не колебался и, три раза поцеловав свою реликвию, вывел на свитке какую-то продолговатую каракулю, долженствовавшую изображать ‘Владислав II, король польский’. Витовт тоже подписал, а подканцлер скрепил документ своей подписью и приложением малой королевской печати.
Окончив это важное дело, Николай Тромба встал, отдал низкий поклон обоим государям и остановился, не имея права заговорить по этикету, пока его не спросят.
— Говори, — сказал Ягайло, зная уже манеры своего подканцлера, который был в то же время и капелланом.
— Дозвольте государи мне, недостойному рабу, просить одной великой милости!
— Говори, в чем дело? — в один голос спросили Витовт и король.
— Дозвольте мне на свой счет нанять 500 наемных воинов и привести свое знамя к общим войскам!
— Наемные дружины, — в нерешимости заметил Ягайло, — что скажут мои земские паны, как они посмотрят на наемщиков?
— Государь, — осмелился возразить подканцлер, — не все епископы и воеводы выставят знамена, многие откупятся деньгами, на деньги можно найти в Чехии прекрасных бывалых солдат, они только ждут нанимателей. Не поспеете нанять вы, ваше величество, наймут враги ваши. А наемный солдат — самый лучший, он победит — ему платят побежденные, он будет побит, ему никто не заплатит!
— Разумна речь твоя, пан Николай! — воскликнул Витовт.
— Так разумна, — добавил король, — что не только дозволяю тебе нанять 500 воинов, но если мои паны Рады согласятся послать нанимать войска, тебе только одному отдам я их всех под начальство!
— В таком случае, государь, мне остается только поблагодарить ваше величество за величайшую милость, у меня под знаменем станет не менее людей, чем у любого хорошего гетмана! — в восторге воскликнул пан Тромба.
— Но согласятся ли паны? — все еще сомневался король.
— При дозволении деньгами откупаться от личного похода клянусь вашему величеству, что большинство голосов на совете будет за наемников. Да и право, наемный воин куда лучше идущего неохотой, из-под палки!
— Да разве будут такие, ты думаешь? — пытливо спросил король.
— Увы, прошли те времена, государь, когда ратные трубы сзывали и старых, и малых. Плоха теперь лапотная шляхта, а великие паны — того хуже! Разве вы, ваше величество, своим словом и примером воодушевите их!
— Хорошо, будь по-твоему, собирай гроши, нанимай солдат, — решил Ягайло, — а с панами я поговорю сам, как вернусь в Краков. Теперь же выдай моему дорогому брату список с договора, а подлинник, как самый драгоценный клейнод, храни в моем скарбе. Никому ни слова, ни намека, мы приехали сюда по зову нашего брата великого князя Витовта Кейстутовича на охоту по зубрам, оленям и медведям. Завтра же мы едем в Беловежскую пущу. Горе турам и оленям!
Схватив своего брата за обе руки. Ягайло три раза облобызался с ним, потом перекрестил его крестом с мощами и дал приложиться к реликвии.
— Теперь, — воскликнул он, — вся обуза дел политических спала с плеч. Вези меня туда, где у тебя больше оленей и туров. Вспомним нашего дедушку Гедимина и его время! Вели готовить коней, луки, стрелы, собак и загонщиков, да не забудь приказать заготовить бочки: что ни убьем — солить и про запас! На войне много запасу надо! Да только постой, прикажи, чтобы моя дорожная каплица ехала вслед за мной, я вот уже два года не пропускал ни одной службы, ни ранней, ни поздней!
Витовт ничего не отвечал, он знал, что противоречить Ягайле — труд напрасный и отдал нужные распоряжения.

* * *

С раннего утра целый обоз, нагружен ный охотничьими принадлежностями, стоял у ворот замка, и оба государя, вооруженные с ног до головы, выезжали по большой смоленской дороге.
В нескольких верстах от Бреста была громадная роща, составлявшая лен самого великого князя, в которой запрещено было частным лицам охотиться.
Зная страсть Ягайлы к охоте и сам страстный охотник, Витовт еще раньше отдал приказание, чтобы все было готово к облаве в громаднейших размерах в этом заповедном лесу. В ночь туда поскакали гонцы сзывать и сгонять окрестных крестьян в облаву. Всю ночь ставили тенета, и к утру громадный остров, мили на две в длину и около мили в ширину (14,8 х 7,4 км), был оцеплен загонщиками, тенетами и охотниками. Лаз был оставлен только в узком перелеске, соединявшем остров с главным лесом, и потому неминуемо все звери, спугнутые облавой или собаками, должны будут стремиться к этой перемычке.
Старший ловчий, псковский дворянин Иван Жирный, распоряжавшийся охотой, поставил короля и великого князя у самого лаза и незаметно от них за сплошной зарослью молодого дубняка поставил по два силача — рогатчика в виде телохранителей.
Вооруженный тяжелым самострелом с испанским луком, заводимым целым механизмом колес и рычагов, Ягайло стал, как опытный охотник, за двойной толстой сосной, рядом с ним в землю воткнуто было крепкое и острое копье, а у ног лежали еще два самострела с натянутыми тетивами, но без наложенных стрел. Колчан с запасными стрелами лежал тут же, и только десять настоящих магдебургских стальных пернатых виднелись в сагайдаке, надетом через плечо.
Витовт стоял в нескольких шагах. Как человек более сильный физически, он предпочитал простой татарский лук немецким и испанским самострелам, зная насколько трудно вновь натянуть тетиву.
Мертвое молчание царило кругом. Все притихли и старались не подать признака жизни, только кое-где тонкий, подмерзший снег хрустел под ногами облавщиков, расставлявших тенета.
Вот где-то вдали чуть слышно зарокотал звук рога и смолк. Несколько секунд ничего не было слышно, все замерло в немом ожидании.
Но вот чуть слышно пронесся первый осторожный лай собаки, вот к нему присоединился другой голос, третий, пятый, десятый — и целая стая слилась в одном диком гаме погони.
Голоса слышались все ближе, все ближе, целый ад гремел в лесу, сучья трещали и валились с деревьев, и вдруг на прогалине, как раз против короля, мелькнул, закинув голову на спину, громадный олень, с огромными многоветвистыми рогами.
Быстро взбросил Ягайло самострел к плечу, стрела свистнула — и смертельно пораженный стрелой в шею олень сделал еще один, последний прыжок и грянулся мертвым на землю.
А гам все продолжался. Очевидно, олень выбежал от шума, а не от погони. Страстный охотник, Ягайло бросился к поверженному оленю, и только окрик Витовта: — Берегись, тур! — заставил его остановиться.
Он бросился на прежнее место, схватил новый самострел, наложил стрелу и оглянулся. В пяти шагах от него, сверкая глазами и яростно роя копытом землю, стоял громадный тур /зубр/. Еще мгновение — и он бы бросился на неосторожного охотника и забодал его длинными острыми рогами.
Ягайло успел прицелиться и спустить стрелу. Тур взревел и отпрянул в сторону, в эту секунду на него налетели первые подоспевшие собаки. Бешеным ударом рогов вскинул он одну из них на воздух с пропоротым брюхом и нагнув голову, пошел напролом вперед.
Второй выстрел из самострела не нанес зверю смертельной раны, и он с мычаньем, весь окровавленный и покрытый пеной, ринулся на врага.
Витовт бросился на помощь. Стрела, пущенная его сильной и смелой рукой, вонзилась в пах разъярснного зверя. Он, вероятно, понял, что враг слишком силен, и кинулся бежать.
Мигом схватив копье, бросился следом за ним Ягайло, и несмотря на свои 60 лет в два прыжка очутился около зверя и поразил его копьем под лопатку. Тур закачался и рухнул на снег, взрывая его страшным ударом рогов. Через минуту он был мертв: меткий удар короля проник ему до сердца.
— Виват! — закричал прежде всех Витовт, видевший ближе всех этот мастерский удар.
— Виват! Виват! — подхватили паны, стоявшие на ближних номерах. Все наперерыв бросились смотреть на пораженного зверя.
— Мастерский удар, — подходя к королю, проговорил Витовт, — ему бы позавидовал сам дедушка Гедимин!
— Этак бы рыцаря с седла сломить, — тихо шепнул ему король.
— Избави Бог, чтобы в бою опасность была так близка к вашему величеству. Оставьте простым смертным ломать копья с рыцарями, избави Господь.
— О, я ничего не боюсь, у меня есть особливая реликвия против рыцарских мечей и копий. Лучше брони и кольчуги, — с уверенностью сказал король, — я тебе покажу ее!
Гон продолжался, испуганные олени и кабаны бежали и справа, и слева центральной группы, и падали, поражаемые стрелами и копьями панов охотников. Огромный олень с ветвистыми рогами думал уклониться от линии стрелков и бросился в сторону тенет. Сделав чрезвычайное усилие, он высоко подпрыгнул на воздух, но все-таки не смог перепрыгнуть препятствия, запутался в сетях и был взят живым.
Упоенный первым успехом, Ягайло требовал продолжения охоты, и, несмотря на короткий зимний день, облава ставилась трижды. Более двадцати оленей, двенадцать кабанов и два тура пали под ударами охотников. Возвращение к охотничьему домику было истинным торжеством, кругом сверкали факелы и горели смоляные бочки. Толпы народа изо всех окрестных селений сбежались приветствовать могучих владык. Ягайло был чрезвычайно доволен результатом охоты и заявил, что он раньше недели не воротится в Брест и на это время откладывает все государственные дела. Витовт не мог оставить своего гостя одного и сопутствовал ему во всех охотах.
Зверей было набито несколько сот штук, но вот странность, еще небывалая при королевских охотах: убитых зверей не раздавали участникам охоты, не посылали именитым князьям, епископам и боярам. По личному приказанию короля и великого князя их разрезали на части, солили и укладывали в громадные дубовые бочки, которые немедленно куда-то увозились.
Одни приписывали это скупости великого князя, другие — желанию иметь в Вильне запас солонины, третьи, более сметливые, вспомнили, что покойный старик Гедимин таким же путем заготовлял провиант для своих дружин.
Стоял чудный осенний вечер. Охота только что кончилась, и охотники спешили отовсюду на громкие перекаты призывного рога. Около костра, разведенного на обширной поляне вековечного соснового бора, стояли уже сотни загонщиков и лесничих охотников. Некоторые были со смолистыми факелами в руках, другие еще во всем охотничьем уборе. Охота удалась как нельзя лучше, король и Витовт благодарили как общего распорядителя, так и наиболее отличившихся из панов охотников. Убитые туры, олени, лоси и два громадных медведя лежали длинным рядом, окруженные охотниками с факелами. Король и Витовт медленно шли вдоль ряда.
— Пять туров и двадцать восемь оленей, — весело сказал великий князь, — такой удачи еще не бывало. А всего по сей день сто пятьдесят туров и тысяча шестьсот оленей! — закончил он, посмотрев на маленькую палочку кипарисного дерева, на которой во всех направлениях были черточки и крестики. Это была охотничья ‘бирка’, на которой он по окончании каждой охоты отмечал число убитых зверей.
Ягайло тихо улыбнулся.
— Столько бы крыжаков, да гербовых уложить на первом поле, — тихонько шепнул он Витовту.
— Аминь! — так же тихо произнес тот.
В это время царственные охотники и их свита проходили мимо последнего зубра. Голова его была страшно окровавлена, один из рогов сломан, алая кровь орошала весь снег кругом.
— Видно, крепко защищался? — спросил Витовт у начальника охоты, показывая на зверя.
— Пять собак да трех молодцов до смерти, да семерых изувечил.
— Где, где они? — воскликнул Ягайло.
Его словно громом поразило известие о человеческих жертвах.
— Где они? Где они? Я хочу их видеть! — настаивал он, и рука его быстро делала на груди крестные знамения.
Витовт понял, что он сделал оплошность, хотел во что бы то ни стало отклонить Ягайлу от его намеренья, но упорный Ягайло стоял на своем, он чуть не плакал от досады, и его пришлось вести ко второму, меньшему костру, около которого приютились раненые.
Бодрый вид потерпевших, старавшихся перед королем и великим князем скрыть свои страдания, казалось, немного успокоил короля. Он собственноручно дал каждому из раненых по золотому ефимку и потом пошел было к своей ставке, но вдруг вспомнил что-то и остановился.
— Где убитые? — резко спросил он, — ведите меня к ним!
Его повели. Неподалеку, под навесом громадной сосны, на носилках из еловых ветвей рядом лежали трое покойников, принадлежащих к числу охотников Витовта.
Они лежали, покрытые белыми литовскими кафтанами, и лица их при зловещем свете факелов казались еще ужаснее, еще бледнее. Король остановился. Долго стоял он и смотрел на их искаженные лица. Правая рука перебирала четки, губы тихо шептали молитву. Вся свита стояла, обнажив головы.
— Мир праху их! — сказал наконец король, и в голосе его слышались слезы.
— Олесницкий! — обратился он к молодому человеку высокого роста, всюду безотлучно за ним следовавшему. — Запиши их имена в мой синодик. Сделать вклад в три храма о вечном поминовении их душ. Господи, прости мои грехи! — закончил он свою фразу и, сняв шапку, трижды перекрестился и пошел обратно к королевскому костру.
Витовт нагнулся к уху начальника охотников.
— Распорядись перевести раненых в замковую больницу в Брест! — шепнул он, чтобы не слыхал Ягайло. — Семьям убитых жалованья вдвое против того, что получали мужья!
Начальник охоты низко, до земли поклонился щедрому владыке и отправился исполнять приказание.
Витовт поспешил вслед за королем. Тот шел, глядя мрачно в землю и не обращая ни на кого внимания.
— Охота, война, убитые, раненые, умирающие. Кровь, стоны, плачь, ужасно! — говорил он сам с собой и нервная дрожь пробегала по его телу. — Нет, не могу. Это слишком ужасно!
Завидев подошедшего Витовта, он смолк и молчал упорно всю дорогу до небольшого охотничьего хутора, в котором назначен был ночлег. Шибко бежали бойкие кони, охотники и вершники скакали кругом, освещая путь факелами, но он сидел мрачный и угрюмый, погруженный в мучительно-болезненную думу. Уже почти у самого ночлега он вдруг обратился к Витовту, сидевшему рядом.
— А может быть, они образумятся? Может быть, они уважат наши справедливые требования? Может быть, они поймут свои вины и согласятся на мир, что тогда?
Витовт понял, в каком душевном разладе находится его царственный гость. Он понял, что этот вопрос относится к дерзким рыцарям, война с которыми была решена бесповоротно всего десять дней тому назад. Он понял, что в Ягайле борются теперь два чувства: литвина, желающего отомстить позор своей родины, и христианского короля, боящегося пролития крови, — и решил молчать.
Он знал, что каждое новое возражение еще больше усилит этот внутренний разлад, у него уже мелькнула другая мысль, созрел другой план, как подействовать на пылкое воображение своего двоюродного брата. На дороге сегодня утром, отправляясь на охоту, он узнал в толпе, окружавшей охотничий домик, славного лирника слепца Молгаса, певшего, если помнит читатель, перед гостями в Эйрагольском замке князя Вингалы.

Глава XXVI. Сила песни

Мрачен и задумчив сидел Ягайло в просторной, просто убранной комнате охотничьего дома. Большой огонь горел в широком камине, бросая багровые отблески на все предметы. Погруженный в свои мрачные думы, король не заметил, как вошел Витовт и поместился возле своего гостя.
— Спать рано, трапеза кончена, чем бы мне занять тебя, дорогой брат? Чем разогнать грусть-тоску? — начал Витовт. Ягайло не отвечал, он чуть вздрогнул при первых словах своего брата и вновь погрузился в тяжелые думы.
— Ты, я помню, в годы юности любил слушать вещих певцов, любил слушать песни о старине родной Литвы. Ужель Краков и ленкиши изменили тебя, ужели звук родной литовской песни больше тебе не мил?
— Зачем ты говоришь мне это? — чуть ли не с досадой проговорил король, — я был и остался литвином, не Кракову переделать тура литовского! Люблю я песни моей родины, люблю ее вещих певцов, но где же они, где?
— Я заметил между придворными старика Молгаса, он тебя помнит еще ребенком. Помнишь, как бывало, в Трокском замке мы заслушивались его песнями о Миндовге, о Маргере Пиленском, о славном деде нашем, великом Гедимине?
— Помню, конечно. Ты говоришь, он здесь? Зови его, пусть он своей песней рассеет мою тоску-печаль, зови, зови его!
Витовт хлопнул трижды в ладоши. Вошел начальник стражи и, получив повеление ввести слепого лирника, тотчас возвратился, ведя под руку старого поэта-певца. Самодельная лира была у него в руках. Открытые глубокие глаза были безжизненны, он держался за рукав начальник стражи.
— Поставь ему скамью, пусть садится и утешает нас своей песнью, — сказал Витовт.
Начальник стражи поспешил исполнить приказание.
— Узнаю голос моего великого государя, — падая на колени и ударив челом, с чувством сказал Молгас, — да хранят тебя наши великие боги!
— А меня ты узнаешь? — спросил своим резким и грубым голосом Ягайло.
— Прости, государь, признать не могу, а если бы сам не целовал руки в гробу у покойного светлейшего князя и господина Ольгерда Гедиминовича, так подумал бы, что он восстал из гроба.
— Я сын Ольгерда Гедиминовича, ты не ошибся, старик.
— Как, это ты, великий король ленкишей, сам Ягайло Ольгердович!? Какое счастье достается на мою долю! Дозволь челом коснуться края кафтана твоего, государь, — он опять встал на колена.
— Не вижу где ты, сын и внук великих князей литовских. Я отдал бы последние дни жизни моей, чтобы видеть вас обоих здесь вместе, на родной литовской земле. Слышал я, великий государь, что прежняя братская дружба соединила тебя, государь, с нашим премудрым отцом, князем великим, слух тот радостный по всей литовской земле идет, ведь вдвоем-то, как гадюку злую, задавите вы крыжацкое царство, что, словно змей-горыныч, душит землю литовскую, кровью обливает, мертвыми головами сеет!
Старик пополз на коленях в сторону Ягайлы и дрожащими руками чуть не коснулся ноги его. Слезы катились из безжизненных глаз старика. Ягайло вдруг поднялся с места, он милостиво поднял старика и посадил его на скамью. Старик прильнул своими бледными губами к его руке и чуть не выронил лиру. Струны издали тихий дребезжащий звук.
Витовт с изумлением и надеждою смотрел на эту сцену. В сердце Ягайлы опять начинал пробуждаться литвин. Витовт сделал знак рукою, начальник стражи вышел, они остались втроем.
— Видишь, старче, струны сами заиграли, — уже гораздо веселее проговорил король, — великое дело — старина. Спой же ты мне наших старых, родных, литовских песен. Болит мое сердце по Литве.
— Что петь-то повелишь, государь, старые песни, пожалуй, все знаешь, а новые не радостны очень!
— Пой, что знаешь. Пой, что хочешь. Только пой мне про мою родину.
Старик положил руки на лиру и начал медленно перебирать струны. Тихие жалобные звуки послышались в воздухе. Старик запел. Голос его дрожал от старости и от волнения, но Ягайло весь обратился в слух и старался не пропустить ни одного слова песни:
Через поле ворон мчится,
Руку белую несет,
На руке той золот перстень,
Драгоценнейший клейнод!
— Ты ответь мне ворон-птица, —
Говорит ему девица,
— Где ты был, куда летел,
Где ты руку с перстнем взял?..
— На войне я был кровавой,
Бой там был. Сплелись мечи,
Словно ветви у дубровки.
Кровью пенились ручьи.
Стрелы рыли там могилы,
Много пало на войне.
И девица затужила:
— Горе, горе, горе мне,
Этот перстень я дарила!..
— А с кем был бой? — вдруг спросил Ягайло.
— В песне не сказано, государь, а чует мое сердце, что с крыжаками, они одни каждый год поливают кровью поля литовские.
— А про крыжаков песни есть? — снова спросил король.
— Спою твоей милости, государь, коли угодно будет.
— Так пой же, пой! — нетерпеливо крикнул Ягайло. Старик взял несколько переборов и начал на другой, уже более веселый мотив.
Ой, литвин-литвин,
Не паши новин,
Прахом все пойдет,
Все крыжак возьмет.
Сытый волк и тот
Овцу не дерет,
А хоть сыт крыжак —
Жрет, как натощак.
Эй, жену и дочь,
Немец, не порочь,
Лучше смерть, чем стыд,
Смерть мой сын отмстит.
Лучше в поле лечь
Под железный меч,
Чем идти в загон
К крыжакам в полон.
Ой, литвин-литвин,
Не паши новин,
Лучше хлопочи
Отточить мечи!
— Бесподобно! — закричал Ягайло, едва старик успел кончить песню. — Дарю тебе целую копу грошей.
Старик встал, низко поклонился и снова опустился на скамью.
— Постой, — воскликнул Витовт, — ты пословицу литовскую забыл, старик, ‘что из песни слова не выкинешь’ — тут еще припев есть.
— Да я не смел, государь. Там про ленкишей-лехов поется, — оправдывался старик.
— Что же ты думаешь, что я, живя в Кракове, лехом стал? — с улыбкой проговорил Ягайло. — Пой смело, старче, я такой же литвин, как мой брат и друг Витовт Кейстутович.
Старик повиновался, он снова повторил всю песню, но только с прибавлением куплета:
Что крыжак, что лех —
Все единый грех, —
Польские князья
С немцами шурья.
— Это, может, было при Пястовичах, а не при мне, Ольгердовиче. Не будет у ордена лютей врага, чем я! Пой, вещий старик, пой еще, пой все, что знаешь! — воскликнул он. — Ты пробудил мое сердце, пой старик, и помни, что кроме нас никого больше нет здесь в покое, пой, все что тебе придет на душу, все, чем полно твое литовское сердце!
Снова зарокотали струны и снова, одна за другою, полетели с уст слепого старца вещие песни, он славил древних героев родной старины, пел о славных походах за море, пел о славном Гедимине, об удалом князе Кейстуте льве Литовском и вдруг затянул песню о великом князе Витовте и о его отравленных детях.
Витовт вспыхнул. Слезы показались на его глазах, он хотел было броситься и удержать старца, но Ягайло остановил его и приказал продолжать песню. Когда раздались последние звуки трогательной песни, Ягайло снова взглянул на своего брата. Витовт тихо плакал, закрыв лицо руками. Ягайло вскочил со своего места и пылко, крепко обнял друга. Он говорить не мог, рыдание душило его.
— Понимаю, теперь все понимаю. Бедные твои птенчики, Ваня и Юра. Кровь их до сей поры не отомщена. Клянусь тебе, года не пройдет, отольется немцам их кровь сторицею!
Витовт ничего не отвечал, он стиснул в своих могучих объятиях Ягайлу и целовал, целовал без конца.
— Спасибо старику, он меня до слез довел! — воскликнул наконец король, садясь на свое место. — Кто научил тебя, старик, таким чудным песням, кто вложил тебе в уста этот чудный дар?!
— Научило горе безысходное, научила ночь темная, подогрела вечная злоба немецкая! — отвечал старик. — Всю семью, отца с матерью, с малыми детками-братьями немцы вырезали, дом сожгли, меня, как щенка ненужного, с пинками выгнали, когда еще Пилены брали. Пошел скитаться в чужих людях, со старыми певцами, им на лире подыгрывать, звать всякое литовское сердце бить недругов, немцев треклятых.
— И далеко ты был? — любопытствовал король.
— И в Москве был, и в Киеве, и в немецкой земле в Мариенбурге был, и вдоль-поперек каждый год хожу по Жмуди моей родимой, что теперь в крыжацких руках изнывает. Ох, жутко, государь, и говорить, что там теперь делается! — воскликнул он. — Жизнь литовская считается хуже пса паршивого, участь наших девушек-полонянок хуже чем на орде в плену. Знаю я там один замок, сидит в нем красавица княгиня литовская, родственница твоя, великий государь, Скирмунда Вингаловна. Участь ее хуже последней полонянки.
— Как, дочь князя Вингалы, твоего брата в плену? — сказал Ягайло Витовту. — Что же ты давно не сказал про это?
— Я не знал, что она жива. Слух прошел, что она умерла. Мне сам брат говорил об этом месяц назад.
— А я государь, только две недели как из этого треклятого немецкого замка. Жива она, красавица, ласточка наша, да держат-то ее в высокой башне, в тесном плену.
— И ты не ошибаешься, старик? Тут не может быть подлога? Комтур граф Брауншвейг, которому брат Вингала предлагал в обмен за дочь шесть пленных рыцарей, отвечал, что согласился бы и на меньший обмен, но что княжна волею Божьею умерла, больше даже, боярин Вруба видел ее сам, своими глазами на одре болезни!
— Жива она, государь, жива! — снова падая на колени, со слезами проговорил старик. — Вот и доказательство. Он порылся в небольшом мешечке, висевшем на его груди, и добыл оттуда маленькую деревянную щепочку, завернутую в чистую тряпочку. На ней, довольно четко, но темно-красными чернилами было написано по-литовски несколько слов. Витовт с любопытством оглядел эту оригинальную записку и передал ее Ягайло. Тот повертел ее перед глазами и возвратил Витовту.
— Словно кровью писана. Прочти, дорогой брат, — сказал он. — Я плохо разбираю.
— Тут только три слова, — проговорил Витовт.
— Но какие же, какие! — настаивал король.
— Спасите, погибаю! Скирмунда!
— Бедная! — воскликнул король, — но постой, старик, как эта записка попала в твои руки?
— Шел я, государь, мимо этого самого треклятого замка крыжацкого — Тейнгаузеном прозывается, а слух о смерти нашей раскрасавицы по всей Литве идет. Ну, думаю, зайду я в замок, крыжаки нас, слепых певцов, в замок пущают, наши песни слушают, только ни словечка не понимают да на лютнях своих хотят подыграть. Вот, думаю я, взойду-ка я в замок, хоть могилке княжеской поклонюсь, очень уж я любил княжну, в терему у нее не однажды певал. Ну, идем мы, я с поводырем, а поводырь-то у меня мальчонок хоть маленький, а куда шустрый, он за меня все видит и мне говорит. Вот пришли мы в замок, а нас не пустили — проваливай, говорят, старик, пока жив. Ну, пошел я с ним, с поводырем-то назад, да и говорю ему, возьми, мол, на память о башне той тюремной хоть камешек али черепочек. А он мне и говорит:
— Дедушка, в оконце сквозь стеколицу что-то белеется, словно будто жив человек. Дедушка, говорит, стекольцо одно поднялось, щепочка наземь летит. Не поднять ли? Говорю ему, беги скорей. Он подбежал к башне, а сам словно камушки выбирает, схватил щепочку — и ко мне. Говорит, дедушка, мне боязно, на щепочке-то словно кровью что написано! Тут я и понял все! Зашел я к одному верному человеку, он писанье-то мне и прочел. Жива она, великие государи, жива она, наша лебедь белая, наша ласточка ласковая. Спасите ее, ради света глаз ваших, не отдайте ее злым врагам на поругание.
Старик валялся на коленях у ног изумленных слушателей. Бесхитростный рассказ его поразил обоих. Первый собрался с мыслями Витовт.
— Слушай меня, вещий старик: ни слова об этой записке князю Вингале. Я его знаю: вспыхнет, как береста, еще хуже напортит дело. Ступай ты лучше в Смоленск, разыщи там князя Давида, вот того самого, что в Эйраголе в заложниках жил. Шепни ему — княжна, мол, жива!
— Государь, великий государь, — воскликнул изумленный старик, — ведь княжна Скирмунда — вайделотка!
— Исполняй, что я говорю! — сказал сурово Витовт, — и никому больше ни слова!
Старик молча поклонился. Он знал, что с Витовтом спорить нельзя и что у него часто порыв ярости сменяет самое сердечное благодушие.
— На сегодня довольно, не правда ли? — спросил он, обращаясь к Ягайле, который сидел насупившись.
— Даже слишком! — ответил он своим грубым голосом, — то, чего я сегодня наслышался, не забыть вовек.
— Спасибо тебе, старик, большое спасибо, — сказал Ягайло. — Вот тебе с руки моей кольцо-клейнод, носи его на здоровье, а помрешь — передай другому лирнику, пусть из рода в род идет сказ о том, что я и на краковском престоле остался таким же, как и был, литвином!
Витовт, со своей стороны, тоже одарил старца и сам вывел его за дверь. Братья остались теперь одни.
— Ну, что скажешь теперь, дорогой мудрый друг, быть войне с треклятыми немцами или нет? — спросил Витовт, протягивая руки Ягайле.
— Прости меня, что я поколебался при виде пролитой крови. Я верю, что кровью полита вся моя несчастная родина. А уж если литься литовской крови, так уж пусть она льется на боевом поле. Вот тебя моя рука, клянусь не положить меча в ножны, пока не обломаю рогов крыжакам, как тому дикому туру! За твоих детей, за всю кровь литовскую!
Витовт крепко пожал протянутые руки.

Глава XXVII. Вестник войны

Долго еще говорили о предстоящем походе братья-государи, как вдруг шум у крыльца заставил Витовта узнать, в чем дело.
Он увидал в соседней комнате, наполненной стражей и придворными, молодого человека в краковском костюме с сумкой на груди. Он казался очень утомленным, вся одежда его была покрыта снежной пылью.
— Кто ты? Откуда? — спросил Витовт, подходя к гонцу.
— Гонец из Кракова к его величеству, королю Владиславу.
— От кого? — переспросил князь.
— От ее величества королевы и от панов великой Рады.
— Иди за мной! — сказал Витовт и повел посланца в покой, где он только что разговаривал с королем.
Ягайло тоже заинтересовался шумом в соседнем покое, но, медлительный и ленивый в движениях, продолжал сидеть на топчане, хорошо зная, что если случится что-либо важное, ему доложат.
Вошел Витовт, за ним молодой гонец. С первого же взгляда он узнал его: это был сын известного краковского мечника и его крестник Владислав Выша, племянник епископа Петра Выши, духовника покойной королевы Ядвиги.
— Как попал ты сюда, Владислав? Что случилось?! — воскликнул король, поднимаясь с места. Ему уже почудилось, не умерла ли нежно любимая им жена, королева Анна, не случилось ли чего ужасного в королевской семье, ведь гонец, подобный Владиславу, не мог быть носителем ничтожной вести.
— Гонцом к вашему королевскому величеству, — проговорил, склоняя колена, молодой человек, — от ее величества королевы и от панов Рады. Вот письма, — он подал два свертка, завернутые в шелковую материю.
— Что королева? Что дети? — не дожидаясь, пока будут прочтены послания, спрашивал посланца король.
— Ее величество королева лично подала мне письмо к вашему королевскому величеству, она находилась, благодарение Господу Богу, в добром здравии, — отвечал с поклоном вестник.
— Что же случилось такого, что королева и паны Рады тревожат меня здесь. Письмо королевы мог привезти обыкновенный королевский гонец, что случилось, говори толком?
— Пан краковский, его милость Яско из Тенчина, передал мне на словах, что орден объявил войну через герольда и что рыцари уже перешли польскую границу!
— Не может быть, ты не дослышал? — воскликнул Ягайло, — позвать сюда Олесницкого, пусть он читает, пусть он прочтет донесение панов Рады!
Олесницкий не замедлил явиться и, сняв печати с двух свитков, медленно, но ясно прочел сначала письмо королевы Анны, в котором она заклинала мужа возвратиться скорее ввиду войны с крыжаками, а потом витиеватое донесение панов Рады, которое сводилось к известию, переданному в двух словах гонцом, что орден через герольда объявил войну польской короне и что орденские войска, по слухам, перешли границу и обложили крепостицу Золотырню. Паны Рады умоляли короля возвратиться скорее и принять меры к отражению врагов.
Во все время, пока Олесницкий читал послание, король незаметно шевелил рукою на груди, очевидно, делая крестные знаменья, и дважды украдкой поцеловал свой шейный крест.
— Какой ответ прикажешь мне написать, мой августейший король и повелитель? — спросил с низким поклоном Олесницкий.
— Ответ?! — переспросил Ягайло, и глаза его сверкнули каким-то странным огнем. — Ответ мой: теперь ночь, спать пора! — с этими словами он сделал рукой характерный знак, что говоривший может удалиться.
Владислав Выша присмотрелся к этому жесту еще в Кракове, он почтительно ударил челом и вышел.
— Слышал? — обратился Ягайло к Витовту, когда они остались одни, — проклятые легки на помине!
— Этого надо было ожидать, немцы ждать не любят.
— А я все думал, что дело обойдется миром, что они поймут, что правда на моей стороне.
— Жди ты благородства и правды от немцев! — Витовт усмехнулся, — у них где сила, там и правда! Но что же делать теперь в этих обстоятельствах?
— В этих обстоятельствах самое лучше — спать! — решительно сказал Ягайло. — Скоро полночь, а утро вечера мудреней.
С этими словами он встал и просил хозяина показать ему приготовленный для него покой. Витовт знал, что в такие минуты от Ягайлы не дождаться ни одного слова, повел его в покой рядом, где на роскошно убранной шкурами зверей кровати было приготовлено пышное ложе.
Секретарь королевский, знаменитый подканцлер Тромба и немой гайдук, вечные спутники короля, уже были там. Король молча выслал всех, исключая немого, попрощался дружески с Витовтом, снял с груди большой золотой крест, повесил его над прилавком, стал перед ним наколени, и долго читал молитвы, потом лег, закрылся меховым одеялом и приказал немому позвать капеллана.
Капеллан, тоже вечный дорожный спутник короля, очевидно, только ждал зова, он вошел почти тотчас же и подошел к засыпающему королю.
— Во имя Отца и Сына, и Святого Духа! — проговорил он тихо по латыни.
— Аминь! — почти беззвучно отозвался король. Капелан благословил его крестом, прочел молитву на ‘сон грядущий’ и тихо удалился. А король уже спал.
На следующее утро он встал, по обыкновению, очень рано, и, как будто ничего не случилось, отправился на охоту. Витовт даже не удивился: это была не беспечность, не забывчивость, он хорошо знал характер своего родственника. Просто король не пришел еще ни к какому решению. Никто из придворных не смел, разумеется, напоминать королю о гонце из Кракова, да и сам пан Владислав старался спрятаться от взоров королевских, чтобы избавиться от обратного перелета в Краков на крыльях гонца.
Так прошло два дня. Вдруг однажды, среди охоты, король приказал своему стремянному трубить сбор. Первым подошел Витовт.
— Я еду сейчас в Краков, — заявил ему Ягайло. — До Петрова дня еще далеко, треклятые крыжаки много захватить могут.
— Что ж, в добрый путь! Когда встретимся? — спросил Витовт.
— Или ты забыл? За десять дней до Петрова дня в Червенске Плоцком.
— Я буду там раньше тебя, друг и брат!
— Увидим! — улыбнулся Ягайло в ответ, — а теперь, мой союзник и брат, еду немцам зубы заговаривать. Дойдут слухи, что я мирюсь с немцами — не верь! Без тебя ни в мире, ни в войне — ни единого слова. В том порукою мое королевское слово, и св. Станислав, покровитель Польши.
— Верю, — просто и искренно отвечал Витовт и братья горячо обнялись.
Через час Ягайло, почти без свиты, скакал по варшавской дороге, минуя Брест, а Витовт больше мили провожал его верхом.
— Помни уговор, время и место! — крикнул Ягайло на прощанье.
— Мне ли забыть! — отвечал Витовт. Они расстались.

* * *

С этого дня кипучая деятельность Витовта не знала предела. С утра до ночи на коне, он то обучал свои дружины пешему и конному строю, то смотрел на состязание лучников, давая за лучшие выстрелы награды, то присутствовал при литье бомбард и других новоизобретенных орудий, то делал опыты с ручными гранатами, которые предлагал какой-то заезжий волошский мастер.
Все вечера у него были посвящены переписке, он писал увещательные и призывные грамоты к удельным князьям, призывая их на войну с немцами. Каждое утро его доверенные гонцы, большей частью дворяне или бояре литовские и смоленские, выезжали в сопровождении более или менее нарядных конвоев с его грамотами, наконец, целое посольство из двух бояр, при окольничьем и двух подканцлерах, было отправлено в Москву к зятю, великому князю Василию Дмитриевичу.
Из Золотой орды к этому времени успел возвратиться молодой Туган-мирза, он привез уже известный нам договор султана Саладина и сообщил, что сам султан Саладин на днях будет в Вильне.
Посланцы, вернувшиеся из Смоленска, доносили, что князья и бояре готовы служить ему головою и что три смоленских знамени, на свой кошт, придут в Вильню к вешнему Николе. Псков обещал еще четыреста лучников, а Новгород — с каждого конца по десять панцирников да по пятьдесят бердышей. Стародубские, Одоевские и многие другие удельные князья обещали помощь деньгами и дружинами, даже Олег Рязанский обещал прислать двести ратников да десяток дружинных панцирников. Про Жмудь и говорить было нечего: она шла поголовно — народ хотел лучше погибнуть в кровавом честном бою, чем на виселицах в крыжацких замках.
Криве-кривейто разослал всюду свою тройную кривулю — знак народной священной войны, и из недоступных дебрей Литвы и Жмуди стали стекаться к Эйрагольскому замку, назначенному местом сбора, тысячи таких удивительных дикарей, что даже сам жмудинский князь Вингала удивлялся.
Это, по большей части, были заросшие волосами гиганты со всклокоченными, подчас сбитыми колтуном пуками непокорных, жестких волос, с лицами, на которых трудно было уловить даже искру чего-либо похожего на общечеловеческие чувства. Это были дикари в полном значении этого слова. Колоссального роста, исполинской силы, одетые в звериные шкуры, накинутые прямо на плечи, они напоминали собой диких зверей. Необузданные в проявлениях своей дикой натуры, они плохо уживались с подобными себе, и очень часто нож и дубина заканчивали начавшуюся размолвку.
Единственное, что производило на них какое-либо впечатление, это была тонкая палка с крючком, знаком криве, судьи и жреца Перкунаса. Она одна могла безнаказанно гулять по их обнаженным рукам и лицам. При первом прикосновении священной трости эти гиганты смирялись, и, падая ниц, молили о прощении.
Язык их был так груб и беден, что не только литвины, но даже жмудины мало понимали их гортанное хриплое наречие. Предводителем у них был ничем от них не отличавшийся вождь Одомар, такой же дикий и всклокоченный, как его подданные. Но, казалось, власть его была только номинальна: никто из этих диких людей не оказывал ему особых знаков внимания, даже не вставал при его приближении. Казалось, что единственное преимущество его звания было то, что он первый вырезал себе из теплой еще оленины кусок, который хотел, и пожирал его почти без соли, едва поджарив на угольях.
Остановившись в миле от замка князя Вингалы, эти дикари тотчас устроили себе жилища из сосновых ветвей, обложили их землею и дерном, и усыпали мягким мохом. Они пришли целыми племенами, с женами, стариками и детьми. Им нечего было оставлять на прежнем пепелище, это были лесные народы, еще не прикрепившиеся к земле, а громадные леса Жмуди давали широкий простор их скитальческим нравам. Вызванные из этих трущоб властными приказами своих криве, они шли туда, куда им указывали жрецы Перкунаса, и также покойно, как в своих лесных болотах, расположились в пущах Эйрагольского княжества.
Вингала и обрадовался, и отчасти испугался нашествия этих диких союзников. Но, по зрелом обсуждении, он нашел, что в бою подобные исполины и по силе, и по неустрашимости будут незаменимы, но все-таки старался создать из них нечто похожее на дружину, или, как тогда говорили, знамя.
‘Знамя’, или ‘хоругвь’ на литовском и польском языках означало то же самое, что отдельный отряд, и действительно, в каждом знамени прежде всего мы видим верховых панцирников, вооруженных длинными рыцарскими копьями, затем тяжелыми мечами и бердышами, т. е. топорами, насаженными на тяжелых рукоятях.
Непосредственно за конными стояли пешие панцирники, которые делились на лучников, мечников и бердышников. Затем шли охотники, это были люди, вооруженные чем попало, но, по большей части, у них за поясом были обыкновенные топоры, а в руках — свалуги или сулицы, т. е. окованные железом палки или дубины.
Подобная дружина (знамя или хоругвь) всегда в литовском войске строилась по стародавнему обычаю — ‘клином вперед’ т. е. лучше вооруженные, а тем более конные витязи становились в голове клина, за ними стояли лучшие пешие воины, так называемые предзнаменники. Флаги у литовских полков все были одинаковы, они различались только цветом поля, а изображение было одно и то же: герб Литвы ‘Погоня’, т. е. всадник на коне. В Польше каждая хоругвь (знамя) имела свой герб, по гербу предводителя или по народности, или, наконец, по гербу того вельможного пана, за чей счет она собиралась и вооружалась.
Но эти дикие сыны лесов не хотели ни понимать, ни допускать у себя какого-либо строя, ни принять какого бы то ни было иного вооружения, кроме своих громадных сучковатых дубин громадного веса и длины, которыми они с одного удара убивали тура или зубра. У некоторых из них были самодельные луки с тонкими стрелами, но хотя луки по упругости были неизмеримо сильнее татарских и польских, острия стрел, изготовленные из рыбьих костей и, в самом лучшем случае, из какого-нибудь случайно попавшегося железного гвоздя, были безусловно безвредны человеку, одетому в какие бы то ни было латы. Они, кажется, сами это сознавали, и, за неимением металла, делали самодельные панцири и щиты из веревочных циновок, вроде теперешних половиков, с той разницей, что веревки были льняные, чрезвычайно крепко скручены и затем сплетены. Подобные брони одно время употреблялись и в московских войсках и назывались бахтерцы, но скоро были заменены железными и медными нагрудниками и колонтарями.
У их предводителя Одомара вооружение нисколько не было лучше его богатырей, только голову прикрывала железная шапочка на меху — ‘ерихонка’, как ее тогда называли, но и она, по общему обыкновению, была прикрыта огромной головой рыси, шкура которой ниспадала на плечи и спину богатыря, да огромная дубина его была в несколько рядов окована полосками железа.
Когда, уведомленный о прибытии нового союзника, князь Вингала полюбопытствовал отправиться в стан пришельцев, он, несмотря на свою отчужденность от всего, что могло казаться иноземным новшеством, был изумлен и даже испуган видом этих дикарей, пришедших из неведомых дебрей непроходимых литовских лесов.
— Кто ты, во имя громовержца Перкунаса?! — воскликнул он, с изумлением оглядывая предводителя дикарей, — не сам ли Альцис, пришедший на землю?
— Я князь Одомар, покорный веленью богов пришел сюда со всем моим народом, на помощь князю Вингале-Эйрагольскому.
— Я князь Вингала! — воскликнул князь и протянул руку, но дикарь не сразу поверил. Он с недоверием смотрел на хотя относительно крупную, но по сравнению с ним тщедушную фигуру старого князя.
— Ты — князь Вингала?! — переспросил он, — почему же боги обидели тебя ростом и дородством? А я думал видеть в тебе другого Ишминзаса! Ну все равно, будем друзьями и братьями, — и страшный дикарь трижды облобызался с Вингалой.
— Пойдем ко мне в замок! — уговаривал его князь Эйрагольский.
— Что я там не видал? Разве твой замок просторней этого леса, разве твои башни выше этих сосен? — отвечал Одомар. Отцы и деды наши не знали стен и запоров, лес — наш кормилец, лес — наш замок. Помнишь, что говорит богиня Медзиойма? Литва живет в лесах! Истребите леса — не будет Литвы. Истребляйте, истребляйте!
— Я и так поднял меч, чтобы уберечь леса моей родины, богов моих отцов и дедов, священных криве и сигонт! — отозвался Вингала.
— Коли так, покажи мне, где живут эти дровосеки, покажи, моя сулица переведается с ними! — вскричал дикарь и грозно взмахнул страшной дубиной над головой, — говори, говори, где эти дровосеки!?
Да, кругом звучало, звенело, дрожало в воздухе, и во всех сердцах одно могучее, всесильное, неотразимое слово: Война! Война! Война!

XXVIII. Рыцарское посольство

Проводив короля польского и отправив гонцов и посольства, Витовт возвратился в Вильню, где у него были громадные склады оружия, одежды и всякого воинского снаряда. Сюда стали один за другим прибывать ответы от соседних полунезависимых государств, от удельных князей, от Пскова и Новгорода. Большая часть удельных и даннических князей приехали лично, чтобы переговорить о времени и сборе дружин, не было ни одного, кто не откликнулся на призыв великого князя литовского.
Страшное поражение, понесенное ими десять лет тому назад на берегах Ворсклы в бою с татарскими полчищами Эдигея, принесло также и свои хорошие плоды для единовластия Витовта. Более 70 удельных князей пали тогда в битве, многие уделы остались без владык и перешли к великому князю, многие, бывшие самостоятельными князьями, стали в отношение даннических, словом, это страшное поражение вместо того, чтобы сокрушить мощь великого собирателя Русско-Литовских земель, еще более укрепило ее!
Больше того, даже татарские ханы, перессорившись между собою, стали заискивать у Витовта, являлись на поклонение к нему в Вильню и в Вильне же короновались царями Кипчакскими! Имя Витовта и его обыкновенный подарок для путешественника в татарских землях — шапка — делали владельца неприкосновенным. Сам старый Эдигей несколько раз присылал посольства и обещал вечный мир.
Немудрено, что, получив грамоту от Витовта, один из сыновей Тохтамыша, султан Саладин, царствовавший над одной из наиболее сильных орд, кочевавших по берегам Дона, тотчас собрал толпу своих излюбленных нукеров и телохранителей и поскакал на призыв великого князя в Вильню.
Извещенный о его прибытии, Витовт распорядился, чтобы татарскому владетелю был устроен торжественный прием. Почти одновременно он получил известие, что особое, чрезвычайное посольство от гроссмейстера ордена, тоже переехало границу и просит дозволения прибыть в Вильню.
Витовт удивился. Поддержка, оказываемая им возмутившейся и восставшей против ордена Жмуди, уже не составляла ни для кого тайны. Его собственные дружины под предводительством воеводы Здислава Бельского дрались многократно в Эйрагольских владениях. Он ожидал гордого объявления войны, как и король польский, и вдруг узнал, что к нему едет торжественное посольство с великим комтуром Бранденбургским, Марквардом Зальцбахом во главе с мирными предложениями.
Распорядившись, чтобы рыцарское посольство везли малыми дневками к столице, он поспешил с приемом Саладина и роскошно угостил его в Вильне, в замке Медники — своей частной резиденции.
Султан Саладин был один из самых выдающихся по удали и мужеству татарских владетельных князей, по отцу он был одним из чистейших представителей белой кости, а по лицу это было самое точное воплощение чисто тюркского типа.
Быстрый в движениях, тонкий в стане и широкий в плечах, неутомимый наездник, удивительный стрелок из лука, он считался лучшим джигитом в орде, а его блистательные походы на возмутившихся князей сделали его имя очень популярным во всей стране.
Плохой политик, он шел туда, где думал найти больше добычи и больше сабельной работы. Он с детских лет привык видеть в Витовте могущественного героя-короля, давшего убежище его престарелому отцу с семейством и, кроме чувства благодарности к Витовту, его влекла под знамена князя Литвы надежда на невиданно большую добычу, — по рассказам, страна рыцарей была полна и золота, и серебра, и дорогих коней.
Согласно заранее написанному соглашению, он обязывался выставить в поле по требованию великого князя Литовского 30 000 всадников, он ехал теперь только условиться о подробностях.
После долгого пира, на котором оба — и гость, и хозяин — почти ничего не ели и не пили, Витовт по обыкновению, приобретенному с детства и воплотившему в привычку, а молодой султан Саладин по закону Магометову, — князь отвел своего гостя в отделенный покой и заговорил первый.
— Успеешь ли ты привести свою рать к Вильно до ‘уразы’? — спросил он определительно, зная, что во время уразы, т. е. татарского ежегодного месячного поста большие переходы немыслимы.
— Какой ‘уразы’? На полмесяца раньше приду! Помни слово султана Саладина, — отвечал тот уверенно.
— Но ведь может быть какая задержка, реки, бездорожье.
— Для моих степных беркутов задержки не ма!.. Нет такой реки, такой дороги, которая удержит уланов султана Саладина. Султан Саладин будет!
— Помни, Саладин. Эта война будет последняя. В этой войне мы или погибнем, или заслужим всемирную славу.
— Славу? — переспросил султан, — какую славу?
— Великую, неумираемую славу!
— Я тебе вот что скажу, могущественнейший князь, пусть будет так, слава твоя — добыча наша! Бей рука, так будет!
Витовт не мог удержаться от улыбки и протянул руку. Уже в бою на Ворскле он понял, какого опасного соперника имеет рыцарство — тяжело вооруженное, сидящее на тяжелых конях, в открытом бою с легкой татарской конницей, появляющейся и исчезающей на поле битвы, словно ураган в степи! Ему во чтобы то ни стало хотелось чем-нибудь, кроме данного слова, привлечь татар в эту страшную войну.
— Добыча твоя. Все, что возьмешь на аркан и копье — все твое!
— Иль Алла! Вот это так. Только смотри, Шорин Шор, без выкупа и тебе пленных не отдадим. Всех с собой в орду погоним! — Витовт улыбнулся вторично. Татарин не только не сомневался в победе, но уже вперед распоряжался добычей.
Между свитой султана Саладина Витовт заметил и молодого сына Джелядин-султана, Тугана-мирзу, блистательно выполнившего опасную миссию в орду. Он подозвал его к себе, очень обласкал и спросил об отце. Старый слепец был жив и через силу тоже приехал в Вильню повидаться со своими дальними родственниками и бывшим владыкой, сыном Тохтамыша. По обыкновению татар-кипчаков, он не въехал в город, но стал станом недалеко от городских стен, в лесу.

* * *

Со времени, описанного нами празднества, в замке воеводы Бельского какая-то странная хандра напала на молодого Туган-мирзу. Образ красавицы панны Розалии преследовал его и день, и ночь. Но она была недоступна теперь его пламенным желаниям! Одна надежда добыть ее заключалась в войне, — а войны все не было, и молодой татарин просто потерял голову.
Милость великого князя придала ему, казалось, надежды. По случаю прибытия иноземного посольства в Вильне уже заранее были назначены торжества и балы, и он надеялся увидать на них свою возлюбленную. Он знал, что пани Розалия с отцом гостит теперь в Вильне у родственников. Но сколько раз в день он ни проезжал на своем киргизе мимо окон ее дома, ни малейшего следа жизни не замечал за тяжелыми железными решетками окон. Немудрено, жилые покои выходили во двор, а на улицу помещались только кладовые.
Решившись на войну, Витовт уже не льстил себе надеждой, подобно королю Ягайле, что дело может уладиться полюбовно, он во чтобы то ни стало хотел, однако, выиграть время и оттянуть, насколько возможно, момент объявления войны. Он знал, что зимой, когда топкие болота жмуди замерзают, вторжение в эту область для немцев гораздо легче, чем весной, когда дороги превращатся в реки, а поля в топи.
Отдав приказание торжественно встретить немецкое посольство, он сам накануне уехал в Троки, предоставив своим боярам, с наместником Монтвидом во главе, принять и угостить дорогих гостей.
Наконец, в назначенный день, при громе пушек с надворотных укреплений, рыцарское посольство верхом подъехало к самым стенам Вильни. Перед воротами их встретил наместник Монтвид в парадном кафтане, поверх которого была накинута дорогая соболья шуба.
Его окружали высшие бояре княжества, пажи, круглецы и сильный отряд телохранителей. Толпы народа стояли как на крепостных стенах, так и вдоль всей улицы, ведущей от ворот к дому, отведенному под посольство.
Бояре с Монтвидом во главе стояли пешие перед растворенными воротами. Посольству тоже пришлось остановиться и слезть с коней, что уже не понравилось представителю ордена, знаменитому Бранденбургскому комтуру Маркварду Зальцбаху.
Привыкший повелевать, и только повелевать, посланный с важным и нетерпящим отлагательств поручением, он был крайне удивлен и встревожен, когда Монтвид в приветственной речи, сказанной перед воротами, упомянул об отсутствии великого князя, и о том, что князь очень опечален, что не может немедленно принять почетное посольство.
— Но где же его величество, король ваш? — воскликнул пылкий Марквард, — мы поедем к нему. Поручение, данное нам, не терпит отлагательства.
— Всепресветлейший государь, великий князь, отъезжая по делу большой важности, очень печалился, что не может тотчас принять дорогих гостей и повелел мне, своему покорному рабу, именем его принять вас, великих послов, с почестью. А о дне его возвращения и приеме вашем объявлено будет вам особо от его великогосударевой милости.
— Но где же он теперь? — с нетерпением допытывался Марквард.
— Что поручено мне исполнить, благородный рыцарь, я исполняю, а отвечать на твой вопрос не могу, ибо не имею на то поручения от моего владыки.
— Зачем же нас звали в таком случае в Вильню?! — горячился Марквард, — мы бы лучше подождали на границе, или возвратились обратно.
— Не волен я осуждать, что делает князь, и повинуюсь, приказ звать вас в Вильню от него исходит!
Марквард перекинулся несколькими словами с другими рыцарями посольства. Все были, так же, как и он, удивлены отсутствием великого князя, но делать нечего: они решили дожидаться его возвращения.
В это время из толпы городских чиновников и офицеров выступила депутация францисканских монахов. Они просили немецких рыцарей прежде всего заехать в их монастырь и помолиться в их церкви ‘Марии Девы’, что на песках.
Хотя Маркварда Зальцбаха, рыцаря-воина, приехавшего с политической, а не церковной миссией, не радовало странствие по монастырям и церквям, но делать было нечего, он должен был согласиться. После короткой молитвы в францисканском монастыре кортеж посольства, предшествуемый и окруженный офицерами гарнизона и городскими чиновниками, двинулся к нижнему Виленскому замку, у ворот которого встретили их великокняжеские бояре, дворяне и старшие чины двора с хлебом и солью и кубком пива на золотом блюде.
От замковых ворот процессия пошла к кафедральному собору, где уже ждало духовенство с крестом, святою водою и кадилами.
Марквард становился все веселее и веселее. Он сообразил, что так не встречают заведомых врагов. Главной целью его миссии было разделить Литву и Польшу, и, пользуясь превосходством сил, дать время ордену обрушиться на богатую Польшу, а уже тогда, когда первый соперник будет разбит, продиктовать свою волю литовскому великому князю.
Задушевность, торжественность и чрезвычайная религиозность всех обрядов приема ему нравилась. Он уже не однажды бывал в Литве. Лет десять тому назад он был послан во главе отряда крестоносных братьев помогать Витовту в бою с неверными, но тогда и Вильня, и сам прием показались ему исполненными всевозможной языческой мерзости, которую он глубоко ненавидел.
Посольство на этот раз было, по приказанию великого князя, помещено в посольском доме — деревянном здании, выстроенном на берегу Вилии и огражденном, в виде укрепления, высоким тыном. Эта ограда имела двойную цель: предохранить посольство от возможности внезапного нападения озлобленного народа, а с другой стороны, лишало людей свиты возможности быть послухами или шишами: стены были высоки, а у ворот всегда стояла почетная стража.
Первый католический епископ Литвы, Андрей Васило, еще больше уверил их в миролюбивых намерениях великого князя. Это был бодрый, высокого роста, благообразный старик с приятными манерами, хорошо говоривший по немецки и по-латыни. Он уверял послов, что новообращенная Литва, и в особенности сам великий князь, отличается особым усердием к христианству и вполне покорны велениям Папы. Что союз с польским королем Ягайлой — дело чисто временное, домашнее, и что Витовт не дерзнет разорвать своего союза с орденом!
Говорил ли так прелат по собственному побуждению или по приказу великого князя, определить трудно, но слова его подействовали на представителя рыцарства, и он решился дожидаться возвращения владыки Литвы.
Между тем, Витовт не дремал, из Трок, как прежде из Бреста, ежедневно во все стороны скакали гонцы с письмами к союзникам или с приказами воеводам спешить со сбором войск и запасов. Переписка с королем шла ежедневная, и от Ягайлы было получено известие, что крестоносцы тотчас же по объявлении войны вступили в пределы королевства и что, не имея возможности предупредить вторжение, король послал депутации, предлагая разрешить дело о Дрезденке третейским судом, но с требованьем девятимесячного перемирия.
Рыцари согласились на том условии, что все земли, захваченные ими до перемирия, оставались в их руках. Ягайло согласился и на это: не было другого исхода, и в письме, которым он извещал об этом, была приписка, понятная только одному Витовту.
‘А посему, — писал Ягайло рукою своего секретаря Олесницкого, — срок сему перемирию истекает за декаду до Петрова дня, о чем извещаю, памятуя срок накрепко’!
— За десять дней до Петрова дня! — мелькнуло в мыслях Витовта, — ты помнишь, а я и подавно! Буду под Плоцком, если бы даже сама Висла вспять потекла!
Теперь дело было сделано, до конца июня вторжение в Польшу было отсрочено, спорное дело о Дрезденке поступало на третейский разбор немецкого короля Чехии, Венцеля, а брат его, король Венгерский и император Германский Сигизмунд взялись быть посредниками между Польшей и орденом.
Ко дню заключения перемирия немцы успели захватить Добржин, Липно, Рыпин и осадили Бобровники. Потеряв хотя временно такие ценные коронные земли, которых рыцари никогда не отдали бы обратно без боя, Ягайло был связан более чем когда бы то ни было с Витовтом. Потеря земель королевских была гораздо сильнейшей цепю, чем писанные договоры и честное слово, которым не очень-то доверял литовский князь. При всей мягкости и доверчивости своего характера в таких делах, где речь шла не о собственной личности, но о целости всего государства, страшно было ему основываться на одном слове Ягайлы, который столько раз изменял и словесным, и письменным обетам.
Теперь иное дело. Решение короля Венцеля, задолжавшего до головы и только что получившего еще несколько десятков тысяч от орденской братии под залог своих фиктивных владений в Добржинской земле, не подлежало сомнению. Дрезденик и все захваченное немцами, разумеется, будет оставлено рыцарям. Отбить их можно только силой, а эта сила — союз с Литвой. Теперь Витовт уже не медлил больше и послал сказать немецким послам в Вильню, что он возвращается в столицу и назначает им торжественный прием в первое же воскресенье, после обедни.
С утра все подступы и переулки, ведущие к великокняжескому дворцу, стоявшему между нижним и верхним замками, были полны народа. Великий князь приехал уже в столицу и отдал распоряжение о возможно более торжественном приеме посольства.
Отборные дружины великокняжеские стояли по обеим сторонам пути от дома посольства до самого замка. Тут были и ряды литовских латников, схожие по вооружению с крестоносцами, но только без орденских плащей, и русские панцирники, одетые в кольчуги — т. е. длинные рубашки, спускающияся до колен и составленные из сплошных рядов стальных колечек. Поверх этой кольчуги надевался панцирь из крепких железных листов, затем колонтари и поножи из того же металла. Вооружение их дополняли большие овальные щиты и тяжелые мечи-двуручники, т. е. с такими длинными рукоятками, что в бою их надо было брать обеими руками.
Далее, т. е. ближе к замку виднелись пешие смоленские воины в кольчугах и бронях, с громадными топорами на длинных топорищах. Еще далее стояли серые ряды псковских лучников, одетых в кольчуги и железные шапочки-ерихонки, с длинными тугими луками за плечами и колчанами, полными стрел. У самого замка стояли отборные литовские рыцари и богатыри в парадных кафтанах, без брони, но только при мечах, и среди них выделялись своими широкими бронзовыми лицами татарские князья и главные начальники кипчакских поселений в Литве.
Рыцари, в полном вооружении, предшествуемые герольдами и трубачами, на великолепно разукрашенных конях, мерным шагом, как приличествует столь знатным особам, тронулись в путь. Все три представителя ордена Марквард Зальцбах, Мориц фон Плауель и Герберт фон Ледисербруннен были рыцари самой чистой пробы, и потому плащи их были ослепительно белого цвета с черными суконными крестами на груди. Павлиньи перья в три ряда возвышались на их шлемах как знак известного дворянского происхождения.
Перед каждым рыцарем оруженосец, одетый пестро и богато, нес щиты с изображенными на них гербами. Герб Маркварда — скала с венчающим ее замком и тремя ласточками — знаком, что его предки участвовали в крестовых походах, был украшен дерзким девизом. ‘Кто посмеет?’ Гербы двух других рыцарей были несколько скромнее, но зато сами рыцари держались так гордо и надменно на своих закованных в латы и покрытых шелковыми попонами конях, как только могут быть горды и заносчивы немцы, сознающие свою мощь.
Народ, теснившийся позади шпалер войск, с удивлением и нескрываемым озлоблением смотрел на торжествующую процессию орденских посланцев, и если бы не строгий приказ великого князя, который не любил шутить с ослушниками, да не присутствие дружины, много бы камней полетело в головы ненавистных немцев.
Поравнявшись со смоленскими полками, вооруженными топорами, что считалось постыдным в глазах европейского рыцарства, оба рыцаря, Мориц и Герберт, не могли удержаться от улыбки.
— Это дровосеки, а не витязи! — заметил Герберт, — мне совестно одной мысли, что придется когда нибудь драться с этой сволочью.
— Я же тебе раньше говорил, брат Герберт, что во всем литовском войске больше ложек, чем мечей!
— А эти, взгляни, что это за люди? Клянусь, это настоящие сарацины, — снова тихо проговорил Герберт, показывая взглядом на кипчакских князей, стоявших у ворот замка, — я видел подобных и в Смирне, и в Константинополе.
— Конечно, да ведь весь орден считает и всю Литву за сарацинов. О, этот народ еще во сто раз хуже, бесчестнее и мстительнее, но зато трусливее южных сарацинов, — отвечал Мориц. — Как бы я хотел поймать хоть одного из этих косоглазых и привести на веревке в Мариенбург.
Так рассуждали рыцари, подъезжая к замку. Один только Марквард, ехавший на десять шагов впереди, не проронил ни слова и понятно почему: он ехал один, и говорить ему было не с кем. Но и он тоже, как и его спутники, презрительно оглядывал ряды литовско-русского войска, пестрые, невыровненные, смешанные, с разным вооружением, и мысленно сравнивал его с блестящими, превосходно и, главное, однородно вооруженными орденскими войсками.
В рядах войск было крайне тихо. Народ сзади безмолвствовал, не было слышно радостных криков, только гул многотысячной толпы порою доносился до рыцарей.
Зато у самых ворот, в толпе витязей и главных начальников, слышался сдержанный говор. Многие дивились роскоши вооружения самих послов, другие любовались лошадьми, гордо ступавшими под тяжелыми всадниками. Исполинский рост Маркварда Зальцбаха и его выразительное, но неприятное по выражению лицо были памятны многим. Многие из уцелевших в бою под Ворсклой князей и витязей помнили, как он сначала храбро дрался против татар, а потом охваченный общей паникой, бежал, сбросив латы, шлем и даже щит, чтобы облегчить свою лошадь.
Султан Саладин, стоявший рядом с Туганом-мирзой, выслушивал его наивные замечания, улыбался, и, как человек бывалый, просвещал своего молодого единоверца и дальнего родственника.
— Ах, какой джигит, смотри, и борода какая, а меч-то, меч, три локтя будет! Кто это, не сам ли магистр или маршал?
— А ты почем про магистра знаешь? — переспросил Саладин.
— Или не знаешь, султан Саладин, — вмешался в разговор Яков Бельский, хорошо говоривший по-татарски, — ведь Туган-мирза спит и видит магистра или хотя великого маршала на аркан поймать.
— Вот как? А зачем тебе они? — улыбнувшись, спросил Саладин. По приему, оказанному Витовтом его молодому родственнику, он понимал, что тот известен как удалец.
Туган-мирза смутился и хотел отмолчаться.
— Все равно, я за него скажу, — продолжал Бельский, которого живо интересовал эпилог объяснений между его кузиной панной Розалией и татарским князем.
— Вот, видишь ли, влюбился наш Туган-мирза в одну красавицуы и вместо калыма обещал ей привести на аркане или магистра, или великого маршала, вот теперь и хочет узнать в лицо, чтобы не ошибиться.
Султан Саладин расхохотался.
— О, теперь мне все понятно. Великий Аллах! А то представь себе, старый князь Джеладин никак не может заставить Туган-мирзу взять себе жену. Не хочу, да и полно! Ну, теперь я понимаю, ай да Туган-мирза! Вот он у вас какой. Хорошо, надо отцу сказать, надо сказать.
Туган-мирза быстро схватил Саладина за руку.
— Заклинаю бородою пророка, ни слова моему отцу. Я выполню мою клятву, или погибну!
— Валлах, Билях! Да ты в самом деле превратился во влюбленного сына Айши, а сердце небось стало куском кебаба! Ну, хорошо, пока не скажу ни слона отцу, но ты должен мне показать свою гурию.
— Да как же я покажу ее тебе, когда вот уже три месяца глаза мои не видят ее.
— Насчет этого пусть успокоится сердце твое, — отвечал Бельский, — сегодня на торжестве у великого князя будет и сестра моя, и панна Розалия!
— Аллах баших! — воскликнул Туган-мирза, — за одно это известие я готов отдать год жизни.
Султан Саладин только покачал головой. Он сам был еще очень молод и по опыту знал как опасны сердечные раны. Он тоже был влюблен в красавицу, кавказскую полонянку, привезенную в дар его отцу, и за нее уступил брату, которому она досталась на долю, свои права на ханство в Орде.
Процессия двигалась далее. У входа во дворец стояли несколько сот слуг и комнатных дворян (круглецов). Двери аудиенц-залы охраняли восемь огромных стражников с суровыми, мужественными лицами. Они были одеты одинаково и даже походили друг на друга, словно родственники. У всех подбородки были гладко выбриты, и только длинные усы висели ниже лица.
Кафтаны на них были суконные, белые, отороченные белым мехом и обшитые в три ряда белым серебрянным галуном. Они держали на плечах огромные бердыши из полированной стали с серебрянными украшениями, высокие медвежьи шапки, обвитые спирально золотыми цепями, концы которых падали на плечи, дополняли их наряд.
Впереди посольства шел с жезлом в руках обер-церемониймейстер, и за ним — четверо герольдов. Взойдя в тронную залу, он доложил о прибывших и остановился в ожидании приказа ввести посольство.
Витовт махнул рукой в знак согласия, двери в залу отворились, и трое рыцарей, сопровождаемые блестящей свитой, вошли в зал.
Великий князь сидел на троне — высоком, украшенном богатой резьбой и позолотой кресле. Рядом с ним стояли четыре пажа в белых одеждах, по два с каждой стороны, а далее на стульях восседали его старшие советники и секретари.
Марквард Зальцбах твердой и решительной поступью взошел в зал, и остановившись в шагах в десяти от трона, поклонился великому князю и сказал внятно и громко по-немецки.
— Державному и могущественному королю Литвы и Руси от имени гроссмейстера, великого маршала и всей орденской братии мир и привет, здравие и долгоденствие.
— Благодарю светлейшего гроссмейстера, великого маршала и всю благородную братию ордена, — сказал Витовт, поднимаясь с трона и делая два шага вперед, — на привет и пожелания. И желаю им того же.
— Еще повелел мне могущественнейший, благороднейший брат во Христе, гроссмейстер Ульрих фон Юнгинген, передать вашему королевскому величеству это собственноручное письмо.
С этими словами Марквард Зальцбах взял из рук стоявшего рядом с ним пажа свиток в золотом футляре и с поклоном подал великому князю.
— Принимаю и поспешу с ответом, — отвечал, взяв свиток и передавая его пажу, великий князь, — а теперь, доблестный рыцарь, прошу откушать моего хлеба-соли и выпить чару вина.
Аудиенция была кончена. Маркварду не удалось сказать более ни слова. Великий князь дал знак рукою, и церемониймейстер повел посольство и их свиту в зал, где был накрыт парадный обед.
Конечно, обед этот был только одной проформой, так как есть что-нибудь в полном рыцарском вооружении было очень трудно, но зато здравица следовала за здравицей и гости пили и за короля — великого князя Литвы и Руси, и за гроссмейстера, и за великого маршала, и за послов.
Крепок литовский мед. Велики литовские чаши и турьи рога. В голове послов шумело, когда они возвращались в свои покои. Но этим еще не были исчерпаны празднества этого дня. Великий князь после трапезы сам лично пригласил рыцарей к себе на вечерний пир, шутя прибавив:
— Только прошу без лат и без оружия. В стенах моего замка я отвечаю за вашу безопасность.
— С воцарением вашего величества безопасность царит во всей земле литовской, — находчиво ответил Марквард, — но, ваше величество, простите, устав рыцарский запрещает нам являться без мечей!
— Что же говорить о мечах? Меч есть знак и клейнод для воина, я говорю о латах. Впрочем, если устав орденский…
— О, нет, ваше величество, латы останутся дома. Нашим щитом будет только слово вашего величества.

Глава XXIX. Пир

Весь замок великокняжеский сиял огнями. Все вельможи, бояре, главные начальники войск и многие из выдающихся витязей, без различия национальностей, давно получили от великого князя приглашение быть с женами и дочерьми на празднестве, устроенном великим князем по случаю дня именин его супруги, великой княгини Анны.
Женщины, для которых подобные общеувеселительные собрания были чрезвычайной редкостью, с лихорадочной деятельностью принялись за приготовление костюмов, достойных такого важного случая.
Русские боярыни, по обычаю, явились в длинных сарафанах, с прозрачными фатами на лицах. Литовские и польские дамы, напротив, щеголяли не только открытыми лицами, но даже обнаженными плечами. Платья их, шитые золотом и серебром, отличались вычурностью покроя и массой бесценных кружев, перемешанных с жемчугом и золотыми сетками. Наряды русских боярынь и боярышень, хотя столько же драгоценные, казались гораздо невзрачнее и скромнее, да и сами владетельницы не отличались большой подвижностью. Войдя в обширный зал и, отдав поклон княгине Анне и великой княжне Раке Витовтовне, они чинно садились вдоль стен.
Великая княгиня, несмотря на преклонный возраст сохранившая на лице остатки чудной красоты, была тоже в русском платье, но только с открытым лицом. Фата ее, из прозрачной индийской ткани, была закинута за плечи. Рядом с ней сидела девушка ослепительной красоты, тоже в русском костюме, тоже с отброшенной назад фатой. Это была дочь великого князя, княжна Рака, или, как звали ее католики, Урака.
Давно уже витязи и князья соседних народов добивались чести назвать грозного владыку литвинов своим тестем, но Витовт предоставил выбор жениха дочери, и сердце ее еще ни разу не билось при виде молодых красавцев. Ее, как и ее родителя, особенно прельщала слава воинских подвигов, она готовилась отдать свое сердце и руку только герою!
Большое впечатление произвели две красавицы, Зося Бельская и Розалия Барановская, вошедшие под охраной старого воеводы Здислава Бельского.
Почтительно поклонившись великой княгине и поцеловав ей руку, обе молодые девушки отдали по низкому поклону княжне и сели недалеко от них, на скамьях, приготовленных исключительно для женского персонала.
Подобные балы, или, как тогда их называли, вечерние пиры, были еще новостью, недавно завезенной из Польши, а потому большинство литовских и польских дам не знали как себя держать, и чинно сидели по местам, поглядывая, что будут делать малополянки, бывавшие в Кракове, где подобные собрания были очень в ходу с первых лет воцарения покойной королевы Ядвиги.
Молодежь, которой было относительно немного, так как великий князь звал только высших сановников да самых родовитых людей государства, столпилась кучкой и в ожидании прибытия великого князя украдкой посматривала на красавиц, из которых многих довелось им видеть в первый раз.
Пани Зося Бельская и Розалия Барановская привлекали все взоры. На обеих были костюмы, сшитые лучшими краковскими портнихами, да и красотой они могли поспорить со всеми, не исключая и княжны Раки. Они не в первый раз были на балах и потому держали себя гораздо увереннее, чем большинство их сверстниц, и хотя, по этикету, не ходили по залу, а сидели на занятых раз местах, но смело рассматривали общество и не потупляли глаза в землю, как большинство их подруг и сверстниц.
Недалеко от главного входа, стараясь скрыться за массивной колонной, поддерживающей своды, стоял молодой Туган-мирза. Костюм на нем был ослепителен. Вся куртка была вышита золотом, выложена жемчугом и дорогими камнями. Эфес сабли и рукоятка кинжала горели изумрудами и яхонтами. Он стоял как вкопанный, не сводя глаз с одной точки, надо ли говорить, что этой точкой была красавица Розалия Барановская.
— Здорово, Туган! — проговорил, положив ему руку на плечо, султан Саладин, только что заметивший приятеля. — Ну, показывай розу, в которую влюбился соловей.
— Неужели ты ее не видишь, она одна, и только одна, сияет, как утренняя звезда на небе! — с пафосом отвечал Туган.
— Ты ошибаешься, я вижу не одну, а три звезды! Которая же из них? — и Саладин головой показал по направлению к великой княжне и двум кузинам.
— Угадай! — задорно проговорил Туган, — клянусь костями дедов и прадедов, сам великий пророк Магомет не сделал бы иного выбора.
— Биссим Аллах! Конечно та, что рядом с этой толстой московкой в красном сарафане! — сказал Саладин.
Туган вместо ответа крепко пожал ему руку.
— Погубишь ты свою душу, Туган! — продолжал султан, — это не женщина, а Пери! Смотри, Дэвы унесут твою душу далеко и закуют на веки в цепи. Остерегись. Не для нас с тобой она. Вот если бы в полон взять лихим налетом!
— Нет, нет. Ты не поймешь меня! — чуть не крикнул Туган-Мирза, — не насилием, не обманом я хочу овладеть ею. Она сама назначила калым за себя.
— Как калым? Какой калым? Сколько фунтов серебра? Сколько коней? — с удивлением переспросил Саладин.
— Ни коней, ни серебра.
— Так что же? Золота, камней самоцветных? Жемчугов?
— Нет, султан Саладин, калым невелик, да добыть его трудно.
— Говори, говори, Валлах Биллях! Клянусь бородой самого пророка! В таком деле вот тебе моя рука, а с ней — и моя помощь! Говори, что надо, и сколько надо? Если мало, не хватит, скажу королю Витовту, он не откажет помочь! Он любит меня! Я ему нужен! — пылко проговорил Саладин. — Что же ты молчишь?.. Уж не попросила ли она золотого яблока из индейского царства, или летучего коня из-под могучего Зораба?
— Хуже! Она потребовала, чтобы я привел ей на аркане, или самого немецкого магистра, или великого маршала!
— Валлах Биллях! Неглупая девчонка! Да за таких пленных сам король Витовт отдал бы на выбор любой из своих городов. И что же ты сказал?
— Что добуду одного из них, живого или мертвого. Я поклялся и сдержу свою клятву или погибну.
— На все судьба, на все предопределение! — задумчиво проговорил Саладин. — Игра войны! Ведь судьба человека вперед написана в толстой книге!
— Только будет ли война? — быстро спросил Туган.
— Когда собираются тучи, — отвечал Саладин, — все говорят, что будет дождь. Тучи собрались. Верь мне, первый удар грома — и польется такой ливень, какого не вспомнят ни отцы, ни деды.
— Ты сказал! Да благословит Аллах мудрую речь Шах-Зада! Да прогремит имя твое на всю Вселенную! — с восторгом чуть не крикнул Туган.
В это время общее внимание привлекли трое рыцарей-крестоносцев, явившиеся на вечерний пир по приглашению великого князя.
Их темный, мрачный наряд, делавший их скорее похожими на монастырских затворников, их мрачные, угрюмые лица, плащи с нашитыми черными крестами, громадные мечи на железных цепях, перетянутых на поясе, делали их похожими на страшные привидения волшебной сказки, и скорее внушали ужас и отвращение, чем почтение. Словно для контраста, трое молодых оруженосцев их свиты, не принадлежащих к капитулу и не носящих звание орденских братьев, а тем более их пажи, были одеты пестро и богато.
Введенные церемонийстером с жезлом в руках и двумя герольдами, рыцари и их свита были со всеми правилами утонченнего этикета представлены великой княгине и великой княжне, а затем медленно направились вдоль зала.
В числе литовских и русских князей и витязей, присутствовавших на вечернем пире, было несколько таких, которые сражались рядом с Марквардом Зальцбахом в страшный день боя на Ворскле, но гордый немец, облеченный теперь важным полномочием, не узнавал своих прежних соратников и гордо шел, чуть отвечая на поклоны.
— Зазнался немец! — шепнул Здислав Бельский рядом стоявшему наместнику Монтвиду. — А небось, когда удирал из-под Ворсклы, Христа ради у моего костра греться просился.
— Немцы всегда таковы! — со вздохом отвечал Монтвид, — ни накормить досыта немца нельзя, ни помочь до благодарности. Читал я притчу одну у Эзопа, про волка там говорится и про аиста, так всегда немцы поступают с теми, кто им поможет!
— Дружба немца хуже злобы разбойника! — пылко воскликнул воевода Бельский, — меня страх берет, чтобы наш великий властелин не поддался на их льстивые речи. Ты видел, как принимал он их нынче!
Монтвид покачал головою.
— Мало ты знаешь, пан Здислав, нашего пресветлого князя, — сказал он уверенно, — для него одна цель — слава и благоденствие родины. Для этой цели он пожертвует всем. И личной дружбой, и ненавистью, и женой, и детьми, и спасением души. Я знаю его с пеленок, вместе мы росли, вместе отстаивали Литву, нашу родину. Знаю я его так хорошо, как родного брата. Помяни мое слово, играет он игру, игра опасная, говорить нечего, да не такому прозорливцу не знать когда начинать — подожди, всего будет. Уж кому, как не ему, ненавидеть немцев. Помни одно, пан Здислав: мы с тобой только наши вотчины потеряли от проклятых супостатов, по своей великой милости князь великий их нам вернул вдвое, да мы и то живьем готовы проглотить треклятых, а ты подумай, двух сынов его, единственную надежду старости, отравили крыжаки-злодеи. Кровь младенцев вопиет о мести. Великому ли князю забыть об этом? Верь мне, отольется эта кровь немцам во сто раз!
— Амен! — проговорил Бельский, — если он ждет, значит надо ждать!
Почти перед окончанием вечера на несколько минут в зале появился и великий князь. Приветливо поздоровавшись с рыцарями, он обошел залу, сказав по несколько приветливых слов своим любимцам.
Заметив султана Саладина и Тугана-мирзу, стоящих все у той же колонны, он подошел к ним, и на горячие приветствия того и другого потрепал Тугана-мирзу по плечу и сказал:
— Что ты бесстрашный охотник, я знаю, что у тебя сердце нежное — слышал. Учись только у моего друга султана Саладина быть витязем на поле брани и обещаю тебе моим княжеским словом, что тебя ждет радостная судьба!
Пораженный и изумленный, Туган-мирза бросился к ногам великого князя.
— Повели, великий, могущественный, непобедимый, — воскликнул он, — быть войне. Уж год я томлюсь ожиданием.
— А я жду уж двенадцать лет! — подумал великий князь и удалился.
— Поздравляю! — воскликнул султан Саладин, пожимая руку Тугану-мирзе. — Сам князь великий за тебя. Почем он знает!?
— О, ты еще не знаешь нашего премудрого владыки, — отвечал в каком-то увлечении Туган, — он слышит, как трава растет, он видит на три фарсака в землю, он без слов знает, что таится в душе человеческой!
Великий князь, меж тем, обойдя зал, подал руку великой княгине и повел ее в другой, не менее блестящий зал, где был накрыт стол на двести человек.
Отдельно от прочих, на возвышении, устланном красным сукном, помещался стол, назначенный для великого князя и его семейства. Три резных стула, с высокими спинками стояли рядом, и за каждым — по два дворцовых дворянина. Князь с княгиней и княжной заняли свои места, и гости разместились в порядке, указанном им церемониймейстером. Рыцари и их свита были помещены посредине большого стола, как раз напротив стола великого князя.
Ужин поражал роскошью и изобилием блюд. На особых подставках стояли целые жареные вепри и олени с золочеными рогами, повара истощали все искусство, чтобы не ударить лицом в грязь перед иноземными гостями.
Зато на столе великого князя кроме двух пшеничных хлебов и высокого сосуда с чистой водой да вазы с яблоками и грушами, не стояло ничего. Как вообще вся семья Гедиминовичей, как Ольгерд и Ягайло, Витовт был очень скромен в пище и не пил ничего, кроме ключевой воды. Из боязни отравы и он, и Ягайло ели только то, что было приготовлено руками жен или самых близких людей.
По обеим сторонам великокняжеского стола стояли подчашие с золотыми сосудами в руках. У одного сосуд был полон венгржиной, т. е. самым лучшим венгерским вином, у другого в сосуде тихо пенился ароматный, многолетний литовский мед. Несколько раз во время пира посылал великий князь чару вина или меда то рыцарям, то кому-либо из приближенных бояр или вождей, что считалось большой честью, пожалованный вставал, бил челом и выпивал чару, а музыка играла туш.
К полуночи пир окончился. Великий князь не любил встречать белый день за трапезой, и великокняжеская чета, отдав общий поклон, удалилась в свои покои. Гости стали разъезжаться.
Только во время этой суетни Тугану-мирзе удалось пробраться сквозь толпу и протиснуться к панне Розалии. Она, казалось, ждала его и ничуть не обиделась, когда молодой татарин приветствовал ее, приложив руку к голове и груди. Некоторые из важных и старых боярынь странно усмехнулись при этом и окинули презрительным взглядом молодого татарина.
Панна Розалия заметила это. Ей стало досадно и обидно. Вдруг она решилась.
— О чем говорил с тобой великий князь? — пренебрегая этикетом, спросила она. — Я видела, он был очень милостив.
— О, роза Гюлистана! Если бы ты была вполовину так милостива, — тихо, чуть не на ухо шепнул ей татарин.
— Сдержи свое слово, я сдержу свое! — с горделивой улыбкой отвечала Пана Розалия.
Больше им говорить не привелось. Капризная волна толпы отнесла далеко Тугана-мирзу. Он хотел было броситься опять к предмету своей страсти, но церемониймейстер с жезлом прокладывал дорогу удаляющимся рыцарям, сзади него двигались герольды, а позади их той же тяжелой, гордой, словно автоматической походкой медленно проходили рыцари и их свита.
— О, треклятые немцы! — чуть не воскликнул Туган, когда же он наконец снова протиснулся к тому месту, где несколько минут тому назад стояла панна Розалия, ее уже не было. Но все равно, Туган-мирза был на седьмом небе блаженства. Ему удалось не только видеть, но и говорить с той, которую он считал чем-то вроде недостижимой звезды небесной! Сам великий, непобедимый князь Витовт, имя которого с трепетом произносили из конца в конец Руси и Орды, сам Витовт пожалел его и обещал устроить судьбу.
— О, если бы только война, война, война! — думал молодой джигит. Я бы показал, во что превращает людей одно слово такого героя, как великий Витовт. — И такой гурии рая, как пана Розалия! — подсказывал ему внутренний голос.

Глава XXX. Война

Заседание ближней великокняжеской думы подходило к концу. Обширный покой в виленском верхнем замке был убран не так блестяще, как тронный зал, но гораздо более уютно.
Кресла, стулья и простые скамейки, стоявшие вокруг длинного, покрытого червленным сукном стола, уже были заняты двумя десятками лиц, составляющих верховный совет государства.
Сам великий князь в простом домашнем уборе, в маленькой шапочке темно-красного бархата, отороченной черным соболем, председательствовал в совете. На нем присутствовали пять удельных князей литовских, не считая Вингалы как представителя Жмуди, трое русских князей: известный уже читателям несчастный жених княжны Скирмунды Давид Глебович Смоленский, князь Роман Дмитриевич Стародубский и князь Юрий Борисович Новогрудский. Все трое сидели рядом и отличались от литовских князей покроем своих одежд. Кроме удельных, полунезависимых и даннических князей на совете присутствовали наместник виленский Монтвид, епископ Андрей Басило, воевода Здислав Бельский, еще несколько воевод и бояр русских и литовских.
Обсуждалось предложение, привезенное рыцарями, нечто в виде ультиматума, который посылал орден литовскому великому князю через нарочное посольство.
Прения были долгими и жаркими. Предложения рыцарского комтура не казались с первого взгляда настолько невыгодными и унизительными, как были на самом деле, но очевидной целью их было поссорить Литву с Польшей, восстановить Витовта на Ягайлу, изолировать Польшу и, сокрушив ее силы, тогда уже диктовать свои законы Литве.
Проницательный ум Витовта давно постиг эту вечную политику немцев — разделить и властвовать. В горячей, длинной речи высказал он это своим советникам и просил их мнения.
— Война! — воскликнул первый по старшинству князь Вингала, — война беспощадная нашим угнетателям и злодеям!
— Война! Война! — поддержали его литовские удельные князья.
— Как повелишь, государь, — уклончиво отвечали князья Стародубский и Новогрудский. — Готовы лечь костьми за тебя, государь и общее дело, а миру быть или брани, как повелишь, государь!
— Война, война! — вскричали почти в один голос все военачальники и бояре. — Теперь или никогда. В союзе с королем Ягайлой мы победим!
— Дозволь и мне молвить слово, пресветлейший государь, — сказал, поднимая очи горе, епископ Андрей Васило.
— Говори! Только короче, — сверкнув глазами, отвечал Витовт.
— Государь, — смиренно начал прелат, — объявить войну нетрудно, а удержать слово, сорвавшееся с уст, невозможно. Не лучше ли, прежде чем подвергать нашу любезную отчизну всем бедствиям войны, попытаться еще раз послушать голоса мира? Может быть, орден уменьшит свои требованья. Может быть, посол их имеет какие-либо секретные инструкции. Может быть, он прямо пойдет на уступки. Заклинаю именем Господа Бога, не решайтесь на брань кровопролитную, не испытав все способы сохранить мир!
— Не слушайте его! Война! Война! — воскликнул князь Вингала, вскакивая с места.
— Довольно, брат! — резко заметил Витовт, — в деле государственном, ты, как лично оскорбленный, меньше всех имеешь голоса. Он прав, — сказал он, указывая на епископа, — попытаем мира. Введите послов!
Через минуту послы были введены в зал совета и, по приказанию Витовта, герольд поставил всем трем по седалищу.
— Благородный рыцарь Марквард Зальцбах! — произнес тогда Витовт торжественно. — Я, с моим верховным советом, рассмотрев условия, предложенные вами от имени ордена, нашел, что в таком виде они приняты быть не могут, но если орден вашими устами пойдет на уступку, то соглашение возможно!
Марквард встал со своего места.
— Пресветлый Витовт король Литвы и Руси, объявляю здесь, что капитул ордена не дал мне права вступать в переговоры об умалении его требований. Вся Жмудь без изъятия должна быть передана Ордену.
— Никогда! — снова воскликнул князь Вингала, Витовт сделал ему жест рукой, он замолк.
— Великий король Литовский и Русский! — продолжал тем же тоном Марквард, не обратив никакого внимания на восклицание жмудинского князя, — должен порвать все сношения с королем польским, тогда орден обещает ему помощь против всех врагов внешних и внутренних.
— Ты все сказал, Марквард? — пытливо спросил Витовт.
— Все, великий государь, от этих условий мне воспрещено отступать под каким бы то ни было видом.
— А что произойдет, если мы не согласимся принять ваши условия?
— Тогда пусть Господь Всемогущей решит наш спор, — взглянув на небо, отвечал рыцарь.
— Значит, тогда война? — с чуть заметной усмешкой переспросил великий князь.
— Суд божий! — уклончиво отвечал Марквард.
— И это твое последнее слово, благородный рыцарь? — придав своему тону возможно больше торжественности, сказал Витовт.
— Клянусь моим рыцарским мечом — последнее! — воскликнул посол. — Горе начинающим!
— Горе начинающим, говоришь ты? — в свою очередь воскликнул великий князь. — Ну, так знай же, что не мы литвины, а вы, немцы, вторгнулись на нашу землю. Что не мы, а вы залили кровью наши поля. Что не мы, а вы первые жгли наши дома, бесчестили наших жен и дочерей, уводили их в неволю! Вы, вы — служители креста Господня? Вы — не христовы братья, вы христораспинатели! Горе начинающим, да, горе вам!
Марквард, рыцарь до мозга костей, воспитанный на традиционных обычаях эпохи, где все держалось только обрядной стороной, не потерялся, даже не смутился.
— Король Литвы и Руси, именем капитула ордена Крестовых братьев, объявляю тебе войну. Пусть Господь Вседержитель положит свой суд над нами! — с этими словами, прежде чем успели его удержать, он бросил к ногам великого князя свою железную перчатку.
Все вскочили с мест.
— Война! Война! — загремело по залу. У всех руки опустились инстинктивно на рукоятки мечей. Великий князь единым жестом водворил тишину.
— Поди и объяви пославшим тебя, что я объявление войны, как вызов на суд Божий, принимаю. Что я клянусь не положить меча, пока не сотру голову немецкой гидре, отравляющей воздух моей родной земли. Что я разорю самое гнездо отравителей и убийц, которые смеют именоваться крестовыми братьями! Вы не рыцари, вы — подлые убийцы, отравители!
Мертвенная бледность разлилась по вечно красному лицу Маркварда, он схватился за эфес меча.
— Так слушай же и ты князь Литовский, трижды менявший веру, пять раз нарушавший присягу, слова, которые ты сейчас сказал, не могут оскорбить немецкое благородное рыцарство. Потому что они сказаны сыном развратницы!
Дикий, нечеловеческий крик ярости, негодования за поруганную честь матери вырвался из груди великого князя. Он обезумел, выхватил из-за пояса кинжал и бросился на обидчика.
Князь Вингала, стоявший ближе всех к нему, схватил и удержал его в своих богатырских объятиях. Казалось, что и Витовт очнулся от страшного припадка бешенства.
— Слушай же, немецкая собака, — воскликнул он перерывающимся голосом, — если бы ты не был послом, я бы приказал повесить тебя на воротах замка. Но мы еще встретимся. Эй! Люди! Плетей сюда! Плетей, батогов! Плетьми гоните вон из города немецких собак!
Меньше чем через час все посольство в полном составе выезжало из Вильни, преследуемое насмешками, оскорблениями и свистками толпы.
Радостная весть, что долгожданная, всеми желаемая война наконец объявлена, наполняла радостью сердца храбрых литвин и русских.
— Война! Война! — гремела на все голоса разношерстная толпа, окружавшая и замок, и всю замковую гору.
— Война! Война! — стоном стояло над городом, неслось в ближние поселки и звучало нескончаемым эхом по всей Литве.
Только в углах своих темных хат рыдали жены и матери воинов, предчувствуя скорую разлуку. Но и они рыдали украдкой — так, чтобы мужья и дети не заметили преступных слез.
Да, слезы составляли преступление, когда кругом звучало, звенело, дрожало в воздухе, и во всех сердцах одно могучее, всесильное, неотразимое слово: Война! Война! Война!

Часть II. Отмщение

Глава I. В Мариенбурге

Гудевший весь вечер колокольный звон умолк. На кривых и узких улицах Мариенбурга (по другому произношению Марбурга) — столицы Тевтонского ордена крестоносцев воцарилась относительная тишина. Вечерня отошла, и толпы рыцарей, сменив свои белые плащи менее заметными черными, скользили, словно тени, по улицам, ведущим от замка к пригородным слободам.
Их официальная служба кончилась вместе с последними словами вечерни, на которой они присутствовали по уставу, и теперь господа крейцхеры спешили подальше от своих номинальных жилищ, келий конвентов, к своим частным квартирам, которые находились в пригородных слободах.
Со смертью набожного великого магистра Конрада Юнгингена был избран на эту должность брат его Ульрих Юнгинген, более мечтавший о славе военной, чем о небе. При нем строгие порядки, введенные его предместником, были забыты, и даже обрядность церковных служб и общих молитв исполнялась далеко не всеми рыцарями-монахами.
На этот раз было сделано исключение. Великий магистр известил всех рыцарей через комтуров конвентов (монастырей), чтобы они все были в сборе на вечерне, которую будет служить в соборном храме епископ.
Это торжественное богослужение тоже устраивалось исключительно в виду того, что несколько гостей-рыцарей из Франции, Германии и Англии прибыли в Мариенбург этим утром.
Ульриху Юнгингену не хотелось с первых же шагов озадачивать высоких гостей-рыцарей небрежной распущенностью своих братьев-рыцарей, и потому сбор был назначен полный, в форменных одеждах, и все рыцари явились на призыв начальника. Они знали, что, несмотря на кажущуюся обходительность и даже мягкость обращения с братьями, у нового великого магистра твердая воля и железная рука.
Из числа гостей-рыцарей особенно отличались знатностью рода и богатством английский рыцарь граф Рочестер, родной племянник владетельного герцога Йоркского, и французский рыцарь герцог Артур де Валуа, близкий родственник короля, один из благороднейших представителей французского дворянства, последний из той ветви дома Валуа, которая дала целый ряд бесстрашных паладинов, сложивших свои головы на полях Палестины в битвах с сарацинами.
Еще двое владетельных герцогов украшали собой ряды гостей меченосцев — герцог Казимир Штетинский и герцог Конрад Силезский. И тот, и другой приехали на призыв великого магистра, взывавшего ко всем христианским королям и государям Европы, призывая храброе рыцарство помочь ордену в решительной борьбе с языческой Литвой и северными сарацинами, так называли меченосцы в своих письмах татар, служивших в войсках литовских, а вместе с ними и самих литовцев, и Русь.
Рыцарство всех стран взволновалось. Меченосцы, которые считались как бы продолжателями святой миссии Тамплиеров, звали на помощь, искусные проповедники гремели во всех церквях, созывая христианских витязей на помощь рыцарям меченосцам, проповедуя новый крестовый поход против Литвы. Немудрено, что много дворян, утомленных бездеятельностью при дворах французского и английского королей, а также при дворе императора римского, откликнулись на призыв и, наскоро собрав отряды вооруженных на свой счет людей и оруженосцев, двинулись к пределам владений меченосцев.
Веселый и шутливый, герцог Артур де Валуа составлял разительный контраст своему собрату по оружию, англичанину графу Рочестеру. Он больше всего любил пиры, общество хорошеньких женщин, лихие сшибки на турнирах и мог целые ночи напролет проводить за стаканом вина, слушая песни миннизингеров, воспевающих подвиги Роланда и Карла Великого. Красавец собой, брюнет с черными огненными глазами и тонко очерченным профилем, он был любимцем и баловнем женщин.
Совсем иным человеком и с нравственной, и с физической стороны был английский граф. Громадного роста, рыжий, с лицом, изувеченным оспой, шрамами и язвами, он был похож на дьявола, каким его рисовали современные художники, недоставало только рогов. Но зато глазам его мог бы позавидовать сам сатана — столько в них было злобы, ненависти и презрения ко всему живущему и существующему. Он пошел в поход вовсе не потому, что был ревностным католиком или чтобы замолить спасение души, но только потому, что он знал, что поход в Литву будет кровавым, бесчеловечным, а только один вид крови доставлял ему неизъяснимое наслаждение. Для него не было большего удовольствия, как отправиться на бойню и, взяв из рук мясника окровавленный топор, глушить быков ударом обуха между рогов и затем перерезать им горло. Вид бьющей фонтаном, дымящейся крови приводил его в дикое опьянение, он был счастлив и доволен на целый день!
Мелкие междоусобные войны как на Британских островах, так и на материке Европы не увлекали его, ему хотелось участвовать в войне кровавой, где бы удалось по рукоятку окунуть свой меч в крови человеческой. Он приехал к рыцарям, чтобы убивать, и очень был озадачен, когда ему сказали, что поход еще через два месяца, а может быть и более.
Узнав о приезде, великий магистр распорядился, чтобы к почетным гостям были назначены, для ознакомления с монастырскими рыцарскими уставами, опытные братья ордена. К герцогу Валуа и английскому пэру были назначены руководителями одни из именитейших рыцарей ордена: к англичанину — уже известный читателям Марквард Зальцбах, а к французу — недавно поступивший в орден граф Брауншвейг, племянник Штейнгаузенского комтура, весьма образованный молодой человек, любимец великого магистра.
После официальной встречи и трапезы, а затем вечерней службы в соборной часовне, на которой присутствовали почти все находившиеся в Мариенбурге рыцари, гости оставались в конвенте недолго после торжественного отпуска. Великий магистр, предложив орденским братьям занимать приезжих, ушел на свою половину, а рыцари-монахи повели гостей по назначенным им помещениям.
— Извините, граф — заговорил, вводя в свою келью английского графа, Марквард Зальцбах, — моя келья не красна углами, но я могу показать вам собрание оружия, которое вряд ли у кого найдется.
— О, я люблю оружие, — протянул англичанин, — особенно тяжелое оружие, которым с одного удара можно разрубить человека.
Зальцбах с улыбкой недоверия поглядел на гостя.
— Разрубить человека пополам? — переспросил он, — но для этого нужна сила исполина, древнего Самсона.
— Сила найдется, только бы меч выдержал! — мрачно прорычал англичанин.
— О, в таком случае, у меня есть меч, тяжелее которого я никогда не видывал. Вот он, — и, сняв со стены меч чудовищной тяжести и длины, Марквард подал его англичанину.
Тот долго с немым изумлением смотрел на это оружие, поворачивал в руках и пробовал наотмашь, но, очевидно, меч был ему не по силам и чуть не вырвался из руки.
— Меч удивительный! — с видом знатока сказал англичанин, — но, мне кажется, у него коротка рукоять. Это меч двуручный, его надо держать обеими руками.
— И я так думал, — отвечал Зальцбах, — пока не увидел, как один из богатырей управлялся им одной рукой. И как управлялся! Он валил им неприятелей целыми десятками.
— Но кто же был этот богатырь? Интересно было бы взглянуть на такого силача?
— По счастью, это невозможно.
— Как по счастью? — переспросил изумленный англичанин.
— Потому что этот богатырь был смоленский князь Филипп Глебович, и он пал, смертельно раненный стрелой, рядом со мной в страшном бою на реке Ворскла.
— Вы говорите, смоленский князь. Что это такое? У нас, в Англии, мы не слыхали даже имени такого государства.
— Это и не государство, это одно из подвластных Витольду княжеств, далее за ним Москва.
— А! Москов, я слыхал. Москов — это, говорят, люди дикие, еретики, питаются лошадьми.
— Это самое опасное из всех восточных племен, да, по счастью, татары сломили им надолго рога. Изуверы страшные, яростные схизматики и, не будь татарского разгрома, давно бы затопили своими полчищами и Литву, и Польшу.
— Значит, нам придется переведаться и с ними?
— О, дай-то Бог, ни к одному племени я не питаю такого озлобления, как к этим русинам. Представьте, они не только посольства от наших рыцарей не приняли, но всех немцев считают чем-то поганым и поступают с нами как со зверями.
— А много у них таких богатырей, как бывший владелец этого меча? — любопытствовал англичанин.
— Говорят, у покойного были два брата и оба сильнее его, но я не верю. Это был своего рода феномен, нечто вроде Самсона между слабыми евреями. Не могу же я допустить, чтобы без воинских упражнений, без малейшего понятия о военном искусстве из них могли выйти достойные нам соперники! Вот сами увидите, они не выдержат нашей атаки и разбегутся, как стадо овец.
— Жаль! — рявкнул англичанин, — а мне бы хотелось помериться силами с таким богатырем. Мой испанский панцирь не боится мечей и стрел, а этот, — он хлопнул рукой по собственному мечу, — постоит за себя. Его специально для меня выковал знаменитый Мак Дудл в Эдинбурге. Я одним ударом перерубаю шею быку или обод тележного колеса. Одного жалею — не удалось его попробовать на человеческом теле.
— В этом можете быть спокойны, благородный граф, — с чуть заметной улыбкой отозвался Зальцбах, — в таких пробах недостатка не будет, можете по самую рукоять искупать ваш меч в крови сарацин и язычников.
— Амен! — рявкнул англичанин. — Клянусь Вельзевулом, я искупаю его с обоих концов! А теперь, благородный рыцарь, я чувствую сильную жажду: за вашей монастырской трапезой вино пили как вино, а я пью его как воду. Нельзя ли послать кнехта к моим людям, у меня есть маленький запасец благодатной влаги.
— Зачем же посылать к вам? Монастырский устав воспрещает нам пить вино в своих кельях, но держать его для гостей запрета нет! Не откажитесь, благородный граф, распить бутылочку-другую ‘Венгржины’.
Рыцарь раскрыл потайной шкафчик, сделанный в подоконнике, и достал оттуда несколько запыленных, заросших плесенью бутылок и два стакана.
— За поражение неверных и их союзников! — провозгласил он и чокнулся с гостем.
— Амен! — отвечал англичанин и выпил свой стакан залпом, но, видно, вино ему очень понравилось, и он тотчас налил второй.
— Да здравствует благородный орден крейцхеров! — провозгласил он.
— Да здравствуют его гости! Да пошлет Господь им увидеть поражение неверных и истребить их!
— До последнего человека! — крикнул гость, снова выпивая полный стакан. Казалось, старое вино начало производить на него заметное впечатление. Глаза его как-то странно расширились, кровь прилила к щекам и ко лбу и окрасила их в багровый цвет, рубцы и язвы выступили еще отчетливее. И трезвый он был отвратителен, теперь же он стал просто ужасен!
— Давай мне сейчас этого смоленского богатыря, — рычал он, — я с ним сейчас силой померяюсь! Я его, как кролика задушу! А вино, вино удивительное, никогда такого еще не пил, и ты, рыцарь, молодец, молодец!
Вино бушевало в голове дикого англичанина, он вдруг позабыл всякий этикет и перешел с хозяином на ‘ты’. Чопорность и натянутость сменились грубой бесшабашностью, полуграмотный бритт явился во всей своей красе. Он пил вино стакан за стаканом, кричал и хохотал, словно сумасшедший, лез обниматься с хозяином, потом вдруг, ни с того, ни с сего, придрался к какому-то слову, заплетающимся языком вызвал его на поединок, тут же, сию минуту, схватился за меч, вытащил его наполовину из ножен, потом зашатался и, мертвецки пьяный, грузно повалился на пол. Марквард Зальцбах, привыкший к подобным пьяным выходкам сынов Альбиона, сам бережно поднял гостя, положил на свое дощатое ложе, закрыл плащом и сел в кресло с книгой в руках. Через несколько минут гость спал пьяным тяжелым сном, и свистящий храп его разносился по келье и коридору.
— Ну, нечего сказать, хорош союзник, — с улыбкой проворчал себе в бороду Марквард, — с ним намучаешься, если так будет продолжаться каждый день. — Что-то, каков французик? Неужели такой же пьяница? — он вспоминал о герцоге де Валуа, отданном под охрану графа Брауншвейга.
Но француз оказался человеком совершенно другого типа, чем рыжий англичанин. Оставшись наедине с графом Брауншвейгом в его келье, он сразу сбросил с себя личину важности и высокомерия, в которой держался перед великим магистром и чиновниками ордена, и превратился в прежнего веселого, пылкого юношу, бредящего войной, победами, турнирами, хорошенькими женщинами и искристым вином.
Он сразу сошелся со своим хозяином и ментором, так что граф Брауншвейг не решился даже предлагать своему гостю провести ночь в душных монастырских комнатах, а прямо спросил, не желает ли он после долгой и скучной дороги отдохнуть и повеселиться, отбросив на время этикет?
— О, с восторгом, с наслаждением! — воскликнул пламенный француз, — но только где же? Здесь, я вижу, у вас и кровати-то из голых досок, а подушки — это мешки с сеном. Не лучше ли я отправлюсь в форштадт, где остановились мои слуги и оруженосцы?
— То же хотел предложить и я. Это помещение общественное, монастырское, — с улыбкой отвечал граф, — зато у нас у каждого в пригородной слободе есть свой уголок, где он может сам отвести душу и угостить товарища.
— Так ведите же меня туда. Вы не поверите, как я устал от этого придворного этикета и от этих лат, которые не снимал с утра.
— Эти железные скорлупы мы можем оставить здесь, там они не нужны, — с улыбкой сказал граф и первый подал герцогу пример переодеванья. Через несколько минут, одетые в удобные костюмы из черного бархата с такими же шляпами на головах, они выходили из ворот конвента.
— Пропуск? — послышался резкий голос брата Августина, стоявшего на страже у главного входа.
— Смерть язычникам! — отозвался граф.
— Амен! — закончил брат Августин. — Доброй ночи, не пропустите только заутрени, да не забудьте пароля, а то мостовая стража не пропустит.
— Ах да, я и забыл про него, — проговорил граф.
— Меч и Пресвятая Дева! Прощайте! — Брат Августин хотел удалиться. Граф удержал его.
— Когда сменитесь, брат Августин, не выберите ли минутку завернуть ко мне. Наши все будут в сборе.
— Демон-соблазнитель! — с улыбкой проговорил рыцарь, — если командор или маршал не задержат.
— И куда им? Они сами давно в слободе у брата Филиппа.
Сторожевой рыцарь засмеялся и махнул рукой.
— Хорошо, буду, только чур, на мою долю оставьте бутылочку этого венгерского, что получили из Вены.
— О, разумеется, хоть две!
Этот разговор, веденный полушепотом, чтобы не соблазнять гербовых и кнехтов, стоявших на страже, не мог не повлиять на молодого человека. Он теперь воочию видел, что и рыцари-монахи такие же люди, как и он сам, и гораздо увереннее шел за своим хозяином и ментором.
Пройдя десятка три шагов, они очутились у моста, перекинутого через ров, отделяющий внутреннюю крепость-монастырь от наружной, охватывающей весь город. За мостом их ждали два кнехта верхом, держа на поводу заседланных рыцарских коней. До собственного приюта графа Брауншвейга было довольно далеко, и новые приятели, вспрыгнув в седла, стрелою помчались по безлюдным улицам города.
Через четверть часа они остановились у небольшого домика, потонувшего в зелени акаций и каштанов. Ставни были наглухо заперты, и только кое-где сквозь щелки был виден свет. Входя на высокое крыльцо, французу показалось, что он слышит звон струн.
— У вас гости, благородный граф? — спросил он.
— Только свои. Могу уверить вас, ваша светлость, что вы найдете между ними только цвет нашего рыцарства.
— Я нимало не сомневаюсь в этом. Каков хозяин, таковы и гости.
Дверь в маленький домик отворилась, едва хозяин и его гость вступили на крыльцо, и веселые голоса гостей понеслись им навстречу.
— Ваша светлость, — начал хозяин, когда они вошли в уютную комнату, где уже помещались человек пять мужчин в таких же бархатных камзолах, как и они, — хотя утром вас и познакомили официально со всеми рыцарями ордена, но позвольте еще раз представить вам моих друзей-товарищей: граф Ульрих Швальбах, барон Иоганн Карл Розенберг, граф Артур Сорренто и братья-маркграфы Леопольд и Мориц Эйзенштейн. Прошу любить и жаловать. Ваше же имя нам всем известно, как известно и всему свету. Ваша благородная фамилия дала Франции несколько королей, а истории 3 несколько героев.
Герцог явно остался чрезвычайно доволен такой рекомендацией. Он с чувством пожал руку хозяину и его друзьям, и общий разговор завязался.
Говорили о предстоящем походе, о противниках, и, разумеется, все рыцари-меченосцы в один голос стали утверждать, что поляки и их союзники литовцы не могут и думать выдержать напор рыцарской атаки.
— Подумайте, ваша светлость, — горячился больше всех сам хозяин, — ну разве это воины, которые до сих пор не могут выучиться хорошо владеть рыцарским копьем и предпочитают ему свои свалуги да дротики, которые отскакивают от наших щитов, как мячи.
— Но я слышал, что между неверными есть силачи и исполины, — заметил в свою очередь герцог. — Привел бы меня Бог сразиться с одним из них.
— Не верьте рассказам трусов, ваша светлость, — вступил в разговор один из гостей, граф Ульрих Швальбах, — разве могут во всей славянской расе, каковы и поляки, и литовцы, и московы, найтись соперники нашей благородной романо-германской расе? Это все какие-то вандалы, которых мировая судьба быть нашими слугами и рабами.
— Все это прекрасно, и я горжусь тем, что принадлежу к вашему великому народу и нахожусь в вашем благородном обществе, но, виноват, чем же объяснить, что походы на Литву благородного рыцарства почти всегда были безуспешны, и не один раз целые ополчения погибали под стенами Вильни?
— О, — воскликнул с жаром хозяин, — это только от несоразмерного превосходства сил, страшных местных условий и измены.
— Среди орденской братии нет изменников! — быстро воскликнул один из братьев Эйзенштейнов.
— Кто говорит про нас, рыцарей? Но не можем же мы вести войны без союзников! Вот эти-то союзники и изменяли нам. Но, надеюсь, теперь это уже не повторится.
Наш благородный начальник, великий магистр, принял меры, впредь каждый изменивший союзник рискует головой…
— Своих заложников, гениальная мысль! — подхватили гости. Им было известно распоряжение великого магистра, чтобы даннические и союзные князья Поморья и Пруссии прислали в Мариенбург заложников.
— Полноте, благородные друзья мои, — вдруг заговорил хозяин, — мы здесь собрались, кажется, не о политике рассуждать, на это есть свое место и время, а распить бутылку-другую старого вина за здоровье наших благородных гостей, одного из которых мы видим среди нас. А потому я объявляю штраф в два ефимка с каждого, кто дерзнет дружеский веселый разговор сменить на политику. Не так ли, благородные рыцари?
— Так-так, прекрасно! Будем пить и веселиться, — послышались восклицания гостей.
Граф ударил два раза в ладоши — и на пороге появились две роскошно одетые женщины. Они несли на подносах серебряные и золоченые кубки и чары, а вслед за ними выступила третья, с большим серебряным кувшином, полным старого ароматного вина.
Все три женщины были очень эффектны в фантастических нарядах, шитых золотом и жемчугом, но красота двух первых бледнела перед царственной, хотя и строгой красотой третьей женщины, принесшей кувшин с вином. Ее красота была какая-то странная, необычайная, производившая с первого же взгляда неотразимое впечатление. Она была высока ростом, стройна, а черты ее лица, слегка продолговатого и бледного, были правильны и строги. Две огромные косы льняного цвета ниспадали ей ниже пояса, а пурпурные губы упорно хранили выражение твердой решимости и глубокого презрения.
Она, казалось, не смотрела ни на кого из гостей, и ее темно-синие глаза, прикрытые светлыми ресницами, были опущены в землю.
Ропот одобрения прошел между гостями, когда они успели рассмотреть чудную красавицу, представшую перед ними, и каждый втайне позавидовал хозяину.
— Браво, брат Гумберт! — воскликнул по-немецки барон Розенберг, — у тебя новая чашница. Откуда добыл ты такую нимфу?
— Полонянка из-под Эйраголы, купил у наших, когда они с похода под Ромново возвращались.
— Простая литвинка? — переспросил барон.
— Говорят, что нет, дочь какого-то князя. У них им и счет потеряли. Знаю только, что не простая, зато характер адский, чистая волчица или, вернее, рысь лесная. Едва привыкла жить в комнате. Два раза убегала, да мои кнехты стерегут хорошо.
— А как зовут? — не унимался барон, бросая сладострастный взгляд на чудные формы полонянки. — Говорит, Вендана, а кто наверно узнает?
Услышав свое имя, красавица быстрее молнии сверкнула глазами на хозяина. Она поняла, что разговор идет про нее, и бледные щеки ее вспыхнули ярким румянцем, она стала еще лучше, еще прекраснее.
— Красавица, удивительная красавица! — про себя чуть проговорил молодой герцог и в пылком восторге залюбовался на литвинку.
— Слушай, брат Гумберт, когда надоест, продай мне, — снова заговорил барон, — я смерть как люблю возиться с этими дикими волчицами. Хлыст и хорошая немецкая трехвостка мигом прогоняют их дикость.
Рыцари-монахи расхохотались, не смеялся только один гость, французский рыцарь.
— Бить женщину! — заговорил он серьезно, — это запрещают все уставы рыцарства.
— Женщину, да, а не дикого зверька! — с улыбкой возразил барон.
— Женщина всегда женщина, — горячо отозвался француз, — и если она порою превращается в дикого зверя, то этому виною исключительно мужчина.
— Я не верю, это, может быть, там у вас, на западе, в благословенной Франции, а здесь, на востоке, женщина слушается только из-под палки, любит только из-под палки и даже обижается, если ее редко бьет любимый мужчина.
— Этого быть не может! Это абсурд! — воскликнул молодой герцог с негодованием. — Если бы даже так и было, то не рыцарству поступать так, не рыцарству проводить такие идеи. Долг рыцаря — являться защитником слабого пола, бедных, забитых, угнетенных!
— Это не наша задача, благородный мой гость, — возразил хозяин, — мы — рыцари-монахи, нами дан обет безбрачия, мы по уставу должны смотреть на женщин как на сосуд дьявольский, уготованный на погибель людей. Наш культ — не любовь женщины, а клятва мести и истребления диких язычников, клятва исторгнуть из рук неверных землю, которую они поганят своими нечистыми ногами.
— Сломить сопротивление этих глупых народцев Польши и Литвы, которые смеют противиться нам, немецким рыцарям, несущим им христианство и просвещение.
— И оковы! — подумал молодой герцог. Он еще раз взглянул на красавицу-полонянку, стоявшую с потупленным взглядом у дверей, его смутило сомнение: да в самом ли деле это чудное создание принадлежит к другой, низшей расе?
— Однако время летит, а вино ждет, — воскликнул хозяин.
Гости не заставили себя упрашивать, и вино полилось рекою. Пили много, долго и упорно, как только умеют пить пьяницы, и через час пирушка превратилась в оргию. Рыцари-монахи забыли и свой сан, и присутствие высокорожденного гостя, и, словно пьяные сапожники, начали ругаться и говорить всякие сальности. Сам хозяин, выпивший несколько меньше гостей, стал их было удерживать, но, получив дерзкий ответ, умолк. Полонянки, разносившие кубки, положительно смутились и не знали что делать, а та, в руках которой был кувшин с вином, так и застыла у порога.
— Эй, литовская ведьма! — крикнул на нее хозяин, — или не видишь, что у гостей кубки пусты? Наливай, да живее.
Красавица подошла, как автомат, и наполнила пустые кубки. Лицо ее было бесстрастно, она даже не взглянула на говорившего.
Один из гостей хотел схватить ее за талию, но она так быстро увернулась, что кубок с вином опрокинулся.
— Ишь ты, какая недотрога! — проворчал обиженный, — мало, видно, тебя хозяин учит!
— Клянусь Пресвятой Девой, я заставлю эту волчицу быть вежливей! — крикнул хозяин и поднялся с места. Вендана быстро отступила к дверям, не подняв даже на него глаз.
Приятели удержали графа Брауншвейга: они видели, что эта сцена возмущает их гостя герцога Валуа, а показаться дикими вандалами перед заезжим гостем-рыцарем им не хотелось.
— Не сыграть ли нам в кости? — предложил, чтобы замять инцидент, маркграф Леопольд Эйзенштейн.
— В кости, в кости, прекрасно! — заговорили остальные.
— Ставка 16 ефимков на два удара! — воскликнул первым хозяин.
— Держу! — с улыбкой отвечал герцог.
— И я! И я! — послышались кругом восклицания.
— Отвечаю всем! — вызывающе отозвался граф Брауншвейг и, взяв две игральные кости, бросил их в один из кубков и, смело встряхнув, выкинул на стол. Обе кости показали по единице.
— Не много! — с улыбкой проговорил герцог и, в свою очередь, бросил кости — вышло восемь очков. Он передал кости и кубок хозяину, тот бросил снова, но счастье было против него: вышло только пять очков. Он уже проиграл герцогу, которому не пришлось даже бросать костей вторично.
Один за другим брали в руки кубок собутыльники, но все цифры, выброшенные ими, были выше, нежели семь выкинутых хозяином, — он проиграл всем.
Игра оживилась. Вино снова полилось в кубки, и золото зазвенело на столе.
— Сто ефимков на один удар! — воскликнул снова хозяин и положил перед собой кожаный кошель с деньгами. Товарищи-рыцари переглянулись: никто не решался ставить такую сумму.
— Держу! — с тою же беззаботной улыбкой проговорил герцог.
Граф Брауншвейг побледнел, он нервно схватил кубок с костями и бросил кости: выпало 11. Улыбка самодовольствия мелькнула на его лице.
Герцог бросил кости в свою очередь.
— Двенадцать! — в один голос воскликнули гости, следившие с вниманием и некоторым трепетом за игрой.
— Три ведьмы и сто дьяволов! — крикнул хозяин, ударив кулаком по столу — опять проиграл. Он высыпал на стол все золото из кошелька и отсчитал сто ефимков. В кошельке не осталось и пятидесяти.
— Триста ефимков на один удар! — горячился он все больше и больше.
— Держу! — так же хладнокровно проговорил герцог, хотя сумма, по тогдашнему курсу золота, была громадная. Но и на этот раз счастье благоприятствовало французу: он выиграл снова.
Другие товарищи бросились к графу Брауншвейгу, умоляя его прекратить игру, которая начинала принимать чудовищные размеры, но это было то же, что подливать масло в огонь. Хозяин взглянул на гостя-победителя, и ему показалось, что в его взгляде светится насмешка.
— Вздор! — воскликнул он, — я хочу, я должен отыграться! Ставлю тысячу ефимков на два удара.
Все молчали вокруг. Цифра была громадна, и вряд ли у кого такая сумма могла оказаться в наличности.
— Я позволю себе предложить нашему любезному хозяину один вопрос, — начал совершенно серьезно герцог, у которого в голове вдруг мелькнул и созрел рискованный план спасти княжну Вендану, произведшую на него такое сильное впечатление, из рук этих варваров рыцарей.
— О, сколько будет угодно вашей светлости! — отозвался хозяин.
Он был внутренне смущен этим приступом к игре, так как, оставаясь должным по предыдущему удару двести пятьдесят ефимков, он бы не мог выложить на стол самим же назначенную тысячу золотых.
— Во сколько вы цените свободу вашей белокурой пленницы? — герцог указал на княжну, все еще стоявшую у порога. Она, кажется, поняла, что разговор идет про нее и вздрогнула. Вздрогнул тоже и хозяин: ему показалось, что герцог нарочно хочет унизить его.
— Я не торгую свободой моих рабов и рабынь! — резко возразил он. — Итак, никто не держит тысячи ефимков? — назойливо и надменно проговорил он, обводя взором играющих.
— О, напротив, с прибавкой даже, если вам угодно, — отозвался герцог.
Но и на этот раз кости решили спор в пользу француза.
Граф Брауншвейг встал с своего места, он был бледен, глаза его сверкали, пальцы судорожно сжимались.
— Держу три тысячи ефимков! — воскликнул он неистово, сам хорошо не понимая, что он говорит и что делает.
Братья-рыцари в ужасе обступили его, умоляя отказаться от безрассудной ставки, но граф был упрям.
— Три тысячи ефимков, слышите, три тысячи ефимков! — кричал он как-то звонко и дико. — А, все струсили! Струсили!
— Я буду держать и эту цифру. Но только в таком случае, если вы мне укажете, каким способом вы мне ее уплатите, если проиграете? — твердо и на этот раз вызывающе, ответил герцог. — Вот моя ставка: ваш долг тысяча двести пятьдесят ефимков. Здесь в этом кошельке тысяча, да эти два перстня и цепь с алмазами стоят столько же. Где же ваша ставка? Беру ваших товарищей в свидетели: я не гнал вас на такую большую игру, но мой девиз — никогда не отказываться от вызова.
Граф Брауншвейг смутился. Он хорошо понимал, что не может выставить наличными громадную ставку в три тысячи ефимков, но сознаться в этом ему мешала его рыцарская гордость, и он, как утопающий за соломинку, схватился за предложение герцога относительно литовской княжны.
— Чтобы прекратить спор, — начал он быстро, — я согласен подарить свободу этой литовской княжне как залог моей ставки.
— Принимаю с восторгом! — воскликнул герцог.
— Подойдите сюда, молодая девушка! — обратился он по-немецки к княжне, — и дайте мне руку на счастье.
— Рабыня не имеет права играть с нами, благородными рыцарями! — возмутился граф Брауншвейг.
Герцог не настаивал. Кости были брошены, и страшный удар кулаком по столу заставил вздрогнуть всех присутствующих. Граф Брауншвейг вскочил со своего места мертвенно бледный. Он опять проиграл!
Злоба исказила его лицо, но, верный своему рыцарскому слову, он схватил за руку княжну и подвел ее к герцогу.
— Вот мой проигрыш! Ее свобода теперь в руках вашей светлости. Надеюсь, что мы теперь можем продолжать игру.
— О, с удовольствием, — отозвался обрадованный Валуа, — но только после исполнения некоторых маленьких формальностей. Я слышал, что в рыцарской земле пергамент — это все!
— Я вас не понимаю, благородный герцог! — воскликнул Брауншвейг, — если вы боитесь, что я вам не отдам проигранных раньше 1250 ефимков, то вы можете быть спокойны: завтра я вам передам закладную на мое поместье в Лотарингии!
— Вы слишком дурного мнения обо мне, благородный граф, — не без усмешки в голосе сказал герцог, — я, безусловно, верю вашему рыцарскому слову, но я не могу заставлять других относиться к вам с таким же доверием.
— Других?! Я вас не понимаю. Говорите яснее!
— Вы мне сейчас проиграли свободу княжны.
— То есть я вам проиграл мою пленницу, — поправил граф Брауншвейг.
— Пусть будет так, если вам угодно, но передача пленника, раба или рабыни требует известного акта переуступки — по магдебургскому или, вернее, кульмскому кодексу.
— А, теперь я вас понимаю! Вам угодно, чтобы я вам выдал передаточную грамоту на личность княжны? За этим дело не станет: кусочек пергамента, две строки и подпись с печатью — нотариуса не надо, — и, дополняя слово делом, он пошел в соседний покой и, вернувшись с куском пергамента, написал на нем текст передаточной грамоты, подписал ее, привесил сургучную печать и передал герцогу.
Тот взял ее с видом знатока законов, прочел текст и, взяв то же перо в руки, написал по латыни Liberata и широким взмахом подписал свою фамилию.
— Что вы делаете!? — воскликнул граф Брауншвейг и некоторые из гостей.
— Исполняю свой долг. Я выиграл не личность княжны, а ее свободу, а потому возвращаю ее ей! Надеюсь, что я имел на это право и что по магдебургскому, и прусскому, и кульмскому кодексам моя подпись вполне законна!
— Конечно, но это…
— Вам не нравится! Виноват, благородный граф, в делах чести я всегда держу сторону слабейших.
— Вот, дитя мое, — обратился он к княжне, смутно понимавшей что происходило кругом, — вот твоя свобода, ступай обратно в твою землю и старайся не попадаться в плен снова.
Слезы блеснули на глазах княжны Венданы, она поняла почти дословно, что сказал ей ее освободитель. В порыве благодарности она упала перед ним на колени и стала целовать его руки.
— О нет, благородный воин, — заговорила она быстро по-литовски, — не отдавай мне этой бумаги, у меня ее отнимут! Довершая благодеяния, верни меня к отцу, когда окончится война.
— Что она говорит? Я не пойму ни слова! — воскликнул герцог. Один из рыцарей, понимавший по-литовски, передал ему смысл слов красавицы.
— Все это прекрасно, — с улыбкой отозвался герцог, который в душе был очень рад этому обстоятельству, — но что же я буду делать с ней теперь, в чужом городе, накануне похода?
— Вас ли учить, благородный гость, — усмехнулся Эйзенштейн, — можете, конечно, пока оставить здесь, на пригороде, на частной наемной квартире, где стоят ваши слуги. А кто же вам мешает захватить ее с собою и в поход? Надеюсь, что у вас не будет недостатка в экипажах.
— Как захватить в поход? В каких экипажах?
— Да неужели вы не знаете, благородный герцог, что вслед за наступающим войском рыцарства обыкновенно движется громадный вагенбург, обоз в несколько тысяч фур и повозок? У каждого рыцаря и именитого гостя по крайней мере под шатром, прислугой и необходимой утварью три, четыре фуры да несколько вьюков! Место для такой красавицы всегда найдется.
Слова опытного товарища, бывавшего в рыцарских походах, казалось, вполне убедили герцога, он ласково взглянул на свою пленницу.
— Ну, хорошо, моя красавица, я позабочусь о твоей участи, а пока мой оруженосец проводит тебя ко мне на квартиру. Там ты будешь в безопасности.
Вендана очень обрадовалась этому предложению, которое освобождало ее от ненавистных крыжаков, и тотчас направилась к двери вслед за оруженосцем герцога.
Она покидала кров графа Брауншвейга, где вынесла столько глумлений и оскорблений, чтобы идти за новым господином, сразу завоевавшим все ее симпатии. Она низко на прощание поклонилась герцогу и, гордо подняв голову, не удостоив никого из присутствующих ни словом, ни взглядом, вышла из комнаты.
— Не поздравляю я благородного герцога с новым приобретением, — с плохо скрытой досадой проговорил граф Брауншвейг. — Много же крови она ему испортит.
— Пусть так, — возразил герцог, смеясь, — я буду обращаться с ней не как господин, а как равный, как приличествует угодливому кавалеру. Вот мне и развлечение в долгие дни ожидания похода.
— Смотрите, благородный гость, не поддайтесь ее чарам: литовки, и в особенности из-под Эйраголы, — все волшебницы, она заколдует вас, зачарует.
— О, я и этого не боюсь. Я боюсь только чар любви, но и от них у меня есть талисман, священнейшая реликвия, которая меня никогда не оставляет, — он показал на золотой медальон, висевший на роскошной золотой цепи.
— Что это? Что это? — зашумели кругом гости. — Какая реликвия? Откуда?
В то смутное время фанатизма и неверия уважение ко всевозможным реликвиям достигло высшего предела. Не было рыцаря, у которого не было бы нескольких талисманов, амулетов или реликвий со святыми мощами.
— Да, господа, у меня на груди великая реликвия, и я отдам ее только вместе с жизнью. У меня возьмут ее только после моей смерти!
— Покажите, покажите, — стали приставать все гости. Но герцог был неумолим. Возбудив до чрезвычайности любопытство всех собутыльников, он вдруг сделался совершенно серьезен и даже спрятал медальон за борт своего колета, как бы давая этим знать, что не хочет и говорить об этом предмете.
Во все время этого оживленного спора граф Брауншвейг, который теперь, после громадного проигрыша и эпизода с княжной, вдруг почувствовал сильнейшую злобу к счастливому красавчику-французу, угрюмо молчал и только изредка подносил к губам чашу с венгржиной.
Ему во что бы то ни стало захотелось позлить и унизить своего счастливого соперника.
— А я заявляю, — резко перебил он общий разговор, — что благородный герцог только смеется над нами. И если он не хочет показывать нам своей реликвии, значит, он сам стыдится ее.
И герцог вспыхнул: он понял вызов, брошенный надменным рыцарем.
— О, в этом легко убедиться, — весело воскликнул он, — говорят, что на днях будет большой рыцарский турнир.
— Правда! Турнир назначен через три недели, — отозвался Эйзенштейн, — но что же общего между турниром и священной реликвией?
— Очень много. Слушайте же, благородные господа меча, я, герцог Валуа, маркиз Сен-Рок, граф Бомон-Нанси, пэр Франции, гранд первого класса Арагонии и Кастилии, кавалер ордена Золотого Руна, объявляю всем, что я готов на этом турнире копьем и мечом, конный и пеший, поддерживать и утверждать, против всех и каждого, что моя реликвия неизмеримо выше всех других, кем бы то ни было носимых.
— Я принимаю вызов, благородный герцог! — быстро выступая вперед, воскликнул граф Брауншвейг.
— И я, и я! — отозвались Эйзенштейны и один из присутствующих, Ульрих Швальбах, немец громадного роста и силы.
— Я должен дать реванш благородному графу, — с той же улыбкой ответил Валуа, — но об одном прошу вас, благородные господа: не счесть моего вызова за обиду, не считать меня врагом вашим и помнить, что бой на турнире допускается не только между друзьями, но даже между братьями!
— Так, это верно, это верно! — заговорили гости, — и снова принялись за кубки. За вином снова следовали кости, но игра уже не клеилась. После громадного проигрыша графа Брауншвейга никто не решался сразиться со счастливым герцогом, а сам Брауншвейг задумал другой, более верный план отыграться от герцога и вернуть проигрыш. По законам рыцарства, он имел право сорвать с побежденного самую дорогую вещь. Таинственный талисман — реликвия герцога — теперь не давал ему покоя, завладеть им теперь стало его пламенной мечтою. Случай представлялся к тому незаменимый.
Он не сомневался в своей победе на турнире над молодым красавчиком-французом. Талисман, таким образом, мог стать его законной добычей.
Немцы-рыцари во всех делах держались формальной законности!

Глава II. Немецкая измена-предательство

На другой же день весь Марбург (Мариенбург), или вернее, весь орденский капитул знал о крупнейшей игре, которая шла ночью у графа Брауншвейга, и о громадном выигрыше герцога Валуа, но монахи-рыцари, собравшись к обедне, в соборный храм, делали вид, что ничего не знают, и с замечательным усердием клали земные поклоны, смиренно перебирая четки. Великий магистр отлично знал все, что происходило ночью у графа Брауншвейга, но, сам страстный любитель женщин, вина и игры, не сделал ни малейшего замечания виновникам, благо они произвели оргию не в стенах монастырского замка, а в пригородной слободе, и самый пир не сопровождался публичным скандалом.
Герцог, счастливый своим выигрышем и близостью чрезвычайно понравившейся ему полонянки, вернулся к своему официальному помещению в конвенте только на заре, и чуть не проспал обедню. На его красивом лице не было заметно ни малейших следов бурно проведенной ночи, между тем как английский рыцарь, граф Рочестер, с перепою чуть держался на ногах, а отвратительное лицо его было цвета свеклы.
Он пришел в церковь под руку со своим ментором Марквардом Зальцбахом, лицо которого тоже носило следы вчерашнего веселья. Проходя мимо них, великий магистр бросил укоризненный взгляд на могучего комтура. По его понятиям, пить не составляло греха, но показаться в неприличном виде перед обществом было преступлением.
Марквард понял этот взгляд, он кольнул его в самое сердце. Оглянувшись кругом и видя, что и другие рыцари улыбаются, глядя на него и его полусонного товарища, он снова подхватил англичанина под руку и почти насильно увел его в свою келью. Снова зазвучали в их руках чаши, и через два часа оба друга лежали мертвецки пьяные, один на дощатой рыцарской кровати, другой прямо на голом полу!
Между тем, время, хотя медленно, но все-таки подвигалось вперед, и с каждым днем все новые отряды наемных войск, крестовых дворян и, главное, гостей рыцарских, жаждущих посвящения в рыцари на неприятельской земле, прибывали в столицу Тевтонских братьев.
Скоро и в конвенте, и в крепостных зданиях стало тесно от именитых иноземных рыцарей, прибывавших, большей частью, с громадными свитами. Все поля, окружающие замок и город, были покрыты сотнями роскошных шатров, в которых поместились гости, не нашедшие себе приюта в крепости или на форштадтах, они образовали из себя целый пестрый городок.
Жизнь в этом новом городке была гораздо приятнее, чем в душных стенах монастыря или в маленьких домишках слободы. Немудрено, что многие из рыцарей-гостей побогаче, пользуясь прекрасной погодой, нарочно приказывали разбивать на поле свои шатры и щеголяли друг перед другом роскошью своих ставок, костюмами своих оруженосцев и конюхов, ливреями прислуги, попонами лошадей.
Герцог Валуа, собираясь слишком спешно в поход, не захватил с собой роскошных уборов и богатых палаток, но благодаря громадным деньгам, которые он привез с собою, и выигрышу у графа Брауншвейга ему удалось очень скоро, при помощи жидов и немецких маклеров, устроить себе такой лагерь и накупить столько коней и костюмов для прислуги, что он в этом отношении смело мог бы поспорить с любым владетельным принцем.
В его собственном распоряжении были две большие палатки: одна из шелковой материи, другая — тканая из шерсти в Багдаде. Эта последняя была добыта от какого-то турецкого купца, привозившего ее для продажи самому великому магистру. Все внутреннее убранство этой палатки, или, вернее, большого шатра, было тоже из турецких шалевых материй, вышитых серебром, золотом и бирюзой.
Большая часть прислуги герцога были французы, привезенные им с собой из Нормандии, но среди них виднелись лица совсем иного типа. Это были кровные литвины, окрещенные немцами и навсегда поселенные около Марбурга.
В душе пламенные патриоты, они избегали служить у немцев, и особенно у рыцарей, но узнав, как герцог Валуа выкупил их соплеменную княжну, они с радостью десятками являлись наниматься к нему на службу, или даже шли без содержания, только бы находиться при княжне.
Дело в том, что они хорошо знали, что княжна Вендана приходилась близкой родственницей жмудинскому князю Вингале и была подругой детства его дочери, княжне Скирмунде. Князь Вингала и его красавица-дочь с некоторых пор стали какими-то легендарными героями, их судьбу воспевали литовские буртенники (лирники), тайком бродившие и в Пруссах, и в Поморье, и в Лутазии.
В этой турецкой палатке герцог хранил добытую случаем красавицу. Он, как истый вежливый кавалер, и притом расы, всегда отличавшейся уважением к женщинам, не дозволял себе в отношении к ней никаких вольностей и наотрез отказывал своим друзьям и товарникам, умолявшим показать им красавицу.
Ежедневно он заходил к ней по нескольку раз и очень радовался, видя, что она становится с каждым днем веселее и доверчивее к нему. Велико же было его удивление, когда, однажды, взойдя к ней, он услыхал из ее уст краткое приветствие на французском языке.
— Bon soir le bien venu (Добрый вечер дорогой гость!), — сказала она ему, лукаво улыбаясь, и он не мог удержаться, чтобы не схватить ее за руку и не поцеловать.
— Кто научил вас языку моей родины? — быстро спросил он. Княжна, очевидно, поняла вопрос, но вместо ответа показала на старого оруженосца и дядьку князя, мессира Франсуа, который, улыбаясь, стоял у входа.
— Как, Франсуа, это ты выучил княжну говорить? — сказал герцог.
— Никак не мог устоять перед просьбой такой удивительной красавицы, — отвечал старик, — только и труда ж нам было. Я ни слова по-ихнему, она ни — слова по нашему, да, благо, тут один из их нации маракует по-латински, у какого-то прелата учился. Ну вот, княжна скажет ему, он мне переведет по-латыни, ну, а я, по милости Создателя, тоже по-латыни разбираю, вот и сговорились. Да вы только дайте нам срок, мы с княжной скоро совсем по-французски заговорим, уж такая-то понятливая да терпеливая, что и не видывал, а еще говорят, что литовцы — сарацины. О, благородный господин, не верьте немцам, сами они сарацины, даже хуже сарацинов! Тьфу!
Герцог с удивлением слушал своего старого слугу и, отчасти, ментора. Он знал, что старый Франсуа привязан к нему как к родному сыну, и если он хвалит чужеземку, значит она действительно достойна похвалы.
Нечаянно герцог снова взглянул на княжну Вендану, она тоже смотрела на него, и взгляд, который встретил его взгляд, заставил затрепетать его сердце! Действительно, княжна была волшебницей.
Один этот взгляд решил судьбу обоих. Хотя ни тот, ни другая ни слова больше не сказали друг с другом, но с этого мгновенья какая-то незримая связь установилась между их сердцами, и молодой герцог сразу почувствовал, что в нем шевельнулось новое, еще не испытанное чувство.
А день, назначенный для турнира, приближался.
Во всех концах лагеря и на громадном лугу, примыкавшем к нему, ежедневно производились пробы коней и оружия. Все местные мариенбургские оружейники были завалены заказами: тому надо было исправить помявшийся в дороге шлем, тому — отполировать щит, тому — подогнать панцирь и наколенники.
Коней тренировали без устали, зная, что очень часто, если не всегда, на турнирах успех имеют только бойцы, имеющие лучше подготовленных коней.
Герцогу Валуа, уже не раз бывавшему на рыцарских турнирах во Франции и в Италии, были прекрасно известны все те мелкие уловки, к которым прибегают рыцари, не рассчитывающие на одни свои силы. Но он мало заботился об этом: его верный нормандский конь Пегас мог с успехом выдержать конкуренцию со всеми конями орденских рыцарей, а между конями рыцарских гостей только Султан, конь английского графа Рочестера, мог с ним соперничать.
Но и граф Брауншвейг, который внутренне решил так или эдак отомстить герцогу, не зевал. Он давно уже, почти с самого дня своего громадного проигрыша стал подыскивать для себя боевого коня, чтобы не осрамиться на турнире и, если будет можно, отомстить счастливцу поражением на состязании.
Но увы! У некоторых рыцарей хотя и были боевые кони, вполне пригодные для турнира, и они охотно соглашались ссудить ими своего товарища, тем более, что они составляли номинально собственность ордена, а не их личную, но все это были тяжеловесные немецкие лошади и не могли стать в параллель дивному Пегасу французского герцога.
Наличных денег у графа Брауншвейга не оставалось больше. Даже земля в Лотарингии, на которую он всегда ссылался, была в залоге у герцога, а его кредит был совсем подорван даже у жидов, которые, как всегда, теснились в одном из самых грязных форштадтов Мариенбурга.
Он обещал громадные проценты — с тем, чтобы только иметь возможность добыть хорошего коня, которого ему рекомендовал один из кнехтов.
Действительно, чудный вороной конь, принадлежавший одному из владетельных князей Поморья Рудольфу Силезскому, смело мог идти на состязание с конем герцога, но, во-первых, за ним надо было послать за 10 миль, в замок князя, а во-вторых, князь, по случаю преклонного возраста, хотя и не собиравшийся в поход, не хотел расстаться с боевым конем за низкую цену. Да и то делал это ввиду задолженности своих земель и невозможности внести иначе свою лепту в казну ордена для военных целей.
Многие рыцари, и между ними сам великий маршал ордена Генрих Валленрод, давно уже точили зубы на это благородное животное, и готовы были дать за него большую сумму, зная, что в предстоящих походах подобный конь неоценим. Но агенты графа Брауншвейга повели дело так ловко, что успели сторговать коня для своего господина за триста ефимков — чудовищную сумму для того времени.
Получив известие об этой покупке, граф и обрадовался, и испугался в одно и то же время. У него не было этой суммы, и он даже не знал, откуда может добыть ее. Последняя попытка занять где бы то ни было триста ефимков была потеряна. Жиды предлагали под второй заклад лотарингской земли всего полтораста ефимков на один год с тем, чтобы или рыцарь платил им двести, или земля переходит в их собственность, с залогом герцогу.
Граф соглашался на все. Добыть остальные 150 ефимков теперь стало его единственной мечтой. Он послал гонца в Штейнгаузен к графу, своему брату, но тот лаконично отвечал ему, что, как рыцарь-монах, он не имеет никакой собственности, и советовал брату поступать также.
— Лицемер! — воскликнул граф, ударив кулаком по столу, — знаю я тебя, старого ханжу. Хорошо… Ты думаешь, мне неизвестны твои шашни с волшебницей, которую ты держишь в башне? Хорошо!
Полный злобы на брата, он хотел идти жаловаться на него капитулу или, вернее, донести на него, но внезапный приход рыцаря Маркварда Зальцбаха прервал его злобствование.
— Я слышал, брат во Христе, — начал он, после официальных приветствий, — что ты ищешь занять денег, чтобы купить коня у князя Рудольфа Силезского.
— О да, я бы готов отдать полжизни, чтобы приобрести это дивное животное.
— Не говори так, брат! Грешно! Жизнь каждого из нас принадлежит всецело Господу Богу и священному капитулу.
— Прости, благородный брат, — с жаром возразил Брауншвейг, — но что же могу сделать я, когда у меня нет боевого коня, какой же я рыцарь?!
— Ты увлекаешься, брат. Священный капитул даст тебе для похода двух или даже трех коней. Он знает твою силу, твою храбрость и распорядительность и, поверь мне, даст тебе возможность выступить в поход не хуже других!
— Да, в поход, может быть, но мне нужно теперь, немедленно!
— Я понял тебя, брат, — с чуть заметной улыбкой проговорил Марквард, — конь тебе нужен не для похода, а для турнира, не правда ли?
— Ты прочел мою мысль! Да, для турнира, на котором я уже получил от великого господина гроссмейстера повеление участвовать.
— Чтобы сразиться с французским герцогом и отомстить за проигрыш литовской волчицы!
— Ты почем знаешь это? Благородный брат комтур, это мое дело частное, и я…
— А если ты думаешь, благородный брат во Христе, что я говорю с тобой как частный человек, ты ошибся. Я не имею права мешаться в твои личные дела, но, как член капитула и уполномоченный им, я пришел подать тебе руку помощи.
— Я не понимаю тебя, благородный брат! — воскликнул Брауншвейг.
— А это очень просто. Среди всех рыцарей-гостей, прибывших сюда к нам для священного похода против неверных, только один герцог Валуа дозволяет себе не исполнять священных уставов капитула, он кощунствует, он не посещает святых служб, он дозволяет себе явно глумиться над нашими священными обрядами. Он смущает других рыцарей-гостей. Лучше бы было, если бы он не приезжал вовсе, или немедленно удалился.
— Но это неисполнимо! Герцог только и бредит войной и походами, он затем и приехал.
— Ты перебил меня, брат во Христе. Я говорю, хорошо бы было, если бы он удалился или был удален. Силы мы против него употребить не можем, это бы повлияло на приезд к нам гостей-рыцарей. Но, — он остановился, — с ним может случиться несчастье на турнире. Как ты думаешь, благородный брат во Христе, ведь может же случиться?
— О, только будь у меня конь князя Рудольфа, клянусь Пресвятой Девой, этому французишке не пришлось бы больше ломать копий ни на войне, ни на турнирах! — с жаром воскликнул граф Брауншвейг.
— Вот и все, что мне надо было услыхать от тебя, благородный граф. Вот те триста ефимков, которые необходимы для покупки коня. А если тебе нужно какое-либо оружие, можешь смело выбирать из оружейной кладовой капитула!
Граф просиял от радости, почувствовав в своей руке мешок с золотом.
— Что же я должен делать для того, чтобы исполнить желание могущественного капитула? — воскликнул он с жаром.
— Только то, что хотел и сделал бы сам. Святейший капитул не вмешивается в личные счеты и дела людские, он является только на помощь своим верным слугам!
— Но, благородный брат комтур, если со мной случится грех, если я не разочту удара и герцог поплатится жизнью, что тогда?
— Жизнь и смерть человека в руке Божьей, — набожно проговорил Марквард, — а мы будем молиться, чтобы Господь укрепил десницу твою и сподобил тебя Самсону!
Проговорив эту двухсмысленную фразу, комтур скрылся, а граф Брауншвейг долго не мог прийти в себя. Вся эта сцена, весь этот разговор казался ему сном, и только вид мешка с деньгами возвратил его к действительности.
Немедленно послал он своего оруженосца и двух кнехтов за конем, и через три дня в первый раз на дворе замка уже делал проездку. Действительно, дивный конь, много раз бывший на турнирах, блистательно проделал все самые трудные эволюции, которые заставлял его исполнять всадник.
— Он на талере вольты делает! — восклицали рыцари, присутствовавшие при испытании. Марквард Зальцбах был тут же и с довольно равнодушным видом делал свои критические замечания.
— Я не понимаю, как можно платить такие бешеные деньги за коня! — воскликнул он, — на них было бы можно нанять пятьдесят наемных солдат и содержать их целую войну! Я нахожу, что это излишество, роскошь, ложное самолюбие, недостойное брата рыцаря-монаха, — он встал и с негодованием ушел в свою келью.
Граф Брауншвейг, разумеется, ничуть не сконфузился таким строгим приговором, он только исполнил то, что ему говорил раньше грозный комтур.
Несколько дней спустя один из конюхов герцога Валуа занемог, и на место его тотчас же был нанят мессиром Франсуа один из самых лучших немецких берейторов, бывший несколько лет на конюшне самого великого магистра.
С момента его поступления все порядки на конюшне герцога изменились. Никогда еще не было у герцога такого удивительного и неутомимого слуги: лошади лоснились как атлас, сбруя блестела, гривы у коней были убраны цветами и лентами, порядок водворился образцовый, так что мессир Франсуа сразу, с легковерием француза, вполне положился на Георга Мейера — так звали нового берейтора. Через несколько дней он поручил ему проезжать даже самого Пегаса.
Он, оказалось, очень ловко умел обходиться с этим гордым конем, но, странное дело, когда ему случалось ездить на нем в окрестностях лагеря, то, несмотря на то, что прогулка бывала непродолжительной, конь возвращался домой в мыле и дрожа всем телом.
Георг Мейер утверждал, что это происходит оттого, что конь очень застоялся, и доверчивый мессир Франсуа слепо верил своему немцу.
Наконец настал и самый день турнира.
С раннего утра целые толпы людей всякого звания потянулись и от города, и от соседних поселков на громадный ипподром, окруженный деревянными крытыми галереями, на котором должно было происходить состязание.
Весь город, крепость, форштадт, все ставки иноземных гостей, дорога к ипподрому и сам ипподром были пестро убраны флагами. Черный и желтый цвета преобладали. Только над ставками иноземных гостей виднелись знамена с их национальными цветами, да над обеими палатками-шатрами герцога Валуа виднелись огромные белые знамена, каждый с тремя нашитыми на них лилиями — герб Бурбонов.
Этот флаг снова очень сильно покоробил немецкий гордый капитул, но они сдержались. Гибель храброго французского рыцаря была вперед подготовлена, стоило ли горячиться из-за такой малости?
Когда солнце уже поднялось высоко над горизонтом, тронулись к месту турнира и рыцари, и гости рыцарские в полном боевом вооружении, в сопровождении своих многочисленных свит.
Пажи, кнехты, конюхи и вся челядь каждого из них носила на груди гербы своего господина, а численность их указывала его значение и богатство.
Наконец из своей ставки вышел и сам герцог Валуа. Он был ослепительно красив в своей герцогской короне и в бархатном белом полуплаще с вышитыми на нем серебряными лилиями. Все слуги, пажи, даже сам мессир Франсуа были одеты в белый цвет, цвет их господина. Этот относительно простой наряд эффектно выделялся среди пестроты всевозможных цветов одежд других рыцарских слуг.
Коня герцогу подвел мессир Франсуа, а с другой стороны стремя держал Георг Мейер.
Борзый конь, казалось, был на этот раз как-то более нервным и возбужденным, чем обыкновенно. Он озирался и прядал ушами, словно испуганный чем-то, и нервно вздрагивал всем телом.
Герцог смело подошел к нему и ловким движением, несмотря на тяжесть вооружения, почти без посторонней помощи, вскочил в седло и схватил поводья. Конь, всегда покойно дававший садиться на себя, на этот раз как-то качнулся в сторону и сделал совсем неожиданный вольт. Сам герцог, увлеченный ожиданием предстоящего турнира, не заметил этого, только старый Франсуа похлопал коня по шее и голосом старался его успокоить.
— С Богом! — произнес герцог, и шествие тронулось. Впереди шли пажи по паре, затем оруженосцы, несшие шлем господина, его копье и большой овальный щит с изображением тех же линий, что и на плаще.
Герцог сдержал коня, бешено порывавшегося вперед, еще раз оглянулся на завесу второй ставки, где обитала княжна Вендана. Он думал еще раз увидать ее чарующие глаза.
Действительно, он увидал их. Но этот взгляд не был полон ласкою и любовью, как несколько минут тому назад, в минуту прощанья — напротив того, он был испуган и устремлен на одну точку.
— Остановись! Остановись! — вдруг воскликнула княжна и, забывая свое положение, выбежала из ставки и бросилась к герцогу.
— Что случилось? Что случилось? — в недоумении спросил он. Но княжна не отвечала, она подбежала к самому герцогу и белым платком, который был в ее руках, провела по крутым ребрам коня как раз против того места, где колено всадника касается лошади. Конь вздрогнул и попятился, у княжны на платке заалело пятно крови.
Очевидно, конь был ранен.
Тут только герцог и старый Франсуа поняли, в чем дело. Первым движением герцога было слезть с коня и самому осмотреть рану. Конюхи и кнехты столпились кругом, их всех мучила тяжелая неизвестность.
Герцог со старым Франсуа кончили осмотр, рана была пустяшная, не более, как чуть заметная ссадина, но очевидно поддержанная несколько дней, и потому чрезвычайно болезненная. Но что поразило их обоих, так это то, что как раз против раны, в коже седла, или вернее седельного крыла был укреплен небольшой гвоздик, который неминуемо должен был вонзаться в ранку как только всадник давал шенкель коню.
Тут уже и сомнения быть не могло. Здесь измена и предательство были очевидны. Во время турнира, на крутом повороте, взбешенный болью конь мог легко сбросить всадника!
— Кто в последний раз ездил на Пегасе? — довольно спокойно спросил герцог.
— Новый конюх, Георг Мейер, — с поклоном ответил старый Франсуа. Он и все окружающие чувствовали, что в воздухе собирается гроза и что молодой герцог может вдруг превратиться в зверя.
— Позвать его сюда да надеть колодки! — крикнул Валуа.
Оруженосцы и конюха бросились исполнять его приказание.
Но презренного немца и след простыл. Видя, что подлость его открыта, он словно за делом бросился к конюшням, и затем, сбросив костюм с гербом Валуа, скрылся в лагере.
— Хорошо, разберемся после! Сто ефимков тому, кто его найдет и выдаст, — крикнул герцог, — а теперь седлайте мне Бижу, он, вероятно, в порядке.
— Ваша светлость, — заговорил снова Франсуа, осмотрев и обмыв рану Пегаса, — посмотрите, как Пегас теперь спокоен. Я уверен, что если подложить на место этого гвоздя кусочек войлока или корпии, Пегас сослужит вам службу, как бывало служивал. Тут не рана причиной, а злодейский гвоздь, немецкая злодейская ухватка.
Герцог сам подошел и внимательно осмотрел рану коня. Когда дело шло о его жизни, только тогда этот блестящий Валуа снисходил до необходимости позаботиться о собственной обороне.
— Ты прав, расчет злодеев не удался благодаря княжне. Я ей обязан жизнью. О, я сумею быть благодарным. Ну и ты хорош, старик, доверил мою жизнь, и кому же — немцу!
— Прости, светлейший господин! — припав к ногам герцога, простонал старик, — обошли окаянные. Ну, как же им не верить. Служил у самого великого магистра, умен, прилежен, аккуратен! Кому же верить…
— Кому хочешь. Хоть сарацину, только не немцу! — воскликнул герцог, — однако, спеши с перевязкой. Пора, сейчас начало турнира, не хочу я, чтобы сказали, что герцог Валуа побоялся сесть на своего коня.
— Все готово! — доложил через минуту старик, и снова подвел Пегаса своему господину. На этот раз благородное животное было совершенно спокойно и, казалось, с благодарностью смотрело на тех, кто избавил его от невыносимых мучений.
Не садясь еще в седло, герцог снова обернулся к заветной занавеске, из-за нее весело смотрели чудные, блестящие глаза княжны и виднелась ее обворожительная улыбка.
— Que Dieu te garde! (Пусть Бог тебя защитит!) — крикнула она как раз в тот момент, когда Валуа, сев на коня, трогался к месту турнира.
Молодой человек вздрогнул, он еще раз обернулся к красавице и рукой послал ей поцелуй — она ответила тем же и скрылась в шатер.

Глава III. Турнир

Весь громадный ипподром, назначенный под рыцарское ристалище, уже почти был полон вооруженными рыцарями и их свитой, когда молодой герцог Валуа явился к воротам, ведущим на арену. Привратник, один из старейших рыцарей конвента Мариенбурга, в сопровождении двух ассистентов, подошли к нему.
— Благородный рыцарь! — произнес привратник, — по законам рыцарства, всякий являющийся на турнир для честного и открытого состязания, обязан доказать свои права на то, чтобы въехать в этот круг, в число господ благородных рыцарей. Требуется представить доказательство, что род являющегося уже шесть поколений причислен к благородному рыцарству.
— Покажи! — лаконично обратился герцог Валуа к мессиру Франсуа, и тот немедленно достал из серебряного ящика, висевшего у него на груди, пергаментный свиток родословного дерева Валуа, подписанный самим королем и утвержденный его печатью.
Рыцарь-привратник с благоговением поцеловал подпись короля и тотчас сделал знак пропустить герцога. Нечто вроде теперешнего шлагбаума поднялось, и, предшествуемый своей свитой, герцог выехал на арену.
Кругом всего поля, огороженного для состязания, были устроены места для зрителей и для судей. Особенно роскошно была драпирована ложа орденского капитула, где на первом месте в полном костюме гроссмейстера ордена, сидел великий магистр Ульрих Юнгинген.
Рядом с ним, по правую сторону, восседал великий маршал, а по левую — тот самый князь Силезский Рудольф, который продал своего коня графу Брауншвейгу. Неспособный по старости сам принять участие в состязаниях, он не мог утерпеть, чтобы не приехать на турнир хотя бы простым зрителем.
Несколько позади этих лиц сидели ряды крестовых рыцарей в полном вооружении. Эти ряды белых плащей с нашитыми черными крестами, собранные в одно место, производили удивительное впечатление.
Могучие усатые фигуры, закованные в бранные доспехи и укутанные в свои плащи, казались на своих местах, в глубине украшенных лож, живыми портретами каких-то древних фантастических воинов, сподвижников Готфрида Бульонского. Здесь, на пространстве нескольких десятков шагов была собрана вся сила, все могущество ордена, этого сильнейшего военного государства своего времени.
На эстраде восседали только старейшие по годам рыцари, большей частью суровые, украшенные многими шрамами от ран, ветераны. Все молодые рыцари были, с позволения великого магистра, на месте ристалища.
Важно, медленно, по мере вступления на арену, проходили перед великим магистром и орденским капитулом соискатели отличий в бою. Пажи и оруженосцы шли перед своими господами, конюхи вели под уздцы рыцарских коней, и рыцари, равняясь с ложей магистра, низко склоняли мечи.
Вот затрубили трубы, и один за другим стали съезжать с арены рыцари и их слуги. Остался только церемониймейстер и при нем два герольда. Они торжественно объехали арену и, остановившись против ложи магистра, отдали ему низкий поклон.
— Благоволи, благородный, высокоименитый господин, великий магистр благородных рыцарей креста, дозволить открыть состязание, в честь и славу каждого, кто имеет на это право! — произнес торжественно церемониймейстер.
— Благословляю и открываю! — важно отвечал магистр и махнул рукой.
Трубы снова грянули туш, и церемониймейстер, повернувшись лицом к рыцарям, ждавшим за воротами ограды, в особом, нарочно для этого обстоятельства устроенном круге, произнес:
— Благородные господа! Поле чести открыто, да ниспошлет Господь Бог крепость мышцам вашим. Аминь!
— Аминь, — повторили за ним торжественно почти все присутствовавшие.
По указаниям двух младших церемониймейстеров, наблюдавших за порядком турнира, и особых приставов, несколько рыцарей попарно выехали на арену.
Это были чешские дворяне-рыцари, вызвавшие на бой на копьях такое же количество немецких рыцарей, принадлежавших к составу подданных Священной Римской империи.
Как известно, с воцарением на имперском троне Сигизмунда рознь между чешским поместным дворянством и подавляющим их немецким, пришлым в Богемию, снова возгорелась с новой силой и привела в конце концов к восстанию таборитов. Теперь же эта антипатия только начинала высказываться, и чешские рыцари, которых было довольно много в войске рыцарей, за несколько дней до турнира, пользуясь случаем отомстить и унизить немцев, вызвали их на состязание.
Со своей стороны, немцы-австрийцы приняли вызов, и скоро двенадцать бойцов их национальности выстраивались против такого же числа чехов, уже стоявших на своих местах.
Выровняв противников и разделив между ними ‘свет и ветер’, герольды и помощники отъехали к стороне, и старший церемониймейстер махнул своим жезлом по воздуху.
Под треск и гул труб бросились друг на друга рыцарские ряды! В первую минуту трудно было рассмотреть, кто победил. Люди и кони, поверженные и уцелевшие смешались в одну кучу, но через секунду стало ясным, что в первой стычке три немца и два чеха свалились с лошадей и теперь валялись на земле, не имея возможности подняться на ноги благодаря тяжести своего вооружения.
Приставы и служители бросились к упавшим рыцарям и помогли им выбраться с арены. Бой возобновился снова, и на новых копьях, так как при первой стычке большинство их было разбито в щепы.
Вторая стычка оказалась еще неудачней для немцев. Чехи, имея превосходство в одного бойца, дружно ударили на противников, и снова три немца и только один чех свалились на арену. Немцы хотели продолжать испытание, но церемониймейстер, по приказанию великого магистра, махнул жезлом, и бой прекратился. В седле было 9 чехов и только 6 немцев.
Совещание судей продолжалось недолго, победа чехов была полная и неоспоримая! Их признали победителями, как ни тяжело было это немецкому сердцу!
Снова загремели трубы, и на арену вылетел на новокупленном коне первый боец ордена, граф Брауншвейг.
Он был в вызолоченных доспехах и в таком же шлеме. Графская корона из золота ясно была видна вокруг его шлема, над которым гордо веяли три павлиньих пера — знак высокого происхождения.
Сделав ловко вольт, он подскакал к трибуне великого магистра и опустил перед ним копье в знак покорности, потом снова пришпорил коня и понесся на противоположный край арены, поджидая врага-соперника.
Он не заставил себя ждать.
Не успел трубач протрубить три раза вызов, как на арену одним скачком влетел рыцарь на чудном вороном коне и, осадив благородное животное так, что оно достало хвостом до земли, с места отдал честь копьем великому магистру.
Это было не совсем по этикету, но право гостя и знатность рода заставили простить это легкое неуважение. Рыцари капитула были твердо уверены, что этот надменный французишка через несколько минут поплатится за свою дерзость. Они были убеждены, что или сила графа Брауншвейга, или ловкость подосланного берейтора победят храбрость француза.
Несмотря на предостережение старого Франсуа, герцог не позаботился даже сбросить с плеч своей белой одежды, хотя осторожность требовала избегать сверх лат всего, обо что бы могло зацепиться копье соперника. Герцогская корона, видневшаяся вокруг шлема, оперенного страусовыми перьями, блистала драгоценными каменьями, на груди молодого красавца сверкал тот самый медальон, который так прельщал графа Брауншвейга!
По знаку герольдов соперники бросились друг на друга, но оба были слишком искусны, чтобы попасться врасплох: копья их скользили одно по другому и оба рыцаря, увлеченные стремлением, промчались один мимо другого, не нанеся друг другу никакого удара.
Этот ловкий маневр возбудил энтузиазм в зрителях. Со всех сторон неслись крики одобрения.
Весь вопрос теперь заключался в том, кому из бойцов удастся скорее удержать и повернуть коня, чтобы получить наибольший разбег для удара. На этот-то момент и рассчитывал более всего капитул, подсылая изменника-конюха к герцогу. Конь от приложенного шенкеля должен был вскинуться на дыбы, и герцог должен был если не слететь с коня, то во всяком случае потерять несколько невозвратимых секунд.
Марквард Зальцбах и все рыцари совета, посвященные в коварный план, смотрели в оба за движением француза, но, странное дело, Пегас не только не вскинулся, но удивительно быстро сделал обратный вольт и помчался снова на врага, казалось, с удвоенной силой.
Граф Брауншвейг, напротив, замешкался горячий конь занес его слишком далеко и опоздал с вольтом, так что герцог налетел на него в то мгновение, когда его стремление не достигло еще полной быстроты.
На этот раз копья скрестились, и графу не удалось отпарировать копьем удара, он должен был принять его на щит, и, хотя копье герцога было разбито силой удара, но зато и щит был вырван из рук немецкого рыцаря, и он сам едва усидел в седле.
По правилам турнира, раз он не был выброшен из седла, ему предоставлялось продолжать бой тем оружием, которое оставалось на нем, и он тотчас же воспользовался этим правом. Пришпорив коня, он мигом вынесся из-под ударов герцога и помчался вкруг арены. Герцог бросился его преследовать.
Одновременно тот и другой достали мечи и снова бросились друг на друга. Но теперь уже все шансы были на стороне французского рыцаря: у него на левой руке был щит, а у графа его уже не было — это обстоятельство делало бой неравным.
Это прекрасно понял и великий магистр. Не желая лишиться такого могучего воина, каким был граф Брауншвейг, он приказал герольдам прекратить бой, но граф Брауншвейг первый подскакал к барьеру и стал умолять, чтобы ему дозволили довести бой до конца.
— Но, благородный брат, ты без щита, нельзя дозволять продолжать бой при таких условиях, — заметил великий магистр.
— С помощью Божией я и без щита одолею соперника! — гордо воскликнул немец.
— Я равняю шансы боя! — в свою очередь отозвался герцог Валуа и бросил на арену свой стальной щит. — Где правда, там и сила!
— Где Германия, там и победа! — в свою очередь воскликнул граф.
Великий магистр махнул рукой в знак позволения, и оба рыцаря, повернув своих коней, помчались на арену.
На этот раз бой становился гораздо решительнее и опаснее. Мечи скрестились в воздухе, и целый ряд звонких ударов прозвучал по шлемам и панцирям силачей.
Кони, превосходно обученные для турнира, стояли теперь друг против друга как вкопанные, только белая пена клубилась с мундштуков да горячее дыхание обдавало друг друга.
Приподнявшись на стременах, рыцари схватили мечи обеими руками и молча наносили друг другу самые ужасные удары. Но все напрасно, сталь встречала или сталь меча, или шлем, или панцирь. Зрители, затаив дыхание, с замирающими сердцами следили за перипетиями боя. Рыцари, разумеется, сочувствовали своему, но гости и большая часть горожан держали сторону храброго француза. Невольные взрывы криков вызывались при каждом ловком ударе. Но бойцы уже выбивались из сил, еще не успев решить победы.
В эту секунду Пегас, конь герцога, вероятно оскорбленный близостью морды незнакомого ему коня, пользуясь тем, что господин схватил обеими руками меч и тем самым не мог уже сдерживать его удилами, вдруг взвизгнул и укусил коня соперника за шею. Тот, не ожидавший такого нападения, шарахнулся в сторону, и в то же мгновение меч, падающий на шлем графа Брауншвейга, по увеличившемуся расстоянию между бойцами, скользнул только по шлему графа, пронесся ниже и концом своим задел благородное животное по шее.
Почувствовав боль, конь графа сделал отчаянный прыжок, и вдруг взвился на дыбы, как свечка. Всадник не мог удержаться в седле и свалился. Теперь никто не мог более оспаривать победы у герцога. Виваты и громкие крики одобрения толпы смешались с ревом труб, гремевших победный туш.
Герольды и приставы бросились поднимать Брауншвейга, но он и сам вскочил на ноги и требовал продолжения боя. На этот раз великий магистр решительно отказал в этом, и, встав со своего места, подошел к самому барьеру.
Победитель сошел с коня и, сняв шлем, шел по ступенькам, ведущим от арены к ложам. Подойдя на расстояние трех шагов к магистру, он преклонил одно колено, и великий магистр собственноручно надел ему на шею широкую золотую цепь с белым изображением орла с распростертыми крыльями.
— Ты можешь гордиться, благородный герцог и желанный гость наш, — проговорил он внушительно, — ты сегодня в примерном бою победил нашего лучшего и сильнейшего бойца. Да дарует тебе Господь Вседержитель такую же крепость мышц в борьбе с неверными.
— Не горжусь победой, она — от Господа Бога, — отвечал француз, — но горжусь честью быть в рядах такого храброго и благородного воинства, чуждого всяких козней против нас, иностранцев!
Если бы великий магистр мог знать о той сцене, которая разыгралась в лагере перед самым отъездом герцога на турнир, он понял бы ядовитый намек, сделанный французом, но до него еще не могли дойти вести о неудавшемся злостном покушении, и он принял слова француза за чистую монету.
— Очень рад, благородный герцог, что тебе нравится среди нас. Для нас же все христианские рыцари, идущие на брань с неверными, — братья во Христе.
Поцеловав затем, по этикету, победителя в лоб, великий магистр снова вернулся на свое место, указав герцогу место между знатнейшими рыцарями.
Начинался новый бой.
На арену, одетый поверх панциря в пеструю, вышитую шелками и серебром одежду, явился венгерский рыцарь Дономан Дисса, и тотчас вслед за ним, словно ураган, примчался громадный атлет на рыжем коне.
Несколько минут, пока рыцари объезжали круг, почти никто не мог признать второго рыцаря, и лишь только тогда, когда оба они остановились перед трибуной гроссмейстера, и рыцарь поднял забрало, все увидали багровое лицо графа Рочестера, знакомого всем рыцарям по неслыханным кутежам, продолжавшимся во все время его пребывания в Мариенбурге ежедневно, вернее, еженочно.
Трудно было отгадать, кто победит в этом удивительном бою: легкий ли, как ветер, и увертливый, как змея, венгерец, или могучий, как дуб, но и, как медведь, неповоротливый англичанин.
Ропот удовольствия прошел по всем зрителям, когда Дономан Дисса налетев, как птица, на графа Рочестера, поразил его ударом сабли по шлему, а тот, словно не почувствовав удара, взмахнул ему вдогонку мечем, но, разумеется не успел еще нанести удара, как венгерец был уже далеко.
— Ну, погоди же ты, рыжий дьявол! — воскликнул Дономан, — я выучу тебя быть проворнее.
Второй налет тоже не имел ни малейшего успеха. Теперь настала пора действовать англичанину. Пришпорив своего кровного коня, громадный богатырь ринулся на своего соперника, и хотя тот увернулся от первого удара и снова ударил по плечу англичанина, но не мог избежать столкновения и рукопашного боя.
Увлеченный боем и рассерженный дерзостью противника, граф Рочестер, притиснувшись вплотную к сопернику, вместо того, чтобы биться мечом или булавою, вдруг сделал движение в сторону венгерца, обхватил его своими мощными руками, сорвал с седла, и, как маленького мальчика, промчал на руках через всю арену и сбросил на землю перед самой ложей великого магистра.
Ни громкий клик толпы, ни почесть, возданная его могуществу самим великим магистром — ничто, казалось, не могло разогнать мрачную флегму англичанина, а на обычную фразу гроссмейстера, поздравлявшего его с победой, он отвечал:
— А поход скоро? У меня руки чешутся переведаться с этими сарацинами.
Великий магистр чуть усмехнулся.
— Через неделю мы выступаем и, если в моем войске окажется только десять силачей, как ты, благородный граф и брат, мы так же бросим к подножию алтарей христианского великого Бога злых язычников, как ты бросил к нашим ногам юного венгерского удальца, осмелившегося вызвать тебя на бой.
За этим боем следовало еще несколько других, кончившихся довольно благополучно. Затем наступило состязание стрельбы в цель и, наконец, в пешем бою на шпагах.
Все отличившиеся были щедро награждены, и турнир заключился торжественным шествием всех участников мимо великого магистра. На нем не присутствовали только двое: граф Брауншвейг, сильно потерпевший в бою, и герцог Валуа, уехавший домой до конца турнира.
Это новое отступление от этикета было замечено всеми членами орденского капитула, но они затаили месть до поры до времени, надеясь рассчитаться с надменным французом впоследствии. Немецкие рыцари никогда не прощали обиды. Это чувство искони присуще германской расе!
Герцог уехал с турнира по двум причинам, ему приходилось, во-первых, сидеть рядом с людьми, в которых он увидел своих врагов и, во-вторых, он чувствовал, что недостаточно поблагодарил княжну, спасшую, как он теперь был убежден, ему жизнь!
Не успел герцог со свитой доехать до своего лагеря, как выехавший ему навстречу молоденький паж порадовал его известием. Обещанная герцогом награда подействовала. Изменник конюх Георг Мейер был пойман и теперь, закованный в колодку, ожидал решения своей участи.

Глава IV. Допрос немца

Соскочив с коня и наскоро сбросив с себя боевые доспехи, герцог приказал привести пойманного негодяя.
Георг Мейер вышел с самоуверенным видом немца, который знает, что у него есть крепкие защитники.
— По какому праву меня арестовали? — дерзко спросил он, думая этим сконфузить французского рыцаря.
— По праву господина, у которого бежал слуга-предатель! — сдерживая свой гнев, отвечал Валуа.
— Я не раб, меня может арестовывать только суд! Я истинный немец и не признаю иного суда, как суд господ-рыцарей. Я буду жаловаться.
— Ну, хорошо, я предам тебя суду за покушение на мою жизнь, а за порчу коня проучу и здесь. Эй! Двух конюхов с бичами! — крикнул герцог. — Мессир Франсуа! — и тотчас в ставке появилось два широкоплечих нормандца, беспрекословных исполнителей воли своего господина.
Увидев вошедших, немец затрясся всем телом. Он понял, что герцог не из тех, кого можно запугать крейцхерами. Он вдруг повалился на колени перед герцогом.
— О, я клянусь, клянусь Пресвятой Девой, я невинен! Я невинен! — вопил он, стараясь охватить колени молодого человека.
— Кто же, если не ты, ранил в бок Пегаса, кто же, как не ты, воткнул гвоздь в седло? И это — в день турнира? А? Говори, негодяй?!
— Видит Бог, не я! Видит Пресвятая Дева, не я…
— Так кто же? Говори, злодей! — крикнул на него взбешенный герцог.
— Не могу, не могу сказать! — продолжал Мейер, которого слуги герцога привязали, между тем, к колодке.
— Скажешь, негодяй, или умрешь под ударами!
— Не могу, великая клятва сковывает мои уста. Не могу!
Герцог махнул рукой — и два удара бича легли по спине немца. Он извивался как змея и старался кричать как можно громче, думая криками призвать к себе на помощь.
— Кто подучил тебя? — снова резко спросил герцог.
— Не могу, не могу сказать, клятва велика, они не помилуют! Все равно мне смерть! — со слезами простонал Мейер.
Герцог знал теперь то, что ему было нужно. Очевидно, у него были враги, и враги сильные.
— Ступайте пока прочь! — обратился он к прислуге, — и оставьте меня наедине с ним — он указал на привязанного Мейера.
Слуги и даже сам мессир Франсуа почтительно удалились.
— Слушай, мы теперь одни, и нас никто не услышит, — проговорил он, подходя к немцу. — Я верю, что ты не по собственной воле поступил со мной предательски. Открой мне, кто мои враги, кто подучил тебя, и я не только прощу тебя, но и озолочу!
Глаза Мейера засветились радостью.
— Увы! Благородный господин, не могу говорить, страшная клятва связала мне уста, если я нарушу ее, мою душу ждет ад кромешный!
Герцог вынул из кармана кошелек с деньгами и поднес его к самому лицу Мейера.
— Смотри, здесь сто испанских дублонов, достаточная сумма, чтобы прожить всю жизнь безбедно. Скажи мне имя — и она твоя.
— Не могу, видит Бог, не могу! Нарушить такую клятву — великий, смертельный грех, нет, не могу! Не могу! — стон жадности звучал в словах немца, он готов был хоть зубами вырвать из рук своего господина этот мешок с золотом.
— Ты говоришь, клятва! Хорошо. Но ведь нет того греха, который бы не мог отпустить святейший отец Папа. У меня есть здесь, при мне, индульгенция святейшего отца, за его святой подписью и печатью святого Петра. Она безымянная. Стоит только вписать твое имя — и грех твой будет снят.
— Как, у светлейшего господина есть святая индульгенция и он согласится уступить ее мне, червю и смерду?! В таком случае, спрашивайте, я вам открою все. Только прикажите сначала развязать меня: проклятые ремни впились мне в тело.
Герцог подошел и кинжалом разрезал все узлы пленника.
Георг Мейер вскочил на ноги и отряхнулся, словно собака, выскочившая из воды. Обещание богатства в этой и безнаказанности — в той — жизни, сделало его совсем веселым, он даже позабыл только что полученные удары бича.
— Говори, я слушаю! — произнес герцог, садясь в походное кресло.
— А индульгенция, ваша светлость? — нерешительно проговорил немец.
— Ах, да, ты мне не веришь. Ну и прекрасно, вот она, — и герцог достал с груди небольшой молитвенник, в котором, сложенная в 8 раз, лежала папская индульгенция, писанная на пергаменте. Место для имени было оставлено, а также место для числа, месяца и года.
— Видишь, все в порядке, говори, и она твоя.
— А не мало ли капитала на первое обзаведение? — жадный взгляд немца перешел на мешок с золотом. — Если я открою вашей светлости роковую тайну, мне придется бежать отсюда далеко.
— Я не торгуюсь и обещаний обратно не беру, — с полуулыбкой отозвался герцог, — но говори скорее.
— Ваша светлость, — вдруг снова заговорил умоляющим тоном Мейер, — я сам могу только читать, и то по складам, — кто же мне впишет в эту святую индульгенцию мое имя? Могут подумать, что я ее украл!
— Об этом не беспокойся. Мессир Франсуа знает грамоту за нас обоих, я прикажу ему вписать немедленно! Не самому же мне марать руки в чернила…
— Но ваша светлость, нельзя ли это сделать теперь же?
— Ах, ты глупый, глупый, — расхохотался герцог, — или ты забыл, что святейшая индульгенция имеет силу только до того часу, когда она выдана? Следовательно, если я тебе выдам ее сейчас, то она не будет иметь силы против того греха, который тебе придется совершить, чтобы получить ее.
Немец, очевидно, был очень сконфужен этим софизмом, он повалился снова к ногам герцога и умолял его не выдавать его орденскому капитулу, если за ним явятся приставы.
— Ну, кто же, говори, кто приказал тебе устроить со мною эту подлость? Неужели граф Брауншвейг, мой соперник…
— Нет, благородный господин, светлейший герцог, как можно? Граф Брауншвейг — рыцарь в полном смысле слова, но у нас в ордене есть другие враги, которые не постоят за средствами погубить вас. Бойтесь их, берегитесь!
— Но кто же они и что я сделал, чтобы заслужить такую ненависть? — переспросил удивленный герцог, думавший, что назвав графа Брауншвейга, он назвал своего тайного врага.
— Ну, будь что будет, — набожно крестясь, сказал Георг Мейер, — пусть я буду анафема, если солгу хоть словом такому благородному и милостивому господину, как ваша светлость. Меня подослал к вам, по приказу всего орденского капитула, знаменитый комтур Марквард Зальцбах! Но только умоляю, заклинаю, молчите, молчите, или я погиб, и ваша светлость не минует нового удара, — предавший этими словами своих подговорщиков немец дрожал всем телом и поминутно оглядывался, боясь, чтобы кто не подслушал его исповеди.
— Марквард Зальцбах! Что я ему сделал? — сказал сам себе изумленный герцог, — за что? За что? Что я им сделал!?
— Простите, ваша светлость, мою смелость. Марквард, посылая меня к вашей милости, говорил мне под страшной клятвой, что ваша светлость — враг святого ордена, что ваша светлость — еретик, что тот, кто погубит вашу светлость, заслужит царство небесное. Он исповедал меня и приобщил и над святыми дарами взял с меня страшную тайну молчания, но теперь со святейшей индульгенцией на груди, я не боюсь его проклятий.
Герцог задумался.
— Враг святого ордена! Еретик! Наемные убийцы! Господи, куда я попал, что это за люди? Что это за служители Христа Спасителя?
— Так, ваша светлость, так, это не крейцхеры, это крейццигеры (христораспинатели), — тихо вторил ему униженным тоном Мейер, — они не служители алтаря, а жрецы мамоны, орудие диавольское! Гробы повафленные, полные праха и зловония.
— А, ты еще здесь! Прочь! — крикнул на него герцог, совсем забывший про немца, так были расстроены его мысли при известии, что весь синклит рыцарский желает его смерти.
— А индульгенция, ваша светлость? Без нее гореть мне в огне геены! — воскликнул он слезливо и снова упал на колени. Герцог бросил ему индульгенцию и мешок с золотом.
— А теперь вон, прочь с глаз моих, попадешься, не прогневайся, велю повесить на первом дереве, прочь!
Но немец уже не слыхал последних слов. Он задом выскользнул из палатки герцога, словно змея, юркнул между палаток и скоро исчез из глаз герцогской стражи.
Герцог несколько секунд сидел в глубокой задумчивости, будущность мрачная, неизвестная томила его. Вчера еще, обласканный великим магистром и всем рыцарством, он, радостный и счастливый, считал дни и часы, которые ему оставалось провести в бездействии до похода, а теперь этот поход в неверные земли сарацинов страшил его. И немудрено: те самые благородные братья меча, которые только и молили целый день о победах над сарацинами, или рассказывали свои военные подвиги в боях с теми же неверными, оказывались негодяями, злодеями, подсылающими подкупных убийц. Девушка из племени этих самых сарацинов спасла ему жизнь и честь, а наемный убийца, подосланный рыцарским капитулом, приобщается, готовясь к преступлению, и бежит, как пойманный вор с индульгенцией в руке!
— Господи, вразуми меня! — была единственная молитва, которую мог прочитать несчастный, в голове которого мешались и сталкивались различные мысли, предположения и решения.
Под первым впечатлением он было подумал тотчас же бросить все: и рыцарей, и собирающийся поход и захвативши княжну, уехать с ней обратно во Францию. Но другой, внутренний голос удержал его от этого рискованного плана. У него не было доказательств рыцарской измены, а все его соратники и земляки стали бы смеяться тому, что он уехал с похода, даже не вступив на неприятельскую землю.
Он решился остаться, но окружить себя и ту, которую полюбил всей душой, самыми серьезными предосторожностями!
Чуть в душе его мелькнула мысль о милой, он весь вспыхнул от радости: он наказал злодея, ему оставалось отблагодарить верность и самоотвержение.
Через минуту он входил уже в шатер княжны. В руках его была роскошная золотая цепь, которую он получил сегодня на турнире из рук самого великого магистра.
При его приближении княжна быстро встала и пошла ему навстречу, взор ее горел, пунцовые губы трепетали. Она ожидала своего милого, своего ненаглядного, кому давно уже отдала свое сердце.
В течение последних дней она сделала большие успехи во французском языке, и могла связать несколько фраз. Да и много ли нужно знать слов, чтобы объясниться в любви?
— Sоуеz la bienеnu! (Добро пожаловать!) — приветствовала княжна возвратившегося героя, а когда тот в восторге подал ей золотую цепь и, надев ей на шею, объяснил, что получил ее как награду на турнире, она, не умея еще отвечать сложной фразою, просто проговорила ‘merci’, и вдруг пылко поцеловала его в самые губы!
Нужны ли были потом какие другие объяснения?
Они были счастливы, безмерно счастливы!

Глава V. Прием Витовта у императора

В то время, пока рыцари проводили время в пирах, турнирах и кутежах, их новый союзник венгерский король, он же римский император или, вернее, регент Римской империи, Сигизмунд не дремал.
Пользуясь родством с Ягайлой (он был женат на старшей сестре его первой жены Ядвиги — Марии), он вздумал выступить посредником между ними и немецкими рыцарями, разумеется, держа сторону последних. Усиление Польши было для него крайне неприятно, тогда как немецкие рыцари всегда являлись его вернейшими союзниками в войнах с соседями, да кроме того прислали ему в дар 30.000 двойных испанских червонцев.
Хвастливый император очень обнадежил тевтонского магистра обещанием, что и старые захваты, и новые, занятые орденскими войсками провинции Великой и Малой Польши останутся за ними, и клялся им, что он сумеет склонить Ягайлу к миру, а с Витовтом и одни рыцари управятся легко.
Но Ягайло не поддался на удочку. Помня завет своей мудрой жены Ядвиги, которая заклинала его никогда и ни в чем не верить Сигизмунду — хитрейшему и подлейшему человеку на свете, он не решился сам ехать на съезд, но упросил своего друга и брата Витовта съездить и за себя, и за него на свидание с императором.
Съезд был назначен в пограничном городке Кезмарк. Витовт не замедлил туда явиться, окруженный громадной и блестящей свитой. Кроме его обыкновенных приближенных бояр и князей церкви вся свита состояла из самых могучих витязей его войск, и имела под роскошными костюмами придворных стальные и железные доспехи и всякое оружие. Он хотел несколько гарантировать безопасность своей личности от измены и предательства, в которых так часто и с таким успехом практиковались и тевтонцы, и австрийские немцы.
Особенно доверяться Сигизмунду было крайне рискованно.
Он гарантировал несколько лет тому назад свободный проезд через свои земли королеве Елизавете Венгерской, и она была убита, он словом и своей подписью гарантировал первому законоучителю чехов Яну Гусу свободу и неприкосновенность, когда тот ехал на собор в Констанцу — и Гус погиб на костре. Словом, император Сигизмунд был известен своим лживым языком и своей продажностью.

* Справка

Елизавета Венгерская (1340 (1340) —1387) — вторая жена короля Венгрии и Польши Лайоша I (Людовика II) Великого из французской династии Анжу.
Она была дочерью правителя (бана) Боснии Стефана II Котроманича. Елизавета Польская, мать короля Лайоша Великого (1326—1382), уговорила Стефана, чтобы его дочь жила в Буде. После трех лет жизни при венгерском дворе королева-мать устроила брак 27-летнего сына с 13-летней Елизаветой (первая жена короля, Маргарита Люксембургская, умерла бездетной). Свадьба состоялась в Буде 20 июня 1353 г.
В 1370 г. Лайош стал также и королем Польши под именем Людовик. Лайош и Елизавета в первые 17 лет брака не имели детей. Затем королева родила трех дочерей — Екатерину (в 1370 г.), Марию (в 1371 г.), Ядвигу (в 1373 г.). Старшая дочь умерла в возрасте 8 лет.
В 1382 г. Лайош-Людовик умер. Его дочь, 10-летняя Мария, получила корону отца, а Елизавета стала регентом и фактическим правителем страны.
Польская же шляхта потребовала признать наследницей польского престола ту венгерскую принцессу, которая будет жить постоянно в Польше. Тогда Елизавета предложила полякам свою младшую дочь Ядвигу. После двух лет переговоров 15 ноября 1384 г. 11-летняя Ядвига была коронована в Кракове. В 1386 г. она вышла замуж за Ягайло, великого князя Литвы. Тем самым была разорвана личная уния между Венгрией и Польшей.
Мария была помолвлена с Сигизмундом I Люксембургским (1368—1437). Но венгерские и хорватские кланы аристократов были настроены против него и хотели видеть своим королем Карла III, короля Неаполя, последнего представителя Анжуйской династии по мужской линии. И Сигизмунд, и Карл угрожали прийти в Венгрию с войском: первый собирался жениться на Марии и править вместе с ней, второй хотел свергнуть ее с венгерского трона.
Поскольку в обоих случаях Елизавета теряла реальную власть, она вступила в переговоры с королем Франции Карлом V, предлагая Марию в жены его сыну Людовику Орлеанскому. Признаваемый Францией Папа Климент VII (Авиньонский Папа) разрешил разорвать помолвку и в апреле 1385 г. состоялась условная свадьба (по доверенности) между Марией и Людовиком Орлеанским — в отсутствие жениха.
Ни Сигизмунд, ни большинство венгерских дворян не признали этот брак. Четыре месяца спустя Сигизмунд вторгся в Венгрию с войском и, вопреки воле Елизаветы, сам обвенчался с Марией. После того, как Сигизмунд осенью 1385 г. вернулся в Богемию, сторонники Карла III помогли ему захватить власть в стране. Коронация Карла состоялась в декабре 1385 г. Но Елизавета не смирилась со свержением дочери с престола: через несколько месяцев после коронации Карла убили по ее приказу.
После этого убийства началось восстание против Елизаветы, центром которого была Хорватия, связанная с Венгрией личной унией. Хорваты провозгласили законным королем Владислава, сына Карла III, который с этого момента много лет безуспешно боролся за венгерский трон. Пытаясь успокоить ситуацию, Елизавета и Мария в сопровождении вооруженной охраны отправились в Хорватию. По дороге королевский кортеж попал в засаду, охрана была перебита, а Елизавета с Марией взяты в плен.
Пленных королев заключили в Новиградский замок недалеко от Задара. Вдова Карла III Маргарита Дураццо требовала мести за убийство мужа. 16 января 1387 г. Елизавету задушили в замке на глазах у дочери. Марию освободили из плена войска ее мужа Сигизмунда, и она правила Венгрией совместно с ним до 1395 г., когда умерла при родах. Ей было всего лишь 24 года.
Безусловно, Сигизмунд гарантировал неприкосновенность своей теще Елизавете, но его гарантии мало что значили, т. к. власть императора Священной Римской империи была номинальной, а не реальной.
Ян Гус (1371—1415) — идеолог реформации в Чехии. В 1401—02 гг. декан факультета свободных искусств Пражского университета, в 1402—03 и 1409—10 гг. его ректор. В 1414 г. был вызван на собор католической церкви в немецкий город Констанца и, несмотря на охранную грамоту императора Сигизмунда, 28 октября арестован и брошен в тюрьму, где находился более 7 месяцев. По приговору собора сожжен на костре 6 июля 1415 г. Все это произошло через несколько лет после Грюнвальдской битвы. Таким образом, этот пример автора является некорректным.
Встреча монархов была самая торжественная. Витовт, увидев приближавшегося к нему навстречу императора верхом, сошел с коня и встретил его поклоном, но император соскочил с лошади и, в свою очередь дружески приветствовал литовского героя и торжественно обнялся и поцеловался с ним.
‘Поцелуем ли Иуды предаешь ты меня?’ — мелькнуло в уме Витовта, но он сдержался и отдал поцелуй и даже прослезился. Впрочем, слезы были дешевы у Кейстутовича.
— Нам нужно переговорить, и переговорить серьезно, — первый начал император, когда они остались вдвоем в роскошных шатрах, нарочно разбитых для свидания монархов.
— Что же, я готов, но думаю, что не мешало бы нам иметь при себе секретарей, чтобы записывать наши речи, — сказал Витовт.
— Зачем же? — возразил Сигизмунд, — не все то, о чем мы будем говорить, может сделаться достоянием третьего, а тайна, известная трем, известна всему миру.
— Да, но, к сожалению, иначе нельзя удержать в памяти дословно то, о чем мы будем толковать, и я не могу сообщить союзнику и брату полностью весь наш разговор.
— А разве нужно, чтобы он знал его дословно? — удивленно спросил император, — я думаю, будет совершенно достаточным, если он узнает результат, к которому мы можем прийти, а не путь, которым мы к нему подбирались. Я даже думаю, что лучше было бы, чтобы мой шурин никак не узнал, о чем мы будем разговаривать.
Витовт только улыбнулся вместо ответа, он понял, почему Сигизмунд не хочет иметь свидетелей разговора. Он замышлял новое предательство.
— Что ж, если вашему императорскому величеству угодно, будем говорить без свидетелей, и я постараюсь в своей памяти сохранить наш разговор.
— Вот и прекрасно, — заметил император, — я, как и мой венценосный шурин, смерть не люблю этих клириков и крючкотворов, писцов и нотариусов. Итак, приступим.
Они сели друг против друга, лицом к лицу, у стола, заставленного фруктами и бутылками с вином.
— Я вижу, — начал снова Сигизмунд, — что с моим драгоценным братцем, или, вернее, с панами Рады, или сенаторами, которые держат его в руках, как мышку, толку не добьешься и дела не сделаешь. Надо дать этим гордым панам хороший урок, тогда они будут осмотрительнее.
— Позвольте, ваше величество, вы говорите это мне, его союзнику и брату.
— Хоть со мной не хитрите, ваша светлость, — с улыбкой отозвался император. — Я знаю, насколько вы его союзник и насколько любите его. Знаю также, что он, предательски захватив, погубил вашего отца, великого Кейстута, льва литовского, знаю, что он вас изгонял два раза из Вильни, что он заставлял вас два раза бегать к рыцарям и потом выдавал вас безжалостно врагам! Какой же тут союз, какая же тут дружба?
Страшные воспоминания, которые будил хитрый император, болезненно отозвались в сердце Витовта. Прошедшая жизнь, словно молния, промелькнула перед глазами великого князя. Он даже зажмурился, словно от ослепительного блеска.
— Он и теперь замышлял измену против вашего величества, — продолжал Сигизмунд, — у меня есть доказательство. Вот, смотрите, письмо, которое получено мною не больше месяца. Он, ваш брат и друг Ягайло, предлагает мне союз, чтобы, помирив его с немцами-рыцарями, всем втроем воевать литовскую землю!
В доказательство своих слов Сигизмунд вынул из ящика и показал Витовту письмо Ягайлы, в котором он излагал действительно наступательный и оборонительный союз с целью покорения Литвы!
Но император перехитрил: это было одно из тех писем, которые были писаны под диктовку самого Витовта Збигневом, секретарем короля Ягайлы и только подписаны каракулей безграмотного Ягайлы.
— Да, я не ожидал от него такой измены! — играя роль удивленного и озлобленного, воскликнул Витовт. — Такое вероломство не может остаться ненаказанным! Как хорошо, что я узнал об этом так скоро!
Витовт, когда нужно, умел отлично притворяться. Ему и на этот раз удалось прекрасно сыграть роль, так что Сигизмунду и в голову не могло прийти, что автор этого компрометирующего Ягайлу письма тут, перед ним!
— О, я должен и сумею ему отомстить! — воскликнул литовский князь, — и чем скорее, тем лучше! — он теперь знал, что было на уме императора. Интересы рыцарского государства были для него выше уз родства и приязни. Он понял, что приезжай вместо него, Витовта, на съезд Ягайло, разговор бы был тот же и предложения те же, но заговор шел бы не против Польши, а против Литвы.
Император Сигизмунд так был уверен, что ему удалось убедить Витовта в измене Ягайлы, что он тотчас перешел на практическую почву и стал условливаться о другом, более прочном, по его словам союзе — Литвы, Ордена и Империи.
Витовт, превосходно разыгравший до этих пор свою роль, подал вид, что поддается на доводы, но просил подумать до следующего дня. Император дал ему свое согласие, и прощаясь с ним, обнял его запанибрата и промолвил не без лукавства:
— Не понимаю, не могу понять причины, почему литовские владыки довольствуются титулом ‘великого князя’, и не ищут королевской короны?
Витовт вздрогнул это была его самая заветная мечта.
— Ведь земли литовские гораздо обширней польских, — продолжал император, — ведь власть великого владыки Литвы идет от Полангена на Балтике через Смоленск до Киева и до Черного моря. Удивляюсь! — Витовт боялся выдать себя. Давно уже эта мысль лелеялась им, давно заставляла болезненно сжиматься его самолюбивое сердце. Он ничего не ответил на сладостную речь Сигизмунда, и, сказавшись очень усталым, удалился в приготовленную для него ставку.
Это быль роскошный теплый шатер, раскинутый невдалеке от шатра самого императора. В маленьком городишке не нашлось достаточно роскошного дома, чтобы поместить двух могущественных владык.
Император очень был доволен свиданьем и разговором с Витовтом, он не мог не заметить, какое впечатление произвел на литовского князя один намек на возможность получения королевской короны. Обряд коронования королевской короной так мало стоил бы и Сигизмунду, и рыцарям, а мог превратить сильного врага в верного союзника.
В то время королевские короны раздавались императором римским, разумеется, с согласия святейших отцов Пап, но так как Пап было всегда двое: один в Риме, другой в Авиньоне, а порою их насчитывалось чуть ли не десяток сразу — то весь вопрос сводился к воле императора. Тот или другой Папа за более или менее ценный подарок готов был немедленно подписать бумагу хоть на десять королевских корон.
Этим-то обстоятельством и пользовался император Сигизмунд, чтобы блеском королевского титула привлечь на свою сторону литовского князя, громадное честолюбие которого было ему известно.
Возвратясь в свою ставку, Витовт задумался. То, что предлагал ему император, составляло верх его желаний. В случае согласия с императором и немцами, победа над Польшей союзников была решена вперед. Что мог выиграть из этого Витовт и Литва? Ведь часть Польши, разумеется, вознаградила бы его за утерянную Жмудь. Месть за смерть отца, за свое собственное поругание, плен и оковы, в которых его держал свыше восьми лет Ягайло, стоили мести за детей, затем королевская корона, корона, о которой он мечтал с юных лет, была наградой его измены.
— Да, измены, — вдруг резким диссонансом зазвучало в его воображении. — Он, Витовт, только что клявшийся Ягайле в том, что старые раны зажили, что старые счеты докончены, что у обоих один только прирожденныйвраг — немец! И тут же, через несколько дней — измена — во имя чего? Во имя королевской короны! В чью пользу? В пользу самых жестоких врагов отчизны, проклятых крыжаков!
— Но ведь жребий победы еще в руке Божией. Но ведь победа может и должна склониться на сторону правого, а кто же, как не он, был прав в своих спорах с немцами? Победа — и тогда королевская корона сама украсит его голову. Нет, не унижением, не изменой общему делу, не предательством интересов своей родины достигнет он высшей почести, а воинскою славой, а рядом подвигов он заставит императора уже не покровительственно, а униженно предлагать ему корону.
Эти мысли, словно кошмар, душили его почти всю ночь. Он не мог спать, ему все казалось, что, оставшись еще на день, получив еще свидание с императором, он не выдержит и согласится взять без боя то, что иным путем будет стоить потоков крови. Борьба этих двух чувств была так сильна, что великий князь схватил молитвенник — то, что он делал всегда в тяжелые минуты раздумья.
Он брал молитвенник не для того, чтобы молиться по нему, а для того, чтобы гадать. Он не глядя протянул палец между листами пергамента, на которых четко были переписаны молитвы и псалмы, и затем при свете ночника прочел строки, оказавшиеся под пальцем.
— ‘Беги от ада и сотвори благо’, — проговорил он вполголоса и словно какая-то блестящая мысль озарила его смущенный ум.
Он потихоньку вышел в следующий покой, где находились его свита и телохранители и отдал приказание немедленно, без малейшего шума, седлать лошадей и собираться в путь.
Служащие при нем знали, что дважды ждать приказания или возражать на его распоряжения рискованно, и через полчаса собственные кони великого князя и все кони конвоя были оседланы, и Витовт, не послав никакого уведомления императору, не оставив ему даже ч’ 385 оэ-письма, в глухую ночь, за час до рассвета, выступил по Краковской дороге.
Этот отъезд был настолько неожидан, что в первую минуту имперские чиновники не знали, что подумать, и боялись разбудить императора. Но когда с городских стен донесли, что Витовт и вся его свита проехали уже ворота и помчались на восток, они решились дать знать об этом своему государю.
Сигизмунд, легший спать очень поздно, взбесился, что его разбудили, и уверенный, что Витовт не мог уехать, не простившись с ним после столь блистательных предложений, прикрикнул на своих придворных и снова завалился спать и проспал бы до полудня, если бы рыцарский посланец, граф Фрибург, не явился к нему в ставку и снова потребовал, чтобы разбудили императора.
На этот раз Сигизмунд очнулся вполне, слова Фрибурга подействовали на него как ушат холодной воды, и апатия сменилась нервной торопливостью.
— Скорей, скорей! Седлайте коней! Трубите сбор, я сам скачу в погоню за беглецом.
Действительно, и часу не прошло, как отряд имперских войск с самим императором во главе на всех рысях выступал вслед за бежавшим Витовтом.
Почти целые сутки длилась погоня. Наконец беглец был настигнут, но в такой пересеченной местности, которая делала всякие неприязненные действия невозможными.
Витовт, дойдя до этого укрепленного самой природой места, остановился на ночлег. Он знал, что за ним будет погоня, и принял все меры предосторожности.
Действительно, догнав беглеца, Сигизмунд понял, что силой с ним ничего не поделаешь и, понадеявшись больше на свою хитрость, чем на рискованный план захвата литовского князя, один, при двух трубачах и знаменщике, выехал на переговоры с Витовтом.
Витовт, предупрежденный об этом, тоже с небольшой свитой выехал вперед, но на небольшое расстояние от своего лагеря. Он знал что австрийцев, так же как и немцев, всегда надо остерегаться. Насилие, яд и нож были их излюбленными слугами.
Император и Витовт съехались.
В том месте, где они находились теперь, на краю большой Краковской дороги, не было ни жилья, ни даже походного шатра. Свидание происходило на открытом воздухе.
Один из оруженосцев литовского князя накрыл ковром обломок скалы, лежавшей у дороги, и два высоких собеседника уселись на этом импровизированном ложе. Обоих занимали слишком важные вопросы, чтобы заботиться об удобстве седалищ.
— Прошу прощенья у вашего величества, — первый начал Витовт, — что, нарушив правила гостеприимства и придворного этикета, уехал от вас не простившись. Но мы, литвины, люди лесов и степей, я убоялся слабости своего характера, убоялся попасть в сети дьявола и бежал.
— Как в сети дьявола? Я не понимаю вашу светлость.
— Именно в сети дьявола! Бес честолюбия ослепил меня. За блеск королевской короны я чуть не предал родины, брата и друга, который доверил мне свою честь.
— Но разве он не так же действовал относительно вашей светлости, разве вы забыли, разве вы могли забыть те дни, когда бежали от его клевретов к братьям ордена? Вы клялись им в братском союзе и верности. Разве эти клятвы расторгнуты!?
Сигизмунд говорил слово в слово то, что ему подсказал раньше рыцарский посланец.
Витовт встал со своего места.
— Ваше величество спрашивает, забыл ли я, что и в чем я клялся ордену. Я отвечу: не забыл, я слишком хорошо это помню. Ваше величество спрашивает: расторгнуты ли эти клятвы? Отвечу — да, расторгнуты и навсегда!
— Но кем же?! Святейший отец Папа писал мне, что клятву на алтаре только он один расторгнуть может и что ни прелаты, ни кардиналы не могут освободить от нее.
— Ее расторгли сами рыцари, убив моих двух сыновей! — чуть не крикнул Витовт. — Тут уже я дал клятву, и эта клятва никогда мною не забудется: не положить оружия, пока у Христовых распинателей останется хотя бы один рог. И я эту страшную священную клятву чуть не забыл. Чуть не забыл вчера, когда ваше величество посулил мне корону! Нет, нет и нет! Другом немцев я быть не могу, в союзе с ними быть не желаю, помогать им против моего кровного считаю преступлением!
Сигизмунд понял, что ставка с его стороны была проиграна.
— Но ваша светлость, — вдруг заговорил он, — наш разговор и мое предложение, надеюсь, останутся тайной для всех. Я доверился вашей светлости, и надеюсь, не буду выдан головой.
— В этом даю слово. Ни король, мой брат, ни даже духовник мой никогда не узнают, о чем шел разговор меж нами.
— Но я попросил бы на это присяги вашей светлости. Витовт вспыхнул.
— Мы в Литве присяги не знали, ее ввели к нам ваши же крыжаки. Я клянусь словом литовского князя, и для меня нет клятвы выше этой! Клянусь не открывать ни слова из нашего разговора никому до той поры, пока ваше величество не объявит войны или мне, или моему союзнику и брату.
— И это верно? — воскликнул император, схватывая Витовта за руку.
— Я не немец, чтобы играть клятвами как мячами.
— Верно, и не требую иной клятвы! — Сигизмунд понял, что у него нет сил заставить литовского князя подчиниться его воле, и он думал хоть этим доверием угодить ему.
Через несколько минут после горячего по виду прощания оба монарха скакали к своим лагерям, а на заре оба отряда направлялись в противоположные стороны.
План Сигизмунда не удался. Но коварство не могло остаться ненаказанным. Слишком понадеявшись на свое красноречие, хитрость, и честолюбие литовского владыки, император слишком затянул время и своим вмешательством, обещаниями устроить мир обманул рыцарей. Они упустили самое дорогое — время, и когда, наконец, уверенные в неизбежности войны, бросились нанимать войска, которые всю зиму и весну целыми толпами бродили по Чехии и Валахии, их уже не было. Девять десятых была нанята на службу короне польской предусмотрительным подканцлером Николаем Тромбой через его агентов. Остались только одни оборвыши, забракованные вербовщиками.
Гроссмейстер и маршал чуть волосы на себе не рвали от досады, но дело было упущено, и снова дружба императора оказалась роковою. Рыцари узнали об этом слишком поздно.
Теперь предотвратить войну можно было только отказавшись от всего, что рыцари успели захватить в первые дни войны с Польшей, до заключения перемирия, и отказаться от всяких покушений на Дрезденек, из-за которого, собственно говоря, и возгоралась война с Польшей. Отступать теперь было и поздно, и позорно. До окончания срока перемирия оставалось всего несколько дней и рыцари послали сказать Ягайле, что не дадут ему больше ни дня срока.
Ягайлу этот новый вызов не удивил. Он уже знал, что от переговоров с императором ничего не вышло, и со всей энергией своей нервной натуры деятельно собирал войска и двигал их к Плоцку, как было решено при свидании в Бресте.
Витовт, со своей стороны, был у Ягайлы при проезде после свидания с императором, но не сказал ему о предложении Сигизмунда, он умел держать свое слово. Он только помнил одно: ‘За неделю до Петрова дня, под Плоцком’, и это были его последние слова при прощании с королем.
Почти в самый день его отъезда из Кракова туда явился герольд императора Сигизмунда и, по обычаю того времени, торжественно объявил от имени своего повелителя войну королю Ягайле и князю Витовту!
— Будь за вами хоть вся Европа — не страшусь я ее, за мною правда Господня — она укажет виновных! — воскликнул Ягайло.
Но и тут император Сигизмунд поступил, как поступал всегда, т. е. изменнически. Его герольд на тайной аудиенции, испрошенной у короля, заявил Ягайле, что объявление ему войны императором только фиктивное и что император вовсе не думает начинать неприязненные действия.

Глава VI. Почестный стол

Рыцарские войска вступали в пределы Великой Польши несколькими колоннами. Дороги, по большей части, были не проезжими, и только главный отряд, при котором находился сам великий магистр, великий маршал, все высшие чиновники ордена и большая часть именитых людей иноземных, направлялись по довольно сносной торговой дороге по направлению на Золотырню.
Рыцари несколько изменили свой маршрут вдоль границ собственных владений для того, чтобы на неприятельской земле отпраздновать тот ‘почестный пир’, приглашения на который вот уже более года были разосланы орденским капитулом ко всем дворам и ко многим славным представителям западного рыцарства.
Весьма и весьма многие откликнулись на этот призыв и прибыли к Мариенбургу и буквально проживались в ожидании счастливого дня, который должен был вознаградить их за все расходы и лишения.
Уже с давних лет Тевтонский орден вымолил у Папы, разумеется, путем больших денежных жертв, привилегию на устройство этих почетных, или, как тогда говорили, почестных столов.
Эти столы стоили рыцарству сотен тысяч на устройство и на подарки, а приносили им миллионы! Немцы-рыцари умели из всего извлекать выгоду!
Как каждый рыцарь гордился своим посвящением, если ему удавалось получить его на неприятельской земле или ввиду неверного войска, так и почестный стол был, так сказать, последней почестью, последним торжественным актом признания героизма заслуженного рыцаря, венчанием всей его карьеры.
За почестный стол сажали не более 10—12 рыцарей, и этого почета удостаивались только те, за кем первенство было признано советом из старейших и знаменитейших рыцарей. Для того, чтобы заслужить такой триумф, иногда рыцари приезжали из отдаленнейших частей Европы, тратили сумасшедшие деньги на сборы и дорогу, закладывали и продавали свои поместья, чтобы только в полном блеске явиться на состязание чести. Нигде, ни в одной христианской стране, не было ничего подобного. Немудрено, что, едва прослышав об устройстве почестного стола, рыцари всех народов римско-германской Европы стекались в Мариенбург, чтобы, если возможно, попасть в число избранных.
Так и на этот раз более 300 рыцарей со всех концов Германии, Италии, Англии, даже Франции и Испании прибыли на зов меченосцев и все лето провели в нетерпеливом ожидании торжества.
Религиозный фанатизм многих из гостей был так велик, что они давали обеты не пить вина, не надевать другой одежды, кроме волосяной, пока не уничтожат своим мечом одного или нескольких сарацинов!
Сражаясь в Святой Земле против воинов Саладина, меченосцы всюду видели сарацин и вечно называли литовцев северными сарацинами! Хотя не только Польша, но и большая часть Литвы, за исключением Жмуди, давно уже были землями христианскими, но, возбуждая рыцарство к войне с ними, рыцари креста и меча величали их язычниками, сарацинами и звали гостей-рыцарей в новый крестовый поход против сарацин!
Целью их теперешнего наступления был плохо укрепленный польский городок Золотырня, ветхие стены которого могли с успехом сопротивляться только легким налетам, но не могли выдержать и недели правильной осады.
Едва комендант, храбрый шляхтич Зензивей герба Топорик, узнал о том, что в окрестностях появились немецкие разъезды, он тотчас выжег форштаты, завалил ворота и приготовился к обороне. Он знал, что польское войско подступает уже к Плоцку, а литовские войска стягиваются к Ковно.
По всем приготовлениям, которые производились в крае, ясно было видно, что война предстоит нешуточная, и потому пан Зензивей, насколько мог, подправил крепостные верки, заготовил достаточно провианта и оружия, и, хотя знал, что крепость его не выдержит продолжительной осады, решил защищаться до последней возможности.
Бесконечными лентами тянулось крестоносное войско. По мере того, как оно выходило из-за леса и строилось в лагерный порядок, разбивая палатки и шатры, храбрый комендант вместе с лучшими людьми города считали знамена (или хоругви), приведенные рыцарями.
Почти весь день дефилировали рыцари из леса, и к вечеру их воинство охватило весь замок и город. Это было пестрое, движущееся, живое кольцо людей, лошадей, возов и вьюков, сзади которых начал вырастать громадный лагерь.
Очевидно, немцы хотели не только осадить город, но воспрепятствовать даже отступлению и бегству гарнизона. Число их войска было так велико, что горожане, объятые паническим страхом, умоляли коменданта сдаться тотчас же.
Пан Зензивей вспылил и прогнал со стены малодушных. Но и это не помогло: в ту же ночь человек двадцать наиболее трусливых тайно бежали из города, но немцы не пропустили их сквозь свое роковое кольцо, они бичами прогнали их обратно к крепостным стенам, отказываясь даже брать их как пленных.
— Вы нам нужны для другого! — со злобной улыбкой крикнул им рыцарь Зоненберг, который, по поручению гроссмейстера, заведовал осадой.
Долго молили несчастные, чтобы Зензивей пустил их обратно в крепость, наконец, когда, он сжалился и велел приотворить железную калитку, пробитую в кованых воротах, и впустил их, то долго допрашивал о том, что они видели у рыцарей.
Его чрезвычайно удивил отказ рыцарей взять их как пленных и фраза, сказанная известным ему своей свирепостью рыцарем Зоненбергом: ‘Вы нам нужны для другой цели’.
— Для какой? Что еще затевают эти варвары, позорящие святой крест, пришитый на их плащах?
Никогда бы не мог честный поляк, ни даже дикий жмудин, придумать ту утонченную подлость, ту безжалостную участь, которой презренные представители германской культуры обрекли ни в чем не повинный город!
Им надо было торжественно отпраздновать почетный стол, угостить рыцарей-гостей интересным занимательным зрелищем, и они решили доставить им это невинное удовольствие, пожертвовав для этого населением целого славянского города. Немцы никогда не считали ни славянских жертв, ни славянской крови! Лишь урок Грюнвальда отрезвил их, но и то ненадолго!
На следующий же день, чуть взошло солнце, осажденные с ужасом стали замечать, что в лагере осаждающих начинается сильнейшее движение. Как раз напротив главных ворот города, на чудной поляне между лесом и рекою, слуги и кнехты рыцарские начали строить нечто грандиозное.
С первого взгляда трудно было угадать что это: платформа стенобитного оружия или громадных размеров катафалк, но скоро дело разъяснилось. Строилось временное громадное здание, вернее, крытая веранда, среди которой помещалась другая, гораздо меньше.
И наружная галерея и внутренний павильон были роскошно убраны коврами, турецкими шалями, золотом шитыми материями, а средняя, кроме того, убрана дорогими парчами, целыми гирляндами шелковых шитых лент, и, наконец, среди нее поставлен был круглый стол с двенадцатью золотыми тарелками.
Двенадцать треножников для помещения рыцарских щитов с гербами владельцев были поставлены у подножия второй платформы, и затем, при громких звуках рогов и других музыкальных инструментов, сам великий скарбник рыцарский (казначей) в сопровождении десяти помощников из благороднейших господ-крейцхеров поставил перед каждым прибором по два кубка: один побольше, серебряный-позолоченный, другой поменьше — золотой. И тот, и другой он собственноручно наполнил до краев: первый — серебряными деньгами, второй — червонцами! Собравшиеся вокруг толпою рыцари-гости, увидав такую неслыханную щедрость, подняли радостный клик! Эти кубки и деньги были подарком от ордена тому, кто заслужит честь сидеть за почестным столом.
Между тем, на другой эстраде, убранной гораздо проще, но серьезнее первой слуги поставили двенадцать высоких дубовых резных кресел, и перед ними — небольшой квадратный стол, покрытый пунцовой скатертью.
Двенадцать избранных старейших рыцарей, по шести от ордена и приезжих гостей, заранее избранные капитулом на должность почетных судей, сели на приготовленные места, и герольд ордена, в расшитом костюме, с жезлом в руках, объявил, что заседание ‘судей чести’ открыто.
Трубы три раза протрубили туш, и герольд снова объявил, что те из рыцарей-гостей или рыцарей-ордена, которые имеют объявить о каком-либо геройском своем подвиге, могут явиться и требовать почетного места за столом.
Трубы загремели снова, но никто из присутствующих не решался выступить первым на состязание.
Наконец один из предстоящей толпы рыцарей вышел вперед, вынул меч и ударил им по большому серебряному колоколу, висевшему перед трибуной судей. Это был условный сигнал, что рыцарь имеет что-то сообщить судьям.
Тотчас два герольда подошли к рыцарю и ввели его на платформу перед судьями.
— Скажи нам, благородный рыцарь, кто ты, откуда и какие права имеешь на место за столом чести? — милостиво, но строго спросил председатель, древний старик, видавший на своем веку не один почестный стол.
— Я граф Гуго Кольмарк, владетель замка Бонштерн в Лутазии. Три года тому назад, я, в сопровождении одного только оруженосца, направил стопы свои к Святой Земле, но я не плыл морем, а весь путь совершил на коне вокруг Черного моря. Я сподобился, после целого года, проведенного в ежедневных опасностях и лишениях, прикоснуться недостойными устами своими к гробу Спасителя мира и, поклонясь всем святыням Иерусалимским, вернулся тою же дорогою обратно.
Рыцари-судьи молчали, понурив головы: очевидно, этого подвига, по их мнению, было недостаточно, чтобы присудить рыцарю место за почетным столом.
— А сколько же сарацинов поверг в прах твой меч, храбрый граф Гуго Кольмарк фон Бонтторн? — спросил председатель, делая претенденту золотой мост.
— Я шел на поклонение гробу Христа Спасителя, покорившего мир любовью, я ни разу не обагрил меча своего в крови человеческой, но зато я выкупил в Яффе пятьдесят христианских невольников и возвратил им свободу. Это мне стоило почти всего моего состояния, но я не жалею о нем, я исполнил мой долг рыцаря и христианина!
Проговорив эту фразу, он поклонился судьям и отошел в сторону. По выражению лиц большинства судей видно было, что они не очень увлечены подвигом графа. После короткого совещания, председатель сказал что-то тихо стоявшему за ним писцу, а тот поставил против имени претендента один большой крест. Это означало, что он может быть зачислен, если не найдется достойнейших.
Снова затрубили трубы, и на арену вышел высокий красивый воин в роскошном испанском костюме. Председатель повторил и ему тот же стандартный вопрос о происхождении и имени.
— Я маркиз Дон Жуан Сальватор де Руэнца, гранд первого класса, рожден в Испании, в Мадриде. Я десять лет вел войну с маврами, десять лет ни разу, ни на один день, не снимал рыцарского вооружения и не принимал пищи в тот день, когда или копьем, или мечем, или веревкой не отправлял в преисподнюю одного из поклонников лжепророка, будь он проклят! Я привел с собой пять человек благородных синьоров, которые могут подтвердить мои слова своим свидетельством.
Судьи словно воспрянули. Улыбка была у всех на устах, когда же пять человек роскошно одетых испанцев появились перед ними, чтобы засвидетельствовать под присягой слова маркиза, ропот одобрения пробежал по всему ряду, а председатель шепнул своему секретарю магическое слово ‘три’, и тот смело поставил против имени маркиза де Руэнца три креста — высшую отметку. Первый кандидат, достойный занять место за почестным, столом был найден.
Снова загремели трубы и снова перед судей предстал герой, ищущий награды. Это был совсем молодой человек чисто германского типа, с небесно-голубыми глазами и длинными вьющимися волосами льняного цвета. Выражение лица его было крайне добродушное, а чуть заметный пушок, пробивающийся над верхнею губою и на подбородке показывал, что он только что вышел из отрочества.
— Я маркграф Отто фон Вейсштейн из Пфальца, я гость в благородном войске господ-крейцхеров! Посвятил меня в рыцари, на поле битвы с неверными сарацинами, сам великий магистр десять дней тому назад.
— Что же успел ты сделать с тех пор? — с улыбкой переспросил председатель, по выражению юношески чистого лица рыцаря не предполагая даже, что он был в какой-либо серьезной опасности.
— О, благороднейший рыцарь, я и не смею гордиться своим подвигом, я отношу его всецело к милости Всемогущего Бога, направлявшего мою руку.
— Говорите, рассказывайте! — послышалось между судьями.
— Три дня тому назад, получив, по милости благо — родного господина великого маршала, отряд в пятьдесят латников да человек двадцать кнехтов, вторгся я ночью в жмудинские пределы, и, благодаря безлунной ночи и тишине, которую соблюдал отряд, успел пробраться незамеченным до самой сарацинской деревушки, расположенной здесь, неподалеку. Мы нарочно обмотали копыта наших лошадей соломой, чтобы не делать шума, и перед полночью были всего в нескольких шагах от деревни, спрятавшись в кустах. Нас никто не замечал, треклятые сарацины справляли свою поганую свадьбу. Вокруг одной избы со странными песнями на устах ходили толпы девок и парней, взявшись за руки и голося свои непристойные песни. Старики сидели кругом, кто на земле, кто на лавках, и им подтягивали. Они и вообразить не могли, что мы так близко. Молодая, вся в цветах, под руку со своим мужем, плясала в омерзительной пляске, а все присутствовавшие хлопали в ладоши и целовались.
Я не мог дольше выносить зрелища такой мерзости, я отдал приказ окружить всю деревню и сразу со всех сторон напасть на негодных сарацинов. Мои молодцы выполнили блистательно мой приказ. По данному мною сигналу они с гиком бросились на эту презренную толпу и перебили и перетоптали конями большую половину, остальные забились в большой хлебный сарай и стали молить о прощении, но я не такой, я не дал пощады сарацинам, я собственноручно поджег сарай, и когда они от дыма и огня бросились к выходу, то я приотворил ворота и, пропуская их по-одиночке, сам каждому тут же ссекал голову. Клянусь, что вот этим самым мечом я не больше как в полчаса срубил пятьдесят пять голов. Смотрите, он весь иступился, но этот меч — добрый меч, я его наследовал от моего деда-маркграфа Куно, он им тоже срубил тридцать сарацинских голов.
Рассказ молодого красавца произвел самое приятное впечатление на судей, они одобрительно качали головой, и по приказу председателя фамилия героя украсилась тремя крестами.
Немецкий герой ни на минуту даже не счел себя палачом. Напротив, рассказывая подробно, как его конь топтал женщин, детей и стариков, он весело улыбался, показывая в обворожительной улыбке два ряда ослепительно белых зубов.
Это был идеал немецкого героя!
Вслед за этим претендентом на почетное место, стали выходить другие конкуренты. Один рассказывал, как захватил на поле два десятка вооруженных жмудин, сначала загнал их в пруд и окрестил, а потом перевешал во славу Божию!
Другой повествовал, как он, поймав младенца из жмудин, повесил его на дереве близ деревни, и когда на его крики прибежали мать, отец и затем чуть ли не вся деревня, он перестрелял первых стрелами, а остальных забрал в плен живыми и повесил тут же рядом с ребенком.
Словом, что ни герой являлся перед судьями, то был палач, изувер, бессмысленный, бесстыдный кровопийца. Одни только французы делали исключение, их герои были действительно людьми чести и добра, подвиги — делами храбрости и благородства, но из них ни один не попал в число достойных! Немецким судьям нужны были люди, погрязшие по локоть в кровь, закалившие свою душу в убийствах безоружных. Иных подвигов для них не существовало!
Когда, наконец, избрание достойных было кончено и двенадцать достойнейших заняли при громе труб свои места вокруг знаменитого круглого стола, то смело можно было сказать, что более ужасной дюжины убийц и злодеев никогда не сидело за одним столом. И все это были убийцы по убеждению, по врожденной страсти убивать то, что не принадлежит к их расе, к их культуре. Немцы всегда была немцами!
Теперь настал новый фазис невиданного пира. Оруженосцы каждого из сидевших за почестным столом избранных тотчас же спешили прикрепить щит с гербом своего господина на приготовленных треножниках, за его спиною, и положить рядом с ним большой шерстяной вьючный мешок. Он назначался для приема орденских подарков.
Сам великий магистр, маршал и великий скарбник, вместе с девятью важнейшими чиновниками ордена прислуживали за трапезой избранных.
Едва начался обед, как великий маршал предложил тост за каждого из почетных гостей, но так как кубки были полны монет, то гости спрятали и монеты, и кубки, и тарелки в свои мешки, а скарбник поставил перед каждым гостем по новому сосуду и по новой тарелке.
На этот раз кубки были пустые, и брат великий интендант наполнил их вином. Выпив вино, гость мог и этот кубок спрятать к прочим подаркам.
Музыка гремела неустанно, тосты сменялись тостами. Было около полудня, когда великий магистр несколько раз хлопнул в ладоши и тотчас, словно по волшебству, пир превратился в бал. Целая толпа разряженных женщин появилась на платформе вокруг обедающих, и под звуки веселой музыки начались самые веселые танцы.
Эти женщины были специально для этого пира-бала привезены из Торна. Насильно или доброй волею — об этом история умалчивает, но, как бы там ни было, бал шел с большим оживлением, и подпившие порядочно ‘достойнейшие’ могли с высоты своей платформы любоваться на красоту и грацию дам и ловкость танцоров.
Вдруг, совершенно неожиданно для большинства, грянул залп нескольких пушек, и вся стена Золотырни, прекрасно видимая с места пиршества, покрылась воинами осажденных, а со стороны лагеря, осаждавших к крепости шли бесчисленные полки наемных войск с горами фашин и сотнями штурмовых лестниц. Приступ начинался!
Он был достойным финалом почестного стола!
Крики начальствующих, рев труб, лязг оружия и тяжелый грохот нескольких десятков мортир, осыпавших защищающихся каменьями, заглушили музыку бала.
Но и самые участники этого невиданного пиршества, и ‘избранные’, и танцоры, казалось, больше занялись созерцанием отчаянного боя, чем балом. Танцы прекратились, но сам великий магистр явился в круг, оставленный для танцев.
— Прошу благородных кавалеров и любезных дам не прерывать ваших удовольствий: уничтожение одного из бесчисленных сарацинских гнезд входит в программу нашего праздника. Эй, музыканты, живей! Гряньте сарабанду!
Музыканты снова заиграли плясовой мотив, и сам великий магистр, несмотря на монашеский сан, ловко сделал тур с одной из привезенных красавиц. Его примеру последовали братья-рыцари, стеснявшиеся до того времени, и торжественный праздник превратился в оргию.
Вино, меды и пиво, любимое немцами искони, текли рекой. Сам великий магистр подавал пример невоздержанности, великий маршал, великий госпитальер и большая часть старейших братьев ордена ему подражали, а удивленные гости-рыцари могли только достойно поддерживать веселую компанию крейцхеров.
А между тем, менее чем в полуверсте кипел отчаянный смертный бой. Горсть храбрых славян со своим героем комендантом отчаянно защищалась от наседающей немецкой орды. Сотни штурмовых лестниц были приставлены со всех сторон к крепостице, и вооруженные немцы, прикрываясь щитами, медленно лезли по ним, словно морская волна затопляет во время прилива низменные берега!
Гром пушек смолк. Теперь камни могли побивать уже своих, и только крики команды да вопли боли и отчаяния мешались с лязгом оружия.
Бой на стенах превращался в страшную, ожесточенную резню одного против десяти! Жестоко, беспощадно разили польские мечи, но безмерно громадная разница численности все превозмогла. Отбитые пять или шесть раз, немцы снова строились из-под палки своих начальников, и уверенные, что в случае отступления их тоже ждет смерть, с каким-то диким отчаянием, словно осатанелые, лезли снова по лестницам, ломились в ворота и старались по бревнам вскарабкаться на стену.
В бою ни рыцари, ни гости рыцарские не принимали участия, дрались только одни земские: хельминские войска да наемные дружины, которых все-таки много было в рыцарском войске.
Хотя вследствие двуличной политики императора они несколько опоздали с наемом и Ягайло успел опередить их относительно чешских и валахских наемных ратников, но зато в Германии было достаточно бродячей сволочи чисто немецкого происхождения, готовой продать свой меч тем, кто больше заплатит и позволит больше грабить.
Денег у немецких рыцарей были целые подвалы, а грабеж искони был введен у немцев в воинский культ. Воевать и не грабить?! Это было свыше понимания каждого немца-рыцаря или простого воина!
Шесть раз отбитые, шесть раз отброшенные от стен, немцы выстроились в седьмой раз и снова бросились на крепость. Силы защитников изнемогли. И герои могут чувствовать утомление. Руки отказывались владеть мечами. Латники сгибались от тяжести вооружения. Некому было защищать стену от нового напора тевтонских орд. Роковой час ударил, с громким криком победы немцы сломили последнее сопротивление героев и ворвались в крепость. Бой превратился в убийство!
Увидав рыцарское знамя над стенами Золотырни, великий магистр высоко поднял чашу с вином и крикнул ‘Хох!’ в честь победителей.
— Хох! Хох! — дружно кричали кругом хозяева и гости. Ликование сделалось общим.
Было одно мгновение, что сам великий магистр сомневался в успехе приступа.
— Однако сарацины дерутся геройски! — заметил слегка подвыпивший французский рыцарь герцог Валуа. — Что ни говорите, бравые ребята!
— Они знают свою участь и защищаются как дикие вепри! — мрачно ответил его сосед, рыцарь Зонненберг, — они знают, что пленным не будет пощады!
— Как так? — француз даже весь вспыхнул, — разве вы не берете пленных?!
— В начале войны — никогда, куда нам возиться с ними! — с усмешкой проговорил Зонненберг, — наш начальник не любит шутить с этой сволочью!
Француз отошел в сторону. Ему, привыкшему биться в странах относительно цивилизованных, странно было слушать про подобное отношение к врагам. Убить в бою, искалечить, взять в плен и потребовать выкуп, даже продать пленного — он понимал, но убить безоружного врага считал преступлением.
Между тем, прерванный было известием о взятии города, пир продолжался с новой энергией. Теперь все без исключения присутствующие пустились в пляс, забывая и лицо, и сан! Так пляшут дикие каннибалы кругом костра, на котором жарятся их жертвы.
От города, взятого приступом, потянулась процессия. Вели несколько десятков пленных защитников, связанных по рукам и ногам, гнали целую толпу женщин и детей, захваченных осадой в крепости и теперь попавшихся в плен победителям.
Вид их был ужасен. Ограбленные, израненные, трепещущие за свою жизнь, несчастные женщины и дети истерически рыдали, жались друг к другу, и оглашали воздух душераздирающим стоном. Мужчины-воины упорно молчали. Их потупленные в землю взоры были мрачны. Большинство их хотя было ранено, но ни одного стона не было слышно из их рядов.
Всю эту толпу подогнали к эстраде, на которой пьянствовали и бесчинствовали теперь рыцари и их гости.
Великий магистр с кубком вина в руках подошел к самому краю платформы. Он сильно покачивался на ногах, его свирепое, изрытое оспой и шрамами лицо было омерзительно, животное чувство злобы и ненависти искривило его и без того дьявольские черты. Он долго смотрел на пленных, словно наслаждаясь их положением и страданием. Стоны женщин и детей казались ему самой возвышенной небесной мелодией. Он наслаждался, но потом вдруг глаза его сверкнули какой-то радостью.
— Этих в петлю! — крикнул он резко, показывая на пленных мужчин. — Этих в воду, до последнего! — Рука обратилась в сторону детей и женщин, — а гнездо сарацин сжечь к утру до основания!
— А теперь, братья во Христе, — крикнул он весело, обращаясь к рыцарям и гостям, — воспоем наш победный гимн, который всегда ведет нас к победам!
— Воскрес Христос! Воскрес Христос! Он сломил рога дьявола! — запел он пьяным голосом старинную рыцарскую песнь, и все немцы-рыцари, сколько их ни было, дружно ее подхватили. Трубы загремели, забили громадные литавры, и своим гулом заглушили отчаянные вопли и пронзительные крики несчастных, которых уводили на казнь.
Возмущенные французские рыцари наотрез отказались примкнуть к хору и петь во славу подобной победы. Испанцы, хотя тоже возмутились этим варварством, но заставив поклясться одного из рыцарей креста, что пленные сарацины — язычники, примкнули к общему веселью.
Силезские князья вместе со своим предводителем князем Казимиром сидели молча, как бы в воду опущенные. Они ненавидели Витовта и Ягайлу, но не могли не сознавать, что на этом немецком постыдном пиру они, славяне, как союзники этих немцев, играют роль Иуд!
Рыцарь Зонненберг, заметив, что никто из них не осушает чаши и не поет победного гимна, с чисто немецким нахальством подошел к князю Казимиру и спросил его:
— Что это значит?
— Пей сам, я больше не могу! — резко отвечал Казимир.
— Смотри, увидит великий магистр, он велит тебе вино влить насильно! — дерзко заметил Зонненберг, — ты с немцами в союзе, пей, когда они пьют, не то заставят.
— Как ты Витовтовичей! — в свою очередь, дерзко отвечал Казимир, делая намек на то, что именно Зонненберг отравил кубки вина обоих сыновей Витовта, бывших заложниками ордена.
— Долга же у тебя память, светлейший герцог! — со злобной усмешкой отозвался Зонненберг, — даже сам изменник Кейстутыч литовский забыл про эту клевету.
— Ну, а я никогда не забуду и тебя не сделаю своим виночерпием! — отвечал герцог.
Зонненберг отошел. Он не смел больше раздражать союзного владетельного князя, помня приказ великого магистра до поры до времени, щадить самолюбие союзных славянских князей.
Весь вечер, всю ночь до самого утра длилась бесконечная оргия под звуки музыки несколько раз сменявшихся музыкантов: и в это самое время приказ великого магистра с методической точностью исполняли палачи немецкие и послушные нанятые легионеры.
Воины гибли на виселицах, женщин и детей десятками топили в речке, а стены Золотырни валились под ударами тысяч ломов и мотыг. К восходу солнца ни одного из жителей и защитников несчастного города не было в живых, стены его представляли горы обломков кирпича, камней, мусора, а среди них догорали последние остатки деревянных строений, зарево которых освещало работу разрушения!
Почестный пир был кончен, и финал его должен был в сердцах друзей и врагов рыцарства оставить неизгладимые воспоминания! Немцы не ошиблись: память об их зверствах до наших дней живет в душе каждого славянина, всасывается с молоком матери и не забывается всю жизнь — до смертного часа!

Глава VII. Мост на Висле

Невероятное, неслыханное, невиданное дело свершилось на Висле против Плоцка. С самой зимы пришли сюда, по приказу Витовта, какие-то странного вида люди. Сзади них везли на огромных фурах невиданные инструменты и шли целые тысячи работников в таких же странных костюмах, как и передовые. Их серые кафтаны застегивались без шнуров, на одни крючки. Пояса их были узкие, белые, словно из полотенец, а за поясами, на спине, были замкнуты широкие острые топоры на коротких кривых ручках. Эти люди говорили на языке хотя и не польском, но довольно понятном, хотя их говор сильно отличался от языка русских, живших и в ханской Руси, и во владениях Витовта. То были новгородские и псковские плотники-мосторубы, которые обязались Витовту навести мост через непокорную и капризную Вислу.
Мысль эта казалась до того несбыточной не только местным жителям, но даже коронным советникам короля Ягайлы, что они считали обещание великого князя литовского переправить к Плоцку всю польскую армию хвастовством. Только двое верили в осуществление этого удивительного плана — сам Ягайло да Витовт. Последний видал псковских плотников за делом и понял, что при помощи деньгами, людьми и материалом для них нет ничего невозможного.
Ягайло, со своей стороны, понимая, что от успешного выполнения этого плана, зависит успех соединения союзных армий, отдал приказ привислянским старостам сгонять на помощь строителям все не идущее на войну население страны. Тысячи женщин, стариков и подростков были согнаны на берега Вислы к Плоцку.
Прихожие люди прежде всего стали устраивать кузни. Запылали горны, зашумели меха, на сотнях наковален застучали молоты кузнецов-молотобойцев.
Готовили железные полосы, болты, скрепления — и вот чудо из чудес: не прошло и десяти недель после начала работ, как с обоих берегов, сажен на двадцать от берега, в реку врезались широкие, огороженные перилами устои с толстой бревенчатой настилкой, укрепленные на тройном ряду громадных свай. Место было выбрано по возможности самое узкое, но все-таки между двумя громадными помостами, помещенными на обоих берегах, оставался пролет сажень более ста.
Преодолеть это роковое пространство, казалось, не было ни малейшей возможности: глубина реки и быстрота течения не давали возможности забивать сваи.
Поляки и многие иноземные ратные люди, прибывавшие к войскам Ягайлы, с усмешкой глядели на эту работу и доказывали друг другу, что из всей затеи ничего не выйдет. Пространство между двумя устоями наполнять было нечем.
Между тем, войска Ягайлы шли быстрыми переходами к Плоцку, и Витовт направлялся к тому же пункту, а мост все еще был не готов. Всех мучило уже не сомнение, а уверенность, что перебросить всю польскую армию с ее обозом и тяжестями через Вислу будет невозможно за недостатком перевозочных средств.
Польские старосты привислянских округов начали готовить лодки и паромы, но что могли сделать они в такое короткое время, которое оставалось до предстоящего соединения армии?
Прусские рыцарские шпионы, которыми тогда кишмя кишела не только Литва, но и вся Польша, с радостью докладывали ордену, что дикая затея Витовта перебросить мост через Вислу оказалась несбыточной химерой и что все труды и усилия пропали даром.
Ввиду этого рыцари за три недели до окончания срока перемирия, заключенного с Ягайлой, почти тотчас по взятии Золотырни, быстро повернув вдоль границ, двинулись прямо навстречу войскам Витовта, рассчитывая, что им удастся встретиться с ними раньше, чем Ягайло может с ними соединиться, будучи задержан переправой.
Войска Витовта находились только в двух днях пути от Плоцка, а к нему еще не являлись псковичи с известием об окончании постройки. Он начинал не на шутку тревожиться, когда ему доложили, что тысячник от псковичей и новгородцев бьет челом и просит предстать перед его светлыми очами.
— Впустить, — приказал великий князь, и старик почтенного вида, в нарядном кафтане новгородского покроя, предстал перед ним и ударил челом.
— Ну, что старче, как мост? Кончили?
— Кончили-ста, вашей великой княжеской милости, — отвечал с новым поклоном старик, — когда прикажешь, государь настилочку стелить?
— Как настилку? Я тебя не понимаю. Послезавтра со всем войском король подойдет к реке, какая настилка?
— А так, господин, по приказу твоему, строились мы с опаской, да таясь, чтобы вороги не прознали, да какого лиха не сотворили, долго ли до греха…
— Так что же вы сделали? — нетерпеливо перебил великий князь.
— Ну, так мы барки-то, почитай, под самой Варшавой рубили, только вчера они в плавь пошли, в ночь будут на месте, ворогам-то и невдомек, а завтра настилочку положим, посылай, государь, сказать великому королю Ягайле Ольгердовичу, пусть идет обновить мостик, а прикажешь, как он-то с войском пройдет, так мы в полдня весь мостик-то на барки, да и вплавь по реке. И был мост, и нет его!
Хитрый план старика понравился Витовту. Он радикально изменял все дело. Становилось ясным, что немцы, видя неуспех постройки, могли попасть в обман и двинуться против литовцев, рассчитывая на задержку польских войск переправою, и должны были ошибиться в расчете.
Он милостиво поблагодарил и одобрил старого начальника работ, приказав настлать мост как можно скорее, и стал торопить свои войска к походу.
К ночи следующего дня он сам с отборной дружиной подскакал к берегам Вислы против Плоцка, и первое, что представилось его взорам, был бесконечной длины мост, вернее род связанных между собой дубовыми брусьями и железными скреплениями барок, поставленных на якорях, с настланным по ним массивным дубовым же накатником.
Псковичи и новгородцы сдержали слово. Неслыханное, невиданное дело было свершено, Витовт переехал Вислу не вброд, не в лодках, а по первому мосту, построенному через эту капризную реку энергией и знанием его союзников псковичей и новгородцев.
Когда шиши донесли ордену о том, что мост внезапно вырос на Висле, было уже поздно: Ягайло со всей армией и со всеми обозами был уже на противоположной стороне и шел на соединение с Витовтом.
Великий магистр страшно разозлился на собственных шпионов за то, что они дозволили провести и обмануть себя литовцам. В порыве гнева он велел повесить с десяток этих шпионов, большей части местных жителей, прельстившихся на немецкие деньги.
— За это нельзя не поблагодарить его: он избавил свет от десятка мерзавцев! — воскликнул Витовт, когда ему донесли об этом поступке немцев. И он был совершенно прав. Измена родине из-за денег достойна одной награды — петли.
Но крутая мера подействовала радикально совсем не в ту сторону, как думал великий магистр. С того дня местные шпионы перестали являться с донесениями в рыцарский лагерь, более того, стали сами ловить и вешать немцев, посланных на разведки, и господа крейцхеры, лишившись местных проводников, должны были идти вперед только ощупью!
Между тем, Ягайло не дремал и, понимая, что гораздо выгоднее воевать в земле неприятельской, быстро шел к Червенску как к сборному пункту, указанному еще при брестском свиданьи.
Хотя гонцы постоянно доносили ему, что постройка невиданного моста идет без задержки, он все еще не верил и только собственноручное письмо Витовта, что мост готов, оживило его, и он еще больше стал торопиться походом.
Ежедневно к его войскам уже на подходе присоединялись отдельные отряды, присылаемые то тем, то другим паном, городом или духовными лицами. Ежедневно новые и новые отряды наемных солдат из Валахии, из Венгрии, но больше всего из Чехии и Силезии подходили под начальством польских офицеров, а порою — наемных же начальников. Збигнев из Бресшии сдержал слово: наемных солдат было столько, и такого качества, что если бы их нанять всех, то не хватило бы скарба королевского.
Впрочем, он сам и его вербовщики выбирали лучших, безусловно бракуя солдат германской национальности. Хотя немцы за деньги с удовольствием нанимались в солдаты, но доверять им в таком деле, как война с немцами же, было крайне рискованно. Брали только чехов, моравов, валахов и отчасти венгерцев, но не мадьяр, а словаков, которые составляли и до сего дня составляют чуть ли не треть населения Венгрии.
Литовские войска тоже ежечасно усиливались. Даннические и союзные князья присылали свои дружины, но особенно обрадовался Витовт приходу трех полков смолян, приведенных своими князьями Святославичами, и отборной дружине князя Давида.
От султана Саладина, следовавшего за войском на известном расстоянии со своей ордою, вместе с особыми, более регулярными отрядами татар-поселенцев в Литве, постоянно являлись беки и батыры, долженствовавшие приносить султану Саладину приказания Витовта касательно направления его сил.
Идти вместе с войском Витовта он не хотел и не мог: во-первых, из-за племенной розни, которая могла крайне обостриться, а затем потому, что огромная масса конницы требовала громадных запасов фуража, которого у Витовта не было, да и быть не могло, следовательно, орда должна была фуражировать и идти на подножных кормах.
Когда наконец, подходя к Червенску, Витовт сделал последний смотр своему воинству на походе, приблизительно подсчитав свои силы, он сам удивился. У него было свыше 50 тысяч воинов, не считая татарского вспомогательного войска, которого тоже насчитывали до 30 тысяч.
И каких племен и наречий не было под знаменами этого патриота и могучего владыки! Тут были полки Виленский, Трокский, Ковенский, Медницкий, Гродненский, Лидский, Полоцкий, Витебский, Пинский, Новогрудский, Брестский, Волковысский, Дрогичанский, Мельницкий, Смоленский, Киевский, Кременецкий, Стародубский, затем вспомогательные дружины Пскова и Новогорода, присланные литовским князем-наместником Лунгвином, жмудинские войска восставших уездов и, наконец, татары! Некоторые города и местности прислали по нескольку знамен, и у Витовта составилась армия в 40 знамен (хоругвей) или отрядов. С таким войском ему было не совестно идти на соединение со своим братом и другом Ягайлой, который поднял для решительного рокового похода все, что только могла дать великопольская шляхта, малопольские паны и нанять скарб королевский.
Узнав о приближении Витовта, Ягайло, только за день прибывший к Червенску, окруженный блестящей свитой из самых славных польских воинов и героев, направился навстречу Витовту.
Он думал поразить брата блеском своего войска, его численностью и боевою подготовкою, но сам должен был убедиться, что войско, приведенное Витовтом, если и уступало некоторым польским отборным знаменам в блеске и богатстве вооружений, то в стройности и однородности, а главное в численности, превосходило их.
Встреча была поистине умилительная. Оба монарха, завидев друг друга, сошли с коней, молча подошли друг к другу и бросились в объятия. Витовт плакал тихо, Ягайло рыдал и нервно вздрагивал. Они долго стояли так, обнявшись, на виду всего войска, и каждый понял, что теперь хотя бы на время личные счеты между этими двумя героями покончены, что в виду надвигающихся великих событий у каждого одна и та же цель — честь и слава отечества и один общий, неумолимый враг — немец!
— Вот все, что могла дать Литва и Русь! — воскликнул первым Витовт, показывая на необозримую массу войск, которая по легкой возвышенности тянулась громадным, сверкающим своей чешуей змеем, — они пришли победить или умереть!
— И мои все в сборе, отсталых нет, — отозвался Ягайло, кто сам не мог идти, тот прислал денег в скарб. Вся Великая и Малая Польша налицо. Вот увидишь. Все знаменитые рыцари польские, служившие при иноземных коронах — все вернулись на мой зов и даже князь Земовит Мазовецкий прислал свои знамена! Вот и сын его Александр.
Ягайло подвел к Витовту молодого красивого человека, скорее юношу, в роскошном костюме. Витовт обнял его от души.
— Радуюсь, — воскликнул он, — что общая опасность отчизны заставляет забыть домашние счеты. Хвала вам, Пястовичи! Ну, а что отец, славный князь Земовит, что князь Януш?
— Отец и дядя на походе, немного запоздали за сборами, но сегодня же в ночь ко дню битвы оба будут здесь против треклятых крыжаков!
— Исполать! Вот это любо! Вот это по-геройски! — воскликнул Витовт.
— Я его сделал начальником моей личной стражи, моего собственного конвоя! — сказал Ягайло. Кому же более храброму, более благородному я могу поручить свою жизнь? За ним с его дружиной я как за каменной стеной.
Он тоже, в свою очередь, обнял Земовитовича и затем представил Витовту всех своих лучших и еще незнакомых великому князю литовскому воинов. Большая часть их до призыва или сидела в своих родовых поместьях, или служила при дворах иностранных государей.
Тут были, среди прочих, столь же доблестных воинов, следующие герои-богатыри, слава которых перешла из уст в уста и стала давно уже достоянием народного эпоса: Завиша Черный из Грабова, его родной брат Ян Фарурей, Фома Кальский, Войцех Мальский герба Наленч, Добеслав Перхала герба Вениавита, Скарбек из Гор герба Габданк и много других. Это был цвет польского гербового дворянства, прославленные герои, явившиеся по первому призыву на защиту отечества!
По окончании представления вождей и главных витязей, оба союзника вновь сели на коней и направились к польскому лагерю под Червенском. Там уже ждало их все великое множество польского войска, размещенное по знаменам и отрядам со своими значками и начальниками впереди.
Не теряя времени, король и Витовт объехали войска, и громкие крики энтузиазма приветствовали двух прославленных героев-государей.
Тут были знамена (значки) всех народностей и чуть ли не всех больших городов, входивших в состав королевства Польского. Были тут знамена земские, шляхетские и, наконец, заграничные — венгерские, валахские и чешские.
На первом месте стояло перед двумя большими отрядами, надворное знамя Краковской земли с изображением Белого орла в короне, знаменосцем был богатырского вида витязь, известный силач Марцишек из Ворцимович (герба Пункоза), а в предзнаменный ряд тотчас же стали: Завиша Черный (герб Сулимчик), Флориан из Корытницы (герб Елитчик), Домарат из Кобылян (герб Гржималит), Скарбек из Гор (герб Габданк), Павел Злодзи из Бискупиц (герб Несбой), Ян Варшавский (герб Наленч), Станислав из Харбимовиц (герб Сулимчик) и Яско из Тарговиц (герб Лис).
Под вторым и третьим знаменем стояло два отряда. Один из придворных и близких людей Ягайле, под литовским гербом Погоня, второе — под литовским же двойным крестом на синем поле. Четвертое — с изображением святого Георгия Победоносца, поражающего змея, было сборным пунктом всех гостей-рыцарей в польском войске. Их не надо смешивать с наемными воинами, которые составляли совершенно особые отряды и не входили в счет польско-русских знамен.
Мы говорим, польско-русских, так как в Польше в это время были целые местности, вроде Холмской земли, сплошь населенные русскими.
Затем шли шестнадцать знамен с земскими гербами отрядов, состоявших из ополчений шляхты разных земель, и между ними можно было заметить шесть отрядов с четырьмя русскими знаменами: Перемышльская земля выставила одно знамя и отряд, Львовская и Галицкая земли — тоже, а Подолия была представлена целыми тремя отрядами под одним знаменем.
Затем три знамени, 21, 22 и 23, привели за свой счет братья Януш и Земовит Мазовецкие. Они присоединились к польскому войску почти одновременно с приходом Витовта.
Следующие знамена были архиепископа Николая из Курова и познанского епископа Войцеха (герб Ястржембец). Только эти одни из числа князей церкви откликнулись на призыв Ягайлы. Один из самых богатых прелатов, знаменитый Ян Кропидло, вместо войск и денег прислал королю толкование из Апокалипсиса, в котором доказывал, что немцы будут побеждены.
Прочие князья церкви не только не прислали ни денег, ни солдат, но униженно обращались, разумеется, тайно, к гроссмейстеру, умоляя его приказать щадить их епископские поместья. Так были уверены эти служители алтаря в поражении союзников!
Затем, щеголяя одно перед другим числом людей, блеском вооружения и количеством панцирников, стояли рядом, одно за другим 22 знамени или отряда, присланных коронными магнатами Малой Польши. В то время, как поголовное вооружение всей великопольской лапотной шляхты дало только 17 знамен, 22 магната малопольских привели 22 отборных знамени под личным предводительством, или прислав своих детей и внуков.
Самой большой роскошью костюмов и оружия, а главное — численностью хорошо вооруженных бойцов, считались знамена новых военных сановников короны польской: пана краковского Кристина, воеводы познанского Сендзивоя из Остророга, сандомирского воеводы Николая из Михалова, маршалка Збигнева из Бржезии того самого, который настоял на необходимости нанять воинов в Чехии и Валахии и, наконец, Добеслава, князя на Олеснице.
Было несколько знамен, приведенных лицами, никогда — ни прежде, ни после — не фигурировавшими на страницах истории и только в этот роковой час откликнувшихся на призыв короля. Несколько впереди знамен, выставленных магнатами Малой Польши, стройно выделялись многочисленные отряды двух знаменитых ‘дедов’, благороднейших польских гербов: под 46 — братьев ‘Грифицы’, представителей этого знаменитого в истории Польши герба, а под 48 — братья герба Козлерги.
Затем, несколько в стороне от знамен польских магнатов, крайним на левом крыле стояло знамя, высланное краковским подстолием Гневошем из Далевиц. Это знамя, словно зачумленное, стояло как-то отдельно от прочих и хотя состояло из большого числа хорошо вооруженных воинов, но даже в предзнаменном ряду не виднелось ни одного уважающего себя и свой герб шляхтича.
Там были все худородные, безземельные отбросы из лапотной шляхты да всевозможные проходимцы и кабацкие завсегдатаи, нанятые дорогою ценою в ратники этого знамени. В то время, как земства и шляхта с охотой становились под знамена земель и богатых магнатов, становились не только безвозмездно, но даже на собственный счет, даже за деньги нельзя было собрать гербовых шляхтичей под знамя Гневоша.
В чем же была причина остракизма, которому подвергали такого знатного вельможу, как Гневош, подстолий краковский?
Много лет тому назад Гневош был первым человеком при дворе Ягайлы и Ядвиги. Он пользовался величайшей доверенностью обоих, но воспользовался ею в дурную сторону. Он задумал для своих личных целей поссорить насмерть короля и королеву и взялся за это дело с дьявольской хитростью.
Ежедневно он сообщал Ядвиге все сплетни, все слухи о поведении Ягайлы и ежедневно же на интимном приеме у короля повторял тот же маневр против королевы. Не более как в полгода он до того обострил отношения между супругами, что Ядвига стала считать себя несчастнейшею из женщин и прервала всякое сношение с королем. Ягайло через того же Гневоша постоянно делал попытки к примирению, понятно, в каком духе исполнял его поручение Гневош. Кроме того, оставаясь теперь при короле единственным советником, он сумел так очернить в его глазах королеву, выдумывал про нее такие небылицы, что король сначала окончательно прекратил все мечты о примирении, а потом даже возненавидел ни в чем не виновную Ядвигу. Этого только и нужно было негодяю. Слово ‘развод’ уже было произнесено обоими.
Но тут случилось обстоятельство, которого никак не мог предусмотреть злодей. Прежде чем расстаться окончательно, король и королева решились повидаться еще раз, более для формальности, и тут-то Ягайло, у которого блеснула мысль, что оба они жертвы низкой интриги, смело подошел к жене и заклинал ее сказать ему имя того, кто очернил его в ее глазах?
Ядвига со своей стороны сделала тот же вопрос. Оба долго колебались, но наконец-то роковое имя Гневоша было произнесено обоими.
Понятно, что после такого обвинения мир был заключен немедленно, и отношения королевской четы стали еще лучше, чем до ссоры, но Ядвига не могла не наказать клеветника. Но она наказала его не как королева, а как женщина, как простая шляхтянка. Она подала на Гневоша жалобу в суд за клевету на ее женскую честь и потребовала с него за бесчестие 60 грошей — таксу кодекса за подобные преступления.
Съехались все юристы королевства, но королева отклонила все предложения о созыве чрезвычайного суда и требовала суда обыкновенного, как между простой шляхтянкой и обыденным клеветником.
Суд решил в ее пользу. Обвиненный Гневош, кроме уплаты пени, должен был взлезть под судейскую скамейку и пролаять там публично по-собачьи три раза и трижды произнести следующую традиционную фразу:
— Я солгал, как пес!
Это было единственное наказание, которое понес негодяй. Королева, удовлетворенная в своем чувстве оскорбленной честной жены, не стала ему мстить далее, и Гневош не потерял ни одной из своих должностей, только был выдворен из королевского замка. Скоро после смерти Ядвиги он был назначен на почетную должность подстолия Краковского. Но народное мнение не так забывчиво, как сердце женщины. Память о его подлом поступке относительно святой королевы провожала его всю жизнь до могилы, и когда он, чтобы подняться в глазах шляхты и панов, один на свой счет выставил целое знамя, не нашлось никого из гербовых шляхтичей, которые бы стали в его ряды.
Польское войско считало его знамя не только хуже всех, но даже ниже наемных войск, а уж на что презрительно относились земские поляки к ‘дешевым людям’, как называли они наемников. Их сторонились, и ни за что не хотели биться с ними рядом.
По самому скромному счету, в польско-русском войске было 60.000 человек, кроме возчиков и нестроевых!
Король Ягайло мог смело гордиться такой силой. Еще никогда корона польская не выставляла такой многочисленной армады! Король и Витовт объехали фронт всех знамен и, указав место, где должны были расположиться лагерем подходящие литовские и русские войска, направились вместе в походную часовню, где в торжественном благодарственном молебне оба преклонили колена за успешное соединение войск, а затем — прямо в ставку королевскую, где уже дожидались вожди обоих войск, созванные на военный совет.
Их было немного, всего восемь человек, но это был цвет мудрости военного искусства обеих армий. Тут были: пан Краковский Кристин из Острова, Ясько Тарновский, Сензивой, воевода Познанский и Николай воевода Сандомирский, знакомый уже нам капеллан и подканцлер королевства Николай Тромба, Збигнев из Бржезии, маршал королевства Петр Шафранец, краковский подкоморий и, наконец, молодой Мазовецкий князь Александр Земовитович. Во главе их, разумеется, стоял главнокомандующий польским войском, краковский мечник Зындрам Мошкович.
Совет продолжался недолго, все члены без возражений приняли предложение Витовта, не медля ни дня, двинуть все силы к Мариенбургу, но идти сначала, до истечения срока перемирия, которое истекало 9 июля, своими землями, а затем вторгнуться в неприятельские и идти форсированным маршем прямо к столице ненавистных крыжаков.
Это предложение было встречено общими восклицаниями согласия и радости. Только один Ягайло все еще думал, что ему удастся теперь, уже накануне рокового столкновения, за несколько дней до окончания перемирия, уже занеся меч, добиться от своих вечных врагов признания своей правоты и честного мира!
Эту уверенность поддерживали в нем два посла-посредника, присланные в его лагерь императором Сигизмундом: венгерский паладин Николай Гара и воевода Семиградский Сцибор, фаворит Сигизмунда, поляк герба Остоя.
Они, получив последние уступки Ягайлы, поехали к рыцарям, и за сведениями о ходе переговоров был отправлен Ягайлой вместе с ними витязь по прозванию Корцбог, который все еще не подавал никаких вестей.
Так тянулись дела до 9 июля — дня, когда кончалось перемирие, заключенное с рыцарями еще в начале зимы.
В этот же день Ягайло, по совету Витовта, перешел немецкую границу, а часть войск и татарские отряды Саладина сделали страшный набег на рыцарские земли. Весь горизонт в первую же ночь озарился заревом пожаров. Татары и Литва не теряли времени.
Гордым рыцарям такое понуждение со стороны Ягайлы показалось дерзким оскорблением, и они прервали переговоры. Корцбог вернулся ни с чем. Когда он впервые появился на военном совете и стал говорить о силе рыцарского войска, Витовт резко перервал его. Жребий войны был уже брошен! Думать о мире было поздно.
Наступление поляков и литовцев продолжалось. Главным пунктом наступления, как известно, был выбран Мариенбург, и путь к нему лежал через истоки Древенцы.
Рыцари, уже давно изучившие этот план наступления, чрезвычайно сильно укрепили берега этой речки кольями, волчьими ямами и артиллерией, стянутой сюда из Мариенбурга.
Когда первые отряды поляков наткнулись на эти укрепления и не могли форсировать их без потерь, то Витовт предпочел смелый план: бросить первоначальное направление и, минуя затем истоки Древенцы, повернуть на восток к Дзялдову и оттуда направиться снова на север.
Это обходное движение показалось немецким рыцарям настоящим отступлением. Они торжествовали этот день словно известие о большой победе, служили молебны, кутили, пьянствовали — словом, совсем позабыли, что враг еще не разбит и продолжает наступление.
Они решили, что теперь настал самый благоприятный момент двинуться вперед и разбить отступающие союзные войска.
Решившись отступить от Древенцы, ни Ягайло, ни Витовт не пожалели нескольких десятков подвод, завязших в болотах и стремительно пошли вперед из Дзялдово на север, к местечку Гильгенбург (Домбровно).
Утром 14 июля, захватив его одним крылом наступающей армии, поляки, к удивлению, увидели на месте этого первого немецкого городка одни дымящиеся развалины. На рассвете он уже был взят приступом одним из нерегулярных отрядов, разграблен и сожжен.
Не засиживаясь здесь ни дня, Витовт и Ягайло предпочли наступление все в том же направлении, и так как рыцари быстрым движением из-под Лобавы и Фрегенова шли им наперерез, то обе армии неизбежно должны были встретиться близь деревушек Танненберг и Грюнвальд, лежащих как раз на точке пересечения этих линий.
Наступила мрачная безлунная ночь с 14 на 15 июля. Почти никто не спал в польском лагере. Страшный ветер выл по дуплам дерев, то поднимал адский гул в лесных чащах.
Во всей природе носилось что-то неопределенное, неописуемое, роковое. Каждый чувствовал, что наступает страшная минута чего-то безысходно-неотразимого, рокового! Чудилось, что сотни тысяч смертей носятся над замолкшим лагерем. В это время луна выглянула из-за разорванных ветром черных туч и осветила своим белым светом громадное поле, на котором вповалку, без шатров и палаток, лежало бесчисленное воинство.
Но странен был вид этого месяца. Облачко причудливой формы, очень похожее на меч с рукояткой, долго, очень долго неподвижно стояло на его сверкающем диске, и многие воины падали ниц в суеверном страхе и со слезами молились.
Они видели в этом явлении предсказание своей грядущей судьбы.
Но нашлись также толкователи необычайного явления, поднявшие снова надежду в польском войске. По их мнению, победа была обеспечена союзникам, так как меч, видимый на диске луны, был обернут острым концом по направлению к крыжакам.
Это последнее толкование успокоило мистически настроенных поляков и суеверных русских, весь лагерь высыпал смотреть на необычайное явление, но наконец порыв ветра снова нагнал тучи и снова наступила теплая, но непроницаемая тьма ночи.
Ветер не утихал и порывами гнал в сторону немцев и пыль, и листья, сорванные с деревьев, и мелкие сучья.
Чуть стало светать, Ягайло приказал поставить палатку, чтобы помолиться Богу перед выступлением, но ветер был так силен, что все усилия прислуги укрепить церковную палатку оказались тщетны, и пришлось, по просьбе Витовта, выступать, не помолившись.
Солнце еще не успело показать своего диска над землею, как союзные войска были уже в пути и спешили взойти в сень вековых лесов, громадными островами, вперемежку с большими полянами, тянущимися от Домбровно вплоть до Грюнвальдской долины.
К одиннадцати часам утра, сделав две немецкие мили пути, войска подошли к самой опушке леса, выходящей на огромную болотистую равнину, теперь, по случаю сильных июльских жаров, совершенно просохшую.
Это было заранее найденное и облюбованное Витовтом место, где он решил дождаться нападения рыцарей. Поляна была превосходная, и для выжидания, и для боя, а громадный лес без мелкой поросли, не стесняя передвижения войск, мог служить превосходным прикрытием от взоров неприятеля, и от палящиего июльского солнца.
По приказу Витовта и Зындрама наступление войск прекратилось, и знамена начали становиться на указанные им места, вдоль опушки леса, под защитой его тенистых дубов и осин. Литовцы, шедшие впереди, так и остались на правом фланге союзников. Немцы должны были показаться слева, прямо со стороны широкой долины, расстилавшейся перед лесом.
Тотчас же Витовт и Зындрам выслали вперед, далеко на равнину, легкие конные отряды и отрядили несколько верховых к Саладину с приказанием быть наготове и идти несколько правее леса, к небольшому озеру, видневшемуся на правом фланге.
Неприятеля еще видно не было, но смутно чувствовалась близость громадной массы надвигающихся врагов.

Глава VIII. Послы императора

За две недели до окончания перемирия заключенного королем Ягайлой и рыцарями, почти тотчас после взятия Золотырни, со всех сторон громадное рыцарское ополчение стягивалось к лагерю под Куржентником у реки Древенцы, где был назначен сборный пункт рыцарских и союзных с ними войск.
Князья поморские и прусские, с их земскими ополчениями, набранными силой с городов и местечек, хельминские и инфлянтские епископские отряды, полки наемных солдат, рыцари-гости в сопровождении громадной массы своих слуг, вассалов, оруженосцев и кнехтов окончательно переполнили все рыцарские ‘знамена’, так что во многих считалось больше, чем двойной комплект вооруженных людей.
Обыкновенный комплект ‘знамени’ считался в 200—250 латников, и 800—1000 человек остальных всадников, гораздо легче вооруженных. Во многих же рыцарских знаменах число воинов доходило до тысячи латников, и свыше 2000 простых воинов, немудрено, что когда вся эта масса прекрасно вооруженного войска собралась к сборному пункту, то рыцари-меченосцы увидали себя во главе такой воинской силы, какой никогда еще не собиралось на прусской земле.
Это был отборный цвет германского воинственного дворянства-рыцарства, гордого своим происхождением и своим превосходством над другими низшими расами. Прежде всего надо заметить, что немецкие рыцари презирали своих соперников и все свои неудачи в борьбе с ними, которых можно было насчитать больше, чем побед, приписывали климату, разным роковым случайностям, массе врагов, но ни в коем случае не их храбрости или знанию военного дела.
По их понятиям, только немцы, одни немцы, были настоящими прирожденными вояками. Все остальное же человечество было создано исключительно для того, чтобы быть под их властью. Этого образа мышления держатся немцы и до нашего времени!
5-го июля на солнечном закате весь рыцарский лагерь под Куржентником пришел в движение.
Вдали, у подошвы горы, на которой был расположен рыцарский лагерь, показалась группа вооруженных людей в блестящих одеждах. Солнце косыми лучами играло на их шлемах и копьях. Несколько человек с белым знаменем отделились от толпы и, подъехав на выстрел стрелы к рыцарской страже, затрубили в трубы и стали махать белым знаменем.
Не было никакого сомнения, что прибыли вестники мира или перемирия.
Гроссмейстер, окруженный всем своим капитулом, сидел в своей роскошной ставке, и серебряные чаши с вином поминутно осушались и снова наполнялись во славу будущих побед ордена.
Услыхав звук трубы, он послал одного из пажей узнать в чем дело.
Когда паж возвратился с донесением, что из литовско-польского войска явились послы с белым знаменем, он вспыхнул от гнева, и характерная ему резкая складка легла между черных нависших бровей.
— Чего им еще нужно? — воскликнул он, — я не отступлюсь от своих прав ни на Дрезденек, ни на Новую Мархию, ни на земли, что мы захватили осенью. Я не хочу больше слышать глупых разговоров об условиях. Перемирия я им больше не дам. Мы готовы, они нет, тем хуже для них!
— Я думаю, — обратился он к капитулу, — что лучше всего будет отправить их обратно, даже не допустив в лагерь. Все это соглядатаи, шпионы…
— Напротив, — с улыбкою возразил великий маршал Валленрод, — пусть именно они побывают у нас в лагере, пусть подивятся и ужаснутся нашей силе и наведут большую панику на своих соломенных и лапотных владык.
Почти весь капитул поддержал великого маршала. В рыцарском войске все было так грандиозно, все так устроено, что посторонний наблюдатель мог только удивляться и ужасаться.
— Принять их! — решил гроссмейстер, — я выйду к ним на встречу.
Распоряжение было тотчас передано в передовую цепь, и скоро все посольство, предшествуемое и сопровождаемое рыцарскими воинами, приблизилось к ставке гроссмейстера.
Великий магистр, окруженный всем своим капитулом и многими из знатнейших гостей рыцарских, ждал прибытия послов под огромным балдахином, который прикрывал вход в его ставку. Послы, увидев орденский капитул, остановили коней и по этикету приблизились пешие.
Когда они были уже в пятнадцати шагах, то сам гроссмейстер, узнавая в лицо обоих посланцев, убедился в своей ошибке. Это были не послы короля Ягайлы, а нарочные от римского императора Сигизмунда, венгерские вельможи Николай Гара и Сцибор, воевода Семиградский, присланные им вместо себя, чтобы силой убеждений склонить к миру обе враждующие стороны.
Свита состояла исключительно из венгерских дворян и двух прелатов, избранных лично Сигизмундом, королем венгерским и императором германским. Только один из свиты выделялся из толпы своим роскошным польским костюмом и вооружением, это был уполномоченный короля Ягайлы польский рыцарь Ян Корцбог, за старостью лет не годившийся уже в бой, но старик разумный и привыкший к делам посольским.
Прибытие послов короля венгерского, бывшего одновременно и германским императором, меняло обстоятельства. Сигизмунд был явный сторонник немцев-рыцарей, и потому его посольство, являющееся из лагеря врагов, могло иметь серьезное значение.
Официальный прием состоялся тотчас же. Все послы, не исключая и польского, были чрезвычайно обласканы гроссмейстером и капитулом и тут же без проволочки изъяснили те условия, на которых союзники, т. е. Ягайло и Витовт, соглашаются приостановить военные действия.
Воевода Семиградский, как старший по годам и званию, взял из рук пажа пергаментный свиток, на котором висела сургучная печать на шнурке, и обратился к великому магистру.
— Вот, благороднейший, именитейший, достославный повелитель благородных господ креста, на которых противники ваши, великий король Великой и Малой Польши на Кракове и на Гнездно Владислав II и его союзник и брат, светлейший Александр (Витовт), великий князь литовский и русский, изъявляют свое желание помириться. Я, и товарищ мой, благородный князь Николай Гара, по поручению его императорского и королевского величества, императора римского и короля венгерского Сигизмунда, являющегося в качестве вольного посредника двух вооруженных благородных противников, передаю их вам, в собственные руки, для всестороннего обсуждения. Именем моего великого государя императора и короля требую, чтобы ответ, какой бы он ни был, был сообщен нам, его представителям и заместителям, для передачи противной стороне.
Императорский посол, очевидно, вызубрил эту формальную речь, произнес ее без запинки и с поклоном подал пергамент гроссмейстеру.
— Хорошо, мы обсудим! — коротко ответил гроссмейстер и передал свиток одному из рыцарей капитула.
— Когда я могу явиться за ответом? — с новым поклоном проговорил Семиградский воевода.
— А разве время не ждет? — с полуулыбкой спросил великий магистр.
— Девятого сего июля, т. е. через четыре дня, истекает срок перемирию, — с еще нижайшим поклоном отвечал Сцибор.
— Будем иметь в виду! — уклончиво сказал великий магистр и, отдав по этикету честь императору, закрыл прием.
Поздно вечером того же дня в собственной ставке магистра было тайное совещание капитула, на которое также был приглашен и Семиградский воевода, разумеется, тайно. Сцибор был известен гроссмейстеру за приверженца немцев, и потому его не стеснялись.
Когда гроссмейстер, Сцибор и все члены капитула уселись вокруг большого стола, гроссмейстер начал говорить первым:
— Владислав Польский и Витольд Литовский предлагают нам такие условия, на которые мы согласиться не можем. Они требуют, во-первых, возврата Добржанской земли, Дрезденика и главное — Жмуди. Мы вполне формально, с соблюдением всех условий кульмского статута, купили Добржанскую землю и Дрезденик, следовательно, мы ими владеем по праву. Что же касается возврата Жмуди, то, благородные рыцари, столько благородной рыцарской крови пролилось по ее полям при обращении в христианство этих злых язычников, что мне кажется несовместно с рыцарским достоинством даже говорить о возможности такого возврата. Я сказал.
Один за другим говорили рыцари — члены капитула, их мнения были вполне согласны с мнением их начальника, один только Сцибор не проронил ни слова, ожидая, что его спросят.
— Что же ты молчишь, наш дорогой, неоценимый гость? Твоя мудрость известна всей вселенной. Недаром император римский считает тебя своим ближайшим советником!
Так заговорил гроссмейстер, открыто льстя гостю. Льстить или заискивать у равных или сильнейших было в обычаях крейцхеров.
— Что могу сказать я, чужеземец, видя, как все благо родное рыцарство исполнено воинственного жара? Я могу только сказать, как ваш друг и как человек, только что возвратившийся из польского лагеря, что никогда я на своем веку не видал такого многочисленного войска, какое удалось теперь собрать королю Владиславу и Витольду. У них более 90 знамен, не считая татар и валахов!
— У них больше ложек, чем мечей! — хвастливо воскликнул гроссмейстер. Все рыцари захохотали. — Мои кнехты расправятся с ними одними бичами!
— Дай-то Бог и святая Мария Дева! — покачав головой, отозвался Сцибор, — но только я должен вам сказать по дружбе, что как бы ни было плохо, сравнительно с вашим, польско-литовское войско, но оно задавит вас численностью.
— О, на этот счет я не беспокоюсь, — перебил Сцибора гроссмейстер, — никогда еще крестоносное войско не являлось на поле чести в таком числе. У меня теперь, когда еще не все союзники и земские ополчения подошли, свыше ста тысяч отборного войска, семьсот братьев рыцарей креста и свыше 500 рыцарей-гостей.
— А у Витольда, как говорят, больше 30.000 татар, хотя я их не видал, они стоят милях в двух от польско-литовского лагеря, — осмелился заметить Сцибор.
— Которые разбегутся при первом пушечном выстреле, — хвастливо заметил туховский комтур барон Генрих. — Они разбегутся и будут грабить своих же!
— Не говори так о проклятых сарацинах, — с усмешкой сказал Марквард Зальцбах, — я видел, как они лезли на пушки при Ворскле.
— Да, но то были литовские пушкари, а наши магдебурцы и на триста шагов их к своим мортирам не подпустят!
— Да будет так, по слову твоему, — сказал Зальцбах. — А много ли, благородный воевода, в войске польско-литовском этих неповоротливых русских, — обратился он к послу императора.
— Или ты их боишься, этих злых схизматиков? — снова перебил его туховский комтур.
— Бояться — не боюсь, но я видел, как они умирают в бою! — строго заметил Марквард, — их сначала надо убить, а потом еще повалить.
— Да, это странный народ, — в свою очередь, проговорил Сцибор, — я их тоже видал в бою: по-одиночке не стоят ни поляка, ни немца, я уже не говорю о благородных рыцарях, но в кучке, с топорами в руках, они неодолимы!
— Интересно бы видеть этих медведей! Надеюсь, мой меч сумеет пробить и их шкуру, — воскликнул туховский комтур, самый юный и самый запальчивый член орденского капитула.
Утром этого дня он при всем рыцарстве поклялся на кресте и Евангелии в течение всей войны носить с собою два меча до тех пор, пока не окунет их по рукоятку в человеческой крови! Многие рыцари давали подобные же клятвы, один клялся не брать в рот пищи в тот день когда не убьет литвина, поляка или русина, другой — не мыть лица и рук, пока не поразит двенадцати сарацинов и т. д. Словом, возбуждение против упорных врагов было всеобщее в рыцарском лагере.
Несмотря на знаменательные слова Сцибора и довольно двусмысленное предупреждение Маркварда Зальцбаха, в принципе все предложения великого князя литовского и короля Владислава были отвергнуты, но решено было, не давая тотчас решительного ответа послам Сигизмунда, стараться навести подробные справки о количестве войск у союзников, а главное, пользуясь временем, стянуть к истокам Древенцы возможно больше артиллерии из Мариенбурга.
Всю зиму и все лето, все литейни по всем землям ордена спешно отливали мортиры и ядра, пороховые заводы неустанно готовили порох, искусные мастера изготовляли ‘огненные стрелы’, специально назначавшиеся для поджогов городов и селений.
На следующее утро великий магистр в присутствии послов императора и даже посланца короля Владислава Корцбога делал смотр своим войскам.
Стройно, с музыкой, проходили мимо гроссмейстера одно за другим рыцарские ‘знамена’ или отряды. Он сам насчитал их 51, превосходно вооруженных и без исключения конных. Пешие воины были только при обозе да при артиллерии, в которой Корцбог насчитал более 50 мортир.
Самое многочисленное знамя было у князя Поморского, Свангебора из Штетина, который прислал его под начальством своего сына князя Казимира. Этот молодой онемеченный князь, совсем забывая свое славянское происхождение, чуть ли не более самих рыцарей рвался на войну со славянами. Его знамя имело свыше 1000 копий и 3000 мечников.
Многочисленные отряды наемных немецких солдат поражали старого Корцбога своей выправкой и воинственным видом. В Польше на наемных воинов глядели как на людей дешевых, а рыцари обращались с ними хотя и высокомерно, но не унижали, и главное весьма щедро и аккуратно платили жалованье.
Никогда раньше не видевший такой громадной и благоустроенной армии, старый Корцбог совсем растерялся и с ужасом думал, что вся эта громада обрушится на его любимое отечество.
Он уже не настаивал на скором ответе, он молил Бога только об одном — чтобы горькая чаша миновала его Польшу. Даже он, старый ветеран в войнах с Литвой и крестоносцами, отчаивался в успехе польско-литовского дела. Он забывал, что есть великий небесный Судья, который дает победу не силе, а правде!
Время шло, а рыцари, отправив на разведки более сотни шпионов из прусских нищенствующих крестьян, не торопились с ответом, зная, что нерешительный король Польский никогда сам не решится на наступление.
Но они ошиблись.
Девятого июля истекал срок заключенному после взятия Золотырни перемирию, и к вечеру этого же дня в рыцарский лагерь изо всех наемных лазутчиков только явились двое. Остальные или передались полякам, или были схвачены и перевешаны. Они принесли весьма тревожные вести — что все войска Витовта соединились с войсками Владислава и что поляки наступают.
Великий магистр страшно разгневался на лазутчиков, он был уверен, что они подкуплены поляками и лгут, чтобы поддержать мирные требования польского короля. Он приказал их испытать огнем и водой, но и этот жестокий допрос не привел ни к чему: несчастные извивались как змеи, когда стали поджаривать на жаровнях их пятки, но твердили одно — поляки наступают!
— Повесить их завтра на рассвете! — приказал неумолимый гроссмейстер и снова отправился в свою ставку бражничать с друзьями.
Пир продолжался далеко за полночь. И магистр, и члены капитула, проглотив изрядное количество вина, услаждали свой слух музыкой и пеньем миннезингеров, когда вдруг стоявший на дворе гроссмейстерского шатра рыцарь вошел в ставку и взволнованным голосом доложил магистру, что на северо-востоке видно страшное зарево в нескольких местах.
Гроссмейстер и его собутыльники высыпали из ставки и с ужасом увидели, что весь горизонт к северо-востоку залит багрово-красным заревом пожаров. Местами это зарево было гораздо ярче, и даже казалось, что можно было рассмотреть языки пламени.
Весь лагерь, рыцари-гости и простые воины высыпали из своих палаток, по всему лагерю стоял стон от криков и восклицаний. Очевидно, что зарево было произведено одновременно вспыхнувшими бесчисленными пожарами, но никто не знал, чему приписать это. Ни у кого и в мысли не было, что это означает роковое наступление союзников.
А пламя, между тем, разгоралось все больше и больше. Мало того, во многих местах вспыхивали новые пожары и огненные языки словно лизали небесный свод. Пожар, казалось, был чрезвычайно близко, тотчас за рекой Древенцей.
— Я говорил, что король Ягайло на этот раз медлить не будет, — тихо сказал Сцибор, обращаясь к гроссмейстеру.
— Я еще не уверен в том, что это польская работа! — воскликнул гроссмейстер, — но если это так, я сумею отомстить. Клянусь, что от Гнезно и от Кракова не останется и кучи камней! Но я все-таки не верю. Поляки не дерзнут наступить.
— Ваша светлость забываете про Витовта! — заметил Семиградский воевода, — он весь в своего отца Кейстута.
— И также, как и тот, заслужил петлю на шею. О, я уже не пощажу этого перекреста и изменника!
— Поднявший меч от меча и погибнет, — глухо проговорил брат госпитальер.
— Ты про кого это говоришь, брат во Христе? — дрогнувшим голосом спросил гроссмейстер, которому почудилось, что в тоне старого госпитальера послышалось какое-то мрачное пророчество.
— Они начали бой огнем и погибнут от огня! — тем же тоном произнес старик.
— И попадут из земного огня в огонь, уготованный дьяволу и всем ангелам его! — докончил речь госпитальера кругленький капеллан, духовник всего орденского капитула.
Гроссмейстер взглянул очень презрительно на капеллана. Он ненавидел духовенство вообще, а льстивого капеллана, к тому же торговавшего индульгенциями, в особенности.
— Эх, отец святой, земной огонь вернее, а от огня геены и откупиться можно. А от здешнего, клянусь святой Девой, не откупиться всем золотом мира!
В это время на другом берегу реки раздались страшные крики о помощи. Это был визг и вой человеческой толпы, очевидно, находящейся в смертельном страхе. Множество кнехтов и служителей кинулись к лодкам, и через несколько минут целая толпа до смерти перепуганных поселян и поселянок была перевезена на эту сторону. Они плакали и голосили, умоляя о защите.
Это были первые жертвы войны. Король Ягайло сдержал свое обещание: в день окончания перемирия он двинул войска через границы рыцарских владений. Налет был быстр и неожидан. Пожары осветили всю окрестность, а жители в паническом страхе искали спасения в поспешном бегстве.
Колебаться больше было невозможно.
Едва лишь точная причина пожаров стала известна гроссмейстеру, он тотчас приказал ударить в литавры, стоявшие у входа в ставку, и три раза затрубить в громадную боевую трубу. Это был сигнал, по которому все братья-рыцари обязаны были во всякий час дня и ночи спешить к ставке гроссмейстера.
Через полчаса все семьсот братьев ордена, рыцарские гости, предводители отрядов, необозримая масса воинов окружали шатер великого магистра. Он вышел к толпе в форменной одежде, в плаще и с жезлом в руках.
— Благородное рыцарство, — начал он громко, — вы сами видите (он указал рукой на зловещее зарево, которое, казалось, становилось все ярче и ближе), до чего доходит ярость и дерзость наших коварных врагов. Они присылают послов просить мира, а сами жгут села наших подданных, врываются в наши границы. Между нами не может больше быть никаких переговоров. На начинающего Бог!..
— Война! — воскликнул стоявший рядом с гроссмейстером великий маршал Валленрод.
— Война! Война! — оглушительно загремели кругом голоса рыцарей и гостей.
— Война! Смерть сарацинам! — кричали громче всех иноземные рыцари, воодушевленные перспективой участвовать в крестовом походе.
— Война! Война! — громовым раскатом прокатилось по всему рыцарскому войску, и десятки тысяч голосов подхватили этот дикий клич.
Между тем, один из пажей призвал в ставку к гроссмейстеру посланца польского короля, старика Корцбога.
— Слушай, старик, — сказал ему резко гроссмейстер, — возвратись к пославшему тебя и скажи, что с этого дня только один меч может решить спор меж нами. Что на начинающего Бог и что я не вложу меча в ножны, пока не заставлю его ползком, на коленях, с веревкой на шее, молить прощения у священного капитула. Ступай и торопись, если ты промедлишь, я не ручаюсь за твою жизнь!
Корцбог поклонился и поспешил выбраться из ставки гроссмейстера. Через полчаса он скакал по дороге к лагерю Ягайлы, двое его слуг едва поспевали за ним. Нерадостные вести вез он Ягайле!
Между тем, в течение всей ночи то там, то сям вспыхивали пожары, и лодочники не успевали перевозить всех беглецов, спешивших укрыться от неприятеля.
Ранним утром передовые отряды донесли магистру, что на противоположном берегу Древенцы появились польские отряды и хотят форсировать переправу.
Тотчас большая часть артиллерии была направлена гроссмейстером к угрожаемому месту, следом за нею двигалась почти вся армия, и к вечеру местность, единственно доступная для переправы, была сильно укреплена немцами. Ягайло хорошо понял, что форсировать переправу при таких обстоятельствах немыслимо, и после короткого совещания с Витовтом, бывшим душою всего похода, решил круто изменить план войны.
Бросив на берегу Древенцы несколько десятков фур, он повернул всю армию прямо на север и двинулся к границам рыцарских владений, минуя истоки Древенцы.
Когда разведчики донесли, что союзники, бросив часть обоза, быстро отступают, то несказанная радость охватила всех рыцарей. Они вообразили, что, испугавшись их силы, союзники бегут восвояси, и это отступление, словно величайшую победу, они праздновали весь следующий день торжественными молебнами и обильным возлиянием. Но их торжество продолжалось недолго. Уже в ночи явились гонцы в рыцарский лагерь с донесением, что польско-литовская армия и не думает отступать, но только, обогнув истоки Древенцы, окольным путем идет прямо на Мариенбург.
Созванный наскоро военный совет решил идти возможно спешнее наперерез пути армии союзников, и встретившись с нею, дать решительный бой.
Всю ночь один за другим прибывали вестники с более точным указанием пути, который приняли союзники. Ранним утром рыцарская армия снялась с лагеря и быстрым переходом двинулась наперерез колоннам к местечкам Лобову и Фрегенову, а Ягайло, утром следующего дня взяв и разорив Домбровно, продолжал свой путь на Мариенбург.
Таким образом, обе армии, медленно сближаясь, неизбежно должны были столкнуться между деревнями Грюнвальдом и Танненбергом. Это прекрасно понял и сам великий магистр, и весь рыцарский капитул. Всем начальникам отдельных отрядов отдан был приказ спешить во что бы то ни стало к полудню 15 июля к общему пункту ее соединения у деревни Грюнвальд.
Рыцари с математической точностью исполнили распоряжение начальства, и за полчаса до полудня головы их колонн показались на плоской возвышенности, которая окаймляет громадную болотистую Грюнвальдскую долину.
По другую сторону долины, на милю в обе стороны, тянулись громадные вековечные леса. Вдоль опушки, то там, то сям виднелись всадники и одиночные люди, скрывающиеся под тенью леса. Только на самом левом фланге, между лесом и небольшим озером, чернелась масса войск, расставленная правильными ‘клинами’ в два ряда, а гораздо дальше, в полумиле за озером, чернело что-то, но что такое, трудно было бы сказать… был ли то лагерь, или просто громадный табун лошадей.
Крик дикой радости огласил ряды рыцарских войск, когда они убедились, что тут, в нескольких сотнях шагов перед ними стоит наконец все сарацинское войско и наступает великий час Божьего суда.
Немцы не сомневались, что приговор Небесного Судьи будет в их пользу.

Глава IX. Вызов мечами

Буря немного поутихла. Королевские прислужники начали быстро разбивать большую палатку-церковь, которую не могли разбить утром. Король очень обрадовался, что ему наконец возможно будет исполнить обет, прослушать обедню. От сошел с лошади и присел на большом пне срубленого дуба, который прислужники покрыли бархатным ковром. Подканцлер коронный Николай Тромба, стоял рядом с ним и, как лицо имевшее духовный сан, готовился служить обедню.
По временам все еще налетали порывы ветра, но температура заметно повышалась, солнце, показавшееся из-за разогнанных ветром туч, жгло невыносимо, и латники, бывшие на полянках вне тени дубравы, спешили укрыться в чаще леса, где царствовала прохлада.
Издали доносился звук рогов — это Витовт объезжал войска, расположенные вдоль опушки леса и расставлял подходящие полки.
Далеко впереди леса расстилалась обширная равнина, а на расстоянии пяти полетов стрелы по всей линии начиналось возвышение, ярко освещенное теперь лучами полуденного солнца.
Правее леса виднелось небольшое озеро (Лубень. — Ред), а еще дальше — убогая деревушка с ветхой, полуразрушенной церковью. Это и было селение Танненберг, о котором на последнем военном совете говорил Зындрам Мошкович.
Гораздо левее, посреди роскошного зеленого луга, белели избушки другой деревушки — Грюнвальда, или, как его еще называли, Грюнфельда — т. е. ‘зеленого луга’. Расположение между ними было не более полумили, но дорога шла по болотистому лугу, почти непроходимому весной и осенью.
Несколько дубов одиноко возвышались среди равнины, словно сторожевые великаны, на равном расстоянии как от леса, так и от начинающегося возвышения местности. Несколько всадников поскакали к ним, но смельчаки тотчас же были отозваны предусмотрительным Витовтом. Он не хотел, чтобы рыцари раньше времени знали, что лес занят соединенными армиями.
Расставив войско и убедившись, что отставшие знамена подтягиваются к лесу, Витовт направил коня к королевской ставке. Он хотел еще раз переговорить с королем о предстоящем сражении, но Ягайло, утомленный вчерашним военным советом и затаивший какую-то тайную мысль, едва увидев его издали, опустил глаза в землю, смиренно перекрестился, встал и торопливой походкой направился в только что поставленный шатер-церковь.
Николай Тромба и Збигнев Олесницкий ему сопутствовали. По этикету, строго соблюдавшемуся при дворе короля, никто, даже сама королева, не имел права беспокоить короля, когда он стоял на молитве.
Это прекрасно знал и Витовт. Узнав, что король молится, он махнул с досадой рукой и хотел было снова ехать к своим полкам, как вдруг из опушки леса на поляну выскакал молодой воин на взмыленном коне. Очевидно, он гнал во весь опор. Узнав Витовта, он мигом соскочил с коня и преклонил колено.
— Кто ты и что скажешь? — спросил великий князь, зная, что гонец не смеет говорить без вопроса.
— Великие вести, государь. Крыжаки наступают, я видел их знамя в четверти мили от Грюнвальда, они идут сюда.
— Ладно, встретим, а ты кто сам-то, молодец?
— Ганко Остойчик, шляхтич из Хельма, раб и слуга вашей королевской милости.
Почти в ту же секунду с другой стороны, от Танненберга, прискакал другой гонец. Это был один из псковских лучников, присланный Видимундом Хрущом с донесением, что вблизи Танненберга показались силы рыцарей.
Один за другим прибывали гонцы с передовых постов с известиями о том же. Витовт захотел лично убедиться в этом и быстро поскакал просекой на опушку леса.
Вид противолежащей возвышенности изменился словно по волшебству. Там, где несколько минут перед тем чернели пашни или желтели убранные нивы, теперь блестели и сверкали копья, латы, шлемы и мечи бесчисленного войска. Вся армия меченосцев, повинуясь приказу великого магистра, назначившего долину между Грюнвальдом и Танненбергом местом соединения всех рыцарских знамен на полдень 15 июля, стянулась сюда, заняв возвышенность, господствующую над долиной и отчасти саму долину. Передовые линии крыжаков были не больше как на два полета стрелы от опушки леса.
Рыцари, видя, что только правая часть опушки леса занята войсками неприятеля, не поместившимися в лесу, не имела никакого понятия о действительной численности приведенного Ягайлой и Витовтом войска и, видя только незначительную часть его, вообразили, что видят перед собой все ополчение, и заранее радовались легкой победе.
Зато все немецкое войско виднелось Витовту как на ладони. Он мог не только счесть все знамена, но даже узнавал в лицо многих рыцарей, с которыми судьба приводила его сталкиваться.
Почти в центре, под большим квадратным знаменем с большим черным крестом на одной стороне и распростертым черным коронованным орлом на другой он узнавал колоссальную фигуру отныне своего злейшего врага Маркварда Зальцбаха. Рядом с ним стоял человек громадного роста, тоже с рыжей бородой почти огненного цвета. При первом взгляде на этого рыцаря, Витовт вздрогнул.
— Слушайте, — обратился он к нескольким молодым воинам-телохранителям, ехавшим за ним следом, — вон видите этого рыжего рыцаря, что стоит рядом с Марквардом? Тот, кто возьмет его живого или мертвого, заслужит себе вечную славу, а мне сделает дорогой подарок.
— Тот, государь, что с павлиньими перьями на шлеме? — спросил один из любимцев Витовта, его стремянной — молодой боярин литовский Кормульт.
— Он самый. Добудь его — и проси чего знаешь.
Глаза молодого литвина засверкали.
— Или лягу головой, или голова его будет у твоих ног, государь! — воскликнул он с жаром.
— Аминь! — проговорил Витовт и перекрестился. Рыцарь, про которого шла речь, был бессердечный Шомберг, по другому произношению Зоненберг, отравивший двоих сыновей Витовта, заложников у ордена.
Топот сзади по просеке заставил Витовта обернуться в эту сторону. К нему во весь опор скакал молодой Туган-мирза с небольшой свитой татарских наездников. На татарском витязе поверх бархатного алого кафтана с позументами была надета кольчуга с чудной золотой насечкой, а на голове блестела полированная стальная шапка-ерихонка, украшенная пучком степного ковыля.
У пояса висела кривая сабля, за плечами виднелся лук и полный оперенных стрел колчан. Большой широкий нож был заткнут за пояс, а на передней луке седла виднелся скрученный из конского волоса аркан.
Подскакав к великому князю, Туган-мирза низко поклонился, прижав руки ко лбу и груди, и вдруг словно замер в недоумении. Он увидал позади великого князя всю бесконечную массу рыцарского войска.
— Ну что, поспел ли султан Саладин на соединение с моими литовцами? — быстро спросил великий князь.
— Сам султан пришел, четыре часа меня гайда посылай наперед, нукер приводи, джигит приводи, много улан джигит приводи…
— Сколько привел?
— Много привел, десята тысяча привел. Самый хорош джигит привел.
— Где же вы, где остановились? — переспросил Витовт, который начинал уже сомневаться, что татары Саладина успеют вовремя явиться к Грюнвальду и принять участие в битве, которая казалась неизбежной.
— Тут за лес стоит. Все табором стоим…
Молодой татарин указал на правый фланг позиции, где уже были расположены литовские передовые дружины.
— Хвалю, это место я вам и назначал. Там поляна и овраг, вы можете заскакать и в бок, и в тыл врагам. Только ни с места, пока я не подам знака к битве.
— Воля господина — святая заповедь для его рабов! — с поклоном отозвался Туган-мирза, очевидно, вертясь более года среди царедворцев литовского великого князя, он и сам понемногу начал превращаться в придворного.
— Пошли из своих нукеров посмышленее навстречу султану Саладину и скажи ему, чтобы он шел прямо к вашим дружинам и подкрепил вас. Дело будет жаркое, и без подкреплений вам не устоять.
Мирза ничего не отвечал, он только пристально взглянул на великого князя и, повернув коня, вихрем помчался к своим, расположившимся позади леса, по громадной, поросшей сочной травой поляне.
— Нам не удержаться! — повторял он мысленно слова великого князя, — не удержаться, да и зачем держаться? У него конь, у меня конь, у него конь несет 15 ок, у меня и пяти нет, он поскачет за мной, я уйду от него как ветер пустыни, он поскачет за мной, его лошадь тяжелая, она устанет, а мой скакун будет свеж, тогда и мне можно будет возвратиться, — гайда аркан! А там что Аллах рассудит…
Так рассуждал Туган-мирза сам с собою, подъезжая к оставленному им лагерю. Старшины, приближенные думцы и знаменитейшие богатыри татарские окружили юношу, и он с жаром рассказал им свою встречу с Витовтом и буквально передал его распоряжение.
— Аллах-Биллах! На все предопределение Аллаха, — заговорили в один голос татары, — великий князь — великий богатырь, под стать великому Зорабу, он знает откуда бить врага, с хвоста или головы! Да будет его воля исполнена!
Узнав, что неприятель уже в виду и что битвы можно ожидать с часу на час, военачальники татарские тотчас же отдали приказание сняться с лагеря и придвинуться возможно ближе к литовским полкам, занявшим все пространство от опушки леса до небольшого озера, прилегающего к селению Танненберг.
Несколько левее, поближе к лесу, во второй линии за литовскими полками, уже построившимися в боевой порядок ‘клиньями вперед’, виднелись дружины совсем в другой одежде, с совершенно иным, своеобразным и страшным вооружением. Только очень небольшая часть людей была одета в доспехи, т. е. латы и шлемы, некоторые имели только кованые железные шапочки да нашеечники, а большинство носило поверх белых суконных кафтанов какие-то не то куртки, не то фуфайки из плотно скрученных и перевитых между собою пеньковых веревок. Это и были так называемые бахтерцы особый вид домодельной брони, употребляемой только в московском государстве. Тяжелые, неуклюжие, они не предохраняли носителей не только от копий, но даже от стрел, но довольно хорошо сопротивлялись удару меча, а подчас — и рыцарской секире.
Оружием этой части войск Витовта были обыкновенные лесосекные топоры, насаженные на топорище несколько длиннее обыкновенных. Это были три смоленские дружины, присланные смоленским данническим князем Глебом под начальством сына своего Давида, уже знакомого читателям.
Князь Давид, получив через певца Молгаса первое известие о плене своей невесты и о том, что она еще жива, в ту же минуту хотел собраться отбивать ее у немцев, но когда первая горячка прошла, обсудил это дело с людьми ратными. Отбить княжну вооруженной силой из стен укрепленного рыцарского замка было тщетной и несбыточной мечтой. Надо было придумать что-то другое. В это время отец князя Давида получил письмо от великого князя литовского, в котором тот требовал выставить, согласно уговору, три знамени войск. Старый князь сначала было заупрямился, но Давид Глебович поддержал требованье Витовта, и князь более не прекословил.
Три знамени были собраны молодым князем в самое короткое время. Смоляне, узнав, что дружины поведет сам молодой князь Давид, которого обожали и стар, и млад, толпами стекались под его знамена, и он без особого труда, не притесняя даже строптивых бояр смоленских, медливших снаряжаться в поход, успел к началу июня собрать рать из отборных людей.
Одно смущало молодого героя: живя долго в Литве, видя постоянно перед собою цвет литовского, польского и рыцарского войска, в блестящих, изящных и дорогих уборах и вооружении, он не мог примириться с мыслью, что ему придется вести на общий сбор толпу сермяжников, одетых кто в лапоть, кто на босу ногу и не признающих другого оружия кроме дубины-мочуги да дровосекного топора.
Он ожидал, что его встретят насмешками в польско-литовском лагере, и не ошибся. С первого же дня прибытия его к союзному лагерю, его смоляне были окрещены именем ‘дегтярников’, а он — прозванием ‘горе-богатыря’.
Затаив глубоко в душе оскорбление, князь ждал только случая доказать, что дегтярники стоят расфранченных шляхтичей и что он сам один стоит трех любых витязей.
Князь Витовт за два дня на походе осмотрел пришедшие дружины смолян. Ему, как старому и опытному воину, сразу бросилось в глаза их странное оборонительное и наступательное оружие. Он понял, что такие силачи, какими выглядели смоляне, при тяжести и неуклюжести веревочных бахтерцев решительно не годятся для наступления, но там, где нужна непоколебимая твердыня живых тел, эти ‘дегтярники’ составят неодолимый оплот. Он тотчас подозвал к себе князя Давида, поблагодарил за поспешность, с которой тот догнал наступающую армию, и указал смолянам место сзади конных литовских дружин.
Придя к Танненбергу и еще раз повидавшись с Витовтом, который, объезжая позицию сам лично указал место дружин во время боя, князь Давид приказал людям отдохнуть, зная, что день будет жаркий и работы много.
— Княже милостивый, — обратился вдруг к нему один из старейших ратников первой дружины, предзнаменный витязь, боярский сын Максим Отрада, — коли треклятые немчины оттуда налетят, — он указал на позицию меченосцев, — не обособиться бы жердочками да слежками?
— Как жердочками? — переспросил князь Давид, не понимая вопроса.
— Да так: с поля-то немцу вольготно копьем орудовать, коли его поймаешь топором-то, а коли жердочки поставить, с конем ему их не переехать, а пеших-то мы и сами уберем!
Теперь князь понял, что смоляне хотят оградиться со стороны поля слегами, чтобы уравновесить шансы боя.
Получив разрешение, смоляне быстро принялись за работу, и к полудню весь правый фланг был обнесен двойным забором из еловых жердей, перевязанных и привязанных лыками к вбитым кольям. Сквозь подобную преграду, безусловно недоступную коням и всадникам, очень легко проходили пешие воины. При вторичном объезде Витовт очень одобрил затею и, хотя в душе смеялся и назвал смолян ‘плотниками’, но принял этот метод защиты к сведению, рассчитывая применить в будущем и в своих войсках.
В лагере истых литовцев и язычников-жмудин царствовало особое возбуждение. Дикие орды лесных обитателей центральной, неисследованной Литвы и Жмуди, приведенные князем Одомаром, сбились в одну громадную толпу, и под мерные удары мечей о щиты и бубны о бубны, пели, вернее, завывали какие-то дикие песни, скорее, похожие на вой волков.
Одомар, одетый в полное вооружение, подаренное ему Вингалою, из своего старого военного убора оставил при себе только громадную дубину, сделанную из молодого дуба, вырванного с корнем. Несмотря на все доводы Вингалы, он никак не хотел сменить ее на меч, находя, что тот слишком легок и ему не по руке. Старый князь больше не настаивал, и Одомар продолжал шеголять перед войсками со своей дубиной на плечах.
Криве-кривейто и многие криве сопутствовали жмудинским знаменам, они знали, что их присутствие способно воодушевить на страшный бой с врагами отчизны самые невозмутимые жмудские сердца, и дружно откликнулись на призыв Витовта идти отмстить за разоренную землю отцов и дедов.
Немного левее, ближе к смолянам стояли эйрагольские знамена, приведенные князем Вингалой. Они были уже построены к бою, и в предзнаменных рядах первого знамени, словно дубы среди мелколесья, выделялись колоссальные фигуры всех четырех братьев Стрекосичей. Они были пешие, но с головы до ног закованы в тяжелую броню, что другим и поднять не под силу. Они как-то равнодушно смотрели на все окружающее, изредка перебрасываясь друг с другом словами, разобрать которые другие не были в состоянии.
Сам князь Вингала в полном боевом вооружении, окруженный своими боярами, богатырями и несколькими оруженосцами, объезжал ряды своих дружин и отдавал последние распоряжения. Воодушевлять жмудин словами ему не приходилось, каждый из них глубоко на сердце затаил страшное чувство мести к немцам. Не было ни одного человека во всем жмудском войске, у которого не было бы старых счетов с крестоносцами. Они дышали жаждой мщения, и их надо было скорее сдерживать, чем поощрять.
Увидав своего повелителя и брата, Вингала подскакал к нему.
— Прикажешь начинать? — спросил он, сверкая глазами, — у меня скоро не хватит сил сдерживать моих людей!
— Ждать! — повелительно крикнул Витовт. — Ждать, пока я сам не дам приказания идти в бой!
Тон голоса великого князя не допускал возражения, и Вингала возвратился к своим дружинам. К нему подъехал Бельский.
— Скоро начинать, государь? — спросил он в свою очередь.
— Ждать! — нервно крикнул ему Вингала. Его самого бесило это промедление. Враги, безжалостные, неумолимые, были тут, в нескольких сотнях шагов, и ждать, ждать часа расплаты!
Между тем, великий князь снова въехал в лес и мчался вдоль расположившихся в нем знамен польских войск. Они даже не были поставлены в боевой порядок и отдыхали под тенью деревьев. Во многих местах горели костры и варилась пища. Близость неприятеля, казалось, ничуть не смущала предводителей. Они были уверены, что здесь, в лесу, рыцари на них напасть не посмеют, так как рыцарское вооружение не было приспособлено к лесному бою, и мирно предавались покою.
Жара в поле, на солнечном припеке, была ужасная, невыносимая. И лошади, и люди изнемогали от зноя, а здесь в лесу, царствовала прохлада, два ручейка, прорезавшие лесную чащу, давали возможность утолить жажду.
Витовт снова выехал на опушку леса. Теперь вся противоположная возвышенная поляна, насколько можно было окинуть взглядом, была покрыта вооруженными людьми, стоявшими правильными квадратами с широкими интервалами. Большие черные знамена квадратной формы с белыми рыцарскими крестами на них придавали всей армии немцев действительно вид крестоносного войска. На многих знаменах на обратной стороне было изображение одноглавого черного орла — герба Пруссии.
Предводителей, собравшихся впереди войска, легко можно было узнать по целым пучкам страусовых и павлиньих перьев на шлемах. Среди них царствовало необычайное движение. Они о чем-то совещались и спорили.
Действительно, это был военный совет, созванный наскоро великим магистром в виду странного положения, принятого врагами.
Часть польско-литовско-русского войска была видна из-за леса. Бой был неминуем, но, очевидно, враги и не думали нападать на них. Они стояли и в лесу, и по опушке леса, и отчасти вдоль озера в полном бездействии, и тем приводили в несказанное смущение рыцарей.
Атаковать их в лесу было делом немыслимым. А между тем время. уходило, солнце жгло нестерпимо, и рыцарским войскам, прошедшим с утра более трех миль (21 версту), отдых был необходим. Они изнемогали от жгучих лучей солнца, накаливающего их панцири, а об отдыхе нельзя было и думать: враг стоял близко и ежеминутно мог начать нападение.
Десятки людей падали от изнурения, и великий магистр собрал военный совет, чтобы решить, что предпринять.
Рыцарские союзники, герцог штетинский Казимир и герцог силезский Конрад горячились больше всех и требовали, чтобы, невзирая ни на что, рыцарские войска атаковали.
Герцог штетинский подскакал к великому магистру, умоляя его дозволить ему, на свой страх, со своими рыцарями атаковать видневшихся около леса врагов.
— Вы недостаточно знакомы, ваша светлость, со способами войны, которых придерживаются эти проклятые язычники, — возразил магистр, — лес — их стихия, а мы не можем действовать там нашим излюбленным благородным оружием — копьями.
— Что же делать в таком случае? — пылко спросил герцог.
— Ждать, пока сами соблаговолят пожаловать на поляну, — с насмешкой в голосе вмешался в разговор герцог Конрад Силезский.
— Пока настанет ночь и принять ночную битву, если до той поры мы не испечемся в латах, как раки в печи.
— Все это прекрасно, — отозвался великий магистр, — но дело в том, что идти в лес мы не можем.
— А выходить они не хотят, — докончил Конрад. — Что же делать в таком случае?
— Ваша светлость извинит меня, если я не сам отвечу на этот вопрос, а предоставлю его на обсуждение рыцарского совета старейшин нашего стана, который мною уже созван, — сказал магистр.
Действительно, неподалеку стояли несколько рыцарей в белых плащах, накинутых поверх железных доспехов. Это все были старые, поседелые на войне рыцари, люди опытные и в мире, и в войне, душа и ум рыцарства. Их уверенность в разгроме союзников была так велика, что никто из них не пожелал оставаться в Мариенбурге, но спешил под знамена, чтобы участвовать в славном бою и, разумеется, в дележе добычи.
Они окружили великого магистра и со вниманием его выслушали.
— Тут остается только одно средство, — после долгой паузы отвечал один из стариков, переговоривший со стоявшими рядом, — послать неверным герольдов с мечами. От такого вызова на бой они не уклонятся!
— Правда, правда, — заговорили все рыцари, собранные на совет, — после такого вызова ни один трус не откажется от битвы!
— Итак, господа крейцхеры, — провозгласил великий магистр, — ваш совет послать послов. Я его принимаю, но укажите мне теперь, кого же послать выполнить это важное поручение. Нужны мужья искусные в деле герольдов.
— На что же лучше, — отвечал Марквард Зальцбах, бывший в числе членов совета, — среди нас находятся теперь герольд короля Сигизмунда Рамрик и герольд их светлости, — он указал на герцога Казимира Штетинского. — Они не принадлежат к нашему священному ордену, упрекнуть их в пристрастии нельзя, они только будут посредниками в деле чести.
Остальные рыцари подтвердили выбор Зальцбаха, и великий магистр отдал распоряжение, чтобы названные герольды были приведены к нему немедленно. Герцог Казимир торжествовал: все его заветные мечты сбывались, он не только был посвящен в рыцари на неприятельской земле, но даже и его герольд удостоился чести нести вызов христианского рыцарского войска неверным! Воспитанный в рыцарских понятиях своего века, он сердечно верил, что и Литва, и Жмудь, и даже русские — язычники!
— Брат, великий маршал! — обратился великий магистр к высокому чернобородому рыцарю, Генриху Валленроду, брату бывшего великого магистра, — вручи герольдам два нагих меча и научи их тому, что они должны будут сказать королю Владиславу и князю литовскому. Пусть идут во имя Божье.
Генрих Валленрод только и ждал этого приказания. Он тотчас же вызвал обоих названных герольдов, находившихся при обозе и, вручив им два меча без ножен, долго объяснял то, что они должны были сказать королю.
— Благородный господин, — смело и самоуверенно отозвался герольд короля Сигизмунда, — я служу герольдом его величеству королю вот уж двадцать пятый год и сумею вызвать из лесных трущоб и не таких вепрей!
Другой герольд сказал почти то же самое, и через несколько минут, предшествуемые трубачом и знаменщиком, который вез белое знамя, они выехали в узкое пространство, которое отделяло опушку леса от линии рыцарских знамен.

Глава X. Король молится

Был третий час пополудни, а Ягайло все еще не выходил из своей часовни. Он молился перед походным алтарем и только изредка вставал с колен, подходил к шелковому пологу палатки, оглядывал испытующим оком окрестности, затем снова распростирался ниц и целыми минутами лежал неподвижно.
И духовник королевский, и пан Николай Тромба, в качестве капеллана тоже присутствовавший на церковной службе, только удивлялись подобной несвоевременной молитве, подканцлер хотел даже напомнить королю о времени, но уже один взгляд короля сковал ему уста. Он молча опустился на колени рядом с королем.
Во всей церковной палатке царствовала полутьма, среди которой ярко выделялись огни свечей, горевших перед священными реликвиями короля, расположенными теперь на престоле. Вдруг луч дневного света ворвался в палатку. Вошел Витовт.
Король тотчас обернулся. Он узнал своего брата и друга, но не подал вида, что замечает его и продолжал шептать слова молитвы.
— Король и брат, — тихо, но энергично проговорил великий князь литовский, подходя к самому Ягайле, — время не ждет. Враги перед нами. Войска наши рвутся в битву, дозволь начать бой!
Ягайло даже не шелохнулся. Губы его продолжали шевелиться, а рука на груди делала движение креста. Он слышал, но не хотел отвечать.
— Заклинаю тебя всем святым, кровью наших близких, пролитой злодеями, дозволь начать битву! Враги истомлены походом. Они слабее нас. Господь дарует нам победу. Дозволь, государь и брат, уж солнце склоняется к вечеру!
— К вечеру, говоришь ты, к вечеру! — вдруг заговорил Ягайло и снова бросился к пологу. — Нет, ты ошибся, еще часа два до вечерен!
— Чего же ты медлишь, брат мой, друг мой?! — воскликнул Витовт. — Враги перед нами. Вели строить ряды и идти на врагов. Заклинаю, не медли более! Мне больше не сдержать ярости своих литвинов, дозволь наступать!
Ягайло ничего не ответил, но глаза его, направленные сквозь разрез палатки на стан рыцарей, видневшийся вдали, вдруг вспыхнули. От группы рыцарских начальников отделились несколько человек с белым знаменем впереди.
— Смотри, смотри, — вдруг воскликнул он, схватывая за руку Витовта, — я так и знал, они шлют послов, они сознают свои вины перед нами, они хотят мириться.
Гулкий звук медного рога прокатился по полю. Знаменщик, носящий знамя, махал им над головою.
— Скорей, брат и друг, скорее пошли встретить вестников, честь честью. Пусть ведут их сюда, ко мне. Вестник мира — всегда желанный гость!
Витовт слушал и ушам своим не верил. Так говорил тот самый человек, который еще утром дышал безумной ненавистью к немцам. Подобные перемены в характере Ягайлы были давно известны его близким, но Витовт не мог допустить, чтобы его ратный товарищ мог бросить начатое дело, мог отказаться от давно ожидаемого им отмщения, когда оно уже наступало.
Он бросился к Ягайле и с жаром схватил его за руку.
— Что ты хочешь? Мириться теперь, когда злодеи перед нами? Какой ценой купишь ты мир? Ценой позора, унижений? Помилуй, пощади нашу честь. Лучше смерть, чем такой позор!
— Смерть, — прошептал как будто в забытьи Ягайло. — Смерть, говоришь ты! — и лицо его приняло то выражение, которое заметил у него Витовт после охоты под Брестом, когда тур сломал четырех охотников.
— Заклинаю тебя именем нашей несчастной родины Литвы, именем Бога Всемогущего и справедливого, опомнись, ободрись!
— Господь велел прощать врагам! — резко отвечал Ягайло. — Если они поняли свои вины и пришли мириться, я приму их как друзей. Вели встретить их, как подобает встречать послов.
— Брат, а слава, а честь наша? — воскликнул Витовт.
— Отстаивай свою, моей никто не коснется! — резко и даже грубо прервал его Ягайло и, подозвав Олесницкого, который дожидался у входа в церковь, отдал распоряжение о торжественном приеме герольдов.
Тотчас со стороны польского войска с трубачом и знаменщиком выехали вперед два герольда с гербами Кракова и Литвы на щитах и, подъехав к немецким герольдам, стали по обе стороны их. Все вместе они двинулись обратно к стану.
Ягайло поспешно вышел из походной церкви, и тотчас же близ него столпились все воеводы и главнейшие витязи польского войска. Не было только Витовта. После разговора с королем, пораженный в самое сердце словами брата и союзника, он вскочил на коня и поскакал к своему литовскому стану, не решив еще, что ему предпринять в виду изменившихся событий. Он отскакал недалеко. Навстречу ему ехал князь Давид Смоленский. Забрало его шлема было поднято. Князь был бледен и встревожен.
— Государь! — воскликнут он, равняясь с Витовтом, — посольство от немцев приехало, мы видели. Ужель опять отступать восвояси?
— Не знаю, ступай к стану короля, там все узнаешь. Не выносит мое сердце одного вида треклятых крыжаков. Не знаю, с какими вестями приехали.
— Обычаев рыцарей-крыжаков не ведаю, государь, — отозвался князь Давид, — я видел сам, своими очами, провезли они два меча нагие, без ножен.
— Как, мечи без ножен?! — радостно воскликнул Витовт. — С нами Бог! Значит война! Война! Вызов на бой! Скорей, скорей за мной, к королевскому стану, такую весть радостно и слышать, — он повернул коня и, как вихрь, понесся обратно, князь Давид и его свита едва успевали за ним следовать.
Витовт, проживавший долго среди меченосцев, хорошо изучил их обряды и знал, что посылка обнаженного меча означает вызов на бой, и делается только в крайнем случае, когда нельзя иным путем вызвать врага на поле.
Выйдя из церковной палатки для встречи послов, Ягайло поместился на кресле под роскошным навесом, раскинутым тут же, и быстро оглянулся. Отсутствие Витовта его смутило и опечалило.
Он сделал знак рукою, и вся его ближайшая свита стала по обе стороны его кресла. Тут были ближайший человек к королю и капеллан Николай Тромба, духовник короля в походах Ян Монжик из Домброва, впоследствии славный воевода Львовский, Збигнев Олесницкий, секретарь короля и наконец князь Александр Мазовецкий, начальник королевской стражи. Несколько поодаль стояли три оруженосца: Збигнев Чайка из Нового Двора, королевский копьеносец Николай Моравчик, носитель малого королевского знамени, и Данилко Русинок, королевский лучник.
Герольды были уже недалеко, их пестрые одежды ярко выделялись среди мрачных боевых доспехов сопровождавших польских воинов. Герольды остановились в двадцати шагах от королевского навеса, слезли с лошадей, взяли в руки мечи и гордо двинулись вперед.
Почти в ту же минуту снова послышался топот лошадей, пущенных во весь опор, и Витовт, в сопровождении князя Давида и нескольких литовских рыцарей, подскакал к навесу, сошел с коня и пошел к королю.
Занятый мыслью о приеме посольства, Ягайло не заметил возвращения брата, он поднялся навстречу послам, которые с вызывающим видом подошли теперь на пять шагов к королевской особе.
Костюмы их были фантастичны и очень роскошны, на груди у Рамрика, герольда короля Сигизмунда, был вышит огромный щит с изображением черного орла на золотом поле (немецкий герб), на груди герольда герцога штетинского Казимира — красный крест на белом поле, герб ‘Поморья’.
По вызывающему виду, с которым они подходили, всякий мог бы понять, что они являются не вестниками мира, но Ягайло так был убежден в правоте своей относительно немцев и так миролюбиво настроен после долгой молитвы в церкви, что не заметил этого и дал знак подвести герольдов.
— Государь! — заговорил, поклонившись, но не преклоняя колено, старший из герольдов, Рамрик, — великий магистр честных и благородных рыцарей меча, высокорожденный господин Ульрих фон Юнгинген посылает тебе этот меч, а другой мы должны передать твоему брату Витольду от высокородного господина великого маршала, если только мы увидим князя лично.
Ягайло ничего не понял из того, что говорил герольд по-немецки, но тон, с которым обращался к нему герольд, никак не вязался с представлением о вестнике мира. Ягайло понял это, глаза его сверкнули.
— Ян Монжик! — проговорил король, обращаясь к молодому витязю, — ты знаешь хорошо язык крыжаков, переводи, чего хотят от меня немчины? Что он говорит?
Ян Монжик отдал низкий поклон и слово в слово перевел речь герольда.
— Послать сейчас гонца за великим князем! — приказал король, начинавший понимать, что дело идет о вызове.
— Я здесь! — отозвался Витовт, слышавший всю речь герольда и успевший стать по правую руку короля.
— Вот перед тобой великий князь литовский и русский, говори, что тебе приказано, — резко и повелительно сказал Ягайло.
Герольд выступил вторично, поклонился обоим государям и поднял меч над головой. Другой герольд сделал то же.
— Приносим мы, — начал он, дерзко глядя на Ягайло, — от имени высокорожденных крейцхеров, гроссмейстера, великого маршала и всей братии ордена тебе, королю, и тебе, князь Витольд, эти два нагих меча, в помощь и возбуждение к борьбе, которую вы сегодня будете иметь. И позволяют вам те же господа ордена избрать себе место для битвы с какой хотите стороны, а потому не теряйте времени, не скрывайтесь во мраке лесном, не прячьтесь малодушно, не уклоняйтесь от битвы, избегнуть которой не можете!
Кончив свою речь, герольд дожидался, пока ее перевел Ян Монжик, и затем, сделав еще несколько шагов вперед, подал свой меч королю, другой герольд сделал то же и передал меч Витовту. Глаза у литовского князя сверкнули, он хотел сказать что-то, но сдержался. Говорил король Ягайло:
— Помощи не ищем ни у кого, — слышался голос короля, — за исключением Господа Бога. Его именем принимаем эти мечи и хотим немедля рассчитаться с вами вооруженной борьбой. Но места сражения указать не можем, так как один Господь Бог знает и укажет это место. Он обозначил его уже и вам и нам.
Этот ответ король произнес тоном не только не высокомерным, но глубокая печаль звучала в каждом слове.
Теперь жребий был брошен, отступать было невозможно, и ему величайшего усилия стоило удержать слезы, выступившие на глаза.
— Нечего делать, друг и брат, надо принять битву, — обратился он к Витовту. — Ступай, спеши с последними приготовлениями. По первому звуку трубы веди в бой своих литвинов, татар и русские дружины. Я подкреплю их, когда будет время. Прощай. Дай Бог нам встретиться на поле победы!
— Аминь! — отозвался Витовт. Братья обнялись, и Витовт помчался к своим литвинам.
— Взять их под стражу и хранить как свет очей! — приказал король и, подозвав одного из шляхтичей, герба Елиты Дзивоша, поручил ему пленных.
Теперь, когда всем стало ясным, что бой сию минуту начнется, все польское войско стало выстраиваться в боевой порядок. Главные начальники толпились около короля и спешили, получив приказания, к своим местам.
В это время случилось нечто необычайное. Словно для того, чтобы подтвердить слова герольдов, что рыцари дают возможность выбирать место для боя Ягайле, все крестоносное войско, повинуясь ранее отданному приказанию, по резкому трубному знаку, поданному от ставки гроссмейстера, повернуло вполоборота, и пошло обратно, подымая за собой целые облака пыли.
— Отступают! Отступают! — послышались голоса кругом, Но это известие было тотчас опровергнуто. Рыцарское войско, отступив около версты, остановилось и быстро построилось в тот же боевой порядок, как прежде. Теперь между передовыми отрядами польского войска и немцами лежала низменная долина более немецкой мили в ширину, покатость, хотя и незначительная, была с немецкой стороны.
— А и хитры же треклятые крыжаки! — воскликнул главный начальник польского войска Зындрам Мошкович, подходя к королю, который с удивлением смотрел на этот маневр немцев.
— А что, мой верный герой и богатырь? — переспросил Ягайло.
— Видите, ваше величество, они нам и поле открыли, выступайте-де смело, а коли мы вдадимся в ловушку, да выступим из лесу, они нам перестроиться не дадут, задавят как мух в меду, прижав к лесу! Ведь удар-то под гору куда сильней, чем снизу, тут всякий трус поскачет, коня не удержишь.
— Разумен ты, пан Зындрам, Господь Бог дал мне тебя на помощь. Погоди, дай я тебе на шею надену священную реликвию, с мощами св. Великомученицы Варвары — она хранит от мечей и копий рыцарских.
Согласуя дело со словом, Ягайло снял с груди одну из бесчисленных реликвий, перекрестился, набожно поцеловал ее и надел на шею своего воеводы.
— А теперь в бой! — проговорил он. — Знаю, много будет пролито христианской крови, но она падет на виновных. Вели трубить в трубы, мой славный Зындрам, пусть брат Витовт начинает бой. А сломят его крыжаки, тогда наша очередь! Да поможет нам Господь Вседержитель!
Зындрам преклонил колено перед королем и поцеловал его руку.
— Мои ратники готовы, государь, — проговорил он, — об одном заклинаю ваше величество, щадите себя, щадите в вашем лице славу и могущество Польши! Не идите на опасность! Кругом вас достаточно сильных и храбрых витязей, заклинаю вас всем святым на небе и на земле, храните себя, не давайте увлечь себя вашей доблести!
— Не боюсь я ни копий, ни мечей, ни стрел вражеских, — с энергичным жестом воскликнул Ягайло, и лицо его внезапно изменилось. — Я верю в святость своего долга, верю в святейшие реликвии, которые все при мне, верю в молитвы святого Станислава, покровителя Польши! Я буду там, куда меня призывает мой долг и моя воинская честь. Спасибо тебе, Зындрам, за совет. Но ступай к войскам, там ты нужнее. Ступай же! — крикнул он, видя, что воевода колеблется.
Зындрам еще раз ударил челом и поехал к войскам. Он хорошо знал характер своего повелителя и не мог без ужаса подумать о том, что Ягайло может увлечься и лично броситься в бой! А какие же могли быть силы у 62-летнего старика, не отличавшегося и в молодости особой физической силой?
Едва Зындрам доехал до центра расположения своих знамен, выстроившихся по самой опушке леса и мелких кустов, как согласно воле короля, подал знак трубачам, и тридцать труб загремели сигнал к атаке. Дико и могущественно прокатился рев труб по лесу и перекатным эхом достиг Витовта. Тот снял шапку, перекрестился, вынул меч и помчался вдоль рядов своих дружин.

Глава XI. Литовский бой

Войска литовско-русские были выстроены в три линии. Таким образом, между ними было два интервала — две ‘улицы’, как тогда говорили.
Казалось, что, услыхав звук трубы, решивший все недоразумения, все колебания и посылавший его на жестокий бой, Витовт переродился. Теперь перед лицом своих дружин, исполненных жаждой мести и ненависти к немцам, мчался совсем другой человек. Женственное выражение лица князя-героя преобразилось, оно дышало дикой энергией, глаза его горели, он словно вырос на седле, и в повелительном жесте его руки, простертой к немцам, было столько энергии, столько гордого сознания своей силы, что невольно одушевление охватывало каждого.
— Вперед на врагов! — грянул его мужественный и звучный голос, — вперед! Во имя Бога Всемогущего!
Ряды заколебались. Страшный, дикий, неудержимый взрыв кликов огласил окрестность. Загудели, завыли рога литовские, и, словно лава, долго сдерживаемая преградой, двинулась вперед вся рать правого крыла.
Жмудины под предводительством Вингалы и бояр литовских Валебута, Клавигайлы и Гетота и дикие обитатели лесов со своим князем Одомаром во главе, поставленные в первую линию, удостаивались чести первыми встретить грозный удар врагов. Одновременно с ними, гораздо правее от Лубенского озера и в обход его, словно саранча, вылетающая на хлебные поля, показалась вся татарская конница султана Саладина.
Витовт, мудрейший государь своего времени, великий политик в делах воинских и внутренних, прекрасно знал, как неудобно ставить рядом язычников, мусульман и христиан, а из этих трех элементов состояло теперь его воинство. Он решился. Он вывел в первую линию литовского войска жмудин и литовцев язычников, во второй поставил литовско-русские знамена Виленские, Трокские, Лидские, Стародубские, Новгород-Северские и другие, а в третьей, самой меньшей, — чисто русские полки смолян и новгородских ратников, присланных ему его наместником Симеоном-Лунгвеном, да дружины псковских лучников.
Татары, приведенные Саладином, должны были ударить во фланг рыцарским полчищам, и если бы им это не удалось, то массою отступить и искать возможности напасть на рыцарский стан, который не мог быть далеко.
— Во имя Перкунаса Громовержца! Во имя среброкудрой Прауримы! Вперед на крыжаков! — послышался голос криве-кривейто, заглушавший нестройные крики жмудин, рвавшихся вперед.
— Смерть врагам отчизны! Горе, горе им! — отозвались со всех концов языческого войска криве и сигонты, стоявшие в первых рядах. Они размахивали своими кривулями, увлекая жмудин и литвинов вперед. Один вид этого дикого войска был ужасен, звериные шкуры, содранные прямо с черепом, покрывали большинство воинов. Громадные палицы, окованные железом дубины невероятной длины и тяжести, виднелись всюду. Эти люди были подобны зверям, бросающимся на добычу. Но, ринувшись на поле, вся эта масса людей внезапно остановилась: перед ними никого не было. Крестоносцы были еще далеко и только строили ряды к нападению.
Там и сям среди пестро и разнообразно одетых латников рыцарского войска мелькали белые плащи рыцарей-хозяев, созвавших на невиданный пир побоища цвет рыцарства со всей германской Европы.
Вот и у них загремели сотни труб, и одновременно на пригорках, возвышавшихся в нескольких сотнях шагов от опушки леса, взвились огромные клубы белого дыма, с визгом и гулом брызнули осколки камней. Это были пущены в ход полевые бомбарды. Оглушительный гром выстрелов заставил вздрогнуть окрестность. Никогда не видавшие и не слыхавшие ничего подобного, дикие обитатели лесных чащей Жмуди, Одомар и его воины упали на землю, закрывая лицо руками в паническом страхе.
— Это голос великого Перкунаса! Назад! Назад! — крикнул совсем растерявшийся Одомар и первый бросился назад. Многие из его воинов, объятые священным трепетом, бежали за ним вослед, оглашая диким воем окрестность.
Остальные жмудины и литовцы, уже видевшие действие метательных снарядов, не только не дрогнули, но с новой яростью устремились вперед.
Витовт, видя эпизод с Одомаром, лишавший его нескольких сот незаменимых бойцов в рукопашном бою, быстро подскакал к криве-кривейто, возбуждавшему пламенными речами литвинов к бою.
— Слушай, владыка служителей Перкунаса! — крикнул он резко, — возьми десяток своих криве и скачите вернуть этих неразумных лесовиков, они будут нужны мне!
— Но, государь, я нужнее здесь, — нерешительно отозвался криве-кривейто, очевидно не решавшийся скакать по лесным чащам за бегущими.
— Я не отдаю приказаний два раза! — с повелительным жестом сказал Витовт, и жрец Перкунаса поскакал исполнять его волю.
Оглушительный гул пронесся в воздухе. Это грянули сотни немецких ратных труб — и все крестоносное воинство, за исключением 16 знамен резерва, неудержимой лавиной с развевающимися знаменами, двинулись на литовское войско. Видя этот маневр, Витовт тотчас сообразил, что недолго может выдержать удар первая литовская линия, и снова сам поскакал по первой ‘улице’, выводя из второй линии несколько знамен в первую.
Весело двинулись вперед литовско-русские знамена. Они представляли совершенно другой вид сравнительно с жмудинами. Это было дружное, стройное войско, одушевленное одним чувством ненависти к извечным угнетателям — немцам, войско, одушевленное присутствием своего обожаемого князя и вождя Витовта.
Вдруг, совершенно неожиданно, среди дикого гула атаки, послышалась сзади наступающих литовско-русских полков, громко подхваченная тысячами голосов старинная боевая песнь ‘Богородица’.
— Богородица-дево, радуйся! — прокатилось по всему литовско-русскому войску и загремело торжественным, победным гимном. Одушевление охватывало всех и каждого. Каждый готов был броситься в смертный бой с врагами, которые неслись теперь с удвоенной быстротой с покатости в долину, прямо на литовские войска.
Картина была поразительная. Превосходящее более чем вдвое числом ратников своих видимых соперников, рыцарское войско неслось в бой как на верную победу. Рыцари ордена были впереди своих частей и своих наемных дружин.
Земское и городское немецкое войско, силой приведенное крестоносцами в бой, конечно, не могло рваться в бой с такой энергией, как рыцарство или охотники, но, воодушевленное теперь все той же общегерманской идеей превосходства германцев над всеми другими народностями, шло в бой с твердой уверенностью победить.
Первое столкновение было ужасно. Земля дрогнула от дружного удара копий по щитам и панцирям. Но через несколько минут от копий остались одни обломки, и начался бой грудь с грудью, рука с рукой, мечами, бердышами с одной стороны и свалугами, шестоперами и дубинами с другой.
Гулко раздавались тяжелые удары по рыцарским доспехам. Мечи звенели, встречая мечи и сабли, или глухо звучали, вонзаясь в беззащитное тело.
Князь Вингала бился в первом ряду своих, окруженный четырьмя братьями Стрекосичами. В руках у него был длинный и тяжелый меч, которым он разил с плеча направо и налево наседавших на него крестоносцев. Все четверо богатырей жмудинских, братья Стрекосичи, и в особенности Олав, от него не отставали, поражая нападавших своими громадными тяжелыми секирами-топорами. Груды тел крестоносцев, и между ними двое в рыцарских плащах, лежали поверженными вокруг них, но все усилия немцев сломить их не приводили ни к чему.
Страшная атака немецких латников, усиленная еще стремлением с горы, как и предполагал Зындрам, сдвинула с места литовские знамена. Линия боя отошла назад, а Вингала один со своими богатырями все еще бился там, на том самом месте, где его захватила атака, не уступая ни пяди земли. Он казался каким-то островом среди волнующегося моря.
Жестокий, невиданный бой кипел, между тем, по всей линии. Крики немцев сливались с воинственными кликами литовских вождей. Осколки копий, мечей летели в воздух. Массы закованных в латы и панцири людей стеснились в одну компактную массу. Кто падал, тот не вставал больше: его давили свои.
Вдруг с самого правого фланга послышался такой дикий визг и вой, который, казалось, не мог бы вырваться из человеческих грудей. Это татары султана Саладина, выбравшись наконец на поляну, со своим обычным гиком бросились на крестоносцев во фланг.
Фридрих Валленрод, великий маршал, наблюдавший с вершины холма за ходом боя, заметил еще раньше это обходное движение. Он подал знак трубою, и два хельменских рыцарских знамени с двумя десятками братьев рыцарей, выступили из-за пригорка, за которым были скрыты, и бросились, в свою очередь во фланг татарам.
Но татары успели уже зажечь деревню Танненберг, и теперь, раскинувшись по обширной поляне, мчались назад, оглашая диким воем окрестность. Саладин хорошо помнил завет Витовта не рисковать серьезной атакой на нерасстроенные еще ряды рыцарей, и потому, едва заметил, что план его открыт, повернул свои полчища, и в несколько минут исчез из глаз противников в клубах пыли, которую ветер понес прямо в глаза немцам.
Этот маневр должен был бы заставить немцев быть настороже. Нападение татар могло повториться, но, упоенные успехом первого отбитого нападения, рыцари возвратились с погони, смеясь над союзниками Витовта.
Один только комтур Марквард Зальцбах, бывший теперь непосредственно при великом маршале и испытавший силу татарских ударов при Ворскле, был другого мнения и посоветовал Валленроду оставить на всякий случай одно знамя для охраны фланга, но Валленрод, как и все рыцари, презиравший своих неприятелей, усмехнулся в ответ.
— Они получили достаточное доказательство нашей силы, — проговорил он, — и не решатся повторить нападение. Она теперь наши союзники!
— Как так, благородный брат маршал? — спросил молодой герцог Силезский, — наши союзники?
— Очень просто: они теперь побегут до самой Вильни, грабя и сжигая литовские деревни, им все равно, какую взять добычу.
— Однако, смотрите, господа крейцхеры, — обратился он радостно к окружающим его рыцарям, — Господь дает нам победу. Смотрите, левое крыло наше подается вперед. Виват! Пусть гремят трубы победную песнь Господу. За мной, вперед!
Подобрав поводья коня, склонив копье, помчался он с двумя сотнями избранных витязей прямо к своему левому крылу, где кипела самая ожесточенная свалка и где рыцари начинали ломить литвинов.
— ‘Да воскреснет Бог, он сломит рога язычникам’! — грянула победная песнь немецких рыцарей и торжественным гулом прокатилась в бесчисленных рядах атакующих.
Прибытие новых сил, торжественное пение излюбленного гимна, всегда водившего рыцарей к победам, казалось, удесятерили их силы, удесятерили их энергию!
— Христос Воскрес! Христос Воскрес! — гремели десятки тысяч немцев, с диким бешенством наседая на относительно малочисленных литовцев.
Последний, дружный натиск великого маршала решил бой в этом месте, вся фаланга рыцарей сокрушила своих храбрых соперников и, словно бурный поток, разыгравшийся в половодье, прорвала человеческую плотину литовско-русских полков. Войска Витовта первой и второй линии, целиком уже введенные в бой, были теперь разрезаны на две части: меньшую, притиснутую к озеру, и большую, отброшенную к лесу, то есть к левому флангу польских войск, еще не принимавших никакого участия в ходе боя.
В этой большой части находились почти исключительно жмудинские войска. Дикая — в порыве отчаянного нападения — жмудь не выдержала долгого правильного боя, дрогнула и побежала с поля сражения. Сам князь Вингала и три оставшихся еще в живых братьев Стрекосичей, измученные непосильным боем, тоже были увлечены общим потоком отступающих.
Бой был проигран. Войско разрезано пополам и гибло теперь под ударами увлеченных преследованием немцев. Теперь уже тевтонская фурия не знала удержу. Несметные, хотя сильно поредевшие полчища крестового войска валили прямо в прорыв, образовавшийся в рядах союзников, и с радостными кликами гнали перед собой бегущих, поражая их оружием, топча конями. Но тут случилось нечто совсем непредвиденное.

Глава ХII. Смоленские герои

Та часть литовско-русского войска, которая была притиснута к озеру, вдруг стройно выстроилась, и тихо, но решительно перешла в наступление и обрушилась всей силой на фланг немцев, стремящихся в преследование бегущих.
Странен был вид этих воинов. Это не были обыкновенные литовско-русские воины — нет, это шли какие-то серые дружины, вооруженные не бердышами, не мечами, а дровосечными топорами. Словом, это смоленские полки под предводительством своего князя Давида решились скорей умереть, чем пустить немцев далее.
Увлеченные их примером, псковские лучники, и новгородцы, присланные Лунгвином, построились тоже. Новгородцы двинулись рядом со смолянами, а псковичи, искусно рассыпавшись вправо и влево, начали пускать свои меткие стрелы.
Сломивши литовцев, великий маршал снова выехал со своими приближенными на возвышение, и его крайне поразила эта небольшая горсть храбрецов в серых кафтанах, осмелившаяся напасть на торжествующих рыцарей-победителей. А между тем смоляне достигли рыцарских рядов и завязался пеший, кровавый, невиданный бой.
Медленно, но твердо подвигались вперед эти серые люди. Их огромные топоры на длинных рукоятках подымались и, сверкнув в воздухе, падали с глухим гулом. Стена их пробивала себе дорогу сквозь рыцарское войско!
Ждать и медлить больше было нечего. Валленрод приказал снова начать атаку и поручил рыцарю Зонненбергу вести в бой одну из резервных дружин.
Но и эта новая сила, казалось, не могла остановить стремления людей в серых кафтанах. Их окровавленные топоры как-то торжественно, мерно поднимались над их рядами и падали со свистом, поражая без разбора людей и коней.
Тут только рыцари, упоенные первым успехом боя и занятые преследованием бежавшей Литвы и Жмуди, опомнились, часть их вернулась, и они дружными силами снова напали на смоленцев.
Но теперь сокрушить их не было уже никакой возможности. Они успели прорубиться сквозь сплошное немецкое войско и достигнуть тех засек, которые они утром изготовили с позволения Витовта.
Выбить их оттуда стало теперь единственной мечтой нетерпеливого и безумно храброго Фридриха Валленрода. Он сам, во главе нескольких тысяч рыцарского войска, окруженный знаменитейшими из чужеземных гостей, повел атаку на упорных смолян, но все напрасно. Ни сломить, ни сдвинуть их теперь с места не удалось немцам. Все их усилия разбивались о мужественный отпор русских героев, решившихся не уступать ни пяди врагам.
Меткие стрелы псковичей, предводимых любимцем Витовта, молодым Яковом Бельским, делали чудеса. Они, словно живые, казалось, искали отверстий в шлемах и, впиваясь сквозь глазные щели, разили наповал панцирников.
Видимунд Хрущ был тут же. Он ни на шаг не отставал от князя Давида и помогал ему в распоряжениях. В руках у него был тот огромный литовский лук, которым, если помнит читатель, он так сконфузил пана Седлецкого.
Теперь, добравшись до засек, смоляне могли хоть немного отдохнуть. Немецкая атака не имела того значения, как в открытом поле, и они, окруженные с трех сторон врагами, могли теперь с надеждой на успех отражать все стремления врагов. Их невероятная, беспримерная храбрость спасла от конечного поражения литовско-русское войско, которое, отброшенное к лесу, приводило себя в порядок и вновь строилось за их спинами.
Рыцари поняли, что достаточно им сломить этот последний оплот Витовта, — и победа на левом фланге будет полная, — и снова двинули все свои силы на горсть храбрых смолян.
Впереди всех мчался теперь сам великий маршал с целым гребнем страусовых перьев, развевающихся у него на шлеме. Забрало было опущено, а громадное рыцарское копье он держал наперевес, словно вызывая на бой отважного соперника. Он был шагов на двадцать перед фронтом своих войск, примером и криком возбуждая их энергию. Он мчался вперед, не разбирая, через мертвых, раненых, умирающих. Князь Давид, узнав по костюму и гербу маршала, весь вспыхнул и хотел броситься вперед из засеки, чтобы принять поединок, но его удержал Видимунд Хрущ: у него была другая мысль.
— Погоди, княже, дай-ка с ним переведается моя каленая! — с усмешкой сказал он и, сделав богатырское усилие, натянул свой страшный лук. Стрела скрылась до головки. Но Видимунд медлил: он ждал, чтобы немец наскакал еще на несколько шагов. Вся кровь прилила ему к голове. Жилы на висках напряглись, мускулы дрожали от необычайного усилия.
Маршал был уже в пятнадцати шагах. Стрела взвизгнула и с треском ударила в забрало шлема. Маршал закачался на седле от страшного удара, но не растерялся. Он быстро расстегнул шлем и сбросил его. Стрела, попав в забрало, пробила его, но и сама переломилась и только наконечником ранила Валленрода около правого глаза.
Кровь заструилась по его лицу, но рыцарь-фанатик, казалось, не замечал ни своей раны, ни того, что на нем нет больше шлема, он готов был вновь броситься в бой, который кипел уже по сторонам, но великий госпитальник и один из великих комтуров схватили за узду его коня и вывели из битвы.
А смоленцы все стояли, словно недосягаемая стена, и своими страшными топорами отражали всякое нападение немцев.
— Сломить их, сломить во что бы то ни стало! Сломить схизматиков, — гремел вне себя от ярости магистр и посылал знамя за знаменем, чтобы уничтожить эту поредевшую горсть храбрых. Он понимал, что пока не сломан этот последний оплот Витовта, победа несовершенная!
Рыцари в своем ослеплении полагали, что они уже разбили все литовско-польское войско, и не знали, что тут же, несколько левее места первого боя, стоит еще нетронутая польская армия и только ждет благоприятного момента для наступления.
Выиграв первый литовский бой, немцы и не думали, что им тотчас придется выдержать еще сильнейший польский бой и встретиться лицом к лицу с баловнем счастья, самим королем Ягайло!
Увлеченные только одной мыслью сломить упорных схизматиков, сломить во что бы то ни стало, они вдруг с удивлением и ужасом увидали, что весь лес, находящийся правее их, словно ожил, что из всех полян выступают стройные отряды польского войска. Только шум и вой сотен труб, и громадное королевское знамя, развевающееся над одним из отрядов, закованных в блестящие латы витязей, показали им, что победа еще не решена, и что поляки выступают в свою очередь на поле чести.
В первую минуту рыцари смутились, но, упоенные торжеством победы, только что одержанной над литовцами, быстро оправились, построились и двинулись против поляков, в свою очередь несущихся на них со священным гимном ‘Богородицы’ на устах.
— Христос Воскресе! Христос Воскресе! — гремели в ответ рыцари и их гости.

Глава ХIII. Король в опасности

Отпустив Витовта и отдав последние распоряжения главнокомандующему польскими войсками Зындраму, Ягайло приказал подать себе все свое рыцарское вооружение и быстро стал одеваться. Он решил во чтобы то ни стало сам принять участие в начинающейся битве и все время торопил оруженосцев, застегивающих его броню и колонтари.
Наконец он был совсем вооружен. Чудные стальные латы его горели золотой насечкой, и на золотом шлеме развевались девять павлиньих перьев.
Великолепный конь каштановой масти со звездочкой во лбу, из тысяч выбранный, нетерпеливо бил копытом под царственным всадником. Теперь уже сам король рвался в бой, и только советы благоразумного подканцлера Николая Тромбы удержали его рвение.
— Ваше величество, — говорил опытный в бою капеллан-воин, — если будет нужно, великий князь пришлет просить о помощи. А теперь погодите, государь, почти все немецкое войско в бою, у них нет больших резервов, если они и сломят литвинов, то мы сломим их. Избави Бог показать, что у нас пятьдесят три польских знамени, да семь наемных.
— Не говори ты мне про них, — с неудовольствием отозвался Ягайло, — это люди дешевые, их считать нечего, нынче нам, завтра им служат!
— Что правда, то правда, да нынешний же день они у нас!
Шум битвы на правом крыле все усиливался. Король нетерпеливо ожидал вестей с поля битвы, но их не было. Крайне занятый сражением, Витовт совсем забыл данное Ягайле обещание извещать его каждые четверть часа о ходе боя и теперь, измучив уже другого коня, пересел на третьего и помчался к крайнему левому флангу, ведя туда подкрепление.
Окруженный блестящей свитой и своими шестьюдесятью телохранителями в кованых доспехах, король быстро помчался к холму, откуда хотя отчасти можно было видеть поле сражения.
На половине пути ему встретилась целая толпа молодых людей, судя по одеждам, из зажиточных семейств Великой Польши, и встала на колени.
— Что это значит? — спросил удивленный Ягайло.
— Заклинаем вашу королевскую милость, — заговорил за всех один из них, — теперь, здесь же, в виду врагов, посвятить нас в рыцари вашей державной рукой.
Ягайло был очень тронут этим выражением любви и доверия непокорной лапотной шляхты, которая все-таки еще чуждалась его как короля ‘на Кракове’. Он вынул меч, и собственноручно ударил им плашмя по спине каждого из коленопреклоненных шляхтичей, производя их в рыцари.
Громкие крики восторга и виваты новопосвященных были ему ответом.
— Враги перед нами, — вдруг заговорил Ягайло, — я уверен, что каждый из вас докажет, что он достоин этой воинской чести.
— Умрем за тебя, государь! Рады биться до смерти! — загремели молодые энергичные голоса.
— Зачем же до смерти, до победы! — весело отозвался Ягайло и, пришпорив коня, помчался на холм. Но сражения оттуда уже не было видно. Вдали, на противоположной стороне долины, на вершине возвышенности, виднелись отчетливо 16 знамен рыцарского войска. Это все больше были хельминские войска, находившиеся под непосредственным начальством самого великого магистра и долженствовавшие своим появлением в решительную минуту на поле битвы решить участь сражения.
— Однако, ты прав, Николай, не много у них войска в запасе! — улыбнулся Ягайло, показывая на рыцарские дружины.
— Не много-то не много, зато войска отборные, да и сам великий магистр с ними, — отвечал с поклоном воевода-канонник, — я издали узнаю его по золотому шлему с тремя рядами перьев.
Король хотел сделать еще какое-то замечание, но топот примчавшейся во весь опор лошади, заставил его обернуться.
К нему подскакал, весь покрытый пылью, рыцарь, в котором Ягайло без труда узнал литовского боярина Румпольда, одного из ближайших советников Витовта. Он соскочил с коня и преклонил колено.
— Ну, что скажешь, победа? — быстро спросил Ягайло.
— Крыжаки оттеснили нас. Смоляне еще держатся, государь великий князь заклинает ваше величество двинуть войска на помощь.
— И много легло? — быстро переспросил король.
— Все поле покрыто телами, государь, а под моим государем убито два коня.
— Он жив? Цел?.. Говори же, говори, — король волновался все сильней и сильней.
— Благодарение Создателю! На счастье наше цел и невредим!
Ягайло перекрестился. В это время из опушки вынесся на всех рысях Витовт, окруженный свитой, и подскакал к Ягайле.
— Государь и брат! — заговорил он еще издали, — немцы сломили моих литвин, но сами расстроены до конца, веди в бой твои храбрые полки — и победа наша!
— Вперед! — крикнул Ягайло своим грубым голосом, обращаясь к окружавшим его витязям, — пошлите приказ Зындраму начинать! Вперед, во славу Пресвятой девы!
Голова польского войска, особенно тот полк, в котором помещалось большое королевское знамя, был в нескольких шагах от короля, воины слышали приказ Ягайло идти в давно желанный бой, крики восторга и радости загремели кругом. Быстро развернулось и сверкнуло в воздухе огромное королевское знамя с громадным белым орлом в короне, и все поляки, охваченные священным восторгом, бодро и смело двинулись вперед.
Ягайло пропускал знамя за знаменем мимо себя, говоря своим любимым воинам по нескольку одобрительных слов. Войска отвечали радостными кликами и спешили поскорее выбраться из леса на простор, где ждали их смерть или торжество победы!
А смоляне все еще держались.
Собрав в ожидании наступления поляков последние три дружины резерва — Сигизмунда, сына Корибута-Новгород-Северского, Киевскую и Витебскую, Витовт двинулся с ними из леса на помощь смолянам, и как раз вовремя.
Они, правда, не потеряли, не уступили ни пяди земли, но число их быстро уменьшалось, и та минута была недалека, когда немцы по их трупам могли бы ворваться в самый центр разбитого и еще не успевшего перестроиться литовско-русского войска.
Почти одновременно Витовт подвел свои войска к смолянам, и из-за опушки леса, с левой стороны, показалась голова польского войска, выступавшая под звук труб, литавр, и с развевающимися знаменами.
Как мы уже знаем, немцы отхлынули от смоленцев, перестроились и дружной массой бросились на новых врагов.
Новая опасность, новые враги, казалось, придали им новые силы. Первый удар был ужасен, богатырь польский Марцишек из Врацимовиц, несший государственное знамя, получил страшный удар по шлему мечом, и хотя крепкий шлем спас его голову, но витязь закачался и упустил из руки знамя. Оно упало среди общей свалки, и это дурное предзнаменование наполнило скорбью сердце Ягайлы, который продолжал смотреть на бой с того же холма.
— Ай! Смотри, смотри! Наше знамя пало! — вскрикнул он, обращаясь к Николаю Тромбе, который тихо читал молитву за спиной короля.
— Успокойтесь, ваше величество, наши герои не такие люди, чтобы с первых шагов отдать знамя государства. Вероятно, случайность какая.
Действительно, кругом поверженного польского знамени закипел отчаянный кровавый бой. Немцы, упоенные только что одержанной победой, дрались как львы, нападали с дерзостью, не имеющей границ, и в первое время оттеснили предзнаменный полк.
Но тут четыре польских прославленных рыцаря Завиша, Наленч, Гадбанк и Елица кинулись в самую густую чащу сечи и сразу повернули дело обратно. Страшная физическая сила этих богатырей-героев, удесятиренная теперь энергией отчаяния, произвела чудеса, горы немецких трупов скоро окружили их, и Марцишек снова поднял и поставил государственное знамя, заваленное было сотней трупов.
Крики радости и восторга загремели кругом в польском войске, а Ягайло, видевший этот новый поворот боя, утер слезу и благоговейно поцеловал по очереди все свои реликвии.
Поляки ободрились. Наступал решительный момент боя.
Витовт, успевший благодаря удару польских сил, отвлекших главную массу немцев, перестроить свои войска, быстро двинул их вперед на подмогу польскому войску, несколько оттесненному рыцарями влево. Казалось, этот новый удар решит судьбу сражения, но не успели еще литовско-русские полки вступить в новую битву, как вдруг неприятель показался там, откуда его вовсе и не ждали. Победный гимн рыцарей гремел не только на крайнем правом фланге построившихся вновь полков Витовта, но даже в тылу.
Отовсюду скакали к Витовту всадники с донесениями, что значительный отряд рыцарского войска пробирается со стороны Танненберга.
Витовт не верил ушам своим, но звуки медных рогов раздавались все ближе, победный гимн ‘Христос Воскрес! Христос Воскрес!’, звучал тотчас у опушки мелколесья.
Витовт пришпорил коня и с несколькими телохранителями выехал на опушку. Только теперь он понял в чем дело. Это возвращался из преследования бежавшей Литвы и Жмуди тот отряд рыцарей, которому удалось прорваться сквозь литовские войска еще до атаки смолян.
Рыцари были так уверены в том, что все литовское войско разбито, что ехали шагом, а за ними, окруженный стражей, на нескольких десятках подвод, тащилась захваченная добыча и шел полон. Пленные, с петлями на шее, были прикручены к длинным канатам, крестовики и кнехты безжалостно били их мечами и копьями и силою заставляли следовать за всадниками. Их вопли и стоны наполняли воздух.
Витовт вздрогнул. Он узнавал издали по одеждам между пленными, многих своих близких. Медлить было нечего. Он поскакал обратно к своим войскам и быстро отдал приказ. Более двух тысяч воинов тихо, без кликов и трубного звука, двинулись вслед за ним по лесным дорогам.
Витовт был уверен, что нечаянным нападением из-за леса ему удастся разбить рыцарский отряд. Но было уже поздно. Рыцари, услыхав шум битвы своих товарищей с польскими войсками, быстро выстроились в боевой порядок и стремительно двинулись на помощь своим, оставив полон и добычу под защитой сотни-другой кнехтов и наемных воинов.
Витовт мигом сообразил, какой гибельный удар может нанести эта неожиданная подмога рыцарей войскам Ягайлы, и, передав начальство над отрядом, шедшим на выручку князю Сигизмунду Корибутовичу Новгород-Северскому, сам поскакал обратно и двинул весь остаток своих войск и немного отдохнувших смолян на помощь полякам.
Но, разумеется, рыцари успели предупредить его. С громом труб и с кликом победы бросились они на правый фланг и, отчасти, тыл поляков, и врубились в предзнаменный отряд.
Поляки не ждали нападения с этой стороны. Думая, что это Литва и Жмудь возвращаются после отступления, они первую минуту раздвинули свои ряды, чтобы принять их, и уже в нескольких шагах заметив ошибку, стали отступать.
Зындрам, зорко наблюдавший за всеми перипетиями боя, тотчас двинул к угрожаемому месту целое знамя, еще не принимавшее участия в битве и равновесие было восстановлено. Но у него оставалось в резерве всего четыре знамени, а на горе ясно можно было счесть рыцарский резерв, в нем было шестнадцать знамен, и большинство из них — хельминские, под начальством самого великого магистра.
Двинув на помощь полякам все остатки своих войск, Витовт снова бросил своего коня и, вскочив на свежего, поскакал к холму, на котором стоял король Ягайло, окруженный своими телохранителями. Но, еще не добравшись до вершины, он заметил в рыцарском войске, стоявшем в резерве, большое движение, оно строило ряды к атаке.
Момент был решительный. Польское войско едва-едва могло выдерживать теперь бой с наседающим на него рыцарством, резервов почти не было, и удар свежих 16 знамен крестоносцев должен был решить бой в одно мгновение.
То же, вероятно, думали и рыцари. Сам великий магистр принял начальство над атакующей колонной и, выстроив в густую массу все свои знамена, медленно двинулся вперед, желая одним ударом компактной массы лошадей и железа раздавить упорных противников.
Витовт видел это движение и быстро помчался к крайнему левому флангу польских войск, где за закрытием леса стояли последние семь знамен наемного войска и ‘гостей’, как называли поляки охотников. По их мнению, это войско было самое плохое, ‘дешевые люди’, и о нем совсем позабыли, когда начиналась вторая, ‘польская’ битва.
Ягайло, вооруженный с головы до ног, с величайшим интересом следил за сражением. Он видел, как одно за другим входили в бой его знамена и все-таки не могли удержать стремления страшного врага. Падение государственного знамени так взволновало его, что он сам готов был броситься с горстью своих оруженосцев и телохранителей на выручку, и только мольбы Николая Тромбы да его молодого друга, князя Александра Мазовецкого, удержали его.
Но вот и он заметил страшную опасность, которая грозила всему делу, благодаря последней атаке великого магистра. Забывая, кто он и сколько с ним витязей, он пришпорил коня и мигом вынесся вперед.
Рыцари, предводимые великим магистром, проносились мимо. Они разумеется и подумать не могли, что среди польских рыцарей, видневшихся шагах в двухстах от них, находится сам король. У них была иная цель, чем бесцельная драка с ничтожным отрядом — эта цель была вся польская армия, стиснутая теперь с двух сторон: с одной стороны главной массой рыцарских полков, а с другой — рыцарскими полками, возвратившимися из преследования Литвы.
Несколько рыцарей отделились было от общей массы отряда великого магистра и поскакали на бой с кучкой всадников королевского конвоя, но сам великий магистр, заметив этот маневр, бросился вслед за ними.
— Негит, Негит! (Назад, Назад!) — кричал он, махая копьем, — за мной, туда, в самое сердце еретиков!
Большинство рыцарей послушались и присоединились к отряду, но один из самых заносчивых рыцарей-немцев, Диппольд фон Дибер, богатырь и герой в немецком смысле слова, не остановился. Его поразило богатство вооружения короля Ягайлы и роскошь убора его коня. Алчность взяла верх над благоразумием, и он с поднятым копьем бросился на Ягайло.
Старый Ягайло выказал себя героем. Он по-рыцарски поднял копье, и отбил удар, а подоспевший в ту же секунду секретарь королевский, Збигнев Олесницкий, ловким ударом копья в нагрудник сбил рыцаря с коня, но даже эта помощь была излишняя: удар самого короля поразил хищного немца прямо в лоб. Копье вонзилось в забрало, и Диппольд, смертельно раненный, свалился у ног королевского коня.
Ягайло и вся его армия избежала страшной опасности. Смерть короля была бы сигналом всеобщего бегства поляков и литовцев. Но король, казалось, совсем забыл про опасность, которой только что подвергался. Пылкая кровь Ольгерда и Гедимина кипела в нем.
— Спасибо, Збигнев! — крикнул он весело, — спасибо! Век не забуду, а теперь вперед, друзья и братья, вперед на проклятых крыжаков!
Он дернул за повод коня и хотел снова устремиться вперед, но один из его оруженосцев, чешский барон Жолава, храбрец-богатырь, сильно схватил его лошадь за повода и удержал ее.
Ягайло вспыхнул.
— Как смеешь ты забываться? — крикнул он в бешенстве. — Прочь руки!
Но оруженосец не выпускал поводов.
— Пусти, или поплатишься жизнью! — горячась все более и более, кричал король.
— Рази, государь, не выпущу. Что моя смерть в сравнении с твоей? — отозвался храбрый Жолава. Ягайло окончательно вышел из себя, и изо всех сил ударил упорного чеха копьем. Острие не пробило тяжелых лат, но Жолава закачался и выпустил повода. В ту же секунду Збигнев Олесницкий заступил его место и стальной рукой схватил за узду коня.
— Прочь! Прочь! — кипятился Ягайло и снова взмахнул копьем, но бесстрашный молодой витязь даже не вздрогнул. Он твердо поглядел прямо в глаза своего владыки, словно говоря: убей и меня, твоего спасителя!
Николай Тромба, видя, что дело может принять дурной оборот, бросился на колени перед королем к поднял кверху большой золотой крест.
— Именем Господа, распятого за нас, заклинаю, не губите себя и нас! Ваша смерть — гибель всех нас и Польши!
Вся, без исключения, свита Ягайлы бросилась, по примеру подканцлера, на колени вокруг короля, умоляя его не рисковать более собою. Король прослезился и передал копье оруженосцу. Он отказался от личного участия в битве.
А рыцарские полки давно пронеслись мимо, и опасность с головы короля перешла теперь на всю его армию. Положение ее теперь было ужасно. Прибытие свежих отрядов рыцарских войск давало крыжакам преимущество и в численности, и в позиции. Теснимые с трех сторон наседающими рыцарями, поляки начали отступать. Немцы торжествовали. По всей их линии загремел снова их победный гимн:
— Христос Воскрес! Будем радоваться, братья во Господе, он сломал рога язычникам, Христос Воскрес!
Религиозное увлечение, казалось, удесятерило силы фанатиков-рыцарей, победа их была теперь несомненна. Польские ряды отступали, они уже не могли больше удерживать страшный натиск врагов.
Ягайло понял это и закрыл глаза рукою. Все было потеряно, не была потеряна только одна надежда на Правосудного Бога. Положение короля становилось опасным. Что могли сделать, в случае отступления те 60 латников, которые составляли весь конвой короля?
Не спросясь Ягайлы, который, закрыв глаза, тихо шептал молитвы, крестясь и целуя реликвии, Збигнев Олеснецкий пришпорил коня и помчался к лесу, где за закрытием стояло земское польское знамя земли Мазовецкой, еще не вступавшее в бой. Оно было оставлено на всякий случай, чтобы насколько возможно прикрыть отступление. Командовал им один из храбрейших польских витязей, Келбаса герба ‘Наленч’.
— Идите и защищайте своего короля и властелина. Он в смертельной опасности! — крикнул Збигнев, подскакав к мазовчанам.
— Иль ты не видишь, какая буря валит сюда! — отозвался храбрый Келбаса: уходить отсюда теперь — все равно что бежать от врага. Не пойду!
Олесницкий попробовал было уговорить упрямого, но все напрасно. Наленч стоял на своем, и секретарь королевский вернулся ни с чем.
Теперь все, казалось, уже было потеряно. Пришлось свернуть и спрятать малое королевское знамя, чтобы не открыть торжествующим врагам присутствие короля, и подумывать о бегстве, на случай которого предусмотрительными панами Рады были сделаны все распоряжения.
Прекрасные лошади были заготовлены во многих местах, чтобы, в случае неудачи, умчать короля далеко от места боя.
Приближенные короля, видя, что обстоятельства принимают отчаянный оборот, готовы были прибегнуть к этому постыдному средству. Они только не смели заговорить с королем, который молился теперь, стоя на коленях. Вдруг он вздрогнул и быстро встал на ноги. Из-за шума боя ему показалось, что он узнает тот особый трубный сигнал, который сопровождал всегда выступление ‘гостей’ в поход. Он оглянулся и просиял от радости и надежды: по той самой дороге, по которой только что промчались полки великого магистра, стройно и бодро неслись теперь блестящие ряды наемных дружин и охотников. Ими предводительствовал сам Витовт.

Глава XIV. Последний, третий бой

Эти ‘последние’, презираемые шляхтой и вообще поляками, войска шли, чтобы доказать полякам, что они ничуть не ниже их по доблести. Дружины волохов (валахов) и моравов, присоединившиеся к союзному войску, уже во время боя рвались вперед, чтобы переведаться с общими врагами — немцами. Они широко раскинулись теперь по полю и зашли нападавшим немецким войскам во фланг и отчасти в тыл. Знамя с изображением Святого Георгия, покровителя всех охотников, высоко развевалось над первым чешским знаменем, во главе которого на великолепном вороном коне мчался громадного роста вождь с огромной рыжей бородой. Это был предводитель одного из чешских наемных знамен, рыцарь из Троцнова.
Рыцари, заметив новых врагов, несколько приостановились своей атакой на поляне и бросились навстречу гостям. Но удар утомленного битвой рыцарства уже не произвел своего обычного действия. Подкрепленные долгим отдыхом гости встретили удар ударом и мигом оттеснили крестоносцев.
Одержав уже две победы, меченосцам приходилось выдерживать еще третий бой со свежим, отдохнувшим войском. Сомнение в победе появилось не у одного рыцаря. Только безумно храбрый великий маршал да энергичный Ульрих Юнгинген не видели или не хотели видеть опасности.
— Вперед! Вперед, братья во Христе! — гремели их голоса, призывая рыцарей к новому бою, и рыцари с новою силой бросились на противников и, вновь отбитые, перестраивали ряды для новой атаки.
Гроссмейстер был впереди, он словом и примером воодушевлял своих и подскакивал на несколько сажен к польским рядам.
В это мгновение из рядов польского войска на чудном коне вылетел юноша, почти мальчик, Добко из Олесницы герба Дембно, и с копьем наперевес бросился на великого магистра.
Перед лицом стеснившихся войск начался невиданный поединок между гроссмейстером ордена и польским юношей. Зрители словно оцепенели. Ни с той, ни с другой стороны никто не бросился вперед, чтобы помешать бою.
Ульрих Юнгинген принял дерзкий вызов, и ловким ударом копья отбил копье Добко, но копья разлетелись в щепы. Начался бой на мечах. Рыцарь был и крупнее ростом, и много сильнее польского юноши, но тот был моложе, быстрее в движениях и увертливее. Мечи загремели о щиты, и, в свою очередь, Добко чуть избежал рокового удара, но, теснимый могучим соперником, только парировал удары, медленно отступая к своим. В пылу преследованья гроссмейстер и не заметил, что подъехал близко к польским рядам. Ему удалось уже ранить коня дерзкого юноши и он мечтал свалить всадника ударом тяжелого меча. Гибель смельчака была неминуема, но тут первый не выдержал пылкий витязь, Ян Варшавский герба Наленч. Он выхватил меч и бросился на помощь Добко. Следом за ним бросились несколько отважнейших вождей, а за ними — и вся масса первого знамени Краковской земли. Гроссмейстер, увидав опасность, которой подвергался, бросился обратно к своим. Рыцари должны были раскрыть ряды, чтобы принять его, а на хвосте его коня ворвалось, вслед за ним, в ряды рыцарей, почти все краковское знамя.
Начался последний смертный бой подкрепленных свежими войсками поляков, с изнемогавшими от усталости рыцарями. Витовт, приведший наемные полки вовремя, на подмогу был всюду. Со всех сторон загремели трубы польских и литовских войск. Ободренные прибытием помощи, а также видом своего обожаемого князя, литовско-русские войска с новой яростью бросились в последний бой, огибая все более и более правый фланг врагов. Победный гимн немцев теперь умолк. Бились молча, долго, с остервенением. Толпы рыцарей, теснившихся теперь с трех сторон, начали стискиваться в нестройную кучу. Ряды смешались. Не было слышно больше ни командных слов, ни приказания начальников. Свои и враги перемешались, и началась страшная неописуемая борьба народов, борьба двух ненавидящих друг друга рас — германской и славянской.
Энергия и дикая удаль славян сломили наконец пресловутую тевтонскую фурию: немцы поколебались. Ряды их редели.
Вдруг, заглушая шум битвы, крики и стоны раненых, снова, как в начале боя, раздался оглушительный, дикий вой и визг, не имевшие даже подобия человеческого крика. Они неслись с флангов и с тыла рыцарского войска. Это татары султана Саладина, обманув преследовавшего их неприятеля, сделали громадный объезд, и напали в решительный момент боя на фланг и на тыл рыцарских войск.
Железное кольцо охватило теперь всю рать немцев и, медленно сжимаясь, душило их в своих объятиях.
Одновременно, предводимые самим Криве-Кривейто, возвратились на поле битвы и большинство жмудинских беглецов. Дикие сыны лесов, словно буря, ворвались в ряды стеснившихся рыцарей, и глухие удары их страшных дубин произвели ужасное опустошение в рыцарском войске.
Надежда на победу, так долго лелеявшая гроссмейстера и всю орденскую братию, улыбнувшаяся им два раза в течение этого рокового дня, исчезла. Надо было заботиться только о своем спасении.
Кружок старейших рыцарей толпился вокруг великого магистра и пытался дать отпор наседающим врагам. Но все напрасно. Теперь численное превосходство было на стороне противников, железное кольцо стискивало рыцарей все сильнее и сильнее.
Ни один удар поляков и их союзников, ни один выстрел из лука не пропадал даром, а невидимые враги-татары протискивались под рыцарскими лошадьми, распарывали им брюхо короткими, но острыми ножами и валили тяжело вооруженных латников беспомощно на землю. Неотразимые арканы свистали в воздухе, стаскивали с седел или душили насмерть самых храбрых. Дикие раскосые киргизские лица в рысьих шапках рыскали всюду. Орда султана Саладина ворвалась в самое сердце рыцарских войск и производила в нем страшное истребление. Скученные, сбитые, теснимые, рыцари не могли оказать никакого сопротивления этим сынам пустыни, воевавшим с ними без всяких правил и условий рыцарских. Броситься под лошадь, распороть ей брюхо, а потом, свалив рыцаря, зарезать его тем же ножом ничуть не считалось предосудительным для татарина, который воевал только для добычи. А добычи много было на рыцаре: золотые цепи, золотые рукояти мечей, стремена и дорогие шарфы, вышитые золотом и жемчугом были обычными украшениями светских рыцарей-гостей, а их было немало в войске рыцарей-монахов.
Но на помощь врагам немцев присоединился еще союзник — измена. Местное земское и поморское рыцарство было крайне угнетено орденским рыцарством. Оно шло на бой со своими братьями-славянами только из-под палки. Когда же стало ясно, что решительный бой проигран немцами, прусские и хельминские войска бросили наземь знамена и частью бежали, а частью преклонили колена перед Витовтом и тотчас же устремились в бой со своими недавними владыками.
Измена своих, многочисленность не знающих пощады врагов, смерть многих тысяч храбрейших воинов поколебали наконец дух рыцрей. Один из комтуров, тот самый Генрих Тетинген, который приказывал носить перед собою два меча, чтобы обмочить их в польской крови, первый решился сказать великому магистру, что можно еще, собрав уцелевших рыцарей, пробиться с ними сквозь цепь врагов.
Гроссмейстер был вне себя от бешенства и гнева. Два раза обманутый победой, пораженный в самое сердце изменой своих, он гордо закричал в ответ:
— Избави Бог, чтобы я покинул поле, на котором пало столько храбрых!
Снова подняв свой тяжелый меч, он бросился в самую жаркую свалку! Но ни его геройство, ни чудеса храбрости всей орденской братии — ничего не могли теперь сделать с беззаветной удалью и безграничной храбростью славянских ополчений. Скоро бой превратился в громадную травлю рыцарей в белых плащах и их первых пособников ‘гербовых’, их травили, ловили, избивали во всех направлениях. Орденские войска всюду сдавались и преклоняли колена перед победителями. Только одна часть рыцарского войска, притиснутая к деревне Танненберг, дралась отчаянно. Ею командовал сам великий маршал Фридрих Валленрод.
Витовт, мчавшийся теперь победителем по заваленному телами полю, заметил этот отчаянный бой и сам со своими приближенными воеводами бросился в свалку. Маршал заметил его и, желая хотя бы дорого продать свою жизнь, пришпорил коня и бросился прямо на него, рассчитывая поразить его неожиданным ударом.
Смелый план немца чуть не удался. Между ним и великим князем не было никого из ратников, который мог бы удержать стремление великого маршала, обладавшего колоссальной силой. В нескольких шагах находился только князь Давид Смоленский, только что прибежавший со своими смолянами на место битвы. Он быстро бросился вперед, прикрываясь щитом, но поскользнулся в луже крови, и успел только, падая, ударить коня маршала концом меча по морде. Бешеный конь сделал отчаянный вольт в сторону. Меч Валленрода скользнул по шлему Витовта и всей силой ударил по шее его лошадь. Конь был убит, но великий князь спасен. Подоспевшие смоляне бросились с топорами на Валленрода и защитили великого князя. Скрежеща зубами, кинулся маршал обратно, но в ту же самую секунду что-то мягкое хлопнуло его по лицу, скользнуло по шее и затянулось на ней мертвою петлей. Проклятие так и замерло на его губах.
— Вур! Вур! Алла! Алла! Вот она магистра! Моя маггистра! — раздался радостный крик — и молодой татарин на бойкой лошади словно из под земли вырос перед великим князем.
— Государь! — говорил он в волнении, таща на аркане только что поверженного рыцаря, — вот она самая магистра, жива ли, нет ли, не знай! Самая магистра. Помни, моя Туган-мирза на аркан взал. Туган-мирза!
Бой в этом месте кончился, остальные немцы сдались.
Приближенные князя бросились к поверженному рыцарю и перерезали душившую его петлю, но было уже поздно, аркан сделал свое дело: маршал был мертв. Безобразное по природе, изрытое оспою, лицо его теперь было ужасно. Налитые кровью глаза выскочили из орбит.
Витовт подошел к погибшему врагу. На глазах у него блеснули слезы. Он набожно перекрестился и жестом подозвал татарина.
— Ты лихой джигит и заслужил свою награду! — проговорил он ласково, — а теперь скачи к султану Саладину, пусть ведет войска прямо вон к тому лесу — там у рыцарей лагерь.
Туган-мирза бросился в ноги великому князю и поцеловал край его одежды, затем снова вскочил на коня, свистнул особым посвистом и умчался, словно буря, со своими татарами к центру позиции, где еще кипел последний отчаянный бой.
— А тебя как мне благодарить, князь? — обратился он к смоленскому князю, — я тебе обязан жизнью. Если бы не ты, не спас бы меня шлем от меча этого Голиафа, — Витовт указал на поверженного маршала. — А твои смоляне грудью удержали врагов, они вырвали победу у немцев!
— Все в руце Божией, — отвечал князь Давид. — Он один властен и в победе, и в поражении.
— Но у земных владык есть власть награждать храбрость и отвагу. Говори, доблестный витязь, чем могу отблагодарить тебя за спасение?
— Дозволь, государь, с моими смолянами сделать натиск на Штейнгазен, — нерешительно проговорил молодой богатырь.
— Это не награда, — улыбнулся Витовт. — Я тебя не держу. Завтра утром я двину туда же мои полки. Помни, князь Давид Святославич, я у тебя в долгу. А князь Витовт никогда в долгу не оставался. Проси, чего знаешь, теперь или после, все исполню, клянусь своим княжеским словом!
Он обнял князя Давида и крепко прижал его к сердцу.
— А теперь туда, туда! — Витовт показал на курган, на котором снова виднелось большое королевское знамя, — поздравить короля с победой.
Оруженосцы подвели коней обоим. Они помчались, окруженные уцелевшими литовско-русскими витязями.
Со всех сторон громадного поля, заваленного теперь десятками тысяч трупов, стекались к высокому холму, на котором виднелось королевское знамя, отряды польских и литовско-русских войск и отдельные воины, отбившиеся от своих хоругвей во время горячего боя. Тащились и ползли раненые.
Большинство возвращавшихся воинов тащили на арканах или гнали перед собою связанных пленных рыцарей и гербовых латников. Вдали неслись конные отряды, продолжая дело истребления и уничтожения. Рыцари и их воины пытались прятаться по кустам, лесам и болотам, но аркан татарина или дубина литвина приканчивали их и там. Только немногие, попадавшиеся на глаза польским витязям или наемным дружинам, избегали общей участи.
Гостям рыцарским, и особенно герцогам Казимиру Штетинскому и Конраду Силезскому, не повезло в этот день.
Они рвались в бой с самого начала, в числе воинов первых знамен, введенных в бой великим маршалом, но гроссмейстер удержал их около себя, предлагая участвовать вместе с ним в последней атаке, которая должна была решить битву. Но, как уже знает читатель, атака эта успеха не имела, и оба герцога со своими оруженосцами и частью иноземных гостей едва успели пробиться сквозь заколдованное кольцо, которым их окружили союзные войска и думали найти спасение в бегстве к лагерю.
Но они ошиблись в рассчете. Их заметили, и тотчас же погнался за ними один из отрядов наемного войска, к которому присоединилось несколько польских витязей.
Началась не битва, а травля. Словно диких волков, травили чехи и поляки своих врагов и наконец, после усиленной погони, настигли их. Лучшая лошадь в польском отряде оказалась у рыцаря Скарбки из гор, и он тупым концом копья сбросил с седла одного из всадников, бежавших перед ним. Только тогда, когда поверженный рыцарь повернулся грудью, его узнали преследующие: на его щите был красный гриф на белом поле, герб Поморья. Это и был сам знаменитый герцог Казимир Штетинский.
В ту же минуту чешский рьщарь Жмурко догнал еще одного беглеца и готов был поразить его мечом, но тот в знак покорности сдержал коня и поднял забрало. И это был знатный гость рыцарский, герцог Конрад Силезский.
— Сдаюсь! — проговорил он мрачно и подал свой меч.
Остальные рыцарские гости, в числе сорока, предводимые Георгом Герсдорфом, невзирая на участь товарищей, ни на секунду не задержались, чтобы подать им помощь, и мчались без оглядки, преследуемые польским отрядом. Теперь, казалось, им удастся ускользнуть от преследованья. Кони у них были лучше, чем у большинства рыцарских воинов, а вооружение — гораздо богаче, лучшей выделки, а потому и более легкое. Вся надежда спасения заключалась теперь в быстроте ног их лошадей. Они неслись прямо к лагерю, рассчитывая найти там если не защиту, то хоть какую-либо помощь. При обозе для порядка было оставлено свыше 1000 человек хорошо вооруженных рыцарских пеших ратников.
Но и эта надежда оказалась тщетной. Лагерь был уже взят быстрым налетом литовско-татарской конницы, и рыцарские драбанты преклонили колена перед победителями.
Вместо помощи стоявшая в карауле часть литовской конницы бросилась на бегущих рыцарей и заставила их кинуться в сторону. Погоня настигла их в ту же минуту, и рыцарские гости волей-неволей должны были сдаться. Окруженные со всех сторон, иноземные рыцари, видя превосходство неприятеля, побросали оружие и покорились своей участи. Один только старый рыцарь ордена Георг Герсдорф медлил. Он держал меч наготове, словно желая принять бой.
— Брось меч! — крикнул, налетая на него, польский витязь Дрый, — или расстанешься с жизнью.
— Я не могу отдать меча иначе как рыцарю! — гордо отвечал немец.
— Мы сегодня все рыцари, — со смехом отозвался Дрый и ударом кулака выбил меч из рук Герсдорфа.
— Это не по-рыцарски! — закричал обиженный рыцарь.
— Ну так жалуйся на суд чести, а пока вперед, за мной, на показ его величеству королю. Там он прикажет, что делать с вами.
Между тем, товарищи Дрыя вязали и прикручивали к седлам остальных сдавшихся рыцарских гостей. Одни горячо протестовали на такое обращение, другие чуть не плакали от ярости и озлобления.
— Мы не немцы, мы гости рыцарские, — заявляли они на своих языках, но никто из победителей не понимал ни слова из их разговора, и скоро весь отряд с пленными и добычей летел обратно по направлению к ставке короля.
Одновременно и другой отряд с пленными двигался туда же от деревни Грюнвальд. Впереди всех на великолепной вороной лошади ехал литовский рыцарь в черном вороненом вооружении. Это был любимец Витовта, славный богатырь литовский Кормульт. Тотчас за его конем десяток вершников окружал двух рыцарей, связанных по рукам и ногам и прикрученных к седлам.
Более сотни связанных гербовиков, спешенные и со связанными назад руками покорно шли сзади под конвоем нескольких верховых.
Издали заметил Витовт своего любимца и, не доезжая еще до королевского холма, поскакал навстречу отряду.
Когда он подъехал ближе, торжествующий взгляд его внезапно блеснул гневом. Уже издали он узнал оскорбителя своей матери, комтура Маркварда Зальцбаха, того самого, которого он с таким позором выгнал из Вильни. Лицо второго пленника было открыто. Шлем был разбит, и блестящие черные глаза мрачно сверкали из-под густых рыжих бровей. Трудно было допустить сочетание такого безобразия и такого выражения свирепости, которое виднелось на лице рыцаря.
Витовт задрожал. Он узнал и его. Это был его смертельный враг, рыцарь Зонненберг, отравитель его детей. Сделав над собою чрезвычайное усилие, он подъехал к Кормульту.
— Твои пленные? — спросил он быстро.
— Сам своими руками изловил. Этот завяз в болоте, и то насилу сладил! — он указал на Маркварда.
— Bis du hi Markward? — обратился Витовт с легкой усмешкой к пленному, в этот торжественный час победы совсем не помышляя о личном мщении.
— Сегодня я здесь, — гордо ответил комтур, — а завтра тебя ожидает то же в другом месте. Изменник, клятвопреступник!
— Сию минуту повесить! — приказал великий князь, взбешенный этим новым нежданным оскорблением.
— Язычник! Христопродавец! Клятвопреступник! — в приступе дикого бешенства кричал в свою очередь Зонненберг. Ты призвал окаянных агарян-сарацинов против нас, служителей христианского Бога.
— Повесить и этого отравителя рядом с Марквардом! — едва сдерживаясь, чтобы лично не ударить пленного, крикнул Витовт. Он больше не желал слышать оскорблений и помчался навстречу своему королю и союзнику.
Приказание великого князя было с восторгом принято литвинами. Они сорвали обоих рыцарей с седел и потащили в близлежащий лесок. Несколько татар, находившихся тут же, предложили свои арканы вместо петель. На опушке росли большие дубы. На один из них татарин стал закидывать свой аркан, чтобы укрепить петлю.
— Эй, ты, косоглазый! — крикнул на него один из литвинов, — что ты с ума сошел, поганить священный дуб треклятым крыжаком! На осину их, злодеев-немцев!
— На осину! На осину! — загремели голоса, и через несколько минут оба рыцаря висели рядом, в полном вооружении, на громадном суку развесистой, вековой осины.
Так закончил свои личные счеты великий князь Литовский. Много ему приходилось заканчивать теперь других, более тяжелых счетов и обязательств.
Так погибла под ударом угнетенных, оскорбленных, выведенных из себя, всевозможными притеснениями славян вся мощь немецкого рыцарства, бывшая почти два века постоянной грозой своих соседей. Она утонула в крови, в том море крови, которую они сами безжалостно пролили по всей земле литовской. Теперь они захлебнулись в собственной крови — в крови немецкой!
Стотысячная армия, составленная из испытанных немецких воинов, поставивших изучение военного искусства целью всей своей жизни, была разбита, уничтожена, сметена с лица земли славянской ратью, плохо вооруженной, почти необученной, но которая твердо стала на земле своих предков, отстаивая каждую пядь своей кровью и жизнью.
Ни ‘тевтонская фурия’, ни превосходство вооружения, ни союз всех богатырей германской Европы, ни союз венгерского короля и германского императора, ничто не устояло против удалого натиска литовцев, поляков и чехов, ничто не могло сломить беззаветной стойкости смолян. Все они покрыли себя в этот день бессмертной славой!

Глава XV. Лагерь крыжаков

Не успели еще Ягайло и Витовт, окруженные доблестными своими соратниками, кончить объезд поля битвы, этого грозного поля Суда Божьего, как со всех сторон стали являться гонцы с донесениями о новых поимках пленных, о новых отрядах рыцарских, преклонивших колена перед победителями.
Десятки тысяч пленных были уже взяты, и с каждой минутой все новые и новые толпы кнехтов, ратников немецкого земского ополчения, гербовых, гостей рыцарских, а порой и чистокровных рыцарей сгонялись к холму, на котором гордо развевались теперь рядом два знамени — Польского королевства с белым орлом в короне и Литовское Великокняжеское со всадником на коне (герб ‘Погоня’).
Витовт, пылкий и радостный, ежеминутно сдерживал своего скакуна, чтобы не заезжать вперед короля Ягайлы, который ехал медленно, постоянно крестясь и читая шепотом молитвы. Ему страшно, жутко становилось среди мертвецов, которыми было завалено роковое поле.
Чем дальше отъезжали они от Танненбергского леса, тем масса тел убитых становилась все больше и, наконец, в том лагере, где смоляне три часа одни удерживали всю немецкую силу, они были навалены горами.
Раны у всех трупов были ужасны. Шлемы, раздробленные пополам страшными ударами смоленских богатырей, вместе с черепами владельцев виднелись всюду. Ягайло вздрогнул.
— Кто бился здесь, какие богатыри? — спросил он у Витовта.
— Мои смоляне! Мало их было, еще меньше осталось! — махнув рукой, отвечал Витовт, — хорошо, что князь Давид уцелел. Удалец! Веришь, если бы не он, получить бы мне по голове удар меча великого маршала. — Витовт быстро рассказал эпизод, который уже знает читатель, не забыв добавить, что он направился преследовать немцев, бегущих по направлению к Штейнгаузенскому замку.
— Где, говорят, в плену твоя племянница, княжна Скирмунта? — с легкой улыбкой спросил король. — Вот бы теперь честным пирком. Я бы крестным отцом пошел Вингаловне.
— В том-то и беда, что брат Вингала упрям и упорен, как литовский тур, не хочет он изменять вере отцов и дедов.
— Ну, думаю, и без его согласия можно обойтись, если княжна жива. Об ее согласии что и говорить. Да только жива ли? Чует мое сердце недоброе.
— Однако, постой, где же сам покойный великий маршал? Ему надо отдать последние почести. И где сам гроссмейстер? Я видел его в бою, но затем потерял из вида. Ужель он убежал?!
Витовт знал уже, что великий магистр пал, сраженный в общей свалке неведомой ратью близ самого селенья Грюнвальд, но не говорил об этом Ягайле из боязни расстроить его еще больше. Казалось, что ни торжество необычайной победы, ни радостные клики дружин, поразивших насмерть злобного врага, ни поздравленья окружающих, ничто не могло рассеять мрачные мысли короля, ужасавшегося этой массе пролитой крови, этим десяткам тысяч мертвых тел, еще несколько часов тому назад полных жизни и энергии!
Услышав весть, что его злейшего врага более не существует, Ягайло остановил коня и, сняв отороченную соболем шапочку, давно уже сменившую шлем, набожно перекрестился.
— Записать его в мой синодик и дать в десять церквей по две копы грошей на вечное поминовение его и великого маршала, — обратился он к Олесницкому, — да переписать всю орденскую братию, павшую в бою. Хоть они были нашими врагами, но их духовный сан велик перед Господом, пусть шесть недель поют по ним панихиды!
— Государь! — проговорил, осаживая своего коня перед Витовтом, Ян Бельский, — мы открыли весь стан рыцарский, и полмили отсюда не будет, спеши послать туда отряд войск, иначе татары и сами немцы все разграбят!
Послав одного из свиты немедленно вести к месту стана одну из конных дружин литовско-польских, Витовт предложил своему брату и другу проехать в открытый немецкий лагерь и они быстро помчались по дороге, указанной Бельским.
Скрытый от любопытных взоров рощей ветвистых дубов, в полумиле от поля побоища, на громадной долине, раскинувшейся более чем на две версты в длину, между лесами помещались до трех тысяч подвод, составлявших военный и частный обоз рыцарского войска.
Когда оба государя успели прибыть к нему, то грабеж был уже в полном разгаре: несколько сот татар ворвались в лагерь, перебили оставшихся в живых защитников и хозяйничали по-своему в палатках и возах.
Кое-где виднелись шлемы и копья литовских и польских воинов.
Несколько десятков польских лучников Яна Бельского делали невероятные усилия, чтобы отстоять от грабителей две наибольшия палатки великого магистра и орденского капитула, но татары, и в особенности немецкие мародеры и хельминцы, первыми бежавшие с поля битвы, лезли с оружием в руках, отбивая друг у друга разные драгоценности, грабя раненых, имевших силы доползти или добраться до обоза. Кто сопротивлялся, того забивали.
Некоторые, добравшись до ряда подвод с бочками, выбивали дно и пили шапками, шлемами, горстями! Картина была омерзительная.
Ягайло еще более заморгал глазами. Он не мог выносить картины грабежа. Со всех сторон слышались отчаянные крики и стоны. Он не выдержал.
— Нет, я не могу более видеть этого разбоя! — сказал он дрогнувшим голосом. — Заклинаю тебя, прекрати грабеж!
— Трубите сбор! — крикнул Витовт трубачам, не отстававшим от него никогда, — трубите громче!
Едва успели зазвучать перекатные звуки рогов, гремевшие ‘сбор’, со всех сторон лагеря потянулись на призыв ратники. Тут были и литвины, и русские, и поляки, не было только татар, да изменников немцев, они продолжали неистовствовать в лагере.
— Бельский, — крикнул Витовт, — разыщи сейчас султана Саладина и этого татарского удальца Тугана и скажи им от моего имени, что если они сейчас же не прекратят грабеж, они не друзья мне!
Бельский пришпорил коня и поскакал передать приказ. Трудно было ему пробиваться сквозь сплошной ряд телег, фур, каких-то громадных возов, нагруженных воинскими запасамио. Наконец он нашел Саладина.
Султан сидел на одном из возов, прикрытом ковром, поджав ноги и курил кальян. Кругом него виднелись целые кучи разных драгоценностей, а его подчиненные, нукеры и татары, все подносили новые и новые предметы. Султан делил добычу тут же, не сходя с места. То, что ему нравилось, он бесцеремонно брал себе или махал рукою — и вещь оставалась у собственника. Несколько поодаль Туган-Мирза производил тот же маневр, только в миниатюре, хоть и около него лежала куча ценных вещей, утвари и оружия, но в ней не было и десятой части стоимости вещей Саладина.
Услыхав грозный зов великого князя, султан Саладин смутился. Ему было жаль расставаться с богатством, которое ему сулил дальнейший грабеж, но он повиновался и, приказав нукерам отобранную уже добычу завязать во вьюки и мешки, отдал приказание татарам своей орды прекратить грабеж.
Но Туган-мирза не хотел слушать никаких приказаний. Он весь всем существом погрузился в дележку награбленного, отбирая себе красивые и ценные вещи.
— Слушай, Туган! — серьезно, но без гнева проговорил Бельский, подъезжая к нему, — если ты сейчас не бросишь и не послушаешь приказа, я скажу твоей красавице пани Розалии…
— Ой, говоры, говоры! — с улыбкой отозвался татарчонок, — мой калым достал, маршала достал, аркан поймал, теперь подарок нявест искал, хороша подарка. Не мешай, слышишь, не мешай!
Все же угроза, что пани Розалия сочтет его за разбойника и откажет ему, образумила татарина, он тоже собрал своих татар и медленно поехал из стана вслед за Бельским. В рыцарском обозе остались только свои же хельминцы, грабящие своих вчерашних властителей, да несколько завзятых мародеров, разных национальностей, не желавших слушать никаких распоряжений.
В лагере кое-где начинался пожар. Витовт заметил это и уже решился покончить с грабителями-мародерами, совсем отбившимися от рук.
— Трубите еще раз сбор! — вновь отдал он приказание трубачам, но в этот раз никто не шел на сигнал. Только татарские войска медленно, нагруженные добычей, тянулись стороною, направляясь к своему становищу.
— Так как войск моих и королевских во взятом мною лагере уже нет, а есть только грабители и разбойники, то приказываю вам взять их силою и привести сюда, а если будут сопротивляться, то перебить до последнего!
Отряд великокняжеской стражи, к которому обратился с приказанием Витовт, тотчас снялся и бросился в лагерь. Псковские лучники и татары-нукеры султана Саладина и Тугана-мирзы окружили весь лагерь цепью.
Исполнить приказание, отданное великим князем, было нелегко. Опьяненные вином и добычею, мародеры стали отражать силу силой, множество их было истреблено и только часть приведена перед лицо князя. Это были жалкие отребья рыцарских войск, грабившие теперь своих же.
— Заковать в цепи и отвести к пленным! — приказал Витовт. Рядом с хельминцами стояли обезоруженные и связанные человек десять литвинов из Виленского и Трокского знамен. — Литвины? — спросил Витовт, подъезжая к ним.
— Так, государь, литвины, твои рабы покорные, — отвечал за всех мужчина свирепого вида с волосами, сбитыми колтуном в громадную непокорную копну.
— Сбор слышали? — переспросил великий князь. Литвины молчали потупившись.
— Дать им по концу веревки, пусть сами повесятся, а струсят сами — прикончить до последнего! — отдал распоряжение Витовт.
Это уже не первый раз во время похода он таким образом наказывал ослушников. Только поддержанием самой строжайшей дисциплины ему удалось сохранить порядок в своем разноплеменном войске.
— Ваше величество, — доложил ему через минуту Ян Бельский, возвратившийся с осмотра опустевшего лагеря, — у рыцарей громадные запасы вина, более 1,000 бочек. Что прикажете делать с ним? Искус полкам велик.
Витовт задумался. Он знал, что нельзя будет удержать войска от вступления в рыцарский обоз, и перспектива громадного поголовного пьянства испугала его. Он решил:
— Возьми отборных полсотни дружинников, выбей дно из бочек, и пусть вино льется на землю.
— Государь! Но ведь это будет река вина! Такое богатство…
— Не рассуждай! Там, — он указал на поле недавней битвы, — реки кровавые еще текут. Пусть мешается немецкая кровь и немецкое вино!
— Государь, — еще раз обратился к нему Бельский, — в обозе сотни две возов с цепями, путами и колодками.
— Запасливы немчины, для них же пригодится, — улыбнулся великий князь, — да ты поторопись с вином-то, а то нагрянут мои литвины да лапотная шляхта. Упаси, Господи!
Бельский, наскоро собрав несколько десятков дружинников, бросился исполнять приказание князя. Скоро бочки были найдены, и алое вино полилось со всех сторон, затопляя низменности, и заструилось ручьями по склону к низинам. Молодой витязь хотел было, исполнив поручение, скакать вслед за великим князем, но стоны, раздавшиеся в одном из шатров, привлекли его внимание.
Шатер был роскошный, весь из шелковой материи, и над ним, на высоком древке, виднелось белое знамя с изображением лилий, герба Бурбонов. У самого входа валялись три трупа, высокого черноволосого мужчины в костюме оруженосца, с тем же гербом, вышитым на груди, и двух хельминских воинов, с разрубленными головами.
Из шатра доносились стоны и женский плач.
Бельский соскочил с коня и бросился к шатру. Полог был завязан изнутри. Он дернул с силой, оборвал завязку и быстро вошел в шатер.
— Кто бы ты ни был, ни шагу дальше, убью! — послышался ему женский голос, и вот странность! Слова эти были сказаны по-литовски.
Бельский с удивлением оглянулся. Прямо перед ним с мечом в руках стояла высокая, красивая женщина. Она решительно загородила ему путь дальше, вглубь шатра. Там, на походном ложе, с головой, увязанной черной перевязкой, лежал молодой красавец витязь. В ногах его рыдала, в сильнейшем испуге, другая женщина.
— Уйди отсюда! — продолжала гневно красавица, схватив меч обеими руками, — или горе тебе!
— Остановись, я не грабитель, а слуга своего государя, князя Витовта! — ответил по-литовски Бельский.
— Литвин! О, боги! Какое счастье! — быстро заговорила красавица, опуская оружие, — ну что, как бой?! Ужели Литва победила?!
— Король Ягайло и князь Витовт с Божьей помощью, сразили немецкое рыцарство, все их войско побито или в плену, а маршал и магистр перед престолом Всемогущего.
— Победа! Победа! Слушай, Зингала, победа! Слышишь, победа! — в опьянении радости вскричала красавица, — слышишь, победа и мы свободны!
— Но кто же ты, прекрасная госпожа? — спросил с удивлением Бельский, — по выговору ты литвинка, и в лагере немцев?
— Я княжеская дочь, Освальдовича из-под Пилены, отца и мать замучили немцы треклятые, меня в полон увели. Да благо, выиграл меня в кости вот этот рыцарь. Не здешний он, не из немчин, из-за меня на турнире дрался… Вон как его убрали… От этого обиды не было. Зато вот крыжаков, — глаза ее сверкнули, — двух уложила я мечом, что ворвались сюда в палатку, вон — как псы валяются у входа!
— Кто же эта женщина? — спросил Бельский, показывая на другую женщину, переставшую плакать и ухаживающую теперь за раненым.
— Эта? — княжна усмехнулась, — спроси у самой, может, тебе скажет.
Бельский сделал два шага вперед.
Он с удивлением взглянул на молодую женщину и сразу узнал ее. Это была одна из виленских шляхтянок, выданная замуж за шляхтича, поселившегося близ Золотырни.
Захваченная рыцарским наездом, она только благодаря своей красоте не сделалась жертвою рыцарского меча или петли. Ее ждала позорная участь рыцарской наложницы, живого товара, за горсть золота переходящего из рук в руки. Вендана знала ее с детства. Она упросила герцога Валуа выкупить ее, благо рыцарь, которому она досталась на долю, был стар и беден.
С этого дня у Венданы была подруга, делившая с ней долгие дни одиночества, она не ревновала ее к герцогу, да и герцог мало обращал на нее внимания, весь поглощенный страстью к своей красавице Вендане.
Все шло благополучно в продолжение многих месяцев приготовления к походу. Влияние ли княжны Венданы, страстной литовской патриотки, нескончаемый ли ряд зверств, насилий и попрания правды, сказывавшиеся в каждом деянии священного капитула меченосцев, но герцог к началу теперешнего похода окончательно охладел к делу ордена.
Он, может быть, резко выразился об этом в кругу рыцарей-гостей. Шпионы капитула были всюду. Об этих зловредных и соблазнительных речах донесли капитулу, он решился пресечь зло в корне. Смерть одного человека была дешевой ценой прекращения смуты. Гибель герцога была решена, палачей тайных и явных было достаточно в немецком войске.
Возвращаясь с ночной пирушки, герцог был поражен двумя ударами тайных убийц. Перенесенный в свою ставку, он казался мертвым, и только благодаря нежному уходу мессира Франсуа и двух спасенных им женщин, он был приведен в себя. Немецкий подкупной убийца не выполнил своей задачи. Герцог был ранен опасно, но несмертельно. Это случилось за четыре дня до Грюнвальдского боя, и разумеется, герцог не мог принимать в нем никакого участия.
Он лежал недвижимый в своем походном шатре, когда бежавшие с поля битвы хельминцы кинулись грабить лагерь меченосцев и гостей рыцарских. Мессир Франсуа и несколько французов-кнехтов пытались дать отпор немцам-грабителям, но сила была на их стороне, и французы были оттеснены. Вход в палатку был без защиты. Два мародера кинулись туда, надеясь на богатую добычу, но у постели больного они неожиданно встретили княжну Вендану с мечом в руке.
Храбрая литвинка сама первая бросилась на нападающих и поразила насмерть мечом одного из немецких грабителей. Другой бежал в паническом страхе. Это было за несколько минут перед тем, как вошел Бельский.
Быстро в нескольких словах передала княжна Вендана молодому Бельскому все эти обстоятельства и заклинала всеми святыми пощадить жизнь и свободу своего возлюбленного.
Бельский, сколько мог, успокоил красавицу и, поставив двух стражей у палатки герцога, помчался донести Витовту о случившемся.
Он застал Витовта сидящим рядом с Ягайлой и окруженного знаменитейшими витязями польско-литовского войска. Пленные князья Силезский и Поморский сидели тут же. Несколько в стороне королевские повара спешили с обедом. С самого утра никто и не думал о них. Кубки, наполненные вином и медом, были в руках у каждого. Виваты в честь короля и Витовта гремели кругом.
Эта скромная трапеза на поле чести была много раз знаменательнее пресловутого немецкого почетного стола. Там несколько сот пленных из несчастной Золотырни были осуждены рыцарским конвентом на смерть, здесь более сорока тысяч пленных немцев в страхе и ужасе ожидали своей участи. Но Витовт, кроме двух своих личных врагов, не казнил никого. Это был ответ, достойный литовского ‘сарацина’ христианам — немецким рыцарям.
Вдруг в толпе окружавшей государей, произошло движение. Вперед выступили два старика почтенного вида, сопровождавшие молодого красавца. Это были мазовецкие князья Януш и Земовит и сын последнего — князь Александр.
Последние потомки некогда славной польской династии Пястовичей, они долго отстаивали свою независимость против короля на Кракове — Ягайлы. При виде страшной опасности, которой подвергалась вся Польша, они привели свои дружины на помощь Ягайле.
Теперь, когда грозный враг был сокрушен, они в том же великом порыве патриотизма шли к Ягайле, чтобы разом и навсегда прекратить междоусобия.
Подойдя к Ягайле на несколько шагов, все трое преклонили колени. Старейший из них, Януш, князь на Варшаве и Черексе, воскликнул:
— Тебе, Господь Бог в небесах, мстителю неправды, и тебе, великий король Польши Владислав, да будет вечная благодарность и честь за то, что освободили нас от неприятелей меченосцев, которые по вине моего пращура так долго угнетали нас и теперь так сильно были поражены, за что я и все эти потомки хотим вечно благословлять и служить короне твоей!
Ягайло встал со своего места и со слезами на глазах перецеловал своих былых соперников.
Этим торжественным актом навсегда кончилась борьба, между Пястовичами и Ягеллонами. Это было первое великое следствие беспримерной победы.

Глава XVI. Объезд поля битвы

Торжественно и радостно гремели трубы кругом королевской ставки. Со всех концов громадного Грюнвальдского поля к ней сгоняли и приводили тысячи пленных. Окруженный своими славными сподвижниками, Ягайло, еще не снявший вооружения, молился коленопреклоненный перед походным алтарем. Сам подканцлер королевский, Николай Тромба, сбросив латы и шлем, в торжественном церковном облачении, служил ‘Те Деум’. Хор всех участвовавших в королевской страже витязей, вторил словам молитвы.
Знамена веяли кругом. Большое королевское знамя торжественно развевалось в воздухе. Частью порванное, местами запачканное кровью, оно с этого дня делалось священной реликвией, как безмолвный, но дивный свидетель величайшей победы, одержанной когда-либо! Никогда еще в исторические времена в сражениях не участвовала такая масса воинов! Никогда еще битва не была так кровава и никогда еще столько пленных не было брошено к ногам победителя!
Кончив молитву и приложившись с набожностью к кресту, Ягайло взглянул вокруг себя: Витовта не было около него.
— А где же мой друг и брат? Где главный герой-победитель? — воскликнул он, — я его не вижу между нас.
— Вот он мчится сюда, я узнал его, — смело доложил князь Александр Мазовецкий.
— В таком случае вперед к нему навстречу, навстречу храбрейшему из храбрых! Коня мне! — крикнул Ягайло. Но голос почти не повиновался ему. Ему так много пришлось отдавать приказаний среди гула и шума битвы, что он совсем охрип.
Окруженный всем своим блестящим двором, лучшими из витязей, всеми знаменами победы, развевавшимися кругом, поскакал Ягайло навстречу великому князю Литовскому. Они встретились на вершине громадного холма, с которого Ягайло наблюдал за боем. Оба одновременно сошли с лошадей. Оба были так взволнованы, что не могли промолвить ни слова, только, рыдая, бросились в объятия друг друга!
Этим все было сказано.
— Тебе, великий король польский и на Кракове, и на Гнезно, послал Господь великую честь этого дня. Хвала Ему и благодарение! — торжественно проговорил, наконец, Витовт и преклонил меч перед королем.
— Честь войны принадлежит тебе, мой дорогой брат и друг. Ты затеял, ты объявил войну, ты вел войска на бой, ты воодушевлял их. Кому же, как не тебе, после Господа Бога, — Ягайло набожно перекрестился, — обязан я победой? Еще раз приди в мои объятия, мой дорогой брат!
Они обнялись снова, затем сели на коней и в сопровождении обеих свит, польской и литовско-русской, поехали в объезд поля битвы, поля только что оконченного великого суда Божьего.
Витовт, лично бывший всюду во время самого боя, лично водивший в бой свои литовские знамена, рассказывал королю, показывая на месте разные эпизоды боя. Он не мог обойти молчанием подвиг смолян, грудью сдержавших весь напор рыцарских сил.
— И сколько их было? — быстро спросил Ягайло.
— Три знамени.
— А сколько осталось?
— Еще не считали, но под одним знаменем все смоляне легли поголовно!
— Все? — мрачно переспросил король.
— Все! — дрогнувшим голосом отозвался Витовт, — зато удержали немцев два часа.
— И спасли нашу честь, — докончил Ягайло. — Мир праху храбрых. Прикажи похоронить их с особой честью, они головами своими купили нам победу!
— Правда, — после раздумья сказал Витовт, — прорвись нам в тыл немцы, спасенья бы не было.
— А где их предводитель, где храбрый князь Смоленский? Хочу его видеть, хочу воздать честь честью храбрейшему из храбрых! Где он?
— Жаль, дорогой брат, его здесь нет он со своими смолянами преследует бежавших.
— Зачем? Пошли за ним, пусть вернется, хочу его видеть, хочу за почетным столом посадить его рядом с собой.
— Ты помнишь, дорогой брат, тот вечер, там у Бреста, когда старый Молгас пел нам свои песни?
— Помню, а что? — удивленно спросил Ягайло.
— Помнишь, он говорил про дочь моего брата, княжну Скирмунду?
— Помню, помню, она в плену, в Штейнгаузене… Помню, ну что же?
— Скирмунда была невестой князя.
— И он пошел отбивать ее теперь. Бесподобно. Непременно пошлю ему на выручку или на подмогу сотни четыре гостей.
Так рассуждали венценосные братья и друзья, медленно объезжая поле битвы. На каждом шагу попадались им возвращавшиеся с погони воины, ведущие или гонящие перед собой пленных немцев. Изредка попадались белые рыцарские плащи, остальные пленные были, по большей части, или воины наемных дружин, или ‘гербовики’, или же, наконец гости рыцарские, отбившиеся в свалке от своего отряда.

Глава XVII. Осада

Замок Штейнгаузен, как и большинство рыцарских замков, далеко не был приготовлен к осаде. Хотя до начала великой войны его несколько раз осаждали жмудины под предводительством самого Вингалы, немцы-крестоносцы были так уверены в своей победе над Литвой и поляками, что и не думали приводить в порядок собственные замки, находившихся в тылу наступающих войск ордена.
Комтур граф Брауншвейг, успев доказать на военном рыцарском совете, что опасность флангового нападения жмудин от Эйраголы может грозить всему левому флангу рыцарских владений и что нельзя окончательно обезлюдить Штейнгаузен и другие пограничные земли, за несколько дней до великого столкновения под Грюнвальдом вернулся в свой замок. Его влекло туда не желание прикрывать орденские земли от нападения жмудин, а красавица-княжна Скирмунда, изнывавшая в одной из башен грозного замка.
Получив от великого магистра приказание ни под каким видом не выдавать княжну Скирмунду литвинам, ни в обмен, ни за выкуп, граф Брауншвейг торжествовал. Жертва оставалась в его власти, а к тому же, вполне законно. Он не должен был больше скрываться перед своими собратьями, таить, как тать, украденное сокровище. Совет ордена делал его законным тюремщиком княжны, и он с восторгом, с наслаждением взялся за эту роль.
Странное, смутное предчувствие порой приходило ему на ум, смущая покой, лишая сна. Ему все чудилось, что страшные неумолимые жмудины ворвутся в его замок и отобьют княжну, но он гнал прочь эти недостойные мысли.
Все рыцари его конвента уехали на войну на призыв гроссмейстера. Под его начальством осталось не более двухсот человек местного ополчения, два десятка наемных драбантов да трое гербовых витязей, за отсутствием рыцарей исполнявших их обязанности. Эти три гербовых были пожилые дворяне, не сумевшие доказать свое дворянское происхождение дальше трех поколений и потому не могших попасть в число крейцхеров. Они должны были довольствоваться, в отличие от чистокровных братьев-рыцарей, светло-серыми рыцарскими плащами с тем же черным крестом из сукна, нашитым на груди.
Это были, как мы уже знаем, люди не первой молодости, отважные и старавшиеся доказать настоящим рыцарям, что они им ни в чем не уступят: ни в науке воинской, ни в храбрости. Они рвались на войну, в бой с неверными и, получив приказ капитула явиться под команду графа Брауншвейга, командора в Штейгаузене, крайне обиделись. Только боязнь наказания заставила их подчиниться.
Понятно, что на подобных помощников командор не очень-то мог рассчитывать, да он и не нуждался в них. Двухсот человек гарнизона, по его мнению, было за глаза достаточно для отражения литовского ‘налета’, о формальной осаде он и не думал. Все литовские войска были заняты в великой войне, следовательно, он мог почитать себя совершенно обеспеченным и думать только о своей страсти.
По-прежнему тюрьма Скирмунды находилась там же, где и прежде, — в высокой башне, которую мы описывали, только с минуты отъезда графа на совет капитула, одиночество княжны Скирмунды прекратилось. Место тюремщика при ней, в его отсутствие, заняла вдова одного из рыцарских кнехтов Кунигунда, отвратительная старуха-мегера, родом из Лутазии. За горсть золота, обещанную ей графом, она клялась беречь Скирмунду как зеницу ока и сдержала свое слово.
К приезду обратно графа-комтура ничто не изменилось в маленькой комнатке высокой замковой башни. Только выражение лица несчастной пленницы с каждым днем становилась мрачнее и сосредоточеннее. Порою ужас и какое-то мрачное отчаянье овладевали несчастной княжной. Надежда на скорое освобождение исчезла, а страшное сознание бессилия и беспомощности угнетало ее нравственно!
Она по целым дням сидела в каком-то столбняке, устремив взор в одну точку, не говоря ни слова, не делая движения. Даже мегера Кунигунда порою останавливалась в дверях, пораженная этим видом безмолвного отчаянья, и, не сказав ни слова, не подразнив княжну, по обыкновению, рассказами о победах немцев над литвинами, уходила в свою комнатку, махнув рукой.
За последнее время к отчаянью неволи присоединилось другое чувство. Скирмунда, очнувшись после горячки, начавшейся с ней после роковой ночи возмутительного преступления, совершенного над ней Иудой-командором, не сохранила в своей памяти ни малейшего воспоминания об этом ночном происшествии. Прошлое слилось в один мрачный кошмар.
Она хорошо помнила и звуки литовских труб, и истязания, которым подвергал ее ревнитель веры — круглолицый капеллан, но сказать теперь, было ли это в самом деле, или только почудилось ей в бреду, она не могла. А между тем, она с ужасом, с отчаяньем начинала сознавать, что с ней творится что-то неладное. Это была не болезнь, а какое-то недомогание, слабость, потеря сил и энергии. Порой ей чудилось, что в ней самой зарождается какая-то другая жизнь, что рядом с ее сердцем бьется другое сердце. Несчастная не могла понять, что она готовилась быть матерью!
Жажда свободы душила ее. Несколько месяцев тому назад ей почудилось, что она слышит за стеной лиру и голос старика Молгаса. Она украдкой прижалась к оконцу, состоявшему из ряда стеклянных кружочков, обделанных венцом, и взглянула в щелочку, так как толстые стеклянные кружки стекла, пропуская свет, не давали возможности различать сквозь них предметы. Эта щелка, давно найденная княжной, составляла все ее утешение, сквозь нее она могла украдкой видеть синее небо, различать вдали силуэты лесов ее дорогой родины.
Действительно, слух не обманул ее — то был Молгаст.
Забывая всякую осторожность, она быстро уколола себе руку и добытой каплей крови написала два слова на щепочке и бросила сквозь щелку к ногам Молгаса. Мы уже знаем, каким путем эта записка дошла по назначению. Но неосторожный поступок Скирмунды не прошел для нее безнаказанно. Мегера-немка, осматривая с подозрительностью инквизитора комнату несчастной княжны, заметила луч света, проникающий в отверстие ставни и сказала об этом комтуру.
Последовал приказ наглухо забить до половины предательское окно, и с этой поры исчезло последнее утешение несчастной пленницы. Злодей-палач, отнявший у нее свободу и честь, не затруднился отнять и последний луч света.
А между тем, мрачный злодей пылал к несчастной пленнице самой пылкой, самой болезненной страстью. Жажда обладания княжной с каждым днем разгоралась все больше и больше. Но злодей чувствовал, что теперь, когда пребывание княжны в качестве заложницы в замке известно официально всему ордену, то и насилие над пленницей также будет всем известно. Он должен был сдерживать, до поры до времени, свои бешеные порывы страсти.
Он избегал видеть княжну, он чувствовал, что при одном взгляде на ее чарующую красоту он не устоит и бросится в ноги волшебнице-язычнице умолять о взаимности. Он называл Скирмунду в своих мечтах не иначе как Лорелеей, всемогущей волшебницей, и свое преступление извинял силою непреодолимых чар волшебницы. Словом, она сама была во всем виновата! Подобные софизмы были в большом ходу между католическими патерами — продавцами индульгенций, и рыцарями-крестоносцами!
Между тем время шло, наступил июнь месяц, и со всех концов немецких земель к Мариенбургу тянулись войска. Очевидно было, что встреча двух армий должна была произойти где-нибудь на границе Плоцкой земли.
Опоздав с наймом наемных войск, благодаря проволочке и нерешительности третейского судьи императора Сигизмунда, думавшего до последней минуты, что ему удастся предотвратить вооруженное столкновение союзников и рыцарей, великий магистр разослал по всем конвентам строжайший приказ отослать к Мариенбургу половину всех гарнизонов и, по возможности, всех рыцарей и всех ‘гербовых’.
Граф Брауншвейг, скрепя сердце, расстался с сотней земских ратников и двумя ‘гербовыми’. Все его войско в настоящую минуту состояло из десятка солдат, сотни ратников и нескольких кнехтов. Оставшийся при нем в качестве помощника брат Адам из Магдебурга хотя и отличался громадным ростом и чудовищной силой, но был глуп и самонадеян, как только может быть глуп германец, сознающий свою мощь и право сильного.
Почти ежедневно мимо замка по дороге, пролегающей вдоль границы рыцарских владений, пробегали курьеры с приказами от великого магистра. Они заезжали переменить лошадей и подкрепиться пищей в Штейнгаузен, и через них граф получал известия с театра войны.
Уверенность в победе рыцарей была в нем так сильна, что он не обратил внимания на то, что два дня не было ни гонца, ни известий от великого магистра.
Вечером 17 июля на закате солнца он был встревожен звуком рогов, раздавшихся за оградой замка. Ворота были, по обыкновению, заперты, подъемный мост поднят на блоках.
— Кто трубил? — быстро спросил он, подходя к внутренним воротам, у одного из караульных.
— Должно свои, наши трубы. Фриц пошел узнать, — отозвался ратник.
— Отворите! Бога ради, впустите! — слышались голоса из-за ворот, — за нами погоня!
Комтур поспешил на башенку, венчавшую наружные ворота. У подъемного моста толпилось человек восемь беглецов, кони их едва держались на ногах. Всадники были в самом жалком виде: безоружные, окровавленные. Но не было сомнения, они принадлежали к рыцарскому войску.
— Спускай мост! — послышалась команда комтура, и громадные деревянные блоки гулко завизжали, сматывая мостовые канаты. Но громадный мост не так легко было спустить. Один из канатов засел в блоке, и его громада повисла в воздухе.
— Иезус-Мария! Погоня! Погоня! Спасите, мы погибли! — вдруг закричали на все голоса беглецы, с ужасом всматриваясь в просеку.
Действительно, с визгом и гиканьем по просеке мчались десятка три каких-то всадников на поджарых лошаденках. Лица этих кавалеристов были дикие, ужасные. Косые глаза, широкие скулистые лица и, в особенности, войлочные высокие шапки с подогнутыми полями обличали в них киргизов или татар-ногайцев. Они с неистовыми криками мчались на своих сухих скакунах, размахивая волосяными арканами.
Еще мгновение — и они перекрутили бы безоружную толпу беглецов, теснившихся у подъемного моста. Комтур совсем растерялся. Стрелять в эту минуту по нападавшим из мортир, как бывало во время приступов литовцев, было рискованно — можно было перебить своих, он вырвал пальник из рук пушкаря и отошел к лучникам, бежавшим по тревоге занять свои места за бойницами.
Но было уже поздно: один из татарских удальцов, промчавшись, как ветер, мимо кучки беглецов, ловко набросил аркан, петля затянулась вокруг шеи одного из моливших о помощи, и несчастный, выброшенный из седла, потащился вослед за ускакавшим татарином.
Момент был критический, времени терять было нечего, остальных беглецов ждала та же участь. В это время ‘гербовый’ брат Адам, заведовавший подъемным мостом и содержанием замковых рвов, видя, что мост не желает опускаться, по-своему решил задачу: одним ударом кинжала он перерезал упрямый канат, и мост с грохотом упал на ту сторону рва. Переправа через водяной ров была устроена, беглецы толпой кинулись на мост. Они были спасены.
— Что ты сделал, брат Адам?! — в отчаянии воскликнул комтур, бросаясь к воротам, — ведь теперь нам моста не поднять!
— А черт с ним, — проворчал брат Адам, — не кинется же эта татарва на наши ворота, они железные.
Татары, видя, что их жертвы ускользают, подняли оглушительный вой и вопль, покрутились на месте и вихрем умчались от стен замка. Только теперь решил граф Брауншвейг отворить ворота и впустить беглецов, так как иначе на их спинах в замок могла ворваться погоня.
Едва успели несчастные беглецы въехать в замковый двор, как к ним бросился весь гарнизон с расспросами.
— Прочь от неизвестных! Прочь! — послышался резкий, отрывистый приказ комтура. — Если вы промолвите хоть слово, я велю заковать вас в цепи! — обратился он к беглецам. — Идите за мной, сюда, — он указал дорогу в трапезную, сам взошел последним и бережно запер за собою двери.
Он сердцем чуял, что случилось великое несчастие, но боялся, что известие, сообщенное гарнизону без достаточной осторожности, может вызвать панику.
— Что случилось? И что вы за люди? — резко спросил он, всматриваясь в измученные лица беглецов.
— Благородный граф! Несчастье, великое несчастье, — падая перед комтуром на колени проговорил красивый юноша, на лбу которого виднелась запекшаяся большая рана, — наше войско разбито, мой господин убит!
— Яков, ты ли это? — в ужасе воскликнул граф, узнавая в говорившем оруженосца одного из братьев штейнгаузенского конвента, брата Гуго.
— Да говори толком, где, когда, кем? — переспрашивал комтур, чувствуя, что у него выступил холодный пот на лбу при этом страшном известии.
— Миль двадцать отсюда, под Танненбергом, проклятых сарацинов была сила несметная, но господа крейцхеры приняли вызов на битву и сломили язычников. Мой господин был первым из первых, побежали проклятые литвины, мы за ними. А тут из лесу другое войско выходит. Сам великий магистр бросился с хельминцами, сломили и их, а тут из лесу третье, четвертое, пятое, окружили со всех сторон, десять против одного!
Не считали мы безбожных сарацин, мы бились по колено в крови, клали врагов кругом без числа, да тут свои изменники хельминцы предались врагам, первые стали бить своих. Со всех сторон налетела орда татарская, одни стаскивают рыцарей с лошадей арканами, другие ползали под брюхами коней и взрезали им животы!.. Разве это война, разве это искусство воинское?!
Рассказчик замолчал.
— Да говори же ты, куда отступают наши? Что великий магистр, что маршал?
— Оба пали смертью храбрых! — мрачно отвечал оруженосец.
— Убиты? Убиты, говоришь ты? Но кто же командует теперь нашим войском? — воскликнул Брауншвейг.
— Нашего войска больше нет! Оно все взято в плен, или легло на поле чести.
— Как? Все войско? Быть не может? Ты ошибаешься, страх ослепил твои глаза. Этого быть не может! Почем ты знаешь, как ты мог все видеть?
— Вместе с другими я тоже был захвачен в плен и бежал с товарищем ночью, я видел всех пленных, видел, как их записывали нотариусы короля Ягайлы, видел тела благородных рыцарей, великого магистра и великого маршала, счел оставшихся в живых благородных рыцарей и всех павших. Их всех снесли к Танненбергской церкви, зачем мне лгать. Былого не воротишь.
— И сколько же пало моих храбрых братьев? — глухо спросил граф.
— Пленных не было и сотни, кроме гостей иноземных, остальные пали смертью храбрых.
— Но подумай, что ты говоришь! — в ужасе проговорил комтур, — их выступило с великим магистром свыше семисот. И ты говоришь, они все пали. Пали? — Он пытливо взглянул в лицо вестника.
Тот ничего не отвечал. Усталость и испытанные потрясения, очевидно, сломили его силы, он закачался и упал бы, если бы его не поддержали товарищи.
— И вы тоже подтверждаете, что рассказал ваш товарищ? — спросил, обращаясь ко всем беглецам, комтур.
— Клянемся именем Бога Всемогущего, он сказал правду! — заговорили беглецы. — Если бы не он, сгинуть бы нам в цепях у сарацин.
Сомнения в справедливости страшного известия больше быть не могло. Это понял граф Брауншвейг. Отдав строгое приказание не рассказывать людям гарнизона о жестоком поражении, постигшем крестоносную армию — под страхом тюрьмы и цепей, комтур отпустил беглецов и приказал накормить их, а сам бросился на площадку надворотной башни, чтобы удвоить на ночь меры предосторожности.
Во время его отсутствия на площадке картина перед воротами замка изменилась. Уже не три десятка татарских наездников, а несколько сот ратников из Литвы, Жмуди и Татар составляли полукруг перед воротами, на дальний полет стрелы. Очевидно, они хотели расположиться здесь станом.
— Что же вы не прогоните их из армат!? — крикнул комтур, подбегая к одному из пушкарей, стоявшему с фитилем у заряженной мортиры.
— Высокоблагородный господин! — отозвался за своего подчиненного начальник пушкарей, — подлые сарацины поставили впереди себя наших пленных. Стреляя, мы перебьем своих.
Граф бросился к бойницам и едва смог сквозь надвигающуюся тьму ночи разглядеть целый ряд столбов, врытых осаждающими перед своим становищем, и привязанных к ним пленников. На некоторых были еще светло-серые плащи с черными крестами, в других по одежде нельзя было не узнать ратников крестоносного войска. Замечание пушкаря было основательно, стрелять было немыслимо.
Граф в негодовании разразился потоком проклятий по адресу осаждающих и направился к мосту, но и тут ждало его разочарование: подъемный мост так и не был еще поднят.
— Это что значит? Как, отчего не подняли моста? — набросился он на брата Адама. — Сейчас, сию минуту поднять.
Брат Адам проворчал что-то себе сквозь зубы и отдал приказание постараться связать перерубленный канат. Но лишь только четверо из ратников осажденных пробрались через полуотворенные ворота на мост и стали связывать обрезанные канаты, как в ту же минуту целая туча стрел невидимых стрелков засвистала в воздухе, и ратники должны были отступить обратно в замок. Один из них был ранен.
— Послать четырех латников, пусть наденут кольчуги и шлемы! — приказал комтур, — да стрелкам смотреть зорко! Поднять мост необходимо, а то на ворота надежды мало!
Но и эта мера не помогла. Тяжело одетые латники тоже не могли выдержать того града стрел, которыми их осыпали осаждающие. Хотя грудь и голова их были защищены от поражения, ноги и руки были без защиты, и попытка опять не удалась. Между тем, стемнело окончательно и осаждающие, пользуясь темнотой и прикрывшись щитами, со всех сторон начали подступать к воротам, чтобы, в случае новой попытки поднять мост, броситься в рукопашную. Напрасно граф Брауншвейг воодушевлял своих подчиненных словами и примером, после двух неудачных попыток никто более не вызывался идти поднимать мост. Старых, испытанных, бывалых воинов в замке не было. Ратники были крайне неопытны, а десяток наемных драбантов был наполовину из инвалидов.
В глубоком отчаянье увидел граф, что нет никакой возможности исправить зло, и мысленно проклинал брата Адама, своей глупостью и самомнением давшего такой шанс осаждающим.
Снова взойдя на башню, он долго всматривался в ночную темноту, сквозь которую местами мелькали костры в стане врагов. Оттуда до его слуха доносились восклицания, смех и крики радости. По временам слышались гнусливые, словно похоронные песни и бряцанье струн. Очевидно, враги знали, что никто извне не может их потревожить, что они господа всей окрестности и что помощи ему ждать не откуда!
— Эх, будь у меня сотни две драбантов и пяток братьев-рыцарей, вот бы теперь сделать вылазку да разогнать эту сволочь, — подумал он, но о вылазке с сотней плохих ратников немыслимо было и мечтать, и опечаленный комтур направился в свою келью, чтобы сосредоточиться и обдумать свое положение.
Его положение было ужасно, он даже наверно не знал, кто его враги: подданные князя Вингалы, войска ли Витовта пли просто шайки татарских мародеров.
Не успел он войти в свою комнату и запереть за собой наружную дверь, как во внутреннюю дверь, ведущую на лестницу в башню, раздался легкий стук, и старческий кашель послышался за нею.
Комтур вздрогнул. Он знал, что это никто иной, как Кунигунда, тюремщица княжны Скирмунды, и быстро отворил дверь.
Старуха казалась встревоженной. Ее седые волосы были в беспорядке, руки тряслись.
— Что случилось, Кунигунда? — спросил граф, догадываясь, что произошло что-то необычайное.
— У княжны час тому назад родился ребенок. Что с ним делать, благородный господин граф?
— Ребенок?! — граф побледнел, потом кровь бросилась ему в лицо.
— Ждать моих приказаний! Ступай! — решительно произнес он, видя, что старуха остановилась в нерешимости, — ступай, тебе говорят. Завтра приходи за приказаниями, а сейчас беречь мать и ребенка! — с этими словами он оттолкнул старуху за дверь и задвинул железный засов.
Известие, принесенное старухой, так смутило и поразило его, что он несколько минут не мог собраться с мыслями. Теперь, при изменившихся обстоятельствах, когда приходилось сводить счеты с беспощадными врагами и выдать Скирмунду живой или мертвой торжествующим победителям, даже в его глазах преступление, совершенное над ней, показалось ему чудовищным. Он задрожал, как убийца, как злодей, ведомый на казнь, и грузно повалился ниц перед распятием, возвышавшимся в углу комнаты.
— Господи! Господи, помилуй меня грешного! Помилуй меня окаянного, — шептал он в мистическом страхе и с маху начал поражать себя в грудь ударами кулака. — Грешник я, грешник! Господи, прости, помилуй, пощади!
Страшный треск, раздавшийся у него почти над головою, сопровождаемый адским концертом кричащих, воющих и визжащих голосов, заставил его вздрогнуть, вскочить с колен и броситься к воротам. Не было никакого сомнения: враги пошли на приступ.
Только на три часа опоздал со своим отрядом смоленский князь Давид от передового татарского отряда, преследовавшего беглецов, успевших скрыться из захваченного лагеря. Конные жмудинские дружины князя Вингалы под его личным начальством тоже стремились к Штейнгаузенскому замку и к ночи обложили стены твердыни, за которыми, как они знали, томится княжна.
Князь Давид со своими смолянами стал немного поодаль от Литвы, жмудин и татар, расположившихся перед самыми воротами и, по-обычаю смоленскому, тотчас обнес свой стан изгородью. Напрасно князь Вингала, пылко стремившийся в бой, предлагал ему тотчас по приходе, ночью, штурмовать замок. Князь Давид был упорен, он боялся, что в ночном бою нечаянный удар может поразить княжну и отказался помогать литвинам до утра.
Вингала обозвал его трусом и, не дав отдохнуть своим жмудинам, построил их в две колонны и двинул под покровом ночной темноты прямо на приступ замка. После грандиозной победы, одержанной его родичами над немцами, он думал, что так же легко будет теперь взять и немецкий замок. И ошибся в расчете. Водяные рвы замка оказали неодолимое препятствие стремлению его воинов, а железные ворота не поддавались ударам топоров.
Растерявшиеся в первую минуту штурма, немцы оправились и стали поражать из бойниц нападавших стрелами. Только благодаря ночной темноте литвины и жмудины отделались малым числом жертв и должны были отступить от стен замка обратно в свой стан, не успев даже приставить ни одной лестницы.
Взбешенный неудачей, Вингала перед рассветом снова повторил попытку, но результат был тот же: несколько человек раненых без малейшего намека на успех.
Между тем, рассыпавшиеся в окрестностях татары всю ночь освещали окрестность заревом пожаров. Они жгли все, что только могло гореть, истребляя и грабя все, что попадало под руку. К утру они вернулись с награбленной добычей и большим полоном.
Разумеется, и комтур не спал всю ночь, не покидая своего поста на площадке башни, и руководил оттуда защитой.
Чуть занялась утренняя заря, князь Давид, окруженный своими соратниками, пошел лично сделать обзор замковых укреплений.
Мост по-прежнему был перекинут через ров, попытки немцев поднять его не удались. Это было единственное слабое место в ограде, через которое можно было надеяться проникнуть в замок. Массивные железные ворота, скованные из узких полосок железа и навешенные на огромных медных петлях, хотя и представляли некоторую преграду, но не такую, как глубокий и широкий водяной ров, окружающий замок со всех сторон.
— Только отсюда и можно попытаться — заметил князь, обращаясь к Видимунду Хрущу, стоявшему с ним рядом.
— Да, замок высок, без лестниц да фашиннику не возьмешь, — отозвался тот, — да и то навряд. Вызнать бы, сколько их в замке?
— Сочтем, как возьмем, — улыбнулся Давид, — цыплят по осени считают, а я вот что думаю: не попытать ли нам ворота да тараном — а там что видно будет.
— Я тут, княже, заприметил на самой почитай опушке сосенку пядей сорока, а то и всех пятидесяти, вот бы повалить да на таран, — заметил подручный князя Давида, князь Стародубский.
Все направились осматривать дерево. Оно оказалось превосходным. Недаром смоляне зовутся плотниками. Не прошло и получаса как гигантская сосна, подрубленная у корня, лежала на земле с обрубленными ветвями, и смоленские мастера приставили на ее толстый конец металлическую литую крышку, имевшую отдаленное сходство с головой барана.
Еще несколько громадных деревьев было срублено, и смоляне стали сооружать из них нечто вроде громадных стоек под качели, в виде колоссальных букв А и соединять их между собою брусьями.
Работа кипела. К полудню устои были готовы, поставлены на катки, и первое бревно с металлическим наконечником плавно качалось среди них, на толстых лозовых веревках. Стенобитная машина самого первобытного образца была готова. Оставалось только пододвинуть ее к воротам и начать разбивать их.
Немцы с изумлением и ужасом смотрели на эти приготовления. Они слыхали про то, что литвины прежде разрушали каменные стены подобными орудиями, и не знали, на что решиться. У многих давно уже зародилась мысль сдаться и молить пощады, так как они знали, что в случае удачного приступа, враги не пощадят никого. Но они знали также непреклонный нрав комтура и были уверены, что он предпочтет смерть в бою позору плена.
Только к глубокой ночи все приготовления к подведению стенобитной машины были кончены, и снова князь Вингала стал торопить князя Давида начинать нападение и опять смоленский князь настоял на своем. Приступ был назначен на заре следующего дня.

Глава XVIII. Приступ

Чуть-чуть рассвело, как литвины были уже на ногах, и прикрываясь щитами со всех сторон ползли к крепости. Гул набата трапезного колокола тотчас же вызвал всех защитников на стены.
Немцы сознавали, что последний смертный час настает. Надо было или отразить приступ, или лечь в бою. Плен был ужаснее смерти.
В течение ночи к жмудинским войскам князя Вингалы подошло много подкреплений. Разбившиеся в преследовании бежавших рыцарей на мелкие отряды, жмудины спешили теперь на соединение со своим князем. Они подходили, обремененные богатой добычею и пленными. Последних было так много, что у жмудин не хватало ни веревок, ни цепей, чтобы вязать их.
В плен захватывали только рыцарей да ‘гербовых’, а простых пленных или отпускали на свободу, отобрав оружие, или, по капризу вождей, убивали тут же, вешая на первой попавшейся осине. Подобной участи подвергались, большей частью, поморяне да свои же братья литвины и славяне из захваченных немцами областей, пришедшие на Литву в рядах своих покорителей.
Им пощады не было! В умах полудиких лесных людей не укладывалось понятие о политике, ведущей часто родных братьев друг на друга из-за каких-то туманных идей. Для них измена братьям, родным по крови и земле, была самым страшным преступлением, и ей было одно воздаяние — смерть!
Усилившись таким образом, князь Вингала, безумно пылкий как всегда, думал, что ему и одному удастся совладать с немецкой крепостью, а потому, не дождавшись, пока смоляне подкатят таран к воротам, он подал сигнал к битве, и несколько тысяч жмудин с дикими криками и нечеловеческим воем, устремились на приступ.
Передние ряды несли длинные двойные лестницы, очевидно заготовленные в течение ночи. Дикий вой труб заглушал человеческие вопли, казалось, что стадо диких голодных волков бросается на добычу.
Князь остановил своих смолян, тоже рвавшихся вперед вслед жмудинам.
— Стойте, братцы. От такого спеха толку не будет! — крикнул он. — Крыжаки — не мордва и не чудь, а храбрые воины. Не снести им своих голов.
Словно в подтверждение этих слов, на стенах Штейпгаузена сверкнул огонь бомбард, и громовой раскат выстрелов звучно прокатился над лесом. Камни брызнули во все стороны. Несколько воинов были ранены и со стоном поползли обратно к лесу. Но Вингала, не останавливаясь, достиг стен замка — и начался отчаянный приступ.
Из лестниц большинство оказались слишком короткие, только немногие достигали вершины стены, увенчанной зубцами, и зацепились своими крючьями. Словно муравьи встревоженного муравейника бросились к этому месту защитники и с мечами в руках встретили первых смельчаков, добравшихся по лестницам.
Бой был неравен — одного против десяти, и храбрецы после отчаянной битвы были сброшены в воду рвов. Вслед им по лестницам ползли отборные витязи дружины Вингалы, но и их постигала та же участь. Обороняющиеся оправились от первого удара и в большем порядке стали вести оборону. Некоторые из них, видя, что с одиночными воинами, долезавшими до вершины стены, с успехом могут бороться те, кто составлял обыденную стражу стены, бросились к громадным складам бревен и камней, приготовленным на случай приступа, и через несколько минут огромное бревно было принесено и сброшено на головы штурмующих. Лестницы были очищены, множество храбрых витязей изувечено, сам князь Вингала, подававший пример своим, ушиблен камнем в ногу. Приступ не удался!
Немцы запели на стенах свой победный гимн и градом стрел провожали отступающие колонны жмудинского князя.
Но князь Вингала был не таков, чтобы признать себя побежденным. Он не дал своим витязям и получаса отдыха и снова повел их к стенам замка.
На этот раз лестниц уже не было, но зато передовые воины несли целые пучки зажженной смолистой сосновой сердцевины и разложили костры почти на полет стрелы от замка. Это было сигналом. Литовские воины стали выходить по два. Один нес громадный щит из кожи дикого тура, непроницаемой для стрел и копий, другой — лук и целый пучок пернатых стрел, жало которых было оплетено берестой и смазано смолой.
Они быстро, парами, подбегали к кострам, зажигали у них весь пучок берест на стрелах, а затем направлялись к стенам замка. Несший щит прикрывал как себя, так и товарища от выстрелов немецких лучников, между тем как другой с поразительной быстротой выстреливал по замку весь свой запас пылающих и шипящих стрел.
В замке произошла настоящая паника. Хотя стены были каменные, но почти все здания — деревянные, либо крытые деревом или гонтом. Опасность пожара перепугала немцев, они с криками бегали по стенам, созывая товарищей, ушедших подкрепиться после двухчасового боя.
Князь Давид понял, что теперь только настало время действовать. Он перекрестился и подал знак своим смолянам.
Бесстрашно тронулись с места его дружинники, заняли заранее распределенные места вокруг машины и взялись за лямки. Но грузная махина не тронулась с места, хотя катки были всюду подложены, и народа было достаточно.
— Песню! — крикнул князь, видя, что усилия его людей пропадают бесплодно. И действительно, едва раздались первые, знакомые каждому русскому слова ‘дубинушки’, как будто тяжелая машина ожила и дрогнула.
— Эй, ухнем! Эй, ухнем! — гремели сотни голосов, и колоссальное сооружение, тихо заскрипев, двинулось вперед, к воротам неприятельского замка.
Немцы были так заняты тушением вспыхнувшего пожара и отбитием нового приступа войска князя Вингалы, что в первую минуту не заметили новой опасности, и только в то время, когда передние брусья тарана вкатились уже на подъемный мост, несколько ратников спешно заняли надворотную башню и начали бросать камни и лить кипяток на осаждающих.
— Вперед! Вперед! Еще чуточку! Еще! Еще! — гремели голоса князя и его подручных воинов, и чудовищная машина со скрипом вдвинулась в нишу ворот. Князь Давид был у самой машины. Он подвергался тысячам опасностей, его шлем был во многих местах погнут каменьями и стрелами. Но он, казалось, забыл всякую опасность. Его жизнь, его счастье было там, за воротами этого грозного замка.
— Эй, раз! — крикнул он своим смолянам, раскачивавшим огромное бревно, и в ту же секунду глухой удар грянул в железные ворота. Они вздрогнули, но медные петли выдержали напор и не подались.
— Второй, дружней! Навались! — кричал князь, и действительно, второй удар, удесятеренный напором сотни рук, сорвал ворота с петель, они рухнули со звоном, открывая свободный вход на первый двор рыцарского замка.
Уже по первому известию о штурме ворот и сам граф Брауншвейг, и все его лучшие воины были внизу, наготове встретить нападающих.
Едва успели рухнуть ворота, князь Давид бросился вперед! Его соколиные глаза издали узнали комтура графа Брауншвейга, которого он знавал по Вильне. Из всего крестоносного войска он одного его считал своим смертельным, личным врагом и, слушая только голос мести и ненависти, бросился на похитителя своей возлюбленной.
Дружная стена смолян бросилась за ним вслед.
Граф Брауншвейг был в полных боевых доспехах, с опущенным забралом и тяжелой рыцарской секирой в руках. Он знал, что в пешем рукопашном бою секира удобнее длинного меча, и полагаясь на свою громадную силу, надеялся не только отбить приступ сквозь ворота, но даже сделать отчаянную вылазку.
— Вперед! Вперед! — крикнул он громовым голосом на своих ратников и с высоко поднятой секирой бросился на князя Давида.
Видимунд Хрущ, ни на шаг не отстававший от своего друга, быстро вскинул стрелу и хотел поразить рыцаря в забрало, но Давид удержал его.
— Оставь, он мой! Он мой! — крикнул он, и в свою очередь, бросился на немца.
Смоляне, послушные голосу своего вождя, устремились направо и налево от него, на скученных в тесном пространстве немцев. Началась жестокая последняя сеча. Немцы знали свою участь и сопротивлялись отчаянно. Но тщетны были все их усилия: тяжелые смоленские топоры не давали им пощады, и немцы, один за другим, устилали своими трупами мощеный дворик замка.
Жестокий беспощадный бой-поединок продолжался, между тем, у князя Давида с графом Брауншвейгом. Граф узнал своего соперника. Теперь ему стало ясным отчаянное нападение смолян на Штейнгаузен. Он знал, что князь Давид бывший жених княжны Скирмунды!
Одно воспоминание о княжне, томившейся у него в заключении, заставило подняться дыбом все волосы на его голове. Он чувствовал, что холодный пот выступает у него на лбу, что ноги у него дрожат и слабнут руки. А страшный русский богатырь наступал все ближе, все смелее. Уже несколько раз графу, одному из первых бойцов всего ордена, приходилось отступать на несколько шагов, чтобы спастись от удара князя, в котором он видел теперь воплощенного небесного мстителя.
Он понял, что погиб! Защищаться далее у него не хватало ни силы, ни искусства. Он два раза чуть не выронил из рук секиру. Тогда адский план мелькнул в его голове. Он, защищаясь, начал отступать к дверям, ведущим в свое помещение. Дубовая, окованная железом, дверь могла на несколько минут задержать натиск победителя. Несколько минут. Но в течение их княжна Скирмунда была в его власти.
Видя отступление врага, князь Давид еще отчаяннее стал нападать на комтура. Несколько раз ему удалось ударить его по шлему, но стальной шишак мялся от ударов, спасая своего обладателя. Единственное уязвимое место в рыцарских доспехах было под плечами — там, где наручи соединялись с броней, но поразить мечом в это месте было немыслимо, а стальные латы пробить было невозможно.
Будь в руках князя шестопер или даже простой шар на цепи, он давно бы уже покончил с рыцарем, но мечом он мог только обезоружить врага или оглушить ударом в голову.
Отступая шаг за шагом и искусно парируя все удары, достиг наконец граф Брауншвейг намеченной цели. Сзади него была полуотворенная дверь в его келью, откуда начиналась витая лестница, ведущая в башню, где томилась княжна Скирмунда.
Почувствовав себя наполовину спасенным, рыцарь вдруг сделал диверсию и из обороняющегося быстро превратился в нападающего. Он с яростью вновь бросился на князя, и тот едва успел укрыться от удара секиры стальным щитом.
Этим моментом и воспользовался хитрый немец. Он стремительно бросился назад, успел попасть в двери и захлопнуть их, прежде чем князь мог ему воспрепятствовать. Массивный железный засов глухо звякнул, и на несколько минут комтур был в безопасности.
— Проклятый схизматик! — крикнул он в окошко, загроможденное железными полосами. — Ты напрасно спешил. Граф Брауншвейг не отдаст своих пленных живыми.
Князь Давид бросился на него с мечом в руках, но что мог сделать меч против толстых железных полос решетки.
— Ко мне сюда! Сюда! — крикнул он громко, в первый раз с начала битвы призывая на помощь.
Несколько человек его дружины бросились к нему, впереди всех бежал Видимунд с луком в руках. Замок был почти очищен от защитников, и только надворотная башня еще держалась.
— Ломайте двери, ломайте двери. Он убьет ее! — вне себя крикнул князь, понимая, что хочет предпринять побежденный немец.
Мигом застучали тяжелые топоры по твердым дубовым доскам двери. Щепы полетели во все стороны, но массивная дверь не поддавалась. За нею слышался бешеный нервный хохот комтура, уверенного теперь в исполнении своего адского плана. Одно, что его смущало немало, — в пылу боя он потерял ключ от замка, висящего на двери лестницы, и теперь, сообразив, что время терять нельзя, бросился к двери с секирой в руках, и нанес страшный удар по замку.
Искры брызнули от удара стали по железу, но замок устоял от первого удара. Дружные крики смолян, их могучие удары слышались все сильнее и сильнее. Комтур вне себя начал наносить удар за ударом по замку, но, ослепленный бешенством, близостью врагов и кровавой жаждой мести, бил зря, не попадая куда было нужно. К тому же, спущенное забрало шлема мешало видеть в полутемноте низкой кельи. Он понял это и поднял забрало. Страшный, всесокрушающий удар секиры, метко попавший по замку, сразу разбил его, теперь вход на лестницу был свободен. Немец торжествовал: княжна Скирмунда была в его власти.
Из груди князя Давида вырвался крик отчаянья, он видел всю эту сцену сквозь решетку окна. Все погибало. Дверь хотя трещала, но еще твердо стояла, сопротивляясь дружным усилиям смолян.
— Горе вам, схизматики! Горе вам, язычники! — в порыве бешеного исступления воскликнул торжествующий комтур и погрозил секирой по направлению нападавших. Князь замер от ужаса. Омерзительное лицо немца было перед ним, выражение дикой ярости и мести делало его еще отвратительнее. Немец судорожно скривил свои губы и плюнул по направлению к окну, за которым виднелся князь Давид.
В ту же секунду что-то свистнуло мимо уха князя, и немец с яростным визгом закружился по комнате. Видимунд подоспел вовремя, его меткая стрела вонзилась в скулу рыцаря как раз в ту минуту, когда он повернул свое лицо к окошку. Крича и воя от боли, немец старался вырвать из щеки страшную пернатую стрелу. Кровь брызгала во все стороны, слепила ему глаза, захватывала дыхание. Лицо его потеряло всякий облик человеческий. Видимунд снова натянул лук и хотел прикончить негодяя вторым выстрелом, но князь Давид удержал его.
— Возьмем живьем и в железной клетке доставим королю! — воскликнул он, но это промедление чуть не сделалось роковым. Немец понял, что все потеряно. Дверь трещала, петли едва держались. Он заглушил в себе чувство боли, и движимый только одним чувством мести, судорожным движением сбросил с себя тяжелый пернатый шлем, причинявший ему страшную боль, и — снова схватив секиру, бросился к лестнице.
Но Видимунд не дремал. Зорко следил он за каждым движением рыцаря, и едва тот схватился за дверь, ведущую на лестницу, прицелился и спустил стрелу. Вновь пораженный в шею, рыцарь захрипел и упал на пороге лестницы. В ту же секунду под дружным напором смолян рухнула входная дверь, и князь Давид во главе своих дружинников бросился вперед, в полутемную келью комтура.
Злодей извивался в страшных конвульсиях. Стрела Видимунда перебила ему шею возле затылка и причиняла невыразимые мученья.
Понимая, что биться в комнатах или в тесных переходах мечом положительно невозможно, князь выхватил секиру из рук одного из дружинников, и решительно начал взбираться по узким неровным ступеням лестницы, ведущей наверх башни.
На середине пути вторая дверь загораживала путь, но этот оплот был некрепок: два-три удара секиры, и проход открылся. Быстро пробежал князь остальные ступени лестницы и снова был остановлен запертой дверью.
Но что могло теперь удержать стремление молодого богатыря? Страшный удар секирою по замку, казалось, заставил вздрогнуть всю башню, он гулко прокатился по лестнице, по которой один за другим спешили княжеские дружинники. Дверь пошатнулась и готова была рухнуть. Вдруг князь, поднявший секиру для второго удара, словно окаменел. Ему за дверью послышался плач ребенка.
Тысячи мыслей, одна другой ужасней, мигом пронеслись в его голове… Он понимал только одно, что тут, сейчас, за дверями, ребенок… Чей он, он не знал, но присутствие дитяти в рыцарском замке, в той келье, где он ждал встретить свою невесту, поразило, испугало его. Он инстинктивно понимал, что встретит что-то ужасное, роковое.
— Видимунд, удержи их, я один войду! — быстро шепнул он своему другу и, скрепя сердце, призывая на помощь всю свою отвагу, отбросил остатки двери и вошел в комнату.
В ней никого не было, но из незапертой двери в смежный покой громко, назойливо слышался детский крик.
Князь бросился вперед и остолбенел от ужаса и удивления. На коленях около детской колыбели стояла женщина, его княжна Скирмунда.
Он в первую секунду не узнал ее, так изменилось и исхудало ее прекрасное, энергичное лицо. Глаза их встретились, дикий крик вырвался из груди Скирмунды и первым движением ее было броситься к князю Давиду, но в ту же минуту другое чувство, чувство стыда, сознание собственного позора охватило ее, и она с рыданием припала к колыбели ребенка.
Князь понял все. Щемящая, жгучая боль, словно нож, впилась в его сердце. Она изменила! Она отдалась другому, — мелькнуло в его пылающем мозгу. Но он сдержался. Он ничего не спросил, не сказал ни слова упрека, только рука его судорожно сжала рукоятку секиры да сердце болезненно сжалось под стальным нагрудником.
— Ты свободна, княжна! — сказал он наконец как-то глухо. — Немецкая рать разбита, замок взят. Ты свободна.
Эти слова, казалось, пробудили Скирмунду. Она быстро встала на ноги и бросилась к жениху.
— Не осуждай! Не презирай! — быстро заговорила она. — Зельем опоили, силой опозорили. Клянусь небесами, я не забывала клятвы.
— Кто этот изверг? — спросил князь.
— Здешний комтур, граф Брауншвейг! Убийца и злодей. Он, он надругался надо мной беззащитной. Заклинаю, умоляю тебя, отомсти ему за меня, — воскликнула она страстно и бросилась перед князем Давидом на колени.
— Он поражен насмерть. Ты отомщена! — воскликнул князь, — но слышишь, это твой отец и его жмудины! — он подбежал к узенькому окошечку и ударом секиры выбил раму вместе с свинцовыми ободками.
За стеной замка слышались неистовые вопли жмудинского войска, штурмом бравшего последний оплот крестоносцев.
— Скорей, скорей, надо спрятать ребенка! — Он нагнулся к колыбели, но княжна с рыданием бросилась к нему и выхватила из рук князя малютку.
— Оставь, не дам! Мой ребенок!
— Скирмунда! Бога ради, опомнись, отец твой сейчас будет здесь. Подумай, что будет. Он убьет тебя и ребенка! Отдай его мне, я его вынесу отсюда в шлеме и передам близким людям, скажут, что нашли его среди трупов. Отдай.
Но Скирмунда, ослепленная материнским чувством, была глуха ко всем мольбам князя.
— Нет! Пусть что хотят делают со мной, мой стыд, мой позор, но ребенка не отдам, он тоже мой!
Торжествующие клики жмудинов слышались уже гораздо ближе. Они успели сокрушить последнюю защиту немцев и теперь, под предводительством своих криво, стремились вперед, на внутренний двор замка.
Князь в отчаяньи снова бросился к Скирмунде. Он знал, что если отец застанет свою дочь с ребенком, прижитым с крыжаком, пощады не будет и употреблял теперь все красноречие, чтобы убедить княжну вверить ему свое дитя. Но Скирмунда была неумолима. Расстаться с ребенком казалось ей тяжелее, чем расстаться с женихом, чем расстаться с жизнью.
— Нет! Нет! Пусть убьют нас вместе. Не отдам, не отдам, — твердила она в каком-то нервном экстазе и все плотней прижимала младенца к своей груди.
Дикие крики и топот множества людей слышались уже на дворе замка, зычный голос Вингалы раздавался у начала лестницы, ведущей на башню.
Медлить было больше нечего. Князь Давид бросился к Скирмунде, чтобы силой вырвать у нее ребенка и спасти его, помимо ее воли, от фанатизма приближающихся жмудинов, но Скирмунда выскользнула из его рук и с ребенком на руках бросилась в смежную комнату.
В ту же секунду в ее дверях, выходящих на лестницу, появилась могучая, вся забрызганная кровью, фигура старого князя Вингалы.
Он тоже с первого взгляда не узнал свою дочь.
— Скирмунда! — радостно воскликнул он и бросился к ней, но внезапно остановился. Он увидал ребенка на ее руках.
— Чей это щенок!? — бешено вскрикнул он и снова бросился к дочери.
— Чей? Да отвечай же, — рука его схватила малютку.
— Оставь! Пусти! Он не виноват! Оставь! — дико кричала Скирмунда.
— Чей?! Чей щенок?! — в свою очередь гремел Вингала и, оттолкнув дочь, вырвал из ее рук малютку.
Скирмунда в порыве отчаяния бросилась перед отцом на колени и охватила его ноги руками.
— Сжалься, пощади, он не виноват! — с рыданием молила она, но Вингала был неумолим.
— Твой щенок? Твой?! — отталкивая дочь, кричал он.
— Убей меня, но пощади малютку! — заклинала Скирмунда.
— Признавайся, твой? Твой! — продолжал свой допрос Вингала.
— Мой! — простонала несчастная, — обманом, насилием…
— Крыжацкий? — переспросил Вингала, казалось, не обращая никакого внимания на слова дочери.
Несколько жмудин, в том числе криво-кривейто и Одомар со своими воинами успели достигнуть комнаты Скирмунды.
— Смерть, смерть вайделотке! — закричали кругом голоса.
— Смерть немецкому щенку! — кричал громче всех криве-кривейто, поднимая свою кривулю. — Она нарушила свой завет. Смерть вайделотке! Смерть ее щенку!
— Смерть вайделотке! Смерть! На костер! — кричали голоса кругом. — На костер вайделотку.
— А немецкого щенка — в окно! — послышался заглушавший все голоса крик Вингалы, и он, оттолкнув ногой обессилевшую Скирмунду, бросился к окошку и вышвырнул ребенка из окна.
Дикий, нечеловеческий крик вырвался из груди несчастной матери, она хотела броситься вслед за ним, но жмудины удержали ее, и, по приказанию князя крепко связали ей руки и ноги. Вайделотку, нарушившую свой обет целомудрия, ждала ужасная казнь, ее должны были сжечь живой на костре!
С первой минуты, когда в тюрьму княжны ворвались жмудины со своим князем, князь Давид понял, что спасти теперь княжну нет никакой возможности. Что могла сделать его небольшая дружина с целым полчищем язычников, приведенных князем. В последний момент, когда он считал свое дело выигранным и княжну освобожденной, роковая случайность вырвала ее из его объятий.
Как ни тяжело ему было примириться с мыслью, что презренный немец осквернил чистоту его невесты, он в любви своей простил ей этот невольный грех, но что мог сделать он теперь, когда, отданная на волю языческих фанатиков, она была безоговорочно осуждена на лютую смерть? Печальный, убитый тягостной мыслью, стоял он теперь среди замкового двора, заваленного телами убитых крыжаков.
— Зачем все эти жертвы? — думалось ему. — Зачем?
Он подозвал своих близких подручных и рассказал про сцену, только что произошедшую между отцом и дочерью. Ни Видимунд, ни князь Стародубский, истинные друзья князя, не могли найти ни слова утешения.
Вдруг Видимунд ударил себя по лбу рукой.
— Я знаю, кто может спасти княжну! — вдруг быстро проговорил он. — Я долго жил среди жмудин-язычников!
— Кто же, кто? Говори, ради Бога! — заговорил князь Давид. — Помни, что здесь был сам криве-кривейто, он первый крикнул ‘Смерть вайделотке!’
— В том-то и дело, что на Литве есть человек, слова которого властнее слов и приговоров и князя Вингалы и самого кривейто…
— Но кто же, кто?
— Да великий князь, наш светлый государь Витовт Кейстутович. Он плащом махнет — и криве-кривейто под стол спрячется, а слово молвит — да разве осмелится князь Вингала со всеми своими нехристями ему перечить…
— Твоя правда, но как сделать, чтобы великий князь узнал об этом деле? Ведь он далеко. Должно быть, до сего дня еще на поле табором стоит.
— Ну, так что же? В сутки там, сутки обратно.
— Двое суток? Да они раньше сто раз покончат с княжной.
— Ну, вот и выходит, что не знаешь ты наших криве и князя Вингалы. Для них такое дело, как сжечь живьем вайделотку, — из праздников праздник. Поверь, не то что два дня, и пять пройдет, пока они свои богомерзкие обычаи исполнят, а потом уже за костер возьмутся. Им нужно свою силу прославить. На ком же, как не на княжеской дочери и показать всю силу идольского служения.
Слова Видимунда несколько успокоили князя Давида.
— Ладно! — воскликнул он, — коли так идет, я двух коней загоню, а завтра о сию пору буду перед лицом великого князя. Он обещал мне, опомнясь в бою, первую милость, которую я попрошу. Брошусь к ногам его, пусть спасет он Скирмунду. Не жить мне без нее на белом свете, не жить!
Через полчаса с рыцарского двора выезжали несколько всадников: то был князь Давид со своими дружинниками. Он ехал навстречу идущему походом польско-литовского войска — умолять князя Витовта спасти его невесту.

XIX. В стане победителей

Всю ночь и все утро после грозного боя, решившего одним ударом великий спор между славянами и немцами, отряды, посланные в погоню и отдельные всадники подгоняли захваченных пленных к королевскому лагерю, перенесенному теперь на то место, где в начале боя стояло все немецкое воинство.
Высокий, хотя и отлогий пригорок командовал всею местностью, и на самой вершине холма, гордо возвышаясь над другими, стояли два шатра — короля Ягайлы и великого князя Витовта.
Впереди этих двух шатров возвышался еще третий, с золотым крестом, водруженным на высоком, тоже позолоченном шесте. Это была походная часовня короля польского. Все 43 рыцарских знамени, взятые в этот день союзными войсками, были повержены перед алтарем, и семь серебряных светильников, — каждый с пятью свечами, ярко освещали внутренность походного храма. Эти светильники были сегодня же захвачены в числе добычи в лагере крестоносных братьев, и принесены в дар Богу королем Ягайлой.
Неподалеку от походной часовни под роскошным ковровым навесом, повешенным на воткнутых в землю рыцарских копьях, стоял стол, покрытый червленой скатертью, а за ним восседали семь человек с мрачно-строгими лицами, в длинных черных мантиях. Это были королевские нотариусы, записывавшие пленных.
Пленных было так много, что, несмотря на то, что они работали вчера за полночь, работа их чуть подвинулась вперед. Целые толпы людей всех званий стояли перед ними, окруженные польскими и литовскими воинами. Многие из пленных были ранены, но никто не обращал внимания на их страдания. И свои раненые всю ночь пролежали без помощи врачей — их не хватало, чтобы перевязать раны даже воеводам и высшим чинам войска.
— Кто и откуда? — спрашивал обыкновенно подведенного пленника старший из нотариусов и, получив желанный ответ, передавал его другому нотариусу. Тот составлял короткий акт и заносил имя пленного и его звание в книгу, чтобы войсковый совет мог назначить против его имени цену выкупа.
Не было, казалось, ни одного государства центральной, германской Европы, которое бы не имело представителей среди этих пленных. Здесь были, разумеется, по большей части, немецкие дворяне из Пруссии и Поморья, переселившиеся сюда, в эти исконные славянские земли из Пфальца и Магдебурга, но и немцы всех других немецких земель попадались в изобилии. Они, по большей части, были охотниками в рыцарском войске, ‘гостями’, как называли их в то время. И другие народности Европы романо-германского происхождения, словно по уговору явились на этот невиданный турнир славянской и германско-романской рас и, побежденные, теперь ждали решения своей участи из уст могучих победителей.
Витовт сидел у входа в свою палатку, выслушивал донесения своих бояр и воевод о подвигах их подчиненных и награждал отличившихся.
Бельский и его два сына были награждены по-царски, особенно Яков, дважды раненый, но не покинувший поля битвы. Многие получили земли, драгоценную утварь, золотые гривны для ношения на шее. Другие удостоились производства в рыцари и, преклонив колено, принимали удар меча от руки великого князя, дававший им дворянство.
Клики радости и благодарности гремели кругом. Сам великий князь ликовал. Вчера сбылась лелеянная им заветная мечта. Он беспримерно отомстил угнетателям своей родины и надолго сокрушил силу этих бесчестных крыжаков, погубивших его детей…
Каждый из награждаемых подходил к великому князю, принимал из рук его награду или грамоту на землю, целовал руку и отходил в сторону, налево от кресла Витовта. По правую сторону оставались только двое: татарский витязь Туган-мирза да литовский молодой боярин Кормульт.
— Чем наградить мне тебя, удалец? — ласково спросил Витовт, обращаясь к татарчонку, который весь сиял от счастья.
— Не серчай, великий государь! — воскликнул он, падая на колени перед Витовтом, — просьба, большой просьба имеем!
— Говори, что такое? — Витовт улыбнулся. Он давно уже от Бельского знал о любви Тугана к красавице Барановской, — невесту, что ли, найти?
— Зачем невеста, у меня невеста есть. Мой вчера калым заплатил, самого маршала аркан поймай.
— Ну, так что же тебе надо? — спросил Витовт.
— Не откажи, сватом будь. — Туган опять ударил челом.
— Сватом? Ну, ладно, завтра же скажу Барановскому и Бельскому. Но как же твоя вера? Ведь она не пойдет за магометанина.
— Она слово дала, рука дала. О вере уговор не был, я калым отдал. — Туган проговорил эти слова далеко не уверенным голосом. Он не знал еще, как взглянет князь литовский на разницу религий.
— А креститься будешь? — снова спросил Витовт.
Татарин побледнел. Он ждал этого вопроса, в нем заключалась вся его судьба.
— Мой отец, и дед, и дед отца родились и умерли в вере отцов и дедов, не мне изменять ей, государь!
Витовт задумался. Величайшая религиозная терпимость существовала в его государстве, и дело о смешанных браках между татарами и литвинами без перемены религий, давно в душе было им решено утвердительно.
— Хорошо, ты прав, ты исполнишь свой завет. Твой подвиг велик, никто не имеет права насиловать твоей совести. Подойди ко мне, твоя услуга не забывается, — Витовт протянул руку и поцеловал молодого татарского витязя в лоб. Тот не помнил себя от радости и горячо прильнул к руке великого князя.
— Ну, теперь ступай к воеводе Здиславу, и скажи ему от меня, что сегодня после трапезы я хочу с ним переговорить.
Татарин еще раз ударил челом, вскочил и мигом юркнул сквозь собравшуюся кругом толпу царедворцев разыскивать Бельского.
— Теперь твой черед, мой храбрый Кормульт, — заговорил Витовт, обращаясь к молодому литовскому витязю, стоявшему по правую сторону трона. Тот подошел к великому князю. Он был очень бледен. В лице ни кровинки, и широкая черная повязка вокруг головы говорила ясно, что он своею кровью заплатил за вчерашнюю победу.
— Ты честно и доблестно исполнил свое слово, сын мой! — сказал Витовт, — и я, как государь, жалую тебя высоко и честно, отныне ты — думный боярин земли литовской и русской.
Молодой человек ударил челом. Он не сказал ни слова. Очевидно было, что он ждал другой награды.
— Это не все, Кормульт, — снова заговорил великий князь, — я жаловал тебя как государь, за подвиги смелости и храбрости, теперь жалую тебя как отец, которому ты изловил убийцу его сынов, — на глазах Витовта блеснули слезы. — Ты взял в плен злодея Зонненберга, убийцу моих детей. Он получил заслуженную кару. А ты — ты будь моим сыном. Даю тебе руку моей дочери, княжны Раки.
Кормульт не выдержал радостного известия, он закачался и, если бы его не поддержали толпившиеся царедворцы, упал бы на землю. Радостные слезы душили его, он не мог выговорить ни слова.
Великий князь заключил его в своих объятиях. У него у самого слезы катились градом из глаз. Он давно уже знал о пламенной любви своей дочери к храброму молодому витязю, но, не желая обидеть сыновей старших бояр литовских, которые могли бы обидеться предложением, сам подстрекнул молодого храбреца на подвиг, который тот и выполнил блистательно.
— Виват в честь новонареченных жениха и невесты! — воскликнул Витовт, и вся толпа как один человек подхватила это восклицание.
— Виват! Да здравствуют! Нех жие! — гремели кругом голоса, а Кормульт так, казалось, и замер на груди великого князя. Наконец он очнулся и бросился в ноги Витовта.
— Великий государь, ценой всей жизни не купить великую милость твою! Я чувствую, я еще недостоин ее.
— Сын мой, все, что ты сделал для меня как для отца, бесценно. Ты отомстил кровь моих несчастных малюток. А мне уже и в дедушки пора.
Начались поздравления и дружеские пожелания жениху со стороны всех его друзей и толпы царедворцев, хотя во многих кипела зависть. Молодой герой переходил из объятий в объятия.
Великий князь хотел уже уйти в свою палатку и оттуда на почетный стол к королю и брату, как вдруг позади толпы царедворцев, сплошной массой обступившей доступ к шатру, послышался шум и движение. Человек высокого роста и атлетического сложения силился пробиться к великому князю. Он держал над головой какой-то свиток.
— Пропустить! — крикнул Витовт, и толпа царедворцев расступилась, давая проход незнакомцу.
Подойдя на несколько шагов к великому князю, проситель ударил челом и так и остался на коленях. Он был громадного роста, косая сажень в плечах, а лицо его было украшено густою рыжей бородой, закрывавшей полгруди.
— Кто ты и что тебе надо? — спросил у него Витовт, смутно припоминая, что он вчера во время боя видел этого витязя в самой жаркой свалке.
— Я рыцарь из Трочнова, чешской коронной земли, по прозванью Ян Жижка, гость в королевском войске. Бью челом на слугу твоего Седлецкого Яна за поклеп, бесчестие и чести поруху и зову его на ‘поле’ мечом, секирой, копьем и всяким оружием рыцарским.
Подобные вызовы на суд Божий и в те времена бывали не часты, и такой поединок допускался только с разрешения государя.
— В чем же ты обвиняешь моего слугу и двухсотенного Седлецкого?
— Говорил он, государь, при послухах (свидетелях), что будто я со всеми товарищами вчера, еще до начала боя к немцам переметнулся и, не принятый ими, вернулся вспять, и то бесчестие мне и всем моим товарищам могу только смыть кровью лжеца и хулителя.
Дело было весьма серьезно. Подобное обвинение в измене на другой день после боя было самым тяжким оскорблением, которое мог нанести один витязь другому. Оно могло быть смыто только кровью или позорным наказанием солгавшего перед всем войском.
— Позвать сюда Седлецкого, — приказал Витовт.
Поддерживая в своем войске воинский дух и честь рыцарства, великий князь строго следил за подобными изветами и всегда лично разбирал дела чести. Через несколько минут Седлецкий был найден и приведен великокняжеской стражей. Он не знал, зачем зовут его к государю и вспыхнул, увидав перед ним Жижку.
Смутная история вчерашней попойки мигом пришла ему на память. Он чувствовал, что погиб, но решился лгать теперь до последнего, надеясь хотя бы нахальством спасти свою голову. Он знал, что великий князь не любил шутить в подобных делах и что малейший неверный ответ, малейшее колебание могут стоить ему жизни или свободы.
— На тебя бьет челом рыцарь чешской короны Ян Жижка из Трочнова, — начал Витовт, пристально вглядываясь в лицо Седлецкого, — что ты облыжными речами укорил его честь и при послухах называл его изменником и предателем. Что скажешь ты на это?
— Не отопрусь, великий государь, от слов моих, — с напускным жаром воскликнул Седлецкий, — хоть говорил эти речи не в полном разуме, а выпил после боя три чары меду хмельного, а все не отопрусь от своих слов. Истинно так: обозвал я этого гостя-рыцаря изменником и говорил я, что он ездил до боя к магистру крыжацкому и меч свой продавал, и своих товарищей, да крыжаки ему не поверили, и с великим бесчестием из своего стана изгнали. Так говорил и от слов моих не отпираюсь.
Седлецкий совсем оправился и смело глядел прямо в глаза Витовта.
— Откуда же ты знаешь про это? — спросил уже гораздо мягче великий князь. Уверенность, с которой говорил Седлецкий, на него и на всех подействовала как-то успокоительно.
— Он лжет как пес! — резко крикнул Жижка и бросил к ногам Седлецкого свою железную перчатку.
— Молчи! — крикнул на него Витовт, — теперь я говорю, твой черед будет.
— Откуда ты мог узнать эти подробности, ты же ведь не был в стане рыцарей? — снова спросил он у Седлецкого.
— Мне один из пленных, что кнехтом был при великом магистре, вчера рассказал, когда рыцарь, — он указал на Жижку, — хотел его уже пленного, как опасного послуха, прикончить…
— Он снова лжет! Лжет как пес! — опять вырвалось у чешского рыцаря.
Витовт не обратил на его восклицание никакого внимания.
— Где же этот пленный? Веди его сюда, пусть он подтвердит крестным целованием свои слова и тогда ты прав перед Богом, перед ним, — сказал Витовт и указал на Жижку.
— Я не могу этого сделать, пленный умер на заре от ран и усталости, но клянусь шляхетским словом, я не утаил и не прибавил ни слова!
— Клянусь своим рыцарским мечом, пятнадцатью честными ранами, которые покрывают мою грудь, что я не был в стане рыцарском, что не замышлял измены, что этот шляхтич лжет как смрадный пес!
В толпе придворных и витязей, окружавшей князя, послышались смутные голоса, одни держали сторону Седлецкого, другие — чешского рыцаря. Жижка в порыве бешенства сжимал рукой рукоять меча, готовый броситься на своего оскорбителя.
Седлецкий, решившись сыграть опасную роль до конца, бодро держался прямо против своего соперника, хвастливым жестом положив руку на эфес своей раззолоченной сабли.
Витовт подумал несколько минут и, наконец, махнул рукой. Шум и разговоры мгновенно умолкли.
— Тут быть не может середины! — медленно произнес он. — Один из двух предстоящих благородных витязей наущенный дьяволом, изрыгает ложь перед лицом нашим. Судить меж них может один Господь Бог Всемогущий, а посему повелеваем: быть меж них Полю по обрядам и уставам рыцарским, и не позже как завтра после обеден. Аминь!
— Поле! Поле! — загудело в толпе. Но Витовт уже не слушал более, ему давно надо было идти переодеться, чтобы поспеть на почетный стол к королю Владиславу-Ягайле.

Глава XX. Поле

Как ни храбрился пан Седлецкий перед великим князем, но когда было произнесено бесповоротное решение — быть ‘полю’, или ‘судебному поединку’, то окончательно упал духом.
Чешский рыцарь, хотя и одноглазый, казался ему чем-то вроде Голиафа и Самсона, и он теперь с ужасом видел, что, спасая свою жизнь и честь перед лицом великого князя, он тем самым отдавал себя всецело мести врага, который, разумеется, не пощадит его.
Мрачный и угрюмый, сидел он в своем шатре, когда вечером этого же дня к нему пришли два судебных пристава, с объявлением времени и места боя. Оружием были назначены мечи одинаковой длины и тяжести, доспехи — по желанию, щиты же и кинжалы в левой руке не допускались.
Приставы потребовали, чтобы в тот же вечер еще ‘до звезды’ Седлецкий назвал своих поручников, т. е. свидетелей для подписи грамоты и присутствия при самом ‘поле’. По приказанию князя, место было указано на три полета стрелы от Танненбергской церкви, на ровном зеленом лужку у озера, время — тотчас после ранних обеден.
Когда приставы ушли, Седлецкий словно очнулся. Он знал, что ему надо искать поручников, но не знал к кому обратиться. В литовско-русском войске у него совсем не было приятелей. Надменное обращение и, главным образом, хвастовство оттолкнули от него скромных суровых литвинов, а русские, видя в нем завзятого латынщика, чурались его. Да он и сам не пошел бы к схизматикам за поручниками.
Он вспомнил о своих единоверцах, Яне и Якове Бельских, и, не раздумывая долго, направился к их шатрам, расположенным недалеко от ставки великого князя.
В ставке старшего брата Яна шел пир горой. Целая сотня гостей-соратников, пришедшая поздравить молодых братьев Бельских с княжеской и королевскою милостью (они оба были щедро награждены обоими государями), не могла поместиться под шатром и восседала за большими походными столами, уставленными флягами со старой венгржиной и заморскими винами, попавшими на долю братьев из военной добычи.
Увидав пиршество, Седлецкий остановился в нерешительности. Ему казалось неловким смущать хозяев несвоевременной просьбой. Он хотел уже идти обратно, но его заметил один из хозяев, пан Ян, и дружески пригласил выпить чару вина.
— Не до вина мне, дорогой хозяин, — отозвался Седлецкий, — завтра ‘поле’. Хотя я не беспокоюсь об его исходе, мой меч сумеет постоять за меня, — добавил он хвастливо, — одно горе: нет поручников, в нашем знамени или литвины-язычники, или русские схизматики, обратиться не к кому. Не марать же мое шляхетство, обращаясь к худородному.
— Как, у благородного польского шляхтича нет поручных? Быть этого не может! Это срам и позор. Это я устрою, хотя бы самому мне пришлось целовать за тебя крест. Ну, не печалься! Эй, други, скорее чару фряжского моему другу пану Седлецкому.
Седлецкий просиял: сам пан Бельский, воин княжеского рода, даже без его просьбы идет к нему в поручители. Он взял поданную ему чару и смело вмешался в толпу шляхтичей и пировавших витязей.
Хотя пан Седлецкий ничем особым себя не выказал во вчерашнем бою и, умерив свою всегдашнюю запальчивость, держался больше вторых линий, но все-таки не убежал с поля битвы и в последнюю минуту, когда сломленные немцы дрогнули, был в числе преследующих, даже захватил несколько пленных, бросивших перед ним оружие. Его имя поэтому было записано в числе отличившихся, и он с гордостью мог ожидать награды. Как вдруг неосторожный спор и ничем не оправданная клевета на рыцаря-гостя довела его до ‘поля’.
— Спасибо, друзья и ратные товарищи, за дружеское поздравление с монаршей милостью, а теперь надо поздравить еще одного витязя, который по чести получил наивысшую награду. Выпьем за здоровье моего молодого друга, удальца из удальцов, Тугана-мирзу. Он вчера с боя заслужил свою невесту, мою кузину, пани Розалию. Виват!
— Виват! — загремели голоса, и даже сам виновник торжества Туган-мирза кричал сам себе ‘Виват’ чуть ли не громче других. С того времени, как князь Витовт объявил ему свою милость и обещал руку его небесной гурии, как он всегда называл панну Розалию, татарин сиял, он не чувствовал ног под собой и готов был броситься на шею даже вчерашнему врагу.
Увидав татарчонка среди гостей Бельского и, в особенности, услыхав тост, предложенный хозяином, Седлецкий сконфузился: у него были еще неоконченные счеты, неразрешенный заклад с молодым татарином. Он хотел остаться незамеченным, но Туган-мирза увидал его, радостно вскрикнул и сам пошел к нему на встречу.
— Здрав будь! Добро, джигит! Руку давай, товарыш будешь, на моя свадба приходи, гость будешь!
Седлецкий должен был протянуть руку и, в свою очередь, поздравить Туган-мирзу.
— Вот, спасибо! Большой спасибо. Ты добро джигит, твой коняка добро коняка, я вечер видал, как ты полон брал, добро коняк! Ей добро полон. Добро джигит!
Седлецкий просиял. Татарин в излияниях радости первый заявил перед сонмищем всех этих витязей, что он геройски вел себя во время вчерашнего боя. Это было важное свидетельство, на которое можно было легко и правдиво сослаться впоследствии.
— От души, от души поздравляю, — снова проговорил он, и даже, как его ни претило, облобызался с татарином.
— Панове, — вдруг обратился Туган-мирза к пирующим, — мой заклад держал с паном, — он показал на Седлецкого, — одна коняка на другая коняка и на клейнод мой. Я говорю теперь: Туган-мирза заклад проиграл, вот мой клейнод, — он снял с руки перстень с изумрудом, — пускай пан пошлет свой нукер, какой хочет коняка у меня выбирай — будет его коняка!
Расщедрившийся от радости татарин готов был отдать последнюю рубашку в этот счастливый для себя день.
Хотя Седлецкий чувствовал, что он обязан выигрышем заклада только душевному настроению татарина, но все-таки он принял и перстень, и право выбора коня, даже с некоторой долей гордости: вот-де, смотрите, каков я! А в коне он действительно нуждался. Его аргамак, из-за которого он заложил свой хутор, захромал вчера и отказался служить, а другого, запасного, у пана не было.
Пиршество продолжалось своим чередом. Пили много и долго, так что не только первая звезда появилась на небосклоне, но все темное небо заблестело мириадами ярких звезд, когда среди групп пирующих появились суровые физиономии приставов великокняжеских, чтобы получить от Седлецкого имена его поручников.
— Я за него поручник! — воскликнул пан Ян Бельский, — хотя он не моего знамени, но я знаю, что он витязь храбрый, и стою за ним.
— А второй кто будет в поручниках? — спросил пристав, занося имя и титул поручителя в хартию.
— Я за него поручника! — воскликнул Туган-мирза, быстро выступая вперед.
— Я князь Кипчакский, Туган-мирза, сын Джелалетдина-мирзы.
— По статуту всей земли литовской и русской иноверцу, а паче не крещенному, поручителем быть не подобает, — отозвался пристав.
— Благодарю за честь, Туган-мирза, — проговорил Седлецкий, — но надеюсь, что между ясных панов найдется желающий поручиться за единоверца.
— А я разве не гожусь, — с улыбкой сказал Яков Бельский, — мы с братом и на поле бранном, и на поле чести всегда неразлучны.
Пристав поклонился и, записав второго Бельского поручителем, еще раз отдал поклон и ушел.
Его приход, казалось, отрезвил все общество. Поле было назначено на утро, после ранних обеден, т. е. чрезвычайно рано, и каждый понял, что и бойцу, и его поручителям надо отдохнуть и приготовиться.
Один за другим разошлись молодые и старые витязи, сошедшиеся без зова к ставке Бельских, и скоро хозяева остались одни с Седлецким да с Туганом-мирзой, который ни за что не хотел покинуть своих будущих родственников, ни Седлецкого, к которому вдруг воспылал нежностью.
— Поле — дело великое, — сказал весьма серьезно Ян Бельский, когда они остались одни, — к нему надо готовиться пуще, чем к бою войсковому. Тут ни одно упущение, ни один недогляд не простится…
— Что же, у меня все кажется в порядке, и шелом, и броня, и меч, — отозвался Седлецкий.
— Не в мече речь: своим мечом биться никогда не приходится. Закон требует, чтобы оба меча были одинаковой длины и веса, а можно ли у двух противников сыскать равные мечи?
— Что же делать в таком случае? — растерянно спросил Седлецкий.
— Нарочно берут в арсенале два новых меча, одного веса и длины, чтобы не было нареканий, или приносят каждый свои, но только парные, и бьются теми, на какие укажет жребий.
— У меня есть два меча, они достались мне вчера из рыцарской добычи, они совсем новые, — воскликнул Седлецкий, — я их взял, чтобы повесить у себя дома на стене, в память великой битвы.
— Ну, вот и прекрасно, возьми их с собой. Противник, вероятно, сделает то же, выбор решит жребий. Теперь другое дело: каков твой доспех? Я его порядком не разглядел, а кажись, что он легонек.
— Напротив, он лучшей кованой стали, венецианской работы, а колонтари и наручники кольчужные, дед-покойник из Царьграда вывез.
— Вот это-то и дурно, — воскликнул Яков Бельский, который все время молчал, — твой противник — гигант ростом и атлет силой, он ударом может не прорубить твои кольчуги, а сквозь них сломать твою руку, а это хуже всего. Возьми лучше кованые колонтари и наручники.
— У меня десять пар есть — бери любой, — ввернул свое слово Туган-мирза. Седлецкий поблагодарил. После замечания Якова Бельского о силе противника ему сделалось совсем скверно на душе, и он решился не пренебрегать ничем, чтобы выйти целым и невредимым из рокового боя.
Долго еще будущий боец и его поручители обсуждали возможные случайности поединка, приводили случаи, бывшие на некоторых известных полях, причем судьи порой решали победу не за тем, кто победил, а за тем, кого, очевидно, спасал промысел Божий или какое-либо дивное знаменье, и наконец разошлись.
Седлецкий, мрачный и задумчивый, пришел близ полуночи в свою палатку. Неизвестность, чем кончится завтрашний бой, томила его. Он бросился на постель, постланную в углу шатра, и закрыл глаза. Так пролежал он несколько минут, словно в забытьи. Вдруг ему показалось, что кто-то крадется к его шатру и затем поднимает полотняную дверь.
— Не бойся, пан ясный, это я, — послышался знакомый голос его слуги, старого Хмыря, безродного литвина, которого он приютил на своем хуторе.
— Что тебе надо? Я хочу спать, — резко отозвался Седлецкий.
— Как можно спать в такую ночь? Слышал я, пан ясный, что у пана суд Божий с тем рыжим чехином, что на черта похож.
— А тебе то что?! Убирайся, дай мне спать.
— Спать, ой, ой, ой, пан хочет спать. Как можно спать…
— Что же, по-твоему, делать?
— Богу молиться, Пану Богу! И матери Божией.
— Помолись ты за меня, я не могу, — отозвался Седлецкий.
— А где бронь (оружие), которой пан будет биться? — спросил литвин.
— На каких мечах — не знаю, может на этой паре, может на его. — Седлецкий указал на два рыцарских меча, висевших над его ложем. Они были без ножен, но по полировке клинков видно было, что они из хорошей стали.
— Дозволь мне, ясный пан, над ними поворожить и Богу помолиться! — снова сказал Хмырь. — Я от отцов и дедов один заговор знаю…
— Заговор! — Седлецкий даже привскочил на ложе. — Избави меня Иезус Мария от наговоров, колдовства и злых духов! Он перекрестился.
— И, пан ясный, ни колдовства, ни злых духов, тьфу! — он сплюнул, — не будет, нужна им только страстная свечка да капелька святой водицы. Да у меня и то, и другое есть в запасе. Дозволь, враг твой больно лют, без молитвы, да без заклятия выходить опасно. Дозволь!
После минутного колебания Седлецкий согласился, очевидно, ни молитва, ни заклинание, ни святая вода со страстной свечей не могли испортить дела, а он сам, как и все люди в его век, верил во все чудесное.
Получив разрешение, старый Хмырь ушел и тотчас вернулся с зажженной свечой желтого воска и небольшим пузырьком со святой водой.
Взяв оба меча, он долго их рассматривал, гнул на колене и ощупывал лезвие, потом выбрал один из них и вершка на четыре от рукояти стал накаливать на свече лезвие. Сталь сначала пожелтела, потом покраснела, посинела, а затем стала совсем черного цвета. Хмырь немедленно полил это место святой водой из стеклянки. Сталь зашипела, и клуб пара поднялся от клинка.
Во все время этой операции он бормотал неясные слова, не то молитвы, не то заклинания, и затем несколько раз перекрестил и поцеловал клинок.
Седлецкий со все возрастающим любопытством следил за каждым движением слуги. Но старый Хмырь еще не кончил своего дела. На клинке меча виднелось теперь большое черное пятно с синими краями, явилась улика совершенной: операции. Однако старый литвин знал свое дело. Он достал из кармана сверточек с коричневым порошком и обыкновенную пробку, взял немного порошка на нее, стал легонько отчищать клинок. Эта последняя операция продолжалась недолго. Скоро клинок заблестел по-прежнему, и на его блестящей поверхности не осталось ни малейшего пятнышка.
Взяв затем другой меч, старый литвин только полил его святой водой да провел легонько восковой свечкой по его блестящей поверхности. Чуть заметная сальная черточка появилась на мече.
— Вот, ясный пан, и все кончено. Помолись усердно Матери Божией, чтобы тебе в руки попал вот этот меч, — он подал второй в руки пана.
— А тот? — быстро спросил Седлецкий.
— Будущее скрыто в руце Господней, — как-то таинственно отозвался Хмырь и, прежде чем пан успел потребовать объяснения, погасил свечу и юркнул из шатра.
Все это произошло так неожиданно, что Седлецкий в первую минуту по уходе старика счел всю эту сцену за сон, или видение, но один из мечей, именно тот, который он должен был выбрать для себя, был в его руках и это ощущение возвратило его к действительности.
Он отчасти понял операцию, которую произвел старый слуга над одним из мечей: сталь была откалена и должна была изменить при сильном ударе. Следовательно, оружие было подложное, бесчестное. Но ведь и клевета было тоже делом не похвальным. Две подлости, две подлости, а если узнают, а если догадаются! — мысленно говорил он сам с собой. — Но разве могут меня обвинить? Мечи не мои, только вчера получил я их в добычу!
Несколько раз еще врожденная честность старалась бороться против затеваемой подлости, но практичность и полная безнаказанность были так заманчивы, что пан Седлецкий задремал, не выпуская из рук меча, чтобы как нибудь не перемешать его с другим в ночной темноте.
Он уснул, но страшный мучительный сон тотчас сковал его в свои ледяные объятия. Ему ясно, со всеми подробностями и так живо, словно наяву, представился завтрашний бой. Громадная рыжая бородатая фигура чешского рыцаря бросалась на него, в мгновение ока свергала его на землю и, поставив колено на грудь, требовала признания в клевете.
И то же видение повторялось несколько раз. И всякий раз конец был один и тот же — позор на всю польско-литовскую рать.
Светало. Стан еще спал, только сторожевые ратники перекликались между собою. Кони фыркали у коновязей. В стане маркитантов, приютившихся теперь под группой дубов, росших среди самого центра боя, начиналось движение. Прислуга убирала и очищала столы, заваленные остатками вчерашней попойки и покрывала их скатертями. Вокруг этих импровизированных винных лавок прямо на земле, полузакрытые в траве, валялись, словно трупы, тела пьяниц, бражничавших целую ночь и не имевших силы вернуться к своим шатрам. Большинство их было из наемных солдат, из тех ‘дешевых людей’, которых так чуждались представители польского земского войска, но атаке которых в критический момент боя они обязаны были победой.
Вчера вечером они получили свое жалованье и свою долю добычи и весело спускали то и другое то в кости, то в орлянку. Они рисковали своей жизнью за гроши и ставили теперь их ребром. Только утомление да ночная тьма прервали их оргию, но с рассветом она должна была начаться снова, чтобы продолжаться без перерыва до полуночи или до проигрыша последнего гроша.
Первые лучи солнца скользнули по затуманенным полям и лугам и весело заиграли по легким облачкам, плывшим по яркой лазури неба. Стада хищных птиц закружились над местом побоища, отыскивая в траве еще не убранные трупы. Да и кому было очень заботиться об этом? Торжествующие победители подобрали своих. Да часть врагов, лежащих вместе, братская могила, выкопанная пленными вблизи Танненберга, скрыла под высоким холмом.
Татары собрали своих очень усердно, но многих не могли досчитаться. В момент первого разгрома их орды многие бежали в паническом страхе и еще не возвращались.
Рыцари — но кому о них было заботиться. Кроме отвращения и ненависти, они не возбуждали ничего не только во врагах, но в собственных подданных и союзниках — поморянах, хельминцах и даже немецких горожанах, насильно приведенных на поля Грюнвальда.
Кто не был взят в плен, давно уже ограблен или татарами или своими же кнехтами и теперь чернеющими трупами, нагие и забытые, лежали и граф, и барон, и грозный комтур рядом со своим рабом или смердом. Их забыли люди, но не забыли черные птицы, зловещим карканьем созывавшие свою черную братию на невиданный кровавый пир.
От дальней танненбергской церкви послышался звон колокола, призывавший к заутрене. В лагере начиналось движение. Несколько десятков рабочих под надзором обоих приставов, ‘у поля’ обносили кольями и цепями большой круг в тридцать саженей для поединка. Благо — цепей было много разыскано в обозе рыцарском, их решено было употребить вместо мочальных или пеньковых канатов, обыкновенно употреблявшихся в таких случаях.
Заслышав звон церковного колокола, со всех концов стана к церкви потянулись молящиеся. На этот раз их собралось гораздо больше обыкновенного — всех манило любопытство посмотреть ‘поле’, весть о котором разнеслась еще с вечера по всему лагерю.
Проснулся и Седлецкий. Полоска дневного света, пробившегося сквозь полог шатра, резанула ему глаза. Он быстро приподнялся на ложе и с тревогой обвел взором вокруг себя. Сновидение, или, вернее, кошмар, были еще так живы, что действительность казалась только продолжением сна. Меч, с вечера так и замерший в руке Седлецкого, казалось, еще больше подтверждал эту уверенность. Только совсем очнувшись и оглядевшись кругом, Седлецкий опомнился. Все происшествия вчерашнего дня — вызов, поручители и, наконец, колдовство Хмыря над мечами, — припоминалось ему отчетливо.
Под впечатлением первого чувства гадливости он отбросил от себя меч, бывший всю ночь в его руке, и быстро начал одеваться. Он не звал слугу. Ему противен был вид старого литвина. Он боялся на его лице прочесть укор своей совести, но старый Хмырь, услыхав шорох в палатке господина, сам, без зова, взошел к нему и молча стал подавать одну за другой принадлежности туалета.
Увидав брошенные на ковер мечи, он поднял их, старательно осмотрел и повесил на прежнее место над изголовьем. Полоска, сделанная восковой свечей на блестящем клинке меча, была довольно заметна при дневном свете. При желании, ошибиться мечами было невозможно.
Седлецкий одевался словно на бал или большое пиршество, в лучшие вещи своего гардероба — серый бархатный колет с малиновыми выпушками стягивал его стройную талию. Желтые сафьянные сапоги с серебряными пряжками, надетые поверх вплотную обтянутых серых шелковых брюк с буффами, довершали его костюм. Надеть оружие, по обычаям шляхты, он должен был уже на самом месте боя.
Он был уже совсем готов, когда от Танненбергской церкви послышался троекратный сигнал рога, призывающего поединщиков к священному полю суда Божия.
Приказав своим конюхам, одетым к случаю в лучшее платье, нести вслед за собой кирасу, шлем, колонтари и присланные еще с вечера Туганом-мирзой наручники, Седлецкий вышел из ставки, одетый франтовски, в больших перчатках с крагами, но безоружный. Мальчик лет пятнадцати, сын его старосты, одетый пажом, нес за ним следом оба рыцарских меча на шитой подушке. Словом, польский франтоватый шляхтич сказывался в Седлецком на каждом шагу.
До церкви было не особенно далеко, и уже от ставок было видно, что большая толпа ждет начала боя.
Со всех сторон лагеря ехали и шли воины и офицеры союзного войска. Седлецкий пожалел, что он не мог прискакать верхом, его аргамак хромал, а послать к татарину за конем в утро боя он считал недостойным своей чести.
Оба Бельских были уже на месте и с нетерпением поджидали своего поручника. Чешский витязь из Трочнова был уже тут и довольно весело разговаривал со своими поручителями, так же, как и он, избранными из числа ‘рыцарских гостей’, т. е. чешских рыцарей.
Масса наемных воинов, чехов, моравов, валахов — теснилась позади рыжего рыцаря. Они нарочно пришли сюда, чтобы поддержать ‘своего’, так как знали, что поляки и литовцы горой будут стоять за единоверца и шляхтича.
Антагонизм, таившийся между земским польским войском и наемным, сильно обострился при дележе добычи, и только благодаря благоразумию начальников, расположивших оба войска отдельными станами, не происходило серьезных беспорядков.
С противоположной стороны, именно позади двух панов Бельских, толпились представители шляхетства Великой Польши. Почти вся лапотная шляхта, поднявшаяся как один на общее дело борьбы с немцами, была здесь. Шляхтичи шли, чтобы подбодрить словом и сочувствием ‘своего’ родовитого шляхтича, якобы отданного на жертву ‘дешевому человеку’. Появление Седлецкого, пришедшего как раз вовремя, т. е. до второго трубного сигнала, произвело в их толпе даже некоторое радостное волнение.
Хотя Седлецкий был несколько бледнее обыкновенного, он шел самоуверенно и гордо, а изысканный костюм еще более оттенял его красоту.
Он с поклоном подошел к своим поручителям, и они вместе вышли в огороженный кольями и цепью круг. Приставы уже были там.
Чешский рыцарь и его поручители сделали то же. Следом в арену взошел капеллан с двумя клириками, поставившими аналой.
Поручители, а вместе с ними и приставы у поля, сделали проверку мечей, но так как у чешского рыцаря была боевая рапира, или двуручник, гораздо длиннейшая обыкновенной меры, а запасных мечей не было, то, как и предполагал Бельский, решено было, что для боя воспользуются рыцарскими мечами, принесенными пажем Седлецкого.
Рыцарь из Трочнова остался этим крайне недоволен. Он привык действовать в бою своим тяжелым и длинным мечом и выразил сожаление об этом.
— А пусть ясный пан подойдет ближе, — с улыбкой заметил Яков Бельский, — мечи оба равны. В рядах шляхтичей послышался смех.
— Мне все равно! — отозвался рыцарь, — Господь Бог за правое дело.
— Отец капеллан, благословите мечи и приведите к присяге судящихся судом Божиим! — обратился снова Бельский к капеллану. Как старшему, ему поручено было всеми поручителями руководить боем!
Капеллан раскрыл Евангелие, оба бойца, в сопровождении поручителей и приставов, подошли к аналою.
— Клянусь Богом всемогущим, — начал капеллан читать слова присяги, — в предстоящем мне бою, полагаясь единственно на милость и правосудие Божие, не искать иной защиты, как в крепости своих мышц, и в деснице своей, управляемой промыслом Всемогущего. А также клянусь не употреблять ни наговора, ни заговора, ни оружия заговоренного, ни волшебного талисмана, ни помощи дьявола, памятуя, что я во всем этом дам отчет на страшном суде Господнем. Аминь!
Оба противника, подняв к верху два пальца, повторяли за капелланом слова присяги. Когда дошло до слов ‘ни оружия наговоренного’, Седлецкий почувствовал, что краска приливает к его лицу, но, сделав сильное нравственное усилие, он не выдал себя и твердо повторил слова присяги.
После торжественной клятвы, все — и бойцы, и поручители — поцеловали крест и Евангение. Обряд был окончен. Капеллан благословил мечи, положенные теперь на аналое, и бойцы начали вооружаться.
В то время, когда капеллан читал молитву над мечами, которая им разрешала бой по правосудию Божию, Седлецкий ясно заметил, что меч с восковой пометкой на клинке лежал рукоятью в его сторону. Кровь снова прилила ему к сердцу. Само Провидение, очевидно, хотело, чтобы именно этот меч достался ему.
Началась церемония одеванья бойцов, сопровождавшаяся различными обрядами. Наконец, оба были готовы и с поднятыми забралами, опять-таки в сопровождении поручителей и приставов, направились к аналою, чтобы взять мечи.
Теперь колебаться и раздумывать было поздно. Если бы даже у Седлецкого заговорила совесть, ему уже нельзя было, не выдавая себя, взять не тот меч, который приходился не с его стороны. Каждый мог подумать, что он имеет свои причины брать тот меч, а не этот. Но Седлецкий, ввиду грозящей опасности, совсем забыл о мучениях совести — напротив, он несколько опередил соперника и смелым движением схватил меч, отмеченный Хмырем. Теперь он был уверен в победе, а победа для него было все: и слава, и честь, и богатство и, главное, — рука Зоси. Он не колеблясь схватил меч. Рыцарь из Трочнова медленно взял другой. Приставы развели бойцов, поделили между ними ‘свет и ветер’ и затем отошли к ограде арены.
— Начинайте во имя Божье! — громко скомандовал Яков Бельский, и противники устремились друг на друга.
Седлецкий был не из последних по силе, но, сравнительно с чешским рыцарем Жижкою, казался мальчиком. Тот шел самоуверенно, как на верную победу, рассчитывая, что одного удара меча по шлему будет достаточно, чтобы сбить с ног дерзкого оскорбителя. Он крутил мечом как перышком и, еще не нападая, обошел дважды своего врата, казалось, застывшего в выжидательной позе. Седлецкий понимал, что ему нельзя терять силы, размахивая тяжелым рыцарским мечом.
Наконец, чешский рыцарь решился. Он выждал момент и, размахнувшись с плеча, нанес удар Седлецкому. Седлецкий успел встретить меч мечем, но сила удара была такова, что он сам едва не выронил свой, а меч Жижки со звоном разлетелся на две части.
Этого, очевидно, и ждал Седлецкий, он быстро отпрянул и, в свою очередь, нанес сильный удар по шлему своего обезоруженного противника.
— Довольно! Стойте! Прекратить бой! — заревели со всех сторон товарищи чешского рыцаря.
— Бей его! Кончай его! — кричали в свою очередь шляхтичи.
— Довольно! Довольно!.. Остановитесь! Довольно! Не смей бить безоружного! — ревели чехи и моравы.
— Так его, бей! Кончай изменника! — гремела в свою очередь шляхта.
Между тем, Жижка, видя, что он безоружен, но понадеявшись на свою богатырскую мощь, бросился прямо с голыми руками на своего противника и обхватил его стальными объятиями.
В ту же секунду приставы и поручители бросились к бойцам и разняли их. Стальной нагрудник Седлецкого спас его от медвежьих объятий чешского богатыря.
— Меч! Дайте мне меч! — задыхаясь от волнения, кричал Жишка. — Мы будем продолжать бой.
— Суд Божий совершен! — отозвались единогласно все поручители, переговорив между собой. — Другого меча нет, и быть не может!
— Господь восстал против тебя, рыцарь из Трочнова, — закончил Бельский, — ты побежден, и мы объявляем, что рыцарь, пан Иосиф Седлецкий герба Ястжембца, прав перед Богом, людьми и тобою по обвинению в клевете!
Чешский богатырь поднял голову, глаз его сверкал дикой ненавистью.
— Если это суд Божий, так лучше бы мне было искать суда людского и застрелить эту гадину, как собаку! — крикнул он.
— Он прав! Он прав! — ревели кругом его товарищи. — Горе шляхтичам, горе предателям!
— Всякий спор об этом излишен! — громко произнес Бельский, — устав и обычай ‘Поля’ гласят, что потерявший или сломавший оружие, оного лишается…
— Так почему же вы не дали мне задушить его как щенка! — воскликнул Жижка, — я бы и без оружия справился с вашим шляхетским заморышем.
— Он оскорбляет шляхту! Смерть! Смерть ему! — загремели кругом голоса лапотной шляхты.
— Как он смеет, ‘дешевый человек’, оскорблять нас!? — выскочив вперед на арену, крикнули двое из представителей лапотной шляхты, известные богатыри и задиры великопольские, братья Ладецкие. — Как он смеет? Зовем его на бой, от лица всей шляхты!
— Бей шляхту! Бей лапотников! — кричали в свою очередь ‘дешевые люди’, — если бы не мы, гнали бы вас крыжаки до Кракова!
Это новое оскорбление со стороны шляхты не осталось без ответа, со всех сторон в воздухе засверкали сабли и мечи. Напрасно Бельские и приставы старались успокоить толпу, прося разойтись. Шум делался все сильнее, несколько человек перепрыгнули через цепи на арену. Казалось, рукопашная стычка неминуема. Как вдруг от лагеря пронеслись радостные крики, и, окруженный блестящей свитой, сам великий князь Витовт показался на пригорке позади бушевавшей толпы.
Мгновенно все смолкло.
Толпа раздалась, и в середину круга въехал сам князь и часть его свиты. Все обнажили головы. Многие преклонили колена.
Князь окинул взором всю толпу: кое-где еще сверкали сабли, что владельцы не успели вложить в ножны.
— Храбрые и благородные витязи велико— и малопольские и вы, храбрые гости и рыцари иноземные! В эти великие и торжественные дни пусть исчезнет меж вас всякая рознь. Господь даровал нам победу над нашими исконными врагами, надо радоваться и ликовать, а не точить мечи к братоубийству. Объявляю ‘поле’ конченым. Как Бог судил, пусть так и будет. За каждым осталась его честь и правда. Зову вас всех на великий пир, ко мне и к моему брату и другу королю Ягайле Ольгердовичу. А завтра — поход на самое гнездо крыжацкое, на Мариенбург. Будем воевать с ним, пока не обломим рогов у этих дьяволов в образе человеческом, завтра поход!
— Виват! Виват! — загремели сотни, тысячи голосов, и вся толпа, забыв минутное увлечение и рознь, двинулась к ставкам государей, где целая армия слуг устанавливала ряды жареных быков и вепрей, выкатывала бочки вина, пива и меда. Начинался пир на все союзное войско.

Глава XXI. ‘Паны Рады’

Велико было торжество в польском стане по случаю великой, невиданной победы, но Витовту, привыкшему пользоваться плодами своих побед, было не до торжества, ему во что бы то ни стало хотелось двинуть рать вперед и взятием Мариенбурга вконец уничтожить гнездо немецких рыцарей.
От всех своих передовых отрядов ежечасно получал он извещения, что города восточной Пруссии один за другим сдавались на милость союзников и что жители с охотой присягали на верность новым властителям. Бесчеловечное иго рыцарского правления было им нестерпимо, и они открывали ворота, едва отряды союзников появлялись под стенами городов и укрепленных замков.
Но что несколько смущало Витовта, этого дальновидного политика и государственного человека — это формула присяги, которою подписывали сдавшиеся и поступавшие в подданство. Они клялись ‘короне польской’, т. е. иными словами, только королю Владиславу II (Ягайле), а не ему, великому князю Литвы и Руси!
Оставшись наедине со своим братом и другом Ягайлой, он спросил его, с его ли приказания так поступают паны, и Ягайло поклялся ему на кресте и Евангелии и на всех своих реликвиях, что ни словом, ни помыслом не участвовал в этом нарушении прав союзников, что это дело ‘панов Рады’, что, когда будет кончена война, они разочтутся во всем по-братски.
— Ты знаешь, мой дорогой брат и друг, — воскликнул наконец Ягайло в экстазе, — что тебе одному я обязан славой этого дня, что если бы ты не подготовил войска и союзников, раздавили бы меня с моими польскими войсками треклятые немцы! И мне ли обделить тебя, друга и брата.
Слезы катились по сухощавому лицу Ягайлы. Витовт тоже прослезился, и ратные товарищи горячо обнялись.
— Еще одна просьба, — начал Витовт, — времени терять нечего: вели подымать рать — не дадим скрыться и устроиться крыжакам, заберем беззащитный Мариенбург и оттуда предпишем мир немцам.
— Ой, нельзя! Как идти отсюда, не отпраздновав победы? Никак не можно! — воскликнул Ягайло. — Чем упорнее победа, тем должно дольше оставаться на месте побоища, чтобы весь мир знал, что я победил и жду вторичного нападения. Это рыцарский обычай, и не мне разрушать его.
— Пусть так, но это делается тогда, когда победа сомнительна, когда отраженный враг только отступил от места боя, но ведь наша победа несомненна, отступивших нет, есть только убитые, пленные и бежавшие, да и тех мало. Какое же сомнение может быть в нашей победе? Кто может оспаривать ее? Гроссмейстер, и маршал, и все чиновники ордена легли от меча и аркана. Вперед, вперед, дорогой брат! Возьмем Мариенбург, сокрушим последний оплот крыжаков и дадим вечный мир нашим землям.
— Хорошо, ты прав, мой дорогой брать, но я не могу решить подобного важного дела, не созвав панов Рады, пусть они скажут, что делать.
Витовт вспыхнул и отступил на два шага от Ягайлы.
— Ты ли это, сын Ольгерда, внук Гедимина, говоришь так?! Ты, прославленный герой, ты, водивший в победам многие знамена, ты боишься каких-то панов Рады. Ты, король на Великой Польше и на Кракове, хочешь слушать каких-то крикунов? Опомнись! Помни, что всегда эта вольница губила Польшу, будь властелин, как я, как твой отец, как наш дед Гедимин, тогда ты будешь велик и силен.
— Хорошо тебе говорить так, сидя на Литве, ты — сам кровный литвин, сын обожаемого ею героя Кейстута, а каково мне? Что я полякам?! Бывший муж их королевы Ядвиги — и больше ничего. Они верят в мою счастливую звезду и покорны мне, это правда, пока она сияет ярко. А случись что, не спасут меня ни воспоминание о моей супруге, ни память побед, ни то могущество, до которого я довел Польшу — оно против меня же обратится. Нет, дорогой брат и друг, пусть решат паны Рады, и будь по-ихнему.
Витовт в первый раз слышал от Ягайлы подобные слова, и это говорил монарх, чуть не тридцать лет уже царивший в Польше, герой и администратор, каких еще не видывал польский народ. Улыбка недоверия сменилась легкой усмешкой жалости: действительно, Ягайло был жалок в эту минуту.
— Ну, так и быть по-твоему, зови панов Рады, только дай мне поговорить с ними.
— Избави Боже! — воскликнул в испуге Ягайло, — твоего вмешательства будет достаточно, чтобы они постановили совсем противное решение.
— Это как так? — в свою очередь спросил литовский князь.
— Ах, не знаешь ты еще моих советников, нет людей подозрительнее, заносчивее и, вместе с тем, упрямее моих панов великой Рады. Достаточно, однако, чтобы ты требовал одного, тогда они, по своему упрямству нарочно сделают наперекор, только потому, что ты это предложил, а не они. Нет, уж лучше пусть они решают, как хотят, а я посмотрю, может быть, мне и удастся с ними поладить. Помнишь, брат, — продолжал он грустно, — как я завидовал тебе в мой приезд в Брест? Теперь завидую тебе еще больше. Ты ведешь войска, ты заключаешь союз и ведешь войну с кем хочешь, и как хочешь, а я скован этим глупым стадом советников и должен соображать свои действия с их советами. Я бы с радостью отдал свою королевскую корону за твою великокняжескую шапку!
Вечером паны Рады были созваны, и король обратился к ним с речью: следует ли идти немедленно вслед немцам, или стать на месте, ожидая, что вся Пруссия с Померанией сами изъявят покорность.
Зындрам Мошкович, Николай Тромба и несколько самых опытнейших военачальников говорили, что надо двигаться вперед немедленно, но большинство панов Рады, упоенные до небес громадностью победы, требовали, чтобы королевское войско стояло на месте, торжествуя победу. Мнение это было, бесспорно, глупое, и король, чтобы помирить обе стороны, решил, что он остается на месте битвы еще три дня, предоставляя Витовту и его литвинам свободу действий.
— А нех с ним! Пусть жартуют! — воскликнули несколько панов, — что литвин, что волк — не может сидеть спокойно.
— Не можно так! — возражали другие, — литовский князь пойдет вперед и заберет под свою руку все прусские города, нельзя его пускать вперед!
— Нельзя! Нельзя! — воскликнуло все собрание. К этому мнению присоединились даже высшие советники и, согласно с решением короля было постановлено двинуться всем союзникам вместе через три дня, т. е. на шестой день после битвы.
Как ни возражал, как ни доказывал Витовт Ягайле нелепость подобной задержки, но старик был упрям, и Витовту пришлось покориться.
Однако, вернувшись в свою ставку и оставшись наедине с собою, литовский князь сильно задумался и долго обдумывал свои отношения к Польше. Он мог верить королю Ягайле, как своему брату, другу и союзнику, но он не питал никакого доверия к панам Рады, настроенным, очевидно, против него и против интересов его дорогой Литвы. Вопрос был крайне серьезен, но Витовт не принял никакого решения и, сообразив, что ‘утро вечера мудренее’, лег спать и встал только с восходом солнца.
Почти тотчас же к нему был введен один из гонцов, присланный его братом Вингалой, осаждавшим тогда Штейнгаузенский замок.
Кроме этого известия, брат прислал и другое, в высшей степени важное: один из уцелевших комтуров ордена, Генрих Плауен, успел добраться до Мариенбурга, наскоро собрал гарнизон, сжег форштадты, затворился в крепости, день и ночь ведет оборонительные работы.
Это известие было так важно, что Витовт немедленно бросился к Ягайле, но тот, по обыкновению был в часовне и слушал первую обедню. На этот раз приказ был еще строже, и Витовту показалось, что королевские телохранители, стоявшие на страже у входа в часовню, смотрели на него гораздо высокомернее, чем прежде.
Особенно один из грюнвальдских героев, храбрый витязь, по имени Черный герба Сулимчик, окинул его с головы до ног чуть ли не презрительным взглядом. Так могут смотреть зазнавшиеся слуги властителя на его покорных вассалов.
— Мне необходимо сейчас же видеть короля и брата, — сказал Витовт, желая проникнуть в походную часовню, но Сулимчик с решительным видом стал перед полотняным пологом.
— По приказу его величества короля, в часовню никто не войдет, разве через наши трупы!
— Ты молодец, храбрый витязь! — сказал Витовт, — чтобы решаться говорить подобные слова мне, великому князю литовскому и брату короля, — я имею право входа во всякое время.
— Этот приказ отменен его величеством королем! — решительно отозвался Сулимчик.
— Быть не может? Когда? — вспыхнул Витовт.
— Не знаю, ставя на стражу, мне это передал сам краковский пан.
— Вот как, — проговорил тихо Витовт, — ну так ты сам скажи, от моего имени королю, когда он кончит молиться, что я, великий князь литовский, получил важные известия и немедленно выступаю со своим войском к Мариенбургу.
Сулимчик вспыхнул.
— Но ваша светлость, его величество король и вся Рада решили вчера на военном совете, что выступление через три дня.
— То решила ваша Рада, а то решаю я, государь Литвы и Руси, со своей собственной радой — через два часа поход! Так и доложи.
Витовт гордо вышел, оставив Сулимчика и двух его товарищей в остолбенении. Они не знали, что делать. Вход в часовню был строжайше возбранен, когда король слушал обедню. Порой она затягивалась до полудня, а литовцы выступали немедленно, вопреки постановлению великой Рады.
Надо было на что-либо решиться. Они все трое были вчера на Раде и знали, что решено было не пускать литовцев вперед, а теперь это главное постановление нарушалось.
Сулимчик, смелее других, хотел было взойти в часовню, но, вспомнив строжайший наказ ‘краковского пана’, остановился на полпути.
Между тем, из литовского лагеря, словно вой стаи волков, стали доноситься звуки рогов. Шум медленно рос. Весь лагерь был на ногах, а Ягайло все молился. Из часовни доносилось пение ксендза и трех клириков да звон бубенчиков, пришитых к ризам священнослужителей, очевидно, вторая обедня началась вслед за первой, без перерыва.
Вдруг из-за полога походной часовни показалась голова Олесницкого, королевского секретаря.
— Что там за шум в стане? — спросил он шепотом у Сулимчика.
— Важные вести: великий князь Витовт выступает со своими литвинами к Мариенбургу.
— Как выступает? Быть не может, ведь он знает решение панов Рады!
— Он сейчас был здесь, хотел видеть его величество короля, я не смел ослушаться наказа светлейшего пана краковского. Он уехал больно гневен…
— Збигнев! — послышался из-за полога голос самого Ягайлы. — Как смеешь ты мешать мне слушать обедню?
Олесницкий бросился к королю. Он хотел тотчас доложить ему об уходе войска Витовта, но король был снова так занят молитвой, что только указал ему на место рядом с собой на скамье и продолжал шептать слова латинской молитвы, даже не понимая их содержания.
Эктения кончилась. Между двумя возгласами патера король соблаговолил обратиться к своему секретарю с коротким вопросом: что случилось?
Олесницкий быстро, но точно передал то, что узнал от Сулимчика.
Король, казалось, не придал никакого значения этому известию, он продолжал молиться и бить земные поклоны. Глаза его, устремленные к алтарю, казались исполненными самого высокого религиозного фанатизма.
Обедня кончилась. Не торопясь, приложился король к кресту и ленивой походкой вышел из каплицы. У самых сеней, или, вернее, первой палатки, служившей преддверием походной церкви, стояли несколько человек высших воинских начальников польского войска. Большинство их собралось, чтобы получить распоряжения как действовать теперь в виду ухода Витовта и его войска.
Многие, и в том числе сам Зындрам Мошкович, были того мнения, что надо во что бы то ни стало удержать или даже вернуть литовцев, и с этой целью выстроили часть своих знамен в боевой порядок.
Но вот вышел король. Он шел, потупившись, словно не обращая ни на кого внимания. Вдруг он остановился в нескольких шагах от главнокомандующего.
— Зындрам! — совершенно спокойно и естественно проговорил он. — Вели трубить сбор. Через час мы выступаем.
— Куда, государь? — невольно воскликнул Зындрам.
— А во след за моим братом и союзником, под Мариенбург, не давать же литовцам и Руси одним сорвать ветку победы.
— Всем войскам прикажешь выступать, государь? — спросил престарелый герой, который и вчера на раде отстаивал необходимость немедленного наступления.
— Неужели ты думаешь, мой храбрый Зындрам, что я захочу лишить какое-либо из моих знамен доли добычи, от этого похода? Однако, время не ждет, прикажи трубить сбор.
— Но, ваша королевская милость, — осмелился заметить Збигнев Олесницкий, — решение панов Рады…
— А, паны Рады… Хорошо, — отозвался король. — Если они хотят дольше праздновать победу, никто им не мешает оставаться здесь еще хоть месяц, а я выступаю.
С этими словами, сделав общий полупоклон всем присутствующим, король гордо направился к своей ставке.
Все остолбенели. Никогда королевское мощное ‘слово’ не было произнесено так определенно. Тихий и уклочивый в своих спорах с панами Рады, Ягайло показал себя вполне королем. Оставалось только покориться его веленьям.
Гулко звучали трубы по польскому лагерю. Они трубили сбор. Слово ‘поход’ слышалось всюду, это известие для большинства было большой неожиданностью. Все думали, что страшным поражением поход против немцев уже окончен, что, прождав еще неделю-другую, земское войско будет распущено — и вдруг поход.
Литовское войско имело перед польским всего два часа перехода, так что польские передовые отряды шли непосредственно вслед за литовскими обозами.
Витовт, находившийся постоянно во главе своих войск, разумеется, был извещен об этом обстоятельстве. Он нисколько не удивился перемене, а только мысленно похвалил энергию и распорядительность Ягайлы.
До Мариенбурга было не больше трех дней усиленных переходов, а Витовт, решившийся только под стенами этой столицы рыцарства договариваться о мире, шел без дневок, чтобы не быть настигнутым и остановленным своими союзниками поляками.
После известного заседания Рады он начал относиться к ним уже гораздо с меньшим доверием, чем прежде.
Нагруженные хорошей добычей и пленными, которых не успели еще разослать по внутренним городам, поляки на втором же переходе отстали от легких литовских дружин, и к третьему дню расстояние меж ними настолько увеличилось, что паны Рады сами стали торопить Зындрама походом.
Последний привал литовцев был всего в 5-ти милях от Мариенбурга и в таком же расстоянии от только что взятого жмудинами и смолянами рыцарского замка Штейнгаузена.
Чуть брезжило. Утренняя заря едва успела позолотить вершины дальних холмов, и синеватый пар поднимался с болотных луговин, как вдруг перед ставкой великого князя, гордо возвышавшейся среди тысяч других, более простых, показался витязь на коне, окруженный десятком всадников.
Костюм изобличал в нем русского вождя. Вспененный конь его высоко водил ребрами и шатался от усталости. Очевидно, и витязь, и его спутники сделали огромный и весьма быстрый переход.
Великий князь уже не спал. Не спал также и Ян Бельский, бывший в ту ночь на страже у ставки властителя. Он сразу узнал прибывшего и с радостным восклицанием бросился к нему на встречу.
— Откуда, князь Давид Святославович? С какими вестями?. Вот Бог посылает счастье… Куда ты скрылся после боя? — засыпал он вопросами прибывшего.
Но тот, облобызавшись с другом, не спешил отвечать на его расспросы.
— Мне необходимо немедленно видеть государя… — быстро сказал он, и в голосе его слышалось волнение. — Дело велико, и времени терять нельзя.
— Государь встал, но, кажется, молится, — заметил Бельский, — я попытаюсь… — с этими словами он приподнял легонько полы ставки. Витовт заметил это движение.
— Кто прибыл? Откуда? — спросил он Бельского. Он слышал топот лошадей прибывших.
— Князь Смоленский Давид Святославич, а откуда — не ведаю.
— Зови, — радостно воскликнул Витовт. Он сердечно любил молодого витязя, смоленцы которого много помогли в битве, а сам он отвратил удар, назначавшийся ему лично.
— Что случилось, князь? Что с тобой? На тебе лица нет, краше в гроб кладут!
Князь Давид, не говоря ни слова, бросился прямо в ноги великому князю.
— Что с тобой, сокол мой ясный? Что случилось? Говори, говори, — встревожился Витовт.
— Спаси, государь, заступись, спаси невинную, — заговорил князь Давид.
— Да говори толком, как, кого спасать? От кого?
— Невесту мою желанную. Спаси, государь. Только ты один можешь! Только ты один!
— Да от кого же спасать? Неужто немцы еще держат ее в неволе?
— Нет, государь, не от немцев, с ними мы сами поладили. Замок взят, все крыжаки перебиты или в плену. Спаси ее, государь, от казни лютой, от костра, от позора!
И он с жаром, чуть не с рыданиями, передал Витовту страшный гнев отца княжны Скирмунды и бесчеловечный приговор криве-кривейто и криве, утвержденный ее отцом.
— Когда, ты говоришь, костер зажгут? — спросил Витовт. Он знал дикий языческий фанатизм своего брата Вингалы и понял, что тут медлить нельзя.
— Сегодня ровно в полдень, государь! Спаси, на тебя одна надежда, не осмелятся язычники противиться воле твоей! Спаси! — и он снова упал перед Витовтом на колени.
— Я перед тобой в долгу, князь Давид Святославич. Я, великий князь литовский, всегда честно долги платил. Ты спас мою голову от меча крыжацкого. Клянусь, что я спасу твою невесту от костра языческего.
— Эй! — крикнул он и ударил в ладоши. — Сейчас седлать дюжину лучших коней. Труби сбор! Пятьсот псковских лучников, да полста панцирных дворян идут за мной. Ты же, Ян, — обратился он к Бельскому — прими начальство над этим отрядом.
— Когда выступать, государь? — спросил Бельский с поклоном.
— Чем скорее, тем лучше. Каждая минута дорога! Ступай.
Бельский опрометью бросился к своим лучникам. Загремели, зарокотали рога и через полчаса, окруженный сотней дворян и витязей свиты и пятьюстами конными лучниками, великий князь мчался рядом с князем Смоленским к Штейнгаузенскому замку.

Глава XXII. Роковой костер

Дорвавшись, наконец, до победы над рыцарями и захватив при помощи смолян недоступный рыцарский замок, который много лет служил немцам крепким оплотом против литовских набегов, Вингала и его жмудины дали волю своему озлоблению.
Много бессонных ночей провел князь Вингала за последние годы, ему все грезились планы мести против ненавистных крыжаков. К чувству родовой, с молоком матери всосанной ненависти к угнетателям родной земли, Вингалу еще более озлобляло их бесчеловечное обращение с его родичами. Наконец, плен и позор родной дочери переполнили чашу. Князь превратился в зверя… Ни удержать, ни обуздать его было некому. Замок был в его руках.
Злодей, погубивший его дочь, хотя сильно раненный, но все еще живой, попал в плен. Дочь его, княжна Скирмунда, сама, вопреки его воле, объявившая себя вайделоткой, была соучастницей их злейшего врага, она нанесла бесчестие не только всему роду Кейстутовичей, но и нарушила обет девственности, данный перед изображением богини Прауримы. Она — наложница бесчестного немца, она — мать его щенка, она должна, должна погибнуть! Ее преступление, ее позор не могут быть смыты иначе, как всенародной казнью, и он, виновник ее позора, примет казнь вместе с нею. Он умрет, а этот замок, этот проклятый белый замок исчезнет с лица литовской земли!
Так рассуждал жмудский князь. Он знал, что он сам и судья, и исполнитель, что никто не может и не смеет теперь помешать ему исполнить его волю. Витовт далеко, князь Давид бежал, а криве-кривейто и все криве в восторге, что им удастся над княжеской преступной дочерью исполнить завет Перкунаса, сжечь ее на костре за измену клятве.
Если мстить, так мстить, мстить так, чтобы память об этой мести, об этой ужасной казни и торжестве язычества на много поколений осталась в сердцах литовских, как живет до сих пор память о Маргере Пиленском.
Сердце жмудского князя теперь было полно одной заботы: чтобы эта казнь вышла как можно торжественнее, чтобы возможно большее число жертв из числа злодеев-немцев было принесено во славу языческим богам.
Ни разу мысль о том, что Скирмунда приходится ему дочерью, не приходила ему в голову, ни одна мысль о кровных узах не запала в его озлобленное сердце. Она была теперь для него не более чем обыкновенной вайделоткой и должна была погибнуть на костре за преступную любовь к немцу.
По приказу князя весь его отряд превратился в дровосеков. Вокруг всего рыцарского замка застучали литовские топоры, вековые сосны и ели сотнями трещали и падали под дружными усилиями. С них обчищали ветви и, перерубив пополам, тащили и катили к самому замку. Там новые толпы жмудин схватывали их и громоздили одно на другое, заваливая ими не только весь двор замка, но стены его, ворота и башни. Князь Вингала задумал обратить весь ненавистный рыцарский замок в один громадный, небывалый, чудовищный костер, привязать к нему всех пленных и сжечь их всех, не пощадив и дочери!
Страшный костер рос с минуты на минуту. В промежутках между рядами бревен жмудины сыпали и забивали солому, сухие ветви, сучья и все, что только может гореть. На самой вершине костра была устроена площадка и на ней еще один меньший костер, на котором должна была погибнуть княжна Скирмунда. Одно послабление, которое сделал для нее ожесточившийся отец, было то, что костер этот был сложен из совершенно сухого леса, облит смолой и окружен вокруг массой соломы, чтобы почти мгновенно обхватить и прекратить страдания несчастной.
Довольно было бы коснуться факелом одной из куч соломы, его окружающей, чтобы огонь, пробегая по всему костру, сразу зажег его с десяти концов.
Через день, к раннему утру, костер был готов. Криве-кривейто, подвластные ему криве, вайделоты, тиллусоны, лингусоны и прочие служители литовских богов, а также и их помощники уже с утра во многих местах леса жгли перед уцелевшими вековыми дубами костры из дубовой коры и мелких сучьев и, распевая монотонные гимны в честь Перунаса, Сатвароса и среброкудрой Прауримы, готовились к великому торжеству язычества.
Сегодня преступная дочь князя Скирмунда и четыре пленных крыжака будут сожжены во славу литовских богов! Давно такого празднества не было.
В одной из уцелевших келий замка была заключена княжна Скирмунда. Она, казалось, окаменела в своем отчаянии со времени ужасной смерти своего ребенка, единственного живого существа, в котором слились все силы ее любви.
Он был безжалостно вырван из ее рук и погиб ужасной, мучительной смертью от руки ее отца, этого страшного изувера, который разбил и ее жизнь, заставил и ее отречься от надежды быть счастливой! Смертный приговор свой, как вайделотке, изменившей обету, она слышала уже как в тумане, смерть теперь ей казалась не казнью — величайшим благом.
Князь Давид, имя которого она шептала ежедневно, ежечасно все долгие месяцы своего тяжкого заточения в рыцарском замке оказался таким же, как и другие, увидев ее невольный и незаслуженный позор: он первый бросил ее, не попытался даже защищать ни ее, ни ребенка от свирепости ее отца. Он был при оружии, с ним была его дружина, он мог бы попытаться! А он бежал, бежал от воображаемого позора и срама!
О, как она презирала его в первые минуты. Но потом мертвящее нравственное страдание охватило ее душу — она замерла, окаменела в своем горе и, бледная, неподвижная, с остановившимися глазами, полулежала на ворохе соломы, которую бросили ей в тюрьму по приказанию криве-кривейто.
Кругом нее за стенами ее кельи кипела усиленная, небывалая работа. Изуверы-язычники воздвигали громадный мавзолей, на котором она должна была погибнуть за преступление других.
Однажды вечером дверь ее тюрьмы вдруг скрипнула, и старый седой криве-кривейто в своем полуофициальном костюме явился перед ней. В руках его была тройная кривуля, шкура громадного зубра прикрывала ему голову, плечи и ниспадала на ноги. При других обстоятельствах Скирмунда пала бы ниц перед высшим жрецом Перкунаса, но сейчас она не обратила ни малейшего внимания на вошедшего. Ее глаза без всякого выражения были обращены в пространство.
Жрец сказал. — О ты, недостойная, нарушившая обет на служение священному огню. Завтра, чуть Сатварос дойдет до полудня, ты умрешь на костре.
Скирмунда не выказала ни малейшего волнения при этом роковом извещении, она ранее знала, что ее ожидает. Дикие крики фанатической толпы язычников, грозное проклятие отца уже предупредили ее об ожидавшей участи.
— Твой сообщник погибнет вместе с тобой!
Скирмунда вздрогнула. Князь Давид, пробившись к ней, сказал ей, что комтур убит в бою. Теперь, когда она знала, что он еще жив, жажда мести снова ожила в ее сердце.
— И с ним вместе на твоем костре погибнут две дюжины треклятых немцев, взятых здесь. Ты можешь радоваться. Никогда еще преступная вайделотка не покидала мир в таком благородном сообществе. Дорого обойдется треклятым крыжакам любовь вайделотки!
— Ты лжешь! — воскликнула, поднимаясь с места, несчастная княжна. — Никогда княжна Скирмунда не унижалась до позора дарить свою любовь презренному немчину. А если ты, по своей слепоте, не можешь отличать обмана и насилия от свободного чувства, ступай ты прочь! Какой ты служитель богов, ты просто слепорожденный или обманщик!
— Как смеешь ты говорить так со мной?! — воскликнул взбешенный криве-кривейто, — я бы мог тебя спасти! Я бы мог упросить отца твоего смягчить твою казнь.
— Отца? — Скирмунда захохотала истерическим смехом. — У меня нет отца. Тот, у кого хватило духа убить ни в чем неповинного младенца, сына его дочери, тот не отец мне. Скажи ему, что я отрекаюсь от него, что я его проклинаю! А теперь уходи вон! Не нуждаюсь ни в пощаде, ни в твоем заступничестве.
Криве-кривейто взмахнул своей рогулей. Он был донельзя взбешен обращением княжны.
— Так слушай же, несчастная: именем великого Перкунаса-громовержца, именем Сатвароса, сверкающего над миром, проклинаю тебя и в сей жизни, и будущей, да не увидишь ты страны восточной, да не взберешься ты на гору блаженства, да погрузишься ты в вечную тьму!
— Ступай вон, злой старик! — воскликнула Скирмунда, — помни, что только уважение к твоим летам удерживает меня нанести тебе оскорбление, ступай вон, или я за себя не ручаюсь! — княжна вскочила с места, обломок кирпича виднелся в ее сильной, мускулистой руке. Глаза ее пылали, еще мгновение — и она раздробила бы им голову непрошенного гостя.
Бормоча проклятия, старый криве-кривейто спиной вышел из кельи.
Княжна в изнеможении снова повалилась на солому, а через несколько минут, ее лицо снова застыло в выражении тупого отчаянья.
Ночь подползла мрачная, тревожная. Давно уже в лесных чащах, при свете костров, пировали литвины, перепившись пивом и вином, добытым из погребов разграбленного замка. Они теперь торжествовали: исконный враг немец-крыжак был сломлен, бежал без оглядки или стонал теперь, прикованный цепями к деревьям леса.
Ужаснее всех было положение комтура графа Брауншвейга. Стрела Видимунда, сразившая его окончательно, пробила ему шею, не коснувшись артерии. Извлечь ее было нельзя, не причиняя жестоких страданий раненному, а острие с зубцами, оставшееся в ране, доводило его до исступления. Он дико хрипел, его выкатившиеся от боли глаза, казалось, хотели выскочить из орбит. Он умолял прикончить себя поскорее. Но никто не понимал его. Два зверообразных жмудина, приставленные караулить его, мрачно и сосредоточенно ходили перед ним взад и вперед, а цепи, которыми он был обмотан и прикован к дереву, лишали его возможности сделать малейшее движение руками.
В нескольких шагах от него, тоже прикованные к деревьям, виднелись его товарищи по конвенту, оставшиеся в живых братья и гербовики, составлявшие гарнизон замка. Они тоже в свою очередь осыпали проклятиями своего бывшего начальника, считая его одного виновным в постигшем их несчастий. Они давно, чуть войско князя Давида Смоленского подступило к стенам замка, предлагали сдаться — хотя схизматикам, но все же христианам, и только упорный ксомтур заставил их принять непосильную осаду.
Ругательства и проклятия неслись отовсюду. Несчастные, сами обреченные на мучительную смерть, теперь в последние часы своей жизни с истинно тевтонским озлоблением ругались над бывшим своим господином.
Но больше всех вопила и проклинала комтура старуха Кунигунда, бывшая, если помнит читатель, в последнее время прислугой при княжне. Легко раненная во время общей свалки, она была ошеломлена только ударом в голову и очнулась уже связанной и привязанной к дереву вместе с другими пленными. Случайно она находилась недалеко от дерева, к которому был прикован комтур, и целые потоки самой дикой немецкой брани так и лились из ее уст на графа.
— Слушайте меня, благородные господа! — визжала она, делая неимоверные усилия, чтобы высвободить из пут свои руки, — вот этот дьявольский угодник, вот этот ханжа, — она плюнула в сторону комтура, — он погубил нас, он навел треклятых богомерзких язычников на наш замок. Он, один он!
Все пленные были того же убеждения, никто не унимал рассвирепевшую мегеру, а она продолжала кричать все громче и громче.
— Он захватил силком треклятую язычницу Василиска. Он забыл с ней монашеский обет, стыд и закон Божий, он прижил с ней щенка. Вот она, причина всех наших бедствий. Вот почему старый сатана Вингала обрушился на наш замок. Он думал исторгнуть из наших рук пленницу, а нашел внучка, сына чертовки и рыцаря-монаха. Он и есть антихрист! Плюйте на развратника, плюйте! Через него мы все погибаем!
Долго бы еще голосила злобная старуха, но яростный крик ее наконец надоел криве-кривейто, он подозвал к себе одного из служителей богов и сказал ему шепотом несколько слов. Тот подошел к беснующейся старухе и одним ударом дубины по голове заставил ее замолчать навсегда. Суд и расправа у служителей Перкунаса были еще короче рыцарских.
Наконец, наступило утро дня, назначенного для казни Скирмунды и сожжения пленных. Чуть взошло солнце, все жмудинское войско, с воинственными песнями окружило замок, если можно было теперь назвать замком громадный костер, возвышавшийся на том месте, где стоял замок Штейнгаузен.
Весть о том, что рыцарский замок, много лет служивший пугалом всей Жмуди, взят и назначен к сожжению, словно молния пронеслась из уст в уста по всей Жмуди, и с ночи тысячи жмудин всех возрастов и полов начали стекаться к месту великой тризны. Утром уже несколько тысяч жмудин, стариков, женщин и детей, несколько сот лингусонов и тиллусонов в своих диких и пестрых одеждах, явились в стан князя Вингалы, готовые принять участие в торжественной и кровавой церемонии.
Началось первое действие драмы. По знаку криве-кривейто, подчиненные ему криве, в сопровождении воинов и целой толпы лингусонов и тиллусонов, направились за пленниками, умиравшими от голода и жажды в лесу. С обрядовыми песнями, сопровождаемыми ударами бубнов и металлических кружков, заставили они несчастных идти к месту казни.
При виде громадной массы горючего материала, которым теперь был завален весь замок, многие из осужденных поняли свою участь и с диким воем попадали на землю. Пинками и ударами заставили их жрецы следовать за собой.
Раны комтура, не безусловно смертельные, лишали его, однако, всех сил и голоса. Он не мог сам сделать ни шагу. Простреленная нога и шея при каждом движении заставляли его стонать от невыразимой боли. Один из криве распорядился, и два пленных гербовика должны были нести на плечах своего раненого начальника.
По мере того, как печальная процессия подходила к замку, из толпы жмудин и жмудинок, собравшейся кругом, раздавались крики злобы и мести. Но когда показались гербовики, несущие комтура, лицо которого хорошо было известно кругом на много десятков миль, то потребовалось вмешательство воинов князя Вингалы, чтобы толпа не растерзала его на части.
Одного за другим привязывали к костру пленных. У самого низа костра были помещены земские воины из немцев, во втором ярусе костра — десять человек гербовых дворян и, наконец, почти у самой вершины, стояли среди костра шесть столбов с железными ошейниками, висящими на цепях. Эти места предназначались для господ крейцхеров, рыцарей белого плаща, доставшихся победителям во время погони от Грюнвальда, а также захваченных в замке.
На самом верху, как раз напротив площадки и особого малого костра, предназначенного для княжны-вайделотки, стоял еще один высокий столб, к которому служители Перкунаса поднесли раненого комтура. Он окончательно обессилел, и его должны были подвесить цепями под плечи, чтобы он не повис в своем ошейнике.
Шесть рыцарей в полном доспехе, в шлемах и при оружии, но спутанные по рукам и ногам цепями, стояли теперь прикованные вокруг малого костра, несколько ниже своего начальника. Забрала их шлемов были спущены, лиц не было видно, и только жестокие ругательства, проклятия и крики бессильной злобы, перемешанные порой со словами латинских молитв, глухо раздавались из-за забрал.
Вингала торжествовал! Он мог теперь одним ударом, перед лицом всего народа, отомстить злодеям-немцам кровь и жизнь безвинно избиенных детей и отцов, он мог воздать кровь за кровь безбожным притеснителям страны. Про свою дочь он забывал. Он уже не считал ее своею дочерью. Она изменила своему обету, она отдалась крыжаку. Разве могло быть ужаснее преступление? Про насилие и обман он и не думал. По его мнению, литовская княжна должна была предпочесть смерть — бесчестью. А если она этого не сделала, один костер мог быть ее участью!
В этих приготовлениях протекло много времени. Солнце было уже высоко, и палочка, воткнутая криве-кривейто среди расчищенного круга, бросала свою тень почти на отметку, сделанную на север. Наступал полдень — час, в который должна была решиться судьба княжны-вайделотки.
Криве-кривейто, сильно оскорбленный вчера княжною, не делал никаких попыток смягчить гнев старого князя, напротив, он торопил приготовлениями, словно чуя, что какая-то невидимая сила может вырвать жертву из его рук. Он стоял близ импровизированных солнечных часов и наблюдал за тем, как тень палочка делалась все короче и короче, и наконец подошла к черточке, обозначавшей север.
— Труби в священный рог! — повелительно сказал он одному из тиллусонов, стоявшему недалеко от него с огромным турьим рогом в руках.
Гнусливый зловещий звук тотчас вырвался из раструба рога и прокатился по окрестности. И, словно стадо волков отзывается воем на вой старшего, со всех сторон литовского стана в ответ на призыв завыли, загудели рога тиллусонов, лингусонов, криве и княжеской челяди.
— Идите за преступницей, пусть она оденется в свои лучшие одежды! — снова приказал криве-кривейто, и несколько вайделоток, успевших прибыть за ночь к замку в сопровождении десятка высших жрецов, направились к келье, где была заключена княжна. Они застали ее уже совсем одетою, в то платье, которое было брошено вместе с ней в тюрьму. Покорность судьбе и какая-то твердая решимость ясно отражались на ее бледном, но все еще поразительно красивом лице. Женщины, вошедшие к ней в келью, не нашли ничего в ее наряде, чтобы требовало исправления. Чудные волосы ее были заплетены в две косы и спускались ниже пояса. Княжна молча встала, при виде вошедших и также безмолвно направилась к двери.
Едва она показалась из своей тюрьмы, как неистовый крик толпы прокатился по всей окрестности.
— На костер вайделотку! На костер! На костер! — ревели сотни голосов.
Княжна с гордым презрением посмотрела на кричавших и твердо пошла вослед за своей свитой.
Не доходя нескольких шагов до входа на костер, она остановилась: перед ней стоял криве-кривейто в своем фантастическом уборе. Он в одной руке держал священную кривулю, в другой 3 черную полупрозрачную вуаль.
— Ты согрешила против завета богов! — заговорил он твердо и громко, — ты нарушила священную клятву невинности, изменила вере отцов своих, ты повинна смерти!
— Закройте лицо ее этим покрывалом, — продолжал жрец, накидывая на голову княжны черную вуаль. — Пусть никто больше не видит лица ее…
— Прочь! — воскликнула тогда Скирмунда… Я чиста перед своею совестью и богами моей родины! Насилие и обман не могут ставиться мне в вину!
— На костер! На костер! — гремели кругом пьяные от пива и вина жмудины.
— Ты должна была лучше умереть, чем уступить злодею крыжаку! — в свою очередь отозвался Вингала, стоявший рядом.
— Я готова к смерти, но пусть не закрывают лица моего. Я хочу встретить смерть с открытым лицом!
— Пусть будет так, — решил Вингала. Он чувствовал, что чувство жалости к дочери помимо его воли закрадывается в его сердце. Но теперь остановить казнь он был не в силах. Власть криве-кривейто, покорного только одному великому князю Литвы, была выше его собственной. Кругом ревела от ярости и требовала казни громадная толпа пьяных язычников…
Криве-кривейто не стал спорить. Он махнул рукой, и снова раздалось дикое, нестройное пение лингусонов и тиллусонов. Девушки-вайделотки подхватили княжну под руки и повели на верх костра.
Скирмунда совершенно спокойно начала взбираться на громадный костер. Сопровождавшие ее вайделотки выли и голосили самыми раздирающими душу голосами. Похоронные жрецы под мерные удары в металлические кружки и бубны затянули гимн смерти. Толпа, все более и более опьяняемая диким зрелищем, неистовствовала.
Наконец, княжна дошла до последней площадки костра, на которой, привязанный цепями, висел на столбе сам комтур, ее злейший враг, злодей, погубивший ее. Проходя мимо него, она вздрогнула. Кровь бросилась ей в лицо. Ей готовился новый позор, она должна была умереть лицом к лицу с негодяем, надругавшимся над нею. Она вздрогнула от негодования и отвернулась.
— Заклинаю вас именем Прауримы, закройте мне лицо покрывалом, — простонала она, — вид этого злодея мне невыносим.
Две вайделотки тотчас исполнили ее желание. Она теперь могла только слышать стоны своего мучителя-злодея, но не видеть его лица.
Наконец, она была возведена на второй, меньший костер, и тонкая железная цепь, охватив ее стан, прикрепила ее к столбу.
— Скорей, скорей кончайте! — шептала княжна, — не длите мучений!
Настала роковая минута, сам криве-кривейто, раздав всем криве, князю Вингале и главнейшим начальникам жмудинским смоляные факелы, зажег их о принесенный в горшке священный огонь. При помощи своих помощников взобрался он на вершину первого костра и пошел дрожащими шагами к костру, на котором стояла привязанная княжна.
— Огонь очищает все! — громко воскликнул он, — огнем очистится всякая скверна! Пылай, священный огонь, во славу громовержца Перкунаса! — с этими словами он хотел воткнуть факел в обвитый соломой костер, но рука его с факелом в руке так и замерла в этом движении.
— Остановись! Остановись! — послышался сзади толпы, окружавшей костер, повелительный, знакомый всем жмудинам голос обожаемого народом князя Витовта, и, словно буря, пригибающая прибрежный камыш, разрезая толпу, к подножью костра примчался сам великий князь Витовт Кейстутович в сопровождении князя Давида и многочисленной свиты.
— Остановись! Прекратить казнь! — повелительно крикнул он криве-кривейто, — или я тебя самого сожгу на костре. Сейчас освободить мою племянницу, княжну Скирмунду! Я знаю все, она ни в чем не виновна! Цепи долой! — еще громче крикнул он, и старый жрец Перкунаса не смел ослушаться. Он быстро подошел к несчастной княжне и дрожащими руками расстегнул связывающую ее цепь.
Покрывало упало с ее лица. Но лицо это стало неузнаваемо. Очевидно, княжна, примирившись с мыслью о смерти, витала теперь вне пределов этого мира, она нервно оттолкнула жреца и закрыла лицо руками.
— Сходи с костра, княжна, ты свободна! — сказал ей жрец. — Твой дядя Витовт простил тебя.
— Иди, иди сюда, моя Скирмунда! — слышался голос Витовта, — иди сюда, моя несчастливица, иди скорей в мои объятия! На тебе нет никакой вины. Ты чиста перед людьми и Богом!
Но Скирмунда будто не слышала этих слов. Она подбежала к самому краю костра, глаза ее пылали, голос звучал дикой энергией. Гибель ребенка, собственный, только что вынесенный позор, переполнили чашу горя.
— Нет, дядя, нет, мой отец прав. Поруганная немцем, мать его ребенка, я должна была умереть. Опозоренная, поруганная, я не могу больше быть честной женой честного славянского князя. Для меня есть только один исход, одно очищение — огонь! Огонь!
С этими словами и прежде чем кто-либо мог опомниться и воспротивиться ей, она выхватила пылающий факел из рук одного криве, и бросив его с размаху в кучу соломы, окружавшей малый костер, смело взбежала на него и мгновенно скрылась в облаках белого дыма.
Огненные языки, как змеи, с треском и шипеньем поползли по всем сторонам костра. Крики ярости, боли и отчаяния понеслись диким хором из уст прикованных пленных.
Князь Вингала, пораженный в самое сердце этой последней сценой, бросился было к костру, чтобы погибнуть рядом с дочерью, но его не допустили.
Витовт и князь Давид стояли в глубоком отчаянье, бессильные, потрясенные до глубины души. Князь Давид не выдержал и разразился страшными, безумными рыданиями. Плакал и Витовт. Он твердо решил в самом близком будущем уничтожить на своей родине эту страшную религию крови и огня, жертвой которой пала теперь несчастная княжна.
А между тем, охваченный со всех сторон огненными языками, костер начинал разгораться все больше и больше. Дым черными клубами взвивался теперь к небесам и окутывал всю окрестность густым, непроглядным туманом.
Дикие крики прикованных к костру немцев перешли в душераздирающий визг и вой… Затем понемногу все стихло. Только треск пылающих деревьев да вой пламени неслись от этого огненного моря.
Все было кончено. Погибла невинная жертва, погибли и ее мучители, погиб неприступный замок, гнездо развратных рыцарей-монахов.
Два дня пылал этот чудовищный костер и два дня сторожили это пламя жмудины, словно кто-либо мог отнять у них их жертвы.
Мрачен и печален возвратился Витовт к своему стану. Отлучка его была недолгой, но в это время Ягайло успел со своими войсками не только настигнуть, но и опередить литовцев. Когда литовцы подошли с восточной стороны к Мариенбургу, с западной, на расстоянии пяти полетов стрелы от стен, уже виднелись палатки и шатры передовых польских войск. Осада была начата. Долга и томительна была эта осада. Комтур Генрих Плауен успел вооружить граждан, выжечь форштадты и засесть в крепости, так что выбить его оттуда не представлялось возможности. Приходилось морить гарнизон голодом.
Между тем, тихо тлевшаяся вражда между польскими панами и Витовтом все разгоралась и разгоралась. Хотя союзники действовали сообща, но польские паны все забирали на имя короны польской. Сдавшиеся города присягали ей же, скарб забирался в польские руки.
Витовт негодовал и неоднократно выговаривал об этом Ягайле. Ягайло, в свою очередь, чрезвычайно уклончивый и хитрый, валил все на панов Рады и клялся Витовту, что он ни в чем не виноват.
Наступала осень. Отвратительная дождливая погода делала дороги непроезжими, войска начали терпеть недостаток в продовольствии, и в нем польские паны обделяли литовцев. Витовт не выдержал. Он снял осаду и, несмотря на все просьбы своего брата Ягайлы, быстро ушел восвояси.
В этом поступке видна его глубокая политическая мудрость. Сокрушив неодолимую мощь крыжаков, отбросив их на несколько десятков и даже сотен миль от своих границ, он боялся теперь, что, окончательно их уничтожив, он усилит до крайности Польшу и сам создаст себе нового, еще сильнейшего врага.
Обессиленного ордена ему теперь нечего было бояться. Рыцари, готовые на мир и дружбу, клялись быть его верными слугами, а в Ягайле и польских панах он изверился и боялся продолжать с ними союз, выгодный только полякам.
Не имея возможности один продолжать войну, Ягайло тоже отступил от Мариенбурга, и рыцарство еще раз было спасено, но ненадолго. Через 60 лет оно окончило свое позорное существование, но не на поле битвы, не в борьбе с врагами, а за полным разложением своих мрачных сил!

* * *

Роман мой кончен, остается сказать еще несколько слов о судьбе остальных героев.
Как Витовт обещал Тугану-мирзе, так и было исполнено. По просьбе великого князя, Папа, сидевший тогда в Авиньоне, в виду исключительного положения Литвы и Руси дозволил своим священникам венчать смешанные браки католичек с мусульманами и обратно, не принуждая последних креститься. Таким образом, последняя преграда была счастливо обойдена, и храбрый татарский удалец сделался мужем красавицы Розалии Барановской. В приданое за ней он получил громадные поместья в Малой Польше и право именоваться, с нисходящим потомством, Туган-Барановскими.
Не так удачно кончилась война для другого героя моего романа, пана Иосифа Седлецкого. Эпизод со сломанным мечом во время ‘поля’ заинтриговал многих. У него было много врагов на Литве, много и соперников на руку Зоси Бельской. Хотя оба брата невесты не отказали ему в чести быть его поручителями, но необычный исход поединка смутил их. Они дали слово расследовать истину ввиду того, что молодой шляхтич метил на руку их сестры: обломки мечей были подобраны и переданы на суд, разумеется, тайный, опытных ковалей. Те прямо объявили, что меч был перекален в одном месте гораздо позже его выковки.
С глазу на глаз объявили об этом братья Седлецкому и просили объяснения. Волнение выдало его! Хотя он и клялся затем всеми реликвиями, что бился вполне честно, но убеждение братьев в его виновности было уже составлено, и они смело предложили ему оставить и забыть их дом под страхом поединка с каждым из них.
Седлецкий не стал прекословить и убрался не только из замка воеводы Бельского, но совсем из Литвы. Продажа хутора, выкуп, полученный им за пленных и драгоценный клейнод, подарок Тугана-мирзы, доставили ему порядочный капитал, и он поспешил купить в своей излюбленной Великой Польше хороший фольварк и долго блистал на сеймиках своим хвастливым красноречием.
Старый пан воевода Здислав Бельский однажды, только однажды съездил на свое старое пепелище, в свой дедовский замок, вновь отбитый у немцев, но не смог прожить там и месяца. Ему все чудилось, что в каждом углу прятались, склубившись словно змеи, немцы-крыжаки… Ему казалось, что и земля, и каменные стены, и даже воздух опозорен их прикосновением, заражен их дыханием.
Старый воевода вернулся на Литву, свою вторую родину, и до могилы был вернейшим слугою великого Витовта. Дети его стали вполне литовцами.
Князь Давид Святославич Смоленский не захотел искать другой невесты и, наложив на себя обет безбрачия, умер в глубокой старости, приняв схиму в Киево-Печерской обители.
Видимунд Хрущ, согласно обещанию князя Витовта, был причислен к гербу Саламандра и награжден многими вотчинами.

——————————————————————————————

Источник текста: ‘Грюнвальдский бой, или Славяне и немцы. Исторический роман-хроника’: Харвест, Минск, 2018.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека