В одном месте своей замечательной книги ‘Из пережитого’ покойный Н. П. Гиляров, рассказывая о своем знакомстве с А. С. Хомяковым, замечает: ‘И я, и Алексей Степанович часто поражались до буквальности иногда доходившим сходством некоторых наших воззрений, и отыскивали причину’ 1. Тут же в пояснение сказанного он производит два, особо, по его мнению, поразительных примера. ‘Когда вышла первая из богословских брошюр Хомякова (по поводу Тютчева и аббата Лоранса), я прочел в ней сравнений индульгенций с банковыми чеками2. Это было мое сравнение, которое я передавал слушателям на лекциях. На целых двух страницах ход мыслей и почти выражения были у нас тождественны. В другой раз, беседуя с Алексеем Степановичем, я сказал, что евангелист, если бы теперь жил, употребил бы не Логос, а, пожалуй бы, субъект — объект, говоря о Второй Ипостаси Божества. Хомяков рассмеялся и сказал: именно это самое я пишу теперь и на это выражение субъект — объект указываю (в одной из следующих брошюр)’ 3. Приведенные примеры сходства мыслей и даже выражений двух замечательнейших русских мыслителей, без сомнения, еще не самые поразительные, и органически родственное сходство между Хомяковым и Гиляровым идет несравненно далее. Представители совершенно различного быта с своими особыми путями просвещения, без малейшего сходства в обстоятельствах жизни, обстановке, среде, при полной друг от друга изолированности и только то одно между собою имея общего, что резко отличительная, никакому внешнему воздействию, никакому авторитету не поддающаяся самобытность была одинаково присуща как Гилярову, так и Хомякову, — эти два ума, исходя из разных начал, двигаясь самостоятельно каждый своей дорогой, — приходят к одинаковым конечным выводам, трудятся, сами того не подозревая, над возведением одного и того же здания, исправляют и комментируют, пополняют и продолжают друг друга, и под конец оставляют нам в наследство начаток небывало оригинальной, вполне самостоятельной системы истинно народной и истинно православной философии! Явление поразительное, во всяком случае заслуживающее самого серьезного внимания со стороны исследователя русского просвещения или психологии русского народа.
Как и чем объяснить это удивительное единомыслие, это бросающуюся в глаза одинаковость убеждений не только в принципах, но и в частностях, сходных до самого способа их выражения, причем подозрение в заимствовании или хотя бы невольном воздействии друг на друга должно быть решительно отвергнуто, как вполне противоречащее всем известным обстоятельствам жизни и свойствам характера названных русских мыслителей? Где искать ту общую основу, ту абсолютно одинакового состава почву, которая вырастила из разных семян, при разных климатических условиях столь схожие ростки?
Нам кажется, что ответ на этот вопрос должно искать в обстоятельстве, которое дает особую цену произведениям Хомякова и Гилярова даже с чисто формальной стороны, помимо их внутреннего содержания.
Индивидуальность писателя всего резче определяется его слогом, как внешним проявлением мысли, и если бы мы стали только с этой стороны сравнивать Хомякова и Гилярова, то результат получился бы чисто отрицательный. В этом отношении между ними целая бездна. Не нужно видеть подписи, чтобы без малейшего колебания отличать писанное Хомяковым от писанного Гиляровым, а между тем, как было сказано, между ними существует органически родственное сходство, сходство, доходящее до повторения ими одних и тех же выражений. С одной стороны, резко отличительная индивидуальность, с другой стороны, какая-то глубоко общая обоим основа… Какая же?..
Вчитайтесь, вдумайтесь в Хомякова и Гилярова, если вы не порвали окончательно с родной землей, если вы русский не по названию только, в вас непременно заговорит родство крови, помимо воли, неудержимо, вы сразу признаете в Хомякове и Гилярове своих, их писания пробудят в вашей душе какие-то, хотя и неизвестные, но вместе с тем как бы давно знакомые и бесконечно дорогие звуки, вы не только будете пассивно следовать за смелым полетом их мысли и чисто внешним образом воспринимать представленные ими окончательные выводы, вы сами бессознательно втянетесь в их работу, почувствуете себя в этой великой лаборатории мысли не пришельцем, не чужим, не безучастным ассистентом, но как бы деятельным сотрудником, и сами станете по мере сил выводить узоры на этой всем нам общей, всем родной великой канве, которая одна способна раскрыть тайну поразительного сходства между Гиляровым и Хомяковым и возвести простой психологический курьез на степень знаменательнейшего исторического факта…
Духовная близость Хомякова и Гилярова при всем их индивидуальном различии заключается, по нашему, в необычайной руссоститого и другого, в их глубоком, до последних изгибов души, проникновением духом русской народности. В Хомякове и Гилярове всего осязательнее, всего, так сказать, рельефнее отразился русский гений, русская душа, русский взгляд на вещи. Оттого и сходство такое между ними, оттого они так близки, дороги и понятны нам, или, если угодно — с какой горечью это выговариваешь! — наоборот… Если бы дремлющие, подспудные силы темной России могли богословствовать, они, без сомнения, выразили бы свой символ веры не чуждыми и малопонятными нам формулами католико-протестантских учебников, но чудными словами богословских брошюр Хомякова, если бы они могли философствовать, то вопросы исторические, социальные, политические были бы ими поставлены и разрешены не иначе, как ставил их и разрешал Гиляров…
Истина в своей непостижимости для человеческой ограниченности открывается чистому сердцу и добросовестно испытывающему уму только отчасти, только с известной стороны, русский взгляд на вещи не есть ни абсолютный, ни единственно возможный, но для нас именно вследствие того, что он русский, он единственно возможный, а потому и единственно обаятельный. Если хотим видеть действительность, а не призраки, будем смотреть на мир своими глазами, русскими глазами, глазами Хомяковых и Гиляровых — вот, из тысячи других еще одна побудительная причина приняться за ревностное изучение творений двух названных писателей. Призыв этот, впрочем, делался уже не раз, исходя притом нередко с весьма авторитетной стороны, но всегда почти без результата, и мы вряд ли ошибемся, сказав, что и сейчас Хомяков, так же как и Гиляров, весьма мало, или, вернее, вовсе не знакомы даже наиболее просвещенной части русского общества. Чем объяснить это печальное явление, в особенности если верна наша догадка о причинах родственной близости наших писателей, т. е. если верен взгляд, по которому в Хомякове и Гилярове с наибольшею яркостью и силою отразился дух русской народности, точнее говоря, известная сторона творческого национального духа? Неужели процесс русского самосознания не двинулся ни на шаг с тех пор, как начали писать Хомяков и Гиляров, и неужели и посейчас все свое, как бы ни было оно замечательно и прямо велико, претит нам единственно потому, что оно свое, а не чужое? Но почему, в таком случае, в иной сфере творчества чисто русские явления встречают и должное сочувствие, и справедливую оценку? Или, может быть, именно та область, в которой преимущественно работали Хомяков и Гиляров, область отвлеченной мысли, требующая от читателя и особенного напряжения духа, и недюжинной подготовки, отталкивает от себя еще недостаточно созревшее русское общество? Предположение в значительной степени основательное, но и оно еще не выговаривает всего ответа на предложенный вопрос. Есть же немало заморских мудрецов, успевших уже преблагополучно акклиматизироваться в наших широтах, несмотря на кажущуюся умственную расслабленность нашей ‘интеллигенции’ и ее научную пустоцветность, незваных заморских мудрецов разбирают нарасхват, и не избранные только, но и незваные, если судить по тому, что гордое procul profani {Прочь, непосвященные! (лат.) — Ред.} на некоторых объемистых томах уже сменилось нашим излюбленным: ‘распивочно и на вынос!’…
Есть, значит, другая причина рокового отчуждения своих от своих и основание тому, что и сойдя в могилу, Хомяков с Гиляровым ‘многого плода’ не принесли, надо полагать, не в невежестве или тупоумии русского общества, ни даже в неискоренимом его западничестве (хотя в этом грехе оно, конечно, в сильнейшей степени повинно и по днесь). Нужно сказать прямо: изучение Хомякова и Гилярова представляет совершенно особенную трудность, которая, в настоящее время, когда еще не сделана даже попытка сколько-нибудь расчистить поле, быть может, для весьма многих действительно непреодолима, сколько бы ни прилагалось доброй воли при усвоении наших авторов. Сказанная трудность заключается в том, что мы позволим себе назвать мозаичностью творчества — характерная особенность, присущая в равной мере гению Хомякова и Гилярова.
В Хомякове и Гилярове все достойно внимания и изучения, все, не исключая их ошибок и недостатков, ибо, думается нам, и в них высказывается тайная характеристическая особенность русской народности. К числу таких особенностей, а может быть, и недостатков мы относим и то, что нами названо, за неимением более подходящего выражения, мозаичностью творчества. При этом выражении нам рисуется такая картина: груда камней, из которых каждый по своей замысловатой художественной отделке заслуживает удивления знатока, но из этой груды беспорядочно друг на друга наваленных камней можно восстановить целое величественное здание, каждая стена которого в свою очередь представляет чудо искусства, в виде ли художественно задуманного барельефа, или артистически сложенной мозаики… Когда вам попадается в альбоме мыслей Никиты Петровича (как остроумно называл газету, издаваемую Гиляровым, покойный И. С. Аксаков) выражение вроде следующих (берем первый пришедший нам на мысль пример): ‘Польша есть выдохшаяся нация’, ‘католицизм — равно как магометанство и еврейство — есть постоянный заговор против инославия’, когда говорим, вы с изумлением останавливаетесь на подобных выражениях, в которых не знаешь, чему более удивляться: необычайной ли меткости и остроумию с такой смелостью отчеканенного словечка, заставляющего бледнеть перед собою пресловутые французские mots— неважный плод бульварного балагурства, или гениальной находчивости автора, сумевшего в какую-нибудь одну-две строки вдавить сущность чуть не целого трактата {Припомним, кстати, знаменитое хомяковское определение Гегелевой философии: ‘воз пустых орехов, который пришлось расщелкать’. — Авт.} — вы, может быть, и не догадываетесь, что пойманная вами жемчужина есть только один из вырванных наудачу камней из той мозаичной стены, которая составляет одно нераздельное целое с величественным зданием, именуемым философской системой Гилярова {Статья г. Рцы писана на Юге и разошлась с предыдущим номером ‘Русского дела’. Отмечаем это любопытное совпадение. Г. Рцы совершенно самостоятельно дает лишь иной вариант картины, набросанной нами в передовой статье No 41-го4. — Ред. [С. Ф. Шарапов].}. Да, у него, как и у Хомякова, была целая философская, до мельчайших подробностей логически согласованная система, которой недостает (на их и на наше несчастье) лишь одной чисто внешней, грубо материальной совокупности, чтобы этому разложенному (и разбросанному) на составные части зданию получить цельность и единство, стать прочно на ноги и гордо воспрянуть к небесам во славу русского просвещения, на посрамление маловерным и неверным, все еще дерзающим отвергать мировое значение и призвание России! Издайте только, как следует, Хомякова и Гилярова, механически совокупите то, что у них связано органически, но рассеяно в статьях, отрывках, мимолетных записях, частных письмах и проч., и вы получите не головоломное casse-tè,te, от которого недоверчиво отворачивается самая прилежная голова, не парадоксальный и противоречивый винегрет — объект дешевенького смеха для лентяев и глупцов, но чудное по своей ясности и убедительности учение, к которому рано или поздно придут у нас все,хотя бы пришлось для этого воззвать к трудолюбию Немца, чтобы просветил он русское общество на счет истинного значения Хомякова и Гилярова {Здесь и преувеличения нет. Кто изумлялся трактату Гилярова ‘Личное и общественное’?6 Немецкий профессор, ознакомившийся с трудом при посредстве И. С. Аксакова. Где отозвались на богословские брошюры Хомякова? За границей. —Авт.}.
Чтобы не показались слова наши голословными, или мысль недостаточно ясною, попробуем на одном небольшом примере (взятом опять-таки почти наобум) демонстрировать справедливость высказанных здесь положений. Ограничимся на этот раз трудами Н. П. Гилярова-Платонова.
Возьмем заключительные строки великолепной книги Никиты Петровича, озаглавленной ‘Из пережитого’.
Вот они:
Одно скажу в заключение. Особенным для себя счастьем почитаю, что внешний случай приставил меня к самым средоточным вопросам знания и веры, и притом, где обе области соприкасаются: такого характера даваемы были мне темы для диссертации в студенчестве и таковы были потом обе кафедры, мне врученные, не давали завязать в побочном и второстепенном, не сковывали специальностью. А вечная, неотступная боль о формальной истине, уже объясненная мною в одной из предшедших глав, гнала неугомонный ум от писателя к писателю, от вопроса к вопросу, не останавливая на авторитете, подвергая критике каждого, не останавливаясь и на критике, а для каждого явления, мнения, верования ища оснований в жизни, поселив окончательное убеждение, ставшее потом для меня коренным, в призрачности всех формул, в добросовестном самообмане всех мнений, как бы ни казались они бесспорными, в зависимости всех мнений и верований от душевных требований нравственного или животного порядка, смотря по обстоятельствам5.
Вполне ли ясно?
Поищем еще ‘камешка’, может быть, он придется к первому и нам удастся восстановить хоть часть рассыпавшейся мозаики.
Обратимся к статье ‘Откуда нигилизм?’, напечатанной в газете ‘Русь’ за 1884 г.
…всякое унаследованное мнение и в особенности обычай имеют за себя уже то, что они есть. В этом их если не истина, то право: они, как ответчик, дожидаются, чтобы истец не только уличил их в отсутствии документов на владение, но представил свои, подлинные и неопровержимые, из которых видно, что другого наследника не только нет, но и быть не может. Образованный человек отвергнет мифическое объяснение небесных явлений Зевсом-громовержцем или Ильею-пророком, он знает, что хотя в меньших размерах, но можно произвести подлинный гром и молнию, не обязывая ни Зевса, ни Илью-пророка разъезжать по небу. А когда того же явления мне искусственно не воспроизведут, все новые объяснения — догадка. Кроме искусственной мочи, химия, кажется, еще не успела произвести ничего органического. Невелика находка, особенно когда и неорганическая химия, столь точная, во всяком случае, построена на нелепости: атомистическая теория есть нелепость для рассудка, спорить против этого невозможно. Где же после этого основания принимать гипотезы о происхождении мира и человека, построенные все-таки на химии и механики, им предпочесть верование, от тысячелетий унаследованное, может быть, даже прирожденное? Я сказал: может быть, прирожденное, потому что отыскивают теперь в человечестве жалкие виды, совсем лишенные религии. Положим, в точности самих этих наблюдений можно усомниться, теперешнее материалистически направленное мышление человечества усматривает и отыскивает, вольно и невольно, такие явления, которым при другом направлении отыскивались бы совсем противные, или которые сами были бы истолкованы иначе.
Да кроме того, наследственное отсутствие религии еще ничего не доказывает, сперва надобно доказать, что всякое дикое состояние племени есть первобытное зерно, из которого развилось культурное, а можно рассуждать и наоборот, и привести факты, что после культуры племена дичают и впадают в животное состояние. Однако оставляю все это и соглашаюсь усомниться в прирожденности религиозных начал. Но истец с своею материалистическою теориею, как угодно, слабее ответчика теиста, предъявляющего верование, которого держатся современные миллионы и которого начало теряется в такой глубине тысячелетий, что позволителен вопрос: да было ли еще ему начало? Мне укажут, пожалуй, опять на точные науки и возразят: можно ли сравнивать поверия с физическими или астрономическими открытиями? В том-то и дело, что не надобно сравнивать. Я стою на том, все-таки, что сложение проверяется вычитанием, и обратно. Когда затмение наступило в назначенный день, час и минуту, я удостоверяюсь в астрономии, но пока не создадут искусственного человека и не воспроизведут также искусственно второго мироздания, тогда всякая теория о начале начал есть произвол. В Англии и Америке жить лучше, нежели в Персии, это я знаю и вижу, но чтобы лучше было в фаланстере и коммуне, это пока мечта или даже бред. Затем и всякое точное знание точно только относительно. Помимо нелепости, которая, однако, необходима для объяснения химических явлений, есть, говорят, в чистой математике теория мнимых величин, также нелепая, но неизбежная для решения задач. Не указывает ли это на очень ограниченные пределы, в которых доступен мир знанию? Что самый инструмент, называемый рассудком, несовершенен и неточен? Лошадь не знает цветов, кроме белого и черного, древний грек не знал голубого цвета. С другой стороны, математика же говорит о возможности четвертого измерения. Да и почему ему быть невозможным? До микроскопа мир не знал инфузорий, и существование их показалось бы нелепостью, как иным кажется нелепым четвертое измерение на том только основании, что чувства знают и рассудок на основании их может мыслить только три. Итак, сомнительны полнота и совершенство знаний даже точных, и притом по ограниченности самих познавательных способностей, между прочим. Что же сказать о теоретических построениях, распоряжающихся целою вселенной? Слепой крот, я знаю только то, что мне дано знать, умственно только воображая себя самостоятельно мыслящим, когда на деле рассуждают во мне, пользуясь логическим прибором, темные, неведомо для меня вкравшиеся предположения. Я всегда адвокат чужого дела, намеренно, а иногда и умышленно тасующий карты опыта, в отношении к чему самый мир и сама жизнь, сама истина равнодушны.
Ставьте вопросы, господа, напрягайтесь, решайтесь, колеблитесь, утверждайте и отрицайте, а мы идем сами по себе, мало вами трогаемые, только на вас воздействуя. Знаете ли? Я испытываю сейчас чувство некоторого отвращения. Выразив опасение за смущение читателей, вы позвали меня в мир высших умозрений, которые, пожалуй, мне и не чужды, но которые требовали бы не такой отрывочности, лоскутности, фрагментарности, говоря ученым словом. Я боюсь, что мне предъявят обвинение в парадоксальности, которое не раз уже слышал печатно. Я согласен — парадоксально, потому что изложенное выше мнение не заимствовано и не вычитано, но оно есть часть целого мировоззрения, надеюсь, мне по крайней мере так кажется, систематически последовательного. Не письмо, а трактат, нет, не трактат, а том, несколько томов нужно бы исписать, чтобы снять парадоксальность с кажущегося парадоксальным, и потому вы оцените тягостное чувство, испытываемое мною в ожидании такого отзыва. Позвольте утешить себя верою в то, что вы, по крайней мере, не предположите случайной головной блажи в моих размышлениях. Я потому буду продолжать, но обращаясь в мысли исключительно к вам {Письмо было написано И. С. Аксакову. — Ред.}, как бы единственному читателю, и предупреждаю недоумение, которое может у вас явиться, что воззрение мое слишком мрачно, что я осуждаю мысль на отчаяние, а другой скажет, пожалуй, что осуждаю ее на застой. Нет, зачем же! Рационалистическая точка зрения не есть единственная, с которой можно обсуждать предметы. ‘Предрассудок есть невежество и слепота, есть косность ума’, так судит рационалист и справедлив с своей точки. К тому же предрассудок есть смирение и любовь: посмотрите на него отсюда, не будет ни мрака, ни отчаяния, ни застоя. Сказавший о себе, что он знает лишь то, что ничего не знает, был мудрец не потому только, что назывался Сократом. Я немного переиначиваю его слова и утверждаю, что каждый личный разум знает только то, что ему дано знать, и мыслит ne по логическим основаниям, а по сердечным побуждениям и темными предрасположениями. В стремлении к истине остается реальной истины, при этом условии, только самый порыв, а плод его, размышления и выводы, дают ручательство за достоверность познанного по мере чистоты побуждений. Опять сошлюсь на древнего мудреца, давшего философии ее имя, и утверждаю, что взаимная связь любви и мудрости, предполагаемых в философии (‘любомудрии’) стоит в обратном отношении, нежели большинство полагает: ‘не мудрость есть начало любви, а любовь — начало мудрости, не разум есть законодатель сердца, а сердце дает разум, практическую философию я ставлю впереди умозрительной и последнюю в зависимости от первой’7.
Дело, кажется, начинает уясняться, но мы попробуем еще порыться и на этот раз обратимся к частной переписке покойного. Вот заключительные слова письма Гилярова, адресованного г. К. Толстому (‘Русское дело’ No 19 за 1887 год). По-нашему, оно служит как бы венцом предшествующих рассуждений.
Вот почему глубочайшее основание истины знания (по-моему) и лежит в нравственном чувстве. Всякое эмпирическое ли познание, априористическое ли измышление к истине жизни безразлично{В самом деле, какой ответ на вопрос ‘что делать’ дает учение, например, о трансформации видов?— Авт.}и в большинстве заключает в себе самообман, или же для общежития имеет не более значения, чем запись Ивана Ивановича, или Ивана Никифоровича, не помню кого, в повести Гоголя: ‘сия дыня съедена такого-то числа’.
‘Сия комета’… или ‘сия звезда появится такого-то числа’… Это уже наши собственные слова и приведены они в ожидании возражения: да ведь этак, чего доброго, т. е., если держаться Гиляровского мировоззрения и в основу всего класть нравственное чувство и истину знания поверять истиной жизни, этак придется, пожалуй, дойти до признания, что астрология истиннее астрономии…. Но, впрочем, мы не станем ни возражать возражателю, ни соглашаться с ним, ведь мы хотели только демонстрировать способ, как ‘снять парадоксальность с кажущегося парадоксальным’ и устранить противоречивость там, где ее в действительности не оказывается, а защищать мировоззрение Гилярова не входит в нашу задачу.
Гиляров сумеет и сам за себя постоять.
Заключим настоящую заметку пожеланием, чтобы единственная причина, до некоторой степени извиняющая равнодушие общества к двум великим русским мыслителям, была поскорей устранена и чтобы опытные руки энергически принялись за дело систематизации трудов Хомякова и Гилярова, доселе, впрочем, увы! еще и не вполне изданных…
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Русское дело. 1888. No 42. 15 окт. С. 3—5. Печатается по изд.: Неопознанный гений. Памяти Никиты Петровича Гилярова-Платонова. Статьи, заметки, письма и выдержки, собранные и проредактированные Сергеем Шараповым. М., 1903. С. 28—36.
Издатель статьи С. Ф. Шарапов предварил ее таким вступлением: ‘Наш почтенный сотрудник г. Рцы прислал к годовому поминовению почившего Н. П. Гилярова-Платонова статью, озаглавленную им: ‘Гиляров и Хомяков. Одна характеристическая особенность их творчества, в значительной степени затрудняющая изучение трудов названных писателей’. Проводимая автором параллель между Хомяковым и Гиляровым глубоко верна. От всей души присоединяемся к каждой строке следующего за сим’.
Иван Федорович Романов (псевд. Рцы, Гатчинский Отшельник и др.) (1861—1913) — публицист, мыслитель консервативно-славянофильского направления, автор книг: ‘Листопад’ (1891), ‘Червоточина истории’ (1906), ‘Дело имп. Александра III как окончательное развитие идей предварительного собрания’ (1896, запрещена цензурой) и др.
1Гиляров Н. П. Из пережитого. Автобиографические воспоминания М., 1886. Кн. 1. С. 310.
2Хомяков А. С. Полн. собр. соч. СПб., 1995. Т. 2. С. 52.
3 Там же. С. 198.
4 Ср.: <Шарапов С.Ф> Памяти Н. П. Гилярова-Платонова (ум. 13 октября 1887 года) // Русское дело. 1888. No 41. 8 окт. С. 1—5. Без подп.
5Гиляров Н. П. Из пережитого. М., 1886. Кн. 2. С. 346—347.
6 В статье ‘Личное и общественное’ (Журнал землевладельцев. 1859. No 24) Гиляров-Платонов выступил против крайностей безграничной свободы личности — эгоистического индивидуализма, опирающегося, по его мнению, на эгоизм, а также против не менее ложной идеологии коммунизма, которая зиждется на зависти, и на вопрос: ‘Где же истина?’ он отвечает: ‘Истина — в христианстве’ (Сб. соч. М., 1900. Т. 2. С. 536). Эта статья была переведена К. С. Аксаковым для неосуществленного славянофильского сборника на немецкий язык и ‘поразила немцев’, которым ее давали Читать (Русское обозрение. 1898. No 4. С. 539).
7ГиляровН.П.Откуда нигилизм? // Русь. 1884. No 24. 15 дек. С. 16—17.