Г. В. Вернадский — историк русской исторической науки, Корзун Валентина Павловна, Год: 1996

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Г. В. Вернадский — историк русской исторической науки
(Продолжающая традиция или новый взгляд?)

В. П. Корзун

Омский государственный университет,
кафедра современной отечественной истории и историографии,
644077 Омск, пр. Мира,55-A

Тезис о распыленности русского культурного наследия во времени и пространстве вполне применим и к исторической науке русского зарубежья, интерес к которой значительно усилился в последние годы. Тем не менее, историко-научные поиски русских историков-эмигрантов по-прежнему остаются в тени и практически не вошли в наш историографический быт. Приятным исключением в этом плане являются первые попытки осмысления историографических работ М. М. Новикова, последнего свободно избранного ректора московского университета, правда, не историка, а биолога [1, c.621-622] и историков С. Г. Пушкарева и Е. Ф. Шмурло [2, c.103-114].
Историографическое наследие эмиграции представляется нам многоплановым — это не только специальные работы по русской историографии или ‘введения’ в русскую историю, но и юбилейная литература, некрологи, а также обширная переписка между историками, их мемуары и другие формы саморефлексии, то есть то, что является неявным профессиональным самовыражением. Освоение этого историографического комплекса предполагает постановку ряда вопросов: сохраняется ли и закрепляется науковедческая традиция рубежа Х1Х-ХХ вв., столь характерная для России, в сообществах историков-эмигрантов, рождаются ли новации и, наконец, в какой мере проявляется единство русской науки (схожесть или отличие эмигрантской исторической науки от ‘русской науки советской эпохи’)? В идеале решение такой серьезной проблемы предполагает обращение к тенденциям развития мировой науковедческой мысли, учет национальной историко-научной традиции той страны, где живет и пишет историк-эмигрант и, наконец, анализ его взглядов в интерьере дальнейшего развития историографии собственно в России. Понятно, что такое исследование может быть осуществлено в рамках коллективной научной программы через изучение индивидуального творчества отдельных представителей исторической науки — ее творцов.
В данной статье речь пойдет об историко-научной концепции Георгия Владимировича Вернадского (1887-1973 гг.), обозначившего свой интерес к русской историографии в ряде работ, крупнейшей из которых являются ‘Очерки по истории науки в России в 1725-1920’ [3, т.5,6,7] ‘Очерки’ создаются историком на закате жизни и остаются незавершенными, последняя часть труда публикуется уже после смерти автора. Этой работе предшествовала большая статья в ‘Russian Review’, где были обозначены основные вехи развития русской исторической науки с 1700 по 1917 г. [4]. Высокую оценку ‘Очерков’ мы находим в современной эмигрантской литературе. Так, Н.А.Жернакова (США) называет тексты Г.Вернадского исключительно ценными статьями [5]. В отечественном же научном сообществе историко-научные исследования Г. Вернадского остаются невостребованными и даже не попадают в перечень его крупных работ [6].
Как известно, автор ‘Очерков’, именитый историк, эмигрировавший осенью 1920-го года и прошедший длительный путь в поисках пристанища — Константинополь, Афины, Прага, Нью-Хэвен (Иельский университет). Но прежде он окончил Московский университет, где историографические традиции овеяны именами В.О.Ключевского и П.Н.Милюкова, а с 1912 года связан с Петербургом, куда годом позже переезжает на постоянное жительство и становится приват-доцентом Санкт-Петербургского университета, читает два курса — по истории масонства и истории Сибири и ведет просеминарии по русской истории. Любопытно, что на карте скитаний Г.Вернадского в первые послереволюционные годы (Пермь, Киев, Симферополь) маячил и Омск. От С.Ф.Платонова, его научного руководителя, летом 1917 г. он узнает об открытии кафедры русской истории в Омском политехническом институте [7]. И как пишет Г.Вернадский в своих воспоминаниях: ‘Я послал туда полагающееся заявление и довольно скоро получил ответ, что избран на кафедру. Приехать туда надо было к середине сентября’ [8, c.141]. И в начале осени 1917 г. Г.Вернадский с супругой выезжают в Омск, но судьбой было уготовлено другое — ‘доехали только до Перми, — вспоминает историк, — где нас задержала железнодорожная забастовка, конца которой не предвиделось’, а вскоре он получает место профессора по кафедре русской истории Пермского университета [8, c.141]. Встреча с Омском не состоялась.
Предшествующий, петербургский период жизни историка был чрезвычайно насыщен: работа над диссертацией, преподавание, общение в кругу корифеев петербургской исторической школы — С.Ф.Платонова и И.М.Гревса. По его собственному признанию он посещал также научные беседы А.С.Лаппо-Данилевского — ‘говорили о научных новостях , о новых направлениях в исторической науке, о методологии истории’ [8, c.65]. К тому же его отец, знаменитый В.И.Вернадский, и А.С.Лаппо-Данилевский оказываются связанными дальними родственными связями (через жен: Наталью Егоровну Старицкую и Елену Дмитриевну Бекарюкову) и удивительным миром ‘Приютинского братства’. В этом уникальном сообществе рождаются две наиболее значимые в отечественной традиции концепции истории науки. А.С.Лаппо-Данилевский через Георгия передает В.И.Вернадскому редкие книги и источники по истории науки, принимает участие в розыске ломоносовских материалов для него. А последний позже в ‘Очерках по истории естествознания в России в ХVIII столетии’ уделит исполинской фигуре М.В.Ломоносова значительное место [9, оп.3. Д.923. Л.1.].
Перефразируя петербуржца А. Белого, вполне можно предположить, что Г. Вернадский, выросший в столь знаменитой профессорской среде с детства должен был ‘ползать не иначе,как по-науковедчески’. Но анализ его историко-научной концепции опровергает подобное предположение. Несмотря на обращение к ряду работ своего отца, в основу концепционной линии автора положены иные подходы, на первый взгляд не столь глубокие и логически продуманные. Сам автор так определяет собственные задачи исследования: ‘проследить главные линии русской исторической мысли и дать характеристику творчества ведущих русских историков’ [3, т.6,c.160]. И если его старший современник П. Н. Милюков, выделяя главные течения русской исторической мысли, связывал их с ‘развитием общего мировоззрения’, и тем самым обозначал единый критерий выделения этапов движения науки — смена философии истории, то из текстов Г. Вернадского трудно понять, что же такое его ‘главные линии’ историографии.
Хронологически историю науки в России он начинает с XVIII в., хотя и считает, что почва ‘для произрастания русской науки’ подготовлена была раньше Киевской Духовной Академией, ‘но только со времени Петра Великого в России создались возможности для развития науки в современном смысле этого слова’ [3, т.5,c.196.]. Любопытно, что первую и самую большую главу историк посвящает развитию естественных наук в России и М. В. Ломоносову как человеку энциклопедических интересов. Собственно же становление отечественной исторической науки он связывает с именами немецких ученых Г.-З.Байера, Г.-Ф. Миллера и А.-Л.Шлецера. Как видим в определении начального периода русской историографии наш автор не учитывает выводов своих учителей. А.С.Лаппо-Данилевский, в частности, отодвигал эту грань все дальше в глубь веков и остановился на выделении летописного периода русской историографии, подчеркивая при этом,что и само представление о модели науки не оставалось неизменным. Даже П.Н.Милюков, известный своей иронией к ‘допотопному периоду русской историографии’, начинал повествование с ‘Синопсиса’ Иннокентия Гизеля. Наконец, в современной Г.Вернадскому советской традиции точкой отсчета исторической науки выступает летописный период и все явственнее просматривается стремление обратиться к устной, до-летописной истории, окунуться в мир предпонимания. Таким образом, Г.Вернадский в данном случае реанимирует позитивистский взгляд на науку, для которого характерно резкое разведение науки и ‘ненауки’.
Но в то же время историк в интерпретации этого этапа обращает внимание на очень важный процесс, как бы выпадающий из прежней традиции, — он пишет о складывании интеллектуальной среды и тесной связи в этом смысле естественных наук и истории. По существу, автор конспективно намечает новую проблематику историографического изучения — исследование российских научных сообществ, и тем самым придает дотоле мало известный культурологический ракурс историографии. В ‘Очерках’ мы находим не просто включение материала о ‘великих собирателях’, о научных обществах как необходимом и логичном процессе институализации науки и усложнении ее структуры, но стремление представить историческую науку как мир культуры, а научную среду — частью этого мира как творческий отклик пробуждающегося национального самосознания. Наиболее рельефно означенный подход прослеживается Г.Вернадским применительно к веку ХVIII, когда он замечает: ‘Важно, что семья ученых разрасталась и появилась ученая среда, в которой могли обсуждаться научные вопросы. Росла и научная литература… Ученое сообщество не было изолировано. Интерес к науке проявлялся и в других кругах русского общества’ [3, т.5,c.162]. Отмечая тесную связь нового культурного оснащения общества — (многочисленные кружки любителей русской истории) со всплеском исторического сознания, автор говорит об особой роли масонства в екатериненскую эпоху. По Г.Вернадскому, к концу ХVIII в. ‘серьезный интерес к отечественной истории сильно возрос. Возник довольно широкий круг любителей русской старины, искавших в истории аргументов для защиты самобытности русской культуры, …’ и далее… ‘Большинство этих кружков и содружеств принимало форму масонских лож’ [3, т.5,c.166]. Масонами были и князь Щербатов и Болтин, и Новиков, и одно время Карамзин.
Культурологический ракурс исследования историографии прослеживается и по другой линии. На примере творчества Н. М. Карамзина, Г. Вернадский ведет, по существу, речь о жизни исторической концепции в культурной среде. Он приводит восторженные отклики на ‘Историю государства Российского’, вышедшие из-под пера Пушкина, Вяземского, Жуковского [3, т.5,c.166]. Размышляя о значимости творчества историков второй половины ХIХ в. С.Ф.Платонова и В.О.Ключевского, отмечает, что платоновские ‘Лекции’ и ‘Курс’ Ключевского ‘прочли десятки тысяч русских образованных людей. На них воспитывалось русское общество’ [3, т.6,c.103].
Автор как бы сознательно отходит от сложившегося в отечественной традиции жанра историографического анализа — у него отсутствует, за редким исключением, изложение концепции историка, а характеристики методологических взглядов, в лучшем случае, представлены одной-двумя фразами — типа: ‘прагматическое изложение событий’ у М.Щербатова, или Б.Чичерин — ‘типичный гегельянец’, или — ‘основой историософии Соловьева было понимание хода истории, как органического развития’ [3, т.6,c.199.]. Не меняет сути дела и выделение им в тексте специальной главы ‘Философия истории’ [3, т.7,c.66-79].
Г. Вернадский, таким образом, уходит от теоретических построений и поисков отечественных историографов рубежа веков (проблема закономерностей развития исторической науки, соотношений логического и исторического в развитии науки, соотношение эволюционного и революционного путей ее развития, случайность или закономерность научных открытий, национальный тип науки), не принимает он и классового подхода новой современной ему советской традиции — у историка отсутствует выделение направлений по социально-классовым критериям, общепринятым в советской историографии. Хотя заметим, что он констатирует связь исторической науки с общественно-политическими условиями страны. Так, по Г.Вернадскому: ‘Большой толчок к развитию русской исторической науки был дан освобождением… крестьян и вообще эпохой реформ Александра III. Освобождение крестьян создало целую школу русских историков, сосредоточивших свое внимание на истории крестьян и крестьянского вопроса’ [3, т.7,c.120]. Применительно к рубежу ХIХ — ХХ вв. он замечает, что ‘расширение кругозора русских историков являлось следствием сдвигов революционного движения в России, с другой стороны, злосчастной русско-японской войны 1904 — 1905 гг., германской войны 1914 — 1918 гг. и последовавшей за ней гражданской войны’ [3, т.7,c.169].
Крайне соблазнительно, зафиксировав невнимание историка к теоретическим завоеваниям историко-научной мысли рубежа веков, констатировать разрыв традиций, фактографичность и сумбурность подходов. Но отмеченный уже мною культурологический ракурс и интерес к личности историков, который четко выражен в самой структуре ‘Очерков’, где каждый раздел обозначен той или иной персоналией, а портретные зарисовки содержат подробности жизни исследователей и многочисленные детали историографического быта и даже напоминают биографический словарь, заставляют отказаться от подобного утверждения. Из-за недостатка источников я лишь могу предположить, что предложенная Г.Вернадским архитектоника текста — оппозиция социальности в науке, понимаемой, как исключительно внешний фактор ее развития, а в советском варианте — как гипертрофированный классовый подход. Поиски внутренней социальности, интерес к творчеству и человеку-творцу вписываются в общую научную атмосферу 70-х гг. ХХ в. В мировой науковедческой мысли наблюдается сближение интерналистского и экстерналистского подходов, и во всей сложности встает проблема соотношения внутренней и внешней социальности, наблюдается смещение интереса от анализа готового знания к способам его получения. Как результат подобных поисков — появление новых методик, и — ‘кейс-стадис’ — одна из них [10,11]. Наконец, и сама историческая наука переживает серьезные изменения. Как отмечает один из авторов коллективной монографии ‘К новому пониманию человека в истории’ И.Ю.Николаева: ‘конец 50-х — начало 70-х гг. — своеобразный пик, но одновременно и перелом в процессе сциентизации’. Сообщество историков… пытается преодолеть крайний релятивизм ‘на путях неосциентизма, наметить новые методологические программы (структурализм, психоистория, клиометрия), в совокупности обозначаемые обычно термином ‘новая научная история’ [12, c.14-15]. А затем неосциентизм сменяется антисциентизмом и увлечением микроисторией.
Трудно сказать, насколько Г.Вернадский на девятом десятке лет жизни чувствовал пульс мировой науки, но его труд овеян настроением культурологической переориентации и разочарования в крайностях сциентизма.
Представляется интересной попытка Г. Вернадского рассмотреть историков-эмигрантов и историков, оставшихся в России, прежде всего как представителей одного поколения и общего культурного пласта. Он более подробно анализирует взгляды тех эмигрантов-историков, которые к моменту эмиграции уже состоялись как исследователи (П.Н.Милюков, А.Кизеветтер, Е.Ф.Шмурло), бегло касается творчества молодых, только вступивших на ученую дорогу в России и главные труды которых были созданы на чужбине (А.В.Флоровский, В.Б.Ельяшевич, П.Е.Ковалевский, С.Г.Пушкарев, М.М.Карпович, Г.В.Вернадский, М.В.Шахматов). Так же кратко касается судеб и трудов историков, оставшихся в России, и полагает, что их достижения полностью принадлежат ‘русской историографии Советской Эпохи’ [3, т.7,c.160]. Внутреннюю градацию как эмигрантской, так и советской историографии Г.Вернадский дает по школам В.О.Ключевского (московской) и С.Ф.Платонова (петербургской). Соответственно выделены главы ‘Ученики Ключевского’ и ‘Ученики Платонова’. Особую роль он отводит А.С.Лаппо-Данилевскому, хотя замечает, что он не создал собственной школы, но оказал огромное воздействие на интеллектуальную атмосферу русской исторической науки.
Начало ХХ в. оценивается Г. Вернадским как ‘период творческого брожения’ и пересмотра основ исторического миросозерцания [3, т.7,c.169]. Он отмечает ‘тяготение к исследованию вопросов интеллектуального развития человечества’ и углубление методов разработки истории хозяйства и материальной культуры. На сцену выступает новый историко-философский фактор — марксизм [3, т.7,c.169]. Отдельную главу Г. Вернадский посвящает историкам — марксистам — Г. В. Плеханову, М. Н. Покровскому, Н. А. Рожкову. В духе прочно сложившегося стереотипа в эмигрантской традиции самую нелицеприятную оценку дает М. Н. Покровскому.
Верхнюю хронологическую грань своего исследования Вернадский ограничивает 1920-ми годами, хотя постоянно выходит за ее пределы и тем самым так или иначе дает представление об условиях развития исторической науки в Советской России. Отмечая условия несвободы в развитии науки, он пишет: ‘после большевистского переворота 1917 года марксизм становится обязательной и единственно дозволенной доктриной’ [3, т.7,c.160]. Но, тем не менее, констатирует и автономность развития науки большинством русских историков, по его мнению, в том числе самые крупные продолжали свою научную работу, не считаясь с социальным и партийным заказом и диктатом М. Н. Покровского [3, т.7,c.206, 207, 208].
Последняя часть обширного труда Г. Вернадского представляет собой не столько цельное продуманное повествование, сколько является своеобразной научной программой, ориентирующей современного исследователя не только на изучение корифеев отечественной исторической науки, но и на изучение ‘подлеска’, без которого невозможно будущее. Среди последних оставшихся неоконченными историком глав была глава по историографии русской православной церкви. Эти наброски (об исторических трудах митрополита Макария и профессора Е.Е.Голубинского) опубликованы в ‘Записках русской Академической Группы в США’ из пиетета к памяти покойного ученого.
Грандиозная попытка Г. Вернадского представить дробящуюся, рассыпающуюся, специализирующуюся историческую науку, труды ‘руссистов и всеобщников’, науку, разорванную к тому же социальными катаклизмами на советскую и эмигрантскую, как единый национальный культурный пласт является значительным прорывом историко-научной мысли, которую еще предстоит обдумать и оценить современному историографическому сообществу. Но решая такую глобальную задачу, как создание мозаичного полотна отечественной историографии в период разрушения одной модели историописания и становления новой, историк потерял канву и цвет, из его поля зрения выпала концепция — сердце историографического исследования, без чего история науки становится ‘жизнью замечательных людей’. Что же мы имеем — расширение предмета историографии или его утрату? Ответ на этот вопрос чрезвычайно сложен. Это противоречие не столько историка Вернадского, это противоречие современного состояния изучения историографии.

Литература

[1] Дорошенко С.И., Трошин А.А. М. М. Новиков как историограф интеллектуальной элиты России // Российская интеллигенция в отечественной и зарубежной историографии. Иваново, 1995.
[2] Демина Л.И. Мемуарное наследие историков Русского Зарубежья: биоисториографические аспекты // Культура Российского Зарубежья. М., 1995.
[3] Вернадский Г. Очерки по истории науки в России // Записки русской Академической Группы в США. Нью-Йорк, 1971-1973 . Т.5-7.
[4] Vernadsky G. Rise of Science in Russia 1700-1917 // Russian Revien. 1969. Vol.28. P.37-52.
[5] Жернакова Н.А. О русской Академической Группе в США и о ее ‘Записках’// Культура Российского Зарубежья. М.,1995. С.130-133.
[6] Соничева Н.Е. Предисловие к работе Г.Вернадского ‘Соединение церквей в исторической действительности’ // Вопросы истории. 1994.
Nо 7.С.156-157.
[7] Очевидно, речь идет о созданном осенью 1917 г. в Омске Коммерческого института, который в марте 1918 г. был переименован в Омский политехнический.
[8] Вернадский Г.В. Из воспоминаний // Вопросы истории. 1995. Nо 1 С.129-148, N.3. С.103-121.
[9] Архив Российской Академии Наук (АРАН). Ф.518.
[10] Маркова Л.А. Наука и культура в контексте ситуационных исследований // Наука и ее место в культуре. Новосибирск, 1990. С. 124-135,
[11] Маркова Л.А. Типы социального общения в науке // История науки в контексте культуры. — М., 1990. С.147-163.
[12] К новому пониманию человека в истории. Очерки развития современной западной исторической мысли. Томск, 1994.

——————————————————————————————

Первая публикация: ‘Вестник Омского университета’, 1996, Вып. 1. С. 54-58.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека