И въ читающей публик, и въ литератур слышатся теперь стованія на то, что читать нечего и что ныншняя журналистика далеко не та, какою она была лтъ 5—10 назадъ.
Если бы такое мнніе высказывалось только читателями, ему можно было бы не придавать особеннаго значенія. Читатель, особенно провинціальный, читаетъ отъ праздности и въ часы досуга, онъ читаетъ рдко, урывками и любитъ больше единичные факты, чмъ обобщенія. Поэтому газета даетъ уму читателя большую пищу, чмъ журналъ. Я не знаю точныхъ цифръ подписки на газеты и на журналы, но я знаю, что въ каждомъ грамотномъ провинціальномъ семейств можно найти даже и не одну газету, въ клубахъ, кондитерскихъ, ресторанахъ — столы завалены газетами, а журналы повсюду рдки, какъ оазисы въ пустын. Если у журнала отъ 4 до 5 т. подписчиковъ, журналъ считается сильно распространеннымъ, тогда какъ у газеты отъ 4 до 5 т. подписчиковъ — бдность. Наконецъ, всмъ извстный фактъ, что въ журналахъ разрзываются и читаются почти исключительно повсти и романы, а люди, читающіе серьезныя статьи, и до сихъ поръ составляютъ у насъ рдкое исключеніе. Изъ этого я заключаю, что обыкновенный русскій читатель вовсе не особенно компетентный судья въ дл литературы и если провинціальный прогрессистъ говоритъ мн, что нынче читать нечего, и обвиняетъ въ этомъ собственно литературу, я прошу доказательствъ, и такъ какъ мн ихъ не представляютъ, то я нахожу дальнйшій разговоръ съ прогрессистомъ лишнимъ.
Но другой вопросъ, когда мнніе провинціальнаго читателя высказывается печатно петербургскими литераторами, судьями, повидимому, компетентными, высказывается тономъ непогршимой самоувренности, недопускающей возраженія. Иное дло, когда, за приговоромъ непогршимаго оракула, начинается раздача похвальныхъ листовъ и каждому литератору, начиная съ, критиковъ и публицистовъ до беллетристовъ третьей руки, пришпиливаются ярлыки съ нумерами. Тутъ ужь имешь дло съ неизлчимымъ умственнымъ младенчествомъ, которое, именно потому, что оно младенчество литературное, оставить безъ отвта нельзя, потому что литераторъ все-таки не провинціальный прогрессистъ. Литераторъ высказывается печатно, его слушаютъ, у него поучаются, слдовательно онъ разноситъ ядъ недомыслія по всему нашему обширному отечеству, подобно гончаровскому ‘Обрыву’. А это значитъ давать премію людскому тупоумію и усыплять еще больше спящую энергію, это значитъ обвинять неповинную ни въ чемъ литературу и оправдывать повинное во всемъ общество.
Въ чемъ же укоряютъ современныхъ беллетристовъ и публицистовъ? Ихъ укоряютъ въ поддлк, фальши, пустот, безсиліи и больше всего въ общихъ мстахъ. Конечно, вс эти обвиненія падаютъ не въ общей совокупности на каждаго обвиняемаго. Одного писателя аттестуютъ какъ честнаго, но повторяющаго общія мста, другому накливаютъ ярлыкъ безчестности за его фальшъ и поддлку, третьяго обвиняютъ только въ пустот, четвертаго — въ отступничеств. Вс эти обвиненія надаютъ преимущественно на беллетристовъ. Критиковъ и публицистовъ обвиняютъ въ томъ, что они къ невжеству и тупоумію русскихъ романистовъ относятся больше отрицательно, что поэтому они какъ бы устраняются отъ положительнаго построенія руководящихъ принциповъ, что они не прописываютъ русскому обществу рецептовъ поведенія, и что вслдствіе такого упущенія, Россія чуть ли не впадаетъ въ полное недоумніе и не знаетъ, какъ ей творить исторію. Критиковъ и публицистовъ обвиняютъ въ томъ, что они обсуживаютъ литературныя произведенія беллетристовъ, какъ факты, что этимъ пріемомъ они ослабляютъ свою силу передовыхъ двигателей, что этимъ ошибочнымъ пріемомъ двигали, двигали и все-таки мало что сдвинули, что пріемъ Добролюбова и Писарева — говорить по поводу факта — заключаетъ въ себ гораздо больше развивающей силы, что пріемъ этотъ шире и самобытне, ибо даетъ критику возможность сказать свое собственное слово, внести въ жизнь свою мысль, свои соображенія и наблюденія, что, наконецъ, такой пріемъ билъ всегда употребляемъ всми мыслителями и вн его едва ли критика, какъ руководящая теорія, будетъ имть свою чарующую силу и значеніе. Но больше всего русское прогрессивное человчество огорчается тмъ, что никто не говоритъ ничего новаго, повсюду какое-то жеваніе и пережевываніе стараго. Въ самомъ дл, прискорбное состояніе русскаго интеллекта, превратившагося внезапно въ безплодную почву! Но если фактъ подмченъ врно, если вс эти обвиненія справедливы — кто тутъ виноватъ и что длать? Какъ поступить — намтить фактъ и успокоиться, или слдуетъ понять и разъяснить его? Нужно ли отыскивать причины факта въ пониженіи уровня человческихъ способностей, въ томъ, что Россія внезапно сдлалась тупе и умные люди не ростутъ уже больше на русской почв, или въ томъ, что способности умныхъ людей получили другое направленіе и устремились на другое дло? Этими вопросами я лукаво подставляю ловушку вольнодумствующимъ прогрессистамъ, выдляющимъ себя изъ русской жизни, точно они какіе нибудь иностранные путешественники, постившіе русскія трущобы, а не такіе же русскіе люди, какъ вс.
Мой тонъ можетъ показаться кому нибудь недостаточно сдержаннымъ и уважительнымъ, но, проницательный читатель, — ей богу нельзя же становиться на ходули намренной благовоспитанности и деликатности, когда противъ васъ выступаетъ самая величайшая изъ неделикатностей и неблаговоспитанностей — зрлое младенчество, когда это младенчество становится на ходули благоразумія и умственной солидности, когда оно тянется казаться взрослымъ и умнымъ, когда оно претендуетъ быть ‘властителемъ думъ’ своего времени, когда оно пророчествуетъ и поучаетъ, не понимая всей колоссальности своей невинности, когда тысячи младеичествующихъ людей тянутся за своими младеичествующими пророками. Что это — повальное ребячество, горячка благоразумія, какъ было еще недавно повальное ‘бсовское навожденіе?’ Именно такъ. Мы стали играть теперь въ солидность, какъ играли недавно въ увлеченіе, и очень желаемъ казаться благовоспитанными и взрослыми.
Говорятъ: посмотрите, какъ и что писали десять лтъ назадъ, какъ жгло тогда каждое слово, какъ необъятно-широка и далека казалась намъ дорога жизни, какъ мы были счастливы и веселы’ Еще бы! Но если все то, что жгло васъ тогда, я попросилъ бы васъ перечитать вновь теперь, какъ вы думаете — стало бы вамъ жарко по старому? Я чувствую глубочайшее уваженіе къ Добролюбову и Писареву, я ихъ читаю и теперь, но пережитое уже пережито и не повторяется, не воскресить того, что умерло и новая жизнь заставляетъ насъ жить по новому. Было время и прошло! Какъ Добролюбовъ и Писаревъ не были виновны въ томъ, что тогда вамъ было жарко и хотлось летать, такъ и теперь литература не виновата въ томъ, что вамъ холодно и скучно и хочется сидть. Не литература стала другой, а стали другими вы. Былое, что жгло васъ прежде, ужь нынче не согретъ, потому что вы закаменли, вы жили прежде порывомъ и горячимъ чувствомъ любви къ ближнему, а теперь вы застыли и замерзли, у васъ убавилось силы и вы вздумали негодовать на-литературу, зачмъ она не Богъ, и не воскреситъ въ васъ того отраднаго чувства, которымъ вы нкогда жили и котораго въ васъ уже нтъ. Вы стали трупомъ, а не литература умерла. Случалось ли вамъ, живому человку, быть въ обществ безучастныхъ, апатичныхъ, мертвыхъ людей? Хочется вамъ съ ними говорить? Вполн понятенъ честный старикъ Шлоссеръ, у котораго въ 80 лтъ боле честныхъ и горячихъ чувствъ, чмъ у двадцатилтнихъ современныхъ ему нмецкихъ филистеровъ. Совершенно понятно, почему честный и гуманный Шлоссеръ уходилъ въ свои кабинетныя занятія и говорилъ, что единственный исходъ изъ окружающей пошлости и гнили молодого поколнія — это свой собственный внутренній міръ. Въ Шлоссер было много жизни — отъ того и его исторія не исторія какого нибудь Гериннуса и даже Бокля, но для этой жизни не было дла. Много видлъ Шлоссеръ на своемъ вку. Видлъ онъ и всеподавляющій деспотизмъ Наполеона, убивавшаго самостоятельность Германіи, видлъ онъ и возрожденіе ‘новой Германіи’, переживалъ онъ и патріотическіе порывы гимнастика Яна, увидлъ онъ наконецъ, какъ вс эти порывы кончились и оборвались и какъ свжая, повидимому, всеисцляющая сила выказала всю свою несостоятельность и какъ общество, такъ горячо принявшееся за собственную перестройку, отступило, струсило и ушло въ филистерство. Шлоссеръ среди такихъ отупвшихъ людей оставался тмъ же честнымъ Шлоссеромъ,— одинъ въ пол не воинъ.
Извиняюсь передъ читателемъ въ отступленіи: я началъ говорить о Писарев и Добролюбов.
Для убжденія читателя я беру дв статьи: Добролюбова о Марко-Вовчк и Писарева: ‘Романъ кисейной двушки’. О чемъ говоритъ Добролюбовъ? Онъ уясняетъ, какъ Вовчекъ побиваетъ крпостничество, онъ уясняетъ печальный смыслъ фактовъ и послдствій крпостничества, онъ не ограничивается одними героями повствователя, по длаетъ параллели, обобщаетъ вопросъ, переноситъ его въ сферу иной, высшей жизни, которая, повидимому, стояла вн крпостной деревни и тмъ не мене страдала не меньше ея отъ рабства. По поводу разсказа ‘Mama’ Добролюбовъ говоритъ, что въ личности Малы схвачено и воплощено іысокое стремленіе, общее всей масс русскаго народа, неотступно ожидающей свтлаго праздничнаго освобожденія. Мы никогда не согласимся съ тми, говоритъ Добролюбовъ, кто хочетъ отрицать въ народ даже это ожиданіе, утверждая, что онъ еще не получилъ вкуса къ самостоятельной жизни, къ свободному распоряженію своими поступками. Благодаря историческимъ трудамъ послдняго времени и еще боле новйшимъ событіямъ въ Европ, мы начинаемъ немножко понимать внутренній смыслъ исторіи народовъ и теперь, мене чмъ когда нибудь, можемъ отвергать постоянство во всхъ народахъ стремленія — боле или мене сознательнаго, но всегда проявляющагося въ фактахъ — къ возстановленію своихъ естественныхъ правъ на нравственную и матеріальную независимость отъ чужого произвола. По какое же именно направленіе можетъ принять на практик это стремленіе къ пріобртенію самостоятельности и свободы? Извстно, что эти понятія самыя неопредленныя и, можетъ быть, ни одно изъ словъ, обращающихся въ обиходномъ разговор человчества, не возбуждало столькихъ споровъ, какъ слово ‘свобода’. Ученые и философствующіе люди, говоритъ Добролюбовъ, до сихъ поръ не могутъ окончательно согласиться въ опредленіи этого понятія, какъ же пойметъ его нашъ простолюдинъ? Многіе увряютъ, что по глупости и несообразительности своей, подъ свободой онъ будетъ разумть возможность ничего не длать, никого не слушаться, каждый день напиваться и буянить.
Говоря о господахъ ‘Игрушечки’, Добролюбовъ замчаетъ: ‘вы видите, что этихъ людей забили и обезличили хуже всякаго крестьянина, ихъ лишили сознанія своего достоинства и обязанностей, у нихъ отняли всякую возможность серьезно взглянуть на себя, у нихъ вынули душу и замнили ее нсколькими условными требованіями и сентенціями житейской цивилизаціи. Вмсто всхъ велніи здраваго смысла имъ съ малолтства вбито въ голову и срослось съ ними понятіе, что они должны жить на чужой счетъ, сами ничего не длая, что это ихъ право, ихъ призваніе на земл. Сообразно съ этимъ призваніемъ ведено было все ихъ воспитаніе, все ихъ умственное и нравственное развитіе. Оттого они ничему не выучены, ничего не умютъ, ни къ чему не наклонны особенно, оттого они не знаютъ, чмъ наполнить пустоту своего времени, оттого они не умютъ даже разсчитать своихъ расходовъ, предвидть свое безденежье, сообразить, что имъ нужно купить и чего не нужно. У нихъ не можетъ быть подобнаго разсчета, потому что имъ сказано: ‘ты имешь то-то, и можешь наслаждаться тмъ то’ но никогда даже не дали и мысли о томъ, что они собственными, трудами должны пріобрсти право на пользованіе благами жизни. Мысль о труд, какъ необходимомъ условіи жизни и основаніи общественной нравственности, также недоступна имъ, какъ и мысль объ уваженіи въ каждомъ человк его естественныхъ неотъемлемыхъ правъ.’
Желая объяснить солидарность, существующую между безвыходнымъ положеніемъ крпостного крестьянина и безвыходнымъ положеніемъ крпостного помщика, хотя и считающаго себя свободнымъ, Добролюбовъ говоритъ, что основаніе уваженія къ чужимъ правамъ заключается прежде всего въ инстинкт самосохраненія, въ желаніи оградить неприкосновенность и своихъ собственныхъ правъ, если постоянные примры показываютъ ребенку, что онъ можетъ нарушать чужія права безнаказанно, то гд же его слабой мысли найти достаточную опору противъ соблазна? Первоначальнымъ побужденіемъ къ труду служитъ тоже естественная необходимость упражнять свои силы и слдовательно охота трудиться должна находиться въ прямой пропорціи съ количествомъ силъ человка, которая опять зависитъ во многому отъ упражненія. Разъясненіемъ характера Зиночки и отношеніи ея къ Игрушечк Добролюбовъ хочетъ показать, какимъ образомъ при ошибочномъ руководящемъ общественномъ принцип искажается въ человк его человчное чувство и слагаются т противообщественныя отношенія, которыя губили крпостную Россію. Отношенія эти до того разъединили наконецъ людей, что баринъ пересталъ даже глядть на крестьянина, какъ на человка. И вотъ мы видимъ, что честные и умные писатели сороковыхъ годовъ, направляютъ вс свои силы на то, чтобы доказать грамотной Россіи, что въ сермяг сидитъ тоже человческая душа. Добролюбовъ занимается тмъ же, хотя идетъ и дальше. Онъ тоже разжевываетъ и пережевываетъ русскому читателю, что значитъ крпостничество и до какихъ печальныхъ результатовъ самоуничтоженія оно доводитъ гнетущихъ и угнетаемыхъ. Онъ объясняетъ, что, несмотря на все это униженіе, живую душу нельзя убить въ человк, она всегда сохраняетъ свои /силы и свое стремленіе къ прирожденнымъ, естественнымъ, физіологическимъ правамъ, и что въ мужицкой груди сидитъ такое же чувство, какъ и въ груди, украшенной лентами и звздами. Ужь на что, повидимому, нжна душа цивилизованной барышни, но если приглядться къ людямъ ближе, если вникнуть въ основныя побужденія, управляющія людскими поступками, — какъ бы эти поступки ни были грубы по наружности,— обнаружится, что деликатное чувство цивилизованныхъ людей, сидитъ въ своей естественной чистот и въ грубой некультированной мужицкой душ. Здсь Добролюбовъ принимается объяснять, что такое деликатные характеры и деликатныя натуры. Добролюбовъ принижается до такой разжевывающей популяризаціи этого простого понятія, точно онъ бесдуетъ съ учениками приходскаго училища. И Добролюбова читали, у него поучались и поучающіеся приходскіе ученики считали себя взрослыми людьми. Какъ на одну изъ особенно выдающихся характеристическихъ особенностей народной деликатности Добролюбовъ указываетъ на сознаніе мужика, что надо жить своимъ трудомъ, а не дармодствовать Извстно, говоритъ Добролюбовъ, что міродъ на всей Руси составляетъ одно изъ самыхъ позорныхъ названій, а этимъ именемъ величаютъ не только какого нибудь старосту, земскаго или сотскаго, но и всякаго мужика, разжирвшаго на мірской счетъ. Въ крестьянскомъ сословіи почти невообразимъ тотъ разрядъ людей, къ которому принадлежитъ такое множество прекрасныхъ, образованныхъ молодыхъ и старыхъ господъ въ большихъ городахъ,— господъ, многіе годы недурно проживающихъ на шаромыжку, безъ всякихъ опредленныхъ средствъ и съ вчными, тоже неопредленными долгами. Отъ этого въ цивилизованномъ обществ сложилась совсмъ иная мораль, чмъ въ обществ простолюдиновъ. Эксплуатація чужого труда и шаромыжка спутали соціальную правильность взгляда людей другъ на друга до того, что позорное превратилось въ похвальное. Люди завдомо негодные, уличенные, осужденные, говоритъ Добролюбовъ, принимаются у насъ въ хорошемъ обществ, какъ, будто за ними ничего дурного сроду не бывало. Являясь въ домъ къ человку, извстному своею честностію, вы никакъ не можете быть поэтому уврены, что не встртитесь у него съ людьми очень и очень нечистыми Въ другихъ земляхъ, даже непользующихся особою славою гражданскаго героизма, бывали примры, что люди, уличенные, напримръ, въ казнокрадств, видли вдругъ, что съ ними вмст никто обдать не хочетъ, а другіе, при одномъ подозрніи въ такомъ же дл, приходили въ такое волненіе, что лишали себя жизни. У насъ нтъ надобности въ такой крутой мр и невозможно ожидать подобныхъ манипуляцій: — общественное сознаніе нейдетъ дальше сплетень. У насъ обыкновенно, что жмутъ руку негодяю, котораго въ душ готовы презирать, и если существуетъ общественный судъ о нравственномъ достоинств людей, то въ вид пустыхъ разговоровъ и пересудовъ, ничего незначущихъ для практики, вся же строгость общественнаго мннія обращена на принятыя формы и приличія.
Изъ этихъ указаній читатель видитъ, что повсти Вовчка служили Добролюбову лишь канвой для развитія и уясненія читающей публики всего вреда крпостничества и его послдствій.
Крпостничество зло, говоритъ Добролюбовъ, крпостничество создало неуваженіе личности, угнетеніе всякой свободы, эксплуатацію слабаго сильнымъ и праздность эксплуататоровъ. А исторія самодура Ефима? И тутъ, восходя къ общимъ причинамъ, читателю указываютъ на обстоятельства, помогавшія слагаться подобнымъ характерамъ. Говоря о самодур Ефим, Добролюбовъ замчаетъ, что въ подобныхъ натурахъ, конечно, мало величія духа и вполн проявляется сила, лишенная разумности и человчности. Но не Ефимъ виноватъ во всемъ этомъ. Обстоятельства неблагопріятствовали правильному развитію и упражненію его силъ, и потому он проявлялись въ формахъ уродливыхъ, беззаконныхъ и даже преступныхъ. Нельзя хвалить этого. Но можно все-таки въ самихъ недостаткахъ и преступленіяхъ различать то, что производится вншнимъ гнетомъ обстоятельствъ, отъ того, что даетъ сама натура человка. Къ чему ведутъ наше простонародье вс вншнія обстоятельства его окружающія? Какой характеръ долженъ сообщаться всмъ его наклонностямъ отъ того положенія, въ которомъ онъ находится? Едва ли кто нибудь изъ самыхъ заклятыхъ поборниковъ плантаторства станетъ утверждать, что положеніе нашихъ крестьянъ могло способствовать развитію въ нихъ прямоты, силы, гражданскаго героизма и т. д. И при всемъ томъ посмотрите, какъ много сохранилось въ народ этого энергическаго, отважнаго элемента. Вотъ въ главныхъ чертахъ общія, генеральныя отношенія Добролюбова къ народу и къ его крпостному положенію. Вс эти мысли были тогда передовыми и новыми, ибо Добролюбовъ писалъ о Вовчк въ 1859 г., а освобожденіе совершилось въ 1861 г. Добролюбовъ везд доказываетъ, что печальный бытъ, бдность, грубость, невжество, произволъ, подавленіе личности произошли отъ крпостного права и отсутствія личной и гражданской свободы.
Я спрошу читателя, если бы ему стали такъ подробно говорить нынче о крпостномъ прав, умилилось ли бы его сердце тми же старыми чувствами, а умъ проникся ли бы новыми мыслями? Мн возразятъ, что Добролюбовъ стоялъ бы въ настоящее время на той же относительной высот. Но знаетъ ли читатель: писалъ ли бы нынче Добролюбовъ?
Говорятъ еще, что Писаревъ умлъ хорошо объяснять единоличное поведеніе героевъ романовъ и наводить читателя на правильное пониманіе разумныхъ человческихъ отношеній. Къ слову замчу, что были критики, которые укоряли Писарева именно въ этомъ. Они усиливались доказать, что Писаревъ писалъ не критику, а просто перифразъ разговоровъ и мыслей героевъ, о которыхъ онъ говорилъ. Кому же врить, кто говорилъ правду? Едва ли можно было вести себя относительно Писарева’ боле недобросовстно и страстно, какъ вели себя по отношенію къ нему наши присяжные литераторы. Мы извинимъ Тургеневу его взглядъ на Писарева, какъ на способнаго, но недоразвившагося мальчика. Тургеневъ — отживающій отецъ, а ‘отцамъ’ и пятидесятилтья ‘дти’ кажутся мальчиками. Но Тургеневъ цнилъ вполн силу Писарева, онъ провидлъ и признавалъ въ немъ мощь, хотя и мене глубокую, чмъ въ Добролюбов. Досадне всего, что также сверху относились къ Писареву такіе люди, у которыхъ во всемъ тл меньше ума и таланта, чмъ въ мизинц Писарева, И это даже тогда, когда Писаревъ умеръ, т. е. когда слдовало оцнить его совершенно спокойно, безъ всякой задней мысли, безъ всякаго оттнка партіи и литературнаго кумовства. Вообще о значеніи Писарева до сихъ поръ еще не было сказано ни одного глубоко продуманнаго слова.
Писаревъ пользуется ‘Мщанскимъ счастіемъ’ и ‘Молотовымъ’, чтобы сказать свое умное слово тмъ своимъ достойнымъ согражданамъ, которыхъ онъ зоветъ филейными частями человчества. Филейныя части начали было жаловаться, что они потому не геніи и не творятъ всякихъ міровыхъ длъ, что ихъ задаетъ среда. ‘Но разв можетъ какая нибудь сила въ мір засть, изломать или погубить то, что рыхло, мягко, дрябло и жирно, спрашиваетъ Писаревъ. И какой же человкъ, дйствительно способный почувствовать на своей особ медвжью лапу жизни, среды и обстоятельствъ, скажетъ когда нибудь: меня зали, изломали или погубили? Самому признать себя заденнымъ, изломаннымъ и погубленнымъ, значитъ заживо лечь въ могилу, значитъ бжать съ пашни на лежанку въ то время, когда работаютъ сохи и бороны честныхъ и умныхъ сосдей, друзей или родственниковъ. Пока человкъ живъ, до тхъ поръ онъ борется и не признаетъ себя побжденнымъ, если онъ бденъ — онъ трудится, т. е. борется съ своею бдностью, если онъ неучъ — онъ учится, т. е. борется съ своимъ невжествомъ, если онъ боллъ — онъ лечится, т. е. борется съ своею болзнію. Борьба продолжается до тхъ поръ, пока человкъ-не одержитъ побды надъ своимъ врагомъ, или до тхъ поръ, пока онъ самъ не падетъ на пол сраженія. Въ первомъ случа, человку не зачмъ говорить о своей изломанности и своей заденности, тутъ онъ самъ, напротивъ того, погубилъ, залъ и изломалъ то, что мшало ему быть счастливымъ. А во второмъ случа, человку, упавшему замертво, уже некогда осыпать свою могилу цвтами сочувственнаго краснорчія, надгробное слово произнесутъ надъ нимъ другіе люди. Такимъ образомъ, люди умные, энергическіе борятся до конца, а люди пустые и никуда негодные подчиняются безъ малйшей борьбы всмъ случайностямъ своего безсмысленнаго существованія.’
Но задача борьбы совсмъ не такъ трудна и не требуется для этого титанической силы. И въ самой скверной сред человкъ обыкновенно можетъ спасти свое нравственное существованіе и не опуститься на дно тины жизни. Такого-то человка и видитъ Писаревъ въ Молотов. Молотовъ — не титанъ, не полубогъ, не герой. Онъ простой, развитый и умный пролетарій, который, опираясь исключительно на силы своего ума и, несмотря на толчки жизни, остается свжимъ, неискалченнымъ и неизвращеннымъ человкомъ. Писаревъ пользуется Молотовымъ для уясненія многихъ житейскихъ столкновеній. Такъ, по поводу смшной обидчивости Молотова на Обросимова, Писаревъ справедливо указываетъ на величественное равнодушіе и невозмутимое хладнокровіе, съ которымъ Базаровъ выслушиваетъ и отражаетъ дерзости Павла Петровича. Будь Назаровъ на мст Молотова, говоритъ Писаревъ, онъ бы и вниманія не обратилъ на обросимовскія разсужденія и не подумалъ бы изъ-за такой ничтожной причины отказываться отъ удобнаго мста, лъ бы онъ по прежнему за четверыхъ, потому что при заключеніи условія ему не было поставлено сидть впроголодь, и манишки носилъ бы онъ, нисколько не смущаясь, а когда бы ему поднесли кусокъ голландскаго полотна и часы, тогда бы онъ спокойно замтилъ — ‘это лишнее,’ потому что, заключая условіе, помщикъ не выговорилъ себ право длать Базарову какіе бы то ни было подарки. И тогда Обросимовы поняли бы, что съ Базаровымъ обращаться такъ нельзя, что его нельзя ласкать по произволу и надо сначала пріобрсти его уваженіе, для того, чтобы онъ позволилъ себя любить и ласкать. Этого-то самаго Молотова, мелочнаго и обидчиваго, сводитъ судьба съ Леночкой, которой онъ говоритъ множество глупостей, разоблачаемыхъ и уясняемыхъ Писаревымъ. Такъ, онъ говоритъ Леночк: читайте и учитесь, и Писаревъ справедливо приводитъ слова Гейне:
Въ морозы, прибавилъ онъ, надо всегда
Въ постели какъ можно теплй укрываться,
И тутъ же совтъ разсудительный далъ:
Здоровою пищей питаться.
Дйствительно совтъ хорошій, когда есть теплое одяло и деньги на здоровую пищу. Ну, а когда нтъ ни того, ни другого. Не словами и фразами помогай ты человку, а дломъ. Можешь, есть сила — окажи такую помощь, которая бы перевернула всю жизнь тоскующаго человка, а когда не хочешь или не можешь оказать такой помощи, тогда ужъ просто молчи и пропускай мимо ушей вс жалобы твоего собесдника. Не такъ легко отвтить на человческое, хотя и безсознательное стремленіе молодой жизни. Когда Леночка вдругъ затосковала, да такъ, что даже слезы досады и непонятной грусти выступили на ея живые и черные глаза, Молотовъ поступилъ, какъ тряпка, и вздумалъ отдлаться глупыми словами. Легко сказать: читайте, учитесь! Бдняку не откуда взять теплаго одяла и кусокъ говядины, а вы ему говорите: возьми. Нтъ, дайте сами и тогда вы увидите, съуметъ ли онъ съ ними справиться. Чтобы возбудить въ человк желаніе учиться, надо дйствовать на него постоянно словомъ и примромъ, надо много, долго, откровенно и задушевно говорить съ нимъ обо всемъ, надо ловить каждую минуту его раздумья, надо сдлаться лучшимъ его другомъ. Но Молотовъ мелокъ и дряненъ, хотя въ тоже время не лишенъ энергіи и уменъ. Писаревъ вполн уясняетъ его мелочничество, приводя сцену прощанія его съ Леночкой. Молотовъ мучитъ Леночку глупо-возвышеннымъ вопросомъ и вретъ. А Леночка — этакая славная, чистая, непосредственная натура! Когда Молотовъ мрачно говоритъ: неужели моя жизнь пропадетъ? Гд моя дорога, неужели я такъ никому на свт и не нуженъ? Левочка неожиданно обвила шею его руками и осыпала все его лицо поцлуями, крпкими и жаркими, какими еще никогда не цловала его. И чмъ же кончается это? Молотовъ говоритъ, что онъ не можетъ отвтить на любовь любовью, и Леночка отвчаетъ: ‘никому мы не нужны… кому любить такихъ.’ И зарыдала. Жаль, невыносимо жаль сдлалось Молотову этой бдной двушки… глупенькой, кисейной двушки, и онъ все-таки ее бросилъ, бросилъ на распутій жизни, гд пошлость впереди, гд пошлость назади. ‘Насъ много такихъ двушекъ’, замчаетъ сама Леночка, ‘У насъ ни мало встрчается такихъ женщинъ,’ говоритъ Помяловскій. ‘Это правда!’ прибавляетъ Писаревъ ‘Теперь читатель понимаетъ, что типъ кисейной двушки иметъ очень важное значеніе, поучаетъ Писаревъ своего читателя, и значеніе его тмъ важне, что такихъ женщинъ много. Надо объяснить обществу, что эти силы, хорошія и здоровыя, хотя и неблестящія, не должны иронадать даромъ. Надо объяснить преимущественно живымъ и образованнымъ юношамъ, что на этихъ простыхъ женщинъ они должны смотрть не только безъ высокомрнаго предубжденія, но даже съ глубокимъ сочувствіемъ и уваженіемъ. Путь жизни длиненъ и труденъ. Работа утомительна. Отдыхъ для обыкновенныхъ людей необходимъ. Умныхъ женщинъ мало. Поэтому, если вамъ встртится Леночка, и если она съ ребяческою доврчивостію бросится къ вамъ на шею, подумайте, серьезно подумайте, существуетъ ли дйствительно какая нибудь необходимость отворачиваться отъ союза съ этимъ милымъ ребенкомъ. Леночка не дастъ вамъ того великаго безмрнаго счастья, которое даетъ только мыслящая женщина, но, по крайней мр, она не превратитъ васъ ни въ подлеца, ни въ филистера, ни въ закабаленнаго батрака. Она не будетъ васъ эксплуатировать, у нея есть искренность и это — свойство очень драгоцнное. но какъ бы вы ни ршили вопросъ о вашихъ дальнйшихъ отношеніяхъ къ той или другой Леночк, не смйте ни въ какомъ случа смотрть свысока на этихъ женщинъ и обращаться легкомысленно съ ихъ чувствами. Въ этихъ словахъ сказывается вся задача, которую взялъ на себя Писаревъ. Польза литературной критики, какъ онъ ее понималъ, заключается преимущественно въ томъ, что она заставляетъ читателя размышлять о такихъ житейскихъ вопросахъ, и формировать себ взгляды на такія стороны обыденной жизни, которыя незнакомы читателю по собственному опыту. ‘Разбирая романъ или повсть, говоритъ Писаревъ, я постоянно имю въ виду не литературное достоинство даннаго произведенія, а ту пользу, которую изъ него можно извлечь для міросозерцанія моихъ читателей.’ И въ этомъ дйствительно заключалась тогда задача критики, какъ передовой двигающей силы. Добролюбовъ и Писаревъ явились именно такими руководителями-работниками. добролюбовъ переносилъ вопросы больше на соціально-экономическую почву, оставляя мелкій психологическій анализъ, Писаревъ же стоялъ на почв соціально-психологической. Одинъ является руководителемъ какъ бы общественнаго поведенія, другой — поведенія личнаго, частнаго. Пусть читатель окинетъ умственнымъ окомъ все то, что писали Добролюбовъ и Писаревъ, и именно окинетъ, чтобы опредлить общій характеръ ихъ критической дятельности, опредлить главныхъ враговъ, съ которыми они боролись. Добролюбовъ былъ преимущественно человкомъ своего времени, онъ билъ ближайшаго врага и этимъ врагомъ было тогда крпостное право съ непосредственными его общественными послдствіями. Добролюбовъ былъ, но преимуществу, поборникъ личной и общественной свободы. Писаревъ принадлежалъ мене своему времени и стоялъ на другой почв. Отъ этого Писаревъ обще, мене сконцентрированъ и удары его больше расплываются и не бьютъ въ одну точку. Но и тому и другому досталась почетная роль перетряхивать старину, пробивать дорогу въ совершенно заросшемъ, какъ дикій лсъ, и отвыкшемъ отъ мысли русскомъ интеллект. При такой работ удары наносятся всегда сильные, всегда много стуку и шуму.
И русская беллетристика стояла совершенно вровень съ вопросами дня: она носила на себ вполн характеръ эпохи сороковыхъ годовъ, была противукрпостная. Тургеневъ, Писемскій, Островскій, Гончаровъ, ну кто хотите, даже московскіе беллетристы были передовыми писателями и давали богатый матеріалъ для критикопублицистскихъ статей, для возбужденія и уясненія вопросовъ. Я въ т времена возбудить или разршить вопросъ было тоже, что произвести какой нибудь изумительный громъ въ облакахъ. Каждый развалъ ротъ отъ изумленія, чувствуя, что въ его голову проникаетъ новый, до того времени необитавшій въ ней свтъ. Вопросы слдовали за вопросами безъ перемежки. И какихъ вопросовъ не возбуждалось?— все было ново, все было Америкой: экономическіе, метафизическіе, историческіе, финансовые, политическіе, промышленные, психическіе, соціальные, педагогическіе! Какъ животворно дйствовала тогда на спящіе умы всякая новая мысль, можетъ наглядно показать статья г. Ламанскаго: ‘Ассигнаціи въ Кита.’ Въ Петербург чуть не случилось землетрясеніе и лица чрезвычайно высоко поставленныя взяли на себя даже адвокатуру по этому длу. А гласность — турниръ, Нерозіо, въ пассаж. Но почему то было такое время? Почему всмъ такъ жилось и такъ всмъ было весело? Очень просто. Образованное общество стремилось осуществить въ практик ту мысль, на которой созрли передовые люди, но образованное общество не стремилось ни къ чему иному, какъ къ просвщенію своихъ собственныхъ понятій и къ пріобртенію знаній, недостатокъ которыхъ мшалъ улучшенію его собственнаго быта. Все умственное движеніе и работа происходили только въ одномъ сло — между людьми грамотными, образованными. А какъ бдна была мысль людей того, времени, читатель можетъ убдиться изъ того, что нужно было объяснять досконально, что значитъ, напримръ, честность, что такое деликатное чувство, какія должны быть отношенія между мужчиной и женщиной, что такое любовь, въ какой благоразумной и порядочной форм она должна выражаться. Нужно было объяснять даже, что мужикъ — человкъ! Обратите вниманіе на то, какъ подробно училъ Писаревъ читателей думать и чувствовать по-человчески, онъ возился съ ними точно съ маленькими ребятишками, которыхъ нужно учить сть и стараться держать себя благопристойно и воздерживать отъ вздоровъ. Характеръ писаревской критики служитъ однимъ изъ любопытнйшихъ историческихъ признаковъ эпохи, Писаревской критикой можно мрять, какъ аршиномъ, нравственную и умственную неразвитость его читателей, которыхъ онъ поучалъ самымъ обыденнымъ вещамъ, А что этихъ читателей было много, видно изъ того значенія, которымъ пользовался у насъ Писаревъ и преимущественно между женщинами, преимущественно между тми, кто разршалъ вопросы личнаго чувства и личныхъ отношеній.
Умственное движеніе, обхватившее Россію, расширило свой кругъ настолько, насколько была готова почва для его воспріятіи и насколько требовалось новыхъ силъ для новой работы. Дальше этого круга движенія не было. Поэтому добролюбовскій и писаревскій періодъ можно назвать періодомъ пробужденія мысли въ образованныхъ, періодомъ первой, врной логической попытки къ народному сознанію Россіи. Все остальное, боле далеко захватывающее движеніе и порывъ боле прогрессивной мысли, который можно встртить въ статьяхъ Добролюбова и Писарева, было не больше, какъ стремленіе къ отдаленному идеалу, осуществленіе котораго принадлежитъ будущему и должно составлять задачу иного времени. Вопросы образованныхъ людей — вотъ собственно поле, которое распахивали Добролюбовъ и Писаревъ, другая жизнь стояла вн ихъ наблюденій, да объ ней было еще рано говорить и они ея даже не знали.
Разршили ли образованные свои собственные вопросы въ томъ вид, какъ ихъ наводили на размышленіе — я говорить не стану, ибо это область общественной практики, которой я не касаюсь. Но въ теоретической форм были разъяснены и поршены почти вс вопросы и затмъ русская мысль по закону послдовательности должна была пойти дальше. Это новое прогрессивное движеніе русской мысли намтилось уже при Добролюбов и Писарев, а въ чемъ и какъ оно выразилось,~ я объясню читателю въ послдующихъ главахъ.
II.
У насъ есть писатель не изъ первостатейныхъ, который наиболе пригоденъ для моей дли. Я говорю о Марко-Вовчк. Пригодность Марко-Вовчка заключается именно въ томъ, что у него не бывало никогда своихъ мыслей. Марко-Вовчекъ всегда тянулся хвостомъ за кмъ нибудь, даже не разбирая времени и его потребностей.
Лтъ 10—12 назадъ Марко-Вовчекъ пользовался у насъ весьма громкою извстностію. Его переводилъ Тургеневъ, расхваливалъ Н. И. Костомаровъ, а Добролюбовъ, по поводу его ‘разсказовъ изъ народнаго русскаго быта’, написалъ большую статью. Тогда было время борьбы съ почти уже сраженнымъ крпостнымъ правомъ, его только добивали, да указывали на его вредныя послдствія.
Зло крпостного права и его послдствія были описаны раньше и много лучше Марко-Вовчка, такъ что ему не только не принадлежитъ новое слово, но и старое-то онъ сказалъ поздно.
Когда Вовчекъ писалъ свои народные разсказы, въ комитетахъ и въ редакціонной комиссіи шла уже работа.
Но, можетъ быть, несмотря на это — хорошее слово повторить не мшаетъ. Совершенно справедливо, что хорошее слово скажи и скажи, и еще разъ скажи, только не это хорошее слово произнесъ Вовчекъ и похвала Добролюбова въ 1859 г. ничего не доказываетъ. Добролюбова статья по поводу народныхъ разсказовъ Марка-Вовчка была критикой тенденціозной, и другой ей быть и не слдовало.
Теперь иныя времена и иные правы, теперь уже можно сказать, не боясь безтактности, что Вовчекъ развитію общественной русской мысли особенной услугъ не оказалъ. Но тону, анализу и тенденціи разсказы Вовчка принадлежатъ эпох ‘Записокъ Охотника’, т. е. десятью годами запоздали. Тургенева задача была въ томъ, чтобы пробить кору въ чувств русскихъ образованныхъ людей и возбудить гуманный взглядъ на крпостного. Ясно, что слдовало и дйствовать боле на чувство, а не на умъ. Такъ и поступилъ Тургеневъ, Онъ возбуждаетъ сожалніе и сочувствіе къ обезличенному крпостному и рисуетъ истинныхъ страдальцевъ. Вовчекъ рисуетъ тоже страдальцевъ, но уже порывающихся къ свобод. Въ этой мысли уже никакъ нельзя усмотрть ничего прогрессивно-тенденціознаго, потому что освобожденіе совершалось.
Вовчекъ постоянно находился подъ чьимъ либо вліяніемъ, и въ періодъ разработки крпостного вопроса онъ служилъ хвостомъ Тургенева. Вовчекъ явился поборникомъ тенденціи сороковыхъ годовъ. Это была тенденція неоспоримо хорошая и гуманная, но у слабосильныхъ писателей она легко переходила въ сантиментализмъ и лжеидеальничанье. Такъ случилось и съ Вовчкомъ.
Я не стану говорить о народныхъ разсказахъ, о разбор которыхъ Добролюбовымъ я уже говорилъ. Приглашаю читателя обратить вниманіе на ‘Новыя повсти и разсказы’ Вовчка, изданные въ 1861 году. Въ разсказ ‘Институтка’ рисуется вредное вліяніе крпостничества на баръ.
Злосчастная институтка, тупая и недоразвившаяся натура, сложилась и усвоила себ поведеніе подъ вліяніемъ той среды, которая забираетъ въ свои руки всхъ боле слабыхъ мыслію людей. ‘Мы обдать пойдемъ, говоритъ разсказчица про барышню-институтку, такъ и тутъ хмурится, да дуется, что мы не работаемъ, а потомъ съ каждымъ днемъ все больше серчать стала. Ужь и браниться начала, а иной разъ щипнетъ, или толкнетъ слегка, да и покраснетъ, самой стыдно станетъ. Но стыдилась она только пока привыкла, а какъ привыкла, да обжилась, такъ узнали мы, гд на свт горе живетъ. Приду, бывало, одвать ее и ужь какого-какого натерплюсь поруганія. Заплету ей косу — не такъ! Опять расплету — опять не такъ! Цлое утро мы въ этомъ и проводимъ. Она меня и щиплетъ, и тычетъ, и гребнемъ меня царапаетъ, и булавкой меня колетъ, и водой обливаетъ… чего-чего она не выдлываетъ надъ моей бдной головушкой!’ И эта порча идетъ такъ далеко, она до того захватываетъ всю соціальную жизнь, что простой и потому но преимуществу практическій человкъ создаетъ безотрадную философію пассивной, каратаевской, покорности и подчиненія факту. ‘Взяла пани новаго повара изъ отставныхъ солдатъ, а онъ, бывало, какъ станетъ передъ ней, да какъ стрла вытянется, руки опуститъ, глазами въ нее уставится’. ‘Ловилъ я рябого поросенка — ушелъ рябой поросенокъ въ бурьянъ, тогда я за чернаго поросенка — поймалъ я чернаго поросенка, ошпарилъ я чернаго поросенка, зажарилъ я чернаго поросенка’ — такъ это онъ часто отбарабанитъ и ждетъ, что ему пани скажетъ, а самъ только хлопъ-хлопъ глазами. А нами ему то и дло: ‘хорошо, хорошо, все это хорошо. Только ты смотри у меня не разбалуйся съ моими волчьими душами.
— Никогда я того не посмю, ваше высокоблагородіе.
Поклонится ей низко, потомъ направо, налво ногами шаркъ, да и опять ногами на лавку и опять свищетъ.
— Эхъ, чтобъ васъ! говорила я ему однажды, — когда это вы свистть перестанете? Тутъ напасть, тутъ горе, муки крови я, а вы…
— Не горюй, не горюй, двка, на то она служба прозывается. Вонъ, видишь, сколько у меня зубовъ осталось: на служб потерялъ. Былъ у насъ капитанъ… ухъ!.. а ты что думала? Какъ жить на свт, какъ служить, какъ выслуживаться? Тебя бьютъ, тебя рвутъ, тебя морочатъ, тебя порочатъ, а ты знай стой, не моргни. Упаси Богъ! сказалъ и опять принялся свистать…’
Я не отрицаю того, что все это талантливо и врно, но въ то же время все это старо и стояло ниже вопросовъ дня и у Тургенова было высказано много лучше и гораздо ране. Основная мысль, которая развивается въ разсказ ‘Институтка’, та, что худая свобода лучше хорошаго рабства, или проще: хоть щей горшокъ, да самый большой. Вотъ какъ, напримръ, разсуждаетъ героиня разсказа, получивъ вольную. ‘Служу я. нанимаюсь, заработываю. Что наша копйка? кровью она вся обкипла. За то мн тогда такъ легко, что даже весело станетъ, какъ подумаю, что стоитъ мн захотть и тотчасъ же могу я бросить эту службу. Утшаетъ меня, помогаетъ мн эта думка, что не связаны у меня руки… Матерь Божія! Я вольная, и хожу я, и говорю, и смотрю на все весело и нуждушки мало, сколько еще горя на свт…’
Въ ‘Ледащвц’ тотъ же крпостной бытъ и анализъ того же порыва къ свобод. Вовчекъ плачетъ съ своими героинями, напоминая плачъ Шевченки, но только лишенный его силы. Плачъ Вовчка какой-то неискренній, выдуманный, сочиненный и выходъ, который онъ указываетъ своей героин, тоже какой-то выдуманный, не потому, чтобы люди съ горя не пили, а потому, что этотъ выходъ и для положенія героини слишкомъ исключительный и очевидно разсчитанный на эфектъ. Чайчиха всми силами стремилась къ вол, и чего-то она не длала, чтобы ея достигнуть. И когда судъ поршилъ ея дло и хорошій панычъ устроилъ вольную — какъ зарыдаетъ тогда Чайчиха!.. ‘Рыдаетъ, рыдаетъ такъ, Господи, да только причитаетъ: ой, свтъ ты мой милый, свтъ ты мой прекрасный! Сестрицы! братики! родина! не заказывайте, не уговаривайте — пусть поплачу! Я двадцать лтъ не плакала!’ А дочка ея, Настя, та, что начала пить съ горя, стоитъ, на все смотритъ, да шепчетъ: я ужь сегодня выпила… шумитъ у меня въ голов… а потомъ… люди добрые! простонала — вольная ли я, или я только пьяная!..’ Въ этомъ разсказ ходульность сочиненія и напускной сантиментализмъ ужь слишкомъ рзко бросаются въ глаза. Выдумка автора васъ не прошибаетъ, какъ прошибаетъ васъ талантливая правда Тургенева. Конечно, и Тургеневъ идеальничаетъ. Тургеневъ писалъ, какъ баринъ — честный, хорошій, гуманный, умный, но все-таки баринъ. У Вовчка же ко всмъ замашкамъ барства присоединяется напускная чувствительность, распущенный сантиментализмъ и безсиліе неспособности къ настоящему сильному озлобленію. У Вовчка все очень слезливо, сладко, нжно, рыхло и безсильно-говорливо. Впрочемъ, такое отношеніе къ изображаемымъ народнымъ страданіямъ было неизбжнымъ послдствіемъ того печальнаго, историческаго развитія, которымъ завоевало себ человчество свое благополучіе. Вліятельный образованный слой тянулъ впередъ наиболе образованныхъ и умныхъ, а вліятельные образованные и умные выходили лишь изъ того слоя, который они поучали. Понятно, что простонародное горе, невыпесенное на своихъ плечахъ, могло возбуждать очень сердечныя и гуманныя отношенія къ людямъ, могло заставить сочувствующихъ передовыхъ людей высказывать очень честныя мысли и рисовать очень трогательныя положенія: — но только есть маленькая разница, когда о голод говоритъ самъ голодающій или тотъ, кто только воображаетъ, какъ должно быть скверно голодному. Чтобы псня съ чужого голоса захватывала за душу, надобно самому имть очень тонкую и сильную даму. А Марко-Вовчекъ уже, конечно, не былъ крпостнымъ, оттого-то Шевченко и заставляетъ васъ чувствовать то, что онъ самъ чувствовалъ, ибо онъ самъ переиспыталъ во всхъ мелочахъ и тонкостяхъ ощущенія сквернаго, подавляющаго положенія, Вовчку же говорить о томъ, что онъ видлъ издали, нельзя съ тми прошибающими подробностями, ибо онъ стоитъ вн чужихъ страданіи и поэтому изъ своихъ героевъ длаетъ баръ, лишь переряженныхъ въ мужиковъ и мужичекъ. Этотъ маскарадъ видится въ каждомъ слов Вовчка, и потому не онъ беретъ перевсь надъ читателемъ, а обыкновенно читатель стоитъ вн его вліянія я относится къ нему критически.
Возьмемъ хотя разсказъ ‘Три доли’. Изображаются въ немъ чувства все хорошія и положенія трагическія, но вы относитесь ко всмъ этимъ трогательностямъ, какъ къ театральному представленію. Передъ вами, пожалуй, и живые люди, но какъ будто не т, о которыхъ говорятъ. Они могутъ быть англичанами, французами, американцами и разсказъ остается вренъ общечеловческой правд:— одного только нтъ — русскихъ и малороссіянъ, о которыхъ говорится. Это какой-то литературный космополитизмъ, лишенный клейма народности, печати мста и страны. Переведите ‘Три доли’ на французскій или нмецкій языкъ и разсказъ выйдетъ лучше, чмъ по-русски, т. е. случится тоже, что случилось съ переводами повстей Тургенева о Писемскаго. ‘Тысяча душъ’ Писемскаго приводитъ нмецкихъ критиковъ чуть не въ восторгъ, а для насъ съ ‘Тысячи душъ0, начинается паденіе ихъ автора. А между тмъ Гоголь непереводимъ! Отчего? Только отъ того, что при всей кажущейся соціальной инерціи нашего общества, въ насъ живо стремленіе къ чему-то иному, лучшему будущему. Это стремленіе въ насъ сильне и идеальне, чмъ въ какомъ либо другомъ европейскомъ народ. Мы открыли даже въ русской душ особенную мистическую силу, другимъ народамъ неизвстную. Мы съ самоувренностію всхъ едва цивилизующихся народовъ, кинулись съ мечтательной поспшностію въ идеальное, отдаленное будущее, вообразили, что держимъ его уже въ рукахъ и даже возмечтали себя пророкомъ и руководящимъ свточемъ остального человчества. Порывъ это юношескій, но честный. Понятно, что при такомъ настроеніи намъ хочется сильне всего знать самихъ себя, свои наклонности, свою душу. Кто лучше съуметъ показать намъ насъ, тотъ намъ и дороже. Но давайте намъ именно насъ, а не человка вообще, лишь одтаго въ русское платье и говорящаго по-русски. Мы не отказываемся смотрть и на свои недостатки, не отказываемся смотрть и на свою будничную жизнь, но мы хотимъ, чтобы она щеголяла по праздничному, какъ у Гоголя, а не подавляла насъ безнадежностію ко всему умному, честному, человческому. Гоголь намъ дорогъ потому, что, рисуя несовершенства, онъ не говорилъ намъ, что мы погибшая для жизни непригодность и лишніе въ человческой семь. Среди нравственной порчи и искалченности его героевъ, мы находили здоровыя, свжія черты, ростки будущей нашей силы и залогъ нашего соціальнаго спасенія. Гоголь не поселяетъ безврія, не заставляетъ опускать руки, онъ. напротивъ, возбуждаетъ сознаніе, пробуждаетъ критику. Совсмъ не такъ пишутъ второстепенные послдователи его школы и особенно Писемскій. У Писемскаго во всемъ какая-то безнадежность, сила у его цивилизованныхъ героевъ не настоящая, а уродливо-искалченная, лишенная всякаго свжаго порыва къ лучшему будущему. Прочитаешь Писемскаго и становится скверно, точно посидлъ въ какомъ нибудь вертеп съ безнадежными негодяями и дураками. Подобные герои удовлетворить насъ, конечно, не въ состояніи. Мы ищемъ себя, и ищемъ себя хотя и съ недостатками, и пожалуй даже очень крупными, но людьми — попорченными лишь вншними обстоятельствами, а вовсе не сгнившими внутри. Точно также въ герояхъ русскихъ романовъ и повстей мы не хотимъ видть англичанъ, французовъ, нмцевъ, или какого либо человка вообще, а хотимъ видть своихъ людей и читать свою жизнь, и если мы этого не находимъ, то не считаемъ писателя ни сильнымъ талантомъ, ни глубоко-мыслящимъ человкомъ. Таковъ Вовчекъ въ своихъ повстяхъ и преимущественно въ ‘Трехъ доляхъ’. Кто хочетъ отршиться отъ времени и читать вообще, вовсе неинтересуясь тмъ, происходитъ ли дло во Франціи, въ Италіи, или въ пампасахъ Америки, тотъ въ ‘Трехъ доляхъ’ найдетъ нескучное чтеніе. Понравятся ‘Три доли’ и чувствительно-сантиментальнымъ барышнямъ, если такія еще есть между русскими женщинами. ‘Три доли’ въ сущности жоржъ-зандизмъ, перенесенный въ малороссійскую деревню. Это своего рода ‘Дворянское гнздо’ съ тмъ же выходомъ, но только Катерина посильне Лизы. Трагизмъ положенія въ томъ, что Катерина, двушка сильная, страстная, энергическая, полюбила, а ее не любятъ и она ищетъ выхода въ монастыр. Но тамъ ли онъ? Когда Катерина уже отправилась въ монастырь и поселилась въ немъ, мать спрашиваетъ священника бывшаго тамъ: Какъ же ей тамъ живется? хорошо? здорова ли она? Разумется, хорошо въ божьемъ дом, отвтилъ священникъ, а дьячекъ отозвался: кто это знать можетъ? Она тамъ — а мы тутъ. И дйствительно не правъ ли дьячекъ, хотя священникъ и сказалъ ему гнвно: ‘ты молчи, Пантелеймонъ, когда тебя не спрашиваютъ старшіе!’
Посл смерти родителей Катря пріхала за наслдствомъ. Катря была еще хорошенькая, но личико стало маленькое, какъ у ребенка, глаза впали и была худа она, какъ ниточка. Она точно застыла: скорй на покойницу была похожа, чмъ на живую двушку. Глазки, что такъ бгали у нея — теперь едва поворотятъ и на что смотритъ будто не видитъ того. Посл завтрака, до котораго Катря почти не дотронулась, она сидла опустивши голову — молилась врно, шептала что-то, и на лиц у нея выступалъ румянецъ живой. Къ ней подошла сестра: ‘Катря! или ты забыла меня совсмъ, что не узнаешь меня?’ сказала она. Румянецъ сбжалъ съ лица Катри. Она обернула свои глаза и отвтила: ‘помню’.
— Отъ чего же ты такая неласковая, что не заговоришь со мною.
— Вс слова праздны, надо молиться.
— Катря! Знаешь ли ты, что Маруся замужъ вышла?
— Вышла за Чайченка. Боже благослови, она очень несчастна, воля Божія.
— Вспоминала ли ты объ насъ Катря? Вспоминала ли здшнихъ людей? меня?
На все это она отвчаетъ, точно молитву читаетъ по псалтырю.
— Я молюсь за всхъ людей.
— Спасибо. А ты меня уже теперь совсмъ не любишь?
— Господь всхъ повеллъ любить, даже враговъ.
— Такъ ты меня любишь, какъ врага, что-ли? Неужели у тебя нтъ никого дорогого сердцу, близкаго душ?
— Мы вс равны. За всхъ молюсь.
— И вс враги теб?
— Каждый человкъ другому человку врагъ, врагъ великій,— промолвила она, будто съ гнвомъ, блеснула глазами, губы задрожали.
Это была прежняя Катря, такъ и пахнуло отъ нея огнемъ по старому.
— Такъ всхъ надо бросать?
— Бросать! бросать! бросать!..
Это сцена тяжелая, нарисованная врно, но не о выход изъ тяжелаго положенія говоримъ мы, не о женскомъ вопрос. Я спрошу васъ, читатель, какихъ людей вы видите передъ собою? Кто эти мужики или господа? Что это — картина спеціально-русская, или общечеловческая? Въ томъ и ошибка Вовчка, что онъ рисуетъ господъ, одтыхъ въ пейзановъ. Женскій вопросъ и жоржъ-зандизмъ вопросы не деревни и мужика, а города и обезпеченнаго цивилизованнаго человка. Я хочу сказать не то, что въ деревн не умютъ любить, не любятъ и не бываютъ несчастными въ любви:— справтесь въ уголовной статистик, но я говорю о томъ, что идеализація доведена Вовчкомъ до полнвшей безличности я вмсто деревенскихъ людей, если у васъ воображеніе достаточно сильное, ничто вамъ не помшаетъ увидть маркизъ, маркизовъ, упражняющихся въ утонченныя чувства, точно у нихъ нтъ другого, боле важнаго дла. Отъ этого вся сердечность и теплота, на которыя Вовчекъ не поскупился, пропадаютъ даромъ и вовсе васъ не грютъ. Переведите ‘Три доли’ на французскій языкъ и дайте французу, онъ нарисуетъ въ своемъ воображеніи померанцовыя рощи, розовые сады, прозрачный живописный воздухъ, яркій солнечный день, райскихъ птицъ, домики какъ игрушки, и среди всего этого — нжныхъ юношей и страстныхъ двицъ, занятыхъ любовію. Ужь будто бы это русская деревня и вопросы русскаго деревенскаго быта?
Вообще Вовчекъ, какъ и вс второстепенные беллетристы, страдаетъ отсутствіемъ прогрессивнаго стремленія и не обладаетъ способностію отличать важное отъ неважнаго, первое отъ второго и третьяго. Вы у него не видите ясно опредлившейся и твердой точки отправленія. Вы не находите вполн выработаннаго соціальнаго міровоззрнія. Тенденціозность Вовчка узко-семейная съ значительной долей жоржъ-зандизма, переходящая въ сладость и въ напускную, сочиненную чувствительность, точно онъ пишетъ для нжныхъ барышень и институтокъ.
Въ отсутствіи твердо-выработаннаго прогрессивно-соціальнаго принципа причина того, что Вовчекъ относится такъ безразлично къ вопросамъ времени и переходитъ такъ легко отъ великаго къ смшному. Вовчекъ, напримръ, громитъ, конечно, по своему — крпостное право, и въ тоже время сочиняетъ ‘Глухой городокъ’ или ‘Тюлевую бабу’, т. е. рисуетъ какихъ-то козявокъ, ничтожную микроскопичность, давно открытую и описанную Гоголемъ, и о которой въ 1861 году говорить не было никакой необходимости писателю, сознательно говорящему.
Въ этихъ двухъ повстяхъ Вовчекъ примостился въ хвостъ Гоголя и очевидно потерялъ современную почву, желая дйствовать на мелкое чувство, и возбуждать мелкія мысли. Въ ‘Глухомъ городк’ рисуется малороссійское благодушество, показываются тни прошлаго, тины патріархальнаго времени, когда не было ни желзныхъ дорогъ, ни телеграфовъ, когда люди здили даже не на лошадяхъ, а на волахъ и занимались лишь семейнымъ благодушествомъ. Нтъ тутъ ни выдающейся новой мысли, ни психологическаго анализа, а просто подобраны разныя слова, которыми предполагается произвести чувствительное впечатлніе. Скользитъ все описаніе легко, поверхностно не расшевеливая читателя, хотя въ разсказ все благопристойно и нтъ ничего оскорбительнаго для человческаго чувства. Вотъ, напримръ, образчикъ вовчовскаго анализа. Изображаются двое влюбленныхъ. ‘Настя съ каждымъ днемъ умолкала и утихала, никого она не поднимала теперь на смхъ, не смялась почти, блескъ пропалъ въ ея глазахъ, пропала ея рзвость, голосъ у ней сталъ такой тихій, точно отъ роду не звенлъ въ спорахъ и не заливался веселыми пснями.
А Григорій Гавриловичъ съ каждымъ днемъ становился тревожне. Онъ бросилъ книги читать, повадился ходить далеко за городъ на охоту.
Григорій Гавриловичъ и Настя рдко и мало между собою говорили, казалось, что они сбираются ч го-то сказать другъ другу и тогда ужь до сыта наговориться. Наедин они бывали только вечерами, когда Григорій Гавриловичъ провожалъ Настю домой. Блаженное это время было имъ! Ночи звздныя, теплыя, украинскія, городъ заснулъ — они идутъ рядомъ по тихимъ улицамъ, никакого шуму, только соловьи ноютъ да сады шелестятъ, и когда посл они сами съ собою раздумываютъ, разгорюются, память такого вечера думы ихъ развеселяла, ихъ тоску усмиряла.
— У нея богатые женихи будутъ, а я бденъ. Я ее люблю. Брать ли мн ее за себя, на трудную убогую жизнь, думалъ про себя Григорій Гавриловичъ.
— Любитъ ли онъ меня много! Возьметъ ли за себя? Любитъ ли онъ меня, какъ я его? думала Настя и смутно и тяжело на сердц, вспомнятся вечерніе проводы, теплая ночь, соловьиныя псни, шелестящіе сады, два-три такихъ слова и на сердц легче, легче…’
Нельзя сказать, чтобы это описаніе давало вамъ точное и сильное понятіе о размр чувства героевъ Вовчка, и чтобы вы могли обойтись безъ работы собственнаго воображенія, если бы вамъ вздумалось дополнить все то, о чемъ умолчалъ авторъ.
Кром нжныхъ душъ и малороссійскаго благодушества Вовчекъ въ ‘Глухомъ городк’ рисуетъ и злодя. Этотъ злодй есть Данило Самойловичъ Копыта, желающій силою жениться на Наст. Чтобы заставить Настю дать свое согласіе, ее тиранятъ, даже запираютъ и чуть не приставляютъ полицейскій караулъ. Ухищренія злыхъ людей однако не удаются. Настю ловкимъ манеромъ похищаютъ, и она выходитъ замужъ за того, кого любитъ. Въ самомъ факт нтъ ничего неправдоподобнаго и весьма вроятно, что подобный случай и былъ въ Малороссіи. Но нашъ вопросъ не въ правдоподобности этого факта, мы спросимъ автора: вопросъ ли времени онъ возбуждаетъ и не въ оправданіе ли себя онъ назвалъ разсказъ ‘Глухимъ городкомъ’? Конечно, нельзя отрицать, что браки силой бывали въ 1861 г., они бываютъ пожалуй и теперь, только стоитъ ли говорить объ этихъ вопросахъ, какъ о вопросахъ первостатейной важности, и позволительно ли это писателю передовому, тенденціозному?
А ‘Тюлевая баба’? Боле тощей мысли и представить себ невозможно. Нельзя отрицать, что о людскомъ тупоуміи и глупости узнать что нибудь бываетъ очень полезно, но въ ‘Тюлевой Баб’ рисуется даже и не тупоуміе, а просто чортъ знаетъ что такое. Ну, какъ населеніе цлаго города до того ушло въ интересы кухни и погрузилось въ такой идіотизмъ, что смотритъ на изготовленіе бабъ къ Святой, какъ на единственное дло, для котораго стоитъ только жить. Весь городъ перессорился изъ-за того, что явилась въ немъ внезапно одна барыня, умющая искусне всхъ остальныхъ печь бабы. Авторъ рисуетъ весьма врно и подробно ухищренія, каверзы и интриги, къ которымъ прибгаютъ обитатели этого захолустья, но только къ чему все это? Во-первыхъ, въ разсказ нтъ правдоподобія, а во-вторыхъ, писать ‘Тюлевую Бабу’ въ 1862 году было также соціально-полезно, какъ переливать изъ пустого въ порожнее. Авторъ не пожаллъ своего таланта и своихъ силъ, и бросилъ ихъ на воздухъ.
Въ порядк послдовательности, Вовчку слдовало бы начать подражаніемъ Гоголю, т. е. ‘Тюлевой бабой’ и ‘Глухимъ городкомъ’, и затмъ уже перейти къ разсказамъ изъ народнаго быта, имющимъ противокрпостную тенденцію. Но это отступленіе отъ послдовательности въ сущности не измняетъ общаго характера дятельности Марко-Вовчка. Онъ остается все-таки литературнымъ барометромъ, на которомъ можно разсмотрть вс фазисы въ развитіи соціальнаго мышленія русскаго образованнаго общества. Когда волновалъ всхъ крпостной вопросъ — Вовчокъ рисовалъ простыхъ людей, стремящихся къ свобод. Женскій вопросъ, перенесенный Вовчкомъ въ деревню, нашелъ въ немъ тоже адвоката. Дале тотъ же женскій вопросъ, возбудившій въ обществ порывъ къ самодятельности до того, что даже явились герои женщины, вдохновилъ Марка-Вовчка написать ‘живую душу’. Наконецъ послдній фазисъ развитія нашей общественной мысли отразился у Вовчка въ ‘Запискахъ причетника’. Во всхъ этихъ произведеніяхъ читаешь исторію постепенной зрлости русской соціальной мысли и тхъ практическихъ вопросовъ, осуществленію которыхъ отдавались боле способные, энергическіе люди изъ русскаго образованнаго меньшинства.
Но ни въ одномъ изъ своихъ произведеній Марко-Вовчекъ не обнаруживаетъ той чуткости, которою отличается Тургеневъ, и въ этомъ, конечно, одна изъ слабыхъ сторонъ Вовчка. Мысль его лишена соціальной проницательности, т. е. у него нтъ способности по едва намчающимся, разбросаннымъ фактамъ прозрвать и формулировать то, что именно начинаетъ волновать общество и въ какомъ направленіи оно готово думать и дйствовать. Обладай Вовчокъ такою способностію, онъ, конечно, стоялъ бы въ числ беллетристовъ первой руки и, можетъ быть, даже наравн съ Тургеневымъ. Но и въ Тургенев Блинскій не признавалъ способности быть властелиномъ думъ своего времени, а находилъ лишь способность понимать врно вопросы дня и откликаться честно на то, что уже намтилось съ достаточною ясностію. Я если этимъ врнымъ отзывомъ отмжевывается Тургеневу хотя и хорошее, но все-таки довольно скромное мсто, то, конечно, нтъ особенной нужды пускаться въ спеціальныя изслдованія и изысканія, чтобы опредлить досконально значеніе Марко-Вовчка. Впрочемъ и цль моей настоящей статьи совсмъ не эта.
‘Живая душа’ по мысли составляетъ параллельный романъ съ ‘Некуда’ Стебницкаго. Я этимъ вовсе не хочу сказать, чтобы эти два романа имли что либо общее въ направленіи и тенденціи. ‘Некуда’ — ретроградный пасквиль, тогда какъ ‘Живая душа’ — романъ честный, но только запоздалый. Явись ‘Живая душа’ четырьмя, пятью годами раньше, и особенно до ‘Некуда’, она имла бы общественное руководящее значеніе. Но въ 1868 году романъ этотъ и долженъ былъ пройти, и дйствительно прошелъ незамченнымъ.
Въ ‘Живой душ’ Марко-Вовчокъ оставляетъ уже свою сладкую манеру возбуждать искуственную чувствительность. Періодъ разнживающихъ вліяній и трогательныхъ изображеніи, спеціально назначавшихся прошибать сердечную кору русскаго читателя и пробуждать въ немъ гуманность, очевидно, уже кончился. нервная раздражающая сладость манеры Достоевскаго теперь уже невозможна. Происходитъ это не отъ того, чтобы читатель не желалъ или отказывался шевелить свое чувство литературными произведеніями, но онъ требуетъ ощущеній здоровыхъ, укрпляющихъ, ведущихъ къ разсудительнымъ, соціально-полезнымъ выводамъ и мыслямъ, а не къ одной безплодно разнживающей саытиментальности. Въ этомъ отношеніи Марко-Вовчекъ сдлалъ шагъ впередъ, и вліяніе времени оказалось для него благотворнымъ. Въ ‘живой душ’ вы уже не находите чувствительной вычурности, вы не видите усилій автора довести васъ до нервной разслабленности, до обморока при вид раздавленной мухи. Авторъ мстами впадаетъ даже въ сатирическій тонъ, проявляетъ нервную крпость и бываетъ объективнымъ. Конечно, это боле здоровое и реальное направленіе явилось еще при Добролюбов, но на Волчк оно отразилось только теперь.
Въ ‘Живой душ’ изображается энергическая, умная двушка, освобождающаяся изъ-подъ гнета пріютившей ее семьи и самостоятельно пробивающая себ дорогу. У Стебницкаго, ради его пасквильной цли, нужно било, чтобы Лиза не сломила препятствій, и онъ ее уморилъ. У Волчка, задавшагося мыслію правильной, врной фактамъ общественной жизни, Маша становится отважно на ‘дорогу’ и идетъ впередъ. Наконецъ она выходитъ замужъ за человка, котораго она любитъ, и того же закала, какъ и она сама.
Нсколько лтъ ране подобная мысль романа имла бы, конечно, живой общественный интересъ, но какой же возбуждающій интересъ могла имть подобная мысль въ 1868 г., когда она не только уже ни для кого не нова, но когда даже немыслимо, чтобы русская женщина могла думать и поступать не такъ, какъ думала и поступала Маша. Трудитесь, учитесь, не міродствунте, не будьте кисейными барышнями, не сидите на плечахъ своихъ братьевъ, отцовъ, мужей, стойте на своихъ ногахъ — поучали на всякіе лады и съ разжевывающими подробностями критики и публицисты шестидесятыхъ годовъ. Поученіе усвоилось и принесло такіе практическіе результаты, что русская двушка даже отправилась въ заграничные университеты. Марко-Вовчокъ, среди такого уже свершившагося факта, вдругъ вздумалъ повторять боле слабымъ голосомъ: будьте энергичны, не пугайтесь трудностей, стремитесь къ самостоятельности. Точно кому нибудь еще нужно повторять эту избитую мысль и возбуждать чью нибудь энергію избитыми типами. Теперь этой мысли учитъ уже не романъ, а сама жизнь, сама окружающая практика. Даже женщины, выросшія на отсталыхъ понятіяхъ, и т говорятъ, вздыхая съ сожалніемъ, что он не могутъ быть самостоятельными и экономически-независимыми, потому что испорчены всмъ своимъ предыдущимъ. Кто же не знаетъ теперь, что свобода лучше зависимости.
Но Вовчку и нельзя было поступать иначе. По направленію и развитію, мы причисляемъ его къ писателямъ сороковыхъ годовъ, къ писателямъ, платонически переживавшимъ вопросы жизни, переживавшимъ ихъ не практически, а идеально, напускнымъ сочувствіемъ чужому голоду и никогда неиспытавшимъ голода своимъ желудкомъ. Это были писатели честнаго, гуманнаго чувства, готовые охотно облегчить страданія людей, но, къ сожалнію, никогда. неиспытавшіе этихъ страданій на себ. Все это было неизбжнымъ послдствіемъ тхъ обстоятельствъ, при которыхъ русская жизнь создавала литературныхъ дятелей. Сначала литературой занимались у насъ графы да князья, чисто изъ чести, потомъ стали писать помщики и за гонораріи. Я не знаю, помщикъ ли Марко-Вовчекъ или нтъ, но знаю то, что помщичье отношеніе Вовчка къ рисуемымъ имъ лицамъ ясно въ каждомъ его слов. Отъ того и происходитъ его сантиментализмъ, что онъ со стороны описываетъ чужія страданія и лишенія. Мы думаемъ, что Вовчокъ сдлалъ большую ошибку, что никогда не плъ своей псни, за другихъ пть съ успхомъ — трудно. Писатель можетъ быть только тогда истинно силенъ и вліятеленъ, когда онъ говоритъ отъ себя и то, что онъ самъ пережилъ. Зачмъ забираться въ чужую область? Вовчекъ, напримръ, пашетъ ‘Три доли’, и желая изобразить неудовлетворенное чувство простыхъ людей — рисуетъ переряженныхъ маркизъ. Не лучше ли было рисовать людей своихъ, какъ это длалъ Тургеневъ, изображавшій обитателей дворянскихъ гнздъ. Т же ‘Три доли’, перенесенныя въ дворянскую сферу, вышли бы силой и создали бы Вовчку боле прочную и почтенную репутацію, чмъ теперь. Вышла бы, по крайней мр, правда, а не фальшь, которою страдаютъ вс разсказы Вовчка изъ народнаго быта.
Послдній поворотъ въ русской жизни необходимо долженъ покончить господствовавшій до сихъ поръ въ нашей литератур энциклопедизмъ, Ну гд же одному писателю браться за изображеніе всхъ отдльныхъ міровъ, на которые распадается народная жизнь? Подобная работа мысли бываетъ только тогда, когда идетъ піонерская работа, когда пробивается въ лсу первая проска, когда нужно будить людей и наводить ихъ на потребность знанія и мысли. Подобная работа и была у насъ, напримръ, въ періодъ шестидесятыхъ годовъ. Въ ту пору серьезному писателю приходилось быть и критикомъ, и публицистомъ, и популяризаторомъ. Припомните хотя дятельность Писарева. Ужь о чемъ онъ ни писалъ — и о кровообращеніи, и о небесныхъ свтилахъ, и о домашней благопристойности, и о любви, и о соціально-экономическихъ вопросахъ, и о кисейныхъ барышняхъ, и о философіи Конта, и объ Аполлоніи Тіанскомъ, и о воспитаніи, наконецъ училъ своихъ читателей и исторіи. Вдь это то же, что въ неразвитомъ экономическомъ быту человку приходится строить себ и избу, и шить платье, обувь, самому приготовлять земледльческія орудія, длать экипажи, даже самому молоть себ хлбъ.
Не принадлежа къ оптимистамъ, я тмъ не мене желаю констатировать тотъ фактъ, что наше образованное, имющее голосъ общество ушло въ послдніе 10 лтъ очень далеко и въ практик жизни, которую подкосило освобожденіе крестьянъ, гласный судъ, земство, и въ теоретическомъ усвоеніи себ многихъ новыхъ мыслей. Поэтому популяризація въ томъ вид, въ какомъ она была неизбжно необходимой въ періодъ 1857—64 гг., теперь была бы совершенно, неумстной и непрогрессивной. Тотъ универсализмъ, вн котораго невозможно было дйствовать тогда, теперь бы только ослаблялъ силу писателя и уменьшалъ его вліяніе. Теперь уже не удовлетворилъ бы г. Григоровичъ своими идеальными мужичками, потому что мысль нужно не пробуждать и наводить на размышленіе, а удовлетворить боле прочнымъ содержаніемъ и точнымъ отвтомъ. Соціализмъ, хотя и не тсный, не нмецкій — вотъ что требуется отъ современнаго писателя и особенно беллетриста. Можетъ быть, это требованіе не вполн еще выразилось и формулировалось, но оно уже чувствуется и вн его не можетъ быть ни силы, ни таланта, ни соціальной полезности литературнаго дятеля. Сила должна сосредоточиваться, а не раскидываться.
Противъ этого простого требованія Вовлекъ погршалъ постоянно и погршилъ еще разъ въ ‘Запискахъ причетника’. И почему это ‘Записки причетника’? Потому что дйствующія лица названы: священникомъ, дьякономъ, дьячкомъ, пономаремъ? Новая струя жизни увлекла легко поддающагося вліянію, впечатлительнаго автора, и онъ, назвавъ своихъ героевъ духовными именами, вообразилъ, что рисуетъ бытъ духовенства. Такъ нельзя. Вдь это платоническое отношеніе къ вопросу, совершенію чуждому автору, и едва ли въ наше время можно сказать что и и будь точное о быт духовенства и возбудить о немъ безошибочное представленіе, не поучившись лично въ семинаріи, не будучи самъ дьячкомъ, дьякономъ или священникомъ. Лтъ десять, а пожалуй и пять назадъ еще можно было говорить съ успхомъ вообще, но теперь уже необходимо говорить съ силой знанія, съ силой прочувствованной и вынесенной на самомъ себ жизни. Иначе выйдетъ чепуха.
Историческая громадность факта освобожденія крестьянъ едва ли понимается всми въ полной его неотъемлемости. Это вопросъ не экономическій, вопросъ не надла, вопросъ не двухъ или пяти десятинъ, это вопросъ такой соціальной широты, при которой измняются совершенно вс органическіе и психологическіе процессы каждаго отдльнаго человка. Это вопросъ новаго уклада жизни, новаго выясненія того, что до тхъ поръ молчало, лежало подъ спудомъ, не обнаруживало признаковъ жизни. Все это теперь всплываетъ, заявляетъ свои человческія права и готово вести борьбу за существованіе. Универсализмъ аристократическихъ писателей, относившихся платонически къ тому, что лежало вн ихъ, является жалкой микроскопичностію сравнительно съ пробуждающеюся самодятельностію всей громады. Здсь является уже не адвокатура за другихъ, а собственная адвокатура за самого себя. Здсь приходится предугадывать не чужія требованія и общія нрава, а выяснять свой личный особнякъ и подводить средній общій итогъ единоличнымъ производимъ. Гд тотъ пророкъ, который бы взялся говорить за всхъ, взялся бы каждому опредлить его мсто, начертать ему планъ его поведенія и сказать жизни — ты должна быть такою, а не такою?
Какою смшной и ничтожной кажется притязательность писателей, желающихъ явиться властителями думъ, имъ неизвстныхъ, и формулировать единоличныя отношенія, которыхъ не опредляло еще человчество во всей своей совокупности. Вы ли пророкъ соціологіи и кто призвалъ васъ пророчествовать? Въ коллективной жизни человчества теперь нтъ вожаковъ и немыслимы герои, желающіе превратить народъ въ Панургово стадо. Обязанность мыслителя и ученаго теперь только въ томъ, чтобы подводить итоги единоличнымъ соціальнымъ порывамъ людей и точне констатировать стадіи въ развитіи человчества. Соціологію творятъ не отдльные люди, а творитъ міръ, но чтобы она создалась, необходимо работать тмъ же путёмъ, какимъ работаетъ натуралистъ. И задача беллетриста таже. Непригодность литературнаго пріема, существовавшаго у насъ до сихъ поръ, теперь уже совершенно очевидна, и посл освобожденія крестьянъ невозможно стоять на точк отправленія писателей сороковыхъ годовъ и на навязывающемся сантименталлзм Марко-Вовчка. Какіе это вожди прогрессивной мысли, какіе это вожди и пророки! Тсный мірокъ, изъ котораго они вышли, есть именно та жалкая односторонность, которая была хороша при поршеніи общихъ расплывающихся вопросовъ, но которая совершенно неумстна, когда исторію приходится творить самому народу во всей его совокупности.
Я знаю, что это время, по крайней мр, для Россіи еще не наступило, но я знаю также и то, что оно намтилось освобожденіемъ крестьянъ и требованія его уже обнаружились въ томъ новомъ направленіи беллетристики, представителями котораго явились молодые писатели. Если читатель поусилится вникнуть въ сущность умственной работы теперешняго времени, то онъ безъ труда увидитъ, что новая, едва возникающая мысль употребляетъ вс свои усилія, чтобы похоронить мы. ль старую, уже отжившую. Мы хоронимъ теперь Тургенева, Гончарова, Писемскаго, этихъ богатырей идеи сороковыхъ годовъ, и хоронимъ ихъ не потому, чтобы умеръ ихъ талантъ, а потому, что жизнь стала на новый путь, на которомъ они не могутъ сдлать намъ ни одного полезнаго прогрессивнаго указанія. Дятельность ихъ, плодотворная и полезная въ свое время, теперь уже узка и ихъ знанія не могутъ сообщить намъ ни одного новаго факта, который былъ бы намъ полезенъ для новаго итога. Балансъ ихъ дятельности уже подведенъ, книги ихъ нужно сжечь, и новой жизни нужно рости изъ новыхъ смянъ, не тратя изслдованія на то, что росло на предыдущей почв ране.
Пріемъ натуралиста — вотъ тотъ новый пріемъ, которымъ слдуетъ вооружиться новому беллетристу. Собираніе новыхъ идей и фактовъ для будущихъ выводовъ — вотъ задача нашего времени. Работа эта неграндіозная, она не производитъ ни шума, ни блеска, подобно дятельности беллетристовъ, рисующихъ титановъ и невозможныхъ героевъ, но въ ней есть практическая польза, польза великая, подобная той, какую оказалъ наук Дарвинъ. Этотъ человкъ 30 лтъ кропотливо собиралъ мелочные факты и когда подвелъ имъ общій итогъ, то повернулъ все научное міровоззрніе и поставилъ человческую мысль на совершенно новую, невдомую ей до того времени дорогу. Вн этой задачи немыслима и дятельность беллетриста. Намъ нужно наконецъ оставить ту жалкую односторонность, на которой мы подвизались до сихъ поръ и разстаться съ самолюбивымъ поползновеніемъ гнуть русское человчество подъ предвзятый итогъ. Намъ нужно разстаться съ самолюбивымъ воззрніемъ на свою личную и общественную роль и покончить съ помшательствомъ величія, которымъ мы оправдывались до сихъ поръ, но которому историческаго оправданія теперь нтъ.
Маленькая область соціальнаго вденія, въ которой подвизался, напримръ, Тургеневъ, крошечный мірокъ Гончарова и удушливый чуланъ, наблюденію котораго отдалъ вс свои силы Писемскій — все это до того мелко, тсно и жалко, что ужь конечно забираться въ подобную щель человку, проснувшемуся съ боле широкою мыслію и съ боле широкимъ человческимъ порывомъ невозможно. Итоги этихъ лириковъ не общіе итоги, и общаго итога никто еще не знаетъ. Слдовательно, задача современной беллетристики въ томъ, чтобы находить новыя данныя для будущаго итога, ибо слово писателей сороковыхъ годовъ, бывшее новымъ въ свое время, есть только одинъ изъ отжившихъ элементовъ русскаго прогресса.
Идеализмъ, который питался возбуждающими воображеніе и смутное чувство героями романистовъ отжившей эпохи, конечно, не можетъ быть удовлетворенъ кропотливымъ, мелочнымъ, но вмст съ тмъ реально полезнымъ трудомъ новыхъ беллетристовъ. Читатель, мозгъ котораго привыкъ раздражаться расплывающимися не опредленными, но въ то же время, повидимому, очень широкими и глубокими стремленіями Рудиныхъ и всякихъ другихъ Гамлетовъ, не можетъ быть удовлетворенъ такими будничными и мелочными типами, какъ герои Ршетникова или Успенскаго. Но это не боле, какъ борьба идеализма съ реализмомъ. Конечно, смотрть на Сиріуса много дальше и смотрть себ подъ ноги гораздо ближе, по была поря, когда человчество занималось астрономическими вопросами, и наконецъ наступилъ новый моментъ естествознанія, когда съ скальпелемъ въ рукахъ люди стали изучать спеціальныя особенности человческаго организма и біологическіе законы. Занятіе, повидимому, мелкое, а въ сущности самое прогрессивное, самое широкое и самое плодотворное. Совершенно тоже и въ литератур. Мы только искалчены предыдущимъ и, какъ нервныя барышни былыхъ временъ, привыкли легче и пріятне переноситъ отравленную атмосферу благоухающаго салона, чмъ свжій воздухъ неукрашеннаго ничмъ поля.
Съ этой точки зрнія смшно толковать объ отсутствіи литературныхъ талантовъ и подавляющихъ литературныхъ грандіозностей, ибо мучительный байронизмъ и міровая тоска, которою изнывало европейское человчество въ начал XIX вка, больше ничего, какъ болзненный кризисъ мысли, стремившейся къ здоровому выходу. Этотъ здоровый выходъ создался новымъ направленіемъ европейской мысли, которая, посл освобожденія крестьянъ, прилетла и къ намъ черезъ границу.
Такъ называемая бдность литературныхъ талантовъ есть не больше, какъ вымыселъ людей, выросшихъ на романахъ идеальныхъ писателей. Это вымыселъ читателей, привыкшихъ къ литературному гашишу, это фантазія людей такъ называемаго молодого поколнія. Говорятъ, гд нынче Тургеневы, Гончаровы?… Справедливо, что нынче нтъ ни Тургеневыхъ, ни Гончаровыхъ, но ихъ нтъ не потому, чтобы русская почва стала безплодне, а просто потому, что люди тхъ же силъ и способностей направили ихъ на другое дло.
Кто были читатели, для которыхъ писали Пушкинъ, Лермонтовъ, а потомъ Тургеневъ и Гончаровъ? Сливки русскаго общества, тонина русской цивилизаціи, небольшая кучка людей, располагавшихъ всми судьбами русскаго человчества. Эту-то кучку услаждали и поучали ею созданные литературные таланты. Вопросы, которыхъ касались писатели 30 и 40-хъ годовъ, были вопросами утонченной цивилизаціи, вопросами не насущными, а составлявшими украшеніе жизни.
Но и этихъ вопросовъ было мало. И выросли они не на русской почв, а просто, какъ птицы божіи, прилетли изъ-за границы и поселились въ головахъ передовыхъ людей. А число писателей? Сначала только одинъ Пушкинъ, потомъ только одинъ Лермонтовъ, затмъ только одинъ Блинскій. Вы скажете — за то титаны. Ну объ этомъ еще можно поспорить. Въ чемъ титанизмъ Пушкина? Въ звучномъ, гладкомъ стих — справедливо, но ужь никакъ не въ мысли, между тмъ для тхъ, кто развивался на Пушкин, Блинскій казался глупымъ, а Добролюбовъ — не боле, какъ свистуномъ. Такіе недозрвшіе и недоразвившіеся поэты, какъ Пушкинъ и Лермонтовъ, благодаря обаятельности своего языка, скоре вредили проясненію общественной мысли, чмъ приносили ей пользу. 11 сколько лживыхъ понятій живетъ еще до сихъ поръ въ русскомъ обществ благодаря тому, что зря, безъ всякаго выбора, учили и учатъ дтей стихамъ Пушкина и Лермонтова!
Даже т, кто развивался на Блинскомъ, не хотли читать Добролюбова, кто развился на плнительныхъ героиняхъ Тургенева, отворачиваются отъ невеликосвтскихъ героевъ новйшихъ реальныхъ беллетристовъ. Припомните, что даже Сеньковскій, человкъ умный и способный, находилъ героевъ Гоголя сальными, неблагопристойными и неприличными. И конечно, человку, выросшему въ утонченныхъ условіяхъ пустой великоевтскости, простой, невычурный и недрессированный человкъ покажется неотесанной грубостью. Это обыкновенная и вчно повторяющаяся исторія доказываетъ только то, что если дюжинные люди усвоятъ въ молодости извстное число понятій, то уже дале ихъ голова, какъ туго набитый чемоданъ, не можетъ вмстить въ себ ни одной новой мысли, хотя бы она была свтле и тоньше солнечнаго луча и драгоцнне брилліанта Раи-Мойтунскаго.
Со стороны прогрессивности и большаго развитія соціальной мысли никакъ не можемъ согласиться, чтобы Россія нашего времени была отстале, чмъ при Пушкин, Гогол и Блпискомъ. Со стороны числа пишущихъ людей, мы видимъ тоже очевидный перевсъ нашего времени надъ періодомъ 30, 40 и даже 60-хъ годовъ. Тогда писатели являлись одиночно. Тогда, напримръ, одинъ Блинскій производилъ бурю во всемъ русскомъ интеллект. Какъ мы ни уважаемъ глубоко Блинскаго, какъ мы ни признаемъ всю громадность пользы, принесенной имъ пробужденію и развитію русской мысли, по исторію и коллективную Россію мы уважаемъ еще больше. Поэтому титанамъ и героямъ мы отводимъ боле скромное мсто, чмъ какое обыкновенно имъ отмежевывается. Иногда титанъ приноситъ даже вредъ. Люди, развившіеся на Блинскомъ, ни въ грошъ не ставятъ ни Добролюбова, ни Писарева. Ужь будто бы это такъ прогрессивно и умно?
Отводя титанамъ приличное мсто мы судимъ о сил времени не по отдльнымъ титанамъ, а по числу, по масс мыслящихъ людей и потому находимъ, что наше время неизмримо дальше періода Блинскаго и дальше времени Добролюбова.
Литературные титаны, являющіеся властителями думъ своего времени, напр., Блинскій, Добролюбовъ и его сотрудники, больше ничего, какъ боле первые люди, узнавшіе раньше другихъ то, что другіе не знали и взявшіеся поучатъ незнающихъ людей. Сила этихъ передовиковъ, въ сущности, не столько въ знаніяхъ, сколько въ ихъ честномъ чувств, въ ихъ неуклонномъ характер, въ ихъ энергіи, въ ихъ преданности иде, за которую они готовы на все. Мысли пропагандирующихъ властителей думъ своего времени, всегда такъ просты и общедоступны, что вовсе не требуется быть всеобъемлющимъ геніемъ для ихъ усвоенія. Дайте свободный доступъ какой хотите прогрессивной мысли, и вы уводите, какъ легко она пристроится въ каждой мыслящей голов. Слдовательно очевидно, что это вопросъ не столько качества способностей, сколько доступа знаній. Когда же было больше знающихъ людей, — при Блинскомъ, когда, русская передовитость изображалась лишь имъ и еще нятью, шестью человками, при Добролюбов и его сотрудникахъ, когда свтъ новыхъ знаніи шелъ тоже отъ немногихъ людей, или нынче, когда десяти пальцевъ мало, чтобы пересчитать всхъ людей думающихъ по новому. Скажите, когда было больше основательно пишущихъ людей, когда литература имла большее число органовъ — теперь или 10—20 лтъ назадъ?
Но вы говорите, что васъ не волнуетъ теперешнее слово, какъ волновало васъ новое слово 10 лтъ назадъ. Это справедливо, но неврно въ другомъ смысл. Справедливо это только въ томъ отношеніи, что читатель, развившійся на Блинскомъ, не признаетъ Добролюбова и Писарева умными людьми. И эта судьба дйствительно постигла молодое поколніе, теперь уже изображающее отцовъ и только себя считающее Россіей. Это поколніе начиталось всего, оно наволновалось въ волю, оно наконецъ кинуло якорь въ тихомъ семейномъ пристанищ, обзавелось дтьми и превратилось въ отцовъ и представителей элемента благоразумія. Ещл бы воротилась молодость! Тутъ огорчаться нечмъ и обвинять современную литературу совершенно несправедливо. Весь запасъ новыхъ мыслей, новыхъ ощущеній уже пережитъ молодымъ поколніемъ и въ туго набитый чемоданъ не уложиться теперь даже солнечному лучу. Что можно сказать этимъ людямъ новаго, когда возможность новаго для нихъ изчезла.
Чмъ новымъ вы разшевелите ихъ чувство, когда оно уже остановилось по середин и отталкиваетъ отъ себя вс новыя ощущенія, какъ какую нибудь зловредность, ведущую къ грхопаденію и не въ состояніи измнить своего поведенія противъ имъ выработанной и признанной непогршимой программы. И эти-то люди являются судьями новыхъ уже недоступныхъ имъ вопросовъ въ то время, какъ, наложивъ свою десницу, они хотли бы подавить вс новые ростки.
Переносить вопросъ исключительно на почву требованія молодого поколнія и его дло длать дломъ всей Россіи — разв не повторять, но въ худшемъ вид, старую крпостную исторію, когда помщикъ считалъ свои стремленія и требованія стремленіями и требованіями всей Россіи? Ужь будто бы Россія только въ молодомъ поколніи, въ настоящее время созрвшемъ и деспотически забравшемъ въ свои руки современную русскую литературу? Посмотрите кто редакторы современныхъ журналовъ и за зетъ? Все это или люди сороковыхъ годовъ или люди шестидесятыхъ годовъ, утвердившіеся въ вр въ свою собственную непогршимость и безошибочность сужденія. Тутъ несознанная молодымъ поколніемъ исторія, тутъ его неспособность уважать справедливыя требованія другихъ подростающихъ людей, имющихъ такое же право на нравственное существованіе, какое имло и молодое поколніе, когда было само подростающимъ.
Или ужь за старющимъ молодымъ поколніемъ нтъ ничего боле молодого и съ былымъ молодимъ поколніемъ должна покончить русская прогрессивная мысль? Конечно нтъ. И потому, если кто иметъ право претендовать на бдность современной русской мысли и на бдность талантовъ, то конечно не молодые, а подростающіе. Для подростающаго поколнія дйствительно нтъ литературы, нтъ талантовъ, ибо само для себя оно ихъ еще не выставило, а молодое поколніе пишетъ не для него. Вотъ почему подростающее поколніе читаетъ теперь журналы шестидесятыхъ годовъ и поучается изъ Писарева.
Но попробуйте писать для подростающихъ. О какую бурю поднимутъ противъ васъ современные литературные мудрецы! Они обвинятъ васъ въ повтореніи стараго, въ жеваньи и пережевываньи всего извстнаго и все это только потому, что вн себя они не видятъ ничего и не допускаютъ новой жизни. Этихъ филистерствующихъ писателей расплодилось у насъ не мало и они-то вносятъ бду, разладъ и отсталость въ современную русскую литературу.
Правда, вопросы подростающаго поколнія еще не выяснились и не опредлились. Они не могутъ составлять поэтому вопросовъ литературы и имъ принадлежитъ будущее, а не современное. Въ современномъ же царств русской мысли правитъ деспотически молодое поколніе и какъ оно уже все знаетъ, все пережило, все перечувствовало, то его новымъ ничмъ не поразишь и оно усиливается держать все, что стремится къ боле новому, и что ему, уже невоспринимающему новой мысли, кажется или старымъ, или мелкимъ, или ошибочнымъ.
Еще дальше вопросовъ молодого и подростающаго поколнія стоитъ вопросъ всей Россіи. Этотъ вопросъ намтилъ общій характеръ своей программы съ освобожденіемъ крестьянъ. Предъ этимъ вопросомъ и вопросы молодого и вопросы подростающаго поколнія являются второстепенными, ибо исторію Россіи создать не этимъ частямъ цлаго, а напротивъ цлому, поглощающему свои составныя части. Понятно, что если новое литературное направленіе отдастся изслдованію и наблюденію фактовъ этой новой жизни, жизни невдомой ни для молодыхъ, ни для подростающихъ, то, конечно, подобная литература не зашевелитъ чувства кисейныхъ барышень, которымъ пріятне слушать о треляхъ соловья и изнывать надъ описаніемъ сердечныхъ щемленій, возбуждаемыхъ прогулкой вдвоемъ, съ красивымъ молодымъ человкомъ, въ померанцовой рош. Какое дло этимъ людямъ до деревни, до Россіи, до ея исторіи, до интересовъ людей не своего міра и не своихъ стремленій! За мужиками они не умютъ видть Россіи.
III.
Еще Добролюбовъ говорилъ, что у насъ нтъ данныхъ для народной эпопеи и никто не знаетъ народа настолько, чтобы жизнь его могла быть предметомъ литературныхъ произведеній. Писаревъ тоже писалъ, что онъ не знаетъ спеціально народной жизни и говоритъ о ней вообще.
Но уже тогда чувствовалось, что вопросы молодого поколнія и образованныхъ исчерпываются, что повторять Тургенева, Гончарова, Писемскаго — невозможно и вотъ боле чуткіе молодые и проницательные писатели обратились къ иному міру, къ инымъ людямъ, о существованіи которыхъ прежняя образованная Россія больше подозрвала, чмъ знала.
Григоровичъ, Тургеневъ, Писемскій, если они рисовали деревшо — рисовали ее вообще, рисовали въ общечеловческомъ идеал, руководствуясь лишь теоретическими представленіями, пони одинъ изъ нихъ не былъ въ состояніи разложить народный міръ на его составные элементы и дать его въ спеціальныхъ подробностяхъ, потому что деревня была для нихъ не больше, какъ лтней дачей, мстомъ лтнихъ прогулокъ. Чтобы говорить о народ и его жизни, нужно было быть самому изъ народа.
Былъ у насъ писатель изъ народа, но и по времени и по личнымъ свойствамъ онъ не могъ имть серьезнаго, практически-житейскаго, руководящаго значенія. Писатель этотъ Кольцовъ. Кольцовъ плъ щемящую, заунывную, надрывающую душу псню и былъ совершенно лишенъ того реализма, который одинъ даетъ прочную силу слову и формируетъ въ читател правильный взглядъ на вопросы жизни. Кольцовъ щемилъ и наводилъ уныніе, онъ заставлялъ пассивно опускать руки, уносилъ въ какую-то безпредметную даль и заставлялъ искать выхода въ любви къ природ, а не въ любви къ человку.
Въ томъ вид проявилось новое литературное направленіе, когда совершилось освобожденіе крестьянъ. Тутъ щемящая, заунывная псня, въ род Кольцовскихъ, теряла всякій смыслъ, ибо народный вопросъ изъ области теоріи и платоническихъ отношеній, перешелъ въ практику и сталъ вопросомъ дйствительной жизни. Новый поворотъ въ жизни, вызванный словомъ сороковыхъ годовъ долженъ былъ возбудить мысль въ новомъ направленіи, вызвать потребность сказать еще боле новое слово, практика котораго впереди.
Новыя слова, когда ихъ приходится произносить цлому народу, формируются и зрютъ вовсе не такъ просто и легко, какъ это думаютъ петербургскіе прогрессисты Невскаго проспекта, очень сожалющіе, что теперь нтъ ни Блинскаго ни Добролюбова. Для блага Россіи мы, конечно, желали бы, чтобы у насъ было побольше умныхъ людей, но для блага той же Россіи мы бы хотли, чтобы порывистая, лихорадочная умственная дятельность больше у насъ не повторялась. Въ Германіи во время тридцатилтней воины хлбныя поля заросли лсомъ, волки стали ходить стадами и уцлвшее населеніе одичало. Въ подобные моменты каждая новая прогрессивная мысль дйствуетъ взрывомъ и человкъ, ее сказавшій, становится кумиромъ толпы. Но лучше бы Германіи не испытывать тридцатилтней войны и лучше бы ей идти ровнымъ умственнымъ прогрессомъ, безъ задерживающихъ плотинъ. Вспомните, что было у насъ посл крымской войны, вспомните вс послдствія интеллектуальнаго пробужденія Россіи и моментъ возбужденія, и моментъ реакціи, и моментъ затишья, и все то, что мы переживали въ послднія 10 лтъ. При ровномъ прогресс могутъ быть Канты, Конты, Дарвины, Ляйели, но не могутъ быть ни Блинскіе, ни Добролюбовы и его сотрудники. При ровномъ умственномъ прогресс невозможны и въ литератур типы титановъ и героевъ, потому что вовсе не нужно сворачивать съ мста скалъ и не требуется вести за собою полчища и превращаться въ Атиллъ или Магометовъ. Не нужны тогда и Гусы, умирающіе ма кострахъ, не будутъ нужны ни войны альбигойцевъ, ни ужасы таборитовъ. Не въ этотъ ли моментъ боле спокойнаго умственнаго прогресса вступаетъ теперь Россія? Не служатъ ли Помяловскій, Ршетниковъ, Левитовъ если не пророками, то намчающими признаками новаго, хорошаго будущаго? Для метафизиковъ и идеалистовъ подобное состояніе конечно не представляетъ плнительности. Воображеніе не раздражено, сердечное щемленіе неудовлетворено и фантазія не поражается подвигами героевъ. Жизнь становится проще, реальне, разсудительне, практичне или, какъ говорятъ эстетики и метафизики — прозаичне. Конечно, былой метафизически-поэтическій элементъ изчезнетъ изъ жизни, но зато его смнитъ поэзія простоты и невычурности, поэзія здравомыслія и ровной теплоты гуманнаго чувства. Ну а что лучше?— Спокойная прогрессивная тишина — не филистерство, филистерство есть результатъ теоріи и практики медленнаго прогресса, а я говорю не о немъ.
Помяловскій и Н. Успенскій явились первыми провозвстниками новаго реальнаго направленія русской беллетристики, пытавшейся покончить съ извстнымъ и отправиться на поиски неизвстнаго.
Сантиментальные ‘Время’ и ‘Эпоха’ совсмъ не поняли пріема Успенскаго и, поставивъ вопросъ на патріотическую почву, доказали только то, что критика, лишенная проницательности, боле смшна, чмъ убдительна. Ужь однимъ тмъ, что Успенскій отршился отъ платоническаго сантиментализма Григоровича, Марко Вовчка и коми, имъ покапалъ, что былыя покровительственныя отношенія къ меньшей братіи смняются живыми отношеніями равенства. Смются только надъ равными, а критики ‘Эпохи’ вообразили, что русскій простолюдинъ все еще рабъ, нуждающійся въ покровительственныхъ, великодушныхъ, щадящихъ отношеніяхъ.
Когда явились Помяловскій и Н. Успенскій, стояли еще во всеоружіи писатели сороковыхъ годовъ и беллетристы новаго уклада русской жизни казались только незначительной приправой на аристократическомъ банкет русской литературы. Но когда писатели сороковыхъ годовъ сказали все, что могло сказать ихъ время, и затмъ сошли въ могилы, неизбжно должна была почувствоваться пустота и неудовлетвореніе привычки, сложившейся уже въ потребность. Умираетъ у васъ столтняя бабушка, уже давно переставшая думать и говорить, и чувствуется, что чего то будто не достаетъ: но разв жизни въ дом стало меньше? Тоже случилось и съ русской беллетристикой. Жизнь въ ней стала полне, силъ прибавилось ужь только потому, что убавилось отошедшее въ вчность безсиліе, а мы еще до сихъ поръ скорбимъ о столтней бабушк и жалемъ, зачмъ Ршетниковъ и Успенскій не Тургеневъ и не Гончаровъ. Да это было бы очень печально!
Я не отрицаю, что у Ршетникова, какъ беллетриста, есть много недостатковъ, но ужь одно то, что рядомъ съ подобнымъ реальнымъ писателемъ невозможна сантиментальная сладость Марка-Вовчка подкупаетъ настолько же въ пользу новыхъ беллетристовъ, что невольно относишься къ нимъ, какъ къ своимъ ближнимъ людямъ, съ весьма попятнымъ пристрастіемъ.
Въ манер Ршетникова есть какая то стенографичность и отрывочность. Но разв это можетъ быть иначе, когда предметомъ наблюденія въ настоящее время могутъ быть лишь вншнія, мелочныя подробности и отдльныя спеціальныя черты.
Изъ этой стенографичности и какъ бы вншней описательности непремнно вытекаетъ кажущееся отсутствіе анализа. А между тмъ анализъ есть, но онъ проявляется въ той форм объективнаго отношенія, при которой читатель самъ изъ одного легкаго намека долженъ судить о внутреннемъ процесс описываемаго лица и о соціальномъ смысл рисуемой картины.
Ршетникова можно упрекнуть въ томъ, что у него не достаетъ рзкихъ типовъ. Но что такое типъ, какъ не обобщеніе. А разв обобщеніе возможно, когда только собираются матеріалы для вывода? Сначала факты, а ужь потомъ выводъ. Какже вы хотите общій итогъ прежде наблюденія. Разв это не значитъ воротиться къ безсильному теоретическому платонизму Григоровича и Вовчка?
Мы бы укорили Ршетникова въ ненужномъ растягиваніи и въ недостатк концентрированности. Отъ этого хорошія и сильныя мысли и прогрессивныя картины являются у него какими-то оазисами въ пустын.
Но о достоинствахъ и недостаткахъ Ршетникова говорилось такъ много и повсюдно, что обращаться къ этому вопросу я не стану. Я закончу свою статью новымъ обращеніемъ къ своей мысли и скажу отчего происходитъ въ современной русской беллетристик ея кажущаяся односторонность и отсутствіе шири. Расплывающихся Рудиныхъ теперь дйствительно нтъ, да они и невозможны. Нора общихъ крупныхъ вопросовъ, какіе разршались въ шестидесятыхъ годахъ, теперь кончилась. Жизнь дала поворотъ въ новую область, а чтобы узнать эту область, нужно производить изслдованія ея не въ телескопъ, а въ микроскопъ. Задача эта, кажущаяся односторонней и узкой, въ сущности гораздо шире и многосторонне задачи предыдущей. Въ новой задач, конечно, нтъ безполезной вншней идеальности, но есть за то полезная практичность и здоровый реализмъ. Понятно, что писатели, изслдующіе народной бытъ и отвернувшіеся отъ насъ, образованныхъ людей, должны казаться и мельче и скучне Тургеневыхъ, писавшихъ о насъ и для насъ. Астрономія, повидимому, пространственне біологіи, но за то, уводя въ міровую безконечность, она отучаетъ человка ходить по земл. Она служитъ предметомъ плнительнаго знанія, лишь потому, что несмотря на свою пространственную ширь требуетъ меньше ума и знанія, чмъ микроскопическая біологія. Намъ людямъ, испорченнымъ воспитаніемъ, просто скучно читать намъ непонятное, а мы, не желая сознаться въ этомъ, обвиняемъ и боле прогрессивное время и совершенно неповинныхъ работниковъ новой мысли. Иначе я не умю объяснить жалобъ на скудость современной русской мысли и литературы, тогда какъ она никогда не была богаче и прогресспине. Конечно, молодое поколніе задерживаетъ уже многое и оно же еще жалуется!