Гарин-Михайловский, Скиталец, Год: 1925

Время на прочтение: 12 минут(ы)

Скиталец (Степан Гаврилович Петров)

Однажды, зайдя в редакцию ‘Самарской газеты’, в Самаре, в конце девятидесятых годов, я встретил там незнакомого мне седого человека барской наружности, разговаривавшего с редактором и при моем появлении вскинувшего на меня красивые и совершенно молодые, горячие глаза.
Редактор познакомил нас.
Седой человек с какой-то особенной непринужденностью отрекомендовался, пожимая мою руку своей маленькой холеной рукой.
— Гарин! — сказал он кратко.
— Это был известный писатель Гарин-Михайловский, произведения которого тогда часто появлялись в ‘Русском богатстве’ и других толстых журналах. Его ‘Деревенские очерки’ с большим вниманием и похвалой разбирала серьезная критика, а блестящая повесть ‘Детство Темы’ признана была первоклассной.
Встреча в провинциальном городе с настоящим писателем, приехавшим из столицы, для меня была неожиданной.
Гарин был замечательно красив: среднего роста, хорошо сложенный, с густыми, слегка вьющимися седыми волосами, с такой же седой, курчавой бородкой, с пожилым, уже тронутым временем, но выразительным и энергичным лицом, с красивым, породистым профилем, он производил впечатление незабываемое.
‘Как красив он был в молодости!’ — невольно подумалось мне.
Необыкновенный старик хорош был и теперь — с седыми волосами и огромными юношески пламенными глазами, с живым, подвижным лицом. Это лицо много пожившего и все еще полного жизни человека, поседевшего и все еще юного, — именно вследствие этих контрастов — обращало на себя внимание и было красиво не только внешней красотой, но и сквозившей в его чертах целой гаммой каких-то неукротимых и больших переживаний.
Гарин скоро ушел, а в редакции еще долго о нем говорили.
Оказалось, он затевал в городском театре постановку своей только что написанной пьесы, еще нигде не напечатанной и не поставленной.
Говорили, что пьеса — автобиографического содержания и в ней Гарин выводит себя и своих двух жен: первую, с которой давно развелся, и вторую — молодую. От обеих у Гарина куча детей, а жены, в противность обыкновению, знакомы между собой и очень дружны, ездят одна к другой в гости, а на представлении пьесы будут сидеть в одной ложе вместе с Гариным и детьми — всей семьей.
Пьесе по этому случаю предрекали успех скандала и полный сбор.
Я не помню теперь заглавия этой пьесы: в собрании сочинений Гарина ее не оказалось, больше она нигде не ставилась, но в Самаре тогда была поставлена и прошла с большим успехом при переполненном театре. Гарин с семейством демонстративно сидел в литерной ложе между двумя своими женами, как бы не замечая пикантности своего положения, представляя из себя главнейший интерес для собравшейся публики. В пьесе ставилась проблема мирного разрешения семейной драмы, пережитой, как всем было известно, самим автором, присутствовавшим на представлении вместе с живыми главными персонажами ее.
Зачем Гарин сделал этот оригинальный опыт, не знаю, но он был в его духе. Это был каприз чудака: с Гариным всю его жизнь происходили странные эпизоды.
Он путешествовал вокруг света, гостил в Корее и Японии. В России занимался главным образом инженерством: был опытным инженером-строителем, построил один железнодорожный путь не очень большой величины, был одним из претендентов на несостоявшуюся постройку южнобережной дороги в Крыму, по временам ненадолго делался помещиком и дивил опытных людей фантастичностью своих сельскохозяйственных предприятий. Так, например, засеял однажды чуть ли не тысячу десятин маком, и когда, конечно, прогорел на этом, то все-таки с восхищением вспоминал о красоте полей, покрытых ‘красными цветами’.
Занимался лесным делом, арендовал имения, брал казенные подряды. Иногда становился богатым человеком, но тотчас же затевал что-либо безнадежно фантастическое и вновь оказывался без копейки. В дни богатства всех сбивал с толку бесцельной щедростью: если курица в обыкновенное время стоила в деревне пятнадцать копеек, то, покупая провизию для своих служащих, он приказывал платить за курицу не полтинник и не рубль, что было бы хоть с чем-нибудь сообразно, а примерно пять рублей, и это перевертывало в головах населения всякие представления о дешевизне и дороговизне. В моменты своих кипучих предприятий Гарин сорил деньгами, разбрасывая золото буквально горстями, не считая, как будто главной его целью было доставлять этой безумной щедростью удовольствие и людям, и себе. Все коммерческие предприятия Гарина, задуманные широко и талантливо, большею частью прогорали от его равнодушия к деньгам и детской доверчивости к обкрадывавшим его людям. Что его обкрадывают, он знал прекрасно, но находил это естественным, лишь бы дело было сделано. И действительно: дела делались, потом лопались, но Гарина это не смущало — он тотчас же начинал пылать каким-нибудь новым замыслом, казавшимся ему ‘красивым’.
Был случай, когда его имение продавалось с аукциона в уплату долгов. К третьему удару молотка вдруг явился Гарин и внес деньги, которые ему только что удалось у кого-то занять.
Кредиторы Гарина рассказывали мне, что однажды они, утомленные бесконечными отсрочками, пригласили его на собрание, твердо решившись поступить с ним беспощадно. Но явившийся Гарин так их околдовал, что они, сами не зная как, снова поддались очарованию его личности: слушая гаринское красноречие, вновь уверовали в явные фантазии.
Гарин как будто несерьезно относился к своим делам, словно играл с жизнью, почти всегда ставил на карту все, что имел.
Он всегда ‘танцевал на вулкане’, вся его деловая деятельность походила на отчаянную скачку с препятствиями.
И Гарин действительно всю свою жизнь мыкался по свету в вечном угаре своих рискованных предприятий: то он плыл на океанском пароходе через Атлантический океан, совершая зачем-то кругосветное путешествие, по пути заинтересовываясь жизнью островитян или ‘корейскими сказками’, то летел в Париж, то оказывался на юге России, откуда спешно, с курьерским, мчался на Волгу или Урал.
Писал большею частью в дороге, в вагоне, в каюте парохода или номере гостиницы: редакции часто получали его рукописи, написанные с какой-нибудь случайной станции с пути его следования.
Писал не для славы и не для денег, а так, как птица поет, так и Гарин писал — из внутренней потребности. Случайно оказалось, что повести и рассказы, очерки и карандашные наброски, которыми он иногда тешил себя, обнаруживают незаурядный талант, но Гарин и к таланту своему не мог отнестись серьезно и написал разве десятую часть того, что должен был написать, не проявив и сотой части того богатства, которое лежало в его душе. Для него главное было — сама жизнь, игра с препятствиями, волнения риска, воплощение красивых фантазий в действительность, постоянная бешеная скачка над краем пропасти.
Гарин до седых волос остался пылким юношей.
‘Детство Темы’ — лучшее его произведение, написано ясно, густо, блестящим и крепким языком, где, кажется, не найдешь ни одного лишнего или не на своем месте поставленного слова.
Вскоре после первой встречи мне пришлось познакомиться с Гариным ближе: в Самару проездом он заглядывал часто, так как у него были какие-то ‘дела’ на Волге.
Помню, я как-то порекомендовал ему одного моего друга-машиниста, так как Гарин искал такого мастера в свое симбирское имение
заведовать сельскохозяйственными машинами.
Через два-три месяца машинист вернулся в Самару — от должности отказался.
— Отчего же? — спросил я. — Не понравилось, что ли?
— Сердце не выдержало! Не мог я видеть равнодушно, как погибает там все на моих глазах — прекрасные английские машины ржавеют под открытым небом, занесенные снегом, великолепный конский завод — какие матки, какие породистые лошади! — падают, околевают одна за другой.
— С чего же падают?
— Да с голоду! Николай Георгиевич не распорядился о заготовке корма на зиму. С голоду все и передохли — смотреть было больно, не выдержал я и ушел, не потому, что жалованье получал неаккуратно, это бы ничего, обойтись можно, а так!
Оказалось, что Гарин, увлекшись какими-то новыми фантазиями и переживая какой-то горячий ‘ажиотаж’, ‘забыл’ о своем имении, — и все пошло прахом.
Позднее, а именно в 1901 году, когда я жил в Самаре ‘под надзором’ и не имел права выезда за черту города, мне захотелось устроить на службу к Гарину, тоже в имение, другого моего знакомого — техника.
Гарин, как всегда, будучи в городе ‘проездом’ и обремененный тысячей ‘дел’, назначил свидание на пристани парохода, на котором он уезжал: разговор должен был произойти в несколько минут, во время посадки Гарина на пароход.
Когда я и мой знакомый подъехали на извозчике к пристани, раздался третий свисток, и пароход начал медленно отделяться от берега: были уже сняты сходни, Гарин в дорожном костюме, с сумкой через плечо, кричал нам с верхней площадки парохода:
— Скорее! Скорее! Прыгайте на пароход!
Колебаться и размышлять было некогда: мы оба перемахнули саженное расстояние над водой и очутились на отплывающем пароходе.
— Вот и отлично! — сказал Гарин моему приятелю. — Я уже решил пригласить вас на мои работы — в имение около Симбирска, и мы теперь вместе едем туда.
— А как же мне-то быть? — размышлял я вслух. — Надо с первой же остановки возвратиться!
— Пустяки! — сказал Гарин. — Семь бед — один ответ: все равно будет суд у мирового, я выйду свидетелем, что вы уехали нечаянно, заплатим штраф, и больше никаких! Поедемте ко мне в гости, в Тургеневку!
Гарин ехал не один, а с целой компанией: оказался еще какой-то молодой художник, и еще какой-то чертежник, и кто-то вроде секретаря при Гарине. Скоро наступила ночь, мы сели в рубке первого класса ужинать.
За ужином Гарин был в ударе и много рассказывал, рассказывать он умел артистически, обнаруживая заразительный юмор, тонкую наблюдательность и природную способность художника несколькими словами набрасывать целые картины.
Помню, рассказывал он различные эпизоды из своих путешествий вокруг света.
— Знаете, когда я увидел океан? Когда с неделю проплыл на этом чудовище, четырехэтажном океанском пароходе! Это целый город. Люди там живут, пьют, едят, танцуют, флиртуют, играют в шахматы и никакого океана не видят, забыли о нем: какая бы ни была волна, ничего не заметно! Мы сидели у большого зеркального окна на четвертом этаже, я играл с кем-то в шахматы. Вдруг пароход заметно накренился, и на один только момент я увидел до самого горизонта вздымающиеся горы вспененных, косматых, чудовищных волн, на меня глянул океан — седой, взбешенный старик!
Внезапно он сделал образное сравнение с русской жизнью и государственным кораблем, на котором люди плывут, играя в шахматы и не видя, что делается в океане.
— Говорят, новая волна идет, новая заря занимается! — со вздохом добавил он. — А как вспомнишь, сколько раз эта заря занималась и ни разу не взошла, сколько раз новая волна поднималась, а потом обращалась в затишье, то, право же, не знаешь, куда бы уйти подальше и от этой намалеванной зари и от этих самых волн!
Увы! Заря скоро погасла. Занималась и погасала несколько раз и после Гарина, а ‘волны’ вскоре забросали его до смерти.
Вся публика рубки, сидевшая за другими столами, с необычайным вниманием прислушивалась к блестящим рассказам Гарина. Наконец, когда он вышел, меня остановил человек почтенной наружности, по виду — купец.
— Скажите, пожалуйста, кто этот красивый старик, который сидит с вами?
— Это писатель Гарин! — ответил я.
— А-а! — с еще большей почтительностью воскликнул он. — Гарин!.. Знаю, читал! Ах, какой красивый человек!
Такое впечатление производил Гарин даже на тех людей, которые не знали, что это известный писатель Гарин-Михайловский.
Барский дом в Тургеневке, отдельно стоявший от села на берегу Волги, на вершине горы, поросшей строевым, дремучим бором, был интересным, старинным зданием, уцелевшим чуть ли не с пушкинских времен. Когда мы вошли в огромный, высокий зал с целым рядом саженных венецианских окон, меня поразил необычайных размеров камин, в котором, казалось, можно было жечь не поленья, а целые бревна. По стенам висели старинные гравюры, одна из них представляла взбесившуюся тройку, которая мчалась прямо на зрителя, в пропасть.
— Вот моя жизнь! — сказал между прочим Гарин, со смехом указывая на картину. — Только это я и люблю!
Он переоделся, вышел к нам в высоких сапогах, синих рейтузах в обтяжку, в венгерке со шнурками, и в этом костюме был чрезвычайно подходящ ко всей обстановке старинного замка в стиле рыцарских времен, вероятно, не без кокетства перед самим собой оделся он так, особым художественным чутьем угадывая гармонию обстановки и костюма, а может быть, чувствовал это бессознательно.
Гарин не был собственником имения, он только арендовал его у настоящих хозяев, по-видимому медленно, но верно приближавшихся к разорению и давно уже не заглядывавших в родовое ‘дворянское гнездо’. У Гарина было здесь ‘лесное дело’. Он снял великолепный сосновый бор ‘на сруб’ и сплавлял лес по Волге.
После чая пошли смотреть ‘лесное дело’.
— Я сейчас покажу вам ‘деревянную железную дорогу’! — заявил нам хозяин.
Конечно, это была одна из гаринских ‘фантазий’: для подвоза бревен к обрыву горы были проложены деревянные рельсы, по которым лошадьми ходили дроги на особых, вагонного устройства, деревянных колесах. Хотя колеса эти часто сходили с рельсов, вызывая остановки, тем не менее остроумная выдумка облегчала тяжесть перевозки. С обрыва бревна спускали прямо к берегу Волги по особо устроенному желобу, по которому проведена была вода, чтобы бревна не загорались.
Августовский день был ясный, солнечный. Волга сверкала как зеркало. Зеленый бор звонко гудел под теплым ветром. Постояли над обрывом, полюбовались величавой картиной Заволжья: с вершины горы горизонт был виден на сто верст кругом.
Приставив к делу всех приехавших с нами молодых людей, Гарин к вечеру вдвоем со мной уехал на лошадях в Симбирск. Нам подали рессорную коляску с открытым верхом, запряженную тройкой прекрасных вороных лошадей: Гарин любил езду. Всю ночь ехали мы с ним по звонкой ровной степной дороге.
Ночь была светлая, лунная, зачарованная безмолвием безграничных русских полей.
И мне казалось, что неугомонный человек, у которого давно уже образовалась страсть к вечному мыканию с места на место, никогда более не захочет и не сможет изменить свою тревожную жизнь, полную вечной смены впечатлений, на спокойную, кабинетную работу, какая нужна была ему, если бы он захотел сделаться ‘серьезным’ писателем.
На рассвете подъехали мы к Симбирску с противоположного берега, переправились на лодке прямо на пароходную пристань, где уже стоял пароход, отправлявшийся в Нижний, куда, собственно, и ехал Гарин.
Здесь я намеревался расстаться с ним и, дождавшись парохода сверху, возвратиться в Самару, но чудак стал уговаривать отправиться с ним в Нижний.
Гарин умел очаровывать людей, и, очарованный, я уступил: очень уж это был интересный и ‘красивый’ человек, как метко выразился о нем купец, восхитившийся им на пароходе.
Путешествие кончилось тем, что по возвращении из Нижнего я был вежливо приглашен жандармским ротмистром, зашедшим ко мне тихим летним вечером, в самарскую тюрьму, где и отсидел месяц, пока разбирали дело о моей ‘таинственной’ отлучке.
В день выхода моего из тюрьмы Гарин опять оказался ‘проездом’ в Самаре и, считая себя отчасти виновником моего ‘сидения’, явился ко мне с компанией и с кульком разнообразных бутылок. При входе в квартиру он передал кулек моей матери.
Старушка поставила на стол две бутылки белого вина, и мы выпили.
По уходе Гарина она сообщила мне, что в кульке есть еще какая-то большая бутылка, оставшаяся неподанной: оказалось — шампанское лучшей марки, которым Гарин хотел приветствовать мое освобождение, но по недоразумению бутылка так и осталась нераскупоренной.
Года через два, проживая в Москве, я ехал на святки в приволжское село и в вагоне случайно встретился с Гариным. Он был, по своему обычаю, бодр и весел, шутил.
— Вы теперь переживаете эпоху литературной славы! — сказал он мне. — Сочувствую и очень рад за вас! Я тоже был когда-то в славе, и ‘первоклассным’ был, и все такое! Всякое бывало!
— Почему же были? — возразил я. — Вы были, и есть, и будете одним из лучших русских писателей!
— Нет, уж мое время прошло, наступает чье-нибудь еще! Так было… так будет! А я вот недавно имение купил без гроша в кармане — вот это штука! Даже расходы по купчей бывшая владелица за меня заплатила!
— Как же это так?
— А так! Почтенная женщина, давно меня знает, встретились вот так же, как мы сейчас с вами. ‘Вам, говорит, непременно надо купить мое имение, оно вам подходит, и вам я бы продала’. — ‘Да у меня денег нет!’ — ‘Пустяки. Не надо никаких денег!’ Ну, купил вот, сам не знаю зачем, имение-то с переводом долга — еду теперь туда, говорят, хорошее имение, красивое, Белый Ключ называется, совсем близко оттуда, куда вы едете! Ба! — вскричал вдруг Гарин, как бы осененный внезапной мыслью. — Непременно приезжайте ко мне под Новый год! Всего двадцать верст от станции, я и лошадей пошлю! Непременно! У меня там вся семья: и жена, и дети, везу вот всякие финтифлюшки для елки. Будем Новый год встречать вместе.
Я, конечно, согласился приехать в Белый Ключ и свое обещание исполнил. Это была встреча 1903 года.
Когда под Новый год я высадился на указанной станции, меня действительно ожидала гаринская пара вороных, запряженная цугом, или, как говорят на Волге, гусем, кругом лежали глубокие снега, трещал сильнейший мороз, как и полагается в России под Новый год.
С холоду, что ли, кровные кони мчались как бешеные, и ямщик всю дорогу, что называется, висел на вожжах, а черные, злые, взмыленные лошади в серебряной сбруе неслись как в сказке, обдавая меня пеной со своих удил, смешанной с кровью, и целым облаком серебристой снежной пыли. Двадцать верст мы пролетели в час — никогда я не испытывал такой быстрой езды на лошадях!
Темной ночью подъехали к ярким огням барского дома. Там уже сияла елка, и сквозь морозные окна было видно, как в комнате двигались тени. Около дома был пруд, теперь замерзший и покрытый снегом, осененный старыми ветлами в кружевной парче морозного инея. Должно быть, красивое место!
Дом был полон гостей, елка сверкала огнями, кто-то играл на рояле, собирались петь хором.
Тут я впервые познакомился с женой Гарина, Верой Александровной Садовской, и их детьми, тогда еще школьного возраста и ниже.
Старшую дочь звали Верой, среднюю — Никой, а маленькую девочку — Вероникой. Родители тоже были Вера и Ника! Вера и Ника в итоге давали Веронику. Даже при наречении имен своим детям неунывающий родитель ‘играл’ красивыми словами.
Вера Александровна происходила из семьи миллионеров Садовских, выросла буквально во дворцах и, соединяя свою судьбу с бурной судьбой Гарина, имела, говорят, значительный капитал, который, конечно, и был ею скоро истрачен на широкие фантазии беззаветно любимого супруга.
В юности она была красавицей, но теперь — в возрасте тридцати с лишком лет — преждевременно располнела, хотя все еще была хороша, в особенности красивы были ее глаза и длинные, чуть не до земли, золотистые, пышные волосы, которые в распущенном виде могли покрыть всю ее фигуру.
Наконец-таки Гарин ‘отдыхал’ в кругу любящей семьи, дети обожали его, жена сияла от счастья: ведь большую часть года они только скучали и мечтали о нем, вечном путешественнике, и настоящее свидание было редким праздником для них.
Наутро после завтрака Гарин с семьей и я гуляли по имению, катались на лыжах, а после обеда пошел снег, задула метель, к подъезду подкатили новые сани, запряженные цугом, черные, злобные, пышущие кони взвились как черти и опять понесли нас с ним куда-то.
Весной 1905 года, незадолго до внезапного окончания войны России с Японией, Гарину удалось получить миллионный государственный подряд на поставку сена для русской армии.
Я жил тогда недалеко от Петербурга, в Финляндии, в дачной местности Куоккала: в тех местах проживали многие писатели и художники.
В Куоккала же поселился с семьей и Гарин.
Получение миллионного аванса окрылило его в высшей степени, и началось чисто гаринское разбрасывание денег. Прежде всего он на специальном поезде (чего это стоило!) ‘на минутку’ слетал из Куоккала в Париж, привез оттуда свежих фруктов для предполагаемой приятельской пирушки и дорогое бриллиантовое колье для супруги. На пирушке в его маленькой временной дачке мы ели настоящие французские груши, а Вера Александровна, в сверкающем крупными бриллиантами колье, сидела, как невеста, рядом с обожаемым супругом и в ответ на его шутки кокетливо опускала свои все еще прекрасные глаза.
Это был последний луч счастья в их жизни, полной превратностей.
Уже с самого начала запахло плохими предчувствиями: пошли слухи, что Гарина окружили ненадежные люди, что вряд ли он справится с делом, что его оберут и подведут под суд.
Авансы раздавал он, конечно, полными горстями, не заглядывая в будущее, не разбираясь в людях, да он и знал по своему огромному опыту, что около такого огромного казенного костра без воровства не обойдется.
— Поедемте со мной! — пригласил он меня. — Будете у меня получать пятьсот рублей в месяц.
— Зачем я вам? — удивился я. — Ведь сенное дело мне, вы знаете, совсем незнакомо!
— Мне и не нужно, чтобы вы знали сенное дело! — возразил Гарин. — Знающие люди у меня есть, но они все — воры и мошенники! Вот я и хочу к ним приставить хоть одного честного человека, чтобы он мешал им.
Я рассмеялся, но, подумав, отказался от рискованного предприятия.
Гарин набрал массу людей для грандиозной организации сенокоса в полях Сибири и Маньчжурии.
Вскоре спешно уехал.
Как и следовало ожидать, поставку не сделали к сроку: помешали дожди и еще какие-то неудачи, а в начале июля война неожиданно кончилась.
Казенные миллионы были истрачены, поставка осталась незаконченной. Предстоял скандальный процесс.
Осенью Гарин вернулся в Петербург.
Надвигалось тревожное время — революция 1905 года.
Гарин опять оказался без денег, измученный мыканием по Сибири, расстроенный провалом предприятия, но не унывающий и уже воспылавший новым увлечением — революцией.
Не давая себе ни отдыху, ни сроку, принялся за организацию журнала, который сам хотел издавать.
На редакционном заседании Гарин вдруг почувствовал себя дурно, схватился за сердце и, вскрикнув: ‘Подкатило!’ — упал мертвым.
До утра лежал он на редакционном столе, накрытый простыней, седой и страшный. Писатель Гарин-Михайловский, через руки которого прошли миллионы рублей, умер, не оставив после себя ни копейки денег. Хоронить было не на что. На похороны его была сделана подписка.
1925
Подготовка текста — Лукьян Поворотов.
Оригинал здесь: Книжные полки Лукьяна Поворотова.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека