Гаврила Скворцов был сын самых достаточных мужиков в Грядках. В их роду все отличались трудолюбием и заботливостью. Когда объявлена была воля, Скворцовых было три брата, и был еще в силе старик, их отец. Но потом один брат отделился, другой пошел в солдаты и попал под пулю на войне в Турции. Старик тоже вскоре свалился, во всем доме остались только Илья с Дарьей, родители Гаврилы. Первые дети у них не жили, все умирали от плохого ухода. Но последним мальчиком они очень дорожили. Он у них был ‘поскребыш’, Дарья после него перестала родить и им хотелось вырастить его на утешение под старость. Гаврила выжил и стал подниматься на ноги. Год от года он креп телом и умом, делался смышлененьким, любознательным. Едва он научился выговаривать слова, как стал закидывать отца с матерью вопросами на каждом шагу. В особенности он надоедал расспросами, когда его куда-нибудь брали: на мельницу, на базар, в город. Он допытывался, как зовут встречную деревню, много ли есть деревень, есть ли такие города, как их город. Ему отвечали, что знали: что деревням всем несть числа, что из городов есть Москва, в которой одних церквей сорок сороков, есть город Питер, где живет царь, который все равно что земной бог. Есть другие царства, в которых люди и говорят-то не по-нашему и которые в нашего бога не веруют, а молятся незнамо кому. Наш бог живет на небесах с ангелами и угодниками, а их — незнамо где, и такая вера не одна, а их на свете семьдесят семь. Говорили мальчугану, что земля так велика, что ей конца-края нет, стоит она на трех китах, и если один кит хвостом вильнет — солнце взойдет, другой вильнет — солнце сядет, а как третий кит шевельнется — тогда начнется ‘светопреставление’. На месяце — говорили — видно, как Каин Авеля убивает. Звезды — это людские души, как человек помрет, так и его звездочка угаснет. Мальчик до школы очень доверчиво относился ко всем этим рассказам, но когда он походил в школу, послушал беседы учителя об устройстве мира, почитал книжек, то он понял, что многое, что ему сообщалось, были просто басни. И когда он после этого слышал эти рассказы, то он уже оспаривал их, доказывал вздорность и с жаром говорил, что знает это достоверно. Иной раз он убеждал тех, кто его слушал, иногда же его речи были — что в стену горох, тогда он раздражался и начинал глядеть на того, кто оказывал такое упрямство, с неприязнью: или едко вышучивал его, или же говорил какую-нибудь грубость.
В работе старательностью он задался в стариков. Он без понужденья брался за все, что ему было подсильно, и так во все втянулся, что к восемнадцати годам по крестьянству он мог сделать что угодно. Когда не было работы в поле, он копался на задворках. Там он развел небольшой сад. Натаскал из лесу диких яблонь, смородины, малины, ореховых кустов, все это насажал рядами. Когда яблони прижились, он сам их привил. Он прививал яблони и другим, кто пожелает, и делал все это всегда охотно. Отличался он способностью и в других делах: ему ничего не стоило составить какой-нибудь приговор, смекнуть любой расчет, разверстать в покосе клин травы, уставить расстроившийся плуг. Илья головой был слаб, от чего он всегда изумлялся, как это парень так легко соображает. Он думал, что сын с такими способностями далеко пойдёт. Такие головы нужны. Вот войдет он в годы, уж непременно его выберут в старосты, а тогда ему придется ходить в волость, там увидят его смышленость многие, как-нибудь заметит начальство, и ему придется верховодить не одним крестьянским миром. Старуха держала в голове свое. Она ничего далеко не загадывала, а думала только, какую из сына извлечь пользу. Ее прежде всего занимала забота о женитьбе сына. Думала она об этом по двум причинам. Во-первых, ей нужна была теперь помощница: как-никак, а она уж человек немолодой, во всякий след ей уж трудно соваться, у ней хлопот полон рот в будни и в праздник, другая баба будет им далеко не лишняя. Во-вторых, ее соблазняла самая свадьба. Она думала, что они свадьбой заставят говорить весь округ. Они живут, слава богу, хорошо, жених из себя любо-дорого посмотреть, притом один сын, в солдаты ему не идти, невесту можно взять какую захочешь, на свадьбу раскошелиться им тоже есть из чего. Нужно хоть раз в жизни себя показать да людям в глаза пыль пустить.
И они чисто представляла себе длинный веселый поезд, нарядных ‘ублаготворенных’ гостей с веселыми песнями, по целым дням толпящийся у их двора народ. А какую невесту-то они отхватят, а какой сундук добра-то от нее привезут! ‘Напрасно вы ластитесь, родимые матушки деревенских невест: не бывать нам с вами родными по целый век. У вас еще для этого кишка жидка!’
II
Скворцовы мало кого уважали в своей деревне. Таких, как они, в Грядках было две-три семьи, а остальные стояли гораздо ниже по старательности и достатку. К Скворцовым часто ходили кланяться с нуждой: кто шел перехватить мучки, кто крупиц, кто занять денег, кто попросить соломки, колоску, сенца постом изголодавшейся скотине. У Скворцовых все это можно было найти, но они неохотно делились своим добром, особенно расчетлива была старуха. ‘Что же мы, родные, нешто на людей готовим? У нас все на себя, кто же вам самим не велел заботиться? Ведь и мы тоже такие же хрестьяне, не с неба звезды хватаем, а с такой же полосы горбом все добываем’. Просивший стоял в это время, понурив голову, и читал про себя: ‘Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его’. Старик во всем полагался на старуху. И Гаврила соглашался с тем, что говорила мать. Он знал, кто у них просит, и видел, отчего они доходят до этого. В Грядках были такие мужики, которые пили при каждом случае: и на мельнице, и на базаре, и в праздник. Пропивали такие деньги, на которые можно многое бы сделать, а потом, когда приходила нужда, поневоле многое упускали. В покосе они везли в город лучший воз сена и отдавали его за гроши, осенью за бесценок шел хлеб, а потом у самих же голодала скотина, хлеб покупался весною за двойную цену или же из-за него люди закабалялись на какую-нибудь невыгодную работу. Другие терпели от лености. Сладка была им печка-матушка. Лежит мужик всю зиму, придет весна, нужно ехать пахать, а он посылает в поле бабу или девку, а сам принимается вострить колышки или прутья на плетень вертеть. Бабья или девичья пахота, конечно, уж была не та, из-за этого плохо родилось, хотя причиной неурожая считали, что бог не дал, — а при чем тут бог? Гаврила часто возмущался на таких хозяев. Он не жалел даже, если мать им резко отказывала. Ему жалко было, только когда в таких семьях страдали малыши. Все они большею частью были тонконогие, большеголовые, или с вечным кашлем, или со струпьями от золотухи. Их плач доставал его до души, и у него всегда сжималось сердце. Также неспокоен он был, когда на первой пашне он видел лохматых, с выдавшимися ребрами, с осовелыми глазами лошадей, которые потные, с дрожащими мышцами, тащились бороздой. Ох, как им тяжело было, а их еще стегали кнутом!
Гаврила изо всей семьи меньше всех был способен отнестись с почтением ко многим из односельчан. Его отталкивало от них больше всего то, что они как-то легко смотрят на жизнь. Этим отличались старые люди, в этом грешны были и молодые. Никто ничего особенно не любил, никто ничего не желал. У Гаврилы часто зарождались такие вопросы: зачем это люди так не одинаковы, а сколько голов, столько и умов? Он пробовал задавать такие вопросы и пожилым и своим сверстникам, но ему никогда никто не дал удовлетворительного ответа, а по большей части люди выражали самое тупое равнодушие или отделывались шуточками. В Грядках вся молодежь только и склонна была позубоскалить, потрепаться, повеселее провести время. Стоило им очутиться где-нибудь вместе, на какой-нибудь работе, сейчас у них первое занятие — песни. Если они не плясали и не пели, то говорить старались так, чтобы каждое слово их вызывали смех. Шутили иногда так, что его от этих шуток коробило. Если же они говорили серьезно, то только о том, что попадалось на глаза. В покосе они говорили о покосе, в жнитво о жнитве, осенью о рекрутах, зимой о свадьбах. Если девки в праздник ходили к обедне, то ни о службе, ни о проповеди у них никогда не было и речи, а говорилось только о том, какая из девок была всех нарядней, кому на ком понравился рисунок платья, чьи были ребята у обедни, какие из них хороши, какие худы. Такие разговоры перемешивались какой-нибудь сплетней. Вот и все, что интересовало деревенских девиц.
Гаврила знал, что его женитьбу долго оттягивать не будут. Иногда он задумывался о том, с кем-то ему бог приведет соединить свою судьбу, но когда он вспоминал всех знакомых девок и представлял себе, что вот из них ему нужно будет выбрать себе подругу, — он торопливо начинал отмахиваться. ‘Нет, нет, не дай господи, лучше неженатым проходить’. Он даже недолюбливал и бывать с молодежью. В праздник зимой он просиживал за книжкой, а весной и летом уходил куда-нибудь из деревни: или бродил по бежавшей их полем речке, выслеживал рыбу, уток и ловил их, или забирался в лес, прислушивался к дуплистым деревьям, стараясь найти в них любопытное гнездо. Он часто следил за какой-нибудь птичкой, зверьком, а то просто разваливался на опушке под березами и лежал, уставясь в голубое небо, глядя на разгуливавшие там облака или прислушиваясь, как перешептываются между собою дерево с деревом. Когда же за ним унизывался кто-нибудь из товарищей или просто ребятишек, тогда день для него проходил очень интересно.
Сказать, что Гаврила совсем не любил веселиться, было нельзя. Его часто охватывало такое желание пойти на люди разгуляться, что он сдержать себя не мог. Тогда он шел на улицу, начинал дурачиться, сыпать шутками или заводил хороводы и сам затягивал песню. В хороводе он иногда ходил до того, что у него пересыхало в горле от песен. В это время никто из деревенских ребят не мог тягаться с ним в удали.
III
Такой стих на него нашел весною в одно из воскресений. С утра он занялся устройством себе шалаша в саду для спанья летом. Все утро провозился он за работой и утомился. Когда он окончил работу, то ему стало скучно, и его потянуло разгуляться. Он вышел на улицу, в деревне из молодежи уже никого не было. Гавриле сказали, что все ушли гулять на барский двор. Барский двор был при именье, верстах в пяти от Грядок. К нему прежде и принадлежала деревня. Туда всегда по веснам собиралась гулять молодежь из окружающих деревень. Этот обычай велся со старины, с барщины. Молодежи всегда собиралось очень много, и гулянье шло такое, какого, разумеется, ни в какой деревне было устроить нельзя. Гавриле пришлось одному отправляться туда. Он надел хорошие сапоги, пиджак, новый картуз. Когда он пришел на господский двор, то веселье было в полном разгаре. Посреди двора раскинулся огромным кругом широкий хоровод, похожий на венок из всевозможных цветов самых ярких окрасок. В нем участвовали и знакомые и незнакомые, но, несмотря на это, песня пелась дружно, стройно. Кругом хоровода пестрели кучки собравшихся просто из любопытства. Тут были молодые и пожилые бабы, мужики, парни и девки, которые не хотели почему-нибудь принять участие в хороводе. Была тут и чистая публика. Из окон господского дома, старого и обширного, всегда оживавшего на лето, выглядывали какие-то барыни. Два барчука и нарядная девочка-барышня стояли поодаль на лужке и, смеясь, говорили что-то между собой, глядя на хоровод. В другом месте виднелась кутейничья семья из села. Гаврила немного растерялся, очутившись перед такой пестротой. Нетвердыми шагами подошел он к хороводу и снял картуз. Ему кто ответил, кто нет. Он приблизился к одной кучке и издали стал оглядывать хоровод.
В хороводе мелькали все больше знакомые лица. Гулянье собиралось каждый год, и ребята пригляделись уже к тем, кто на них ходил. Были очень нарядные девки, развязные парни, лица красивые, миловидные и уродливые. Гаврила хотел было перевести глаза на сторону, как вдруг мелькнуло совсем новое девичье лицо, которое сразу притянуло Гаврилу к себе. Он впился в это лицо взглядом, и когда рассмотрел его, то почувствовал, что у него что-то шевельнулось в сердце. В выражении лица, во взгляде девушки было что-то необычное. Другие девки наперерыв старались выставлять свои особенности: одна щеголяла своим платьем, другая — платком, третья выезжала на голосе. Эта же держала себя необыкновенно просто. Она, видимо, не думала ничего ни о себе, ни о других, а унеслась мыслью куда-то далеко-далеко. Она не отличалась ни нарядом, ни особой красотой. Внешность ее была ничем не выдающаяся. Небольшого роста, смуглая, с правильными чертами лица. Хороши у ней были только большие темные глаза да частые сверкающие зубы. Но Гаврила не мог уже оторвать от нее своего взгляда.
Круг медленно двигался, девушка приближалась к тому месту, где стоял Гаврила. Поравнявшись с этим местом, она вдруг вышла из хоровода и направилась к его кучке. У Гаврилы дрогнуло сердце. Она остановилась чуть не рядом с ним и, улыбаясь и слегка вздохнув, поправила платок на голове.
— Что ж ты бросила? Допевала б песню-то, — обратилась к девушке другая, видимо ей знакомая, тоже улыбаясь и уступая ей место рядом с собой.
Девушка улыбнулась опять и проговорила:
— Будет, и то чуть не две песни проходила.
— Може, какой парень в хороводы вывел бы.
Девка перестала улыбаться и уже другим голосом сказала:
— Эка невидаль, подумаешь.
И она окинула глазами кругом и остановилась взглядом на Гавриле, скользнув по нем, она отвела взгляд и стала глядеть на хоровод.
Гаврила думал, что он, наверное, от ее взгляда переменился в лице. Лишь только она отвернулась, он отошел от кучки, медленно обошел весь хоровод и набрел на толпу, в которой стояли девки и бабы из их деревни. Гаврила приблизился к одной бабе и, показывая на заинтересовавшую его девку, спросил, не знает ли, откуда она. Эта баба не знала, но другая, стоявшая рядом с нею, рассказала Гавриле и откуда она, и кто она, и у кого живет.
Девушка оказалась из села. Звали ее Аксиньей. Она была сирота и жила в селе с осени у дяди. До этой поры она росла в другой деревне, под городом, у тетки, которую звали монашкой за то, что она знала грамоте, любила ходить по богомольям, читала по покойникам Псалтырь. Перед покровом она умерла, оставив Аксинью одну. Тут девушку взял к себе дяди, и она жила у него теперь работницей.
Гаврила опять подошел к кучке, где стояла Аксинья, и еще раз взглянул на нее. Ему было как-то приятно сознавать, что вот уж он кое-что знает о ней, и она от этого показалась ему еще ближе. Ему думалось, что она очень мила. Он оглядывал других девушек, сравнивал ее с ними и ни в одной не находил того, что было в Аксинье. Он еще раз обошел вокруг хоровода, ребята, свои и чужие, знавшие его, приглашали его иступить к ним в круг, с этим же приставали к нему и девки, но он загадал себе: ‘Если она пойдет, и я пойду и выберу ее, если она не пойдет, и я не пойду’, отшучивался от товарищей и наблюдал, не станет ли Аксинья в круг, но Аксинья не становилась, не пошел в хоровод и Гаврила.
IV
Когда гулянье кончилось и Гаврила с своею молодежью пошел домой, он думал, что дома забудет все. Но он ошибся. И дома он представлял себе ее лицо, ее взгляд, ее голос. Это было и на другой день и на третий. И когда неделя прошла и подошел снова праздник, он уже сам стал собирать молодежь на гулянье.
На этот раз ему удалось ходить с Аксиньей в хороводе и перекинуться несколькими, совершенно незначительными словами. В следующий праздник Гаврила, при встрече с ней, поклонился ей особо и получил в ответ улыбку. Сердце его разгорелось, и когда гулянье кончилось, он подговорил своих ребят провожать сельскую молодежь. Дорогой он очутился рядом с Аксиньей, опять заговорил и успел сказать ей в шутливом тоне, что она, должно быть, имеет приворотный корешок — его раз от разу тянет к ней все больше и больше. Аксинья, приняв это за шутку, ответила тоже шуткой. Когда грядковские ребята очутились в селе, то сельская молодежь продолжала гулять и завела хоровод у себя. Аксинья в своем селе в хороводе не выступала, а села у сторонки на лежавшие тут бревна и стала глядеть на гуляющих. Гаврила подсел к ней и проговорил:
— Ты что же отстаешь от подруг?
— Так, что-то охоты нет.
— Веселиться охоты нет, девичье дело такое, чтобы веселиться.
— Хорошо, когда тянет к веселью, а если не тянет — тогда что же поделаешь?
— О чем же ты грустишь?
— Ни о чем особенно, а так невесело.
— Со мной это тоже бывает, — вздохнув, сказал Гаврила, — когда разгуляешься, а то вот лучше в углу просидеть.
— Я, бывало, этого не чувствовала, а вот как тетушка умерла, после этого стало находить, думы разные в голову лезут, особливо за работой да когда одна.
— Какие же думы?
— Да всякие: и о живых, и о мертвых думаешь. Иной раз такое придет в голову, что в глазах зарябит…
Гаврила, подумавши, проговорил:
— Знать, тетка-то твоя хорошая была?
— Хорошая. Тихая такая, богобоязненная, вот только недужилось. Сколько она всего видала! Она ведь и в старый Ерусалим ездила, и в Соловки. Каталась и на машине и по морям. Бывало, рассказывает-рассказывает, где какая сторона, какие люди, как живут, какое одеяние у них. Наслушаешься — и рада бы сама пойтить куда: очень уже любопытно то. А как по морю-то ездят! Господи, думаешь, живешь ты вот тут, только и видишь свое место да неба на три версты, а белый свет-то каков, людей-то в нем сколько!
— Я хоть нигде не бывал, зато читал много, потом, у нас в училище глобус был… Так учитель по нем показывал, где какая сторона, как на нее светит солнце, какие люди живут, какие звери, — очень занятно.
— А я только знаю, что от нее слышала. Просилась я раз у нее взять в Киев меня, она собиралась, да не пришлось.
— Может быть, теперь придется.
— Где ж придется, с кем я пойду? Да и дядя не пустит. Так, должно, и прокоптишь весь век, ничего не увидя.
— Да, насчет этого вашей сестре плохо, нашего брата хоть в солдаты возьмут, что-нибудь увидит, а вы что?
— Оттого-то наша сестра такая. Что она знает-то? Ни понять она ничего не может, ни слова путного сказать. Вон, бывало, тетушка: она видала кое-что да грамоту-то знала, — бывало, в разговорах-то любого мужика загоняет. И какие она рассказы рассказывала!
В это время грядковские ребята, окончив песню, вышли из хоровода и подошли к Гавриле с Аксиньей.
— Вы что тут, сказки, что ль, друг дружке рассказываете? — воскликнул один парень и громко засмеялся.
— Бобы, должно быть, разводят, — тоже со смехом вымолвил другой.
— Ну, а мы домой хотим отправляться. Пойдешь, что ли, Гаврила?
Гаврила встал с места и оборвал таким образом беседу.
Сельские девки пошли провожать грядковцев. На конце села они распрощались. Сельские просили грядковцев опять приходить к ним как-нибудь вечерком, тем более что наступали петровки, подходила навозница, и на барском дворе, по случаю рабочей поры, сборища должны были прекратиться до будущей весны. Ребята обещались, а Гаврила несколько раз повторил:
— Непременно придем.
V
Но прийти в село еще раз молодежи не пришлось. Навозница, потом пахота, а там покос захватили всю деревню. О гулянье уже некогда было и думать. Работа была всем даже в праздники. Гаврила несколько раз порывался пойти в село, но он не находил себе товарищей. Все они были чем-нибудь да заняты. Да их и не тянуло туда так, как Гаврилу. У других уже не осталось никаких воспоминаний о том, что происходило весной, и только Гаврила все ясно помнил и переживал в своих воспоминаниях каждый день. Перед ним возникал пестрый круг хоровода, ходившая в нем Аксинья, ее лицо, ее голос. Гаврила вспоминал последний разговор с ней, и все ему казалось в ней так мило и хорошо, как ни в ком из других девушек.
Время проходило, но эти чувства все сильней укреплялись в его сердце. К концу покоса они овладели им так сильно, что Гаврила уже не мог заглушить их. Ему захотелось хоть издали увидать Аксинью, но он не знал, как ему это лучше устроить. Тогда он надумал сходить в село к обедне, надеясь в церкви встретить ее, и в следующий праздник он пошел. До села от Грядок было верст десять, и грядковские редко посещали приходскую церковь. Особенно мало усердников бывало летней порой. Гаврила пошел один.
По случаю рабочей поры в церкви было немного народа. Причт, видя это, быстро делал свое дело, не желая задерживать и этих немногих. Гаврила машинально помолился и стал глядеть направо и налево. Но та, которую он так горячо хотел увидеть, не попадалась ему на глаза. Он прошел с одной стороны церкви на другую. Совсем отвертел голову, оглядываясь на каждого входящего, но Аксинья не показывалась. Гавриле стало скучно, он вышел на паперть, сошел со ступенек и сел на камень у ограды. Вслед за ним из церкви вышла одна сельская девушка и, проходя мимо, поклонилась ему.
Гаврила не утерпел и спросил:
— Что же это так мало сегодня ваших в церкви?
— Работают, — отвечала девушка, — у батюшки рожь жнут. Все поголовно ушли.
Гаврила понял, что ему Аксиньи не увидать. Ему стало досадно. Он вздохнул и проговорил:
‘Ну, что же, и ладно. Взглянуть на нее очень хотелось бы, а говорить стоит ли? Как и что я ей буду говорить? Надо брать сватов да ехать на дом к ним. Там и сказать, что хочешь, можно. Напрасно я сам себя терзаю’.
И он почувствовал какую-то легкость на душе и бодро зашагал из села. Июльское солнце ярко сияло, поспевающая рожь блестела от его лучей и уже не волновалась, как это бывало, когда она цвела. В траве на межниках еще не выпарилась роса, от шагов по дороге поднималась легкая пыль, становилось жарко, но Гаврила чувствовал себя очень легко. Он думал, что вот он придет домой и объявит старикам, что он нашел себе невесту и что нужно сватать ее. И они пойдут ее сватать, а потом сыграют свадьбу, и Аксинья будет его — его на всю жизнь. Она будет с ним и дома и в поле на работе. С ней он будет ходить на улицу, ей будет рассказывать, что он знал и что вперед узнает. Жить они будут не как другие, а в любви, согласии, чтобы, глядя на них, им завидовали люди и ставили их в пример другим.
VI
Дома Гаврила сразу ничего не мог сказать старикам. У него как-то не хватало смелости и не повертывался язык, но вечером, за ужином, зашел подходящий разговор, и Гаврила, преодолевая свою робость, проговорил:
— А вы меня думаете нонче женить?
— Как же, как же! — поспешно заявила Дарья. — Надо женить, чего же ждать? Слава богу, года вышли, человек нам нужен. Мы теперь люди немолодые, как-никак, а век доживаем. Мне-то вот трудненько становится. Нужно и стряпать, и нас обшить да обмыть, и на дворе уходить, — помощница вот как нужна.
— Мне хотелось бы в селе одну девку посватать.
— У кого?
Гаврила сказал.
— Что же, если девка подходящая, где хошь можно. Вот я как-нибудь утречком доеду туда да спрошу у церковной сторожихи, она мне подругой в девках была, баба хорошая, душой кривить не станет — все выскажет.
У Гаврилы как гора с плеч свалилась, так ему стало легко. Значит, главное сделано — старикам объявлено, скоро и дело пойдет. И он опять стал думать о будущем и весь ушел в эти думы.
Дарья среди недели рано утром, истопивши печку, отправилась в село. Она поехала как будто нанимать жней. Они всегда брали посторонних работниц на жнитво. Гаврила думал, что эта поездка только для виду, но, оказалось, вышло совсем не то. Старуха вошла в избу, перевела дух и заговорила:
— Ну, была я в селе, расспросила про эту девку… Чем это, сынок, она тебе так полюбилась?
Гаврила был огорошен. Странное дело, — чем? Полюбилась и полюбилась — очень просто. Он даже не нашелся, что бы ответить матери. Старуха, продолжала:
— Мне ее показывали издали. Шла она за лошадьми в стадо, сторожиха-то меня и кликнула. Так себе, не то чтобы очень дурна и не красива. Сирота, жила у бобылки, по хозяйству что едва ли хорошо знает. Нет у ней ни наряду хорошего, ни одежи. Тетка-то кой из чего перебивалась, и у дяди живет первый год: если ему награждать ее, то не из чего.
— Коли так, то завидного мало, — согласился Илья, — это какая же невеста!
— Сторожиха говорит, что от ней еще никто не видал ни зла, ни добра. Девка как девка.
— Сторожиха по-своему рассуждает, а я по-своему гляжу, — в сильном волнении проговорил Гаврила. — Не ей с ней жить-то, а мне.
— Знамо, тебе, — воскликнула старуха, — только всякое дело нужно делать с рассудком, нужно рубить подходящее дерево. Нешто нам, сынок, такую невесту надо? Нам надо первую из околотка. Ты у нас один, живем мы слава богу. Расчетливый человек, коли хошь знать, нам с наградой невесту-то даст: выложит два ста или три ста, только возьмите.
— Никакой мне награды не нужно, мне человек дорог.
— И человека дадут. Ты думаешь, с деньгами-то овцу нарядят? Такую дадут, что из-под ручки поглядеть.
— Надо обстоятельно брать, — поддерживал бабу Илья. — Как-никак, а в сам деле, что же это мы к такому дому да кой с чем-то приведем? Нужно порядок блюсти. Мы помрем, вы двое только останетесь, твое-то вон какое имущество будет, а с ее доли что? Это тоже не дело.
— Да что говорить, уж эту возьмешь прямо на все попеченье, потому у ней ни мать, ни отец. Дяде-то только с шеи ее стрясть. Ни тебе у него погостить, ни совета какого спросить. Другие вон из-за жениной родни-то на ноги становятся, а тут уж надеяться не на что!
— Все ты не то, матушка, говоришь, — сказал Гаврила. — Мы не до того дожили, чтобы нам поправляться от свадьбы. Мне думается, женитьба дело не такое… Зачем все рассчитывать?
— А то как же, по-твоему, — без расчета?
И старуха опять заговорила, повторяя уже сказанное и приводя новые доводы. Гаврила спутался в мыслях и не находил нужных слов. Поэтому, что он ни говорил, старуха все опровергала. Гаврила решил не сдаваться. Старики, видимо, стояли на своем, так они ни до чего и не договорились.
VII
Рожь была сжата, обмолочена, и посеяно озимое. Осталось убирать одно яровое поле. Всем стало вольготней. Народу как будто полегчало. Прошли жары, так допекавшие летом людей, ночи становились длинней, можно было вволю и высыпаться. Обновились харчи: в огородах поспел картофель, капуста, кое-кто резал ягнят и начинал питаться убоиной. Все стало выглядывать веселей.
С окончанием главных работ пошли и другие интересы: кто подумывал о свадьбе, кто о солдатчине. Старики Скворцовы, к великой досаде Гаврилы, разговора о свадьбе больше не заводили, точно они совсем раздумали парня женить. Гаврилу разбирала злость, и он все думал поднять снова об этом разговор и добиться во что бы то ни было согласья на брак с Аксиньей. Он чувствовал, что разговор будет решительный, и выжидал удобного момента.
В одно воскресенье, в конце августа, Гаврила после обеда пошел в лес, чтобы поразмяться и чтобы поосвежить мозги, как думал он. В лесу он прошлялся очень долго. Там было так хорошо! Год был не грибной, и ему там не попалось ни одной души. Трава была давно скошена, и нога ступала свободно по мшистым площадкам. По вершинам деревьев шел легкий шум от ветра. Листья, начавшие кое-где краснеть и желтеть, обрывались и, медленно крутясь, тихо падали на землю. Щебетали дрозды, шуршали ящерицы. Гаврила и не заметил, как прошел день. Стало свежеть, по деревьям пробивались уже совсем косые лучи солнышка. Парень отправился домой. Он шел не спеша, и когда пришел в деревню, совсем завечерело. Скотину пригнали домой, и на середину улицы высыпала уже толпа девушек. Девушки о чем-то громко рассуждали. Гаврилу взяло любопытство, и он подошел к ним, напустил на себя веселость и крикнул:
— Что за шум, а драки нет?
— Бить некого, — бойко ответила ему одна.
— Вот их собрать всех да отколошматить, — проговорила другая.
— За что такое? — спросил Гаврила.
— За старо, за ново, за два года вперед, что не по совести делаете: хороводы водить да плясать — к нам, а как невесту сватать, то в чужую деревню!
— Плевать, — сказала еще одна девушка, — пущай их поездят, лучше нас не приведут.
— Кто же такой за невестой ездил?
— Приятель твой, Арсений. А ты и не знаешь?
— Почем же я знаю? Спасибо, что сказала.
— Ну, вот! А в селе энту новенькую знаешь? Вот сироту-то?
— Аксинью? — спросил Гаврила и почувствовал, как в груди у него точно похолодело.
— Вот, вот! Ее сосватал и зарушники взял.
— Вот одним человеком в деревне прибудет!
— Лиха беда начало, а то, може, за одним-то другой да третий. И уж повеличаем мы!
Гаврилу точно ударили по голове обухом, и он стоял, не зная, ни что ему делать, ни что говорить. В глазах у него забегали красные круги, и ему думалось, что под ним земля вертится. Постояв с минуту около девушек, он воспользовался первым удобным случаем и ушел от них. Он пришел в избу, лег на коник.
‘Что они сделали! — думал он про стариков. — Оттянули! Упустил я девку! Да как же это так?’
И парень чувствовал, что сердце у него разрывается на части и в голове все идет кругом.
‘Нет, я сам виноват, чего я ждал? Надо бы приставать к ним, вынуждать их, чего на них было глядеть? И теперь бы не у Арсения, а у меня были зарушники. Нешто меня сравняли бы с Арсеньем?’
Арсений был маленький, невзрачный, недалекий умом. И по дому у них хуже жили. Отца у Арсения не было давно, а была только мать-старуха да девка-невеста. Они тоже жили без нужды, но все-таки у них далеко не то, что у Скворцовых.
И как этого тихоню только толкнуло к ней посвататься? И нанесло же его! Если пойти наперебой, то как же это сделать?.. Ах, если бы у него не такие были старики! Они ни за что не пойдут на скандал. Они теперь обрадуются этому. Господи, какой он несчастный!
На душе Гаврилы так было нехорошо, что он готов был застонать от внутренней боли. Он перевернулся и опять стал думать.
‘Так что же делать? Что же делать?’
И у него стали зарождаться в голове совсем безумные планы. То он надумал пойти к Арсению и объявить ему, что он не допустит жениться его на этой девушке, то ему представилось, что ему нужно прямо заявиться к Аксинье и ей высказать все. Но это недолго умещалось у него в голове, ему пришло на ум: а что, как Аксинья совсем к нему так равнодушна, что и слушать его речей не будет, — тогда каково ему будет?
В избу вошла старуха. Она рыла картофель к утру. Гаврила поднялся ей навстречу и проговорил:
— Что вы со мною наделали? Девку-то просватали!
— К кому?
— К Сушкиным.
— Ну, вот и слава богу, — спокойным голосом сказала старуха. — Тут она и к месту, а нам она не невеста.
— Конечно, вам кукла нарядная лучше человека! — сквозь слезы воскликнул Гаврила. — Век вы доживаете, а не понимаете, что нужно понимать!
И он не мог уже больше говорить от подступивших рыданий, а взял с коника одежину, накинул ее на голову, вышел из избы и прошел в сад к себе в шалашик.
VIII
Свадьба Арсения, как и всякая свадьба в серенькой деревенской жизни, внесла оживление. Застоявшаяся жизнь всколыхнулась. Началось движение, толки, разговоры. Всякая мелочь вызывала такой интерес, который для человека из другой среды показался бы непонятным. Прежде бегали глядеть платки, какими невеста обнесла жениха и его родных в рукобитье, потом провожали жениха с гостинцами. Когда же наступило время свадьбы, то у двора Сушкиных столпилась вся деревня. Девушки величали гостей, бабы глазели во все глаза на происходившее, мужики пришли за обычной четвертушкой водки и пивом и, распивши их, помогали справлять поезд: вплетали ленточки в гривы лошадей, улаживали пристяжи, помогали надевать хомуты. Кто служил делом, кто словом. Тут же толпились ребята, и только Гаврилы никто не видал за все время. Он как-то сторонился от всей этой суетности и ни разу не подходил к двору Сушкиных. Арсений, справляясь с гостинцами, пришел звать его с собою. Гаврилу сначала очень соблазнило это приглашение: ‘Поехать, поглядеть на нее, перемолвиться словом, сказать ей, что он чувствует’. Но эта мысль только мелькнула в его голове, и он сейчас же вслед за этим подумал: ‘Зачем? К чему? Что из этого выйдет? Только свое сердце терзать?’ И он решительно отказался от поездки, как его ни упрашивал Арсений.
И только на другой день свадьбы, когда раскрыли молодых, он не вытерпел и пошел взглянуть на них. Изба была набита народом. В ней было душно и темно. Он только втиснулся в задние ряды, но ему и из толпы удалось увидать молодых. Они сидели за столом. Со всех сторон их окружали гости. Гости все точно бесновались: кричали, пели и пили вино и пиво, требовали подсластить. Молодые казались всем не простыми, обыкновенными людьми, а гораздо значительней. Что-то поднимало их в глазах всех. Такими они показались и Гавриле. Арсений, обыкновенно тихонький, не шустрый паренек, теперь казался молодцеватей, в глазах его сверкал какой-то огонек, все лицо сияло торжеством и счастием. Аксинья же прямо заставила сжаться сердце Гаврилы тяжелой болью и тоской. Как она была мила в этом новом платье и голубом кашемировом платке! Она сидела с опущенными глазами, выражение лица ее было сконфуженное, но все-таки она выглядывала как будто расцветшею. Она теперь казалась ему милее, чем когда бы то ни было. Какое чувство зависти поднялось в его груди к счастию Арсения! В нем все закипело, заволновалось, к глазам подступили слезы. Он повернулся, вышел из избы, ушел домой, но и дома поднявшееся в нем чувство все бурлило и омрачало ему белый свет.
На первых порах, чтобы заглушить все в своем сердце, Гаврила надумал самому пойти по следам Арсения: поехать и посватать какую-нибудь девушку, жениться и жить, как заживется. Тогда, может быть, скорей забудется все, что теперь разрывает ему сердце. Но, думая дальше, Гаврила понял, что это будет безрассудно. Нужно придумать что-нибудь другое, что помогло бы затянуть душевную рану. Не лучше ли ему теперь на время уйти из деревни, скрыться от всего, ну, хотя поехать в Москву? Этот исход показался ему самым лучшим. ‘Поживу там, испробую новой жизни, погляжу, как другие люди живут, там, може, скорее горе забуду’.
IX
Осень кончалась. У Скворцовых был уже перемолочен хлеб, и все прибрано на свое место.
Раз как-то вечером все рано собрались в избе. Мужикам было делать нечего, и только старуха что-то хлопотала около суденки. Гаврила взглянул на сидевшего в простенке отца и, опускаясь сам на другую лавку по конец стола, проговорил:
— Я вот что надумал, батюшка: хочу пачпорт взять да отправиться на годик в Москву пожить.
У Ильи дрогнули мускулы на щеках. Он точно испугался этих слов. Изумленно взглянул на красивое, с прямыми, твердо очерченными чертами лицо сына и, слегка заминаясь сначала, проговорил:
— С чего это ты выдумал-то?
— А с того и выдумал, — уже более твердо проговорил Гаврила, — что это для меня самое подходящее.
— Подходящее это тому, у кого хлеба не хватает, а у нас, слава богу, всего вдосталь! — опять проговорил старик.
— И хлеб есть, и оброк заплачен, и обуться-одеться есть во что, чего тебе еще надо? — вмешалась в разговор старуха, бросая свое дело и оборачиваясь к сыну.
— Я знаю, что все это есть, да дела мне на зиму нет, — по-прежнему проговорил Гаврила, — а в бабки играть с ребятишками уж стыдно.
— Зачем в бабки играть, — скотину будешь убирать, и то занятье, а нам бы с матерью спокой, а то теперь ну-ка кто захворает из нас, что будем делать?
— Скотину пока ты уберешь, а трудно захвораете, мне весть дадите, я приеду тогда.
— Ну, где уж приехать! В людях не своя воля, не отпустят, — проговорила старуха и, пригорюнившись, села на лавку у среднего окна.
Старик помялся с минуту, собираясь с духом, чтобы высказать то, что он хотел сказать, и проговорил:
— А как же невесту-то сватать да свадьбу играть, ведь про это думали?
Лампа в избе горела тускло, но и при ее бледном свете можно было заметить, как на лице Гаврилы появилось страдальческое выражение. Он отпрянул от стола, привалился к стене и уже совсем другим голосом проговорил:
— Что же это вы, смеетесь надо мной, что ли? А где же вы раньше-то были?
И Гаврила оперся левой рукой о стол, поднялся с места и, подойдя к приступке, сел там.
— Раньше, сам знаешь, работой были связаны, — прежним тоном и как будто совсем не замечая волнения сына проговорил Илья. — И теперь время не пропущено, до филипповок-то пять свадеб сыграешь.
— А невеста-то где? — дрогнувшим голосом и не поворачивая головы проговорил Гаврила.
— За невестой, сынок, дело не станет, — опять ввязалась в разговор Дарья. — Дело за тобой, только пожелай, где хошь найдем.
— Негде теперь и искать — упустили! — глухо проговорил Гаврила и совсем отвернулся в угол.
— Опять ты, сынок, свое! Коли так вышло, значит — не судьба тебе ей владеть, надо тебе этому покориться, что ж самому себя зря расстраивать.
— Не судьба! — вскрикнул Гаврила и вскочил с места. — А в чьих руках эта судьба была? В ваших! Вы не захотели дело уладить. Вам всякие тряпки дороже сыновнего счастия…
— Ах, глупый! — опять заговорила старуха и начала снова приводить свои резоны.
Старик поддерживал ее, и долго они говорили свое.
Гаврила подсел опять к столу, уперся на него локтями, прижал виски ладонями и сидел, ничего им не возражая. Он все-таки не убедился их речами, а когда они кончили, он решительно поднял голову и резко проговорил:
— Нечего теперь мне зубы-то заговаривать. Я не ребенок, могу и понять и рассудить, что нужно. Не женюсь я теперь, вот и все тут! Давайте мне пачпорт, я поеду в Москву.
Старики насупились и долго молчали. У старухи загорелись огоньки в глазах, она взглянула на старика и с раздражением в голосе сказала:
— Ну, что ж, пущай поживет в Москве, пущай! Если худо выйдет, — никому, а ему. Мы-то, как-никак, домаячим свой век, а он пусть попробует…
— Я сам себе не враг, — проговорил Гаврила, — и худого не желаю, мне хочется, чтобы и мне и вам было хорошо, а вы сами не понимаете, чего вы хотите!
— Знамо, не понимаем, где нам понять! — с неудовольствием проговорил Илья. — У тебя голова на плечах, а у нас котел пустой.
— Ну, будет, оставь! — оборвала старика старуха. — Пускай сам себя потешит, в Москве поживет.
X
Гаврила, отправляясь в Москву, больше всего желал заглушить свою сердечную муку, вытравить всякое воспоминание о своей неудаче. И это ему удалось. Лишь только он очутился в Москве, все деревенское, пережитое им, как-то отошло на задний план. Сначала его захватили впечатления от одного вида громадного города. Все в нем было для него удивительно: дома, улицы, бульвары, памятники, магазины, экипажи, люди. Потом началось хождение по землякам, свидания с ними, разговоры. Земляки его встретили очень радушно. Один артельщик, ровесник ему, бойкий парень, несколько раз высказывал свое одобрение, что он приехал в Москву.
— Вот это прекрасно! Хоть поглядишь, как люди живут. А то что в деревне? Там буквально никаких удовольствиев, лес и лес темный, с деньгами и то некуда деваться.
Земляки начали хлопотать о месте Гавриле. Хорошего места они не надеялись найти ему теперь: наступала зима, когда всякий за хозяина держится. Гавриле было все равно, куда ни поступить, и его вскоре определили в возчики при овощной лавке, при этой же лавке была хлебная пекарня. Место было немудреное, но Гаврила был рад и этому. Он старательно принялся за дело, стал присматриваться, ко всему приучаться. Обязанности его заключались в том, чтобы по утрам развозить хлеб из пекарни по мелочным лавкам, ездить с хозяином на базары, разносить по домам то, что у них покупали, ухаживать за лошадью. На первых порах ему казалось очень трудно, работы много и суетливо, и харчи неважные, и помещение плохое. Ему пришлось устроить себе постель в конюшне, где стояла хозяйская лошадь, и когда было не очень холодно, он спал там, когда же его пробирал холод, он уходил в пекарню. В пекарне было тепло, но очень шумно: ночью в ней шла самая усиленная работа, и ему приходилось долго привыкать, чтобы спать под крик и стук пекарей. Целый день ему приходилось быть на ногах, не раздеваясь. Не раздеваясь он обедал, не раздеваясь пил чай, не раздеваясь ложился спать, когда спал в конюшне. От этого белье на нем быстро тлело, одежда его замаслилась, и в ней уже неловко было куда-нибудь показаться, если бы он вздумал отправиться со двора.
Но ко всему этому Гаврила скоро привык. Только не мог он привыкнуть к тому, как с ним обращались. В деревне все обходились с ним по-человечески: одни его уважали, как трезвого, умного парня, другие считали его завидным женихом, поэтому в обращении с ним никто никогда не допускал чего-нибудь обидного, и он привык к такому обращению. Тут же с ним не церемонились ни в чем. Никто почти не звал его по имени, все кричали просто: ‘возчик’. Хозяин, толстый, бородатый ярославец в широком двубортном пиджаке, глухой жилетке и коленкоровом фартуке, всегда относился к нему полупрезрительно. Он терпеть не мог, когда Гаврила шел куда-нибудь с порожними руками.
— Эй ты, деревенщина, — кричал он, — выкидай навоз-то. Смахни пыль-то со сбруи! Что ходишь зря, все бы тебе лодырничать!
Хозяйка, толстая баба с маленькой головой, похожая всей фигурой на копну ржи, то и дело кричала, чтобы он принес дров в квартиру или угольев, заставляла его выносить помои, и когда парень, занятый чем-нибудь, отговаривался, она брюзжала на то, что он так нескоро поворачивается: должен бы быть пошустрей, ему не даром жалованье платят да хлебом кормят. Дети их, две девочки-погодки, всегда пышно одетые, чванные, надутые, при встрече с ним не отвечали на его поклон: или отворачивались, или опускали вниз глаза.
Гаврилу это очень обижало, и он однажды пожаловался на такое положение зашедшему земляку. Земляк более его знал московскую жизнь и ничуть не удивился этому, а сказал, что здесь такой порядок, ничего тут возмутительного нет. ‘Нанялся — продался’, гласит пословица, — все надо терпеть’. Гавриле по его службе больше всего приходилось видеть дворни, и везде положение ее одинаковое. Везде хозяева помыкали наемниками, а те старались дать о себе знать чем приходилось. Шла глухая, упорная борьба, — борьба грубая, постыдная, не считающаяся ни с какими понятиями о чести и правде. Гаврила до сих пор очень уважительно относился к чужой собственности. Он видел, что у них в деревне хорошие мужики тоже так, как и он, понимали, что пользоваться чем-нибудь чужим — грех. Тут же была совсем другая политика. Из служащих все, кому только представлялся случай, без зазрения совести пользовались хозяйским добром. Брали, что только можно. Молодцы забирались в выручку, из товара тащили чай, папиросы, мыло, кухарки безбожно набавляли в счетах на провизию, кучера пользовались от сена и овса. Это называлось доходом, и некоторые даже хвастались им. Хозяева знали это и относились по-своему. На фабриках и заводах практиковался обыск всякого выходящего со двора, в других заведениях в окнах были, как в остроге, железные решетки, у них в пекарне окна были затянуты проволочной сеткой. ‘А тут еще живут люди умные, — думал Гаврила, — все хорошо знают’.
И ему порой так бывало тяжело, что хоть бы бежать. Но при мысли о деревне тотчас же выплывало наружу то, почему он очутился здесь. Сердце его начинало ныть, на него нападала какая-то угрюмость. Он тогда считал себя очень несчастным и начинал ненавидеть все: и условия своей жизни, и окружающих людей. Он стискивал зубы и делал усилия, чтобы сдержать язык и не сказать окружающим того, что он думал и чувствовал.
XI
Однажды, весной уже, Гаврила, приехавший с вокзала, очень устал, так как наваливал и сваливал там тяжелые мешки. Убрав лошадь, он пришел в пекарню, сел на окно и стал просматривать газету, взятую из лавки пекарями на папиросы. Руки его точно онемели от тяжести, пальцы еле держали газету, в них чувствовалась дрожь, в спине, между лопаток, стояла ноющая боль. Гаврила ожидал обеда. Он очень углубился в газету. В это время в пекарню вошла хозяйка и, увидев сидящего на окне возчика, проговорила, растягивая слова:
— Гаврила, чего ты без дела-то сидишь, пошел бы в садочке грядки взрыл, а мы бы там горошку посеяли.
— Ладно, после обеда взрою, — буркнул Гаврила, досадливо нахмурив брови и не отрываясь от газеты.
— Чего ж после обеда, ты сейчас иди, небось не велико дело-то делаешь.
— Кому не велико, а мне большое, — грубо сказал Гаврила.
— Чего хотеть — газетину читать! Зачитаешься — с ума сойдешь. Я вон девок своих и то браню за это.
— Ну, это напрасно, — сквозь зубы процедил Гаврила, — им-то сходить не с чего.
Старший пекарь, ворочавшийся у квашни, одобрительно взглянул на Гаврилу, другие насторожили уши и стали внимательно прислушиваться к беседе хозяйки с возчиком. Хозяйка, видимо, раскусила смысл слов Гаврилы и окрысилась.
— Как это не с чего? Что же они, дурее тебя, что ли? Как это ты только сказал? Можешь ли ты про хозяев так говорить?
— А если бы не мог, и не говорил бы, — сказал Гаврила и, бросив газету, встал с окна и потянулся. — Что ж, если они хозяева, так их теперь в затылок целовать?
— Хозяева не тебе чета, — совсем вышла из себя хозяйка, — ты их уважать должен, они тебе жалованье платят да хлебом кормят.
— Не задаром! Заплатят рубль, а на десять вытянут. А то кто же бы им велел держать нас!
Пекаря бросили свое дело и с загоревшимися глазами прислушивались к схватке. Хозяйка побагровела, у ней задрожали губы, Гаврила же был совершенно спокоен, только брови его были сдвинуты да глаза горели диким огнем.
— Ах ты, злая рота, — не выдержала и заругалась хозяйка, — вытянешь с вас что! Да за вами, мошенниками, только гляди, вы только и думаете, как хозяев оплесть. С вами у хозяина-то день и ночь сердце сохнет!
— Сердце сохнет, а сам чуть не лопнет!
Пекаря не удержались и фыркнули. Хозяйка выкрикнула еще какое-то ругательство и с шумом вышла из пекарни. Старший пекарь проговорил:
— Молодец! Отбрил ты ее как нельзя лучше, так ее и надо.
— Она теперь хозяину нажалится, — сказал один из помощников.
— Наплевать! — хладнокровно проговорил Гаврила и снова потянулся.
— Конечно, чего бояться! Теперь скоро лето, место-то еще получше найдешь.
Через минут пять в пекарню прибежал мальчик и позвал Гаврилу в лавку. Гаврила пошел и вернулся через четверть часа. В руках его были паспорт и деньги. Ему выдали расчет.
XII
Через неделю Гаврила жил уже на новом месте. Он поступил дворником на дачу в Петровский парк. Это место было не то, что в возчиках, а гораздо лучше по многому. Работы было меньше. Ему нужно было только размести дорожки в садах, изредка сходить с паспортом в участок и кое-когда дежурить по ночам у ворот. Все эти работы были очень нетяжелы, у него было много досуга, а так как хозяева на этой даче не жили, а жили на другой, то он мог пользоваться им по своему усмотрению. На первых порах Гаврила вволю спал, выспавшись, уходил в ближайший трактир попить чайку и почитать газеты. Потом он опять приходил домой и опять разваливался на постели и читал какую-нибудь книжку или бродил между дач и наблюдал за жизнью дачников. Дачников на даче жило много, и это были люди всяких сословий: и богатые и бедные, и шумливые и скромные, одни были семейные, другие одинокие. Гаврила на первых порах очень внимательно присматривался к каждой семье, вызнавал, к какому сорту людей они принадлежат и что из себя представляют. Одни напоминали его прежнего хозяина, ярославца, другие были какие-то непонятные, не то хорошие, не то дурные. Жили они очень шумно: то собирали у себя гостей, то сами ходили в гости. Они занимались музыкой, пели, играли в карты, танцевали. Гавриле ни те, ни другие не были по душе.
Его только притягивала к себе одна семья. Глава семьи был какой-то профессор, старик, с седою подстриженною бородою, длинными волосами и в очках. Его жена была молодая, красивая женщина. Они имели сына, мальчика лет девяти, которого наемный студент подготовлял уже в училище. Все они были очень добры, вежливы и деликатны. Гавриле думалось, что они никогда никого не могли обидеть. Они даже с ним, дворником, держали себя необычайно ласково. При встрече первые здоровались, говорили ему ‘вы’, спрашивали, как он поживает, как у него идут дела. Это было так приятно Гавриле, что его всегда как-то поднимало от общения с ними. Ему хотелось самому быть лучше, честней, благородней. Он внимательно приглядывался к каждому шагу профессорской семьи и изучил, когда они встают, когда пьют чай, когда обедают, когда уходят гулять. Они ходили кое к кому в гости, но к ним собирались чаще. Собирались к ним люди разных возрастов, ходили по саду или усаживались на террасу и вступали в разговор. Гавриле очень хотелось узнать внутренний мир этих людей, и он пробовал несколько раз, забравшись в сад и укрывшись за каким-нибудь кустом, послушать их разговор. Но это был напрасный труд. Их речи были совсем ему непонятны, несмотря на то что он целыми десятками минут напрягал все свое внимание, вслушивался в каждое слово и все-таки, за исключением отдельных слов, ничего постичь не мог. Слова были большею частью русские, но такие ‘чудные’, и фразы из них были так составлены, что Гавриле они казались китайской грамотой. Всякий раз Гаврила покидал свой наблюдательный пункт с тяжелым вздохом и уходил в свою комнатку грустный, неудовлетворенный.
‘Нет, — говорил он сам себе, — стало быть, у меня не тем струментом голова обтесана, чтобы понять то, что они говорят’.
Но это вовсе не отбивало у Гаврилы охоты уяснить себе смысл этих речей. Он думал, что у них говорят непременно что-нибудь дельное и важное.
Чтобы удовлетворить своему любопытству, Гаврила решил употребить другое средство: сойтись поближе с профессорской прислугой и от нее попробовать что-нибудь узнать.
У профессора были три прислуги: кухарка, горничная и няня. Самой подходящей для этого была горничная, она стояла ближе всего к господам. Но она была меньше всех доступной. Ее звали Верой. Она была очень хорошенькая, всегда частенько, даже нарядно одетая, всегда веселая. Она была лучшей из всех дачных прислуг. Гавриле приятно было встречаться с нею, лестно перекинуться словечком. Вера на слова с ним была, однако, как-то скупа. Она как будто не замечала его. Гаврилу это немного раздражало. Он подумывал, чем бы ему лучше обратить на себя ее внимание, но ничего придумать пока не мог.
XIII
Делу помог случай. Как-то Гаврила шел утром мимо профессорской дачи со стороны кухни. Только что он поравнялся с кухней и повернул голову к открытому окну, надеясь увидать кого-нибудь из прислуги, чтобы поздороваться, как из окна что-то выскочило и моментально хлестнуло его по лицу, и что-то полилось по щеке, за шею, по одежине. Гаврила мгновенно остановился и услыхал возглас: ‘Ах, боже мой!’ Потом послышался смех, мелькнуло розовое лицо и розовое платье Веры, и она подскочила к Гавриле с полотенцем в руках и, сыпля извинения, принялась вытирать ему лицо и пиджак, которые она облила водой.
— Простите, пожалуйста! — по-кошачьи заглядывая ему в глаза и лукаво улыбаясь, говорила ему Вера, — я совсем не предвидела, что вы здесь пойдете. Я хотела воду вылить в ведро, а кухарка унесла его куда-то, я и плеснула в окно, а вы тут и есть. Вы уж извините, пожалуйста.
Гаврила, растопырив руки, повертывался перед ней из стороны в сторону, когда она вытирала его, и не знал, что сказать. Но он никакого неудовольствия не испытал от того, что его так бесцеремонно облили. Он в душе даже был рад этому случаю.
— Что вы извиняетесь, стоит того! С кем оплошки не бывает. Я сам виноват, зачем меня сюда понесло, — проговорил Гаврила, стараясь быть как можно вежливее.
— Нет, чем же вы виноваты? Одна моя вина.
— Ну, вот и все, почти незаметно, — говорил Гаврила, осматривая свой пиджак, обтертый полотенцем, — чуточку просохнет, вот и совсем.
— Так зайдите к нам, посидите немного у плиты.
— Нет, зачем же, он и на мне высохнет, — отговаривался Гаврила.
— А у плиты все-таки скорее. Она у нас уж топится. Или вы гордитесь, не желаете с нами знакомства иметь?
— Что вы, с какой стати! — проговорил обрадованный и сконфуженный Гаврила.
И он, не возражая больше, направился за Верой. Горничная ввела Гаврилу в кухню и, поставив табуретку к плите, посадила его. Гаврила покраснел, а горничная начала осыпать его вопросами: откуда он родом, давно ли в Москве, где он раньше жил. Гаврила рассказал. Вера разъяснила, что она попала в Москву раньше его и живет в Москве вот уже сколько лет, переменила несколько мест, что у нее тут ни родных, ни знакомых, ни подруги, ни друга. Гаврила совсем растаял от ее речей. Он чувствовал, что теперь завязалось желательное ему знакомство.
Когда Гаврила обсох и они обменялись с Верой первоначальными сведениями друг о дружке, Гаврила стал прощаться, а Вера просила его почаще заходить к ним, Гаврила обещал и ушел из кухни с целым роем пылких дум в голове. Но он уже теперь не думал разузнавать о профессорской семье, как хотел раньше. Это желание как-то вдруг отхлынуло от него и заменилось другим. Ему хотелось поближе сойтись с Верой для себя.
‘Как она хороша! — думал он. — Нешто она чета какой-нибудь деревенской красавице. В деревне, може, одна Аксинья для меня лучше ее. Только что ж Аксинья, она теперь для меня пропала!’
И эти мысли занимали его весь день. Перед вечером он нарочно прошел мимо профессорской дачи, надеясь увидеть Веру. Он втайне думал, что она, как увидит его, непременно позовет к себе, но Веры в кухне не было. Не было ее видно и на террасе. Он прошел весь дачный двор и вышел в переулок.
Выйдя в переулок, он сел на свое место у ворот и стал рассеянно глядеть по сторонам. Вдруг он увидел Веру. Она шла по переулку, нагруженная разными пакетами, видимо из лавки. Заметив Гаврилу, Вера весело улыбнулась и кивнула ему головой, поравнявшись с ним, она предложила ему горсть кедровых орехов.
— Благодарю вас, кажется, не к чему, — стараясь сохранить принятый им в обращении с девушкой тон, стал отговариваться Гаврила.
— Берите, что вы ломаетесь: мне лавочник дал, — потчевала его Вера.
Гаврила взял орехи, и обуявшее его чувство поднялось в нем с новой силой.
XIV
В новом чувстве Гаврилы была разница с его прежним чувством. Когда его занимали думы об Аксинье, он весь уносился мечтою в будущее. При мысли о Вере в нем поднималось другое, он один раз всего и подумал о ней как о невесте, а потом уж мысли его пошли по-другому. Ему стало хотеться так как-нибудь сойтись с нею, и мыслью об этом он только и стал жить. Он представлял себе разные случаи сближения, и вероятные и фантастические, и весь горел в небывалом огне. Он каждую минуту думал о ней. С мыслью о ней он стоял на дежурстве или проходил по двору, он подстерегал: не пойдет ли она куда, не встретит ли он ее как-нибудь случайно. И когда он встречал ее, то весь расцветал, на лице у него появлялась радостная улыбка. Она тоже отвечала ему на улыбку улыбкой и ни разу не проходила мимо него, не кинувши ему какого-нибудь словечка. Он подхватывал это словечко и отвечал ей в свою очередь. Таким образом они сближались все больше и больше.
Прошло с неделю. Однажды вечером семья профессора вся куда-то разбрелась, а на даче осталась одна прислуга. Она расположилась, с самоваром на воздухе, под тощими березками около черного крыльца. Гаврила в это время шел мимо. Пожелавши приятного аппетита, он услышал приглашение: ‘Милости просим’. Он ответил: ‘Кушайте на здоровье’. Но его стали звать за стол. Гаврила так обрадовался этому, что не сразу выразил согласие. Вера повторила приглашение с некоторою настойчивостью, тогда Гаврила подошел к столу и уселся. С каким удовольствием он принялся за этот чай! За столом были Вера, кухарка — тощая, с длинным лицом и бледными губами пожилая женщина, — и няня, деревенская баба лет под тридцать, разъевшаяся на московских харчах. Все они были в веселом настроении — шутили, смеялись. Мало-помалу это настроение передалось и Гавриле, и он тоже стал веселый, шутливый. Кухарка рассказала, как она раз попала впросак. Это было, когда она жила в деревне. Сеяла она со свекром озимое. Свекор ходил с севалкой, а она бороновала. Лошадь была кобыла, с жеребенком. Жеребенок отбился от матери и убежал. Она думает, не забежал бы куда, как бы его позвать. А у свекра не хватило семян. Он кричит ей с конца полосы, чтобы она захватила ему с другого конца ржи. А кухарка подумала, что он заставляет ее ржать, чтобы позвать жеребенка. Она остановила лошадь и кричит: ‘Шешка! шешка! И-и-го-го!’ Свекор махает ей рукой и во все горло кричит: ‘Ржи давай, ржи!’ А она, не разобравши, выводит свое: ‘И-и-го-го!’
Все этому очень смеялись. После этого рассказал анекдот Гаврила про одного плотника. Работал плотник в чужой деревне. Деревня была староверческая. Никогда плотник не видал староверческой службы, и захотелось ему поглядеть. Он и говорит хозяину: сведи, говорит, меня к себе в моленную. Хозяин согласился. ‘А что я, — спрашивает, — там могу делать?’ — ‘Да што наши, то и ты’. Вот пришли они в моленную. Началась служба, и в одном месте все, что были, повалились ниц. Растянулся и плотник. А у него в это время у кафтана подол заворотился. Один старовер заметил это и дернул его сзади за кафтан. Плотник думает: ‘Меня сзади дергают, надо, значит, и мне дернуть’, — протянул руку, а впереди какая-то баба лежала. Он ее за юбку! А баба брыкнула ногой и задела его по носу. Плотник брыкнул заднего. Тот поднялся да ему в сугорбок. А плотник кулаком бабу. Та заблажила. Все повскакали с ног и бросились на плотника. Плотник еле ноги убрал.
Все смеялись пуще прежнего. У Веры даже слезы заблестели на глазах. Она так умильно стала поглядывать на Гаврилу и так потчевала его, что няня заметила ей:
— А ты не очень глаза-то на него пяль, а то твой страдатель узнает — не похвалит.
— Какой такой мой страдатель, что ты мелешь? — вся вспыхнув, проговорила Вера и изменилась в лице.
— Ну, вот — какой. А ты словно не знаешь! Что хитрить-то!
— Пустяки городишь! Никакого у меня страдателя нету, — тем же тоном проговорила Вера и совсем сконфузилась.
Гаврила тоже сразу осекся. Вся веселость его исчезла, как будто ее и не бывало. Кухарка и няня попробовали было поддержать прежнее настроение, но у них ничего не вышло. Гаврила с трудом допил налитый ему чаем стакан и, вдруг поднявшись с места, стал прощаться со всеми.
XV
Этот вечер Гаврила провел очень нехорошо.
‘Так у ней есть другой, — думал он. — Как же она говорила, что у ней ни подруги, ни друга? Стало быть, она ему врала. Ах, какие эти девицы обманщицы! Чего ради ей было мне врать? Подурачить меня хотела? Пусть, дескать, пострадает, а потом я ему кукиш покажу? А я-то, дурак, растаял и подумал незнамо что! И зачем я сам себя в беспокойство ввел?’
И в таких думах он провел весь вечер. На утро он проснулся словно в угаре. В нем даже не ожило, как прежде, сердце, когда он проходил мимо профессорской дачи. Когда он увидал в этот день Веру, ему не захотелось ей улыбнуться, и он прошел мимо, понурив голову и лениво приподняв картуз. Она тоже с смущенным видом прошмыгнула мимо него, проговорила: ‘Здрассте!’ — и больше ничего.
Вечером этого дня Гаврила лежал у себя в каморке и, чувствуя на душе вчерашнюю тяжесть, опять думал невеселую думу. Вдруг дверь дворницкой отворилась, и на пороге показалась Вера.
— Вот вы где живете-то, а я давно собиралась поглядеть, да все случая не выходило.
Гаврила весь затрепетал. Он мгновенно вскочил на ноги и не знал, ни что ему делать, ни что сказать, а только вытаращил глаза и уставился ими на Веру.
— Что глядите. Или не узнаете? — улыбаясь, проговорила Вера.
— Как не узнать! Я очень обрадовался, язык даже отнялся, — проговорил Гаврила, силясь улыбнуться.
— Чему же обрадовались? Долг платежом красен: вчера вы у нас были, а нонче я к вам пришла.
— Покорнейше благодарим! Чем же угощать вас?
— Ничем не надо. Вот пустяки!
— Нет, нельзя.
— Глупости, разве за угощением друг к дружке ходят? Я пришла просто поглядеть, как вы живете.
— Нечего у меня глядеть! Я живу один, сиротой, никого у меня нет.
— Так кого ж вам — прислугу надо?
— Не прислугу, — проговорил Гаврила, подставив гостье табурет.
— Так кого же, подругу? Заводите: нашей сестры в Москве много.
— Легко это сказать! — вздохнув, проговорил Гаврила, потом взглянул на Веру, уселся сам на табурет и спросил: — А что, вы замуж не собираетесь?
— Нет, — сказала Вера, взглянула на него и улыбнулась.
— Отчего же?
— Охота себя кабалить! Еще какой муж попадется, попадется пьяница: он тебя, не доживя веку, иссушит.
— Можно хорошего выбрать.
— Как его выберешь-то? В него не влезешь.
И Вера почему-то совсем рассмеялась. Чем дальше, тем она становилась веселей.
— Я век в девицах останусь, а под старость в монастырь пойду, — продолжала она и встала с места, оправила на себе платье и вдруг запела: