Die Epochen der Geschichte der Menschheit, eine historisch-philosophische Skizze von E. F. Apelt, Dr. (Эпохи исторіи человчества, историко-философскій очеркъ доктора Е. Ф. Апельта).
Ныншніе ученые Германіи рзко отличаются отъ прежнихъ, это какъ-будто совсмъ новые люди, люди совсмъ другой породы, другаго покроя. Еще тридцать или сорокъ лтъ назадъ, названіе нмецкаго ученаго было однозначительно съ названіемъ схоластика, а нмецкое ученое сочиненіе значило одно и то же, что сочиненіе сухое, мелочное, книжное, главное же, лишенное всякой изящности формы, всякой занимательности и привлекательности для большинства публики, нмецкій ученый даже гордился тмъ, что держится въ какой то особенной, недосягаемой для всхъ сфер, что его произведенія не смшиваются съ массою произведеній, составляющихъ пищу цлаго народа, ему казалось, что наука принадлежность особой касты, что до нея не смй прикасаться никто съ неочищенными устами, что амврозію эту суждено пить однимъ богамъ Олимпа, прочей же черни лучше обойдтись и безъ нея. Отъ-того на Олимпъ германскихъ ученыхъ никто не заглядывалъ, а вс’ смиренно обходили его, занимаясь своими надобностями, и боги судили и рядили о чемъ хотли, вели свои закулисныя брани только-что съ большимъ трескомъ и шумомъ. Подальше отъ этого Олимпа стояли не одни простые люди: съ ними вмст отъ него уходили и люди великіе, потому-что они чужды кастъ и лучше всхъ слышатъ въ себ однихъ, чмъ должна быть наука, слышатъ настоящую ея мру и отношеніе къ дйствительной жизни, если прибавить къ этому тотъ извстный фактъ, что истинно-глубокому и великому произведенію, по содержанію, непремнно будетъ сопутствовать истинность и великость формы, тогда понятно, что такія произведенія не станутъ ниже, если будутъ существовать еще боле высокія, еще боле великія произведенія, одни другихъ не исключаютъ, не длаютъ ненужными, точно такъ, какъ въ жизни человческой возрастъ юношескій не будетъ казаться чмъ-то отсталымъ, ненужнымъ, когда наступитъ пора мужества: вс возрасты неуничтожимы, какъ нижнія кольца ствола пальмы, и ни одинъ не можетъ сказать, чья роль важне, кто необходиме. По этой-то всегдашности, неуничтожимости произведеній великихъ людей, обыкновенно прежде всего и начинаютъ въ исторіи разсматривать ихъ дйствія, ихъ произведенія, какъ ярко вырзывающіеся въ воздух маяки. Но настоящая задача исторіи не они, точно такъ, какъ у машины, измряющей для насъ время, задача показывать не минуты и секунды, а часы: всякому глазу замтенъ быстрый ходъ минутной стрлки, и много пройдетъ минутъ и секундъ прежде, чмъ незамтно подвигающаяся часовая стрлка пройдетъ одинъ только часъ времени. Такъ проходитъ быстрымъ, смлымъ ходомъ много великихъ людей, и каждый изъ нихъ приноситъ новое совершенство, а между-тмъ, неподвижная масса всего народа едва подвинется на одну едва замтную линію. Не такъ бываетъ съ произведеніями, при надлежащими массъ народа. Когда появляется новый родъ, вс прежніе больше не годятся, они уже постарли, потому что путь идетъ все одной и той же линіей, но пройденное уже не возвращается, всякій новый шагъ длаетъ ненужными прежніе, какъ отжившія свою надобность подмостки. Такіе шаги впередъ необходимо различать и указывать, какъ новый результатъ, который тотчасъ же начнетъ образовываться еще въ новыя формы.
Цлый незамтно совершившійся часъ прошелъ надъ Германіею, если оборотиться назадъ и посмотрть, огромное разстояніе лежитъ между тогда и нынче, надъ самою народною массою, надъ германскимъ ученымъ міромъ прошелъ этотъ часъ, и разница между двумя эпохами такъ велика, что нельзя ея не замтить: она кидается въ глаза. Съ-тхъ-поръ, какъ вс начали интересоваться наукою, съ-тхъ-поръ, какъ наука начала становиться нужною всмъ классамъ общества и потеряла іероглифическое, понятное однимъ адептамъ значеніе, необходимо измнились тэмы большинства ученыхъ, составляющихъ чернь, толпу при великихъ людяхъ науки, которые не ошибаются въ выбор тэмы, потому-что могутъ заниматься одною истиною: весь простой народъ ученыхъ пересталъ сидть за олимпическими темными или микроскопически-утонченными тэмами, вывелъ на сцену сюжеты новые, въ-самомъ-дл принадлежащіе къ области науки, которые по своей истинности захватываютъ вниманіе каждаго и разработываніе которыхъ приноситъ все новые и новые, непремнно-нужные плоды. Теперь, можетъ-быть, больше, чмъ гд-нибудь, нмецкій профессоръ одинъ изъ самыхъ главныхъ работниковъ всеобщаго дла: ужь это не прежніе профессора, что на каедрахъ читаютъ разъ выученную тетрадку, и которые когда то въ юности, когда еще были свжи, принимались за какую нибудь новую свою мысль, еще слышали надобность работать и производить, и по-крайней-мр стремились что-нибудь сдлать, а потомъ, нсколько поживши, ужь и не переставали пть свою однажды затянутую на вки-вковъ псню — безжизненную, мертвую. Ныньче это поколніе, еще существующее въ нкоторыхъ странахъ, въ Германіи кончилось: ныншняя германская наука — молодой прорывающійся потокъ, кипящій жизнью и интересомъ, съ новыми раскрывающимися вокругъ просками и далекими въ нихъ видами, съ новыми открытіями, а дятели этого поприща, волнующіеся новою, шевелящеюся и не дающею покоя мыслью, горячіе, страстные — это нмецкіе профессоры, прежніе представители сонливости, ненужности и скуки. Стоитъ посмотрть на многочисленныя съ каждымъ днемъ боле и боле прибавляющіяся сочиненія, стремящіяся проникнуть свой предметъ насквозь, близко и чувствительно, небезплодно тронуть жизнь — везд прочитаете на заглавіи, что авторъ профессоръ одного изъ многочисленныхъ университетовъ или учебныхъ заведеній Германіи, или докторъ, или кандидатъ на одну изъ ученыхъ степеней. Что ни пишется лучшаго — дло ученаго, больше не прячащагося отъ ‘толпы’, но жадно ищущаго близко идти съ своимъ народомъ, поднимать его незамтно-вьющеюся спиралью на трудныя крутизны истины.
Перемнились сюжеты — перемнился языкъ, форма. Изъ топорнаго, нескладнаго, вчно-темнаго, съ безконечными періодами, которыхъ съ разу никогда не одолешь, языкъ ученыхъ сталъ длаться стройнымъ, чмъ-то живымъ, какъ сами новыя мысли и тэмы,— наконецъ, изящнымъ. Теперь бы закидали съ перваго шага грязью того, кто выступилъ бы съ формами прежнихъ нмецкихъ сочиненій, кто не искалъ бы художественности формы, достигая возможнаго поданнымъ силамъ, кто вздумалъ бы говорить, даже и дло, изъ-за какого-то тумана выраженія, точно изъ-за колючихъ кустовъ, въ которые прежде, чмъ войдешь, исцарапаешь себ лицо и руки. Есть степени художественности формы, доступныя не однимъ художникамъ, но долженствующія непремнно составлять принадлежность каждаго человка, каждаго дла, и теперь ихъ требуютъ безотговорочно, точно по общему согласію, такъ-что всякое нарушеніе этого самаго законнаго требованія тотчасъ же причисляется къ преступленіямъ неизвиняемымъ.
Сочиненіе іенскаго профессора Апельта, Эпохи Исторіи Человчества, и по содержанію и по форм вполн принадлежитъ германской современности, оно облечено въ новую, занимательную, изящную форму, разработываетъ прекрасный новый сюжетъ, за который еще никто не принимался и который такъ простъ и необходимъ, что, кажется, будто самъ давно долженъ былъ представляться уму каждаго. Это изслдованіе вопроса: какое вліяніе имли великія географическія и астрономическія открытія на человческую образованность и жизнь? Никто не сомнвается, что, кром лучшаго познанія земли, посл все боле и боле распространявшихся географическихъ открытій и кром полнйшаго познанія небесныхъ тлъ посл новыхъ астрономическихъ открытій, должны были получиться результаты общіе, тотчасъ возъимвшіе вліяніе на участь рода человческаго. Но въ первый разъ разглядть, въ чемъ состояло это дйствіе, въ исторіи можетъ не всякій, пусть же одинъ съ лучшимъ духовнымъ чутьемъ человкъ схватитъ одинъ конецъ нитки, которой начала не различитъ на клубк между тысячами другихъ, рядомъ тутъ же лежащихъ,— потомъ уже легко и свободно пойдетъ разсучиваться однажды врно угаданная нитка. Все сочиненіе г. Апельта, предпринятое съ одною мыслью, обременено, однакожь, тяжелыми наростами, безобразящими его, но какъ элементъ совсмъ разнородный съ самою вещью, они легко отдляются отъ настоящаго тла сочиненія и не набрасываютъ портящей навсегда тни на то, что прекрасно и истинно и что составитъ великую заслугу г. Апельта.
Никакое человческое дло не бываетъ слдствіемъ одной причины: всегда нужно нсколько причинъ для полноты и зрлости, какъ произведенія духовныхъ побужденій будутъ крайности и односторонности, точно такими же крайностями будутъ произведенія стороны человка, считаемой боле грубою, мене благородною и возвышенною, и изъ этихъ двухъ натуръ своихъ человкъ сложенъ такъ крпко, такъ нераздлимо, что гд началось дйствіе одной натуры, туда тотчасъ привтечетъ побужденіе и другой. Всякій разъ, когда, вмсто двухъ своихъ крыльевъ, человкъ пріймется дйствовать однимъ, его всего потянетъ кривой линіей въ сторону, и начнетъ онъ перекашиваться все больше и больше, все дальше и дальше отъ настоящей человческой середины. Разнородность и разнокачественности побужденій такъ необходима всякому человческому длу для того, чтобъ оно носило печать полноты и совершенства, что никакому самому благородному и высокому стремленію никогда не удавалось сдлать такое дло, если къ безплотной, эирновысокой мысли не примшивалось побужденій матеріальныхъ, корыстныхъ, меркантильныхъ. Рыцарски безкорыстныя и ‘чистыя’ задумыванія приводили на дл совсмъ не къ тмъ результатамъ, на которые надялись, и нужно было дйствованіе самыхъ прозаическихъ, самыхъ ‘низкихъ’ побужденіи для того, чтобъ изъ цлаго этого разнокачественнаго стремленія выдлывался результатъ великій и высокій. Едва-ли не справедлива та мысль, что у всхъ начинаній загорвшихся огнемъ лучшаго стремленія, выростали плоды самые горькіе, совсмъ нечаянные, нежданные, и что отъ побужденій эгоистическихъ выходила польза самая нужная для другихъ — выигрыши тоже нечаянные, нежданные.Но послднее случалось только тогда, когда въ предмет стремленія или исканія была хоть частица истины, способная къ развитію. Это исторія всхъ важныхъ открытій, а потому нельзя воображать, чтобъ и великія географическія открытія нсколькихъ послднихъ столтій имли поводомъ одну высокую мысль-развивать знаніе и науку. Совсмъ нтъ: прежде, чмъ правительства сдлали изъ нихъ дло государственное, взяли на себя все распоряженіе,— когда открытія географическія были дломъ каждаго, частные люди со всхъ сторонъ стремились По новымъ путямъ въ новыя страны, кто разсчитавъ врную купеческую прибыль, кто ведомый мистицизмомъ, кто наконецъ жаждой открытія. Пусть только въ далекой перспектив покажется возможность чего-нибудь новаго, умъ и разсчетливость съ неудержимою силою и страстью будутъ туда рваться, и если очень-часто ученость и чистая любовь къ истин поведутъ туда новые полки, за то еще чаще принесетъ пользу цлому міру эгоистическая, совсмъ не братская разсчетливость. Желаніе блага и всякое прекраснодушіе порхаетъ по верхамъ и не вонзается въ глубь предмета, за то безошибочною проницательностью одаренъ глазъ разсчета, — онъ оглядитъ предметъ, истощитъ его и дороется до бьющейся жилы. А этого-то и надобно: въ рукахъ у перваго хозяина дло истины никогда долго не залежится, по заведенному механизму природы, маленькое смечко разростется великаномъ, котораго больше не сдерживать, которымъ больше не обладать одному,— и вотъ новыя сокровища потянулись въ общую сокровищницу.’ Нужно было соединиться множеству обстоятельствъ’ говоритъ г. Апельтъ: ‘чтобъ вызвать то фантастическое настроеніе духа, которое одушевляло предпріятія конквистадоровъ (открывателей завоевателей). Пламенное воображеніе Арабовъ и норманскій рыцарскій духъ сплавились въ Испаніи и югозападныхъ странахъ Европы въ какую-то удивительную смсь. Вдохновенные греческимъ духомъ, страшный Данте и вчно думающій Петрарка уже настроили свои лиры на свой, народный ладъ. Буря романическихъ фантазій, двинувшая на Востокъ безцльные походы народовъ, стала мало-по-малу смягчаться тихимъ расцвтаніемъ промышлености германскихъ народовъ. Техническія открытія начали увеличивать естественныя силы человка, воскресшими астрономическими познаніями расширялся его обыкновенный кругозоръ. Путешествія Марко Поло и Николо Конти раскрыли взорамъ Европейцевъ внутренность Азіи и наклонили исканія той эпохи къ странамъ пряностей и золота. Какъ во времена аргонавтовъ и блужданій одиссеевыхъ, снова стали стремиться ‘къ концамъ земли’. Но теперь было счастливе, чмъ въ младенческія времена человчества: благопріятный успхъ увнчалъ смлыя предпріятія подвинувшейся впередъ породы. То, что ложилось преградами геройскому духу Александра, что загородило дорогу завоеваніямъ Аравитянъ, потеряло теперь свой страхъ, и могущественно стремящійся духъ человческій разогналъ киммерійскую ночь, покрывавшую прежде волны океана. Куда прежде заносили только грезы человческой фантазіи, черезъ глубины Атлантическаго-Океана, которыхъ никто не перезжалъ еще, повелъ теперь Коломбъ испанскіе корабли. У незнакомаго берега бросаетъ онъ якорь и новый міръ открывается подъ стопами Европейцевъ. Арабскіе географы называли Атлантическій-Океанъ’ моремъ мраковъ, за которымъ никто не знаетъ что длается’. У этихъ географовъ есть сказаніе о попытк безпокойныхъ искателей приключеній съискать границы Атлантическаго Океапа. Они разсказываютъ, что въ XII столтій, когда Лиссабонъ былъ еще подъ властью Аравитянъ, многіе жители этого города предприняли путешествіе по этимъ неизвстнымъ водамъ. Черезъ 35 дней посл своего отплытія, они приплыли къ островамъ, гд узнали, что посл 30 дней путешествія на западъ, больше нельзя хать по океану, темнота препятствуетъ.
Коломбъ не принадлежитъ къ числу искателей приключеній, по у него не было и чистой, свтлой мысли открытія, онъ думалъ и писалъ за какіе-нибудь полтора года до смерти, что рожденъ на свтъ привести въ исполненіе предсказанія пророка Исаіи, и что черезъ 150 лтъ будетъ конецъ свта. Вмст съ коммерческими, самыми главными интересами, побуждавшими тогда всхъ къ открытіямъ, были интересы религіозные: сколько времени изъ рода въ родъ носились сказанія, еще равнйшія всхъ греческихъ сказаній,— о ра на земл, потомъ у Грековъ о блаженномъ сад гесперидскомъ, объ Элизіум, еще позже объ Эльдорадо, наконецъ, сами Коломбъ и Абульфеда были уврены, что гд-то на земл есть куполообразныя страны (какъ Коломбъ называетъ — ‘подобныя сосцу на груди женщины ‘), которыя приготовлены для будущей нашей жизни и гд жилъ только-что созданный человкъ, наконецъ, врили, что въ этихъ странахъ все счастіе, вс богатства. Когда Европа перенесла трудную операцію крововливанія, совершенную надъ нею многочисленными обступившими болзненный одръ ея новыми народами, когда посл мучительной, оцпеняющей болзни, природа взяла свое, всталъ больной съ своей постели еще съ лихорадкой на щекахъ и съ какимъ-то броженіемъ въ голов. Первый выходъ былъ его на востокъ, силы возстановлялись и обновлялись посреди кровавыхъ и безплодныхъ битвъ, но когда кончился трудный кризисъ и пришла надобность жить опять обыкновенною, здоровою жизнью, въ глубин памяти его остались вс слышанныя имъ преданія Греціи, Востока и Аравіи о золотомъ ра. Разомъ похали, поплыли во вс концы, гд только гнздилось что-нибудь темное, незнаемое, точно горячка открытій овладла всми, вс сдлались открывателями, вс толковали цлый день о новыхъ земляхъ, о ра, который надо же отъискать и который все глубже и дальше уходитъ предъ всми поисками. Между-тмъ, смсь гадаемаго и дйствительно-находимаго больше и больше начинала распадаться, приходилось наконецъ отказываться отъ всякихъ изобртеній древнихъ и новыхъ временъ предъ фактами. Куда ни пріидутъ, куда ни прідутъ,— опять т же люди, опять та же природа, юная и свжая, все живет и чувствуетъ, какъ и у насъ, нтъ.никого и ничего сверхъестественнаго, свыше-человческаго, нтъ никакихъ добрыхъ духовъ-покровителей, одни везд только люди и люди, нтъ никакихъ закраинъ и эстрадъ у земли: отовсюду она скруглена, закончена, нигд не оставлено потайнаго мстечка, чтобъ тамъ жить по секрету. Пришлось разставаться съ мистическими мечтами, всегда столько любезными человку, пришлось оставить въ сторон вдохновенныя рчи и надежды, всегда столь легкія, и пришлось серьёзно заниматься дломъ труднымъ, серьёзнымъ, разглядывать (вмсто прежней пустой фантасмагорической игры) и разъяснять дйствительность, которая неотступно приступала со всхъ сторонъ съ новыми задачами, съ новыми фактами.
‘Конечнымъ слдствіемъ великихъ географическихъ открытій’ — говоритъ Апельтъ — ‘было исчезновеніе добрыхъ духовъ съ земли. Блаженныя страны, Элизіумъ, также и садъ эдемскій, сначала отодвинулись къ самымъ отдаленнымъ морскимъ берегамъ и за Океанъ, потомъ, какъ Эльдорадо въ мавританскихъ владніяхъ, поднялись съ земли на облака и наконецъ стали искать себ спасенія между звздъ. Uo когда расцвтавшая астрономія и въ построеніи неба разрушила архитектоническое волшебство,— страна обтованія исчезла, и изъ эирныхъ пространствъ. Куда ни заносила зрительная труба взглядъ человка, везд туда слдовала необходимость вычисленія со своею законностью, не давая пространства эирному міру всего невидимаго. Небесная механика разбила въ дребезги аристотелевъ свтящійся міръ звздъ, небо Клопштока, эмпирей прежнихъ учителей и за то подарила вамъ міростроеніе массивныхъ, тяжелыхъ міровыхъ тлъ. Вс геніи и добрыя волшебницы покинули родъ человческій и переселились въ страну вымысла и сказочности.’
Въ первыхъ двухъ параграфахъ своего сочиненія (первомъ, о вліяніи великихъ географическихъ открытій на ходъ исторіи образованности, и второмъ, шарообразность земли и вліяніе ея на форму человческой жизни), г. Апельтъ въ занимательныя рамки своего разсказа сжалъ вс представленія древнихъ и новыхъ народовъ о земномъ шар, какъ, они думали, расположена наша земля, какъ построена, и съ тмъ вмст какъ они постоянно чего-то ждали отъ обтованныхъ земель и духовъ для полноты блаженства на земл, въ небольшомъ пространств онъ съ увлекательнымъ умньемъ разсказалъ знаменитыя путешествія, ршившія участь новой Европы,— ршившія, говоримъ мы, потому-что съ-тхъ-поръ вошла въ настоящія права паука, одолвъ первенствовавшее дотол воображеніе и фантазію. ‘Съ-тхъ-поръ, образующимъ и живительнымъ началомъ во всхъ отношеніяхъ нашей жизни для ‘языка, закона, торговли, войны, промышлености, сдлался духъ науки’. Эту-то мало по-малу входившую всюду наукообразность обрисовываетъ г-нъ Апельтъ, какъ она стала вноситься въ изслдованія о поверхности земли, какъ съ изобртеніемъ компаса и способа вычисленія долготы не стало больше препятствій ни передъ какими путешествіями, перестали бояться пустынь и мраковъ моря, нашлись дороги по твердой земл всюду, между-тмъ, какъ прежде не знали, куда и собираться идти, какъ тотчасъ же началась новая эпоха для естественныхъ наукъ, больше всего вытсняющихъ всякое гаданіе.
Какъ т два параграфа посвящены географіи, такъ третій (открытіе истинной системы міра гі законовъ природы) посвященъ астрономіи. За періодомъ географическихъ открытій немедленно слдовалъ періодъ великихъ открытій астрономическихъ,— за періодомъ наблюденій періодъ математики. Этотъ періодъ, строго-научный, врящій одному только доказательству и неступающій ни шагу дальше, невозвратно убилъ и миическую космологію поэтовъ, и міровыя картины философовъ греческихъ, и математическія выдумки, астрологію александрійской школы. Какъ нужно это считать: дломъ ли случайности, или слдствіемъ какой-то таинственной связи, что едва въ одной области дйствія разработалась часть какой-нибудь мысли и въ этой области нтъбольше средства къ разработыванію, мысль эта перебрасывается въ другую область и опять доведется до крайней возможности своего развитія, чтобъ еще дальше идти по новымъ жиламъ, нести по нимъ все больше и больше просвтляющуюся кровь? На этотъ вопросъ не найдешь никакого ршенія на страницахъ безотвтной исторіи, у которой есть только слова ‘Божественной Комедіи’ Данте: guarda е passa (смотри и проходи мимо). Только-что замолкла горячка открытій географическихъ, которая полосой прошла надъ Европой, та же самая страсть отъискиванія устройства и регулирующаго порядка міра подобно тому, какъ горящая головня, перебрасывается съ одной кровли во время пожара на другую,-перебросилась въ сферу астрономіи, въ то самое время, когда Коломбъ и смлый купецъ путешественникъ Мартинъ Бехаимъ умирали (около 1507 года), Коперникъ принимался на свои революціонныя выкладки, показавшія, міръ устроенъ совсмъ не такъ, какъ воображали тысячелтія. Съ Коперникомъ новая мысль заносилась надъ Европой, съ нимъ началось тсное преемство великихъ людей астрономіи, близко слдовавшихъ одинъ за другимъ, между-тмъ, какъ прежде этихъ двухъ эпохъ географіи и астрономіи, великія открытія подавали другъ другу руку сквозь далекія станціи. Но если въ географическихъ открытіяхъ математика была пособницею, руководствующимъ началомъ, — для астрономическихъ открытій она была единственною бьющеюся жилою, въ которой въ одной была жизнь, двигающая впередъ. Отъ этого, между-тмъ, какъ вс дйствія географическихъ открытій шли вразбросъ, несвязной кучей, манёвръ астрономіи совершился стройно, въ строгой систем. Коперникъ вывелъ землю изъ средины міра, вслдъ за нимъ Галилей развилъ начало относительности всякаго движенія и тмъ тотчасъ же разломалъ на куски воображаемую шарообразность вселенной съ ея спокойной и недвижной серединой. Не спрашиваясь даже у опыта, только посредствомъ простаго геометрическаго построенія, онъ опредляетъ законъ паденія и пути падающихъ тлъ. Кепилеръ первый, черча и вычисляя, заставилъ природу отвчать на свои вопросы. Найденные имъ законы и въ первый разъ выговоренная мысль, что неподвижныя звзды — солнца, навсегда уже прогнали врованія въ кристальныя сферы неба. Охвативъ все ему предшествовавшее, Ньютонъ открылъ законы природы и положилъ основаніе математической философіи природы.
‘Съ непреоборимою силою очевидности (говоритъ авторъ) показалъ онъ, что сила, царящая въ глубинахъ лазурнаго пространства и влекущая планеты по ихъ чуднымъ путямъ, не что другое, какъ тяготніе, такое же, какое и у нашей земли. Онъ опредляетъ законъ ихъ дйствія, и что бы ни открыла новаго на неб труба наблюдателя, вс дрожанія, движенія и даже возмущеніе небесныхъ тлъ, — вс они въ прекрасномъ согласіи становятся подъ этотъ законъ. Таинства исчезаютъ изъ эирнаго звзднаго міра, развивающаяся теорія въ нкоторыхъ случаяхъ длаетъ новый шагъ прежде наблюденія {Ныншнее открытіе Леверрьё еще разъ подтверждаетъ слова г. Апельта.}, возвшая съ твердою увренностью то, чего еще никогда не видали, и Лапласъ внчаетъ своею небесною механикою достославно-начатое дло. Аристотелева философія природы, ставившая вс періодическія измненія въ зависимость отъ круговращенія сферъ, астрологическіе сны, привязывавшіе судьбу къ ходу небесныхъ свтилъ, — исчезли. Что ни воспламеняетъ съ громовымъ трескомъ далекій кровъ небесами, что ни даетъ склоненіе тихому, вчно-возобновляющемуся ходу иглы-путеводительницы, что ни даетъ форму всему существующему на земл, все, вмст съ цвтомъ раздлившагося свтового луча, все видишь прикованнымъ неразрываемыми законами природы къ неизмннымъ началамъ механики’…— ‘Математика и наблюденія показали намъ законность и безконечность вселенной. Въ этомъ мірозданіи царствуетъ строгая необходимость неупросимой судьбы. Все повинуется здсь только закону тяжести… Въ неб открыли законъ, существующій и въ природ…’
Для этого третьяго параграфа было не меньше богатства матеріаловъ, какъ и для первыхъ двухъ, тамъ раздвигались пространства земли, здсь раскрылось небо въ его безпредльности, наука и опытъ, вмсто прежде-предполагавшейся на земл безграничности, именно показывала законность ея, опредленность размровъ, а тамъ — вывели міръ изъ шарообразной стеклянной клтки и раздвинули его пространства до безконечности. Подобно путешествіямъ открывателей, самый высокій интересъ представили для разсказа г. Апельту изумительныя открытія четырехъ астрономовъ-Коломбовъ, и четыре великія жизни начерчены съ тою же всмъ-доступною простотою и стройнымъ изяществомъ, которыя сопутствовали автора въ первомъ отдл его изслдованій.
Связующею картиною между этими двумя періодами міропознаванія, г. Апельтъ вставилъ изображеніе природы во всхъ ея частяхъ, какъ она стала являться, когда съ нея сдернуто было затканное волшебствами и облитое яркими цвтами покрывало. Нечего бояться, что безъ вмшательства всего сверхъестественнаго, природа останется гола, бдна, что ей нужно блистательное театральное освщеніе живой картины, которое изъ живаго, прекраснаго тла длаетъ ярко-раскрашенное фарфоровое яичко, фантастическое, бальное освщеніе нужно нездоровому, поблднвшему и поблекшему, всему же здоровому и свжему гораздо-выгодне — день съ своимъ простымъ, естественнымъ свтомъ. Такъ, въ самой природ, столько красоты, что она не только не потеряла и не обднла съ-тхъ-поръ, какъ съ нея сняли всю узорчатую Филигранную работу чужаго вмшательства, все сверхъестественное, таинственное и загадочное, но она заиграла тысячами новыхъ цвтовъ, будто отъ проглянувшаго вдругъ на неб солнца. Почувствованная надобность живописать, изображать природу, явилась съ тхъ поръ, какъ природа перестала быть чьимъ-то проявленіемъ, чьимъ-то выраженіемъ, а стоитъ крпко и надежно, опираясь сама на себя. Родъ человческій неотрываемо привязанъ къ естественнымъ условіямъ органической природы, — и прекрасно, картинно прослдилъ г. Апельтъ сквозь природу зависимость всего существующаго, въ виду одной цли, такой сюжетъ, какъ твердая оболочка земная съ ея неровностями, составляющими для насъ красоту, и органическая растительность, пышно одвшая со всхъ сторонъ шаръ земной, необходимо представлялъ свжія и сочныя краски мастерской кисти г. Апельта.
Истинное и прекрасное неизмримо-трудне ложнаго и плохаго: отъ-того каждая черта истины достается за цлыя груды очень-легко производящейся неправды, и это преимущественно бываетъ у людей только-что талантливыхъ. Такъ и у г. Апельта все достоинство его книги въ первыхъ трехъ параграфахъ перваго тома, послдній, четвертый параграфъ и весь второй томъ послужили выраженію недостойной его таланта мысли.. Блистательно вынесши на свтъ и развивъ новую идею, обогатившую исторію, онъ покидаетъ путь изученія и выводовъ и пускается въ страну односторонняго убжденія и недоказуемыхъ ипотезъ. Еще недавно показавъ наступившій періодъ, математическаго доказательства, безъ котораго больше ничему не врится, онъ возглашаетъ:
‘Недалеко то время, когда прояснится таинственный мракъ и истина просіяетъ въ своемъ естественномъ свт. Сосудъ разламывается, и созрвающій плодъ рвется вонъ. Вся наша образованность быстрыми шагами стремится на встрчу простому и высокому врованію.’
А въ другомъ мст:
‘Я вижу занимающійся свтъ въ глубокой дали: денница ли это новаго дня, или вечерній лучъ гаснущей звзды, — намъ будущее скоро откроетъ это.’
Онъ нигд не высказываетъ ясно, въ чемъ состоятъ эти ожиданія будущаго, въ чемъ опредлительныя формы, въ которыхъ долженъ для будущаго появиться эстетическій деизмъ его, но, какъ кажется, ожиданія эти состоятъ въ томъ общемъ предположеніи, что настоящимъ, естественнымъ врованіемъ сдлается эстетическое міросозерцаніе.
‘Миологія, символика и обрядность положительной религіи, говоритъ онъ, не опредлены необходимо никакимъ философскимъ принципомъ, по он могутъ быть обсуждаемы только по эстетическимъ и политическимъ положеніямъ, он не результатъ познанія, по только дло вкуса и политики. Религія же хочетъ служить не земнымъ желаніямъ, а вчной надежд, она должна возвышать человка надъ всмъ земнымъ, она должна давать ему миръ съ самимъ собою и судьбою. Она дйствуетъ не посредствомъ вліянія государственной власти, по посредствомъ обаянія, производимаго ею на человческое сердце. Но это обаяніе состоитъ не въ чародйств природы, а въ могуществ эстетическихъ идей. Настоящее обаяніе лежитъ единственно въ сверхъестественномъ волшебств красоты. Разность въ убжденіяхъ не будетъ больше раздлять народы, по естественно, правосудно то, чтобъ каждое общество врно сохраняло въ сердц память о своихъ предкахъ и чтило ихъ врованія.’
Въ первой части, какъ мы выше сказали, авторъ назвалъ всеодушевляющимъ и всеобразующимъ началомъ нашей жизни науку, во второй такимъ началомъ онъ называетъ возвышенное настроеніе чувства (т. I, стр. 140, т. II, стр. 401). Развивъ пространно всю исторію деизма въ Англіи (потому-что въ одной Англіи это ученіе, начинающееся скептицизмомъ и кончающееся кое-какимъ сдруженіемъ врованій съ наукою, могло найдти себ почву для продолжительнаго существованія) — развивъ эту исторію, г. Апельтъ находитъ себ самую твердую опору для будущаго въ трансцендентальномъ идеализм Канта,— впрочемъ, только въ той сторон его, которая можетъ покровительствовать деизму. Но трансцендентальный идеализмъ Канта прежде всего поставляетъ различіе между предметомъ въ дйствительности и предметомъ въ иде. По неизбжной и свойственной разуму призрачности, идеи тотчасъ принимаютъ видъ объективности. Подобно тому, какъ горизонтъ, охватывающій ландшафтъ, самъ-по-себ не что-нибудь дйствительное, но только дйствіе перспективы, такъ и трансцендентальныя идеи, ограничивающія чувственный міръ, не что-нибудь дйствительное вн чувственнаго міра, но только-что соединительныя точки для направляющихся линій нашего опыта. Все равно какъ въ перспектив, — мы принимаемъ за предметъ тотъ пунктъ, гд сходятся въ высшемъ единств различныя нити нашего познаванія. Такимъ образомъ, единственное употребленіе, которое можетъ длать изъ идей спекулативный разумъ, состоитъ только въ томъ, чтобъ пользоваться ими какъ регулаторомъ, для принесенія высшаго систематическаго единства въ наше познаваніе. Таково ученіе Канта объ этомъ предмет. По подобное честное и строгое признаніе всвоемъ безсиліи открыть, по-крайней-мр теперь, что-нибудь больше, не могло приходиться по вкусу г. Апельта, вполн убжденнаго и не хотящаго останавливаться на неконченной дорог. А потому онъ съ распростертыми объятіями бросился въ ученіе Фриза, общавшее окончаніе неконченнаго и неузрннаго Кантомъ. Итакъ, для г-на Апельта Фризъ, непризнающій вышеприведеннаго дленія Канта, называющій его трансцендентальнымъ призракомъ и провозгласившій, для водворенія единства, законъ самодоврія разума, которое приводитъ къ желанному окончанію, къ эстетическимъ идеямъ, правящимъ жизнью человка, такъ-что больше нтъ никакой темноты, никакого неотвченнаго вопроса, этотъ философъ Фризъ — естественно для г. Апельта послдній и высшій философъ. Еще въ конц перваго тома, дошедши въ своей исторіи деизма до Фриза, авторъ восклицаетъ: ‘Великая платонова задача ршена, религіозныя идеи оправдываются и развиваются, он безъ посредства астрономическихъ миовъ и историческихъ сказаній помирились съ натурализмомъ физики. Деизмъ совершилъ свой путь.’
Противъ подобнаго результата о прекращеніи того огня, который вчно будетъ горть и вчно волновать стремящійся духъ человческій, кажется, не стоитъ ничего отвчать. Вмсто того, чтобъ слушать безсмысленныя рчи ограниченной самоувренности и довольства, обратите только слухъ и зрніе къ тому, что совершается теперь въ Германіи, гд, какъ въ огромной кузниц, отовсюду слышится шумъ Я громъ отъ поднимающихся и опускающихся молотовъ, кующихъ раскаленное желзо,— посмотрите на кровавый потъ на чел работниковъ, ворочающихъ ужь не праздныя слова, а тяжелыя массы, и пробивающихся сквозь непроходимые лса ошибокъ и заблужденій до нсколькихъ крупицъ чистаго золота, — тогда не скажете, что все кончено, что пройдена вся дорога!..
Въ самомъ начал своей книги, г. Апельтъ поставилъ особливымъ отдломъ. чмъ-то въ род вступленіи, Картину Исторіи Человчества, для того, говоритъ онъ, чтобъ эта ‘Картина’ встрчала дружественнымъ привтомъ всякаго входящаго въ чертогъ его книги. Разв только-что для этой цли и можетъ служить ‘Картина Исторіи Человчества’, потому-что никакого другаго назначенія она не выполняетъ, у ней какая-то странная, неопредленная физіономія, составленная изъ произвольныхъ чертъ, такъ-что никакъ нельзя догадаться, почему такая-то черта вставлена тутъ, почему въ изображеніе ‘Исторіи Человчества’ не вошли весьма-многія черты, которыхъ бы, казалось, надобно было требовать и ожидать посл приведеннаго заглавія. Даже и прекрасный способъ выраженія ничего но придаетъ отсутствію мысли, и несвязанные никакою общею связью, никакимъ общимъ намреніемъ лоскуточки совсмъ не составятъ картины, а что, если и прекрасный способъ выраженія измняетъ, приходя всегда только на зовъ прекрасной и истинной мысли? Сначала, авторъ заводитъ рчь о кочующихъ народахъ, естественно ожидать постепеннаго перехода къ осдлости, къ этой эпох, когда народы стали длаться землепашцами изъ пастырей, но, вмсто того, г. Апельтъ прямо приступаетъ къ Египту, и притомъ къ одному разсказу объ архитектоническихъ его работахъ и оставшихся до-сихъ-поръ монументахъ. Про Индію только-что сказано, что изъ нея распространилась древняя религія на близь-стоявшіе народы, дале Аравія и древняя караванная торговля, непремнное упоминаніе про верблюда, ‘корабля пустыни’ и про страсть лнясь и ничего не длая слышать хитросплетенныя сказки. Такимъ-образомъ начертана и вся прочая ‘Картина Исторіи Человчества’, но всего удивительне, что, при переход въ Европу, авторъ особенно останавливаетъ свое вниманіе на Фингал и Оссіан,. Какую такую роль оба эти лица играли въ исторіи человчества и почему не помянуто тутъ же и про многія другія миологіи, ничмъ не уступающія этой, — неизвстно. По прочтеніи этой картины, остается какое-то смутное впечатлніе, чуть не смшное, въ которомъ себ трудно дать отчетъ. Еще можно объяснить вс односторонности и недостатки втораго тома, потому-что заблужденіе можно опровергать, даже можно иногда уважать его, но капризное игранье важнымъ предметомъ, особенно если видишь, что авторъ могъ бы при своихъ средствахъ хорошо обдлать предметъ,— непростительно, вмсто серьёзнаго дла, въ этой несчастной картин онъ ищетъ только живописныхъ словъ и, кажется, что такъ-какъ Оссіанъ представлялъ для этого богатую пищу, онъ именно за него и ухватился съ этою цлью.
Между-тмъ, взявъ образцомъ для своей картинности живописаній Ал. Гумбольдта, онъ на каждомъ шагу приводитъ слова этого великаго писателя, и себ же на бду: у Гумбольдта нтъ фразъ, нтъ погони за эффектностью, въ его даже самыхъ небольшихъ сочиненіяхъ нтъ произвольнаго, вставленаго или пропущенаго безъ внутренней необходимости, по одному непонятному капризу, отъ этого вся рчь его получаетъ благообразную стройность, въ которой слышится стройность самой мысли всего созданія, не говоря уже объ ‘индивидуальности и роскоши картинъ, тонкости склада изложенія и неподражаемомъ благозвучіи языка’, о чемъ упоминаетъ и самъ г. Апельтъ, у котораго въ ‘Картин Исторіи Человчества’ именно и нтъ индивидуальности физіономическихъ чертъ: все очень сбивается на лоскутность подражанія, которому до самостоятельнаго образца — какъ до неба, и поставить рядомъ со своею клячею чудеснаго красавца коня значитъ сразу убить плохую лошаденку, запретить смотрть на нее.
Итакъ, книга г. Апельта собственно состоитъ изъ трехъ параграфовъ: вступительной картины и всего втораго тома нельзя считать однимъ тломъ съ этими тремя параграфами, между ними легла слишкомъ разительная противоположность во всемъ, и остается только желать, чтобъ для этой книги была возможна операція, которая избавила бы лишила отъ загромождающихъ и безобразящихъ ее пристроекъ, надстроекъ и чулановъ.
Allgemeine Aesthetic, in akademischen Lehrvortrgen von Fr. Thiersch (Всеобщая Эстетика, изложенная в] академическихъ лекціяхъ Фр. Тиршемъ)
Въ европейскихъ литературахъ нельзя не замтить поразительнаго факта, именно, что какъ-будто въ нихъ произошло полюбовное спеціальное размежеваніе: каждая литература взяла себ по удлу, и на чужіе участки больше никогда не объявляетъ претензій. Вс пашни и снокосы, луга и лса доходятъ до граничныхъ межъ, съ почтеніемъ огибаютъ ихъ и строго остаются въ предлахъ размежеванія, которое когда и какъ случилось — неизвстно. Опредленнаго названія книги появляются только у такихъ-то и такихъ-то націй, книгъ съ такими-то заглавіями и не ищи у всхъ другихъ. Такимъ-образомъ, сказать: ‘эстетика’, значитъ сказать нмецкая книга, и въ этомъ никогда не ошибешься. Не только у тхъ народовъ, у которыхъ литература вмст со многими другими сторонами жизни заснула или дремлетъ, не появляется сочиненій объ эстетик, но и у народовъ живущихъ, движущихся, на-примръ, у Французовъ, Англичанъ, этого рода сочиненій совсмъ нтъ. Еще у Англичанъ отъ времени до времени показываются сочиненія ‘о симметріи’, ‘о красот’, имющія цлью (какъ сказано въ ихъ предисловіяхъ) распространять и утверждать въ англійскомъ народ чувство красоты и пониманіе ея, даже и теперь еще въ Лондон тянется сочиненіе подобнаго рода, котораго вышло покуда только семь томовъ, но эти книги до такой степени никому ненужны по своему содержанію, что ихъ даже нигд не знаютъ. Въ Германіи же пишется много эстетикъ главнйше потому, что это одна изъ самыхъ важныхъ отраслей преподаванія въ тамошнихъ университетахъ и учебныхъ заведеніяхъ, но какъ придаточный предметъ, къ какому-нибудь другому знанію, но какъ самостоятельный и необходимый предметъ изученія для всякаго образовывающагося человка. Отъ этого въ одной Германіи вся художественная сторона произведеній человческихъ излагается совокупно, не отрывочными замтками, которыхъ бы нужно было искать въ вид немногихъ чертъ въ многочисленныхъ разнородныхъ сочиненіяхъ. Отъ этого уже происходитъ и то, что наука эта, строго систематизирующая, даетъ въ голов Германца систематическіе осадки съ опредлительной физіономіей, съ однимъ направленіемъ, стремящимся обобщать, приводить къ одному знаменателю и уничтожать разрозненность, разбросанность отдльныхъ замтокъ и чертъ. Такимъ-образомъ, — если взять для примра живопись, — въ одной Германіи мы найдемъ вотъ какія тэмы, задаваемыя себ для разсмотрнія, и связное, логически послдовательное разсмотрніе ихъ: 1) всеобщій характеръ живописи: главное назначеніе содержанія ея, чувственный принципъ художественнаго исполненія, 2) особливое опредленіе живописи: романтическое содержаніе, ближайшее опредленіе чувственнаго матеріала, художественная концепція, сочиненіе и характеризованіе.
Итакъ, это ужо великое дло, что существуетъ эстетика, что она получила настоящую степень гражданства между прочими науками, ко ей не достаетъ, — и это главный, вопіющій ея недостатокъ, — не достаетъ того, чтобъ у ней, какъ у естественныхъ паукъ, прежде всякой системы началась анатомія данныхъ фактовъ, анатомія существующихъ произведеній искусства, потомъ сравнительная анатомія, возводящаяся наконецъ, на степень общей системы. Слушателямъ предлагается ученіе о томъ или другомъ искусств, заключающее боле или мене истины въ своихъ общихъ положеніяхъ, но ни слушатели, ни самъ излагатель не знаютъ въ лицо тхъ матеріаловъ, изъ которыхъ предположено строить зданіе, а планъ и фасадъ для него уже начерчены больше или меньше дльно. При подобномъ изложеніи предполагается, что произведенія искусствъ какъ на ладони у той и у другой стороны. Но что, еслибъ съ подобными предположеніями начинали курсъ естественныхъ наукъ, или читали философію исторіи прежде, чмъ изложена была сама исторія? Это была бы такая странность, которая всмъ кидалась бы въ глаза,— однакожь на сторон искусства это никому не кажется странностью. Мы сказали, что такое знаніе предполагается, по есть ли возможность ему существовать, когда явившимся досел на свтъ произведеніемъ изящныхъ искусствъ не только нтъ анатоміи, но даже нтъ свода ихъ, подобнаго тому, какой создалъ Бюффонъ для исторіи животныхъ своею описательною зоологіею? Привыкли считать описанія произведеній искусствъ чмъ-то въ род беззвучной гігры на инструмент, гд увидишь искусство и мастерство, бглость, по никакого тона не услышишь, подобнымъ описаніямъ никто не вритъ и не обращаетъ на нихъ никакого особеннаго вниманія, но имъ необходимо существовать и сдлать свое дло: изъ описательной зоологіи Бюффона вдь точно такъ же не узнаешь животнаго, если его никогда не видалъ въ натур или въ рисунк, но всмъ извстна польза, принесенная естественнымъ паукамъ этимъ сочиненіемъ, предшествовавшимъ сравнительной анатоміи.
Ничего нтъ странне музеевъ и музыкальныхъ исполненій какихъ бы то ни было пьесъ въ концертахъ и театрахъ: слушатель и зритель ходитъ точно въ какомъ-то дремучемъ лсу, котораго онъ но можетъ обозрть никакимъ образомъ, онъ можетъ только цпляться то за тотъ, то за другой понравившійся (Богъ-знаетъ какъ иной разъ навыворотъ) сучокъ, который онъ себ и сломитъ на память. Все прочее лежитъ какой-то темной, густой массой, въ которой онъ ничего не различаетъ. Чего не знаютъ, то свято уважаютъ безъ всякаго разбора, отъ этого-то въ ‘святилищ’ искусствъ (т. е. въ такомъ мст, куда никто не входитъ) существуетъ такое множество знаменитыхъ именъ и произведеній, столько же, сколько по прежнимъ счетамъ ихъ состояло во всхъ литературахъ.
Какъ ни молода русская литературная критика, какъ ни не давно она существуетъ, у ней начато такое дло, которое врядъ-ли существуетъ у другихъ: это непремнное разставленіе производителей искусства по ступенямъ лстницы большими группами, — не опредленіе цифрами и всомъ кто сколько потянетъ, но разграниченіе больше или меньше возвышенной сферы дятельности, показаніе силъ, органовъ, которыми обладалъ авторъ, и дальше которыхъ ему нельзя было производить. Между-тмъ, вс другія критики, не смотря на свои великія достоинства, не чувствуютъ надобности вычеркнуть многія произведенія и многихъ авторовъ изъ списка великихъ. У сколькихъ народовъ еще до-сихъ-поръ Виргилій, Аріостъ, Данте идутъ рука-объ-руку съ Гомеромъ, Мольеръ съ Шекспиромъ и т. д., при чемъ, разумется, и критика должна имть такой оборотъ: ‘у Ивана Ивановича была голова похожа на рдьку хвостомъ внизъ, а у Ивана Никифоровича на рдьку хвостомъ вверхъ, Иванъ Ивановичъ худощавъ и высокаго роста, Иванъ Никифоровичъ немного ниже, но за то распространяется въ толщину. Иванъ Ивановичъ только посл обда лежитъ въ одной рубашк подъ навсомъ, ввечеру же надваетъ бекешу и идетъ куда-нибудь, Иванъ Никофоровичъ весь день на крыльц, Иванъ Ивановичъ бретъ бороду въ недлю два раза, Иванъ Никифоровичъ одинъ разъ и т. д.’ Т. е. и Иванъ Ивановичъ хорошъ и Иванъ Никифоровичъ тоже, оба хороши, только въ разныхъ родахъ, оба молодцы хоть куда. Въ противоположность такому способу сужденія, совершающееся склоненіе русской критики (и, слдовательно, русской публики) къ совсмъ иной сторон анализа — явленіе самое утшительное и многообщающее.
Это все совершается даже въ области литературы, но нтъ и помина о подобномъ движеніи въ области художественной критики, и еще, вроятно, долгое время надобно будетъ ждать, чтобъ и тутъ, какъ сквозь ршето, просяли всю разнородную, разнокалиберную, разносоставную массу, и показали въ-самомъ-дл художниковъ отдльно отъ людей просто-талантливыхъ, но имвшихъ историческое значеніе для своего или послдующаго времени въ какомъ-нибудь отношеніи по своему искусству и, наконецъ, людей, только-что занимавшихся художествомъ и больше ничего недлавшихъ. Теперь же, покуда существуетъ такое огромное число художественныхъ славъ и знаменитостей, это уже одно число заставляетъ подозрвать, что въ общей масс, за урядъ съ другими, много беззаконныхъ лавровыхъ внковъ, покоящихся на головахъ совсмъ того недостойныхъ, такъ-что славамъ этимъ при первомъ прикосновеніи критики прійдется спускаться на другія ступени, и большія полчища великихъ быстро станутъ рдть, сохранятъ въ своихъ рядахъ весьма-немногихъ избранныхъ.
Естественныя науки основаны на наблюденіи, отъ него он ни на шагъ, и отъ-того-то въ нихъ такъ много сдлано, такъ много открыто, одно открытіе приготовляетъ путь и возможность другому. У науки объ искусств подобный же матеріалъ, требующій, чтобъ держались наблюденія, изслдованія: только тогда наука эта дастъ удовлетворительные результаты, но такъ-какъ этихъ изслдованій и не начинали, то выходитъ, что у этой науки нельзя и спрашивать того, въ чемъ именно и состоитъ ея сущность, того, для чего она и существуетъ. У ней нтъ выдлываемыхъ результатовъ, которые бы передавались для продолженія работы изъ одной закрывшейся, кончившей свое дйствіе мастерской, въ другую,— нтъ единственно-настоящаго предмета занятія. Она теперь точно книга, начавшаяся съ пятаго тома.
Выше было сказано, что излагающіе эстетику не обладаютъ первоначальными матеріалами своей науки: это требуетъ подтвержденія фактами. Безъ всякаго сравненія, лучшая изъ всхъ существующихъ эстетикъ — эстетика Гегеля. Мало того, что она лучше всхъ другихъ, она еще и сама въ себ положительно-превосходна дотхъ-поръ, пока не спускается въ конкретную область каждаго искусства въ особенности, здсь тотчасъ оказывается ея безпомощная слабость, шаткость и, наконецъ, иногда фантазёрство, выдаваемое за дло. Еслибъ его ‘систему отдльныхъ искусствъ’ раздлить на составныя части и раздать по рукамъ настоящимъ художникамъ для оцнки (потому-что художественной критики не существуетъ и нтъ судейскаго трона, къ которому бы должна была приступить эта книга), вс бы принуждены были сказать, что 1) эта система занимается одною общею формою, 2) какъ все общее, поверхностное, она не можетъ быть полезна ни художнику, ни масс публики, потому-что въ ней нтъ никакихъ подробностей о самыхъ предметахъ искусствъ, а если и встрчаются эти подробности, то никогда не различишь, куда какое искусство принадлежитъ,— не такъ, какъ въ естествознаніи, которое показываетъ каждое животное въ его индивидуальности, и вмст въ его видовыхъ и родовыхъ отношеніяхъ. У Гегеля и помина нтъ о такой оцнк произведеній искусствъ: они только изрдка появляются въ вид уединеннаго примра, да и то съ ссылкою на мнніе о нихъ тхъ или другихъ лицъ, самъ же авторъ не говоритъ ничего ршительнаго.— Такъ, на-пр., въ стать о скульптур, упоминая объ Аполлон Бельведерскомъ и Венер Медичейскей, Гегель говоритъ:
‘Во время Лессинга и Винкельмана этимъ статуямъ платили дань неограниченнаго почитанія, какъ высшимъ идеаламъ искусства, теперь же, съ-тхъ-поръ, какъ узнали произведенія боле глубокія по выраженію, а по форм боле живыя, у нихъ посбавилось цнности, и ихъ относятъ къ боле уже позднему времени, когда у гладкости работы было въ виду правящееся и пріятное, а не строгій, настоящій стиль. Одинъ англійскій путешественникъ (Morn. Chron. 26-го іюля 1825) называетъ даже Аполлона театральнымъ щеголемъ (theatrical coxcomb), а Венер хоть и даетъ большую нжность, симметрію и стыдливую грацію, по вмст и ‘лишенную всякихъ ошибокъ бездушность, отрицательное совершенство и — a good deal of insipidity (порядочную дозу безсмысленности).’
Кто такой этотъ путешественникъ и почему нужно полагаться на этотъ приговоръ? наконецъ, кто это убавилъ цнности у Аполлона и Венеры?— на это все нтъ никакихъ отвтовъ. Посл Винкельмана открыты изъ скульптурныхъ произведеній перваго достоинства только эгинскіе барельефы и Венера Мило, но въ-слдствіе превосходства этихъ произведеній никто не думалъ унижать все колоссальное достоинство Аполлона и Венеры, кром разв неизвстнаго англійскаго путешественника. Притомъ, кажется, этотъ путешественникъ не зналъ, что голову Венеры Медичейской считаютъ не подлинною, а приставною, и статуя эта высоко цнится не за выраженіе головы, а за необыкновенную красоту тла: шеи, груди, спины, всего торса, ногъ и верхней части рукъ (оконечности которыхъ также приставныя) и за ту позу чудесной красоты, которая давалась только лучшему времени Греціи, но хотя голова приставная, все-таки ни одинъ человкъ не согласится въ ней увидть безсмысленность, а почувствуетъ прелесть поворота ея, раскрывшаго вмст съ стройностью, съ которою сложилась прическа, все изящество затылка, обыкновенно вн статуй пропадающее для глазъ. На то, что Аполлонъ театральный щеголь, просто нечего отвчать, такъ трудно войдти въ подобное обвиненіе и понять его.
Продолжая брать примры изъ скульптуры, мы встрчаемъ такое положеніе у Гегеля: ‘Говоря вообще, отдльныя статуи стоятъ самостоятельно, сами для себя, группы же и ‘еще больше барельефы все больше-и-больше начинаютъ отказыватьcя отъ этой самостоятельности и употребляться архитектурой для цлей этого искусства’. Кажется, эти слова относятся къ греческой скульптур, а не къ скульптур вообще. Но и у Грековъ скульптура служила не украшеніемъ, а была сама главнымъ дломъ, сама жила содержаніемъ, въ которомъ читали вс какъ въ книг, и не была арабеской, на которую едва смотрятъ. У греческой скульптуры была такая же для каждаго зрителя важность, какъ у каждой трагедіи, которую Грекъ пришелъ слушать въ свой театръ, и которая со дна души поднимала самые дорогіе интересы для него самого и для его отечества. Но еслибъ даже и допустить, что въ-самомъ-дл барельефъ и группа служили у Грековъ украшеніями, это не доказываетъ, чтобъ таково было назначеніе ихъ по самой ихъ натур, чтобъ это было настоящее условіе ихъ существованія. Никакъ еще не опредлено съ удовлетворительностью, какимъ-образомъ и гд надобно ставить статуи и барельефы, во еще больше не опредленъ полный объемъ сюжетовъ, свойственныхъ скульптур, — это задачи непочатыя, слдовательно, не выходитъ ли преждевременно и безплодно говорить о раздленіи скульптуры на самостоятельную и вспомогательную? Можетъ-быть, именно этого-то дленія и не должно существовать.
Въ примръ фантазёрства, вмсто изложенія серьёзнаго, научнаго, можно привести изъ гегелевой эстетики слдующія мста о готической архитектур:
‘То впечатлніе, которое должно производить теперь искусству, въ противоположность ясной открытости греческихъ храмовъ, должно съ одной стороны состоять въ умиреніи духа, который, отдлившись отъ вншней природы и всего мірскаго, замыкается самъ въ себя, съ другой стороны, въ торжественной возвышенности, которая стремится и уносится за предлы разсудочно-ограниченные. А потому, если зданія классической архитектуры раздвигаются въ ширину, то противоположный, романтическій характеръ христіанскихъ церквей состоитъ въ выростаніи изъ земли и стремленіи въ вышину’…— ‘Внутреннее пространство не должно быть пространствомъ абстрактно-ровнымъ, пустымъ, у котораго нтъ никакихъ различій и ихъ примиреній, но требуетъ формы конкретной, и потому различествующей по отношенію къ длин, ширин, вышин и очертанію этихъ пропорцій. Кругъ, квадратъ, форма продолговатая, съ ихъ одинакостью заключающихъ стнъ и покрышки не годились бы. Волнованіе, различеніе, примиреніе духа въ его возвышеніи отъ земнаго къ безконечному, къ наземному и высшему не было бы выражено архитектонически въ этомъ пустомъ однообразіи квадрата.’ — ‘Такъ-какъ стремленіе должно высказаться главнымъ характеромъ, то вышина столбовъ превышаетъ ширину ихъ основанія въ степени, неизмримой для глаза. Столбы длаются тощи, тонки и длинны, и уходятъ въ вышину такъ, что глазъ не можетъ однимъ разомъ обозрть всю форму, по принужденъ ходить кругомъ, летть вверхъ, покуда, успокоиваясь, достигнетъ тихо-склоняющагося скругленія сходящихся арокъ, какъ и духъ въ благоговніи своемъ поднимается отъ почвы преходящаго безпокойный, волнуемый, и находитъ успокоеніе въ одномъ Бог.’ — Вс окна колоссальной величины, для того, чтобъ взоръ, покоящійся на нижней части ихъ, не обнималъ сразу и верхней, и чтобъ, подобно тому, какъ у сводовъ, былъ возводимъ туда. Именно это-то и образуетъ безпокойство полета вверхъ, которое должно быть сообщено зрителю. Сверхъ того, оконницы только на половину прозрачны отъ росписныхъ стеколъ. Частью он изображаютъ священныя сказанія, частью же он длаются просто цвтныя, для того, чтобъ распространять полумракъ и заставить блистать горящія свчи, потому-что здсь долженъ давать свтъ не день вншней природы, а другой день.’
Посл этого, можно вообразить, что художники среднихъ вковъ были такіе зодчіе, какіе представляются въ романахъ, и съ устремленными въ небо взорами восклицали, я создамъ, я создамъ… и за этимъ длинная тирада о томъ, какъ духъ будетъ возлетать и уноситься, какъ вся природа, небеса, земля, море и камни пріидутъ слушаться его глагола, бездушныя твердыни улягутся подъ его велніемъ въ стремящійся къ звздамъ храмъ или храмину, и духу человческому тепло, спокойно и удобно будетъ возлетать и возноситься, потому-что куда ни посмотритъ человкъ по стнамъ, везд уже изображено это возлетаніе. Между-тмъ, гораздо-полезне было бы указать на изумительную механику тогдашней архитектуры, которая, не умвъ раскинуться въ ширину и въ вышину вмст, пустилась въ одну вышину, точно такъ, какъ когда корень дерева живъ и могучъ, пусть налегшій камень придавитъ его и загородитъ настоящую его дорогу, или загородитъ вполовину, — корень не станетъ спокойно лежать и глохнуть, живущія въ немъ силы не позволяютъ бездйственнаго спокойствія: онъ найдетъ себ новую, хотя бы и вкось ведущую дорогу, а все-таки дастъ развиться дереву. При этомъ одностороннемъ развитіи нельзя довольно надивиться, какъ художественное чувство тогдашняго зодчества умло придать столько настоящей красоты этимъ одностороннимъ и недостаточнымъ формамъ, что иногда можно забыться, вообразить себя передъ лицомъ полной красоты.— Съ другой стороны, изъ разсказа Гегеля о готической архитектур невольно представишь себ, что архитекторы среднихъ вковъ держали разсчетъ на продлки въ род тхъ, которыя длались въ масонскихъ ложахъ, гд посредствомъ различныхъ декораціонныхъ и машинныхъ средствъ старались произвести извстное напряженное расположеніе духа, нужное по разсчету для какихъ-нибудь цлей. Но искусство занимается не тмъ эффектомъ, который будетъ распространенъ его произведеніемъ, а самимъ этимъ произведеніемъ, создаетъ его въ полнот истины и красоты и больше ничего не хочетъ. Если же кто-нибудь вздумалъ бы приводить въ дйствіе такія премудрости, какія разсказываетъ Гегель про готическую архитектуру, дйствуя не по дйствительнымъ, настоятельнымъ требованіямъ необходимости и надобности чисто-матеріальной, выполненіе которой складывается само-собою, какъ органическое тло, въ формы красоты, а слдуя только капризнымъ, резонёрскимъ выдумкамъ, — такой человкъ показалъ бы только, что у него нтъ никакой способности къ архитектурному длу, и что онъ не зодчій, а хитросплетающій умникъ.За то и умничанье такого человка, когда получитъ матеріальное исполненіе, мало того, что бываетъ неуклюже и уродливо, но, что еще хуже, оказывается въ самомъ жестокомъ разлад съ дйствительными потребностями жизни,— въ род того, какъ во время Французской революціи у всхъ на ум была только античность, древность, ничто ныншнее не казалось хорошо, стали подражать Грекамъ и Римлянамъ даже во всхъ домашнихъ утваряхъ, не подумавъ даже, будетъ ли это ныньче годиться. Между-прочимъ, завели везд античные стулья съ широко-выгибавшимися впередъ ножками, и въ-самомъ-дл, стулья эти казались всмъ очень-хороши, да только одна бда: на нихъ нельзя было садиться, и, вмсто того, чтобъ находить въ каждомъ стул искомое удобство, объ него ушибали ногу. Такихъ примровъ, какіе мы представили въ-отношеніи къ скульптур и архитектур, въ систем отдльныхъ искусствъ Гегеля очень-много, особливо въ стать о музык, и вс они показываютъ одно и то же: что ему совсмъ незнакомы въ сущности предметы, о которыхъ онъ говоритъ, и что свднія о нихъ и мысли достались ему не какъ плодъ разсматриванія и изученія, а какъ что-то извстное по наслышк, или по преданію, что и самъ повторяешь безъ всякаго внутренняго убжденія, чего не разсмотрлъ самъ, потому-что не могъ или пренебрегъ этимъ, и отъ-того не питаешь къ этимъ машинально-повторяемымъ положеніямъ ни сочувствія, ни страсти, которыя бы одни могли заставить разглядывать пристально и врно.
Эстетика мюнхенскаго профессора Тирша страдаетъ еще больше гегелевскаго сочиненія недостатками всхъ эстетикъ, когда вступаетъ въ область отдльныхъ искусствъ, хотя и заключаетъ въ себ много прекрасныхъ сторонъ въ общемразвитіи началъ искусства. Но съ самыхъ почти первыхъ страницъ, во вступленіи еще, она ложно опредляетъ значеніе всей гегелевой эстетики, и такъ-какъ именно этотъ предметъ трогаетъ самыя первыя основанія философіи искусства, то надобно прежде всего здсь остановиться.
Г. Тиршъ обвиняетъ эстетику Гегеля въ томъ, что она становитъ духъ человческій выше всего существующаго, что для нея художественная красота есть красота, родившаяся изъ духа и получившая новое рожденіе, и насколько духъ и произведенія его стоятъ выше природы и ея явленій, на столько и художественно-прекрасное стоитъ выше красоты природы, — такъ-что, разсматривая формально, даже дурная мысль, какъ она кому пришла въ голову, стоитъ выше всякаго естественнаго произведенія, потому-что въ такой мысли все-таки присуща духовность и свобода. Дале говоритъ г. Тиршъ, что въ силу такого опредленія красота природы совершенно исключается изъ эстетики, и эта наука ограничивается только художественно-прекраснымъ, что этимъ самымъ вся полнота природы, въ противоположность духу, спускается на степень чего-то подчиненнаго, что гегелево ученіе, подобно Фихтеву, превратилось въ области искусства въ суровый реализмъ и, какъ ученіе Фихте, имло слдствіемъ иронію, такъ ученіе Гегеля породило юморъ.
Противъ этихъ обвиненій можно только привести слова самого Гегеля, какъ онъ выводитъ необходимость художественной красоты, это лучше всякихъ доводовъ уяснитъ все дло:
‘Человческое тло стоитъ на гораздо-высшей степени противъ тла животнаго, ибо на немъ безостановочно проявляется, что человкъ одно одушевленное, чувствующее цлое. Кожа не покрыта растительно-безжизненной силой, біеніе крови просвчиваетъ на всей поверхности, бьющееся сердце жизненности какъ-будто присутствуетъ повсюду и проступаетъ вншнимъ проявленіемъ какъ особенность оживленности, какъ сама волнующаяся жизнь. Точно такъ кожа является везд чувствительною, везд обнаруживаетъ la morbidezza, цвтъ тла и нервовъ, эту вчную пытку для художниковъ. Но сколько человческое тло ни проявляетъ во вншности свою жизненность въ противоположность тлу животныхъ, но на этой поверхности столько же выражается недостаточность природы въ раздробленіи кожи въ бородавкахъ, морщинахъ, порахъ, волоскахъ, жилкахъ и т. д. Сама кожа, которая даетъ просвчивать сквозь себя внутренней жизни, — только покрышка для самосохраненія снаружи, только цлесообразное средство, служащее природной недостаточности. Но огромное преимущество, отличающее явленіе человческаго тла, состоитъ въ чувствительности, которая, если постоянно и не доказываетъ настоящаго ощущенія, то по-крайней-мр доказываетъ возможность его. Но вмст съ тмъ здсь оказывается и тотъ недостатокъ, что это ощущеніе выработывается внаружу во всхъ членахъ не какъ ощущеніе, внутренно само въ себ сосредоточившееся, но какъ ощущеніе, посвященное въ тл (какъ часть органовъ и ихъ формы) животнымъ отправленіямъ, между-тмъ, какъ другая часть ощущеній принимаетъ въ себя ближайшее выраженіе жизни душевной, ощущеній и страстей. Съ этой стороны душа съ своею внутреннею жизнью не просвчиваетъ сквозь всю дйствительность тлесной формы.— Человческій организмъ, хотя и не въ такой степени, какъ организмъ животныхъ, подпадаетъ въ своемъ тлесномъ бытіи зависимости отъ вншнихъ силъ природы, зависимости, близкой къ зависимости животныхъ, и ничмъ не закрытый выставленъ дйствію такой же случайности неудовлетворенныхъ потребностей природы, разрушительныхъ болзней, точно такъ же, какъ и всякаго рода нужды и бдствія. Поднимаясь выше въ непосредственную дйствительность духовныхъ интересовъ, зависимость тутъ только является въ самой совершенной относительности. Здсь разверзается вся ширина прозы въ человческомъ существованіи. Уже этого рода и противоположность просто физическихъ цлей жизни противъ боле высокихъ цлей духа, изъ которыхъ одн другимъ могутъ мшать, препятствовать и другъ друга задушатъ. Потомъ отдльный человкъ для того, чтобъ сохранить себя въ своей отдльности, долженъ многоразлично длать себя средствомъ для другихъ, служить ихъ ограниченнымъ цлямъ, и точно также низводить другихъ, для удовлетворенія собственныхъ интересовъ, на степень просто средствъ. Такимъ образомъ, индивидуумъ, какъ онъ является въ этомъ мір вседневности и прозы, дйствуетъ не изъ собственной полноты и не изъ самого себя, по длается понятенъ изъ всего другаго. Потому-что отдльный человкъ стоитъ въ зависимости отъ вншнихъ вліяній, законовъ, государственныхъ постановленій, гражданскихъ отношеній, которыя ему встрчаются по дорог и передъ которыми онъ долженъ склоняться, носитъ ли онъ ихъ какъ что-то свое внутреннее, или нтъ.’ — ‘Конечно, у непосредственной человческой дйствительности и у ея явленій и организацій нтъ недостатка въ систем и полнот дятельностей, но все цлое является только огромною массою отдльностей, занятія и дятельности раздляются на безконечное множество частей, такъ-что на каждаго отдльнаго человка можетъ прійдтись только по частичк цлаго, и сколько бы индивидуумы со своими собственными цлями ни держались у этого общаго и требовали на сцену того, что производится ихъ отдльнымъ интересомъ, — самостоятельность и свобода ихъ воли все-таки остается больше или меньше формальною, опредленною вншними обстоятельствами и случаями, попрепятствованною плотинами естественности.’ — ‘Естественная жизнь не поднимается выше ощущенія, остающагося въ самомъ себ, не проникая полноты дйствительности, и сверхъ того находитъ себя непосредственно-условленною, ограниченною и зависимою, потому-что она не свободна и опредлена не сама собою, но чмъ-то другимъ. Та же судьба постигаетъ непосредственную, конечную дйствительность духа въ его знаніи, вол, его явленіяхъ, дйствіяхъ и судьбахъ. Потому-что хотя и здсь образуются боле-существенные центральные пункты, но зато тутъ всего только и есть, что нейтральные пункты, у которыхъ столь же мало истины, сколько у особенныхъ отдльностей самихъ-по-себ, и они проявляютъ истину посредствомъ всей своей совокупности, когда находятся въ-отношеніи одинъ къ другому. Вотъ причина, по которой духъ не можетъ снова находить въ конечности существованія и ограниченности его и вншней его необходимости — непосредственнаго зрлища своей настоящей свободы и не можетъ наслаждаться ею, и вотъ почему онъ принужденъ выполнять потребность этой свободы на другой, боле-высокой почв. Такая почва — искусство, а дйствительность идеалъ его.
‘Итакъ, необходимость художественно-прекраснаго ведется изъ недостатковъ непосредственной дйствительности, и задача его должна быть поставлена въ томъ, чтобъ онъ представлялъ проявленіе жизненности и особенно проявленіе вложенія духа наружно и во всей свобод, и чтобъ онъ длалъ вншнее сообразнымъ съ понятіемъ его. Тогда только впервые истинное поднято изъ всей своей временной обстановки, изъ своего разбга во вс края по волнамъ конечнаго, и вмст съ тмъ пріобрло вншнее проявленіе, изъ котораго проглядываетъ не недостаточность природы и прозы, но бытіе, достойное истины, которое и само стоитъ въ свободной самостоятельности, потому-что у него есть назначеніе въ самомъ — себ, и это назначеніе не внесено въ него чмъ-нибудь постороннимъ.’
Таковы слова Гегеля, можно ли же посл всего этого повторять, что по гегелеву ученію ‘во всей природ не живетъ красота, но что она присуща только тому, что непосредственно находится въ соотношеніи съ идеею свободно и самостоятельно, слдовательно, что красота присуща только духу и ею проявленіямъ въ искусств‘. Такое осужденіе показывается чмъ-то нарочно-придуманнымъ, потому-что невозможно до такой степени добросовстно ошибаться въ смысл и намреніи словъ Гегеля. Гд въ нихъ есть намреніе отнять красоту у природы, придать ее однимъ произведеніямъ искусства? Напротивъ, нтъ почти ни одного сочиненія Гегеля, гд бы онъ своимъ чуднопластическимъ языкомъ не далъ почувствовать какую-нибудь новую, имъ услышанную черту великой, исполненной красоты, физіономіи природы, но только, какъ духъ боле-могучій, чмъ цлые десятки тысячь людей, онъ и различилъ тотъ вопросъ, къ которому приходятъ вс да такъ съ нимъ нершеннымъ и остаются весь вкъ свой. Нтъ ничего обыкновенне, какъ слышать и читать взвшиваніе красотъ природы (въ томъ числ и человческой красоты) и красотъ, вложенныхъ человкомъ въ произведенія искусства. Извстно, какъ ршаются всегда на словахъ и бумаг такія пренія и взвшиванія, либо ничмъ не поршаются, остаются дломъ вкуса каждаго, либо (и это гораздо-чаще) дадутъ побду природ. Еще обыкновенне, что люди, попавъ въ Италію, или Грецію, или Швейцарію и т. д., съ перваго шага уже распростираются передъ природою и въ упоеніи повторяютъ: что ваши книги, что ваши картины! одинъ кусочекъ вотъ этого ландшафта стоитъ мильйона книгъ и картинъ. Также стоитъ спросить любаго, даже не влюбленнаго, а просто восхищающагося прекрасной женщиной, что для него значитъ статуя, картина? Непосредственная, движущаяся жизнь дйствуетъ столь сильно, что, кром этого условія, вс прочія точно не существуютъ, къ прочимъ онъ точно совсмъ глухъ.
Но что жь, однако, значитъ тотъ часто пропускаемый всми безъ вниманія фактъ, что въ живой женщин, въ настоящемъ развертывающемся передъ нами ландшафт довольно и одной частицы той красоты, которая никогда не была бы въ состояніи удовлетворить въ произведеніи искусства, и которая неудовлетворительна до такой степени, что люди самые глухіе къ искусству говорятъ: этого мало. Пускай самый влюбленный живописецъ, которому любезная женщина представляется сіяющимъ въ горнемъ свт божествомъ,— пусть онъ съ своимъ влюбленнымъ чувствомъ, размахнувшимся полными крыльями, пріобртшимъ какія-то неслыханныя новыя способности, перенесетъ своими сверкающими красками дорогой образъ на полотно, — опять вс обступившіе картину скажутъ: мало. Пусть точно такъ будетъ влюбленъ живописецъ въ природу, пусть онъ со всею обнявшею его страстью повторитъ виднное и почувствованное отъ природы, — всей переданной красоты еще будетъ мало до-тхъ-поръ, покуда эта красота и эта природа не сдлаются тломъ невидимаго скелета, могущаго создаться только въ дух человка. Тогда вся эта природа, съ заслужившими частями, не будетъ больше слышима, какъ музыка съ таинственными, неразгаданными только что лелющими звуками, а послышится многозначительною рчью съ понимаемымъ содержаніемъ, гд каждое слово слышно и приходитъ поражающей стрлой. Въ одинъ голосъ вс до-сихъ-поръ звали Рафаэля первымъ изъ первыхъ въ его искусств: ему ли было не знать, кто прекрасне всхъ изъ женщинъ! Но кто же изъ всхъ, видвшихъ его Форнарину, могъ видть въ ней что-нибудь, кром недурной, стройной женщины? Теперь, лучше, чмъ въ его время, знаютъ различіе между матеріалами искусства и матеріалами дйствительности, такъ-что даже и Французскому живописцу нашего времени не пришло бы въ мысль вставить женщину самую лучшую, какую онъ знаетъ, прямо живьёмъ въ картину. Въ одно мгновеніе ока, едва дйствительность прикоснулась къ искусству, все измнилось, превосходное сдлалось порядочнымъ, порядочное нестерпимо дурнымъ, дурное — отвратительнымъ. Этого шало, что природа и искусство стоятъ на разныхъ степеняхъ, это дв величины несоизмримыя, дйствующія на совсмъ-разныя требованія человческой натуры. При всемъ природномъ мы силою дышащей въ немъ жизни подкуплены въ его пользу, слпнемъ, глохнемъ, такъ близко подступаемъ, что захватыется дыханіе, и неровно-забившееся сердце разомъ понесется по красотамъ формы, вынесетъ внаружу и слезы и восторги прежде, чмъ нащупанъ будетъ тотъ вчный скелетъ, который одинъ можетъ дать жить этой красот и безъ котораго она какъ сорванный цвтокъ, лишенный жизни за нсколько часовъ, но еще на нсколько времени благоухающій и прекрасный.
Духъ человческій, поднимающій созданную природу изъ ея ограниченности и несовершенства къ солнцу идеала, противъ котораго она заиграетъ и заблеститъ какъ пылинка въ столб свта, — духъ этотъ обладаетъ силою ‘возводить дйствительность въ перлъ созданія’, и по этому самому акту онъ стоитъ неизмримо-высоко надъ своимъ матеріаломъ, но изъ этого никакъ еще не выходитъ, чтобъ природа сама-по-себ была лишена красоты.
Профессоръ Тиршъ, доказывая, что весь новйшій юморъ — послдствіе философіи Гегеля, считаетъ этотъ юморъ наклонностью ума отбрасывать отъ себя все произведенное въ области эстетики и искусства какъ устарлое, изъ какой-то своевольной потхи. Но если и дйствительно юморъ нашего времени долженъ быть въ корняхъ своихъ прослженъ до философіи Гегеля, то, конечно, у него не тотъ капризный смыслъ потхи, какой ему здсь придается, а трагически-серьёзный и задумчивый взглядъ — слдствіе близкаго и не шуточнаго вникновенія въ ходъ исторіи. Ныншній юморъ — это новый органъ духовного зрнія, для полноты котораго мало ли сколько еще недостаетъ органовъ. Если же эстетика Гегеля дйствительно показала бы, что много есть вещей состарвшихся и больше нетребующихъ однажды-налаженнаго уваженія, то это было бы огромнымъ ея достоинствомъ, но, какъ выше уже сказано, именно этой-то стороны у эстетики нтъ, а г. Тиршъ не подтвердилъ своихъ словъ никакимъ доказательствомъ изъ эстетики, про которую онъ говоритъ, такъ-что нельзя ничего и отвчать на слова его.
Не соглашаясь съ положеніемъ Гегеля объ отношеніяхъ искусства и природы, г. Тиршъ считаетъ ихъ совершенно-равными элементами прекраснаго, а назначеніемъ эстетики полагаетъ развитіе законовъ, по которымъ изящное проявляется и въ природ и въ человческомъ дух и изображается искусствомъ. Но въ такомъ опредленіи столько неправды, что самъ же авторъ на дл доказываетъ другое, самъ же онъ принужденъ держаться ближе простой правды, такъ-что съ самаго начала красота природы и человческаго духа отодвинуты въ эстетику въ общемъ смыслгь и въ ней забыты, а эстетика въ тсномъ смысл занимается уже у него общепринятыми искусствами,— но только съ такимъ различіемъ отъ новйшихъ эстетикъ, что онъ по прежнему порядку включаетъ въ число изящныхъ искусствъ и мимику, т. с., просто говоря, танцовальное искусство.
Эстетика г. Тирша не принадлежитъ къ числу тхъ произведеніи, которыя, раскрывая на что-нибудь глаза всхъ, ведутъ впередъ: нтъ, это такое сочиненіе, которое похоже на зеркало, въ небольшомъ пространств собравшее вс лица, находящіяся въ комнат: кто ни посмотритъ въ него, ничего новаго не увидитъ, за то въ немъ ужь все выразится, что ни есть дйствительнаго. Любопытно было бы, чтобъ многіе, чтобъ даже вс прочитали это сочиненіе: почти вс читатели найдутъ въ немъ повтореніе общепринятыхъ мыслей, врованій и убжденій (если такія есть), повтореніе, выраженное часто довольно-изящно), съ небольшимъ, не-запугивающимъ, но только привтливымъ, нужнымъ всякому ‘про случай’ запасомъ учености, словомъ, найдутъ такую книгу, которая бы очень и очень могла понравиться, какъ благонамренная, неотставшая отъ вка и поучительная (потому-что поучительною называется всегда такая книга, которую сразу раскуситъ каждый, а та, изъ которой въ-самомъ-дл было бы чему учиться, называется скучною и сухою). Отъ этого-то въ книг г. Тирша и статья о мимическомъ искусств есть только выраженіе общепринятой мысли, что танцовальное искусство стоитъ на одной доск и съ поэзіей, и съ музыкой, и съ скульптурой. Даже люди, сколько-нибудь поднявшіеся отъ уровня ‘глубокаго моря’, всегда готовы сказать:разв въ танцевальномъ искусств нтъ граціи, нтъ красоты? а если есть, то чмъ же оно хуже всякихъ другихъ искусствъ? Конечно, все это въ немъ есть, но вдь есть же, или должна же быть стройность, красота и во всякомъ корабл? Не-уже-ли изъ этого слдуетъ, что искусство строить корабли — изящное искусство, и что оно должно быть занесено въ эстетику, для изслдованія законовъ, по которымъ должно дйствовать? Въ мимическомъ искусств должно было бы наводить на подозрніе уже одно то обстоятельство, что у этого искусства нтъ твердаго выраженія, нтъ знаковъ, которые бы могли задерживать сочиненное. Но это только доказательство побочное, а главное оружіе противъ мимики состоитъ въ томъ, что это лишь одна изъ втвей искусства актёра, слдовательно, втвь, разросшаяся уродливо-широко, беззаконно, такъ-что погнула само дерево. Въ-самомъ-дл, вообразимъ себ, что нтъ мимическаго искусства (здсь нельзя но замтить, что о танцовальной сторон какъ-то умалчиваютъ, а держатъ въ виду одну пантомимную, какъ будто ужь давно молча сознались, что изъ первой ничего никогда не выйдетъ): нтъ ли большой вроятности ожидать, что чего требуютъ отъ лтліа — красоты и граціи, того станутъ тогда требовать и отъ актёра, отъ котораго именно красоты-то и граціи ныньче вовсе не требуютъ, какъ-будто это не по его части, а если и есть въ немъ эти красота и грація, то пусть он идутъ въ придачу къ прочему. Зачмъ же это такъ? По всей справедливости, кажется, отъ актёра надобно было бы настоятельно требовать этихъ достоинствъ, какъ самаго перваго условія, безъ котораго онъ и артистомъ быть не можетъ… Но не имя здсь цлью разсматривать искусство актёра и границы, въ которыхъ ему необходимо существовать, мы, однакожъ, должны были упомянуть о такомъ странномъ отвтвленіи, которое наконецъ появлялось во многихъ эстетикахъ въ вид цлаго, отдльнаго искусства образовательнаго, ставшаго на ряду съ архитектурой, живописью и т. п., между-тмъ, какъ о настоящихъ исполнителяхъ, искусства ни въ какой эстетик и помина нтъ! Въ дйствіяхъ прежде всего надобно держаться того порядка, который существуетъ на-самомъ-дл: что разнородно, того не помиришь, такъ точно, если въ дйствительности есть отрядъ исполнителей, которые стоятъ совсмъ особнякомъ отъ авторовъ самого дла, то и въ наук, о томъ разсказывающей, должно поставить точно такой же отрядъ совсмъ-отдльно, особнякомъ, не стараясь, для докончанія какой-нибудь геометрической плановой фигуры, насильно втискивать то, что само-собой просится вонъ, совсмъ въ другое мсто.
Между-тмъ, кажется, можно различить довольно-явственно, почему г. Тиршу захотлось включить въ эстетику мимическое искусство. Во-первыхъ, отъ этого искусства нтъ никакого прохода: оно такъ сильно владетъ сердцемъ, и еслибъ можно было допросить самыя тайныя глубины сердца большинства людей, можетъ-быть, вышло бы, что оно самымъ сильнымъ, то-есть, самымъ тлеснымъ образомъ (подобно цыганской пляск и пнію) дйствуетъ на это большинство, во-вторыхъ, это искусство у человка ученаго, каковъ г. Тиршъ, тотчасъ возбуждаетъ память о Греціи и Рим, гд оно было необходимымъ условіемъ воспитанія и жизни (вроятно, попало бы и въ эстетику, еслибъ тогда были эстетики), наконецъ, на г. Тирша всего соблазнительне должна была дйствовать мысль: сочинить дв, совсмъ-новыя, тріады искусствъ: первую составляютъ искусства, сросшіяся съ организмомъ человка, искусства, изображающія прекрасное въ той степени, какъ оно проявляется посредствомъ человческаго организма, слдовательно, представляющія его всегда движущимся и правящимъ (музыка, поэзія, мимика), вторая тріада — искусства, обращающіяся съ матеріалами земными, независимыми отъ человческаго организма, искусства, представляющія прекрасное въ извстномъ момент развитія и потому принужденныя показывать вс части вмст и рядомъ (архитектура, живопись, скульптура). Манера систематизировать, выдлывать рамки, вдвигать въ нихъ что прійдется,— своего рода страсть, изъ-за нея можно попортить многія хорошія намренія, многіе свтлые, ясные взгляды, разъ пустившись, приходится все коверкать, ломать, давить съ-плеча, что бы тамъ ни вышло потомъ. Тутъ ужь нечего смотрть на всякаго рода странности, которыя прійдется выговаривать: ничего! можетъ-быть, выйдетъ только пооригинальне. Нечего тутъ спрашивать, что это значитъ, напр., что поэзія и музыка имютъ дло съ организмомъ человка? Хотя музыка употребляетъ въ дло тоны, по только иной разъ (въ пніи и духовыхъ инструментахъ) человкъ долженъ издавать эти тоны своимъ голосомъ, въ прочихъ случаяхъ его организмъ столько же дйствуетъ въ музык, сколько въ живописи, или скульптур: руки нужны и для инструмента музыкальнаго, и для кистей, и для рзца. Что же касается до поэзіи, то произносимыя слова (за исключеніемъ драматическаго искусства) послднее дло, такъ-что даже очень-рдко читается что-нибудь вслухъ, и все равно, читаетъ ли авторъ или кто другой. Когда г. Тиршу разъ понравилась мысль, онъ отъ нея не такъ-то скоро отдлывается: мало того, что онъ придумалъ общее троичное раздленіе: у него и вс послдующія дленія подобнаго же рода, главными законами у него являются опять три: единство и многообразіе, ритмъ и расчлененіе, выраженіе и стиль. Потомъ и въ отдльныхъ искусствахъ пойдетъ то же самое: такъ, въ архитектур, вншняя поверхность должна длиться по отношенію къ ширин, длин и вышин, вышину строенія должно длить (и будто-бы это правило греческой архитектуры) натри части: основаніе, на которомъ должны стоять, колонны, плоскость стнъ, кровля,— словомъ, все продолжается въ такомъ же порядк. Но, можетъ-быть, покажется невроятнымъ, что, разъ ршившись ввести въ кругъ изящныхъ искусствъ мимику, г. Тиршъ считаетъ въ области ея танцованіе на канат, верховую зду, фехтованье! И однакоже, все это изображено на страницахъ 190, 369, 370 его книги…
Между-тмъ, изъ области всеобщихъ, никому-нестранныхъ понятій никакъ не выходятъ до-сихъ-поръ такія опредленія, что архитектура есть застывшая музыка, ритмъ музыки то же самое, что симметрія въ архитектур, на томъ только основывается, что и музыка и архитектура имютъ корни свои въ математик. Но что жь изъ этого слдуетъ? Ужь никакъ не то, чтобъ архитектура была застывшая музыка, оба искусства такъ различны и по средствамъ, а главное по намреніямъ, что не можетъ быть никакого мста подобному сравненію. Притомъ же, положимъ, будетъ доказано, что это сравненіе справедливо, что изъ этого выйдетъ?— ровно ничего. Еще есть одна любимая привычка у весьма-многихъ, занимающихся длами поверхностно и остающихся при словахъ и сравненіяхъ: это сравнивать краски и тоны, словомъ, называть, что такое значитъ эта краска, что такое вотъ этотъ тонъ, бывшій прежде въ большой извстности Гоффманъ въ одномъ своемъ сочиненіи написалъ цлый рядъ аккордовъ (довольно-пустыхъ), наставивъ за каждымъ по длинной цпи словесныхъ коментаріевъ, но стоитъ каждому читавшему эту статью, изъ любопытства припомнить себ, какое дйствіе произвело на него именно это мсто? никакого, съ тою разницею, что незнающіе музыки по-крайней-мр думали, что въ этихъ аккордахъ въ-самомъ-дл заключается что-нибудь великое, могущественное, а занимавшіеся сколько-нибудь музыкой, знали, что и въ музыкальныхъ аккордахъ ничего нтъ, какъ и въ коментаторскихъ словахъ. Отъ-чего же посл многочисленныхъ примровъ недйствительности все-таки продолжается эта игра въ тоноистолкованіе? отъ-того же, отъ чего и воръ неисправимъ: онъ все надется чего-то.
Всхъ заблужденій и ошибокъ нельзя перечислить въ книг г. Тирша, точно такъ же, какъ невозможно приняться разсматривать и разбирать совокупность обиходныхъ мыслей, которымъ подвергнутъ каждый въ-продолженіе цлаго дня, и на которыя столько похожа книга баварскаго профессора, если же мы распространились о его сочиненіи, то потому только, что и у насъ найдутся эстетики, которые готовы повторять въ научительномъ вид нелпости ученаго Нмца. Отказываясь идти дале за г. Тиршемъ, мы однакожь считаемъ нужнымъ указать на одну мысль, но весьма-характеристическую, къ которой онъ пришелъ также въ-слдствіе желанія строить системы. Это въ стать о іератическомъ стил: авторъ разсказываетъ, что іератическій стиль въ греческой архитектур (древній, первоначальный), представителемъ котораго былъ дорическій ордеръ, долженъ былъ выражать своими тяжеловсными массами глубокомысленность, важность и серьёзность, что онъ долженъ былъ перейдти въ боле-легкія, свободне-развитыя и боле гармонически связанныя плоскости и линіи, отъисканныя аттическою утонченностью и умомъ, которымъ было суждено въ вкъ Фидіаса и Перикла, въ Пропилеяхъ, Акрополис, Паренон разршить дорическую серьёзность тмъ чистымъ развитіемъ архитектоническихъ формъ, которыя въ одно время чуднымъ образомъ соединяютъ достоинство съ красотою въ цломъ и въ частяхъ.
Разсмотрніе этого положенія важно потому, что когда докажется ложность его, то вмст съ тмъ докажется ложность и другаго, весьма-общепринятаго мннія.— Нельзя сравнивать стиль, предшествовавшій у Грековъ классическому, съ іератическимъ стилемъ вообще, на-примръ, съ іератическимъ стилемъ цлаго искусства Египта, который, собственно говоря, какъ бы его ни длили по эпохамъ, все-таки больше ничего, какъ іератическій въ сравненіи съ послдующимъ развитіемъ искусства. Первоначальный греческій стиль архитектуры не былъ такъ молодъ и невыработанъ, что когда наступила пора большаго развитія Греціи и когда развился новый стиль, то ему бы пришлось быть убиту, умереть, нтъ, въ немъ были такіе элементы, которые позволяли жить ему всегда, такъ-что какое бы развитіе теперь и въ-послдствіи ни получила архитектура, этотъ стиль не только можетъ, но и долженъ существовать наравн съ прочими: его надобно принимать не какъ степень неразвитости, но какъ особливое, всегда законное выраженіе извстной стороны греческаго таланта въ архитектур. Между-тмъ нельзя того же сказать о всхъ другихъ іератическихъ стиляхъ искусства: они доказываютъ незрлость, показываютъ первыя попытки, первые шаги, которые имютъ только историческое значеніе и больше ничего не значатъ, ни на что другое не годятся, когда развилась большая степень совершенства. Такимъ образомъ ни одно произведеніе искусства но станетъ теперь повторять іератическій стиль не только египетской архитектуры или скульптуры, но и іератическій родъ скульптуры греческой,— не станетъ повторять, потому-что дйствительно нтъ въ томъ никакой надобности, тутъ можетъ дйствовать только прихоть, желаніе употреблять формы несовершенныя, неготовыя, когда есть формы лучшія, полнйшія. Совсмъ нетакъ съ дорическимъ стилемъ греческой архитектуры: его употребленіе никогда не кончалось и никогда не кончится, потому-что въ немъ невозможно найдти отсталость отъ требованій искусства и красоты. Изъ этого выходитъ, что не у всхъ греческихъ искусствъ было то равенство, или, точне, то равновсіе, которое вс съ одного голоса приписываютъ имъ: напротивъ, не только нтъ такого равенства и равновсія, не у каждаго искусства своя особенная исторія, непохожая на исторію другихъ искусствъ, совсмъ другая физіономія, совсмъ другое стремленіе,— точно трубочки разной длины и толщины, составляющія любимый инструментъ бога Папа: пусть прекрасный тонъ выйдетъ изъ этого разнороднаго соединенія, тонъ боле-полный, чмъ у всхъ другихъ народовъ, но для этого нтъ никакой надобности доказывать, будто у Грековъ точно по.одному обрзу вс искусства пришлись ровными, съ одинаковыми тенденціями, съ одинаковою степенью развитія, будто стриженныя въ одну нитку деревья. Гораздо-лучше, забывъ такую фальшивую систематичность, дать деревьямъ рости, какъ имъ природа приказываетъ, и они представятъ чудныя красоты, развернутся прекрасной картиной вмсто прежней жеманной и натянутой куцости, такъ точно лучше было бы, вмсто того, чтобъ подводить искусство Греціи подъ одинъ уровень, разсмотрть направленіе каждаго, опредлить, сколько своего пути прошло каждое изъ нихъ, и по какому пути шло оно. Но этого не длается, потому-что строить системы очень легко всякому, пожалуй, хоть по двадцати на день, а заниматься дломъ и изслдованіемъ очень-трудно.
Впрочемъ, книга г. Тирша, въ тхъ мстахъ, гд не трогаетъ отдльныхъ искусствъ и системъ, а запинается общимъ опредленіемъ и отношеніемъ искусства, представляетъ много хорошихъ сторонъ,такъ, на-примръ, онъ очень-хорошо излагаетъ т качества, которыя нужны для составленія художника, степень образованности, ему необходимую, совокупное дйствованіе нсколькихъ искусствъ вмст, и т. д. Однимъ изъ лучшихъ мстъ должно счесть то, гд онъ показываетъ законъ, по которому искусство можетъ быть обнимаемо и понимаемо всми:
‘Если искусство (говорить онъ), сила образующаго духа, имющее способность осуществлять истину посредствомъ красоты, то оно не можетъ стоять чмъ-то особеннымъ, отдльнымъ отъ прочихъ вещей, но на него должно смотрть какъ на особливое направленіе одной всеобщей силы, она только особенное проявленіе всеобщей потребности дйствовать, производить и образовывать. У этой потребности корень въ самыхъ внутреннихъ глубинахъ природы, она обнаруживается въ естественной потребности животнаго, въ его художнической способности, условленной этою потребностью, и просвтляется въ человк до стремленія къ свободной дятельности духа, къ обнаруженію его божественной натуры. Этимъ самымъ раскрывается, въ какой степени способность къ искусству должна быть почитаема способностью всеобщею, такъ-что по духу каждый изъ насъ — художникъ: каждый принимаетъ участіе въ этой всеобщей потребности и въ человческой способности къ произвожденію. То же самое говоритъ Шиллерь словами: въ ‘каждомъ сокрытъ идеальный человкъ’. Изъ этого слдуетъ всеобщая возможность восприниманія и уразумнія искусства,— потому-что, если оно есть нчто лежащее въ насъ сокрытымъ, то выходящее намъ на встрчу, какъ произведеніе этой сокрытой способности, будетъ нами признаваться и будетъ понимаемо какъ что-то свойственное намъ, какъ выраженіе того, что мы чувствуемъ въ себ тайнаго, невыраженнаго. Справедливо говоритъ Гёте: ‘кого ты понимаешь, того чувствуешь себ родственнымъ’.’
Theater und Kirche inihrem gegenseitigen Verhдltnisz, historisch dargestellt von Doctor Heinrich Alt. (Театръ и Церковь вы ихъ обоюдномъ отношеніи, исторически представленные докторомъ Гейнрихомъ Алтонъ).
Книга эта нуждалась бы въ хорошемъ перевод на русскій языкъ, потому-что она въ занимательномъ изложеніи разсказываетъ результаты изслдованій, слишкомъ-мало везд извстные. Если свести счетъ всему тому, что мы знаемъ фактовъ о театрахъ древнихъ и новыхъ народовъ, выйдетъ на поврку очень-мало, и съ такимъ запасомъ не далеко уйдешь. Къ тому же у васъ почти нтъ книгъ, въ которыхъ бы можно было найдти хорошую, дльную исторію всхъ театровъ. Еще трудне отъискать книгу, которая бы разсказывала не про одн пьесы, а привязывала весь театръ къ жизни народовъ. Именно такого-то, рдко находимаго содержанія, кипга г. Альта: она прежде всего представляетъ множество матеріаловъ, а потомъ сводитъ ихъ для выраженія одной главной мысли.
Г. Альтъ задалъ себ задачу доказать три пункта: 1) театръ въ древности и на Запад везд зачатъ на лон самой церкви, ею порожденъ, 2) историческій ходъ событій далъ развиться настоящимъ силамъ театра, и, слдовательно, заставилъ его разойдтись съ первоначальнымъ своимъ лономъ, вслдствіе нкоторыхъ уклоненій отъ настоящаго пути, театръ сталъ казаться чмъ-то беззаконнымъ, непріязненнымъ, 3) наконецъ признано, что въ театр лежитъ основаніе глубже простой забавы, потхи, когда разъ сознано такое основаніе, непріязненность больше не можетъ имть мста.— Намреніе книги весьма-дльно и она чрезвычайно-занимательна.
Извстно, что въ Греціи театръ начался отъ бахусовыхъ празднествъ, но понятія объ этомъ у всхъ очень-неопредленны, очень-темны, между-тмъ, въ книг г. Альта съ увлекательною занимательностью разсказано прибытіе въ Грецію изъ Индіи новаго бога и новаго богослуженія, какъ этотъ богъ съ серьёзною физіономіею, со строгимъ, важнымъ богослуженіемъ тотчасъ же сталъ къ рзкій контрастъ съ легкою, сіяющею толпою греческихъ боговъ, какъ къ этому таинственному богу, столько противоположному человческой свтлой натур прежнихъ боговъ, Греки тотчасъ привязали таинственныя силы природы, оставивъ своимъ богамъ все человческое для управленія, какъ наконецъ, для этого таинственнаго, опаснаго бога изобрли формы богослуженія, которыхъ не было ни у кого ц|ъ другихъ боговъ, и въ этихъ формахъ зародился хоръ, раздленный на дв части, отвчающія другъ другу или одному возглашающему, — а хору этому данъ былъ хвалебный тонъ, или льстивый, возносящій разсказъ. Изъ этого-то первоначальнаго хора мало-по-малу возникъ театръ. Прошедши древній театръ во всей подробности, г. Альтъ разсказываетъ, какъ начался во второй разъ театръ, будто-бы замолкшій вмст съ концомъ древняго міра. Считаютъ, что въ средніе вка церковь своими мистеріями и моральностями завязала вновь только-что развязавшуюся пить: г-нъ Альтъ не согласенъ съ этимъ и говоритъ, что сценичность и представленіе оставались безъ перерыва въ праздникахъ народныхъ, все больше и больше принимавшихъ характеръ разъигрываемыхъ сценъ, съ этой стороны, г. Альтъ разсматриваетъ непрекращавшійся въ самыя первыя времена среднихъ вковъ родъ актёровъ, мимовъ, а также праздники, каковы, на-примръ, ослиный и праздникъ шутовъ. Самая сла бая сторона книги г. Альта опера, въ которой онъ точно не у себя дома и принужденъ ограничиваться историческими, не совсмъ-врными подробностями, за то онъ совершенно-полный хозяинъ въ греческомъ и римскомъ театр, особливо нельзя необратить вниманія на прекрасныя страницы. гд онъ разсказываетъ про римскую публику и овладвшую ею страсть представлять, не по художественному призванію, а такъ, по капризу, по мод, что подало поводъ г. Альту съ рдкимъ искусствомъ начертить физіономію римскаго народа. Иной разъ, при многочисленныхъ, приводимыхъ имъ подробностяхъ изъ Светонія и другихъ писателей, точно будто видишь что-нибудь изъ тогдашней жизни. Индійскій и китайскій театръ также представляютъ много занимательности, изъ многочисленныхъ изъисканій и познаній своихъ, авторъ извлекъ для этихъ двухъ театровъ интересныя подробности, почти никому неизвстныя.
Мы не длаемъ выписокъ, ибо твердо надемся, что эта книга появится въ русскомъ перевод, или, по-крайней мр, что изъ нея будутъ переведены на русскій языкъ мста удобныя для перевода.