Французский труд о Влад. Соловьеве, Розанов Василий Васильевич, Год: 1911

Время на прочтение: 12 минут(ы)

В. В. Розанов

Французский труд о Влад. Соловьеве

Очерк

Vladimir Soloviev. ‘Introduction et choix de textes traduits pour la premiere fois’ par J.B.-Severac, docteur es-lettres, professeur de philosophie au College de Chateau-Thierry. Paris, 1911.
[Владимир Соловьев. ‘Введение в избранные сочинения, переведенные впервые’ Ж.Б. Севераком, доктором литературы, профессором философии в Колледже Шато-Тьере. Париж, 1911 (фр.)]

I

Талант быть громким, быть сразу заметным и оставаться заметным до конца дней, — есть какой-то совсем другой талант, нежели быть глубоким, интересным, значительным и плодотворным. Конечно, большей частью первый дар и вторые дары совпадают, т.е. истинно значительное в то же время есть и самое видное. Но не всегда. Достаточно напомнить о христианстве, которое в первые годы существования и даже целый век не было ‘очень заметно’, так что у языческих писателей-современников не сохранилось даже упоминания о нем. В параллель этому можно припомнить Ньютона: он открыл ‘про себя’ дифференциальное исчисление, названное им ‘теориею флюксий’, но это открытие, составляющее целый и едва ли не главнейший отдел теперешней высшей математики, лежало у него в письменном столе неопубликованным целые тринадцать лет, пока то же открытие, сделанное и опубликованное Лейбницем, не заставило и Ньютона наконец расстаться со своими домашними бумагами и дать их на прочтение ученому миру Европы, о котором он, очевидно, ничего не думал, ни ‘да’, ни ‘нет’.
Талант громкости проистекает из одного недостатка и одного достоинства. Нельзя скрыть от себя, что он рождается от некоторого недостатка внутреннего целомудрия, тишины и застенчивости, но в то же время нужно признаться, что он проистекает и из подлинной любви к людям, братства с людьми, из доброго и доверчивого к ним отношения. ‘Громкий человек’ вечно публикуется, не спешите думать, что это он ‘хвастается’: совсем нет! Просто — он ничего в себе не удерживает, у него нет молчания. Если это и ‘нехорошо’ в некотором смысле, то превосходно в другом смысле. Если в одном отношении ‘не совсем нравственно’, то зато в другом отношении ‘в высшей степени нравственно’! Что делать: есть такие противоречия и совместность! Такой ‘вечно публикующийся человек’, шумный, шипящий, брызгающий пену во все стороны, привлекающий к себе всеобщее внимание, в сущности, отдает себя в общую ‘еду’, на ‘всеобщее употребление’, делается некоторою ‘всеобщею евхаристиею’, как в Мексике юноши, отдавшие себя в жертву богу Солнца. Публика, обожавшая и даже ‘боготворившая’ юношу, разрывала его тело на куски и жадно поедала эти куски, думая соединиться через это с ‘Солнцем’… Так в истории проходят эти знаменитые ‘поедаемые’ юноши и мужи, девы и женщины, которые с самых юных лет необъяснимо волнуют около себя толпу, всегда любимы ею, всегда сами ее любят, и не имеют другой жизни иначе, чем на глазах толпы. Даже свои ‘тайны’ они все публикуют, интимные переживания, задумчивые грезы, передуманное и недодуманное, перепеченное и недопеченное, по поговорке: ‘Что ни есть в печи — все на стол мечи’.
Одни и другие люди, громкие и тихие, играют хотя совершенно разную, но одинаково необходимую роль в истории человечества. Без ‘шумных людей’ жизнь была бы как-то скучна, монотонна, уж слишком и до зевоты добродетельна. Бог с нею, — нужно отдавать земле все земное. Пусть мудрецы строят храм, в стороне от него, совсем в другой стороне, пусть строят другие совсем иное здание — обширный театр, по древнему начертанию — ‘феатр’, ‘позорище’, ‘зрелище’. И когда одним людям захочется помолиться, то пусть они помолятся, а когда другим людям захочется сыграть комедию и даже водевиль, то пусть они тоже не стесняются.
Покойный Вл. Соловьев принадлежал, бесспорно, к категории этих невольно-шумных и неодолимо-шумных людей. Что бы он ни пережил, даже что бы с ним ни случилось, — он непременно об этом расскажет всем в печати. Плыл он раз по Финскому заливу на пароходе, засыпал в каюте. Вдруг вскочил в ужасе: ему показалось, что на плечо к нему уселся мохнатый чертенок. Можно было бы или испугаться до вечного молчания, или рассмеяться как пустяку. Ибо есть люди, которые видят же ‘зеленого змия’… Так и этак, но едва ли это есть тема для печати. Но Вл. Соловьев немедленно изложил все в стихах:
Черти морские меня полюбили…
и проч. Из Лондона в Египет его позвала Небесная Дева… Он отправился в Египет, затем, все манимый Девою, побрел пешком и без проводников в пустыню и едва не был убит арабами, принявшими его за ‘шайтана’, за ‘духа’… И опять об этом подробнейше изложил ‘господам читателям’ (‘Три свидания’). По поводу этих ‘Трех свиданий’, где Соловьев рассказывает, по собственному признанию, о ‘самом важном в жизни, что он пережил’, — один глубокой мысли человек передал мне, что если зорко присмотреться ко всем, и особенно к мистическим, самым задушевным его стихам, да и к его богословской системе ‘богочеловечества’, то можно не только в неясных намеках, но и в совершенно отчетливых словах прочесть некоторую ‘навязчивую идею’, овладевшую философом, которая, содержа в себе высшее богохульство, имеет параллели только в средневековых каббалистических мечтаниях и умозрениях. Что такое эти ‘свидания’ его с Небесною Девою? Куда и, в особенности, для чего он, стремительно и никому не сказав, уходил в пустыню? На что надеялся, чего в особенности желал? Точные слова его, пафос его в этих словах, их религиозный экстаз не оставляют сомнения, что в ‘предмете свидания’ он видел, чувствовал и обожал Божественное существо, — христианского или нехристианского значения, на это невозможно ответить. Но мысль его, надежда и желание, в особенности желание, совершенно ясно заключались в том, чтобы стать к этому существу в отношения ‘возлюбленного’ или ‘жениха’, точнее, он уже сознавал себя ‘женихом’, он уже был ‘возлюбленным’, об этом ясно говорят его слова: и, услышав трижды ‘зов’ прийти на свидание, спешил на него, как жених, порывающийся стать супругом. Таким образом, у Соловьева на степени любимой мечты, но неотступной и с болью, была мысль ‘овладеть Божественною субстанциею’ через посредство одной из тех историй, какие рассказывают о средневековых суккубах и инкубах, но дерзавших на отношения только с мелкими, грубыми и, главное, грешными ‘духами’. Особенность и новизна мысли Соловьева заключалась в том, что ничего ни грешного, ни низкого в предмете его ‘розовых мечтаний’ (собственный его термин) не было. Совершенно напротив… Но совершенно вместе с тем понятно, что, образовав такую странную тенденцию и особенно охваченный этим желанием, он с такою силой, как никто до него, с такой ‘осязательностью’ и ‘очевидностью’, с такою близостью ощущения заговорил об ‘Антихристе’, как никто ранее его не говорил у нас… Ну, что же… ‘неотвязчивая мысль’… которую ‘побороть невозможно’… но которой очень естественно можно бояться, можно пугаться. В литературной деятельности Соловьева заметно присутствие этого постоянного испуга, и самая его ‘публичность’, постоянное публикование всего о себе, содержит как бы этот вечный крик: ‘Отворите двери и войдите ко мне. Я боюсь быть один’. Его ‘публичность’ была трагическою, и этим отличалась от обыкновенной, от житейской. Но потом и сама собою она осложнилась житейской шумностью, шумностью вечного публициста и вечного спорщика.
Если справедливо, что у Соловьева была эта концепция, для которой никаких прецедентов в православии нет, но эти прецеденты косвенно имеются в мистических течениях католичества (например, экстазы св. Терезы) и у нас в хлыстовстве, — то отсюда объясняются многие частности его биографии и его писаний: прежде всего, его непобедимое отвращение к земной, обыкновенной форме плотских отношений, решительная вражда к земному деторождению и семье, личный аскетизм и, наконец, параллельная этому постоянная нескромность языка, мысли и, так сказать, смущающих образов. О последнем с удивлением и очень многое рассказывала в своих ‘Воспоминаниях’ года два назад его замужняя сестра, г-жа Безобразова. Как ‘уневестившиеся Христу’ святые католичества отрекались от вступления в замужество, так и по тому же мотиву Вл. Соловьев сохранил, как об этом существует всеобщее убеждение, свое девство ненарушенным. Это — не скопчество, это — обратный ему полюс.

* * *

Образ Влад. Соловьева, естественно, сделался самым занимательным и вместе шумно-известным среди русских мыслителей. Тихие тени таких затворников мысли, как братья Ив. В. и П.В. Киреевские, или таких спокойных мыслителей, как Данилевский и Страхов, были совершенно заслонены им. Как мы сказали выше, дар шумности не всегда совпадает с значительностью, и обратно: многое очень ценное остается совершенно в тени. Исследователь самой ранней поры нашего славянофильства М.О. Гершензон говорит об И.В. Киреевском, что он на несколько десятилетий предвосхитил мысли некоторых лучших западноевропейских философов… Но кому же до этого дело?.. Нужен был специальный исследователь, нужно было появиться специальной книге о Киреевском, чтобы уведомить самих русских о бытии у них такого самостоятельного и оригинального мыслителя. Нечего и говорить, что его имя осталось и, по всему вероятию, навсегда останется вовсе неведомым западноевропейским читателям.
Столь же понятно, наоборот, что Влад. Соловьев, первый из русских мыслителей, сделался известен в Западной Европе. Он сам проложил к этому дорогу, издав по-французски два своих труда: ‘Россия и всемирная церковь’ (‘La Russie et l’Eglise Universelle’) и ‘Русская идея’ (‘L’idee russe’).
Только что вышло по-французски целое исследование о Соловьеве в составе библиотеки изданий под общим заглавием: ‘Les grands philosophes francais et etrangers’. До сих пор вышли следующие томы этой ‘Библиотеки’, посвященные, каждый том отдельно, одному философу: ‘Платон’, ‘Декарт’, ‘Кант’, ‘Габриэль Тард’, ‘Ламарк’, ‘Монтескье’, ‘Генри Бергсон’, — и предначертаны к изданию ‘Кабанис’, ‘Бугру’, ‘Гельвеций’, ‘Лейбниц’, ‘Аристотель’ и ‘Дюркхейм’. Среди первых книг, уже изданных, находится и труд о Влад. Соловьеве, принадлежащий перу г. Северака, доктора словесных наук и профессора философии в коллегии Chateau Thierry: ‘Vladimir Soloviev. Introduction et choix de textes traduits pour la premiere fois’. В изучении России, притом народной, автор этой книги не новичок: темою для докторской диссертации по предмету словесности он избрал ‘Духовные стихи русской секты людей Божиих’, и под этим заглавием и появился его труд на французском языке. Книга о Владимире Соловьеве является довольно естественным продолжением этой диссертации, так как и у него много ‘Духовных стихов’, да и сам он без всякой натяжки может быть назван ‘человеком Божиим’. Именем этим называют себя последователи нашей ‘христовщины’ — хлыстовщины, которой подлинный смысл гадателен, и, кажется, суть этого сектантства заключается не столько в определенных мыслях, сколько в довольно особливой и исключительной духовной организации, а может быть, и в физиологической, мозговой организации.
Книга содержит небольшой (33 страницы) биографический очерк, переходящий, за бедностью внешних перемен, в историю философских и религиозных переживаний Влад. Соловьева. Это как бы введение. Главною же работою профессора Северака был умелый подбор текстов из всех его сочинений, который связывался бы в целое и закругленное изложение его главных мыслей, главных тенденций, главных тезисов. Работа эта как по подбору, так и по переводу не могла не быть очень тяжелою, и нельзя не заметить, что этого не сделано для Соловьева и в русской научно-популярной литературе. Вот перечень отрывков, данных г. Севераком, в той последовательности, как они у него стоят:
1. ‘Философия и богопознание (теория)’. Перевод 2-й главы из ‘Философских начал цельного знания’.
2. ‘Воплощение Бога-Слова’. Перевод 11-й и 12-й глав из ‘Чтения о богочеловечестве’, содержащих рассуждения об искушении И. Христа в пустыне и о роли Запада и Востока в боговоспитании человека и человечества.
3. ‘Христианство и революция’. Перевод приложенного к русскому изданию ‘Сочинений Влад. Соловьева’ — ‘Изложения его речи, произнесенной 13 марта 1881 г. на высших женских курсах в Петербурге’.
4. ‘Природа и смерть. О грехе, законе и благодати’. Перевод введения к ‘Духовным основам жизни’.
5. ‘Христос и совесть’. Перевод ‘Заключения’ к ‘Духовным основам жизни’.
6. ‘Аскетизм и нравственность’. Перевод второй главы из первой части ‘Оправдания добра’.
7. ‘Религиозно-нравственные добродетели’. Перевод четвертого параграфа из пятой главы первой части ‘Оправдания добра’.
8. ‘Личность, семья и государство’. Перевод восьмого параграфа из первой главы третьей части ‘Оправдания добра’.
9. ‘Национализм и космополитизм’. Перевод четырнадцатой главы из третьей части ‘Оправдания добра’.
10. ‘Вина и смерть’. Перевод четвертой главы из ‘Права и нравственности. Очерков из практической этики’.
11. ‘Антихрист’. Перевод третьей и заключительной глав из ‘Трех разговоров’.
12. ‘Идея сверхчеловека’. Перевод статьи 1899 г.
13. ‘Тайна прогресса’. Перевод статьи.
Все это сделано и любовно и зорко. Ввиду популярных задач книги, г. Северак приложил к ней три портрета Владимира Соловьева, в возрасте 25 лет, в зрелом возрасте и в старости, затем два снимка Московского университета, его старого здания с актовым залом и библиотекой и нового здания с аудиториями историко-филологического факультета, вида пятой московской гимназии, где учился Владимир Соловьев, вида Москвы из Кремля, и портретов двух писателей, Достоевского и Толстого, идеи которых Соловьев или пламенно поддерживал (Достоевский), или жестоко на них нападал (Толстой). Последнего, как известно, Соловьев даже сблизил (в ‘Трех разговорах’) с Антихристом за его мысль о возможности своими усилиями, без благодати, церкви и таинств, достигнуть нравственного совершенства. Хотя нельзя про себя не заметить, что ведь и либеральная полемика Влад. Соловьева, как и множество глав его ‘Оправдания добра’, где он ведет человека к возможному ‘добру’ средствами логики, средствами философии и, наконец, зовом просто к чувству человеческой порядочности, — заключают в себе ровно эту же долю ‘антихристовства’. Нужно вообще раз и навсегда спросить себя: что же трагедии Шекспира и Шиллера, где эти поэты без ссылок на Христа взывают к человеческому сердцу, защищают человеческую свободу, учат понимать человеческую душу, надеются на нее, верят в нее, неужели это все ‘Антихристовы зовы’, ‘Антихристовы предвестники’?! Неужели вообще то доброе, что по корню и происхождению лежит действительно вне Христа и даже как бы вне памятования о Христе, тем самым, т.е. вот этою своею самостоятельностью, направлено против Христа?! Конечно, — нет! Тут Соловьев дошел до средневеково-католического изуверства, до концепций Данта в его ‘Аде’. Скажем присловьем доброго русского народа: ‘Волков бояться — в лес не ходить’. Все православные преспокойно верят, что всякое добро, и вне Христа сделанное, остается добром же, самостоятельным человеческим добром, Христу не противоположным, а сродным. Как убеждены и в том, что всякое зло, ‘богомольно’ сделанное (есть такие святости), не искупается именем Христовым, ‘всуе произнесенным’, — и остается решительным и отвратительным злом. В противном случае в раю осталось бы много людей, от встречи с которыми ‘избави Бог’, а в ад попали бы люди ‘ничего себе’, с которыми ‘можно водить компанию’. Куда при этой строгой концепции девать Любима Торцова? Да даже и Ноздрева и Репетилова страшно запихивать в ад: а уж какие они все ‘богословы’.

II

Г-н Северак, не обратив внимания на таких мыслителей, как братья Киреевские и А.С. Хомяков, впал в преувеличение, назвав Влад. Соловьева ‘первым русским философом’. Мысль эту он повторил вслед за проф. философии в Московском университете, почтенным Лопатиным (автором ‘Основ положительной философии’, в 2 томах), который мотивированно и все-таки преувеличенно дал Влад. Соловьеву этот титул. Он справедлив в отношении преподавателей философии в наших высших школах (Лопатин так и выразился), которые излагают философские системы, но до сих пор ни разу не творили философских мыслей, но явно несправедлив, если взять во внимание все умственное и литературное развитие России. Гораздо больше, чем томик, собранный г. Севераком из Владимира Соловьева, можно было бы извлечь философских мыслей у Достоевского, особенно из ‘Дневника писателя’, у Толстого, наконец, даже у Гончарова (рассуждения в ‘Обрыве’) и у Тургенева (как здесь и там разбросанные афоризмы). Наконец, еще раз повторим имена Киреевских, Хомякова и прибавим к ним имена Гилярова-Платонова и Герцена. У всех у них найдется совершенно достаточно философских мыслей, и, что касается компетентности мыслей, — нисколько не уступающих соловьевским. Остается совершенно определенным и твердым тезис, что Соловьев колебался во всех своих мыслях, то расширял, то суживал одни из них и от некоторых совершенно отказывался. Само собою разумеется, что в этом ничего не было худого, а только хорошее. Отказаться от неверной мысли — такой же выигрыш перед Богом и миром, как и найти вновь самую лучшую мысль. Но все-таки процесс умственной работы, состоящий в ‘восхвалениях’ и ‘отречениях’, не есть философский. Мысли Соловьева всегда были более вдохновениями, чем собственно доказанными мыслями, что тоже к лучшему: философия в греческом смысле и в смысле германо-английско-французском явно не сродна русской душе, русскому уму… И, кажется, не к чему нам стремиться повторять греков, немцев, англичан. У нас все же есть ‘мудрость’ и ‘правда’, от народных пословиц до вдохновенных ‘дневников’ Достоевского и коротеньких рассуждений Толстого. Выковырять ногтем у Неба его тайны русский человек не надеется: а ведь к этому рвались ‘систематики’ в философии. Бог с ними. Эти ‘системы’ все разрушились: а из русских ‘поговорок’ и ‘пословиц’, созданных 1000 лет назад, многие остаются верными, глубокими и правыми до сих пор, несмотря на весь совершившийся с тех пор прогресс.
Влад. Соловьев был вдохновенный человек… очень большой сложности. Конечно, он был универсально образован, но не это в нем главное. В своих сочинениях он, действительно, коснулся, колеблясь, всех тем философии… Но, именно, ‘коснулся’: а ‘прикосновение’ только — всегда есть не главное. За восемью томами его сочинений лежит нечто более интересное, привлекательное, значительное, чем все они, это — сам наш бородатый и сухощавый философ, с его странным смехом, постоянным впаданием в задумчивость, с его сарказмами, шутками, балагурством и какою-то внутреннею литургиею… Не было человека, более сосредоточенного внутри, ‘до безумия’, и более рассеянного, и как будто веселого снаружи. Его портрет, его лицо, его фигура, перипетии его жизни в их мало известной сердцевине — вот что занимательно. Словом, ‘Владимир Сергеевич Соловьев’ занимательнее ‘Собрания сочинений Влад. Серг. Соловьева’. Совершенно твердо можно сказать, что в нем ужились гений и безумие, что он был в равной мере грешник и святой, — и в церковном, и во всяческом смысле, неоспоримо то, что он был вполне благородным человеком, т.е. благожелательным человеком в отношении к родине своей и людям вообще. ‘Оправдание добра’ это — характерное название, и это есть программа его личности, как он ‘хотел бы’, как ему ‘мечталось’. Но… не как у него выполнилось. Вся его критика славянофильства слаба и ничтожна, врагов он побеждал более шумом призванного ‘к шуму’ человека, чем истиною. Наконец, при всем его благородстве ‘во вдохновении’, — им владели слишком явно ‘слабости’, ‘соблазны’ и ‘грехи’ в эмпирической действительности, владели ‘духи низшего порядка’… Это — у всех есть и, конечно, ему не упрек. Но все это — мелочи. Есть какая-то загадка в нем как в человеке. Он так же темен, как Гоголь. По всему вероятию, окончательно и он не будет никогда разгадан. Все его сочинения, все восемь томов, есть какая-то пена, то белая, то темная, бьющая из водоема, в который никогда никто не заглядывал, и теперь уже невозможно в него заглянуть. Он вечно был чем-то встревожен, вечно о чем-то тосковал: вечно куда-то рвался… куда? — определенно никто не знает. Его ‘возлюбленною’ осталась все-таки ‘теософия’, т.е. и не философия, и не богословие, а что-то третье. С маниакальным постоянством ум и сердце его возвращаются сюда. Он все говорит о ‘Божественной премудрости’, а не о Христе и не об Иегове Ветхого Завета, а вот об этой ‘Премудрости’, ‘Софии’ (‘Софийские храмы’ древнего православия), которая есть какая-то мечта Византии, никогда явно не формулированная. Может быть, он старался разгадать, что содержалось в этой мечте. Кидался за этим и к гностикам, и в Каббалу, — кидался в языческие даже мифы. Здесь мы снова припоминаем его ‘роман с Богом’ (‘Три свидания’).
Может быть, его увлекла мысль, что был же когда-то заключен ‘завет’ между Богом и человеком, как известно получивший себе физическую, телесную и именно на поле мужчины и печать… Завет этот имел вид обоюдного договора, связывавшего не только человека, но и связывавшего Бога. В Ветхом Завете евреи представлены ‘требующими’ от Бога, требующими ‘по договору’… богатств, силы и прочего. ‘Значит, возможно’, ‘значит, бывало’… — подумал Влад. Соловьев… Если было ‘возможно’, то отчего невозможно ‘в будущем’ или ‘теперь’… ‘Было раз’ — может случиться и ‘еще’…
Все хорошо сознают, что Соловьев писал свою ‘философию’ не в порядке ‘раз’, ‘два’, ‘три’, а именно как что-то будущее, мечущееся и в конце совершенно неясное… Все сознают или недалеки от сознания, что около гения в нем жило и безумие или почти — даже безрассудство. Около святости был и ‘грех’… Не невозможно, в самом деле, думать, что им овладела мысль еще ‘заключить союз с Богом’, ‘третий завет’, — персонально, лично, страстно, мучительно. ‘Удалось Аврааму, отчего не удастся мне?’… Какой-то безвестный пришлец из Халдейской земли, из городка Ур… Какие у него особенные, исключительные, названные в Библии заслуги перед Богом? Послушание да любовь, преданность. Но разве же Владимир Соловьев не был всецело ‘предан Богу’, ‘не любил Его’, не ‘слушался Его’?!! Все это было, все это он исполнил, больше, — он как бы вытянул жизнь и личность по пути этого ‘повиновения, любви, преданности’. Такой ‘богословской’ личности, до такой степени всецело и безраздельно поглощенной Богом, действительно никогда у нас в России не появлялось, не было. Ни один священник, ни одно духовное лицо не было до такой степени переполнено, насыщено, почти до физического насыщения, мыслью, и заботой, и надеждой, и восторгом о Боге, как Влад. Соловьев. Вот в этом его первенство в литературе русской и в мысли русской. ‘Ну, так что же?.. Почему же не завет?.. Где же завет, когда же завет?..’
Авраама ‘позвал Бог’… И все дело в ‘зове’… Бог ‘избирает’ Сам, неведомо кого, неведомо когда… Соловьев очень настоятельно и очень страстно, горячо в биографии Магомета (для издания Павленкова) доказывает, что и Магомет был ‘позван’, ‘истинно позван’. Значит, и не к одному Аврааму были ‘зовы’, через что возможность ‘зова’ вообще увеличивается… Владимир Соловьев был ‘владеем’ этою мыслью, — вот как ‘владее-мы’ бывают ‘одержимые’, — кто знает, может быть, истинно. Мы входим здесь в совершенно неисследимые изгибы души человеческой. В организации Владимира Соловьева лежало что-то, почему он думал, предчувствовал и ожидал, наконец, надеялся и молил, что ‘будет день и место, — и он будет позван’… наречение совершится, завет состоится…
Наконец, ведь ‘заветы’ бывают большие и малые, на определенную миссию и вообще…
И он рвался, рвался…
И в этом рвении и сгорел…
‘Хоть какой-нибудь’ завет, ‘хоть что-нибудь’… И, конечно, он в самом деле слышал ‘зовы’, за которыми (не малое расстояние!!) без колебания проплыл из Лондона в Египет (‘Три свидания’)… бросив все дела, реальные дела, диссертацию, темы…
‘Пророком’ он не был, но полу-пророком был, и если он не сделался Авраамом, то все же ‘грешным’ Валаамом он был. В наш рациональный век и это ново, громадно и исключительно.
Около ‘колодца, в который заглянуть никто не успел’ мы можем естественно только гадать, но, может быть, некоторые почувствуют, что в изложенных догадках есть в самом деле частица личности Соловьева, что догадки эти правдоподобны…
‘Приди, — манила его ‘Премудрость’… И он шел… Но видение исчезало, — и он возвращался, расстроенный, измученный и опять надеющийся…
Впервые опубликовано: ‘Новое Слово’. 1911, No 7. Июль. С. 4 — 9.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/rozanov/rozanov_francuzskiy_trud.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека