Форпост Индии, Буданцев Сергей Федорович, Год: 1922

Время на прочтение: 8 минут(ы)

Сергей Буданцев

Форпост Индии

I

Демонстрация не удалась. Тяжелее всех это сознавал сам Изатулла Ахметов, по настоянию которого демонстрация состоялась. Вчера ночью было решено снять с работы амбалов, сгружавших на Пира-Базаре товары с керджимов энзелийских купцов для купцов рештских. Вчера выдалась горячая ночь. Комитет был накануне провала. Все догадывались, а Изатулла Ахметов знал наверное, что Кеворк Мирзаянц предал партию.
Назначенное собрание пришлось перенести с квартиры Изатуллы, председателя комитета, на квартиру другого товарища, простого амбала, занимавшего под жилье хлевок для лучших ишаков хана. Но хан обеднел, лучшие ишаки у него повывелись, а хлевок он сдал амбалу. Хлевок тесен — собрались во дворике.
Изатулла Ахметов недавно приехал из Баку, где работал на промыслах.
Проехав из Баку триста верст на пароходе, он почувствовал здесь, в родном городе, что любит это темное небо с огромными звездами. Ахметов — большевик. Ахметов три года не видел прекрасного Гиляна. Он научился смотреть на небо и видеть низкие звезды. Ахметов говорил:
— Товарищи! Это Первое Мая мы должны провести вместе с пролетариями всего мира. Товарищи, теперь нет разных стран, разных народов. Теперь есть только богачи — ханы, беки, агалары, купцы, и есть всемирные амбалы — рабочие и рабы — крестьяне. Рабочие и бедняки — все родня. Это наш праздник. Мы должны показать купцам, ханам — поработителям наше родство с мировым рабочим классом.
Так говорил Ахметов. Что еще он должен говорить? Ахметов любит персидское небо и звезды над соломенными двориками. Ахметова перебивают звонкие лягушки, он их слышал двадцать три весны тому назад, когда впервые стал слышать, они так же захлебывались и звенели в ушах. Он слушал их на рисовых болотах, где работала его мать.
Ахметов знает немного слов чужих, их он произносит неумело. Но у Ахметова есть сердце, оно любит бедняков, рабов и амбалов, оно ненавидит купцов. Оно даже не боится англичан.
Его товарищи по комитету не знают ни одного европейского слова, которыми, коверкая их, ворочает Ахмет, но понимают его. Они знают, как трудно поднять запуганных рабочих на их хозяев. Они боятся англичан. Они качают высокими котлообразными шапками. Они чувствуют слова Ахметова и жар этих трудных слов и боятся англичан. Англичане, как желто-зеленые мухи — таков их военный наряд, — засидели лучшие особняки в городе, они ходят по городу злые, гордые, голоколенные.
Но не за себя боятся комитетчики голоколенных, их браунингов и палок, а за тех, кого завтра будут подымать с работы впервые за тысячелетнее существование Персии. Молчат. Ахметов предлагает голосовать, руки воздвигаются ‘за’. Их шестеро. Завтра они пойдут снимать с работы амбалов Пира-Базара.
Редкий день.
За городом видны все окрестные хребты, они кажутся фиолетовыми и синими облаками, окаменевшими на далекой земле. Эти хребты обычно не бывают видны. В Гиляне из недели — четыре дня дождливые, остальные туманные. Гилян — огромное блюдо, наполненное паром. До гор верст шестьдесят.
Чудесный день.
Таких в году выдается несколько, Да и то не ежегодно. Небо синевы почти черноватой, а солнце, сползая с зенита, резко стелет опережающие Ахметова черные, короткие, уродливые тени.
Демонстрация не удалась.
Ахметов с болью и со стыдом припоминает, что они, весь комитет, вшестером бегали от керджима к керджиму, от пристани к пристани, от лавки к лавке и, горячо произнося трудные, русские по преимуществу слова, уговаривали бестолковых, пугливых, мускулистых людей, ноги которых похожи на толстые бутылки коричневого стекла — так они тверды и блестящи, — идти в город, собраться там на площади, спеть несколько песен и разойтись. Нельзя работать в день, когда все рабочие во всем мире не работают. Но люди, которые питаются отбросами из помойных ям, — беден стал персидский народ, истощенный чужой войной на его земле: русских, англичан, турок, немцев, — эти люди не умеют разговаривать европейскими словами, не научились понимать их. Они боятся купцов: кто заставит хозяев заплатить поденные краны и шаи не пожелавшим работать амбалам? Еще больше они боятся англичан.
Впереди Ахметова идет обрубленная, кривляющаяся тень. Сзади Ахметова — позор и ужас. Тело Ахметова горит от быстрого бега и нагаечного рубца. Он убегал, когда на их толпочку, у которой даже не было красного лоскутка, на толпочку человек в семь — десять (из тысячи амбалов подобрались эти храбрецы) налетел взвод персидских казаков под командой белого русского офицера и порол визжащих людей. С казаками — Ахметов заметил — был Кеворк Мирзаянц, предатель. По его наущению и указанию арестовали двух членов комитета.
Ахметов случайно спасся: через незапертую калитку он пробежал пустынный дворик, весь благоухающий розами, наполненный болтовней фонтанчика и испуганным клохтанием женщин за стеклянной стеной, перемахнул в сад, а из сада — в перелесок из уродливых, как тени, узловатых деревьев, за которыми начинались рисовые поля.
Здесь душно, здесь в арыках почти закипает вода. Пот на теле липнет, а не испаряется.
Полдень миновал, горы, что были видны, истончаются и готовы взлететь в туманящееся по овиди небо, став легким паром. Но ужасное утро близко: оно даже не вспоминается, а готово продолжаться.
Впереди Ахметова черная тень-обрубок.

II

Мак-Дэрри, великобританской королевской службы капитан, комендант города, принимает доклад:
— Персидская полиция ничего не делает: она наполовину джунгели и кучукхановцы. Мирзаянц сначала обратился в полицию, и когда с него потребовали по обыкновению взятку за то, что он предлагает арестовать местных большевиков и врагов порядка, он явился ко мне и сообщил, как вам известно, о готовящейся демонстрации.
Все это докладывал лейтенант Раленсон, адъютант Мак-Дэрри, капитана.
— Теперь ликвидирован весь комитет. Двое пойманы во время демонстрации Первого Мая, двое убиты при аресте на конспиративной квартире, когда был пойман Ахметов, главарь шайки. Один из убитых — хозяин квартиры, тоже большевик и член комитета, как я докладывал.
Мак-Дэрри лениво поводил зеленым глазом, как потухшим прожектором, по лицу бритого адъютанта и заговорил медленно и повелительно, будто диктуя:
— Мирзаянца наградить — выдать из сумм контрразведки двести туманов.
— Он желает вас видеть, сэр. Лично заявить преданность.
— Кто? — спросил Мак-Дэрри, капитан. — Мирзаянц? Нет. Он сделал свое дело, а мне с ним разговаривать не о чем.
Мак-Дэрри бреется каждый день перед обедом, каждый день принимает ванну, Мак-Дэрри для своих подгнивающих зубов употребляет самое патентованное полосканье: Мак-Дэрри чистоплотный человек. Он еще раз подтверждает свою мысль:
— Пожалуйста, Раленсон, не пускайте ко мне на глаза этого мерзавца.
Раленсон сам через пять лет, когда будет капитаном, не будет разговаривать с непорядочными туземцами и предателями.
Раленсон с удовольствием передаст Мирзаянцу решительный отказ джентльмена и капитана.
— Разрешите еще доложить, сэр, — продолжает понятливый Раленсон, — что этот Ахметов, председатель, сильно европеизировавшись, очевидно в большевистском подполье, в Баку, объявил голодовку.
Потухшие было глаза Мак-Дэрри загорелись снова.
— Что?
— Представьте себе. Сегодня начальник тюрьмы Мирза-Мамед-хан испуганно явился ко мне и донес, что Ахметов требует допроса со стороны английского командования, которое, по его словам, его арестовало, хотя и с помощью персидских полицейских. Он, оказывается, голодает четыре дня.
Мак-Дэрри решительно заинтересовался.
— Ну и что же?
— Случая такого еще не было в практике персидских тюрем. Мирза-Мамед распорядился было побить его по пяткам палками, но я отменил своею властью… У нас есть более культурные способы.
— Вы совершенно правильно поступили, Раленсон, — одобрил Мак-Дэрри, — мы должны искоренять варварство в этой стране.
— Прикажете допросить? — заторопился Раленсон.
Мак-Дэрри простодушно изумился:
— О чем мы его будем допрашивать? Да и почему мы? Какое мы имели право вступаться в это официально, как британские власти? И, наконец, вина его нам известна, как и ему самому, и все ясно.
Сердце капитана преисполнилось лаской к молодому неопытному подчиненному. Он что-то соображал. Молчание.
— Милый Раленсон, вы — молоды. В Европе везде, не говоря уже о королевстве, в любом захолустье рабочий имеет право демонстрации. Но здесь иное дело. Здесь амбалы, и здесь все трещит по швам. Здесь мы не должны нарушать местные законы и ставить страну под угрозу революции. Ведь и в варварской России началось с таких демонстраций. Некультурные люди демонстрациями не удовлетворяются. А мы — форпост Индии. Но все же я чувствую уважение к этому европеизированному большевику. Допрашивать его не о чем. Но мне пришла в голову одна идея. В лондонском Скотленд-Ярде принимают одну меру…
Он помолчал снова.
— Арест этого… Ахметова, — продолжал капитан, наводя взор на внимательного подчиненного, — есть, главным образом, мера изоляции, пресечения, а не наказания. Да, я полагаю, что идея Скотленд-Ярда здесь вполне применима…
Мак-Дэрри беспрепятственно развивает мысль.
— Я повторяю, что нашего арестованного следует держать без допроса.
Раленсон не утерпел.
— Чтобы он…
— Вы хотите сказать — умер от голодовки, — перебил Мак-Дэрри. — Неужели вы думаете, что в лондонском Скотленд-Ярде гнездятся такие мысли, простите? Это у нас не пройдет безнаказанно для тех, кто допустил смерть от голодовки. Много шуму подымется. Это слишком долго. Это к тому же неверно, потому что арестант может смириться и начнет кушать с новым аппетитом. Это, наконец, варварский способ. Наоборот, я предлагаю устроить большевику искусственное питание. Распорядитесь пригласить ко мне врача из гарнизонного госпиталя.
Раленсон вышел в переднюю. Ему жутко.

III

Мак-Дэрри хохочет.
— Европейцы, европейцы совершенные, доктор.
Он считает доктора равным себе и позволяет себе смеяться при нем.
Все двери в кабинет плотно закрыты, и только солнце просачивается в разноцветные стекла во всю стену, играя на смеющемся лице капитана и даже на его скучном костюме хаки орденской разноцветной ленточкой.
— Голодовка. Требует допроса. Азия цивилизуется. Но я считаю такой быстрый прогресс гибельным. Полагаю, что надо сломить упорство этого арестанта и сделать его навсегда безвредным.
Доктор, как все военные, тоже в скучном открытом френче хаки. Он к тому же желт от малярии и хронического поноса. Он желт потому еще, что употребляет териак, то есть опиум. За этот порок его не принимает вся английская колония в городе, хотя как врачом и пользуется.
Но все же — он глубоко, бессознательно, нутром, больным телом ненавидит Персию, ненавидит и персов, как порождение этой гиблой, недужной страны, с горячностью изнуренного и сосредоточенного териачника. В Персии он давно и потому речам капитана удивляется, как удивлялся им Раленсон.
— Кормить персюка искусственно?
— Ну да, доктор, — ответил Мак-Дэрри. — Я, видите, не верю в твердость его решения голодать, что могло бы, при его твердости, нас от него избавить. А у нас применяется один способ. Обычно преступники страшно любят порисоваться и насильственному питанию противятся. Персы же рисуются больше всех.
Доктор слушает равнодушно, вяло думая о хлопотах с сопротивляющимся пациентом, — он навсегда погружен в безразличную синюю теплоту, которую дает ему курение опиума.
— Так вот, — слышит он далекий будто голос Мак-Дэрри, — благодаря этому сопротивлению случается, что пища входит не в глотку, а в дыхательные каналы. Это очень, очень опасно. Это часто смертельно. Только надо кормить через зонд, а не питательной клизмой.
Капитан Мак-Дэрри специально перелистал в консульской библиотеке ‘Искусственное питание’ по ‘Британской энциклопедии’.
Доктор встает.
— Понимаю, — говорит он. — Разумеется, зонд. Сегодня вечером я к вашим услугам.
По лицу Мак-Дэрри бегут быстрые, брезгливые морщины.
— Нет, нет.
Он отмахивается.
— Нет, я не буду. Будет мой адъютант, лейтенант Раленсон. Вас не затруднит поехать с ним в персидскую тюрьму?
— Отчего же? — возражает доктор. — Я никогда не посещал тюрьму, хотя двенадцать лет здесь. Должно быть, любопытно. Положим, мне уж ничто здесь нелюбопытно, — спохватывается он, видя, что капитан встает из-за стола. — Понимаю, — отвечает он на какой-то свой внутренний вопрос — Понимаю, — повторяет он, уходя, и забывает пожать руку Мак-Дэрри, которую тот почему-то и не протягивает.

IV

Мак-Дэрри, капитан королевской службы, обычно неразговорчив.
Приходя в ресторан к обеду, в восемь вечера, он с девяти сидит один с полбутылкой коньяку на террасе и, глядя на круглую площадь, всю залитую, как черной тенью, нежнейшим бархатом персидской ночи, пьет медленными глотками горячий, сушащий горло напиток. Он выпивает полбутылку, спрашивает вторую, чтобы провести время до двенадцати. Смотря на этого невысокого, бледного человека, равнодушно опорожняющего огненные бутылочки, удивляются про себя искушенные лакеи-персы.
Ночь бархатная, знойная, сырая, не расстающаяся с дневной жарой. Вокруг отдаленных желтых огней у фруктовых лавочек и лотков, что на другом конце площади, видны радужные огромные круги. Такие же круги, только поменьше, как спасательные пояса, висят у спиртовых шипучих рожков, плавающих в белом ледяном море здесь, на веранде.
Персидская ночь даже в городе раздираема какими-то странными вскриками. Собачий лай на окраинах превращается в шакалий вой и жужжание насекомых — в таинственный звон, а крикливый, страстный, озлобленный говор персов враждебен слуху завоевателей. Таким его слышит и Мак-Дэрри.
Мак-Дэрри начинает вторую полбутылку. Он уже с трудом различает радужные круги вокруг фонарей, фонари сливаются в пятна, напоминающие луну на восходе в росистый вечер. На веранде безлюдно и тихо. Компания офицеров у входа в зал пьет виски с содой. Пьет с достоинством и без лишних разговоров: компания стесняется Мак-Дэрри, капитана и коменданта города.
Бутылка капитана маленькими рюмочками истощается до половины, время к одиннадцати. Мак-Дэрри чувствует горячее окоченение и полную свою уединенность. Вдруг с треском лопается дверь. Этого здесь никогда не бывает, чтобы так резко звенели дверью вместе с захрипевшими в зале часами. Быстро вошедший офицер оглядывается, ища кого-то. Он бледен. Он вышел из темноты и щурится от радужных кругов. Это лейтенант Раленсон.
‘Это ко мне’, — думает Мак-Дэрри и сердится: он не любит, когда его беспокоят по делам вечером, после пяти часов.
— Алло, Раленсон! — зовет он бледного офицера. — Вы ко мне? Я здесь.
Раленсон поворачивает голову на зов и, заметив, что голос того, кого он ищет, прошел из-за угла, расталкивает на пути стоящие столы, звенит, толкая, посудой на неубранных столах, он идет как лунатик, только на зов, плохо различая обстановку.
Мак-Дэрри все это видит и негодует. Его уединение прерывается самым бесцеремонным и невнимательным в мире человеком, он остается наедине с этим нахалом, чувствуя, однако, откуда-то любопытные взгляды.
— В чем дело? — спрашивает Мак-Дэрри.
Он слегка шепелявит, но трудно понять отчего — от неудовольствия или от коньяка. Кроме того, он все позабыл и видит этого — хотя и знакомого — офицера впервые. Он пьян.
Раленсон стал перед столом Мак-Дэрри как на докладе.
‘Это неприлично’, — медленно перелистывает мысли капитан.
— Садитесь, — говорит он. — Вы в ресторане.
Но Раленсон не садится. Раленсон непозволительно бледен. Он теребит ремни, означающие, что он — дежурный.
— Сэр! — начинает он, все еще стоя и не собираясь сесть, чем обращает на себя внимание. — Сэр! Арестованный Ахметов, которому сейчас вводили искусственное питание, умер, потому что…
Видно, эта фраза не кончится — так медленно опрастывает рот Раленсон от своих тяжелых слов, произносимых деревянным голосом, слышным на всех концах террасы.
Мак-Дэрри узнает офицера. Мак-Дэрри все припоминает. Это наконец взорвало Мак-Дэрри.
— …потому что он сопротивлялся и пища попала в легкие. Это бывает, когда сопротивляются… Врач здесь не виноват… Но… сознательно…
Мак-Дэрри ловит мысль Раленсона.
— Сядьте же, Раленсон, — приказывает он ему. — Сядьте, это неприлично. Что ‘сознательно’? Как вы молоды!
Апрель 1922 г.,
Серебряный Бор

——————————————————————

Источник текста: Сергей Буданцев. Саранча. — М: Издательство ‘Пресса’, 1992.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека