Гоголь, Зайцев Борис Константинович, Год: 1952

Время на прочтение: 9 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений: Т. 9 (доп.). Дни. Мемуарные очерки. Статьи. Заметки. Рецензии.
М: Русская книга, 2000.

ГОГОЛЬ

Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести
эпоху в области литературной. — Дело мое —
душа и прочное дело жизни.
Выбранные места из переписки с друзьями

Литературно Пушкин Гоголя сразу оценил, по первым же шагам. Но внутренно не раскусил. Сперва просто смеялся, потом, правда, призадумался. Даже загрустил над ним, но не до конца: слишком сам был здоров, жизнен, гармоничен — гоголевский мир ему неблизок. Для Жуковского Гоголь сначала только ‘Гоголёк’, талантливый малоросс, которому он покровительствует, потом крупный художник, читающий на его субботах ‘Ревизора’, еще позже — христианин и автор ‘Переписки с друзьями’. (В это же, приблизительно, время Жуковской переводил Евангелие от Матфея, а Гоголь писал ‘Размышления о Божественной Литургии’.)
Но как относился Жуковский к трагическому и дьявольскому в Гоголе? Не знаю. Жуковский далек был от всего этого по-иному, чем Пушкин, но далек. Как христианин знал, конечно, о зле и дьяволе, но со стороны. О грехе и зле внутренний его опыт был невелик. В молодости сам много писал о чертях, считался даже литературным ‘дядькой’ их, но сказочно, по-детски, не изнутри, а декоративно. В Жуковском не было никакой мути, он очарователен своей чистотой, простодушием. ‘Что за прелесть чертовская его небесная душа’ (Пушкин). Внутренно ничто его не мучило, не ужасало. Однако, вот он с Гоголем сошелся, и навсегда. Их сблизила религия и религиозное отношение к жизни, искусству. С Пушкиным тут разница. Для Пушкина человек — поэзия, предмет ее. Для Гоголя и Жуковского Бог и поэзия. У Пушкина над искусством ничего нет. У Гоголя и Жуковского над искусством Бог, искусство лишь форма служения Ему.
Молодой Гоголь еще очень непосредствен, просто художник, любящий свою Малороссию, казаков (написанных громоподобно, в духе героев ‘Илиады’), разных ‘дивчат’, южную красочность, напев южный, красоту… — правда, уже в раннем его художестве есть некая отрава, выглядывает подозрительно часто странный персонаж, не из веселых — в ‘Вечере накануне Ивана Купала’ называется он Басаврюк.
Пушкин отнесся ко всему этому сперва благодушно: мало ли что черти, вон и Жуковский сколько занимался ими, а вышло вполне благополучно.
Но у Гоголя благополучия не получалось. Черти его оказались не фольклорными, не для забавы и увеселения кузнеца Вакулы, а гораздо посерьезнее.
К дьявольскому его тянуло с юных лет. Из-за простовато-сказочных хохлацких чертей глядело уже и другое — всемирное, страшное лицо.
Чем дальше шло время, чем больше рос Гоголь как художник и человек, тем облики этого лица более усложнялись, более отходили от сказки, принимали видимость ‘жизни’, повседневности, свиных рыл всероссийских — Чичиковых, Хлестаковых, Собакевичей… мало ли еще кого! В какой-то момент и Пушкин спохватился, слушая Гоголя сказал: ‘как грустна ваша Россия!’ Но ‘грустна’, собственно, была не Россия. У самого-то Пушкина вовсе она не грустна, а жива и бодра. Пушкин ее никак не причесывал и не подделывал, она сама выходила живоносно, как живой и радостной вышла позднее у Толстого в ‘Войне и Мире’. И над Пушкиным и над ‘Войной и Миром’ радуга. Над великим гоголевским писанием радуги нет. И не зря главное его творение называется ‘Мертвые души’.
В то время, когда писалось оно, Гоголь уже не был ‘Гогольком’ Павловска 1831 года, времени постоянных встреч с Пушкиным и Жуковским. В Риме, на Via Sistina (Strada Felice эпохи Гоголя), в доме, мимо которого и сейчас проходишь с благоговением, были написаны на раскладном столе скромной меблированной комнаты ‘Мертвые души’ — в вечном Риме выставка гениальных русских уродств. Какая там радуга! Это ‘Ад’ Данте. Темный мир в нем живет, потому и видит он и пишет жуткие облики с такой магическою силой. Однако и не одно это было в нем. Было и совсем противоположное: неудержимое, с годами росшее влечение к Богу и поклонение Ему. Тут-то и начинается его трагедия.

* * *

С юных лет уродливое, смешное и жалкое, как и страшное, поразительно удавалось Гоголю. Как раз это приносило успех. Но чем дальше шел путь, тем для этой души, знавшей дьявола, но до глубины потрясенной Богом, все труднее становилось жить. Нельзя упрощать, как делали наши символисты (впервые, однако, правильно подошедшие к Гоголю) — нельзя говорить только: ‘Гоголь и черт’. Был ведь ‘Гоголь и Бог’. К Богу влекся не только христианин в Гоголе, но и художник. Весь пейзаж Малороссии, все любование природой и людьми в раннем писании (один ‘Тарас’ чего стоит, при всем его характере ‘для юношества’), все это — преклонение и восторг пред Божиим творением. Перечитывая ‘Рим’ (‘Аннунциату’), видишь, сколько в нем гимна — красоте женщины, Италии, восхищения пред полупатриархальной жизнью Рима начала XIX века, любви к простому народу и юмора очень доброго.
Да и в самой натуре Гоголя были черты соответственные. Гоголь, якобы только и занимавшийся чертовщиной, любил детей, и дети его любили. Не только в ранней полосе, но и в зрелой, рядом с высшими, монашески-аскетическими устремлениями, он и в малом, повседневном часто проявлял привлекательнейшие черты. С Аксаковыми и Погодиными бывал высокомерен (‘друзья’ не очень-то вообще его любили, да и он был труден с ними) а вот с ямщиками, слугами был прост, острил напропалую и благодушно. В Калуге, совсем незадолго до смерти играл в шашки с купцами в торговых рядах. В Оптиной пустыни смиренно беседовал со старцами, а когда ехал в коляске из Калуги в Москву, то выскакивал из экипажа, с детской радостью срывал цветы. Любил бедных, нищих, — сколько раздавал из грошей своих! Да и сам прожил нищим и странником. Сестре писал: ‘Милая сестра, люби бедность!’ И еще: ‘Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет. Но кого Бог удостоил отведать его сладость и кто уже возлюбил истинно свою нищенскую сумку, тот не продаст ее ни за какие сокровища здешнего мира’.
Человек пестр, сложен и запутан. Редко кто написан одной краской. С годами противоречия в Гоголе возрастали. К Богу приникал он все сильней, в художестве же все неотразимей изображал тьму. Становился будто пленником страшных сил.
Как густо написан ‘Ревизор’! Постройка дугообразна: с первого действия арка подымается, ровно, естественно, доходит до высшей точки и так же плавно, под звон колокольчика улетающего Хлестакова закатывается. Фигуры, — что говорить о них, — мы сжились с ними, а собственно, ведь это гротеск, начертанный чуть ли не гениально. Есть в нем, однако, и нечто глубоко-неосновательное, как бы раздражающее. Точно автор и дразнит, впадая местами в лубок, но и покоряет. Когда читаешь ‘Казаков’ или ‘Первую любовь’, этого чувства нет. Все ясно, верно, ничто не раздуто до болезненного, никаких двусмысленностей и никакой опасности провалиться.
В ‘Ревизоре’ есть нечто и от наваждения. Наваждение с чиновниками, принявшими невероятного мальчишку за ревизора. Наваждение с критиками, принявшими все это за подлинную Россию. Наваждение с автором, post-factum, придумавшим глубочайший смысл произведению (ответ на Страшном суде). Сам читатель испытывает наваждение: гениально? А вдруг пыль в глаза, не настоящее, обманное? Может быть, и меня обманули, как чиновников?
‘Мертвые души’ гораздо крепче, хотя Чичиков тоже довольно странного происхождения. Считать ли, что он мировой тип (облик пошлости повседневной, как и — с иным оттенком — Хлестаков), что в них-то Гоголь и поразил черта, посмеялся над ним, или брать менее планетарно, утверждая лишь, что в них влил он нечто тягостное и мучительное., в них распял некие свои черты (‘Я уже от многих своих гадостей избавился тем, что передал их своим героям…’) — во всяком случае, в ‘Мертвых душах’ достиг он предела художнической власти. Показал яркость и выпуклость, в некоей мертвенности стереоскопа, почти страшную. Чичиковы, Ноздревы, Собакевичи, Плюшкины и Коробочки созданы и показаны. Это мир вроде адского. Он дан в аспидных тонах. Герои его статуарно существуют, как в музее, как гробовые образчики человечества. Сила галлюцинации здесь родственна магии — имеет неблагодатный характер. Потому так неотразимо горестны ‘Мертвые души’.
Горестны не одним тем, что изображено, но и тем, как изображено.
На том художническом пути, по которому шел Гоголь, кристаллизоваться крепче, чем в ‘Мертвых душах’, созреть лучше было уже невозможно… ‘Мертвые души’ вершина его искусства, одновременно и его же могила.

* * *

Данте задыхался в своем ‘Аду’. Но Вергилий повел его дальше, и как человека, и как поэта. На утренней заре, выходя из Ада, среди прибрежных, таинственных камышей Чистилища, Данте омыл задымленное лицо в вечных, прозрачных водах этого края и пошел дальше, посетив и Рай.
Гоголь много читал Данте в Италии и поклонялся ему. ‘Мертвые души’ задуманы как бы по плану ‘Божественной Комедии’ (возможно, что план этот явился не сразу, вырастал по мере движения труда): описание странствия через ад в миры высшие. В самом намерении этом есть уже некое сверхискусство, не пушкинский аполлонизм, а дело жизни, служение людям в области морально-религиозной и собственное спасение — в очищении.
Эта именно цель была и у Данте: вот здесь гибель, а там спасение. Данте считал, что и сам он чуть не погиб во грехах, но его спасла Беатриче (Любовь), давши в спутники Вергилия (Разум и Искусство) и осуществив странствие по трем царствам.
От жизни Данте, при всей скорбности ее изгнаннического удела, остается ощущение великой гармонии: человек жил, любил, страдал, грешил, ненавидел, годами создавал великое творение и, написав последнюю песнь ‘Рая’, скончался. С Гоголем все получилось по-другому.
Беатриче у него не оказалось, Вергилия тоже. В плане духовном он одиноко борется за свое совершенствование. (‘Но лучшее из них (свойств), за которое не умею как возблагодарить Его, было желание быть лучшим’. ‘Я люблю добро, я ищу его и сгораю им’.) Неизвестно, чего именно он добился на пути аскетическом своей зрелости (эпохи ‘Мертвых душ’), переходя от крайней гордыни к крайнему самоуничижению и смирению. Но на пути художническом потерпел явную неудачу.
Второй том ‘Мертвых душ’ должен был быть выходом из ада и оправданием России, как бы ‘оклеветанной’ в первом. Тут-то и начались затруднения. Они оказались неодолимы. То, что удалось Данте, Гоголю не удавалось. Не только ‘Рая’, но и ‘Чистилища’ ему не дано было осуществить. Высокую настроенность приходилось подгонять к делу неподходящему. Воплощать свои теперешние (глубоко христианские) состояния душевные художнически было не во что. Не являлось тех фигур, какие ему нужны были (ибо как художник он был назначен, в главнейшем, для изображения иного). Данте населил свои Чистилище и Рай обликами героев и святых. Гоголю же пришлось неудачно выдумывать. Он и выдумывал — разных Костанжогло и Муразовых, впадал в морализирование, неубедительно ‘обращал’ к добру Чичикова, вводил какого-то добродетельного генерал-губернатора. Мог ли, при его художнических силах, быть этим доволен? (Когда раньше писал уродов, то художнически ими любовался. Без любования нет искусства. Но Муразовыми, Костанжогло, генерал-губернаторами любоваться он никак не мог: их просто не было).
До нас дошли только отдельные главы второй части ‘Мертвых душ’. В 1845 году, недовольный ими, он сжег написанное. Но работы не бросил — временно только отвлекся, выпустил замечательнейшую ‘Переписку с друзьями’, где рядом с гордыней, учительством, наивностями (даже почти нелепостями), есть гениальное — между прочим, впервые в литературе русской прямо указано открытое вхождение в мир зла. (‘Дьявол выступил уже без маски’…) ‘Бесы’ Достоевского и страшная тьма современности в этой ‘Переписке’ предчувствованы.
Книгу и самого автора травили как хотели. Жуковскому, старенькому Плетневу, да калужской губернаторше Смирновой (некогда блестящей фрейлине Россет) за неизменную и одинокую защиту Гоголя — да будет легка земля.
Эти последние его годы — сплошное мучение. Дело не только в том, что не удается произведение: он героически борется, работает над собой как бы в монашеской аскезе, считает, что неудача литературная есть следствие его греховности, совершает поездку в Палестину, чтобы у Гроба Господня обрести нужные творческие силы… — и изнемогает. Дело так поставлено, что неудача в творчестве связана с личной его духовной гибелью. Он выпустил в мир некие страшилища и несет за это ответ. Если не создаст светлого противовеса, то осужден.

* * *

В последней полосе писания самый стиль Гоголя сильно изменился. От прежней изобразительности мало что и осталось. Ушла и насмешка, знаменитый гоголевский ‘юмор’ (не считает ли он это теперь даже грехом? Как смеяться над другими, когда сам полон несовершенств?).
Если сравнить ‘Переписку’, ‘Авторскую исповедь’, письма последующие и ‘Размышления о Божественной Литургии’ с прежним его писанием станет ясно, какова разница между Гоголем закатным и молодым. Он сам понимает, что стал другим и что нельзя упрекать его за то, что пишет он теперь по-другому. Да, его яркость, образность, краски Малороссии, ‘чуден Днепр при тихой погоде’, как и шуточки, смех ‘Женитьбы’ или ‘Коляски’, навсегда ушли. Ушли и поразительные Ноздревы с Собакевичами. Он внедрен совсем в другой мир. Самое слово его одухотворяется. В нем нет уже ничего, бьющего в глаза краскою или рисунком. Все теперь ровнее, подернуто однообразным, серо-жемчужным налетом и полно гармонии. В его прозе всегда была музыка. Теперь она сдержанна и как бы под сурдинку, в полтона, но перо все поет. Замечателен этот дух стройности в ‘Размышлениях о Божественной Литургии’ — он действительно отражает стройность и гармонию Богослужения. Удивительно еще и то, что писал это человек, потрясаемый тоской и неудовлетворенностью.
Ибо он продолжал упорствовать с ‘Мертвыми душами’ и ‘оправданием’ России. А из этого ничего не выходило, и весь внутренний ритм его, все теперешние качества как писателя совсем не отвечали задаче. Подходило это, может быть, для создания акафистов, религиозных гимнов, для житий святых или повестей, вдохновленных первохристианством.
Но на этот путь Гоголь не вступил. Неудача с ‘Мертвыми душами’ все сильнее убеждала его, что он осужден и погибает. (Ужас гибели одно из слабейших мест в христианстве Гоголя: власть уныния, и вместо любви — страх).
Весною 1852 года Гоголь жил в Москве на Никитском бульваре, у гр. Толстого, в том доме Талызина, мимо которого с юности приходилось проходить с тем же замиранием сердца, как в Риме по Via Sistina, мимо дома с доской, где написал он первый том ‘Мертвых душ’.
На Никитском бульваре, сто лет назад, в припадке тоски и отчаяния, Гоголь вторично сжег главы второй части творения своего. Вскоре затем и умер. Как будто бы побежденный. Но это лишь кажется так. Зрелая часть его жизни, страннической и бездомной до последнего часа, была вообще подвигом. Завершился подвиг этот терновым венцом — высшим знамением великих жизней, пусть и кажущихся неудачами.

ПРИМЕЧАНИЯ

Русская мысль. 1952. 5 марта. No 429. В этом номере газеты, посвященном 100-летию со дня смерти Н. В. Гоголя, опубликованы статьи ‘Гоголь и его судьи’ проф. В. Н. Сперанского, ‘Два ‘Ревизора’ В. Ф. Зеелера, стихотворение ‘Гоголь’ H. H. Туроверова и др. материалы. Зайцев был включен в состав юбилейного комитета, в который также вошли С. М. Лифарь, В. И. Поль и Е. Н. Рощина-Инсарова.
С. 304 …’как грустна наша Россия!’ — Гоголь приводит эти слова Пушкина в гл XVIII ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’ (‘Четыре письма к разным лицам по поводу ‘Мертвых душ’).
С. 305. …нельзя говорить только: ‘Гоголь и черт’. — Зайцев полемизирует с Мережковским, автором статьи ‘Гоголь и черт’.
‘Милая сестра, люби бедность!’ — Из письма Гоголя к сестре Елене Васильевне от 14 июля 1851 г.
С. 306. Когда читаешь ‘Казаков’ или ‘Первую любовь’… — ‘Казаки’ — повесть Л. Н. Толстого. ‘Первая любовь’ — рассказ Тургенева.
(‘Я уже от многих своих гадостей избавился тем что передал их своим героям…’). — Из гл. XVIII ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’. Зайцев и далее цитирует эту книгу Гоголя.
С. 308 …совершает поездку в Палестину… — Гоголь ездил в Иерусалим в феврале 1848 г.
С. 309. Весною 1852 г. Гоголь жил в Москве на Никитском бульваре, у гр. Толстого… — Ныне это дом No 7а на Суворовском бульваре, во дворе которого установлен знаменитый памятник Гоголю (здесь умершему) скульптора H. А. Андреева. Хозяин этого дома Александр Петрович Толстой (см Указатель имен).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека