Гнедич, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1933

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Владислав Ходасевич. Пушкин и поэты его времени
Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties

ГНЕДИЧ

В субботу, 9 марта 1807 года, московский стихотворец Жихарев, гостивший тогда в Петербурге, пришел к графу Д.И.Хвостову на одно из литературных собраний, только что возникших по почину А.С.Шишкова. Тут увидал Жихарев двадцатичетырехлетнего литератора Николая Ивановича Гнедича, который прочел 7-ю песнь Гомеровой Илиады в своем переводе. И в этот раз, и неделю спустя, на вечере у самого Шишкова, когда прочитана была песнь 8-я, перевод Гнедича встречен был общими похвалами. Не совсем приятно было лишь то, что переводчик, на один глаз кривой и весь какой-то нахохленный, читал ‘с необыкновенным одушевлением и напряжением голоса’. Жихарев даже побоялся, что ‘еще несколько таких вечеров — и он того и гляди начитает себе чахотку’.
‘Необыкновенное одушевление’, впрочем, имело свои причины. Во-первых,— молодые поэты в ту пору считали вечную восторженность как бы неотъемлемым своим атрибутом: восторженность была в них и модною позой (чего нельзя отрицать), и, действительно, как бы второю натурой (с чем необходимо считаться). Во-вторых,— тогда все поэты декламировали, подражая актерам, актеры же перенимали торжественную повадку французской сцены. Гнедич в особенности увлекался театром. Еще в ранней юности, обучаясь в Московском университете, он сам выступал на подмостках университетской сцены, а также переводил трагедии: перевел Дюсисова ‘Абюфара’, потом — ‘Заговор Фиеско в Генуе’, сочинение славного немецкого поэта Шиллера. Теперь, когда поселился он в Петербурге и состоял на службе в департаменте Министерства народного просвещения, давняя склонность к театру была в нем закреплена и по-новому оживлена возникшею пламенною любовью к знаменитой трагической актрисе Екатерине Семеновне Семеновой, той самой, для которой несчастный Озеров создал роль Антигоны в своем ‘Эдипе в Афинах’. Екатерина Семенова не так была хороша собой, как ее сестра Нимфодора, оперная певица,— зато много превосходила ее умом и талантом. Ради Семеновой Гнедич перевел (или, точнее сказать, переделал) ‘Короля Лира’. Трагедия была представлена под названием ‘Леар’. Семенова была необыкновенно прекрасна в роли Корделии. Ее успех делил не менее знаменитый трагик Яковлев. Отсвет их славы отчасти пал и на Гнедича. То же самое повторилось несколько лет спустя, когда в его переводе был представлен ‘Танкред’ Вольтера. Гнедич, однако же, не остался в долгу. Как ни велик был природный дар Семеновой, этот дар был обработан и отшлифован Гнедичем. Семеновой, ее таланту, ее искусству, ее славе, ее красоте, наконец,— любви к ней Гнедич посвятил восемнадцать лучших лет своей жизни. Впрочем, любовь жила в нем и позже, когда связь уже была порвана.
Эти восемнадцать лет Гнедич прожил в чрезвычайном творческом подъеме, в сильнейшем напряжении духовных сил своих. Очень возможно и вероятно даже, что именно эта любовь дала ему мужество совершить тот подвиг, которым имя его стало бессмертно в истории русской словесности. Разумеется, я имею в виду перевод Илиады.
Его первоначальною целью было продолжить и окончить старый перевод Кострова. Поэтому он и начал свою работу с 7-й песни, во времена Кострова еще ненайденной. Перевод Кострова считался очень хорошим. Он был сделан классическим александрийским стихом с парными мужскими и женскими рифмами. Точно так же переводил и Гнедич, думая, что он лишь следует высокому образцу, оставленному Костровым, и нечувствительно для себя превосходя этот образец в совершенстве стиха и стиля. Труд был почти уже доведен до конца. Общее мнение было таково, что часть, переведенная Гнедичем, далеко оставляет за собой ту, которая была переведена Костровым. Гнедич мог успокоиться и почить на лаврах. Но его стали терзать сомнения. Раздалось два-три голоса, замечавших, что при всех достоинствах труд Гнедича страдает недостатком, унаследованным от Кострова: он сделан рифмованным александрийским стихом, а не гекзаметром, что ни по звуку, ни по самому духу произведения не отвечает подлиннику. К этим голосам Гнедич прислушивался с тем большей тревогой, что они отвечали тайной мысли, которая жила в нем самом. Гекзаметр, с другой стороны, его отпугивал, ибо приводил на память печальные опыты Тредияковского — опыты, м.б., уже и не столь неудачные, но в то время (и долго еще спустя) вызывавшие общее пренебрежение и насмешку. Нужно думать, что немалое (и вполне понятное) место в колебаниях Гнедича занимала неприятная мысль о том, что перейти на гекзаметр — значит разом зачеркнуть весь труд, почти уже конченный, начать все с начала — да еще именно с самого начала, то есть заново перевести все, что было переведено Костровым. Огромность открывающейся новой задачи не могла не отпугивать. Наконец, однако же, знаменитое уваровское ‘Письмо’, появившееся в 1813 году, решило участь Гнедичева труда: Гнедич решился. Именно эта решимость придала его литературному подвигу еще и ценность, и высоту подвига нравственного: Гнедич, не удовлетворившись достигнутым, предпринял новый, огромный труд: он стал переводить Илиаду гекзаметром, начиная с первого стиха. С этих пор Гомер стал целью и средоточием жизни еще на пятнадцать лет. В общем он отнял у Гнедича целых двадцать. Ни литературно, ни биографически Гнедич без Илиады уже не мыслится. Этому же труду он обязан и своим историческим бессмертием, которого не дали бы ему ни наивный юношеский роман, ни переводы и переделки трагедий, ни даже оригинальные стихи его, в конечном счете посредственные. Знаменитых ‘Рыбаков’ сейчас нельзя перечесть без скуки. Обессмертила Гнедича Илиада. Недаром и на одном из портретов своих он представлен с бюстом Гомера — и при всех орденах.
Сочетание Гомерова бюста с орденами свидетельствует, конечно, о некотором простодушии как художника, так и самого Гнедича. Такое простодушие вполне было в духе времени. Но в данном случае это сочетание, пожалуй, имеет некоторое отношение к действительной судьбе Гнедича.
Как уже сказано, он сперва служил в департаменте Министерства народного просвещения, потом в Публичной библиотеке, потом в Государственной канцелярии. Ни в одной из этих служб он не проявил ни особого дарования, ни рвения.
В 1831 году Николай I назначил его членом главного управления училищ — это уже была чистейшая синекура, данная ему за перевод Илиады, как, в сущности, синекурами были и все его предыдущие должности. Получал он их сперва для того, чтобы мог продолжать свой труд, а потом — в награду, что надо поставить в заслугу тогдашнему правительству. По случаю последнего назначения Пушкин писал: ‘Оно делает честь государю, которого искренно люблю и за которого всегда радуюсь, когда поступает он умно по-царски’. Поскольку Гнедич все же служил или числился в службе,— ему шли ордена и чины. Следственно, он в конечном счете получил и то и другое за Илиаду. Следственно, мог гордиться этими орденами, как свидетельством о заслугах перед словесностью.
Оно было и кстати, потому что нельзя отрицать, что он был обидчив и самолюбив до крайности. Когда учреждалась шишковско-державинская ‘Беседа’, его избрали (кажется, не без уловки со стороны Шишкова) в число сотрудников, а не членов. Несмотря на свою молодость, он поднял целую историю и писал Державину весьма язвительные письма, которыми старик, впрочем, не обиделся. С годами обидчивость и настороженность Гнедича не уменьшились. Они перешли в некоторую надменность, надутость, напыщенность. Соллогуб рассказывает, что он ‘кажется, и думал гекзаметрами и относился ко всему с вершины Геликона’. Жуковский слащаво звал его ‘Гнедко’, но надо было обладать слепым благодушием Жуковского, чтобы не чувствовать, до какой степени это прозвище не подходит.
Через год после смерти Гнедича Пушкин написал стихи: ‘С Гомером долго ты беседовал один…’ Эти стихи при жизни Пушкина остались ненапечатанными — Пушкин был строг к себе, а в них есть явные недостатки. Со слов Гоголя пьесу долго считали обращенной к императору Николаю Павловичу, что решительно с ней не вяжется. С гораздо большими основаниями теперь относят ее к Гнедичу:
С Гомером долго ты беседовал один,
Тебя мы долго ожидали,
И светел ты сошел с таинственных вершин
И вынес нам свои скрижали.
И что ж? ты нас обрел в пустыне под шатром,
В безумстве суетного пира,
Поющих буйну песнь и скачущих кругом
От нас созданного кумира.
Смутились мы, твоих чуждаяся лучей,
В порыве гнева и печали
Ты проклял ли, пророк, бессмысленных детей,
Разбил ли ты свои скрижали?..
Действительно, Гнедичева напыщенность имела и почтенные причины: Гнедич привык жить на ‘таинственных вершинах’ поэзии и редко спускался с них. Он сжился со своим трудом, и можно верить, что ‘лучи’, которыми всегда окружен человек, живущий в возвышенной отчужденности от ‘суетного пира’, от него действительно исходили.
Конец работы над Илиадой почти совпал с трагическою минутою в жизни Гнедича: ему было суждено разлучиться с Семеновой. По-видимому, его счастье и в предыдущие годы было небезоблачно. Может быть, его положение было даже весьма двусмысленно,— но Семенова была с ним. После разлуки одиночество и печаль овладели им до такой степени, что он в конце концов стал хворать. Может быть, в таком состоянии он не мог бы закончить свой труд, но Илиада была уже вчерне кончена. Оставалось лишь внести в нее последние исправления. Они потребовали двух лет, которые Гнедич провел в Одессе. Наконец вернулся он в Петербург и в 1828 году поставил под своей Илиадой последнюю подпись. В том же году Семенова вышла замуж за князя Гагарина, который уже двадцать лет тому назад почитался ее покровителем. Она оставила сцену и поселилась в Москве.
В конце 1829 года Илиада вышла в свет полностью, в двух томах. Дело всей жизни Гнедича было завершено. По-видимому, он сам находился в те дни в крайне приподнятом состоянии. Когда 6 января 1830 года в Литературной газете появилась небольшая, без подписи, пушкинская заметка о выходе в свет Илиады Гнедича,— он не выдержал: забыв всякое чванство, тотчас послал письмо Пушкину: ‘Любезный Пушкин! Сердце мое полно, а я один, прими его излияние. Не знаю, кем написаны во 2-м номере Литературной газеты несколько строк об Илиаде, но едва ли целое похвальное слово, в величину с Плиниево Траяну, так бы тронуло меня, как эти несколько строк! Едва ли мне в жизни случится читать что-либо о моем труде, что было бы сказано так благородно и было бы мне так утешительно и сладко! Это лучше царских перстней. Обнимаю тебя. Не ешь ли ты сегодня у Андрие пирога с бобом? Твой Н.Гнедич’.
Пушкин понял его волнение и ответил тотчас в тоне столь же приподнятом: отвечать обыденнее значило бы обидеть Гнедича. ‘Я радуюсь, я щастлив, что несколько строк, робко набросанных мною в Газете, могли тронуть вас до такой степени’ и т. д. В тот же день, в половине пятого, они встретились за табльдотом у Андрие, державшего ресторан на углу Малой Морской и Гороховой. (Впоследствии в этом же ресторане, уже перешедшем к Дюме, Пушкин познакомился с молодым гвардейским офицером Жоржем Дантесом.)
В заметке своей Пушкин писал между прочим: ‘&lt,…&gt, с чувством глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям и совершению единого, высокого подвига. Русская Илиада перед нами. Приступаем к ее изучению, дабы со временем отдать отчет нашим читателям о книге, долженствующей иметь столь важное влияние на отечественную словесность’. Последнее предсказание не сбылось: ‘столь важного влияния’ на русскую словесность Илиада Гнедича в прямом смысле не имела. Но самое появление ее, несомненно, было крупным событием: выход в свет ‘русской Илиады,’ знаменовал собою важный этап в том органическом усвоении западной культуры, которым были у нас отмечены XVIII столетие и первая половина XIX-го. Поэтому радость Пушкина можно считать вполне искренной. Искренно было и то знаменитое двустишие, которое он написал ‘На перевод Илиады’.
Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи,
Старца великого тень чую смущенной душой.
К чисто литературным достоинствам ‘русской Илиады’ надо отнести прежде всего ее гекзаметр, гораздо более совершенный, чем гекзаметры Дельвига и Жуковского. К недостаткам — ее тяжелый, напыщенный, изобилующий архаизмами стиль, о котором писалось не раз и вполне справедливо. Та же справедливость, однако, требует признать, что именно в стилистическом отношении задача Гнедича чрезвычайно была трудна. Перевести Илиаду языком новейшей поэзии значило ее неестественно модернизировать: на это, конечно, Гнедич пойти не мог. Некоторый языковой эквивалент подлиннику он мог бы найти в языке народной словесности, в песне или в былине,— но такая стилизация на деле оказалась бы, разумеется, безвкусной. В конце концов, путь, избранный Гнедичем, оказывается если не абсолютно верным, то все же вернейшим из всех возможных. Односторонность Гнедичевой удачи очень хорошо почувствовал тот же Пушкин, наряду с приведенной надписью сочинивший другую, веселую и насмешливую:
Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера.
Боком одним с образцом схож и его перевод.
И в этой эпиграмме он так же был искрен, как в первой, и так же прав. Но все-таки он хорошо поступил, когда, не желая распространения насмешки над тем, что сам же почитал подвигом Гнедича, тщательно вымарал вторую эпиграмму и никому ее не показывал. Время, высветлив чернила, однако же, вновь открыло ее для нас, и мы теперь можем видеть обе стороны истины.
Так же, как в труде Гнедича, Пушкин умел разобраться и в личном его характере. Некогда Гнедич был издателем его юношеских поэм, и Пушкин тогда же понял, что восторженный преложитель Гомера — ‘невыгодный приятель’ и ‘уж копейки не подарит’. Однако он всегда умел любить Гнедича и чтить строй его души, в конечном счете возвышенный. Гнедич со своей стороны принадлежал к числу тех, кто оценил Пушкина с первых его шагов. Именно Гнедичу принадлежит и классическое определение Пушкина как Протея.
Умер Гнедич 3 февраля 1833 года — в день своего рождения. Погребен 6 числа, в Александро-Невской лавре, ‘на новом кладбище под липами’. Из церкви на кладбище несли гроб, сменяясь, многие замечательные люди той поры. В числе их — гр. Ф.Толстой, Вяземский, Крылов, Пушкин.
Погребение закончилось в 12 часов. Неизвестно, как провел Пушкин остаток этого дня: может быть, был поминальный обед, может быть, Пушкин на нем присутствовал. Как бы то ни было, вернувшись домой, он достал свои черновые тетради и в одной из них написал последние строки ‘Дубровского’.
1933

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые — Возрождение, 1933/2809 (9 февраля), с подзаголовком: Скончался 3 (15) февраля 1833 г.
‘&lt,…&gt, московский стихотворец Жихарев, гостивший тогда в Петербурге…’ — см. в кн.: С.П. Жихарев, Записки современника, ред. Б.М. Эйхенбаума (Москва-Ленинград, 1955), сс. 406407, 424-425.
‘&lt,…&gt, знаменитое уваровское ‘Письмо’…’ — имеется в виду письмо С.С. Уварова Гнедичу с призывом переводить Гомера гекзаметром и положительный ответ Гнедича, опубл. в 1813 г. в Чтениях в Беседе любителей русского слова.
‘По случаю последнего назначения Пушкин писал: ‘Оно делает честь государю…» — в письме к П.А. Плетневу от 24 февраля 1831 г.
‘Соллогуб рассказывает, что он ‘кажется, и думал гекзаметрами и относился ко всему с вершины Геликона» — см. в изд.: В.А. Соллогуб, Воспоминания (Москва-Ленинград, 1931), с. 133.
‘Жуковский слащаво звал его ‘Гнедко’…’ — прозвище Гнедича в кругу В.А. Жуковского, ср. в письме Пушкина к Плетневу от 7 января 1831 г.: Послание твое к Гнедко прочел, ответ его не прочел — знаю, что ты жив — а писем от тебя все нет.
‘Со слов Гоголя пьесу долго считали обращенной к императору Николаю Павловичу…’ — см. в Выбранных местах из переписки с друзьями (статья X, ‘письмо’, адресованное к В.А. Жуковскому, 1845 г.). Уже в 1843 г., однако, в Отечественных записках, в третьей из цикла статей о Пушкине адресат был назван Белинским.
‘Именно Гнедичу принадлежит и классическое определение Пушкина как Протея’ — в стих., присланное Пушкину 3 апреля 1832 г. ‘По прочтении сказки про царя Салтана и проч.’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека