Детство свое Гоголь провел в родном гнезде Васильевке-Яновщине, Полтавской губернии. Васильевку, крепостное поместье средней руки, окружали необразимые украинские степи, богатые сочными, острыми травами, пышными цветами, дичью, зверьем. Некогда по этим степям вместе со свободными ветрами, с грозовыми тучами гуляла буйная казацкая вольница, гремевшая набегами, грабежами, разбоем, песнями. Вольницу эту давным-давно смирили русские цари, разделив Украину между панами — помещиками и подчинив им целиком потомков своенравных запорожцев.
Кто были эти паны-помещики, откуда они пришли, по каким правам и заслугам владели они черноземными нивами и крепостными, о том история хранит лишь смутные и далеко недостоверные предания. Права и заслуги помещиков чаще всего были очень сомнительны. Примером тому может послужить родословная Гоголя.
Известно, что некогда жил полковник подольский Остап Гоголь. Верой и правдой Остап служил гетману Дорошенке, а после Дорошенки Яну Собескому (1624-1696), — удачно воевал с турками и даже получил титул гетмана. О нем Кулиш, автор ‘Записок о жизни Н. В. Гоголя’ рассказывает: ‘Что было с ним потом и какая смерть постигла этого, как по всему видно, энергического человека, летописи молчат. Его боевая фигура, можно сказать, только выглянула из мрака, сгустившегося над украинской стариною, осветилась на мгновенье кровавым пламенем войны и утонула снова в тумане’.
Является ли этот рубака предком Гоголей — Яновских, — неизвестно, но обычно их перечисляют в таком порядке: помянутый Остап, Прокопий — польский шляхтич, Ян — польский шляхтич, Демьян — священник, Афанасий — секунд-майор, дед Гоголя и Василий, коллежский асессор, отец Гоголя. Родословная пестрая, в ней много неизвестностей и странностей.
Предполагают даже, что Гоголь был происхождения духовного, дворянства же впервые добился его дед Афанасий, вступив в удачную любовную переписку с дочерью магната Лизогуба, Татьяной. Предусмотрительно собрав золотые и серебряные вещи, Татьяна бежала из родительского дома и повенчалась с удачливым поповичем. От братьев Татьяны он получил в приданое несколько десятков крестьянских дворов и дворянство. В этом и состояла заслуга духовного академика пред отечеством.
Когда родился Гоголь, Васильевка имела около полутораста крестьянских душ и тысячу десятин земли. Село было расположено меж двумя отлогими холмами. Вид Васильевка имела обычный для тогдашней Украины: избы, крашенные в белую и желтую краску, тополя, сады с темными вишнями и наливными яблоками, огороды, плетни, гумна.
Впереди села каменная церковь с зеленой крышей, окруженная кирпичной оградой. Далее располагались: панский одноэтажный деревянный дом, направо флигель, налево людские строения: двор. Сад, пруды, поля. В саду, запущенном, густо усаженном липами, акациями, около деревянной беседки — грот с большим камнем у входа, здесь любил играть ребенком Гоголь.
Жизнь в Васильевке, как и повсюду в поместьях некрупного достатка была ‘скромной и уединенной’: ‘низменная буколическая жизнь’.
Выражалась она прежде всего в праздности. Хозяйство велось на крепостных, натуральных началах. Крестьяне содержали панов, их дворню, приживалов и приживалок. Как обращались с крепостными? В отрывке ‘И. Ф. Шпонька и его тетушка’ помещик Сторченко, угощая Шпоньку, перед которым стоял лакей с блюдом, упрашивал: ‘Иван Федорович, возьмите крылышко, вон другое, с пупком! Да что же вы так мало взяли! Возьмите стегнышко! Ты что ж разинул рот с блюдом? Проси! Становись, подлец на колени! Говори сейчас: ‘Иван Федорович, возьмите стегнышко’ — ‘Иван Федорович, возьмите стегнышко!’ — проревел, став на колени официант с блюдом’.
Помещикам жилось привольно, крестьянам куда хуже. Шенрок — один из биографов Гоголя — находит положение крестьян в то время тяжелым:
‘Материальное и экономическое положение крестьян было в большинстве случаев бедственное: их жилища, несмотря на известную любовь малороссиян к чистоте и опрятности, часто поражали крайней нищетой, скота у крестьян было крайне недостаточно, среди крестьянского населения свирепствовали болезни, причем наиболее ужасным бичом являлись болезни венерические, — по словам одного путешественника, — сделавшиеся почти национальной украинской болезнью. Везде дома — хижины, трубы на них хворостяные, иногда связанные соломой’. При таком устройстве домов было удивительно, как еще не выгорели все города и деревни. На расстоянии полтысячи верст ни одного лекаря, ни одного доктора: даже в городах врачебный персонал часто совсем отсутствовал.
В то же время помещики разрешали себе ‘всевозможные развелечения и удовольствия, не исключая и весьма предосудительных и греховных, вроде соблазнительных отношений к своим крепостным девушкам, красы которых нередко служили также предметом угощения заезжих соседей… Вообще, как и в других местностях России, помещики в Украине купались в блаженстве счастья и изобилия, отчасти погружаясь в грязную тину разврата’. (‘Материалы для биографии Гоголя’, том II, стр. 47-49).
А надо еще прибавить, что Шенрок — один из самых ограниченных и благонамеренных ‘верноподданных’!
Паны-помещики в хозяйстве свое обычно не вникали. Этим занимались управляющие, приказчики, войты. ‘Приказчик’, соединившись с войтом, обкрадывали немилосердно. Они завели обыкновение входить в господские леса, как в свои собственные, наделывали из них множество саней и продавали их на ближайшей ярмарке, кроме того, все толстые дубы они продавали на сруб для мельниц соседним казакам… (‘Старосветские помещики’).
Но барщина, оброки доставляли помещикам всякого прибытка еще в таком изобилии, что его вполне хватало для утробной жизни. Было много солений, сметаны, коржиков, птицы, свинины. Сбыт был совсем ограниченный. Крестьянское добро в панских чуланах и амбарах гнило, прокисало. Отсюда — обжорство, хлебосольство.
Гостеприимство поддерживалось и потому еще, что жилось до одурения скучно. Панское хозяйство являлось самостоятельным миром, и что происходило за его пределами, узнавалось от заезжих родичей, да от знакомых. Разговоры, впрочем, велись чаще всего самые житейские: об обедах и ужинах, о распущенности дворовых девок и мужиков, о том, что с ними нет сладу и что чем дальше, тем хуже живется.
Не без причины велись такие разговоры. В этот застойный мир уже врывалась новая беспокойная жизнь. Приказчик и войт, продавая дубы, сани, муку, надо полагать, не всегда прятали деньги чулок или в заветную кубышку, но понемногу скупали у обедневших помещиков пахотную землю, лесные участки, входили в силу и начинали теснить старосветских помещиков.
Спокойная жизнь нарушалась этими ‘дектярями’ и ‘торгашами’. Город, ярмарки, чиновники, взятки, закладные, купчие тоже нарушали ‘буколическую жизнь’. Новшества, казалось, шли откуда-то издалека, со стороны. Напоследок же появлялся ‘страшный реформатор’ и спускал имение, доставшееся по наследству, — с поспешностью, как бы даже необычайной.
Понятно, что каждая Васильевка со своими обитателями имела при общей схожести и свои отличительные черты. В частности, отец Гоголя, Василий Афанасьевич, по своему умственному развитию был выше окружающих его панов. Он получил образование в полтавской духовной семинарии, служил в почтамте, рано вышел в отставку и с тех пор жил деревенской жизнью. Он обладал даром веселого рассказчика и к нему часто съезжались гости.
Неподалеку от Васильевки, в Кибинцах коротал свой век богатый родственник — вельможа Трощинский, бывший министр юстиции, из бывших казачков. Василию Афанасьевичу приходилось исполнять у него обязанности управляющего, режиссера, артиста. Он заботился о развлечениях скучающего магната, ставил спектакли, писал сам пьесы и разыгрывал их. Его пьесы до нас не дошли. Известно, впрочем, содержание его комедий ‘Роман и Параська’ и ‘Собака Вивця’ Гоголь воспользовался ими в своих ‘Вечерах на хуторе’.
Мать Гоголя, Мария Ивановна, урожденная дворянка Косяровская, вышла за Василия Афанасьевича четырнадцати лет, Василий Афанасьевич был старше ее почти вдвое. Про свою семейную жизнь Мария Ивановна сообщает:
‘Жизнь моя была самая спокойная, характер у меня и у мужа был веселый. Мы были окружены добрыми соседями. Но иногда на меня находили мрачные мысли. Я предчувствовала несчастья, верила снам. Сначала меня беспокоила болезнь мужа. До женитьбы у него два года была лихорадка. Потом он был здоров, но мнителен…’ [Шенрок. Материалы, т. I, стр. 53].
Мария Ивановна отличалась сильно повышенной впечатлительностью, религиозностью и суеверностью. Суеверен был и Василий Афанасьевич. Суеверием дышит его рассказ, как он женился на Марье Ивановне: будто бы во сне явилась ему божья матерь и показала на некое дитя. Позже в Марии Ивановне он и узнал это самое дитя.
Религиозность и суеверия поддерживались натурально-крепостным укладом. Производительные силы крепостного хозяйства были чрезвычайно низки, человек чувствует повсюду свою зависимость от стихийных сил природы, олицетворяет их и преклоняется пред ними. Индивидуальность человека в крепостном обществе тоже невысока, род довлеет надо всем. Это тоже увеличивает религиозность. В свою очередь, и политический строй укрепляет веру в бога-вседержителя, господина всех сил.
По-видимому, и Василий Афанасьевич и Мария Ивановна к своим крепостным относились сравнительно человечно, но это нужно понимать с поправкой на то темное время. Крепостная душа рассматривалась как вещь, которой можно располагать по личному произволу хозяина. В доме покровителя и ‘благодетеля’ Трощинского содержались шуты. Некоему заштатному ‘духовному отцу’ Варфоломею, нечистоплотному пьянице, ради потехи припечатывали к столу сургучом бороду и заставляли выдергивать по волоску.
При другой забаве в огромную бочку с водой бросались золотые: их получал тот, кому удавалось в одежде достать все брошенные монеты, что случалось, кстати сказать, довольно редко. Унизительные забавы! А ведь Трощинский считался одним из самых просвещенных людей своего времени. Что же подумать о панах-помещиках, менее просвещенных, совсем непросвещенных, каких было большинство? Или, может быть, чем просвещеннее барин, тем хуже?
Николай Васильевич Гоголь родился в марте 1809 года. Точно дата рождения его неизвестна. Сам Гоголь праздновал его 19 марта. До него Мария Ивановна имела двух детей, но они родились мертвыми. Появился на свет Гоголь в Сорочинцах, куда Мария Ивановна отправилась в ожидании родов. Николай рос хилым, болезненным, впечатлительным ребенком. Его мучили страхи, уже тогда он узнал угрызения совести.
А. О. Смирнова в своей ‘Автобиографии’ рассказывает со слов Гоголя, как однажды он остался один среди полной тишины. ‘Стук маятника был стуком времени, уходящего в вечность’. Тишину эту нарушила кошка. Мяукая, она осторожно кралась к Гоголю. Ее когти постукивали о половицы, ее глаза искрились злым зеленым светом. Ребенок сначала прятался от кошки, потом схватил ее, бросил в пруд и шестом стал ее топить, а когда кошка утонула, ему показалось, что он утопил человека, он горько плакал, признался в проступке отцу. Василий Афанасьевич высек сына. Только тогда Гоголь успокоился.
Кошка, напугавшая в детстве Гоголя, встретится потом в ‘Майской ночи’, в ее образе мачеха будет подкрадываться к падчерице с горящей шерстью, с железными когтями, стучащими по полу. Встретиться она и в ‘Старосветских помещиках’, серая, худая, одичалая она насмерть напугает Пульхерию Ивановну. Это воспоминание прекрасно передает детские страхи Гоголя.
Другой рассказ Гоголя из его детства касается таинственных голосов.
‘Вам, без сомнения, когда-нибудь случалось слышать голос, называющий вас по имени, когда простолюдины объясняют так: что душа стосковалась за человеком и призывает его, после которого следует неминуемо смерть. Признаюсь, мне всегда был страшен этот таинственный зов. Я помню, что в детстве я часто его слушал, иногда вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный, ни один лист в саду на дереве не шевелился, тишина была мертвая, даже кузнечик в это время переставал, ни души в саду, но, признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихии, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины, среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из саду, и тогда только успокаивался, когда попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид которого изгонял эту страшную сердечную пустыню’ (‘Старосветские помещики’).
Таинственные голоса — это легкие галлюцинации слуха, их слышат в детстве многие, испытывая при этом не жуткое ощущение, а скорее любопытство. Гоголь испытывает страх. Обращает внимание на то, что уже тогда, ребенком, он ощущает мертвую тишину и даже ‘страшную сердечную пустыню ‘.
Болезненная предрасположенность к страхам укреплялась рассказами старших о том, что ‘боженька накажет’, об аде и мучениях грешников, о дьяволе и нечистой силе.
Гоголь сообщает в одном из писем к матери:
‘Я помню: я ничего в детстве сильно не чувствовал, я глядел на все, как на вещи, созданные для того, чтобы угождать мне. Никого особенно не любил, выключая только вас, и то только потому, что сама натура вдохнула это чувство. На все я глядел бесстрастными глазами, я ходил в церковь потому, что мне приказывали, или носили меня, но стоя в ней, я ничего не видел, кроме риз, попа и противного ревения дьячков. Я крестился потому, что видел, что все крестятся. Но один раз, — я живо, как теперь, помню этот случай, — я просил вас рассказать мне о страшном суде, и вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказывали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это потрясло и разбудило во мне чувствительность, это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли’. (Письма, I, 260).
Детскую религиозность, ожидания вечных мук Гоголь сохранил во всю свою жизнь. Под конец эти настроения необыкновенно усилились и осложнились, но всегда в них было что-то наивное и примитивное. В этом, как и во многом другом, религиозность Гоголя отличается от религиозности Достоевского и Толстого, в ней больше древнего, чем современного, больше суеверия, чем веры, больше боязни возмездия и наказаний, чем нравственного чувства.
По всем воспоминаниям о Гоголе — ребенке видно, что он рано стал резко выделять себя из окружающей обстановки и противопоставлять ей себя. Его помыслы, его чувства более, чем это обычно бывает, обращались на себя. Естественно поэтому, что Гоголь ясно помнит всякие страхи, но мы ничего не знаем, что видел Гоголь в родной деревне, в крестьянском быту. Повышенную, даже болезненную сосредоточенность на себе вольно и невольно поддерживали в нем и родители. Хотя Василий Афанасьевич и прибегал иногда ‘для вразумления’ к лозе, но вместе с тем и сильно баловал сына. Еще больше баловала его мать.
Мир ребенка — живой мир. Недаром Гейне говорил, что дети помнят, как он были деревьями и цветами и поэтому способны понимать их. На ранних ступенях своего детства ребенок даже еще и не анимист, он не разделяет мир на живое и мертвое, на тело и душу. Для него все живое, все двигается, ничто не покоится. Для него нет зеленого куста ‘вообще’, а есть вот этот куст, вот это дерево. Мир его конкретен. В детском мире Гоголя поражает наличие чего-то неживого, мертвого. В нем много тревожного, неблагополучного: подстерегают несчастья, мучает совесть, тоска, скука, тишина. Гоголь чутко воспринимает вещи и людей, но всегда только в отношении к себе.
…А жизнь уже крадется кошкой с зелеными злыми глазами: о них, об этих глазах, всю жизнь будет писать художник.
Но покуда речь идет только о темных пятнах. Мир Гоголя все еще детский мир. В нем преобладает свежесть восприятия, радость бытия, рост, сила. Припомним чудесное, может быть, лучшее из всего написанного Гоголем, лирическое отступление, каким начинается шестая глава ‘Мертвых душ’:
‘Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишко, село ли, слободка, любопытного много открывал в нем детский любопытный взгляд. Всякое строение, все, что носило только на себе впечатление какой-нибудь особенности, все останавливало меня и поражало… О, моя юность! О, моя свежесть!’
Гоголь указывает в этом отступлении отличительное свойство не только детского мира, но и мира художника: видеть все в ‘особенностях’, в частности, в подробностях, в осязательной телесности. Его привлекает не средне-общее, а конкретное: покрой сюртука, деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, ‘дворовая девка в монистах, мальчик в толстой куртке’.
Этот яркий детский мир Гоголь отразил в своих ранних произведениях, Кулиш вполне справедливо пишет:
‘В первых своих произведениях Гоголь нарисовал многое, что окружало его в детстве, почти в том виде, как оно представлялось в глазах его. Тут еще не было художественного слияния в одно предметов, разбросанных по целому миру и набранных поэтической памятью в разных местах и в разные времена. Поэтому, его ‘Вечера на хуторе’ и некоторые пьесы в ‘Миргороде’ и ‘Арабесках’, при всей незрелости своей, имеют для нас теперь особенный интерес…
Поющие двери, глиняные полы и экипажи, дающие своим звяканьем знать приказчику о приближении господ, — все это должно было быть так и в действительности Гоголевского детства, как оно представлено им в жизни старосветских помещиков. Это никто другой, как он сам, вбегал прозябнув в сени, хлопал в ладоши и слышал в скрипении двери: ‘батюшки, я зябну!’. То он вперял глаза в сад, из которого глядела сквозь растворенное окно майская темная ночь, когда на столе стоял горячий ужин и мелькала одинокая свеча в старинном подсвечнике’. (Кулиш. Записки, I).
Очень любил ребенок-Гоголь вещи, ручки, пеналы, перочинные ножи, краски, охотно ткал на гребенке пояски.
Рано научился читать и писать. Обучение происходило под наблюдением Василия Афанасьевича. Он сам задавал сыновьям, старшему Николаю и младшему Ивану, сочинения на разные сельские темы. Мальчиком Гоголь принимал участие в театральных постановках отца и помогал ему. Для подготовки в школу был нанят семинарист.
Капризный, себялюбивый, неуравновешенный, даже болезненный, Гоголь-ребенок соединял в себе богатую восприимчивость к ‘особенностям’, ко всему телесному, с мечтательностью, с разными страхами. Однако, тихая деревенская обстановка, обилие зелени, здоровый воздух, достаток давали перевес бодрому и положительному. Но чем же тогда заменить их?
Школа
В 1818 году вместе с младшим братом Иваном Гоголь поступил в полтавскую гимназию.
Нравы и порядки дореформенных гимназий отличались грубостью. Детей пороли за незначительные провинности, воспитывали угодничество, раболепство, презрение к ‘мужикам’, трусость. Об этом воспитании наглядное представление дают страницы ‘Мертвых душ’, где изображается жизнь Павлуши Чичикова в школе. И родители и воспитатели учили, что надо надеяться на копейку: товарищи выдадут, а копейка никогда не выдаст. Ценились не успехи в науках, а благонравное поведение, которое измерялось прислужничеством перед старшими, ябедничеством, причем эти прислужники и ябедники первыми же при удобных случаях не только забывали о своих ‘благодетелях’, но и делали им посильные гадости.
Этот казенно-елейный, угоднический дух сохранили детские письма школьника Гоголя:
‘Целую бесценные ручки Ваши, имею честь быть с сыновьим моим к Вам высокопочитанием, ваш послушный сын…’. ‘С глубочайшим высокопочитанием и сыновнею преданностью имею честь быть, любезнейшие родители…’.
Учился Гоголь вяло и относился к разряду воспитанников ‘на худом замечании’, был склонен к насмешливости, иногда к остроумным и злым проказам. В науках не преуспевал, хотя и отмечал, будто им вполне довольны, однако, просил взять учителя математики, чтобы ‘поспеть с честью во второй класс’.
Таким подросткам, каким был Гоголь, школа того времени давалась нелегко: ‘воспитанников’ стригли под общую гребенку, а у Гоголя было много своенравия, причуд, упрямства. Ученики, подобные Гоголю, могут усердно заниматься, не по звонку, быть хорошими товарищами, но тогда лишь, когда им близко удается сойтись со сверстниками, все у них выходит по особому. Это раздражает тупых педантов, мундирных душонок, чернильных каракатиц, мокрых слизняков.
В полтавской гимназии Гоголь пробыл недолго. Смерть брата Ивана столь сильно повлияла на него, что его вынуждены были взять из гимназии, где все напоминало ему об умершем.
В мае 1821 года Гоголя удалось поместить в Нежинский лицей своекоштным воспитанником. На вступительных экзаменах Гоголь отличился только по закону божьему. За обучение в лицее нужно было платить тысячу рублей в год, Василию Афанасьевичу это было затруднительно, спустя год Гоголя приняли на казенное содержание. Вместе с ним в лицее для услужения жил и его дядька — крепостной Семен.
В Нежине Гоголю жилось лучше и легче, но любви к школе он и здесь не обнаружил. Он был ленив, к урокам относился спустя рукава, в учебники заглядывал только когда надо было отвечать урок, был неряшлив, временами насмешлив и дерзок в обращении с преподавателями и сверстниками.
Хилый, болезненный, золотушный, с глазами, обрамленными красными кругами, в пятнах, причем у него текло из ушей, — таким выглядел он в те годы. Присматривал за ним преподаватель немецкого языка Зельднер, получивший за это приношения натурой из Васильевки. Надзиратель плохо говорил по-русски, отличался отменной тупостью, Гоголь нередко издевался над своим воспитателем.
Несколько окрепнув здоровьем, Гоголь стал охотно принимать участие в разных ученических проделках и шалостях. Но в то же время он был скрытен, держался часто особняком. В лицее было достаточно надутых, спесивых школьников, кичившихся богатством родителей, родовитостью, силой, здоровьем. Ничего этого у подростка Гоголя не было. Не то дворянин, не то из ‘долгогривых’.
Семья Гоголя во многом зависела от магната Трощинского. Отец, Василий Афанасьевич, был при нем то управляющим, то актером, а на актеров тогда смотрели, как на шутов. Все это, конечно, школьники знали. Гоголем многие пренебрегали, его дразнили, высмеивали. Неказистый вид, незавидное здоровье тоже располагали к насмешкам над ним. А Гоголь был самолюбив, избалован матерью, знал себе цену.
В своих письмах к родителям Гоголь-отрок прежде всего упорно и настойчиво просит о присылке денег и съестного.
‘Ежели угодно вам будет, чтобы я учился танцевать и играть на скрипке и фортепьяно, так извольте заплатить десять рублей в м-ц…’ (Письма, том. I, 1821 год, 10 декабря.)
‘Еще ежели бы вы прислали денег мне, потому что моя казна вся истощилась. Один мой товарищ купил за восемь рублей ножик, я просил его, чтобы дал мне посмотреть, и я забыл ему отдать сейчас, а положил свой ящик, но через минуту посмотрел в ящик, и его там уже не было. Теперь он говорит, чтобы я отдал сейчас ему восемь рублей, а не то так он возьмет все мои вещи и еще пожалуется гувернерам, и они меня накажут со всей строгостью. Простите мне это.’ (1822 год, 7 января.)
У всех у нас при стесненных обстоятельствах пропадали ножики товарищей, чаще всего воображаемые, и мы просили родителей выручить нас из беды. В этом Гоголь нисколько не оригинален.
Из других писем:
‘Книги же… пришлю по почте, как скоро пришлете мне деньги, потому что нечем будет заплатить на почту… А вы, дражайшая маменька, не позабудьте мне прислать съестных припасов…’ (без даты.)
‘Прошу вас, дражайшие родители, прислать мне сколько-нибудь денег… Также ежели б еще прислали чего-нибудь из съестных припасов…’ (Из письма 1822 года, 16 октября.)
‘Ежели вы только пришлете деньги через Федьку, то я до Рождества еще буду уже совершенно уметь танцевать…’ (1823 года, 3 октября.)
‘Ежели можно прислать и сделать несколько костюмов, — сколько можно, даже хоть и один, но лучше, если бы побольше, также хоть немного денег’. (1824 года, 22 января.)
‘Прошу вас прислать мне денег десять рублей, которые мне следует получить’. (1824 года, 13 июня.)
‘Прошу вас еще прислать мне синего сукна на мундир или здесь пускай купят’. (1824 года, 19 октября.)
‘Да еще пришлите, пожалуйста, деньги портному, который мне каждый день надоедает. Вы не поверите, как страшно иметь взаимодавца’. (Без даты.)
По поводу смерти отца Гоголь писал матери в таких словах:
‘Не беспокойтесь, дражайшая маменька! Я сей удар перенес с твердостью истинного христианина. Правда, я сперва был поражен ужасно сим известием, однако же не дал никому заметить, что я был опечален, оставшись же наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою, но бог удержал меня от сего…’ Заканчивается письмо такой припиской:
‘Ежели вас этим не побеспокою и ежели вы можете, то пришлите мне десять рублей на книгу, которую мне надобно купить, под заглавием ‘Курс Российской словесности». (Письма, том I, 1825 год, 23 апреля.)
Мать Гоголя, Мария Ивановна, недаром утверждала, что сын ее пишет письма только тогда, когда ему нужны деньги. О присылке денег настойчиво и аккуратно Гоголь просит и в последующей переписке, указывая иногда, в какие сроки следует их ему получить. Деньги нужны на книги, на шинель, на летнее платье. Нужны панталоны. Сорок рублей он уплатил за Шиллера. Полтораста рублей требуется на ‘разные безделушки’: на галстуки, подтяжки, платочки, на сюртучок — легонький, простенький. Уже более взрослым он просит 120 рублей на фрак, его надо непременно заказать в Петербурге. Деньги нужны на пособия, на изучение языков, опять на платье.
Отрок и юноша Гоголь — сластена, любит плотно поесть, во рту у него постоянно сладкое. По-прежнему очень ценит вещи: ручки, тетради, пресс-папье, карандаши, записные книжки. Не забывает и о других вещах.
‘А прислать за нами прошу, ежели можно, желтую колясочку, маленькую’. (1825 год, 3 июня.)
‘Вы обещали мне для жилета голубой материи’. (1825 год, 2 декабря.)
Он расспрашивает о хозяйственных делах, о постройках, о новых заведениях, советует отыскать глину, годную для черепицы: черепичная крыша самая выгодная, для стен же и штукатурки он знает один дешевый способ. Пусть его также уведомят, когда начнут курить водку. Поставили или нет ветряную мельницу? Сад надо распространить засаживанием молодых деревьев. Не утерять бы также времени для дернования и щепки. Дабы успешнее курить водку, следует иметь деревянный прикубник: тогда можно затирать два раза в день. В случае нужды можно пойти на продажу леса.
У школьника Гоголя превосходнейшие задатки рачительного и прижимистого хозяина-помещика, знающего цену копейке и умеющего наживать рубль на рубль: расчетлив он и дотошен. Несомненно, в нем — что-то сродное Чичикову. ‘Что же касается до бережливости в образе жизни, то будьте уверены, что я буду уметь пользоваться малым’. (Письма, том I, 1928 год). Разве это не слова благоразумного Павлуши? Некоторые же места в письмах напоминают незабвенного героя:
‘Каковы у нас дела хозяйственные? Павел Петрович пишет, что отыскалась на том баштане, что за прудом (который весь высох), дыня с пупком, а не с хвостом. Удивляюсь сему необыкновенному феномену, хотел бы я знать причину’. (1826 год, 12 сентября.)
‘Антону я еще дал на дорогу из своих 4 р. 80 коп, у него не стало, а здесь овес чрезвычайно дорог’. (1827 год, 19 сентября.) Это похоже на переписку достопочтенного Ивана Федоровича Шпоньки с его тетушкой:
‘А как только получу увольнение, то найму извозчика. Прежней вашей комиссии насчет семян пшеницы сибирской арнаутки не мог исполнить: во всей Могилевской губернии нет такой. Свиней же здесь кормят большею частью брагой, подмешивая немного выигравшегося пива’.
Назойливые и однообразные просьбы о присылке денег, припасов, платья, хозяйственные советы и соображения в духе Палуши Чичикова и Шпоньки наряду с чувствительными выражениями: ‘дражайшая маменька’, ‘утоление горестей’… ‘Зная вашу снисходительность и великое обо мне попечение’, — производят впечатление неискренности, попрошайничества и самой серой посредственности. Надо принять еще во внимание, что Мария Ивановна действительно имела о сыне Николае великое попечение, не чаяла в нем души и уж, конечно, не забывала снабжать его нужным.
Невыгодное впечатление от этих просьб подкрепляется его низкопоклонничеством перед ‘благодетелями’. О самодуре Трощинском Гоголь пишет:
‘Уведомите, когда его высокопревосходительство Дмитрий Прокофьевич будет у нас, что он там найдет хорошего, что ему понравится. Мне с нетерпением хочется знать мнение великого человека даже о самых маловажностях’. (1826 год, 10 сентября.)
Однако вместе со всеми этими ‘маловажностями’ в переписке школьника Гоголя звучат и совсем другие мотивы. Встает другой образ, не похожий ни на Шпоньку, ни на Павлушу Чичикова. Гоголю неприютно в лицее, одиноко среди сверстников, он часто переживает приступы тяжелой скуки и тоски. Двенадцати лет он жалуется матери:
‘Мне после каникул сделалось так грустно, что всякий божий день слезы рекой льются, и сам не знаю отчего’. (1821 год, 14 августа.)
‘Ночью так у меня болела грудь, что я не мог свободно дышать… и притом мне было очень грустно в разлуке с вами’. (1821 год, 6 сентября).
После смерти отца Гоголь, не получая долго от матери писем, сообщает:
‘Ежели бы вы меня увидели, вы бы согласились, что я совсем переменился. Я теперь, можно сказать, совсем не свой: бегаю с места на место, не могу ничем утешиться…’ (1825 год, 26 мая.)
В том самом письме, где Гоголь пишет о желтой колясочке, он просит прислать в дорогу книг: иначе будет ‘ужаснейшая скука’. Правда, жалобы на тоску и скуку порою сменяются уверениями, что стало лучше, что он весел, оживлен, но они опять уступают место сообщениям, что ему нудно, не по себе.
Отрок-Гоголь заносит в альбом свое изречение о свете, который ‘скоро хладеет в глазах мечтателя. Он видит надежды, его подстрекавшие, несбыточными, ожидания неисполненными’. Может быть, в этих признаниях есть много еще книжного, навеянного Шиллером, Байроном, Пушкиным, Жуковским. Это весьма вероятно, даже больше, — это несомненно. Но есть здесь и собственные слова, правдиво передающие личные настроения. Нет причин усомняться, когда Гоголь признается приятелю Высоцкому, что душа его стремится вырваться из тесной обители, то есть из лицея, и что ему во сне и наяву грезится северная столица, или когда ему же он жалуется, будучи в последних классах:
‘Я холодел постепенно и разучался принимать жарко к себе все сбывающееся. Без радости и без горя, в глубоком раздумьи, стоял я над дорогою жизни, безмолвно осматривая будущее… в душе моей залегла пустота, какое-то безжизненное чувство. И вот ты меня освободил из моего мертвого усыпления. Но надолго-ли? Пришел пост, а с ним убийственная тоска’.
Лицейская жизнь и в самом деле отнюдь не прельщала Гоголя. Ученье его не захватывало. Он был нерадив, рассеян, скрытен. За плохие отметки и за разные провинности в поведении его нередко сажали на хлеб и на воду. Лицеистов подвергали телесному наказанию. Кукольник, школьный товарищ Гоголя, сообщает: однажды Гоголя решили высечь, и он, избегая наказания, притворился помешанным, стал пронзительно кричать, его отправили в больницу, где он пролежал две недели, обманывая врача.
Гоголь любил больницу: он скрывался в нее от начальства и уроков, к тому же там часто лежал и его друг Высоцкий.
Предметы преподавались кое-как: ‘Нас всех учили по-немногу, чему-нибудь и как-нибудь’. Преподаватель русского языка Билевич сводил занятия на уроках к чтению учебника. Для сокращения времени проказники склеивали листы. ‘Помнится — рассказывает Базили, — случилось так, что страница оканчивалась словами: — то тех судей… — а следующая после наклеенной начиналась словами: ‘сдают в архив’. При чтении лекции это озадачило Билевича. Сначала подумал он, что это опечатка, и стал искать опечаток в конце книги, там ничего он не нашел, не теряя присутствия духа, он нам пояснил, что это, должно быть, метафора, а под словом ‘тех судей’ надо понимать: — те судейские дела кладут в архив’ [Шенрок. Материалы, т. I, стр. 320].
По словам того же Базили профессор словесности Никольский, ябедник и наушник, не имел никакого понятия о древней и западной литературе, восхищался Херасковым и Сумароковым, о Пушкине отзывался пренебрежительно и даже поправлял его ‘стихи’, не зная, кому они принадлежат.
Немудренно, что Гоголь в науках не преуспевал. Он не любил математики, плохо шел по языкам, не отличался и в русском правописании. Кулиш утверждает: ‘Ученические письма Гоголя отличаются отсутствием всяких правил орфографии, что обнаруживает поверхность полученного поэтом в детстве воспитания, а пожалуй также и его всегдашнюю небрежность… Чтоб сделать их более ясными, я расставил как следует знаки препинания, обратил прописные буквы, на которые он был тогда очень щедр, в строчные и поправил неправильные окончания в прилагаемых именах’ [Кулиш. Записки, т. I, стр. 42].
Каким выглядел в школьные годы Гоголь? Учитель Кулжинский вспоминает:
‘Как теперь вижу этого белокурого мальчика в сером суконном сюртучке, с длинными волосами, редко расчесанными, молчаливого, как будто затаившего что-то в своей душе, с ленивым взглядом, с довольно неуклюжею походкою, и никогда не знавшего латинского урока. Он учился у меня три года и ничему не научился… Это был талант, неузнанный школою и, ежели правду сказать, не хотевший, или не умевший признаться школе’ [В. Вересаев. ‘Гоголь в жизни’, стр. 60].
Гоголь уходил в себя, скрытничал, сторонился и преподавателей и товарищей. Недаром получил он прозвище ‘мертвой мысли’, то-есть человека, который молчит подобно могиле. Другие его называли таинственным Карлой. Когда бывало расположение, он не знал себе равных в шутках и насмешках. По собственному признанию, он любил подзадоривать товарищей, заставлять их высказываться о нем и таким образом узнавал их мнения.
Внутренно одинокий Гоголь искал развлечений по душе: то он намеревался учится на скрипке и на фортепиано, то начинал танцевать, заниматься рисованием и просил мать прислать рамы и полотна. Еще в Васильевке Гоголь интересовался театром, наблюдая, как отец занимал Трощинского постановками спектаклей. В последних классах лицея увлечение театром сделалось еще более сильным.
‘Театр наш готов совершенно, — извещает он мать, — а с ним вместе — сколько удовольствий!’ (1827 год, 1 февраля.)
Немного позже опять сообщает:
‘Четыре дня сряду был у нас театр и, к чести нашей, признали единогласно, что из провинциальных театров ни один не годится против нашего. Правда, играли все превосходно. Две французские пьесы, сочинения Мольера и Флориана, сочинение Фонвизина, ‘Неудачный примиритель’ Княжнина, ‘Лукавин’ Писарева и ‘Береговое право’ Коцебу. Декорации были отличные, освещение великолепное, посетителей много и все приезжие и все с отличным вкусом.). Короче сказать, я не помню для себя никогда такого праздника, какой провел теперь’. (1827 год, 26 февраля.)
В письме к Высоцкому Гоголь тоже признается, что театр ‘много развлек’ его.
По отзывам современников юноша-Гоголь обнаружил превосходный комический талант, был натурален, находчив, необычайно остроумен. Представления, которые он ставил, охотно посещало ‘общество’. Замечательно Гоголь играл госпожу Простакову в ‘Недоросле’, старухи ему прекрасно удавались. К спектаклям он готовился тщательно, входил в мелочи, например, подготовляя роль старика-скряги, с особой настойчивостью добивался, чтобы нос сходился с подбородком.
Тупоумые педанты-преподаватели не одобряли театральных затей. Помянутый профессор права Билевич донес о лицейском театре окружному попечителю. Ему помог ябедник Никольский: особым рапортом на имя конференции он спрашивал, кем были разрешены театральные зрелища, кто несет за них ответственность и не пытается ли гимназическое начальство спектаклями завлечь детей в свое заведение.
Среди преподавателей возникли дрязги и ссоры. В частности, Билевич донес на Гоголя, будто он, спрошенный им в коридоре, не захотел даже остановиться и обнаружил тем самым полное и решительное неуважение к своему наставнику. Билевич донес и на профессора Белоусова, как на вольнодумца и опасного вольтерьянца, который преподавал естественное право… по Канту. Белоусов, один из честных и добросовестных преподавателей, был удален из лицея.
Театр замер. ‘Театр наш, — писал Гоголь Высоцкому, остановлен, — и я принужден был, повеся голову, сидеть неподвижно на одном месте, перебирая свои уроки’. (I т., 1827 год, 17 апреля.)
Другим занятием, помогавшим Гоголю уходить от неприглядной, казенной школьной жизни и рутины в иную область, являлась литература и художественное творчество. Со слов Марии Ивановны, Г. Данилевский рассказывает:
‘Страстный поклонник всего высокого и изящного, он на школьной скамейке тщательно переписывал для себя на самой лучшей бумаге, с рисунками собственного изобретения, выходившие в то время в свет поэмы ‘Цыгане’, ‘Полтава’, ‘Братья разбойники’ и главы ‘Евгения Онегина» [Г. П. Данилевский, т. XIV, стр. 122].
Еще подростком Гоголь просит отца прислать ему ‘Эдипа’, ‘Поэму Онегина’, а также ‘Собрание образцовых сочинений в стихах и в прозе’. Он пишет матери, чтобы она отправила ему ‘Опыт о русском стихосложении’, откладывает деньги на покупку книг любимых писателей.
Он занят также и сочинительством. ‘Сколько везу к вам теперь сочинений, картин!’ — старается он обрадовать мать. (1826 год, 16 ноября.) ‘Думаю удивитесь вы успехам моим, которых доказательство лично вручу вам. Сочинений моих вы не узнаете: новый переворот настигнул их. Род их теперь совершенно особенный’. (1826 год, 23 ноября.)
В ‘Авторской исповеди’ Гоголь сообщает о своих первых опытах: ‘Первые мои опыты, первые упражнения в сочинениях, к которым я получил навык в последнее время пребывания моего в школе, были почти все в лирическом и серьезном роде. Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота пошутить и даже надоедать другим моими шутками…’
Это заявление надо принять с оговорками. Одно из первых стихотворений, акростих, является сатирой на школьного товарища Бороздина. Высоцкий сообщает, что Гоголь-лицеист написал сатиру на нежинских обывателей: ‘Нечто о Нежине, или дуракам закон не писан’. К лирическому жанру надо, по-видимому, отнести стихотворную балладу ‘Две рыбки’, посвященную его младшему брату. Упоминается дальше трагедия ‘Разбойники’, стихи ‘Россия под игом татар’.
Помышлял ли Гоголь тогда сделаться писателем?
Гоголь это отрицал.
‘В те годы, когда я стал задумываться о моем будущем (а задумываться о будущем я начал рано, в те поры, когда все мои сверстники думали еще об играх), мысль о писателе мне никогда не всходила на ум, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным, что меня ожидает просторный круг действий, и что я сделаю что-то для общего добра. Я думал просто, что я выслужусь, и все это доставит служба государственная’. (‘Авторская исповедь’.)
Действительно, в переписке Гоголя с родными и товарищами нет указаний на то, что чувствует в себе призвание писателя, наоборот, о государственной службе Гоголь говорит в выражениях, самых решительных. Однако литературные наклонности у Гоголя и в то время были не поверхностны и не случайны, хотя никто не находил в них ничего примечательного. Школьный товарищ Гоголя Любич-Романович вспоминает: Гоголь-лицеист искал сближения с крестьянами и мещанами, после бесед с ними запирался в своей комнате и писал. А Стороженко, знавший Гоголя юношей, рассказывает: однажды он застал его за сочинением стихов и в шутке спросил, неужели он хочет тягаться с Пушкиным, Гоголь ответил: ‘Да! Не робей, воробей, дерись с орлом!’ Артынов, тоже товарищ Гоголя по гимназии, отмечает: Гоголь любил посещать предместье Нежина, имел там знакомых крестьян, бывал на их свадьбах. Кулиш сообщает:
‘Пишущему эти строки случайно достались классные упражнения на заданные темы Гоголя… Сочинения Гоголя отличаются уже некоторой опытностью, разумеется, ученического пера, и силою слова… Литературные занятия были его страстью’ [Кулиш. Записки, т. I, стр. 23].
Одно время Гоголь был библиотекарем книг, выписываемых в складчину. Неряха и ленивец, он старательно завертывал в бумажки большой и указательный пальцы читателям и строго следил за сохранностью книги. В ученический сборник ‘Навоз Парнасский’ он сдал повесть ‘Братья Твердославичи’. Повесть решительно и беспощадно забраковали. Гоголь ее уничтожил.
Занимался ли Гоголь точными науками? Попытки заниматься ими он делал. Дяде П. П. Косяровскому он писал:
‘На-днях я получил 5-ю часть ‘Ручной математической энциклопедии’, которая только что вышла. Не знаю, как воздать хвалу этому образцовому сочинению, верите ли что я только читая ее понял все то, что мне казалось темным, неудовлетворительным, когда проходил математику. Как удивительно изъяснена теория дифференциального и интегрального исчисления… Мне нравится, что во всем этом курсе (который состоит из тринадцати томов) всякая часть, даже самая арифметика, написана так, что ее никак нельзя учить буквально’. (1827 год, 13 сентября.)
Все дело заключалось именно в том, что нежинские педанты заставляли зубрить ‘буквально’, а к буквальному Гоголь испытывал непреодолимое отвращение. Поэтому школа точных знаний Гоголю не дала, а некоторые скудные сведения приобрел он самоучкой. Говорят, он любил ботанику и в свободные часы подолгу беседовал с садовником.
Как бы то ни было, Гоголь вышел из школы с ничтожным запасом научных знаний и за исключением истории и литературы не пополнял их. В этом он решительно уступал и Пушкину, и Жуковскому, и многим другим своим современникам, хотя нуждался в приобщении к культуре больше их, потому что был проникнут религиозными предрассудками, был чрезвычайно суеверен, мнителен.
Миргородская и нежинская среда отличалась низменностью интересов, затхлостью и застоем. Гоголя не затронули еще и в то время громкие отголоски первой французской революции. Восстание декабристов не нашло в нем никакого положительного отклика. Мимо него проносилось умственное движение передовых умов тогдашнего времени. До многого Гоголь, подобно Ляпкину-Тяпкину, доходил своим умом.
Однако мертвящий гнет окружающей обстановки, повторяем, Гоголь чувствовал глубоко. Он признавался Высоцкому:
‘Уединяясь совершенно от всех, не находя здесь ни одного, с кем мог бы слить долговременные думы свои, кому бы мог выверить мышления свои, я осиротел и сделался чужим в пустом Нежине. Я иноземец, забредший на чужбину искать того, что только находится в одной родине, и тайны сердца, вырывающиеся на лице, жадные откровения, печально опускаются в глубь его, где же такое же мертвое безмолвие … Не знаю, как-то на следующий год я перенесу это время!.. Как тяжко быть зарыту вместе с созданиями низкой неизвестности в безмолвии мертвое ! Ты знаешь всех наших существователей, всех, населивших Нежин. Они задавили корою свой земности, ничтожного самодовольствия высокое назначение человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться… Пожалей обо мне!’ (1827 год, 26 июня.)
Гоголь боится, что судьба забросит его с толпой самодовольной черни в самую ‘Глушь ничтожности’. Косяровскому он жалуется:
‘Я весь в каком-то бесчувствии’. (1827 год, 3 сентября.)
‘Холодный пот проскакивал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом, быть в мире и не означить своего существования — это было для меня ужасно’. (1827 год, 3 октября.)
Это — настоящий вопль юноши, уже измученного ‘существователями’, пошлостью и ничтожеством, вопль, совершенно искренний, несмотря на высокопарность, которая тогда была в ходу и в литературе и в переписке.
Под конец своей школьной жизни Гоголь все чаще возвращается к тягостным условиям, его окружающим.
‘Я не говорил никогда, — признается он матери, — что утерял целые шесть лет даром, скажу только, что нужно удивляться, что я в этом глупом заведении мог столько узнать еще… Я больше поиспытал горя и нужд, нежели вы думаете… вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и пр. Все выносил я без упреков, без роптаний, никто не слыхал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех, никто не разгадал меня совершенно… Здесь меня называют смиренником, идеалом кротости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом — угрюмый, задумчивый, неотесанный и пр., в третьем — умен, у других — глуп. Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер’. (1828 год, 1 марта.)
Чрезвычайно любопытно указание Гоголя, что его сверстникам он представлялся человеком, совмещавшим в себе самые противоположные качества.
Гоголя занимает вопрос об его высоких начертаниях:
‘Исполнятся ли высокие мои начертания? Или неизвестность зароет их в мрачной туче своей. В эти годы эти долговременные думы свои я затаил в себе. Недоверчивый ни к кому, скрытный, я никому не поверял своих тайных помышлений, не делал ничего, что бы могло выявить глубь души моей…’ (1827 год, 3 октября.)
Гоголь говорит о прекрасном деле, какое он призван совершить, о важном, благородном труде на пользу отечества, для счастья граждан, о чистых чувствах своих. Его неодолимо влечет мечта:
‘Человек странен касательно внутреннего своего положения. Он завидел что-то вдали и мечта о нем ни на минуту не оставляет его, она смущает покой его и заставляет употреблять все силы для доставки существенного’. (1827 год, 17 апреля.)
Его все больше манит столица, государственная служба. Он чувствует в себе присутствие неведомой огромной силы, прозревает судьбу свою: его ожидает нечто необычайное, прекрасное.
Все это уже нисколько не похоже на докучные и мелкие просьбы о присылке денег, о колясочках и галстуках, на почтительные справки, что изволит думать сановный благодетель в отставке. Два Гоголя. Два исконных врага друг другу в одном человеке, даже в подростке, в юноше. Иногда это обнаруживается с наивной непосредственностью. После горьких сетований в письме к Высоцкому, Гоголь вспоминает про родную Васильевку:
‘Уже два дни экипаж стоит за мною. С нетерпением лечу освежиться, ожить от мертвого усыпления годичного в Нежине, от ядовитого истомления, вследствие нетерпения и скуки. Возвратясь, начну живее и спокойнее носить иго школьного педантизма…’
Опуская несколько строк, неожиданно читаем:
‘Нельзя ли заказать у вас в Петербурге портному — самому лучшему — фрак для меня? Мерку может снять с тебя, потому что мы одинакового роста и плотности с тобой… Узнай, что стоит пошитье самое отличное фрака по последней моде, и цену выстави в письме… Мне очень бы хотелось сделать себе синий с металлическими пуговицами, а черных фраков у меня много…’ (1827 год, 20 мая.)
Два Гоголя. Один благоразумный Павлуша, миргородский и нежинский существователь, готовый, где надо поклониться, где надо — польстить, любит покушать, покрепче и подольше поспать, побездельничать, заказать портному, самому лучшему, синий фрак, надоедает матери, бьющейся из-за каждой копейки, попрошайничеством. Какой тяжелой скукой, ограниченным себялюбием веет иногда от отроческих и юношеских писем Гоголя! Неужели они писались в пору, когда душу переполняют самые дерзкие мечтания, самые необузданные порывы? Как не посмеяться над этими вопросами о дыне с хвостом, достойными Митрофанушки Простакова, не подивиться слишком благоразумным для подростка советам о лучших способах курения водки!
…И вот другой Гоголь. Уже он нашел простое и меткое слово для определения нежинских обитателей: существователи, понял, что главная опасность, которую таит в себе миргородская и нежинская повседневность — низменность интересов, эгоизм, бесчувствие, мертвенность, безмолвие. Уже увидел он все это и ужаснулся великим и благодетельным ужасом: ведь это ничтожное самодовольство ложится гробовой плитой на лучшие человеческие помыслы и нужны неимоверные усилия, чтобы избавиться от душевного мрака и холода, чтобы оставить свою борозду в жизни и выполнить высокое, творческое предначертание человека.
А творческие силы есть. Есть прекрасные помыслы, надежды. Недаром же — юность, половодье чувств! Неведомое властно влечет к себе. Сил много, они не дают покоя. Еще не ясно, куда, на каком поприще их применить. Ясно одно: в Миргороде и в Нежине применять их негде.
Есть также потребность записывать сказки, предания, обычаи, обряды, песни, поговорки, быть среди простого ‘Народа’, есть острая наблюдательность, заразительный и звонкий смех…
И чем низменнее окружающая жизни существователей и чем выше полеты и запросы духа, тем сильнее раздвоение между Гоголем, миргородским барчуком-крепостником, и Гоголем, познавшим цену тогдашней действительности.
В уроках жизни недостатка не было.
‘Уроки, которые я от них (от людей — А. В.) получил, останутся навеки неизгладимыми. Вы увидите, что со временем за все их худые дела я буду в состоянии заплатить благодеяниями, потому что зло их мне обратилось в добро. Это непременная истина, что ежели кто порядочно пообтерся, ежели кому всякий раз давали чувствовать крепкий гнет несчастий, тот будет счастливейший’.
В этих словах уже звучит нечто от Гоголя последних лет.
Два Гоголя… Скоро у молодого поэта в сознании острой своей раздвоенности, стоном вырывается мучительный вопрос:
‘Часто я думаю о себе: зачем бог, создав сердце, может единственное, по крайней мере редкое в мире чистую, пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасную душу, зачем он дал всему этому такую прекрасную душу, зачем он дал всему этому такую грубую оболочку ? зачем он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения? Но мой бренный разум не в силах постичь великих определений всевышнего’. (Любек, 1829 год, 13 августа.)
В июне 1828 года Гоголь окончил лицей с правами на чин четырнадцатого класса, между тем как воспитанники с отличными успехами выпускались с правами на чин двенадцатого класса. Учитель Кулжинский рассказывает:
‘Окончив курс науки Гоголь, прежде всех товарищей своих, кажется, оделся в партикулярное платье. Как теперь вижу его в светло-коричневом сюртуке, которого полы были подбиты какою-то красною материей в больших клетках. Такая подкладка почиталась тогда nec plus ultra молодого щегольства, и Гоголь, идучи по гимназии, беспрестанно, обеими руками, как будто нарочно, раскидывая полы сюртука, чтобы показать подкладку’.
Вообще молодой Гоголь любил хорошо одеваться, но чаще всего костюмы его представляли собой странную и резкую смесь щегольства и неряшества: из-под парика выглядывали вата, из-за галстука торчали тесемки (Кулиш.)
Осенью того же 1828 года вместе со школьным товарищем А. Данилевским Гоголь уехал в Петербург.
В Петербурге
Спасаясь от нежинского и миргородского ‘самодовольствия’, от мертвого безмолвия, от скуки и тоски, страшась безвестности и ничтожества, Гоголь отправился в столицу. Там он надеялся найти более живую среду. Когда читаешь письма юноши Гоголя и следишь, с каким нетерпением стремился он в Петербург, закрадываются невольные опасения, не потерпит ли он крушений в своих ожиданиях. Так и случилось. По приезде Гоголь писал матери:
‘На меня напала хандра или другое подобное, и я уже около недели сижу, поджавши руки и ничего не делаю. Не от неудач ли это, которые меня совершенно оравноддушили ко всему’. (1929 год, 3 января.)
Неудачны были прежде всего посещения влиятельных лиц с рекомендательными письмами от Трощинского. Один из них, Кутузов, болел, принял искателя мест радушно, но ничего для него не сделал. Не помогли так же по разным причинам письма и к другим сановникам. Приходилось ожидать в холодной комнате, беречь каждую минуту, искать новых связей, недоедать. И по внешнему своему виду Петербург не оправдывал ожиданий Гоголя.
‘Скажу еще, что Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал. Я его воображал гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распускали другие о нем, также лживы… Жизнь в столице очень дорогая, приходится жить как в пустыне и даже отказывать себе в лучшем удовольствии — в театре’.
Мечтания о государственной службе тоже потерпели крушение: трудно было найти место, к тому же, общественная польза от службы, как стало обнаруживаться, являлась все более и более сомнительной.
Отрицательные черты петербургской жизни и казенной службы Гоголь подметил очень язвительно и умно.
‘Каждая столица, — писал он матери, — вообще характеризуется своим народом, набрасывающим на него печать национальности, на Петербурге же нет никакого характера: иностранцы, которые поселились сюда, обжились и вовсе не похожи на иностранцев, а русские, в свою очередь, объиностранились, и сделались ни тем, ни другим. Тишина в нем необыкновенная, никакой дух не блестит в народе, все служащие да должностные, все толкуют о своих департаментах да коллегиях, все подавлено, все погрязло в бездельных, ничтожных трудах, бесплодно издерживается жизнь их. Забавна очень встреча с ними на проспектах, тротуарах: они до того бывают заняты мыслями, что поравнявшись с кем-нибудь из них, слышишь, как он браниться и разговаривает сам с собой, иной приправляет телодвижениями размашками рук’. (1829 год, 30 апреля.) В этих замечаниях уже сказывается будущий Гоголь. Он верно выхватил существо николаевской столицы: гробовую тишину, подавленность, бюрократизм, призрачность.
Мысль о государственной службе не была все же оставлена, но пришлось думать не об общественной пользе, а об окладах, чинах, о преимуществах. Гоголь ищет выгодное место и одновременно все сильней обращается к литературным занятиям. В письмах он просит мать и родных сообщать ему сведения об обычаях, о нравах на родине. Ему нужны разные бытовые подробности.
‘Я ожидаю от вас описания наряда сельского дьячка, от верхнего платья до самых сапогов, с поименованием, как все это называется… равным образом названия платья, носимого нашими крестьянскими девками, до последней ленты’. (1829 год, 30 апреля.)
Гоголю надо знать о колядках, Об Иване Купале, о русалках, о духах, о домовых, о карточных играх, о поверьях. Он просит выслать комедии отца: ‘Овца-собака’, и ‘Роман и Параська’.
Нужда, между тем, по пятам преследует безвестного литератора. Приходится опять обращаться с просьбами к матери.
‘Мне предлагают место с 100 рублей жалования в год. Но за цену ли, едва могущую выкупить годовой наем квартиры и стола, мне должно продать свое здоровье и драгоценное время? И на совершенные пустяки, — на что это похоже? В день иметь свободного времени не более как два часа, а прочее все время не отходить от стола и переписывать старые бредни и глупости господ столоначальников и проч… Я принужден снова просить вас, добрая, великодушная моя маменька, вспомоществования…’ (1829 год, 22 мая.)
Почтительности к чиновному Петербургу у Гоголя не наблюдается. Политически покорный николаевским порядкам, он для выражения своих отношений к тогдашнему быту находил вполне верные и беспощадные слова. Вскоре Гоголю удалось поместить в номере 12 ‘Сына отечества’ без подписи стихотворения ‘Италия’. В этой первой своей печальной вещи, чрезмерно чувствительной, с наивными и неуклюжими рифмами, Гоголь ‘роскошную страну’, где ‘шумит задумчиво волна и берега чудесные целует’, противополагает низкому миру холодной суеты.
Меня влечет и жжет твое дыханье,
Я — в небесах весь звук и трепетанье.
Вот когда еще чувствовал он любовь к Италии и тяготение к ней.
Между прочим, Гоголь едва только приехал в столицу, попытался увидеться с Пушкиным. Анненков со слов самого Гоголя рассказывает, как он отправился к поэту:
‘Чем ближе подходил он к квартире Пушкина, тем более овладевала им робость и наконец у самых дверей квартиры развилась до того, что он убежал в кондитерскую и потребовал рюмку ликера. Подкрепленный им, он снова возвратился на приступ, смело позвонил и на вопрос свой: ‘дома ли хозяин?’, услыхал ответ слуги: ‘почивают!’.. Было уже поздно на дворе. Гоголь с великим участием спросил: ‘верно, всю ночь работал?’ ‘Как-же, работал, — отвечал слуга, — в картишки играл».
Другое литературное произведение, с каким Гоголь выступил в печати, была идиллия в картинах ‘Ганц Кюхельгартен’. Гоголь выпустил ее, подписавшись Аловым. Трудно сказать с уверенностью, относится ли идиллия к 1827 году, как пометил ее сам Гоголь, или она была написана им в Петербурге, что тоже вполне возможно, так как в ней отразились некоторые настроения, схожие с теми, какие пережил Гоголь в столице.
Гоголь издал идиллию за свой счет и прибегнул к мистификации, сопроводив ее предисловием, будто бы от издателя, решившего ‘споспешествовать’ ознакомлению читателя ‘с созданием юного таланта’.
Действие ‘Ганса Кюхельгартена’ происходит в Германии, которую Гоголь ни разу не видел. В укромной сельской местности мирно доживает свой век благочестивый пастор, с благонравной и верной женой Гертрудой. Благочестивый пастор стал таким только на старости лет, так как раньше, — по его признаниям, — испытал бурную молодость: ‘Мне лютые дела не новость, но дьявола отрекся я’.
У пастора — дочь Луиза, разумеется, дивное создание. По соседству, разумеется, юноша Ганс, нежный мечтатель, не прозревший ‘никаких горьких дел’, не ведавший ‘земных, губительных страстей’. Понятно, Луиза и Ганс самозабвенно любят друг друга. Их ожидает простая, неомраченная жизнь.
Но тут обнаруживаются горестные препятствия. Ганцуем овладевает ‘тайная печаль’. Его влекут ‘райский места’, прошлое, мир греков, между тем, как современный мир ‘и бледен, и сир, и расквадрачен он на мили’. О расквадраченности мира Гоголем потом будет говорено много и упорно, а в ‘Переписке’ мысль сделает одной из самых основных.
Мечта ничтожна, но упоительна.
Скажите, кто рассудку верен?
Чья против зол душа тверда?
Кто вечно тот же завсегда?
В несчастьи кто не суеверен?
Кто крепкой не бледнел душой
Перед ничтожною мечтой?
Влекомый мечтой Ганц покидает родные края, Луизу, ведет скитальческую жизнь, посещает Афины. Некогда там кипел и волновался ‘торжественный народ’, вились легкие туники, были плющом повиты вакхаические девы. Теперь древности Афин печальны: истлевшие могилы, обломки холодного мрамора, расщепленный карниз упал в заглохшие окопы. Ганц совершает ‘дальний путь’, нигде не находя утешения. Измученный, он ‘зло смеется над собой’. Он осуждает себя, что безрассудно кинулся людям в объятия:
Как гробы холодны они, Как тварь презреннейшая, низки, Корысть и почести одни Им лишь и дороги и близки.
Познав горечь одинокого скитальничества и людскую корыстность, Ганц возвращается благополучно на родину, женится на Луизе, готовый зажить скромной жизнью и ‘шуму света не внимать’.
В идиллии трудно узнать будущего Гоголя: нет и в помине гоголевского смеха, стихи неуклюжи, беспомощны, содержание отвлеченно, вся поэма носит ученический характер подражания немецким романтикам, Жуковскому, Пушкину. Пастор, Луиза, Ганц очерчены вяло. Упоминания о людской корысти неопределенны, но уже налицо.
Однако картины моря, которого Гоголь тоже ни раду не видал, полей, домашнего уюта, местами удачны. Еще любопытнее то двойное бытие, в котором живет Ганц: мир мечты и мир живой действительности. Живая действительность в конце концов побеждает мечту: горячий и светлый, как янтарь, кофе в доме пастора, черешневый его чубук, дым, уходящий кольцами, веселые жаворонки, волны по золотому хлебу, зеленые морские воды в огнецветных брызгах — осязательные высокопарных и бледных мечтаний об Афинах. ‘Райские места’ расплываются в сизых туманах, уступая место простым, но живым впечатлениям бытия.
‘Райские места’, мир мечты подобны сновидениям Луизы. Они — болезненны, они непорочны. Луизе, тоскующей по Ганцу, снится в небе что-то ищут два косматых рыцаря в чеканных латах. Рыцари вступают в бой… Появляется воздушный дворец, ‘на серебряном ковре чудный дух летит в огне’. Дух лицезрит фею, настигает ее: ‘обнялись, слилися с тьмой…’.
Выплывает из вод дева: ‘и роскошная нога стелет брызги в два ряда…’.
Встает в белом саване мертвец…
И под ним великий конь,
Необъятный, весь белеет,
И все более растет,
Скоро небо обоймет,
И покойники с покою,
Страшной тянутся толпою…
И русалку, и мертвецов, и великого коня, и косматого рыцаря читатель встретит в позднейших произведениях поэта, там они сделаются более реальными, покуда же мир видений, мечтаний побежден живой сущностью.
Мечты, ночные видения обнаружили свое ничтожество. Светлый взор Ганца блещет веселием, сердце вкушает наслаждения с Луизой. Дьявол тоски, скитальчества посрамлен. Не все, однако, тут благополучно:
И вас, коварные мечты,
Боготворить уж он не станет,
Земной поклонник красоты.
Но что ж опять его туманит?
(Как непонятен человек!)
Прощаясь сними он навек,
Как бы по старом друге верном,
Грустит в забвении усердном.
Обнаруживается, что коварные мечты и ночные видения все еще манят к себе, несмотря на свое крушение.
В ‘Ганце’ — два мира, причем и тот и другой существуют независимо друг от друга, не сливаясь и не соприкасаясь. Отметим еще, что Гоголь созерцает жизнь как бы в некоем отдалении, со стороны, не ощущая ее в подробностях. Отсюда, очевидно, и посредственность ‘Ганца’.
Начало было не из удачных. ‘Идиллия’ успеха не имела. ‘Северная Пчела’, отметив, что у сочинителя заметно воображение и способность писать хорошие стихи, заявила: что в ‘Ганце’ иного несообразностей, ‘картины часто чудовищны’ и ‘свет ничего бы не потерял, когда сия первая попытка юного таланта залежалась бы под спудом’. ‘Московский телеграф’ отозвался об идиллии тоже совершенно пренебрежительно. Гоголь поспешно отобрал в книжных лавках ‘Ганца’, сжег книгу, в чем ему помогал его слуга. До конца своих дней, даже от самых близких Гоголь скрывал, что он является автором идиллии.
В августе 1829 года Гоголь неожиданно уезжает за границу в Любек при странных обстоятельствах. От матери он получил деньги для внесения в опекунский совет, но в совет он их не внес, а отправился путешествовать, матери же в объяснение своего поступка описал романтическую историю.
‘Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости?’ — оправдывался он перед ней. ‘Но я видел е… Нет, не назову ее, она слишком высока для всякого, не только для меня. Я бы назвал ее ангелом, но это выражение — не кстати для нее. Это божество, но облаченное слегка в человеческие страсти. — Лицо, которого поразительное блистание в одно мгновение печатлеется в сердце, глаза, быстро пронизывающие душу, но их сияния, жгучего, проходящего насквозь всего, не вынесет ни один из человеко… Адская тоска, с возможными муками, кипела в груди моей. О, какое жестокое состояние!.. Мне кажется, если грешникам уготован ад, то он не так мучителен… С ужасом осмотрелся и разглядел я свое ужасное состояние… Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь, водворить хотя тень покоя в истерзанную душу…’ (1829 год, 24 июля.)
Друзья и знакомые Гоголя, знавшие близко его в то время, утверждают, что никакой романической истории у него не было. Высокопарные и ходульные выражения не возбуждают и вправду доверия. По поводу их уместно вспомнить, что Гоголь позднее писал о Байроне: ‘Он слишком жарок, слишком много говорит о любви и почти всегда и исступлением. Это что-то подозрительно’.
Почему все-таки Гоголь столь поспешно выехал за границу, почти бежал? В то же самом письме, где он изобразил себя жертвой необузданного любовного увлечения, есть строки, объясняющие более убедительно это бегство.
‘Я осмелился откинуть… божественные помыслы и пресмыкаться в столице здешней между сими служащими, издерживающими жизнь так бесплодно. Пресмыкаться другое дело там, где каждая минута не утрачивается даром, где каждая минута — богатый запас опытов и знаний, но изжить там век, где не представляется совершенно ничего, где все лета, проведенные в ничтожных занятиях, будут тяжелым упреком звучать душе, — это убийственно! Что за счастье дослужиться в пятьдесят лет до какого-нибудь статского советника, пользоваться жалованием, едва достающим себя содержать прилично и не иметь силы принести на копейку добра человечеству?… Несмотря на это все, я решился, в угодность вам больше, служить здесь во что бы то ни стало, но богу не было этого угодно. Везде совершенно я встречал одни неудачи… Люди, совершенно неспособные, без всякой протекции, легко получали то, чего я, с помощью своих покровителей, не мог достигнуть…’.
Гоголь бежал из Миргорода, Нежина, Васильевки в столицу от себялюбивых ‘существователей’, от ‘ничтожных занятий’ и от бесплодной жизни. Но в столице он встретил тех же существователей и те же ничтожные занятия.
Его преследовали неудачи. Места не выходило. Он видел, как его обходили и обгоняли. ‘Ганца’ пришлось сжечь. Не лучше ли скрыться ‘в землю чужую’, ‘воспитать свои страсти в тишине, в уединении, в шуме вечного труда и деятельности?’
Гоголь бежит за границу и чтобы сделать для матери понятнее эту свою поездку, сочиняет романическую историю.
Он бежал также и от себя. ‘Это училище (заграница — А. В.) непременно образует меня, я имею дурной характер и избалованный нрав, лень и безжизненное здесь пребывание непременно упрочили бы мне их навеки’. К тому же в Гоголе рано проснулась страсть к путешествиям.
Восемнадцать лет спустя по поводу первой своей зарубежной поездки он писал:
‘Может быть, это было просто то непонятное поэтическое влечение, которое тревожило иногда и Пушкина, — ехать в чужие края, единственно затем, чтобы по выражению его,
Под небом Африки моей
Вздыхать о сумрачной России…
Проект и цель моего путешествия были очень неясны…’.
В своих последующих письмах к матери Гоголь путается, выдумывает новые объяснения. По приезде в Любек он сообщает ей, что забыл объявить главную причину поездки, главная причина — болезнь, ‘теперь хотя и здоров, но у меня высыпала по всему лицу и рукам большая сыпь’. Когда же Мария Ивановна решила, что сын ее заболел дурной болезнью и написала ему об этом, Гоголь, страстно и обидчиво разуверяя ее, ответил: ‘кажется я вам писал про мою грудную болезнь’. Ссылаясь на письмо о большой сыпи, выступившей у него, некоторые предполагают, что Гоголь заболел венерической болезнью, ездил за границу лечиться, причем во встречах художника Пискарева (‘Невский проспект’) с красавицей — проституткой видят отражение некоторых личных событий в жизни Гоголя. Предположение это ничем не подтверждается.
В письме из Петербурга от 2 февраля 1830 года Гоголь дает матери новое объяснение по поводу своей поездки: он уехал за границу, спасаясь от летнего зноя и от столичной духоты. Есть у него и заявление:
‘Я не в силах теперь известить вас о главных причинах, скопившихся, которые, может быть, оправдали меня, хотя в некотором отношении. Чувства мои переполнены, я не могу перевести дыхания’. (1829 год, 24 сентября.) В конце концов: мог ли Гоголь пережить такое увлечение, такую страсть, чтобы они заставили его бежать из столицы? Это вообще могло с ним случиться, хотя в данном случае и маловероятно.
Какое впечатление произвело на Гоголя первое зарубежное путешествие?
На пароходе ему не понравились англичане. Далее довольно подробно он описывает вид Любека, дома, чистоту, девушек-крестьянок в красивых корсетах, лошадей, здоровых, жирных и медлительных, как украинские волы, — кафедральную церковь, прекрасный климат, учтивость жителей. Но все это внешнее. Гоголь ничего не сообщает ни об общественно-бытовой, ни о политической, ни о культурной жизни Запада. Письма его вполне ординарны, похожи на те, которые писали ‘наши за границей’, миргородские, сорочинские и диканьские грамотные обыватели. Гоголь и сам признается, что заграница не произвела на него заметного впечатления.