ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ
СОЧИНЕНІЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА.
подъ редакціею и съ критико-біографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложеніемъ портрета Шеллера.
Прил. къ журналу ‘Нива’ за 1906 г.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Изданіе А. Ф. МАРКСА.
1905.
ГОЛЬ.
РОМАНЪ
ВЪ ШЕСТИ КНИГАХЪ.
Посвящается другу моему князю Дмитрію Петровичу Голицыну.
На двор стояла пасмурная, и холодная петербургская осень.
Былъ первый часъ ночи.
Въ эту пору въ Захолустной улиц весной и лтомъ все населеніе обыкновенно выбиралось къ воротамъ, въ воздух слышались звуки гармоникъ, псенъ и говора. Осенью же и зимой здсь почти всегда бывала невозмутимая тишина, и царствовалъ непроглядный мракъ. Обыватели въ эти часы осенью и зимой имли обыкновеніе спать, а уличные масляные фонари ради экономіи гасились. Но на этотъ разъ на улиц слышались шаги и говоръ людей. Эти люди выходили небольшими группами изъ недавно отстроеннаго, чуть ли не наканун докрашеннаго, дома мелкаго чиновника Андрея Ивановича Орлова. Самъ этотъ домъ рзко выдлялся изъ окружающаго его мрака: его окна были довольно ярко освщены, и онъ казался иллюминованнымъ среди другихъ домовъ, окутанныхъ тьмою. Выходившіе изъ него люди, возбужденные весело проведеннымъ вечеромъ, сытною закуской и впечатлніями новоселья, шумно и оживленно продолжали свои толки на улиц. Вс разговоры вертлись около событія минувшаго дня, около торжественнаго пиразаданнаго друзьямъ и пріятелямъ семьей Орлова.
— Могу сказать, на славу справилъ Андрей Ивановичъ новоселье, лицомъ въ грязь не ударилъ,— весело говорилъ мужской голосъ въ одной изъ группъ, вышедшихъ изъ дома.— Вотъ ужъ, что называется, знай нашихъ! Я, признаюсь откровенно, даже и не ожидалъ отъ него такого гостепріимства и хлбосольства. Онъ вдь скопидомъ, копейку припрятать любитъ, а тутъ вдругъ, на-поди, какъ раскошелился! Молодецъ, право, молодецъ!
— Отчего же и не попировать, сударь мой, когда длишки идутъ какъ по маслу?— замтилъ другой голосъ нсколько наставительнымъ и степеннымъ тономъ.— Теперь, вдь, осмлюсь вамъ доложить, имъ фортуна, такъ сказать, улыбается. Семья встала на об ноги, а это, сударь мой, дло великое, вольность духу даетъ. Человкъ безъ обезпеченія это, если можно такъ выразиться, червь, пресмыкающійся на распутьи жизни, а человкъ съ деньгами…
— Нтъ, если я на кого дивился, такъ это на Марью едоровну,— съ оживленіемъ перебилъ его первый собесдникъ.— Вдь просто неузнаваемой сдлалась, ей-Богу! Весела, шутитъ, смется, просто… не та женщина. Прежде всегда такая суровая, рзкая была, а сегодня, точно родному, сжала мн руку и говоритъ: ‘Спасибо вамъ, что порадовались нашей радости’, а у самой, знаете, слезы на глазахъ, голосъ обрывается отъ волненья… Совсмъ преобразилась!
— Еще бы не преобразиться, когда добилась своего!— вмшался въ разговоръ третій мужчина.— Теперь вдь только купцу Пахомову долгъ уплатить и конецъ,— ликуй и веселись!.. Богатство, батенька, хоть кого преобразитъ. И мы съ вами колесомъ бы по улиц прошлись, если бы…
— Не даромъ, сударь мой, не даромъ все это благолпіе досталось,— заговорилъ второй собесдникъ.— Самъ, осмлюсь вамъ доложить, свидтелемъ былъ, какъ все это слаживалось, созидалось. Не додали, не досыпали, чтобы только деньжонки на домишко сколотить. Земля-то эта съ какой-то лачужкой за курьихъ ножкахъ, какъ сами изволите, вроятно, знать, къ нимъ по наслдству перешла, а на новый домъ у нихъ, смю вамъ доложить, гроша не было. Ну такъ вотъ-съ, и пришлось тутъ изворачиваться, чтобы гнздышко себ теплое свить. По копеечк, сударь мой, по копеечк приходилось капиталецъ-то сколачивать. Это я ужъ доподлинно знаю. Слава Богу, свои люди!.. И къ чести ихъ. надо приписать то, сударь вы мой, что все они сколотили трудомъ и экономіей, а не путями неправедными, не какими-нибудь подвохами. Нечего сказать, люди солидные, трудящіеся, обстоятельные!.. Правда, немножко съ душкомъ, кланяться не любятъ, съ гордецой,— ну, да, вдь, государи мои, тоже и униженіе иногда паче гордости.
Старческій голосъ на минуту смолкъ, послышалось щелканье табакерки, втягиванье носомъ табаку, потомъ тотъ же голосъ заговорилъ снова:
— А вы, осмлюсь васъ спросить, полюбопытствовали ли, вотъ, заглянуть, какъ у нихъ въ дом все хозяйство устроено? Это, я вамъ скажу, просто на диво!
— Еще бы,— воскликнулъ первый собесдникъ.— Вдь они чуть не десять лтъ его планъ-то обдумывали. То то, то другое, бывало, придумываютъ. Знаете, я иногда думалъ, что Андрей Ивановичъ и Марья едоровна съ ума сойдутъ отъ этой мысли о дом,— право! Вдь къ нимъ, бывало, придти нельзя,— сейчасъ планъ тащутъ, совтуются. Бывало, и смхъ, и горе…
Собесдники начали вспоминать вс мелкія подробности, касавшіяся приготовленій Орловыхъ къ постройк дома. Орловъ, отправляясь въ должность, развозилъ по дорог въ салазкахъ или на телжечк сливки, чтобы сколотить лишній грошъ. Его жена сама стирала по ночамъ блье на свою семью, тайкомъ мыла дома полы, чтобы только не платить поденщиц. Ихъ старшая дочь шила, не разгибая спины, чужое блье, убила лучшіе годы первой молодости на эту работу, чтобы пополнить необходимую для постройки сумму денегъ. Даже старый ддъ, отецъ Орлова, и тотъ, бывало, тащитъ домой съ улицы щепки, говоря, что ‘дрова-то денегъ стоятъ’, или захватываетъ на дорог кирпичъ, разсуждая, что ‘при постройк то и кирпичокъ пригодится’. Вс эти мелочи были вполн извстны друзьямъ и пріятелямъ Орловыхъ: он были извстны всей Захолустной улиц, говорившей въ теченіе шести-семи лтъ о томъ, что ‘Орловы-то новый домъ собираются строить’. Среди этихъ воспоминаній проскальзывали смшные анекдоты. Ходили слухи, что будто бы Орлова иногда, закутавшись въ тулупъ, дежурила по ночамъ у воротъ своей старой лачуги за дворника, такъ какъ держать дворника было не по средствамъ. Толковали также что Орловъ отправлялся въ должность, ради экономіи, въ старыхъ опоркахь, а хорошіе сапоги носилъ подъ мышкой завернутыми въ бумагу и надвалъ ихъ гд-то подъ воротами, неподалеку отъ мста своего служенія. Вообще захолустенцы, не всегда имвшіе возможность прочесть даже ‘Пчелку’, самостоятельно слагали удивительныя легенды про все и обо всхъ, про своихъ сосдей и про общественныхъ дятелей, про захолустенскіе скандалы и про историческія событія. Эта черта была одной изъ характернйшихъ чертъ захолустенской жизни. Воспоминанія и анекдоты объ Орловыхъ сопровождались благодушнымъ смхомъ.
Въ групп женщинъ, выходившихъ изъ новаго дома, проскальзывали иногда и другія нотки.
— Жаль только, что теперь, даже и при всемъ ихъ достатк, ихъ Анна Андреевна не выйдетъ замужъ,— не безъ ехидства соболзновалъ чей-то женскій сладенькій и нжный голосокъ.— Она, конечно, и молода още, и не такъ чтобы очень дурна собою, но очень уже отощала и осунулась,— прозрачная совсмъ какая-то стала…
— Она, я думаю, уже и не мечтаетъ о-замужеств,— сухо проговорила другая женщина.— Вс они теперь для Мити живутъ, въ немъ вс ихъ надежды на будущее, и Анна Андреевна любитъ его боле всхъ.
— Да, да… Но что ни говорите, ангелъ мой, а все же чужой жизнью жить нельзя,— заспорила первая изъ собесдницъ.— Видли, какіе бантики Анна Андреевна сегодня нашпилила? Это, значитъ, нравиться еще хочетъ. Такъ, ни съ того, ни съ сего, двушка бантиковъ не нашпилитъ… Это ужъ врно, душа моя! Она, конечно, не говоритъ о своемъ желаніи выйти замужъ, потому это и смшно, и неприлично, но вы прислушайтесь, какимъ тономъ она смется, когда замчаетъ: ‘мое время уже прошло’,— вдь тутъ слезы, душечка, слышатся!.. Нтъ, нтъ, у меня сердце надрывается, когда я гляжу на нее. Она тоже внесла свою лепту на постройку этого дома, тоже ночей не досыпала надъ работой, а плоды достанутся другимъ. Еще что выйдетъ изъ мальчика,— ахъ, это вопросъ! Наконецъ, онъ женится,— захочетъ ли тогда его жена держать у себя Анну Андреевну?
— Ну, до женитьбы Мити еще далеко,— возразили болтливой барын.
— Ахъ, не говорите, не говорите, мой ангелъ!— загорячилась она.— Дти нынче такъ быстро растутъ, время такъ скоро летитъ. Не успешь оглянуться, глядишь — мальчикъ и вырастетъ… Что-то вотъ тогда будетъ?
Въ послдней групп, вышедшей изъ дому, тонъ разговоровъ былъ нсколько раздражительный, и эти разговоры касались уже не Орловыхъ. Запоздавшіе гости, очевидно, только что встали изъ-за ломбернаго стола и были сильно возбуждены игрою, заставившею ихъ за счетомъ выигрышей и проигрышей забыть все на свт. Одинъ изъ игроковъ простился и пошелъ налво, а двое свернули вмст направо.
— Вчно затянется этотъ проклятый преферансъ,— сердито ворчалъ одинъ изъ нихъ.— Въ сущности, никогда садиться не слдуетъ, если ужь не удалось ссть во-время. Сядешь поздно, торопишься и поневол длаешь ошибку за ошибкой.
— Ну, вы не скажите этого,— спокойно возразилъ другой.— Ошибки не отъ того длаются, что торопишься. Нтъ, какъ не повезетъ, такъ человкъ и растеряется, актируется, неровно ведетъ игру и самъ въ петлю лзетъ: тугъ рванетъ,— глядишь, безъ одной въ семи остался, такъ поприжмется,— смотришь, смаралъ за семь пикъ, а игра-то при своемъ ход была восемь, да еще безкозырная-съ… Я, впрочемъ, давно отучилъ себя отъ этого: везетъ или не везетъ, а континенцію духа сохраняю и не тороплюсь, не мечусь изъ одной крайности въ другую,— веду себ игру вольготно и ровно…
— Да вамъ хорошо было не торопиться,— вы вонъ тутъ же въ улиц живете, а мн на Пески съ Бугорковъ тащиться,— перебилъ его проигравшійся господинъ.
— На Пески… Извозчика возьмете — вотъ и конецъ! А у меня дла-съ, дла… Извозчика не наймешь ихъ кончить,— серьезно и съ особеннымъ удареніемъ отвтилъ второй.
— Ну да, извозчика! Скоро у васъ, въ этой трущоб, сыщешь его,— возразятъ первый.
— А вотъ, слышите, колеса дребезжатъ?— произнесъ второй, прислушиваясь.— Ручаюсь, что порожнякъ. Нанимайте!
Дйствительно, легкое дребезжаніе колесъ становилось все слышне и слышне, и въ темнот начали смутно вырисовываться очертанія лошади и дрожекъ. Господинъ, отправлявшійся на Пески, громко крикнулъ: ‘Извозчикъ!’ Отвта не послдовало.
— Спитъ, каналья!— проговорилъ онъ раздражительно.— Его зовутъ, ему кричатъ, а онъ спитъ на своей гитар и ухомъ не ведетъ… И какъ это имъ позволяетъ полиція спать во время зды. Ни за чмъ она у насъ не смотритъ. Именнымъ указомъ запретилъ бы это безобразіе. Ну, долго ли задавить кого-нибудь? Наконецъ, самого, бестію, могутъ соннаго обобрать и укокошить… Ночнымъ разбоямъ нынче конца нтъ, точно въ Азіи какой-нибудь живемъ… Слышали, вонъ, говорятъ, еще какіе-то ‘труболеты’ появились… Чортъ знаетъ что такое!
Господинъ направился въ извозчику и ткнулъ его тростью.
— Ты что же это, братецъ, не откликаешься, когда господа тебя зовутъ?— проговорилъ онъ шипящимъ тономъ, едва сдерживая свой гнвъ.
— Не трожь, домой ду!— полусонно отвтилъ возница.
— Какъ домой дешь? Какъ домой дешь?— загорячился господинъ.— Ты обязанъ везти, когда тебя господа нанимаютъ. Это твоя обязанность, на то ты и извозчикъ…
— Говорятъ: домой ду! Чего присталъ?— рзко отвтилъ извозчикъ, совсмъ очнувшись, и сильно стегнулъ по лошади.
Господинъ неожиданно остался одинъ на средин улицы.
— Ска-атина, ска-ат-тина!— выразительно крикнулъ онъ въ догонку извозчику.— Въ части еще, видно, не бывалъ! Не знаешь, съ кмъ говоришь! Я… тебя… ракалью…
Въ воздух послышалась не попадающая въ лексиконы, вслдствіе своей общеизвстности, брань. Въ то же время откуда-то послышался голосъ:
— Покойной ночи, Петръ Петровичъ! Я вотъ и дома. На-дняхъ какъ-нибудь встртимся, дамъ вамъ реваншъ. Отыграетесь.
Раздраженный господинъ, ничего не отвтивъ на любезность пріятеля, крупными шагами зашагалъ по середин улицы.
Затмъ гд-то щелкнула калитка. Вдали послышались чьи-то веселыя восклицанія: ‘Прощайте, прощайте! къ намъ заходите!’ Потомъ около дома Орловыхъ раздался скрипъ отворявшихся ворогъ и снова задребезжали дрожки, възжавшія теперь на извозчичій дворъ. Извозчикъ, въхавъ во дворъ, заперъ снова ворота, распрягъ лошадь, увелъ ее въ конюшню, убралъ дрожки водъ навсъ, продолжая все время ворчать что-то себ подъ носъ про сердитаго барина, какъ ворчитъ собака, когда ее случайно заднутъ во время отдыха. Окончивъ работу, мужикъ прошелъ на сновалъ, снялъ верхнюю одежду, потянулся, почесался, сладко звая, закурилъ трубку и легъ. Въ дом Орловыхъ между тмъ одинъ за другимъ погасли огни, и въ немъ, повидимому, вс уснули. Вся Захолустная улица затихла и погрузилась во мракъ.
На колокольн ближайшей церкви пробило два.
До разсвта было еще далеко, и ночь, казалось, длалась все темне и темне. Небо все боле и боле заволакивалось тяжелыми черными тучами и мракъ становился непрогляднымъ. Только на извозчичьемъ двор, подл дома Орловыхъ, мелькали по временамъ сперва изрдка, потомъ все чаще и чаще, точно золотыя вмйки, какія-то странныя полоски свта сквозь щели сновала. Иногда этотъ мимолетный, какъ молнія, смтъ смнялся легкими струйками дыма между досокъ, потомъ снова проскальзывалъ какими-то красными язычками сквозь этотъ дымокъ. Наконецъ, и огонь, и дымъ слились мало-по-малу вмст, весь сновалъ, понемногу точно закурился и вдругъ уже изъ-подъ самой его крыши высунулись громадные огненные языки и, перегнувшись черезъ ея навсъ, облизнули ее всю, достигнувъ до крыши орловскаго дома.
— Горимъ, горимъ!— стономъ пронеслось по извозчичьему двору.
Черезъ минуту этотъ крикъ уже повторялся, какъ эхо, на двор орловскаго дома. Еще минута — и вся Захолустная улица проснулась, пришла въ смятеніе, огласилась отчаянными воплями:
— Пожаръ, пожаръ!
Въ непроглядной тьм осенней ночи красные огненные языки уже змились по одной сторон крыши новаго дома, охватывая съ яростью одну доску за другою. Смолистый свжій лсъ, масляная краска — все это трещало и шипло, какъ бы вступая въ ожесточенную борьбу на жизнь и смерть съ огнемъ. Въ окнахъ тхъ комнатъ, гд уже горло, на огненномъ фон замелькали черныя фигуры людей, въ окнахъ тхъ помщеній, гд еще царствовала тьма, стали проноситься, какъ страшные призраки, людскія тни со свчами въ рукахъ. Это напоминало китайскій фонарь. На улиц и на дворахъ обоихъ горвшихъ домовъ уже металась, толкалась я кричала толпа постороннихъ людей въ ночныхъ нарядахъ, съ растрепанными волосами. Но никто еще не зналъ, за что взяться, никто еще не могъ дать себ отчета, зачмъ онъ мечется изъ угла въ уголъ. Вс сознавали, что надо что-то длать, что-то спасать и отстаивать, но что именно — этого никто еще не могъ сообразить. Надъ всми остальными чувствами брало покуда верхъ одно чувство страха. Полуодтыя женщины съ узлами, кадушками и стульями въ рукахъ стремительно выбгали изъ домовъ и неслись черезъ улицу, сваливая на противоположной сторон въ общія кучи весь спасаемый скарбъ. Спасалось не то, что было особенно цнно, а то, что попадалось подъ руки. Спасаемыя вещи тутъ же неосторожно разбивались или ломались. Бгавшимъ людямъ попадались подъ ноги перепуганныя куры. Он растерялись, подобно людямъ, и озабоченно бгали, немного распустивъ крылья, изъ угла въ уголъ, толклись именно на томъ мст, гд всего больше было давки и суматохи, и кудахтали, и кричали, то присдая къ земл, то немного вспархивая на воздухъ. На обоихъ дворахъ раздавалось ржаніе лошадей, мычаніе коровъ, лай и завываніе собакъ. Одна изъ собакъ, привязанная на извозчичьемъ двор цпью къ своей будк, металась въ бшеномъ отчаяніи, она рвалась впередъ, поднималась на заднія лапы,: мотала головой и неистово лаяла на каждаго прохожаго, точно яростно и злобно взывая о помощи къ необращавшимъ на нее вниманія людямъ. По двору орловскаго дома бгала коренастая и дюжая женщина въ одной юбк и ночной кофт съ неистовымъ воплемъ: ‘Выведите, отцы родные, коровушку! Коровушку выведите!.. Охъ, смерть моя пришла, смерть! Моченьки моей больше нтъ, голубчики! Все сгоритъ, все!’ Это была сама хозяйка дома, совершенно растерявшаяся отъ ужаса и отчаянія. Въ то же время на крыш новаго дома, осыпаемой искрами, въ разввавшемся по втру халат, появился хозяинъ дома съ блднымъ лицомъ, съ всклокоченными волосами, крича изо всей силы: ‘Воды, воды давайте сюда!..’ Невысокій ростомъ, исхудалый и тщедушный, онъ, озаренный среди тьмы отблескомъ пожара, казался какимъ-то страшнымъ фантастическимъ призракомъ, явившимся на безумный бой съ огнемъ. Онъ пытался съ неестественною силой отодрать топоромъ горвшія доски, разобрать крышу, спасти еще то, что уже безвозвратно пожиралось пламенемъ. Кто-то кричалъ ему: ‘Сходите, сходите!.. Вы сами сгорите!’ Но онъ ничего не слышалъ, ничего не понималъ, онъ сознавалъ только одно то, что огонь истребляетъ его гнздо. Въ эту минуту въ конц улицы послышались дикія гиканья, быстрый конскій топотъ, громъ колесъ. Въ толп разомъ, точно широкій облегчающій вздохъ, пронеслось:
— Пожарные, пожарные дутъ!
И вдругъ всмъ точно легче стало.
На улиц начали раздаваться ироническія замчаніи, что пожарные вчно запоздаютъ: ‘Ишь, поторопились: еще полъ-улицы не сгорло, а они ужъ и тутъ!’ Кто-то ядовито ораторствовалъ о томъ, какъ воруютъ эти люди, сваливая цнныя вещи въ бочки: ‘Серебро если тамъ или образа въ ризахъ — все туда сопрутъ!’ Какая-то старушонка въ свою очередь тономъ причитаній плаксиво разсказывала, что ‘они. голубчики, какъ на войну, на пожаръ-то дутъ: и съ женами прощаются, и въ грхахъ каются, и ежели котораго убьетъ на пожар, тому все на тонъ свт отпустится, потому мученическую кончину пріялъ’. Какой-то молодой фабричный, услышавъ разсказъ старушонки, серьезнымъ тономъ спросилъ ее: ‘А ты, бабушка, на тотъ свтъ-то, врно, къ мужу на побывку здила?’ Къ пожарнымъ бочкамъ и линейкамъ уже примостились полуголые, поднятые съ постелей, ребятишки, наслаждаясь возможностью прокатиться. Еще н сколько минутъ — и вода начала борьбу съ огнемъ. Загрмли топоры, зазвенли разбиваемыя окна. Тушеніе пожара приняло правильный ходъ…
На другой сторон улицы противъ горвшихъ домовъ, окруженный толпой зрителей, стоялъ и ораторствовалъ господинъ почтенныхъ лтъ во фризовой коричневой шинели, накинутой поверхъ халата, въ фуражк съ кокардой и съ орденомъ на ше.
— Я позже всхъ отъ нихъ вышелъ,— разсказывалъ онъ любопытнымъ слушателямъ.— Преферансъ затянулся, и пришлось позже всхъ уйти, а дома дла, работа… Засидлся я, вдругъ слышу кричатъ: ‘Пожаръ, пожаръ!’ Накинулъ я шинель, взялъ фуражку, вышелъ изъ дому, гляжу: домъ Орловыхъ горитъ! Просто глазамъ своимъ не поврилъ: часъ тому назадъ веселились, ликовали и вдругъ!..
— Какъ же, новоселье справляли,— послышалось въ толп.— Вчера еще утромъ Орлиха говорила въ мясной лавк.
— Да, вчера новоселье, а завтра съ сумой,— замтилъ другой голосъ изъ толпы.
— Ну, не съ сумой,— сказалъ господинъ съ орденомъ на ше.— Андрей Ивановичъ служитъ… Но, конечно, несчастіе большое, неожиданный пассажъ…
— Благосостояніе людское — это муравейникъ,— степенно и неторопливо произнесъ стоявшій около почтеннаго оратора старикъ, тоже во фризовой зеленой шинели и въ старомодномъ плюшевомъ картуз.— Долгимъ трудомъ созидается онъ, этотъ муравейникъ, тысячами муравьевъ все прилаживается, щепочка по щепочк, песчинка по песчинк. Но вотъ прошелъ мимо прохожій, задлъ за муравьиную кучу ногой — и все рухнуло, все развалилось, сотни муравьевъ раздавлены, сотни ихъ гнздышекъ разорены, приходится разгребать разрушенное, отыскивать пострадавшихъ, вытаскивать мертвыхъ, воздвигать все снова, прилаживать, хлопотать… А прохожій, можетъ-быть, прошелъ и не замтилъ, что онъ совершилъ, какоо горе внесъ въ муравейникъ, потому что онъ не злодй, не злоумышленникъ, а только орудіе злой силы.
— Это извозчикъ поджогъ, извозчикъ!— замтилъ кто-то въ толп, нетерпливо перебивая плавную и наставительную рчь старика.
— Да, мн уже разсказывали объ этомъ,— серьезно отвтилъ господинъ съ орденомъ на ше.— Я такъ и думалъ. Я и извозчика этого видлъ своими глазами. Вышли мы, какъ я сказалъ, отъ Орловыхъ позже всхъ гостей, мой партнеръ отправился на Пески и сталъ звать прозжавшаго по улиц извозчика, а тотъ халъ на квартиру и не согласился его везти. Они еще крупно побранились, и мн показалось, что извозчикъ былъ подъ хмелькомъ.
— Да, да, пьяненькій былъ,— заговорилъ кто-то въ толп.— Это врно!
— Ужъ, конечно,— подхватилъ другой голосъ:— на ночь на квартиру халъ, такъ въ голов безпремнно было, безъ этого нельзя, потому тамъ въ кабак али въ трактир залилъ, день-то весь здимши.
— Ну, да!.. А пріхалъ домой, легъ съ трубкой и заснулъ,— объяснялъ кто-то процессъ поджога — И самъ сгорлъ: должно-быть, задохнулся отъ дыму и сгорлъ.
— Вчно отъ этихъ трубокъ несчастье! Вотъ человкъ отъ одной неосторожности и себя погубилъ, и другимъ несчастіе принесъ,— размышлялъ съ глубокомысленнымъ видомъ господинъ съ орденомъ на ше.— А я еще, признаюсь, посмялся, когда, онъ не повезъ моего знакомаго пріятеля,— посмялся, что такъ сердится. И вотъ ужъ не могъ подумать, что отъ этого паршиваго мужичонки столько горя будетъ.
— Не отъ мужичонки, не отъ мужичонки,— проговорилъ тмъ же степеннымъ и наставительнымъ тономъ старикъ въ плюшевомъ картуз.— Мужичонко — это тотъ прохожій, который, самъ того не зная, задваетъ на ходу ногой за муравьиную кучу, это то слпое орудіе, которое держитъ въ своихъ рукахъ Онъ, невдомый и непостижимый, обуздывающій нашу гордыню, научающій насъ смиренію и доказывающій суетность нашихъ замысловъ. Самъ этотъ мужиченко тутъ не при чемъ.
— Такъ, значитъ, вы не согласны, что извозчикъ поджогъ?— насмшливо произнесъ господинъ съ орденомъ.— Отрицаете очевидный фактъ! Вдь вс говорятъ…
— Да какъ же не извозчикъ? Конечно, извозчикъ!— заговорили радонъ голоса въ толп.— Вонъ его и тло нашли, уголь-углемъ сдлался, и не разберешь, что человкъ былъ. Съ него все и началось, а то съ кого же?
— А вы все-таки не согласны?— съ ироніей сказалъ солидный чиновникъ.— Такъ кто же это, по вашему мннію, пожаръ-то произвелъ?
Старикъ усмхнулся и коротко произнесъ:
— Богъ!
Толпа вдругъ точно разочаровалась въ своихъ ожиданіяхъ при этомъ отвт, и голоса окружавшихъ старика людей заговорили какимъ-то холоднымъ, равнодушнымъ тономъ:
— Это что говорить! Конечно, безъ Бога волосъ съ головы не упадетъ Все отъ Бога… Безъ Бога не до порога…
Кто-то даже замтилъ:
— А все же на Бога надйся, а самъ не плошай!
Старикъ неторопливо обернулся къ произнесшему эту послднюю фразу и спокойно спросилъ его:
— Что же ты-то оплошалъ, Дементій, когда жена у тебя отъ испуга, что собака залаяла и бросилась на нее, умерла посл родовъ? Въ Бога-то больше врили бы, тогда бы и не приходилось плошать, а знали бы, что захочетъ Онъ — и отъ одного лая собачьяго умрешь, не захочетъ — и бшеная собака мимо тебя пройдетъ, не тронувъ тебя. А у насъ все одна псня: того злые люди сгубили, другого собака зала, третьяго извозчикъ поджогъ… Ну, и отбивайтесь отъ нихъ, высматривайте, откуда бда идетъ, стройте муравьиныя кучи, а Онъ… вотъ теперь повернетъ втеръ вправо — вправо все сгоритъ, повернетъ втеръ влво — влво все огнемъ смететъ, усмиритъ стихію — и, какъ свча, догорятъ эти дома и потухнутъ.
Старикъ повернулся, не обращая вниманія ни на кого, и направился вдоль по улиц, медленно пробираясь сквозь толпу.
— Поврежденный, какъ есть поврежденный!— сказать кто-то.
— Это, кажется, отставной учитель Лампадовъ?— спросилъ господинъ съ орденомъ.
— Онъ самый и есть. Мохомъ, почитай, поросъ. Какъ сычъ, сидитъ у себя да часы мастерить, да чинитъ, ровно настоящій часовщикъ. Диво, какъ это онъ вышелъ сюда. Разв только, что Орловы-то сродственники приходятся, такъ потому прибрелъ посмотрть.
Молоденькій офицерикъ въ это время привелъ солдатъ и, разставляя ихъ около спасеннаго скарба, съ озабоченнымъ видомъ, строгимъ тономъ приказывалъ не допускать къ вещамъ никого чужого.
— Батюшка, ваше благородіе, да кто же тутъ чужой-то?— протестовала противъ этого приказанія какая-то старушонка, копошившаяся среди хлама.— Здсь, почитай, Что вс свои, захолустенскіе. Какіе же это такіе чужіе-то тутъ могутъ быть? Слава теб, Господи, вс скольки годовъ вмст живемъ.
Какой-то молодой мастеровой, какъ видно, не мало поработавшій на пожар и проходившій въ эту минуту мимо старушонки, отирая рукавомъ рубахи покрытое копотью и потомъ лицо, крикнулъ на ходу шутливымъ тономъ:
— Ай-да, тетка Матрена, не давай захолустенскихъ въ обиду!
Черезъ минуту тотъ же молодой голосъ гд-то уже довольно далеко беззаботно плъ:
‘Вдоль да по рчк, вдоль да по Казанк
Сизый селезень плыветь…’
Пожаръ, между тмъ, ужъ окончательно утихъ, и толпа начала рдть. Занималось срое утро.
На противоположной сторон улицы, въ томъ мст около стараго забора, куда сваливали спасаемыя вещи, на груд перинъ и подушекъ среди разнаго кухоннаго хлама и домашней рухляди, сидлъ, скорчившись отъ холода, ребенокъ. Это былъ семилтній мальчикъ. На немъ была надта только сорочка, какія носятъ двочки, съ короткими рукавчиками, съ открытымъ воротомъ. Онъ не плакалъ, но сжимался отъ страха и холода, расширенными глазами смотря на горящіе дома, на толкотню народа. Нсколько минутъ тому назадъ сестра подняла его съ постели и передала матери, та опять передала его кому-то, его протащили сквозь дымъ за улицу, опустили на груду перинъ у забора и, сказавъ: ‘сиди!’ — ушли прочь. Съ нимъ поступили, какъ съ вещью. Все это было похоже на страшный сонъ, мальчикъ, казалось, не могъ никакъ очнуться отъ этого сна.
Онъ не помнилъ, долго ли онъ просидлъ такъ, прежде чмъ его замтили какія-то дв женщины, едва не навалившія на него груду разнаго тряпья.
— Митревна, да вдь это Митя Орлихинскій!— воскликнула одна изъ нихъ.— Смотри-ка, смотри, въ одной рубашоночк, голубчикъ! Орлиха-то совсмъ, видно, голову потеряла: о коров воетъ, а сынъ въ одной рубашонк на холоду, какъ чурка, валяется!
— Потеряешь голову, какъ послднее добро горитъ,— отвтила другая женщина.— Только продохнули немного и, на-поди, всего опять ршились! Домъ-то, Кузьминична, сама, чай, знаешь, еще Пахомову заложенъ, а теперь и долгъ на ше, и дома нтъ.
— А Анна-то Андреевна куда двалась? Ее бы отыскать,— сказала Кузьминична.
— Ддку повела! Приключилось съ нимъ что-то, съ испугу,— отвчала Митревна.— Сама видла, какъ волокомъ его поволокли. И руки, и ноги отнялись… Вотъ ужъ справедливо говорится, что бда не приходитъ одна.
Кузьминична въ это время уже успла стащить съ себя большой платокъ и закутать въ него ребенка. Ребенокъ былъ довольно великъ и плотенъ, но она все-таки подняла его на руки.
— Ты куда же его берешь?— спросила Митревна.
— Да къ намъ на квартиру отнесу. Все въ тепл побудетъ,— не здсь же ему погибать!— отвчала Кузьминична.— Чай, и Орлиха къ намъ переберется на время. Комната у насъ пустуетъ ужъ которую недлю. Другой комнаты въ улиц теперь нтъ порожней.
Кузьминична потащила ребенка, ласково приговаривая ему:
— Ишь ты, родимый, охолодлъ какъ! Ножонки, какъ ледъ, холодныя…
На ходу она плотне укутывала его въ платокъ и торопилась дотащить до своего жилища, продолжая громко говорить. Не прошло и пяти минутъ, какъ ребенокъ былъ внесенъ черезъ рядъ темныхъ коморокъ съ старыми ширмами и пестрыми занавсками у кроватей въ большую, почти пустую комнату и положенъ на постель.
— Ну, спи, голубчикъ, спи, пока мать и сестра придутъ,— говорила ему Кузьминична.— Тоже мать съ ногъ сбилась. Коровушку-то вывести не могла.
— А буренушка тоже сгорла?— прошепталъ мальчикъ.
— Не знаю, родной, не знаю! Вотъ побгу помогать,— тоже свои люди! Слава Богу, не первый годъ въ одной улиц живемъ.
Кузьминична провела по головк мальчика шаршавой, грубой рукой и скрылась.
Онъ остался одинъ въ темной комнат. Ему не спалось. Теперь передъ нимъ еще ярче, чмъ за минуту передъ тмъ рисовалась картина пожара. Въ его ушахъ звенли голоса толпы, крики матери о коров, мычанье бднаго животнаго, и ему стало такъ жаль буренушку, этого друга дома, поившаго всю семью молокомъ, служившаго предметомъ постоянныхъ толковъ и заботь для семьи, часто проводившей вечера въ разговорахъ о томъ, что стоитъ и что даетъ эта буренушка. И мать, и отецъ мальчугана называли ее ‘доброю коровой’. ‘И барбоска, врно, тоже сгорла’, промелькнула вдругъ мысль въ голов мальчика, и ему стало еще тяжеле при этой мысли, чмъ при мысли о сгорвшей буренушк. Барбоска была совсмъ простой дворняжкой, лохматой, неуклюжей, грязной: у нея даже имени не было, потому что ‘барбоска’ и ‘собака’ для жителей Захолустной улицы были равнозначущими названіями. Когда барбоска шесть лтъ тому назадъ пристала къ старой лачуг Орлихи, никто и не позаботился объ ея кличк. ‘Какая-то барбоска пристала ко двору’, сказали въ дом и больше не безпокоились о ней. Барбоска сама прокармливала себя: гд-то около помойной ямы появлялись у нея другія маленькія барбоски, потомъ он разбгались, а старая барбоска оставалась врна орлихинскому Мит. Онъ и спалъ иногда съ ней, и дралъ ее за косматыя уши, и здилъ на ней верхомъ. Господи, какъ ему стало ее жаль теперь! Слезы даже навернулись ему на глаза, когда въ его воображеніи такъ ярко-ярко нарисовалась картина пожара, послышались мычанье буренушки и вой барбоски, такой протяжный жалобный вой, взывающій о помощи. Но помощи нтъ ни откуда,— люди таскаютъ какую-то рухлядь, перины, сундуки, стулья, вс мечутся, какъ угорлые. А пламя все ярче и ярче разгорается: вотъ красные огненные языки поднялись къ самому небу, вотъ они разрослись въ ширину, добрались до того дома, куда отнесенъ Кузьминичной орлихинскій Митя, начинаютъ добираться до его постели — и душно, и жарко становится ему, а гд-то такъ близко-близко уже не воетъ, а слабо взвизгиваетъ барбоска…
Митя открылъ глаза: комната, наполненная всевозможнымъ опаленнымъ скарбомъ, была озарена яркимъ утреннимъ солнцемъ. Тутъ были и поломанные столы и стулья, и подмоченныя перины и подушки въ грязныхъ наволочкахъ, и никуда негодныя картонки отъ шляпъ. Все это лежало въ куч, было наворочено одно на другое, безпорядочно, кое-какъ, издавало непріятный запахъ гари. Среди этого хаоса копошились люди — и мать мальчугана, и Кузьминична, и Митревна, разбираясь среди спасеннаго скарба, точно тряпичники, разгребающіе сорную яму. Но ни эти вещи, ни эти люди не завладли вниманіемъ Мити: прежде всего онъ увидлъ и услышалъ, что недалеко отъ него около разбирающихъ вещи людей виляетъ хвостомъ и слегка радостно взвизгиваетъ его барбоска.
— Цыцъ!— тихо, но строго прикрикивала на нее мать Мити, грозя ей пальцемъ.— Мальчишку еще разбудитъ,— поясняла она Кузьминичн.— И такъ напугался да назябся родной.
— Ужъ какъ не напугаться-то, какъ не назябнуться-то было,— также тихо проговорила Кузьминична.— Подошла то я съ узломъ, чтобы все на перины свалить, и чуть его не задавила: сидитъ онъ это, скорчившись, голубчикъ, таращитъ глазенки, и ни духу, ни послушанія отъ него, ровно застилъ онъ.
Она уже въ десятый разъ разсказывала всмъ и каждому, дома и на улиц, какъ она спасла орлихинскаго Митю.
— Забыла, забыла совсмъ о немъ,— отвтила Орлова.— Голову потеряла, дура окаянная! Добро спасаю, а свое дитя бросила. А для кого и коплю все, для кого и бьюсь, какъ не для него?
— Да ужъ что говорить, единственный наслдникъ!— согласилась Кузьминична.— Для него живете.
— Истинно, видитъ Богъ, для него,— со вздохомъ сказала Орлова.— Намъ что съ Андреемъ Ивановичемъ? Немного ужъ нужно! шесть досокъ да земли клочокъ — вотъ и все! Его поднять хочется.
И такой мягкостью, такой лаской звучали теперь голоса этихъ женщинъ, что Митя не узнавалъ ихъ. Онъ еще не слыхалъ, чтобъ его мать или Кузьминична говорили когда-нибудь такимъ тономъ. У здоровой, плотной и коренастой Орлихи было всегда столько хлопотъ и по дому, и по кухн, и съ коровой, что ей было вовсе не до нжностей. Иногда она даже очень грубо кричала сыну: ‘чего подъ ноги суешься!’ и давала ему шлепка по мягкой части тла. Правда, потомъ, когда онъ долго ревлъ, она широкою рукой смазывала его по голов и за ходу, возясь съ ухватами и горшками, совала ему кусокъ пирога, отрывисто говоря: ‘Ну, на, шь!’ Этимъ и оканчивалась ласка и примиреніе. Кузьминична, мщанка-торговка старымъ платьемъ, та обыкновенно еще грубе относилась вообще ко всмъ ребятишкамъ Захолустной улицы, а въ ихъ числ и къ Мит. Тащась съ ворохомъ стараго платья и съ узлами въ рукахъ, когда дти играли на немощеной и пыльной улиц въ бабки, она постоянно ворчала на нихъ:
— У, пострлята, чтобъ васъ не было! Еще подшибете бабками. Намеднись тоже курицу зашибли и виноватаго не нашлось. Пропасти-то на васъ нтъ!
Кузьминична длала при этомъ грозное лицо, а дти отвчали ей насмшками и криками:
— Стараго платья продать! Стараго платья продать!..
На эти крики Кузьминична только плевала съ раздраженіемъ и призывала на дтей ‘халеру’ и ‘моръ’.
Барбоска первая замтила пробужденіе орлихинскаго Мити, подбжала, съ визгомъ виляя хвостомъ, къ свшему на постели мальчику, поднялась на заднія лапы, положила переднія на перину и лизнула мальчугана прямо въ лицо. Онъ разсмялся и, схвативъ ее за лохматыя уши, притянулъ ее къ себ.
— Мамка, и буренушка не сгорла?— громко спросилъ онъ.
— Ишь, воевода проснулся!— проговорила шутливо Кузьминична.— Молока, видно, захотлъ. Теперь, братъ, не до молока ужъ, все погорло!
— Ну, вставай, вставай! Сейчасъ чай будемъ пить,— сказала мать и подошла къ нему.
Она наклонилась надъ нимъ, прижала его голову къ своей широкой груди и вдругъ горько разрыдалась. Съ усиліемъ и долго подавляемыя слезы лились теперь неудержимо. Она все утро бодрилась и даже старалась шутить, но теперь напускная бодрость вдругъ исчезла, и горе прорвалось наружу. Мальчикъ никогда не видлъ прежде, чтобъ его мать когда-нибудь плакала, и смутился, и ороблъ.
— Мамка, все у насъ сгорло?— совсмъ упавшимъ голосомъ спросилъ онъ.
— Все, голубчикъ, все!— отвтила она, рыдая.
— Полно, голубушка, Марья едоровна, убиваться,— ласково замтила ей Кузьминична.— Богъ взялъ, Богъ и дастъ.
— Да, да, на Него только и надежда,— отвтила Орлова, всхлипывая.— Сама знаю, что грхъ роптать, а не могу. Легче вотъ стало, какъ поплакала.
Она быстро стала отирать слезы и поспшила снова привяться за разборку вещей. Ей, казалось, хотлось забыть, заглушить свое горе среди работы, среди движенія, среди физическихъ усилій. Она какъ будто сердилась на свое малодушіе, какъ будто стыдилась его. До этой поры люди знали ее, какъ непоколебимо-твердую, выносливую и гордую женщину, ни на что не роптавшую, никому не жаловавшуюся на свою судьбу, какъ бы ни приходилось плохо.
— Да ты скажи, буренушка-то сгорла?— снова раздался вопросъ мальчика.
— Не сгорла, не сгорла, вставай только!— отрывисто отвтила мать, глотая слезы.— Прибрать вотъ все надо, устроиться… Теперь работы-то по горло,— не до разговоровъ…
Играя съ собачонкой, мальчикъ сталъ одваться. Онъ вовсе еще не сознавалъ размровъ постигшаго его семью несчастья. Женщины снова усердно занялись разборкой и уборкой спасенной рухляди. Марья едоровна длала свое дло порывисто, торопливо, точно на кого-то или на что-то сердилась. Но иногда, вытащивъ какое-нибудь испачканное грязью, совсмъ еще мокрое, полуобгорвшее платье и встряхнувъ его, она вдругъ опускала его на полъ, точно ей не подъ силу было его удержать, и закрывала руками лицо, заливаясь слезами. Кузьминична и Митревна переглядывались между собою и, вздыхая, сочувственно качали головами, точно говоря: ‘убивается о своемъ добр, голубушка!’ Иногда Кузьминична была не въ силахъ сохранить молчаніе и спрашивала:
— Да неужто это то крепрашелевое платье, орельдурсоваго цвта, что ты, голубка, къ именинамъ-то длала?
— Оно, оно,— со слезами отвчала Марья едоровна.
— Господи, тряпка тряпкой стало!— вздыхала Кузьминична.— Куда теперь годится!..
Марья едоровна безнадежно махала рукой, какъ бы говоря этимъ жестомъ, чтобы не растравляли ея ранъ. И безъ разговоровъ было тяжело. Но эти минуты слабости быстро проходили, и Орлова еще энергичне принималась за дло, сдвинувъ брови и поджавъ губы. Не даромъ же говорили про нее обыватели Захолустной улицы: ‘король-баба!’ А ужъ они ли не знали ея: Орлиха выросла въ Захолустной улиц, замужъ здсь вышла и вотъ давно уже матерью сдлалась, а все изъ Захолустной улицы не вызжаетъ.
Исторія Орловыхъ была простая будничная исторія той голи, которая носитъ названіе въ обществ ‘мелкаго чиновничества’ и ‘канцелярскихъ крысъ’ на жаргон захолустенскихъ обывателей. Дитя промотавшейся и обнищавшей помщичьей семьи, образованная по-старому, то-есть почти совсмъ не образованная, и оставшаяся чуть не безъ куска хлба на мостовой посл смерти отца и матери, Марья едоровна очень молодою двушкой вышла замужъ за Андрея Ивановича Орлова, молоденькаго мелкаго канцеляриста, едва сводившаго концы съ концами. Молодые люди страстно любили другъ друга и потому въ будущее не заглядывали, а захолустенскіе обыватели, смотря сочувственно на браки вообще, говорили:
— Отчего двк было и не выйти, благо добрый человкъ навернулся. Все равно съ голоду помирать бы пришлось.
Долго бились молодые супруги съ нуждой, бились, какъ бьются сотни и тысячи подобныхъ людей, добавляя къ жалованью кое-какіе гроши частною работой. Андрей Ивановичъ, маленькій, худенькій и сдержанный человкъ, не имлъ никакихъ особенныхъ знаній, никакихъ талантовъ, никакихъ протекцій, но это былъ покорный рабочій волъ, готовый безропотно просиживать цлые дни и ночи надъ перепиской бумагъ, не разгибая спины. Его считали добрымъ, честнымъ и трудолюбивымъ человкомъ и только. Никто не видлъ въ немъ ничего оригинальнаго, ничего характернаго, онъ былъ не разговорчивъ въ обществ, онъ ничмъ не выдлялся изъ среды своихъ юныхъ товарищей, игралъ такъ же, какъ они, на гитар, и такъ же, какъ многіе изъ нихъ, сентиментально пережилъ эпоху своего высшаго блаженства, эпоху первой и послдней любви, кончившейся свадьбой и удвоеніемъ работы. Марья едоровна была одной изъ тхъ бойкихъ русскихъ женщинъ, отъ которыхъ ветъ здоровьемъ и силой. Хорошо ли ее воспитали и обучали, это было трудно опредлить сразу, но что ее хорошо выкормили, это было видно при первомъ взгляд на нее. Узкіе лифы и корсеты не сдавливали этой полной груди и этой широкой таліи, а плотныя и загорлыя руки, повидимому, привыкли не столько къ ношенію перчатокъ, сколько къ работ. Она умла не только работать, но умла искать работу, не тяготилась обходить десятки магазиновъ, чтобы только запастись заказами. Въ ея бойкомъ ум вчно роились новые планы, новыя мечты о заработкахъ и доходахъ. Однимъ изъ этихъ плановъ было пріобртеніе коровы, и она сумла откладывать по грошамъ, чтобы купить корову и начать продавать молоко и сливки.
По ея же мысли, ея мужъ и она стали длать свтильни для лампадъ, игрушки для вербъ, фонарики для елокъ. Она часто, смясь, говаривала, что еслибъ у нея было десять рукъ, такъ ей и того было бы мало. Она отбивалась отъ нужды, какъ отъ злого и хитраго врага, стараясь обмануть его или застать врасплохъ. Она не допивала и не додала, чтобъ отложить на черный день грошъ — этотъ врный признакъ побды надъ нуждой. Но, къ несчастью, нужда отвчала ей болзнями и смертью дтей, пожирая эти отложенные гроши. Эта борьба длилась не годъ, не два: Андрей Ивановичъ усплъ высохнуть и получить геморроидальный цвтъ лица. Марья едоровна успла потерять красоту и свжесть молодости, сильно огрубвъ среди черной работы, какъ вдругъ судьба сжалилась надъ ними: имъ достался въ наслдство клокъ земли почти съ развалившимся домомъ. Это случилось какъ разъ во время рожденія Мити, и Орловы увидали въ этомъ предзнаменованіе. Они перехали въ свой домъ, и вс ихъ помыслы направились теперь къ одной мысли — къ постройк новаго дома. Въ старой лачуг можно было прожить недолго, такъ какъ она грозила полнымъ разрушеніемъ, продать же мсто — это значило идти противъ самого Бога. Разв не самъ Богъ ниспослалъ эту землю на долю Мити? Разв могло это сдлаться такъ, случайно? Да, наконецъ, какое свтлое будущее ждетъ ихъ, когда они построятъ домъ, отдадутъ понемногу долги, сдланные при его постройк, начнутъ получать доходъ съ жильцовъ. Эти мечты и планы спасли ихъ еще на шесть, на семь лтъ отъ отчаянья, уже начинавшаго овладвать ими въ безплодной борьб съ нищетой. Они точно снова ожили и воскресли отъ надеждъ на свтлое будущее, и вся Захолустная улица была заинтересована ихъ проектами.
— А Орловы-то новый домъ собираются строить!
Эта фраза говорилась и повторялась на вс лады, и къ чести захолустенцевъ надо сказать, что къ ней всегда прибавлялось доброе пожеланіе съ замчаніемъ:
— Ну, да и побились же они!
И вдругъ вс эти мечты рухнули разомъ: впереди снова стоялъ призракъ прежней нужды, прежней борьбы, безъ прежней бодрости, безъ прежней силы. Нужно было имть такую силу воли, какого была надлена Орлова, чтобы не пасть сразу подъ этимъ ударомъ судьбы среди всхъ этихъ обломковъ и обрывковъ всего домашняго скарба, скопленнаго въ теченіе додгихъ-долгихъ дть. Орлова пересиливала свое горе съ упорствомъ гордой женщины, никогда никому не кланявшейся, никогда ни передъ кмъ не хныкавшей, никогда ни къ кому не ходившей за совтомъ и за помощью. Чего это стоило ей, знала только она сама.
— Ума не приложу, гд мы свои головы приклонимъ,— говорила въ своей семь Орлова чуть не каждый день посл пожара.— И при покойныхъ родителяхъ въ своемъ дом жила, и вотъ въ эти семь лтъ къ своему углу опять пристроилась, а теперь опять ходи, ищи себ пріюта… Кажется, въ дворницкой конур приткнулась бы теперь, только бы знать, что это собственный уголъ, а не чужой, не наемный…
Этотъ вопросъ — вопросъ о найм новой квартиры — сдлался для Орловыхъ злобой дня. Оставаться въ комнат, занятой поневол на время, было слишкомъ тяжело для семьи, привыкшей жить осдло, своимъ хозяйствомъ. Но какую нанять квартиру? Этотъ вопросъ обсуждался всми членами семьи ежедневно, вызывая разныя соображенія, разные расчеты. Устроиться хотлось и поудобне, и подешевле. При маленькой квартир нечего было и думать найти помщеніе для коровы, а продать корову значило лишиться извстнаго дохода. Опытъ же прошлыхъ лтъ показывалъ, насколько выгодна продажа молока и сливокъ. Взять квартиру побольше однимъ было невыгодно. Приходилось остановиться на мысли нанять комнаты три и дв отдать жильцамъ.
— Можетъ-быть, попадутся и смирные, только бы бабъ, не пришлось пускать, а то сплетенъ, да пересудовъ, да дрязгъ, не оберешься,— разсуждала Орлова.
Этотъ планъ и ршились привести въ исполненіе. Вопросъ, гд нанять квартиру, даже и не обсуждался,— такъ привыкла семья къ Захолустной улиц. Выхать изъ Захолустной улицы ей казалось просто немыслимымъ, такъ какъ и она всхъ знала, и ее вс знали. Ухать отсюда значило ухать на чужую сторону, покинуть родину. Орловы, подобно всмъ захолустенцамъ, когда имъ приходилось ходить въ Гостиный дворъ или на Невскій проспектъ, говорили, что они ходили ‘въ городъ’, точно они жили не въ город, а гд-то въ пригородной деревн. Подходящая квартира въ Захолустной улиц нашлась. Она была не особенно казиста, но теперь было не до заботъ о вншности. ‘Но до наживы, а были бы живы’,— говорила, вздыхая, Орлова. Квартира имла одно достоинство, но оно было самое важное,— она была дешева, такъ какъ помщалась въ полуразвалившемся дом, и ея окна касались земли. Это былъ не подвалъ, но первый этажъ вроставшаго въ землю дома. Семья стснилась въ одной комнат, раздленной на дв части драпировкою, и въ кухн. Въ дв лучшія комнаты нашлись скоро посторонніе жильцы изъ холостыхъ сослуживцевъ Орлова. За драпировкой устроили постель ‘для ддки’, съ трудомъ подымавшагося съ мста, и примостили у стны дощечки для Мити. Въ другой половин комнаты на диван спала Анна Андреевна. Въ кухн была спальня Марьи едоровны и Андрея Ивановича. Вздохи и слезы Марьи едоровны нсколько утихли, покуда семья жила на бивуакахъ, покуда нужно было хлопотать о пріобртеніи разныхъ грошей и о найм своего угла да скрывать отъ чужихъ людей свое горе, но теперь, когда пришлось снова обставлять свой уголъ и приниматься за хозяйство, горе опять охватило сердце бдной женщины и вырвалось наружу. Въ своей семь, въ своихъ четырехъ стнахъ она не стыдилась своихъ слезъ. Разставляя мебель, Орлова замчала, что ‘вотъ тутъ хорошо бы диванчикъ поставить’, и вдругъ ей вспоминался ихъ заново обитый пестрымъ ситцемъ диванъ, сгорвшій въ новомъ дом, и у нея перехватывало голосъ. Порой вдругъ встрчалась надобность въ какой-нибудь кочерг или сковородник, а между тмъ этихъ, вещей не находилось, и въ ум домовитой хозяйки болзненно повторялась, какъ ударь: молота, мысль: ‘и все было, все было и ничего теперь нтъ’. Иногда, подъ вліяніемъ этихъ думъ, въ сердц Орловой стала появляться какая-то смиренная безотвтная покорность Провиднію, порою это горячее сердце вдругъ начинало волноваться, протестовать, съ языка срывался ропотъ на Бога, на лиц появлялось выраженіе озлобленія и ожесточенія.
— Красть не умли, оттого и нищими стали, а крали бы, такъ капиталецъ бы былъ,— срывалось у нея съ языка въ эти минуты раздраженія.— Какъ посмотришь на свтъ, да на людей, такъ и увидишь, кто живетъ-то припваючи: одни христопродавцы, да кровопійцы. Съ ближняго шкуру сдерутъ,— ну, имъ и не холодно!
Эта неровность, появившаяся въ ея характер, отзывалась иногда на домашнихъ — на муж, на дочери, на сын. Эти люди частенько слышали, что они только подъ ногами суются, что они только обувь треплютъ, что они только и знаютъ, что сть, когда въ дом всего въ обрзъ. Иногда же они видли слезы Марьи едоровны и слышали, какъ она говорила:
— Хоть бы прибралъ меня Господь, сама себ въ тягость стала, всхъ пилю, всхъ подомъ мъ, точно ржа желзо, когда только въ мир, да въ согласіи все и счастье осталось.
Дйствителъно, никогда она еще не бывала такою несправедливою къ ближнимъ и никогда но ощущала такъ болзненно малйшей несправедливости, нанесенной ею же самою.
Никто не понималъ, не угадывалъ чутьемъ этого такъ отчетливо и ясно, какъ Анна Андреевна. Эта незамужница, какъ ее прозвали чуть ли не съ шестнадцатилтняго возраста, сильно поблднвшая, сильно похудвшая за послднее время, дошла до той степени нервной впечатлительности, когда люди просыпаются ночью отъ заглушаемыхъ рыданій, раздающихся въ другой комнат, когда по одному рзкому жесту, по мимолетному выраженію лица угадываются цлыя драмы, совершающіяся въ чужой душ, когда человкъ начинаетъ жить вчно на-сторож, чутко прислушиваясь къ чему-то, пугливо ожидая чего-то, точно вотъ-вотъ сейчасъ должно случиться какое-то несчастіе. Анна Андреевна, угадывая все, что переживала мать, стихла еще больше прежняго, работала еще усердне, чмъ когда-нибудь, сносила все еще безропотне, чмъ въ былые дни. Она, казалось, даже не замчала, что иногда ея рука сама собою переставала шить, а глаза устремлялись безсмысленно въ одну точку, что иногда ея работа длалась мокрою отъ капавшихъ на эту работу слезъ.
Это настроеніе семьи, походившее на настроеніе близкихъ родныхъ, возвратившихся въ опуствшій домъ посл похоронъ любимаго человка, длалось еще безотрадне вслдствіе присутствія въ дом больного ддки. Параличъ, разбившій во время пожара престарлаго отставного служаку изъ ‘сдаточныхъ’, дотянувшаго до офицерскаго званія, почти лишилъ его возможности управлять одною ногой и одною рукой и сильно повліялъ на его умственныя способности. Старикъ говорить невнятно, перезабылъ все происходящее вокругъ него и помнилъ только отдаленную старину. Ас давно умершіе его сверстники и сослуживцы представлялись ему живыми, и онъ то собирался къ нимъ въ гости, то приказывалъ пригласить ихъ къ нему. Бредъ всегда производить тяжелое впечатлніе, наполняя душу непонятнымъ, таинственнымъ и, можетъ-быть, отчасти суеврнымъ страхомъ. Здсь же этотъ бредъ дйствовалъ еще тяжеле, раздаваясь по цлымъ днямъ среди могильной тишины, среди мертваго безмолвія, среди тоскливо настроенныхъ людей. Семь было не до особенныхъ ухаживаній за старикомъ, когда нужно было думать о насущномъ хлб, самъ Андрей Ивановичъ, сдлавшійся еще боле молчаливымъ и сосредоточеннымъ, почти не бывавшій дома, работалъ, какъ волъ, оставался иногда въ должности по цлымъ суткамъ, ради лишняго заработка дежуря за другихъ, переписывая за другихъ бумаги, Марья едоровна металась изъ угла въ уголъ, вся поглощенная приведеніемъ въ порядокъ хозяйства и домашнею обыденною работой, Анна Андреевна шила, не разгибая спины, молча, безропотно и покорно. Старикъ иногда просто становился въ тягость этимъ людямъ своею косноязычной болтовней, своими безумными выходками, нердко переходившими въ буйство. Но у него, къ счастью, нашелся слушатель и товарищъ.
Митя сильно присмирлъ посл пожара: испугъ, произведенный этимъ несчастіемъ, раздражительность матери, тоскливое настроеніе сестры, тишина въ дом — все это повліяло на ребенка подавляющимъ образомъ, и онъ какъ будто немного захирлъ. Его теперь рже отпускали на улицу, у него не было простора дома, онъ не могъ зазывать къ себ пріятелей, такъ какъ они мшали, совались подъ ноги и пачкали полы, а Марья едоровна теперь опять сама мыла полы. И мальчикъ началъ мало-по-малу засиживаться подл ддки. Ддъ по цлымъ часамъ, не умолкая, разсказывалъ внуку про Аракчеева, про двнадцатый годъ, про четырнадцатое декабря, про наводненіе, про холеру, про все, что въ прошломъ выдлялось, какъ яркія пятна, на сренькомъ фон однообразной, будничной жизни старика. Это были не то дйствительныя воспоминанія бывалаго человка, не то полуфантастическія легенды, сотканныя на канв пережитыхъ историческихъ событій. Передъ мальчикомъ открывался новый міръ, таинственный, завлекательный и широкій, вовсе не похожій на будничную жизнь Захолустной улицы. Ребенокъ иногда словно застывалъ, когда полусумасшедшій старикъ съ огромной, косматой, сдою головой, торопясь и не договаривая фразъ, сильно жестикулируя и сверкая глазами, описывалъ битвы и бунты, отрывисто выкрикивая глухимъ голосомъ:
— Пли! Пифъ-пафъ!.. Бей ихъ! Бацъ-бацъ!..
Но тлу ребенка пробгала дрожь, глазенки расширялись и онъ съ открытымъ ртомъ, смотря на эту всклокоченную, сдую голову, видлъ яркія, страшныя картины, переживалъ вс ужасы этихъ новыхъ для него сценъ,— сценъ давно прошедшей старины. Массы людей, проходящихъ сквозь строй на смерть, тысячи труповъ на пол сраженія, горящая со всхъ сторонъ Москва, бунтующій на площади народъ, мрачныя вислицы съ качающимися подъ ними трупами, смоленые гробы на телгахъ, тянущихся вереницей къ кладбищу, могучій царь, во весь ростъ стоящій въ коляск и громовымъ голосомъ повелвающій народу: ‘На колни, молитесь!’ — все это, какъ въ калейдоскоп, проходило въ его воображеніи. А зимнія сумерки постепенно все сгущались и сгущались кругомъ, наполняя комнату тьмою, и при слабомъ свт теплящейся у образа лампады и эта комната, и ея драпировка, и образъ дда — все принимало какія-то странныя, неясныя и измнчивыя формы, и ребенку становилось и хорошо, и жутко. Бывало, стоило въ это время чему-нибудь упасть въ комнат, кому-нибудь стукнуть въ окно или крикнуть на улиц, и у ребенка мгновенно сбгала краска съ лица,— ему становилось такъ холодно, такъ страшно…
Въ эти минуты мать не могла дозваться его къ ужину и махала рукой.
— Старый да малый одно и то же!— говорила она въ этихъ случаяхъ и была, въ сущности, рада, что сынъ не треплетъ даромъ сапогъ, а ддъ не отрываетъ никого отъ дла.
Иногда ддъ былъ не въ дух, не въ удар, и сурово молчалъ, и собирался перезжать, и начиналъ ругаться. Въ семь вс боялись этихъ припадковъ раздраженія, такъ какъ старикъ уже не разъ отъ брани начиналъ переходить къ драк въ припадк сумасшествія. Какой-то инстинктъ научилъ Митю являться въ эти минуты успокоителемъ старика. Мальчуганъ очень серьезно отыскивалъ какой-нибудь листъ печатной бумаги и направлялся къ дду.
— Слушай, я газету теб буду читать,— говорилъ онъ, подсаживаясь къ дду и развертывая передъ собой бумагу.
— Что пишутъ-то?— отрывисто спрашивалъ старикъ ворчливымъ тономъ.
— Наши турокъ побили,— пояснялъ мальчикъ.— Большое, большое сраженіе было. Турокъ было много, много, а нашихъ мало, мало. Вотъ наши бросились на нихъ и побили ихъ…
— Это наши-то?— спрашивалъ боле спокойнымъ тономъ заинтересованный новостью ддъ.
— Наши,— подтверждалъ мальчуганъ.
— Ну да, наши, извстно, молодцы. Всегда побьютъ,— замчалъ старикъ, окончательно успокаиваясь.— А что про императора Александра Павловича-то пишутъ?
— А вотъ погоди, я поищу,— отвчать Митя и съ серьезнымъ видомъ переворачивалъ листъ.— За границу ухалъ, пишутъ,— замчалъ онъ.
— Ну, Господь съ Нимъ, пусть покатается,— добродушно говорилъ старикъ.— Онъ не въ первый разъ за границу узжаетъ. Въ двнадцатомъ году, когда мы выгнали Наполеона изъ Москвы, нашъ императоръ Александръ Павловичъ…
Ддъ начиналъ длинный разсказъ про покойнаго императора, и уже семь нечего было опасаться, что онъ забурлитъ снова.
— Врутъ другъ другу, что на умъ взбредетъ!— замчала съ усмшкой Орлова, слыша ихъ бесду.
Чмъ чаще повторялись эти бесды, тмъ изобртательне становился Митя. У него сильно начала работать фантазія, и для него уже ничего не стоило придумать какую угодно длинную исторію для успокоенія старика,— разсказы этого старика дали такой обильный матеріалъ для воображенія ребенка. Съ каждымъ днемъ Митя длался все боле и боле сосредоточеннымъ и исполнялъ свою роль успокоителя съ невозмутимою серьезностью взрослаго человка, утшающаго ребенка. Онъ давалъ волю своему воображенію и въ то же время сознавалъ, что онъ выдумываетъ, изобртаетъ съ цлью успокоить старика. Иногда никуда уже не выходившему изъ-за своей драпировки дду приходила поздно вечеромъ фантазія покататься, и онъ начиналъ на всю квартиру кричать глухимъ, отрывистымъ голосомъ:
— Извозчикъ!… Извозчикъ!
Митя безмолвно поднимался съ мста и направлялся за драпировку,
— Подаю-съ!— громко произносилъ онъ и обращался къ мнимой лошади.— Тпру, тпру… Чего не стоишь? Видишь, баринъ кататься хочетъ…
Начинался продолжительный торгъ и, наконецъ, возница объявлялъ:
— Ужъ такъ и быть, садитесь!— и, поддергивая невидимыми вожжами, приговаривалъ:— Ну, ну, пошла! Баринъ на чаекъ прибавитъ! Баринъ у насъ добрый!..
зда продолжалась иногда довольно долго, возница все понукалъ и понукалъ свою воображаемую клячонку, старикъ дышалъ все ровне и ровне. Наконецъ, Митя, серьезный и спокойный, важно заложивъ, какъ взрослый, руки за спину, на цыпочкахъ выходилъ изъ-за драпировки и тихо объявлялъ:
— Заснулъ!
Вс смялись надъ старымъ да малымъ, потшающими другъ друга сказками да игрушками, и оставляли ихъ въ поко, отдаваясь неотложнымъ заботамъ о куск насущнаго хлба. Нужда чувствовалась слишкомъ сильно посл полнаго довольства, и этимъ людямъ некогда было прислушиваться къ такимъ пустякамъ, какъ разсказы Мити дду о томъ, что сдлаетъ онъ, Митя, сдлавшись генераломъ вмсто Аракчеева, хотя этотъ разсказъ объ отпущеніи всхъ солдатъ на волю, о раздач всмъ бднымъ людямъ хлба, о наказаніи всхъ, кто притсняетъ народъ, былъ, можетъ-быть, не безынтересенъ и довольно остроуменъ для ребенка. Не мене грандіозная картина развивалась въ разсказ мальчика о томъ, какія почести ему окажутъ за то, что онъ облагодтельствуетъ всхъ. Разсказывая объ этихъ почестяхъ, мальчуганъ захлебывался отъ восторга и сверкалъ глазенками.
— На бломъ кон я пріду, вотъ какъ Георгій Побдоносецъ здитъ,— говорилъ онъ:— и вс, вс станутъ на колнки…
Ддъ слушалъ его, опустивъ на грудь голову, бормоталъ тихо:
— Да, да, на бломъ кон, и вс на колняхъ стоятъ… Нтъ, вотъ мн такъ не привелось, не привелось!..
— Да ты же со мной будешь, я же твой внукъ! Ты впереди всхъ, подл меня,— утшалъ его Митя, воодушевленный любовью къ дду.— Ты всегда, всегда со мной будешь!
И онъ цловалъ старика.
Иногда картины, проносившіяся въ воображеніи ребенка, длались такими широкими и яркими, что мальчикъ не находилъ словъ для ихъ изображенія и молчаливо углублялся въ свои фантазіи, уже не длясь ими даже съ ддомъ. Онъ длался не только генераломъ вмсто Аракчеева, но генераломъ надъ всми генералами, выше всхъ, выше всхъ генераловъ, и оказывалъ благодяній не однимъ солдатамъ и бднымъ, а всмъ, всмъ, ему оказывались самыя невроятныя почести, ему кланялись въ землю, передъ нимъ стояли на колняхъ, ему цловали руки. Среди этихъ яркихъ грёзъ о благодяніяхъ и почестяхъ являлись и злобныя мысли о мщеніи, о пыткахъ, о казняхъ. ‘А христопродавца Пахомова казнить буду’,— мысленно заключалъ Митя, и въ его ум возникали картины самыхъ страшныхъ пытокъ и казни, о какихъ онъ зналъ. Онъ вытягивалъ изъ Пахомова жилы, онъ вырзалъ изъ его спины ремни, онъ рвалъ ему ноздри, онъ сжигалъ его живымъ. Въ эти минуты грудь его поднималась высоко, глазенки становились темными и мрачными, и поблднвшія губы шептали:— ‘Такъ теб и надо, христопродавецъ!’ Граница между фантазіей и дйствительностью исчезала, и Митя не могъ дать себ отчета, казнилъ ли онъ Пахомова или только собирается еще казнить его.
Съ каждымъ днемъ все мене и мене отличалъ мальчуганъ, что онъ придумываетъ для успокоенія дда и во что глубоко начинаетъ врить самъ. Разсказывать дду о небывалыхъ событіяхъ сдлалось для него уже насущною потребностью. Онъ мало-по-малу сталъ даже горячо отстаивать правдивость и реальность своихъ грёзъ. Анна Андреевна, инстинктивно начинавшая съ тревогой прислушиваться къ болтовн ребенка, замтила ему разъ:
— Что это ты какъ выдумывать научился, Митя! Это не хорошо!
— Что я выдумываю? Я ничего не выдумываю!— отвтилъ онъ.
— Какъ же не выдумываешь? Говоришь, что будешь генераломъ,— начала она.
— И буду генераломъ, и буду!— настойчиво перебилъ онъ съ запальчивымъ тономъ.
— Ну, да, будешь!— съ улыбкой проговорила она.
— А чмъ же я буду? Чмъ? Ну, говори, говори!— горячо допрашивалъ онъ.
Она затруднялась отвтить: ей было тяжело думать, тяжело высказывать, что и онъ будетъ такимъ же бднымъ чиновникомъ, какъ его отецъ. Она сама такъ страстно желала видть его генераломъ.
— А вотъ и не можешь сказать, и не можешь!— загорячился еще боле мальчикъ.— Язычокъ-то, небось, прикусила! А я знаю, что я буду генераломъ и всхъ спасу, и Пахомова казнить буду и… и… Вотъ ты увидишь, ты увидишь!..
Онъ едва переводилъ духъ отъ волненія.
— Полно, полно, что ты злишься-то!— остановила она его.— У насъ нынче говорить ни съ кмъ нельзя,— вс злятся…
Мальчуганъ нахмурилъ брови и молча ушелъ къ дду, не то сконфузившись, не то сердясь на сестру.
И вдругъ новая неожиданность внесла перемну въ эту жизнь.
На двор стоялъ уже декабрь, разсвтало поздно, и старшіе члены семьи Орловыхъ вставали при огн. Самъ Орловъ уходилъ въ должность натощакъ, его жена и дочь принимались за работу и только около десяти часовъ садились пить кофейныя переварки, когда уже просыпались Митя и ддка. Въ одно такое утро Митя проснулся позже обыкновеннаго и вышелъ въ кухню, когда кофейникъ уже стоялъ на стол.
— А ддка проснулся?— спросила его мать.
— Нтъ еще, спитъ,— отвтилъ мальчикъ.
— Ну, умойся да и буди его… Бда тоже, какъ заспится,— обратилась Марья едоровна къ дочери.— Я ужъ сколько разъ замчала, что какъ онъ переспитъ, такъ потомъ и блажитъ весь день. А проснется рано, такъ потомъ днемъ и дремлетъ.
Ребенокъ умылся, прочиталъ утреннюю молитву, поцловалъ мать и сестру и пошелъ будить дда. Черезъ дв-три минуты онъ вернулся обратно въ кухню и объявилъ, что ддка крпко-крпко спитъ.
— А самъ озябъ, холодный такой,— добавилъ мальчуганъ.
Сами не сознавая отчего, мать и дочь встревожились.
— Аня, поди, побуди его,— сказала Орлова.— Нехорошо это, что такъ спитъ.
Анна Андреевна встала и пошла къ дду.
— Мама,— вдругъ раздался ея голосъ изъ комнаты.— Мама, идите сюда!
Орлова быстро направилась на зовъ дочери, торопливо зашла за драпировку и не успла еще ничего спросить, какъ услышала тихій шопотъ дочери:
— Умеръ!
— Да что ты!— воскликнула Марья едоровна.
Она рванулась къ постели старика, схватила его руку, пощупала его лобъ и, точно подкошенная, опустилась на стулъ. Трупъ старика усплъ уже и остыть. Анна Андреевна стояла неподвижно, съ опущенной на грудь головой, не выпуская изъ рукъ мертвой руки дда.
Семья, сущности, втайн давно уже ждала этой смерти, и все-таки эта смерть никому ненужнаго, всхъ тяготившаго человка явилась страшною неожиданностью. Об женщины растерялись.
— Голубушка ты моя, что же мы длать-то будемъ? Длать-то что будемъ?— тихо произносила Марья едоровна, какъ бы очнувшись.— Ничмъ ничего у насъ нтъ… Продохнуть не успли, собраться съ силами еще не могли… Живъ былъ — тяготились, что живетъ, умеръ…
У Марьи едоровны перехватило голосъ, и она вдругъ смолкла, заливаясь горькими слезами. Анна Андреевна тихо подошла къ ней и обняла ее. Прошло нсколько тяжелыхъ минутъ. Мать и дочь плакали, не говоря ни слова. Наконецъ, Орлова встала, отерла слезы и подавленнымъ голосомъ проговорила:
— Надо же обмыть, положить на столъ, распорядиться…
Она бросила взглядъ на покойника.
— Точно спитъ, точно спитъ, родной! И не знаетъ, и не вдаетъ, что кругомъ творится, что вотъ плачемъ мы…
Она опять не договорила своей мысли. Ей было тяжело вымолвить громко то, что она чувствовала, сознаться, что она плачетъ не о немъ, а о томъ, что у нихъ теперь нтъ денегъ на похороны, что имъ въ тягость эти похороны, что они подоспли не во-время. Анна Андреевна безъ словъ угадывала эту мысль, и точно камень какой давилъ ей сердце.
Не прошло и четверти часа, какъ вся семья пришла въ движеніе, началось обмыванье покойника, перенесеніе его на столъ, отрывочные толки, невольныя слезы, навертывавшіяся на глаза. Митя разспрашивалъ, проснется ли ддка или не проснется, увезутъ ли его тоже въ гробу хоронить, какъ хоронили одного изъ ихъ сосдей.
Въ хлопотахъ и бготн Марья едоровна еще кое-какъ бодрилась, но во время первой панихиды снова разрыдалась.
— Полно, голубушка, Марья едоровна, полно,— съ участіемъ уговаривала ее Митревна.— Слезами не пособишь горю. Теб себя надо беречь,— тоже свалишься, такъ не сладко будетъ… Оно, конечно, тяжело: продохнуть не успла еще, а тутъ шуточное ли дло, какіе расходы.
— Богъ съ ними, съ расходами,— отвтила Марья едоровна.— Онъ-то… тоже не чужой былъ… И горе, и радости вмст…
— Ну, онъ-то ужъ не жилецъ былъ на свт,— отвтила Митрсина: — въ тягость и себ, и другимъ былъ… Онъ-то что!.. Вотъ какъ собьешься-то съ деньгами…
Марья едоровна ничего не отвтила. Въ коридор она услышала разговоръ двухъ сосдокъ.
— Ну, чего имъ о старик-то убиваться,— говорила одна.— Давно, поди, только и ждали его смерти. Плачутъ, извстно, о томъ, что хоронить нечмъ. Тоже жилъ — всхъ тяготилъ, умеръ — родныхъ по-міру пустилъ.
— А сами виноваты, въ больницу бы отправили во-время, такъ теперь и хоронили бы на больничный счетъ,— отвтила другая.— Такъ нтъ, все по-старому хочется жить, какъ господамъ.
— Ужъ какіе господа, когда, поди, сть нечего!
— Ну, я вотъ это-то и говорю. А у нихъ все гоноръ. Какъ можно родного человка въ больницу изъ своего угла везти! А ужъ какъ денегъ нтъ, такъ родной не родной, а приходится съ рукъ сбывать лишній ротъ.
— Что говорить, что говорить! Теперь, поди, и спокаялись, плачутъ, да поздно,— дла-то ужъ не поправишь! Локоть близокъ, а не укусишь,— согласилась первая изъ собесдницъ.
Марья едоровна какъ будто застыла на своемъ мст. Передъ нею точно впервые вдругъ выяснилось вполн новое положеніе ея семьи. Ее какъ будто кто пришибъ, придавилъ, принизилъ. Утромъ она, увидавъ мертваго дда, плакала о недостатк денегъ, а не о немъ, и это ей было такъ больно, что она мысленно даже упрекала себя въ безчувствіи. Теперь она видла, что и посторонніе люди знаютъ ея мысли и понимаютъ, что иначе она не можетъ смотрть на свое горе. Не то бда, что умеръ родной, близкій человкъ, а то, что на его похороны нужно длать расходы. Тутъ не до нжныхъ родственныхъ чувствъ, когда нужно думать о куск насущнаго хлба. Не для такой голи, какъ она, эта роскошь.
Орлова вернулась въ свою квартиру понурая, на себя непохожая.
— Мама, посмотрите, Митя-то все на стол около дда сидитъ,— сказала ей дочь.— И увести нельзя… ‘Я,— говоритъ,— съ нимъ посижу…’
— Одинъ, голубчикъ, только и жалетъ старика,— тихо отвтила мать съ тяжелымъ вздохомъ.
Анна Андреевна вскинула на нее вопросительный взглядъ.
— Да, да, Аня, только онъ и жалетъ,— повторила мать.
— А мы?— спросила дочь.
— Гд ужъ намъ,— усмхнулась горькой улыбкой мать.— Голь мы перекатная, вотъ мы что, а не люди,— нтъ… Были людьми, а теперь не люди… Денегъ намъ жаль, а не человка… Въ самомъ дл, умереть вздумалъ не во-время, семью разоряетъ, въ больницу не пристроился… Гд ужъ тутъ жалть его! А и станешь жалть, Аня, такъ люди не поврятъ.
Анна Андреевна печально опустила на грудь голову. Он прошли въ комнату къ покойнику. На стол около трупа сидлъ Митя, подмостивъ подъ ноги табуретъ.
— А я, мама, съ ддкой,— сказалъ мальчуганъ.
— Сиди, голубчикъ, сиди,— сказала она, погладивъ его по голов.— Онъ хоть за тебя помолится,— чистая ты еще душа!..
На вечернюю панихиду явился Феопемптъ Григорьевичъ Лампадовъ. Онъ былъ одтъ въ свой будничный коричневый сюртукъ, очень просторный и длинный, съ воротникомъ въ вид хомута, какіе были въ мод еще въ двадцатыхъ годахъ. Его шея была повязана блымъ, высокимъ и туго накрахмаленнымъ галстукомъ. Онъ имлъ видъ торжественный и серьезный, Марья едоровна встртила его, какъ встрчаютъ почетнаго постителя, не особенно охотно приходящаго въ гости.
Старикъ Лампадовъ приходился ей двоюроднымъ дядей и не только пользовался ея уваженіемъ, но и позволялъ себ нердко читать ей наставленія, какъ онъ ихъ читалъ всмъ и каждому, не разбирая званій и возрастовъ своихъ слушателей, если эти слушатели были ему даже незнакомы. Она всплакнула, разсказывая ему, какъ умеръ ддка, въ какомъ они находятся положеніи, какъ они потеряли голову, не зная, на какія средства устроить похороны. Старикъ слушалъ ее внимательно и серьезно, тихо покачивая въ раздумья головой. Наконецъ, онъ проговорилъ:
— Всегда говорилъ теб и теперь, повторю: ‘Мара, Мара, печешься о многомъ!’ Не надо было домъ строить. Плохъ былъ старый уголь, да все же жить было можно, пока совсмъ не развалился бы. Ну, а развалился бы, продали бы мсто. А то разбогатть хотлось, расшириться, когда нужно было думать, какъ бы концы съ концами свести.
— Да вдь у меня сынъ растетъ! Для него думала уголъ теплый, гнздышко ухитить,— сказала Марья едоровна въ свое оправданіе.
— Сыну еще не уголъ теплый, не гнздышко приготовлять нужно, а научить его человкомъ быть!— строго отвтилъ Лампадовъ.— Гнздо онъ самъ совьетъ, а человкомъ, хоть ты ему дворцы построй, не будетъ, если его не сдлаютъ взрослые человкомъ. Ты всегда была женщиной умной, доброй и честной, но суетности въ теб всегда было много, и суетность тебя губитъ. Ты видишь, какъ я живу, какъ моя сестра живетъ: о чемъ мы заботимся?— чтобы зла никому не сдлать, и больше ни о чемъ. Вотъ я чуть не тридцать лтъ одинъ сюртукъ ношу, а ты спроси, кто Лампадова не уважаетъ, кто про Лампадова злое слово скажетъ?— Никто. А если и скажутъ, такъ я же имъ прямо въ глаза взгляну, а не они мн.
— Не у всхъ, дядя, на такую жизнь силъ хватить!— отвтила Марья едоровна.
— Силъ не хватитъ, силъ не хватитъ,— повторилъ Лампадовъ съ упрекомъ.— А ты вникай въ жизнь, да лишняго горя себ изъ всякихъ пустяковъ не длай, вотъ и хватитъ силъ, чтобы такъ жить. У васъ все горе: придетъ мысль, что съ вами черезъ годъ будетъ — горе, на именины гостей нельзя звать — горе… Вотъ теперь читальщиковъ нанимаете, панихиды служите, а денегъ мало,— ну, какъ же не горе?..
— Да какъ же, дядя, не горе, вдь это такъ ужъ постановлено!— сказала Марья едоровна.