Надвигалась осень — седыми туманами. Вечером у пруда было сыро, краснели осиннички и старые вязы по аллее забагровели. На зорях к пруду прилетал огромный коршун и садился на березе: засыпал, и дремал в прозрачных сумерках, вырезаясь грудастым профилем.
Николаю Гаврилычу нравилось читать по вечерам у пруда, как всегда, и нынче он полулежал под яблоней, у спуска, с французской книгой: о философе Филоне.
Это было хорошо, в голове глубоко, ясно, и хрустальные мысли, как предвечное божество гностиков. Когда глядел он в воду, — плавное зеркало, — там рождалось то же спокойствие и звучность, — казалось, пруд холоден как кристалл, и даже в красном закатном небе и стоне дальней выпи виделось то высшее и мудрое безмерно, в чем плыл его мозг.
И он, отложив книгу, встал.
— Жизнь или смерть, — думал он, — это все равно. Не это важно.
Что же важно, он не отвечал, может быть, не знал слов, а быть может, и нельзя было словами сказать, но одно он чувствовал наверное: радость и холод наджизненного, светло-ключевого. Нетленного бытия, процветающего на высотах.
В это время из дома аллеей бежал к нему босоногий Климушка, мальчишка с кухни. Николай Гаврилыч заметил его только в последний момент, когда он подбежал, с белым своим коком, слегка запыхавшись, и крикнул:
— Ужинать пожалуйте! А еще — приехали!
Николай Гаврилыч поднял книгу.
— Кто?
— Господин становой!
II
Николай Гаврилыч подымался в горку к дому по темной аллее, в ногах листья шуршали, в просвете стволов блестел пруд. А на балконе ждал молодой человек в полицейской тужурке, переминался с ноги на ногу и видимо стеснялся.
— Извините, пожалуйста, — говорил он, — я вас побеспокоил. Может быть, можно у вас где-нибудь переночевать. Изволите ли видеть, я был тут в волости по делу, а до дому верст тридцать, лошадь устала.
— Что же, пожалуйста.
Внутренне Николай Гаврилыч усмехнулся: будет ужинать со становым! Этого еще недоставало.
Становому показали где умыться, он покорно умылся и опять вышел на балкон. Николаю Гаврилычу бросилось в глаза, что он не на тройке с бубенцами, не крякает по-становойски и не крутит усов. И стало опять как-то внутреннее грустно-смешно, вспомнилось, как в детстве он боялся попов, и когда они приходили с молебнами, то прятался.
— Трудная-с наша служба, — говорил становой. — Поверите ли, сколько дней по деревням трясусь, даже домой захотелось. И лошадку угонял.
Закат гас. Он разлился последним, обольщающим пурпуром и бросал красноватый отсвет на все. Скоро должны были посыпаться звезды. Становой скромно сидел на стуле, потирая руки, по временам говорил кой-что, и Николай Гаврилыч старался быть вежливым, между прочим узнал, что становым он полгода, а раньше был писцом, в канцелярии губернатора.
— Да-с, замечательная природа, и такой легкий воздух… — Он смутился, замолчал. Николай же Гаврилыч пыхал папироской, дымил, глядел на закат, на осенний вечер, его мысли шли далеко. Красная тьма сгущалась, в доме зажгли огонь, и они со становым медленно тонули в ночи и так же чувствовали себя странно и неловко друг к другу.
Между тем был уже готов ужин, снова Климушка подтвердил это, и они перешли в столовую.
— Водки вам угодно?
Становой поблагодарил. Николай Гаврилыч налил себе и ему и выпил. Становой глотал остро, как усталый человек, и перекатывал молодым кадыком. Выпили еще. Николаю Гаврилычу вдруг показалось, что можно пить много и долго, чтобы все стало другим, ни на что не похожим и жутким, но становой размяк быстро и отогрелся. ‘Пьян, — подумал Николай Гаврилыч с неодобрением, — верно, пьет по праздникам’. И он хмурился, темное нечто вставало и подливало к сердцу, малые глазенки станового указывали на жену-становиху, становят сопливых, кур, гусей, которых жертвуют им, бедную смрадную жизнь в грязи и гадости. Правитель канцелярии брал взятки, подыгрывая и либеральничая слегка, рассказывал становой, как платят губернаторскому чиновнику все становые, все урядники, исправники, все пустые сошки — и там за его рассказами вставало беспощадное. В туманном мозгу Николая Гаврилыча вдруг глянул Филон, с тоской и щемлением, глянул и уплыл, а становой нё уходил: рассказывал теперь про ‘земского’, продававшего свою рожь в управу по двойной цене, про то, как сам он голодал, бывши писцом, и что и теперь сам выгребает навоз из конюшни, где лошадь стоит, — ‘по честности, потому стражников своих не имею права употреблять на свои надобности, а они курят цигарки-с и посмеиваются, как я работаю’.
— Много вы людей секли за это время? — спросил вдруг Николай Гаврилыч. И сразу побледнел.
— Нет, никого.
Что-то задергалось в лице у него, он сказал:
— Вы думаете, все полицейские звери?
Николай Гаврилыч посмотрел с тяжелой улыбкой, оскорбительная улыбка заливала его лицо, нужно бы было противиться — он не мог.
— А вы вот скажите, если бы волнения аграрные были, вы бы ведь секли?
Становой опустил глаза и покраснел густо. Он это чувствовал, и на молодом его лице, не привыкшем еще к гнусности, было отчаянье. Глухо он сказал:
— Наша служба трудна, еще тем, что многие нас не уважают. Особенно образованные.
Николай Гаврилыч захохотал.
— Будете еще драть!
III
После ужина становой с Николаем Гаврилычем вышли в сад — дорогой к флигелю. И сразу же хлынула на них ночь: черная, с золотыми сонмами — звезды. Они пылали, пылали, сквозь холод осени, и сразу соскочила хмурь и гадость с Николая Гаврилыча. Стало ясно внутри и скорбно-покойно. ‘О, судья!’ — думал он на себя и улыбался — улыбкой тоски и самопонимания.
Становой плелся сзади, он шел враскоряку, как кавалерист, и их шаги одиноко звучали во тьме, да краснел вдали костер сторожа яблочного, иногда он палил из своей пищали ‘навыпуг’, тогда огненная ракета рвалась среди яблонь и гулко гудело в воздухе, будто кто-то раскусил антоновское яблоко.
— Не сердитесь на меня за мои слова, — сказал Николай Гаврилыч, — это я нездоров и говорю злые вещи. Ваше положение трудное, но все же не думайте, что я дурного мнения лично о вас.
— Покорно благодарим… Много обязаны.
— Бросьте, право, не сердитесь!
Становой вздохнул, подошли к флигелю. Николай Гаврилыч зажег спичку, лампу в своей комнате и сел, напротив — становой — побледневший чуть и усталый, звенящая пустота была во всем — в пустынном флигеле, комнате с металлической сеткой от мух в окнах, в усадьбе и междузвездных степях, одинокий вид имели в этот час стены, книги на полках как бы подернулись печалью — или тонкой пылью? — и смотрели на вошедших, как казалось, строго.
— Можно у вас взять что-нибудь почитать?
— Можно.
Становой поглядел, перебрал несколько, потом отложил и сел: не нашел себе что надо.
— Так что вы все науки знаете?
Николаю Гаврилычу вдруг стало стыдно. Слегка даже он покраснел.
— Нет, что там, какие науки… Читаю от нечего делать…
Становой посвистел. Вид у него был такой, что, мол, не верю.
— Господа студенты всегда книжки читают, а потом нам в глаза тычут нашим необразованием и народ с толку сбивают. А между прочим, если бы сами столько работали…
‘Работали, работали’… — повторял про себя Николай Гаврилыч. Теперь ему было все равно: и становой, и обиды, и сам он, и все. Что-то тяжелое и хмурое надвигалось на него и задергивало флером лампу, комнату, книги.
— А вместо работы подбивают на убийства. Вот и мне грозятся убить.
Николай Гаврилыч вздрогнул.
— Убить? Вас убьют?
— Не знаю, — становой сказал холодно, — быть может. И немного погодя прибавил:
— Мне жену преимущественно жаль. Детей тоже. А самому мне весело не бывает. Живешь и думаешь: к чему? Вот разве вы, человек ученый (он усмехнулся) — скажете. К чему?
Николай Гаврилыч встрепенулся, снова.
— Да, скажу. — К смерти. Вот к чему.
И сказав, сам он побледнел, и побледнел становой.
— Я пойду спать, извините меня.
Становой ушел. Он ежил плечи, и видно было, что ему холодно. А Николай Гаврилыч сел, потушил лампу. Оцепенение взяло его. Из ночи, через стенку лился холод, пустынное безмолвие было там, и из-за крыши дома слабо поднялся месяц: желтый, ущербный. Он был тускл и скорбен. Он осветил мертвым светом огромный клен перед флигелем, стоявший в глубоком убранстве огненных листьев, в бездонном трауре осени.
И тогда, в те минуты, ощутил Николай Гаврилович ее. Теперь слышал он ясно, внутренним слухом ее ход неземной по пространствам, и ее божеский лик чувствовал, ее голос звучащий-звучащий, звучащий в нем и раньше, все той же трубной нотой — и скорбный. Глубокое знание несла она ему. И он сидел, быв очарован ею, смотря в глаза своей погибели, не имея сил подняться. Сладким ядом он наполнялся.
IV
По небу текла луна, как предводительница звездных караванов. И звезды шли за ней, восходя с горизонта, описывая данные им дуги и удаляясь за края земли. В холодном хоре исполняли все на небе свои назначенья.
Вниз же шел свет — плавный и осенний. Поля и дороги земли были одеты этим лунным холодом, сталью блестели колеи с водой, и воздух был почти ломкий, удар — и он расколется.
В очень поздний час Николай Гаврилыч медленно шел по полям, обратив к луне лицо. Был он довольно бледен, а в сердце — звучность, простор. В безбрежной дали неба зоны звенели хрустально, Филон проплывал в горних, и загадочная, и печальная улыбка миру шла оттуда: миру тесноты и тьмы. Николай же Гаврилыч был ровен: точно перешел грань смерти и жизни и смотрел далекими глазами на деревни и лесочки, и поля, огороды, которым так же, как ему, надлежит погибнуть. ‘Смерть есть дочь Бога, она ведет нас к престолу, — так он думал. — Мы теперь за порогом, и мы равны’. И ему виделось, как спит сейчас становой, и какой он маленький и трепаный, не было злобы, а в великой драме мира вставали перед сердцем дальние края, той ужасной земли, где идет эта жизнь становойская, тех пустынь и скорбей, что лежат вдали, за селами и хуторами. ‘Все будет попалено, сгорит жизнь и ее мерзость’.
В вышине шли холодные токи. Луна леденела, и некто строгий и кристальный говорил: ‘Все у вас погибнет’. Но это не было страшно.
На туманном рассвете вернулся домой Николай Гаврилыч. На дорожном кресте спали лицом друг к другу два ворона, они были как бы отлиты из чугуна и чернели могильными памятниками. Из усадьбы выезжал верхом становой, отряхивая капельки росы, крапнувшей его с усадебных берез.
— Прощайте, — сказал Николай Гаврилыч кротко и подал ем руку.
Становой взглянул с удивлением, но тоже протянул свою.
— Не сердитесь на меня, и не дай вам Бог дурного.
Становой поблагодарил и поехал в свои необъятные владенья.
<,1908>,
Комментарии
Альманах под ред. Г. И. Чулкова ‘Факелы’. СПб., 1908. Кн. 3. Печ. по изд.: Зайцев Б. Полковник Розов. Рассказы. 2-е изд. М.: Кн. изд-во писателей в Москве, 1918.
…о философе Филоне. — Филон Александрийский (ок. 25 г. до и. э. — ок. 50 г. н. э.) — иудейско-эллинистический религиозный философ: первым применил метод аллегорий в истолковании Библии и этим оказал огромное воздействие на христианских мыслителей и культуру средневековья.
..как предвечное божество гностиков. — Гностики (от греч. gnostikus — знающий) — последователи религиозного учения поздней античности (I-V вв.), отрицали существование единого и истинного Богочеловека, но признавали предвечного Бога, ‘показавшегося человеком, и человека, казавшегося Богом’.
…эоны звенели хрустально… — Зоны (у гностиков) — высшие божественные силы, властвующие над миром.
——————————————————————
Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений. Том 1. Тихие зори. Рассказы. Повести. Роман. — М: Русская книга, 1999. 603 с.