Флоренция, Зайцев Борис Константинович, Год: 1922

Время на прочтение: 26 минут(ы)

Борис Зайцев

Флоренция

Из книги ‘Италия’

1. Молодость

Уже за Сен-Готардом, пока летишь еще Швейцарией, начинается это играние в груди: скоро уж, скоро она. Вот Беллинцона, средневековые кастеллы — крепости, в лицо дует светлый итальянский ветер, в церквах с узенькими кампаниллами звонят итальянцы однозвучно и нежно, белеют виллы, рыжеют крыши черепичные — в дивном упоении стоите вы перед городом Комо. И все ниже, ниже, в долины Ломбардии! Вечер. Тучно вокруг, дышишь пшеницей и садами плодовыми, а вдали все та же звезда: чудный город Флоренция.
Но надо помучиться еще ночью от Болоньи, в тихеньком местном поезде, впрочем, стоит он на станциях долго, и так тихо и черно ночью, так звезды весенние играют и соловьи заливаются: флорентийские уж соловьи!
А утром, на раннем рассвете, спускаетесь вы с Аппенин и мчитесь в розовато-дымную долину: там Арно, Пистойя, Флоренция и Данте, и другие. С гор стекает свежесть, облака курятся — и она ждет вас — светлая, розовая, божественная Флоренция, Киприда Ботичелли с гениями ветров и золотыми волосами. Восходящее солнце, надежды, вокзал, сутолка, факино, deposito [камера хранения, склад — ит.] — и сразу вы в самом сердце ее, и прямо перед вами Сайта Мария Новелла. Легкие, светлые улочки вокруг, с веселыми ослами, продавцами, крестьянами тосканскими, рынки с запахами овощей — и Божий воздух, изумительная легкость духа, колокольни, монастыри в цветах — вечное опьянение сердца.
Надо отыскать альберго, стащить туда вещи, выспаться сном пламенным, помолодеть, — и начать жить райской флорентийской жизнью. Эти дни будут особенны — предстоит блаженное процветание в свете, художестве, нерассказываемой прелести. Не позабудешь их.
Только что вышел из альберго, окунулся в светлый воздушный огонь, надо надвигать шляпу глубже, это уж солнце Флоренции, но оно не душит, дышится так же легко и вкусно, как и не в такой жар, напротив, так и глотаешь этот воздух живоносный и радостно-жгучий. У ликвориста Bar svizzero [Ликворист — продавец ликеров, бар швейцарский — ит.], в крошечной комнатке у прилавка можно выпить cafe late [кофе с молоком — ит.], и при этом будут забегать итальянцы, соседи заглянуть на форестьеров, вот парикмахер, он может и выбрить, и что угодно сделать, но его удивляет ваша борода: хорошо бы подстриг, подбрил, все устроил бы по-настоящему. А сам бар — полушвейцарец, полуитальянец, рад, что зашли форестьеры, бегает, снует, потеет.
Засиживаться у него нельзя. Уже ждут пылкие улочки Флоренции, и разные ее святые места, и тут же смешной и милый Mercato centrale [Центральный рынок — ит.], рынок, где рядом с великой капеллой Медичи те же самые итальянцы, потомки, может быть, медичисов и микель-анджельцы торгуются, ярятся, произносят речи в пользу головных шпилек или фунта вишен — о, за свои чентезимы они постоят! Но на этом рынке, среди улиц и стройности внутренней все такое не гнусно — напротив, веселое, детское, даже бессмертное есть в этих чинквинта чинкве чентезими, экко, ундичи, отто сольди, синьоре, отто сольди.
И когда из ловкой суетни уходишь прочь, в тишайший монастырь Сан Марко, как непохоже, и как родственно, духовно совместимо. Там, в полуверсте, глотку надрывали из-за полу-сольди, здесь вечный, благосклонный мир, но это ничего, все это детища единого духа Италии.
В Сан Марко вход по билетам, ценою в лиру, здесь в будни нет брадобреев с Mercato или Nazionale, тут место важное. Как и всегда в монастырях итальянских — квадратный внутренний двор с портиками, серо-зеленая сосна в средине, цветы, розы, на портиках фрески. В этой обители жил святой живописец Беато, он расписывал стены, внутренность келий своими фресками. Вот его художество — светлое, сладостное, как бы пропетое медогласным певцом, белокурые Спасители, сладко текущие краски на Распятиях и Благовещениях, пусть не особенно глубоки Христы, слишком завиты, приглажены, как и ангелы на Благовещениях, всюду мирволение и белокурость душевная, даже с розовым маслом кой-где, но и тихий, и благостный мистицизм итальянский. Те же самые купцы и торговки с Mercato проливали и будут проливать еще слезы над этими сладчайшими Богоматерями. Сладчайший акафист — это, кажется, Беато Анджелико.
Но Флоренция — не Сиена, в ее регистре много нот, рядом с Беато — Андреа дель Кастаньо. И уж это не то. В отдельной комнате музея ‘Тайная вечеря’. Трудно найти вещь, где бы так резко и злобно говорили о Спасителе, его беседе и учениках, где Иуда так похож на разбойника, все искривленные, крючковатые, с клювами, в огненно-черных волосах. О, какой мрак в этой душе, какой внутренний шип издает вся картина, сколько в ней преступности.
Для Флоренции эти контрасты характерны, вот видели вы ужасного Спасителя, увидите в Уффици страшных жен-мироносиц, но рядом с ‘Тайной вечерей’ Петрарка, Данте, Фарината и Юдифь — великое спокойствие и царственность лиц, одежд, стиля! Это все тот же Кастаньо, но в ином повороте.
И далее — выйдете на улицу, охватит она вас ритмом, стройностью — вас уже убедили, что да, так и надо, в этом божественном горне — Флоренции — сплавляется Кастаньо и Беато Анджелико. Ибо есть в ней нечто от древней, бессмертной гармонии, где все на месте, все нужно, и в мудром сочетании принимает победительный, неуязвимый оттенок. Таково впечатление: тлен не может коснуться этого города, ибо какая-то нетленная объединяющая идея воплотилась в нем и несет жизнь.
Называли Флоренцию Афинами, это понятно, и верно, это сродно самим богам ионическим, эллинской кругообразности, светлости мрамора, только плюс христианство, которым многое еще осветлено, еще оласковлено.
Выйдем на площадь Duomo [Собор — ит.]: это центр двухсоттысячного города, улочки узкие, но по ним носятся трамы, рядом ездят на осликах, ходят пешком, заливаются мальчишки, все кипит, журчит, но никогда дух легкости и ритма не покидает. В Париже вам угрожает опасность на каждом шагу, как переходите улицу, здесь улыбаетесь, когда по Proconsolo летит на вас трам, нет, не задавят итальянцы, покричат, похохочут и делу конец, да и тело ваше здесь подвижнее и эластичней, уклонитесь и сами.
По улице Calzaioli [Улица чулочников — ит.] в плавном зное попадем на площадь Синьории, каждый раз, подходя, спрашиваешь себя: где ее очарованье? в чем? И всегда сердце светлеет — что-то прекрасно-ясное есть в этой лоджии Орканья, колоссальном крытом балконе на уровне земли, с целым народом статуй, тут, на вольном воздухе, собрались детища великих скульпторов, отсюда приоры обращались к народу, это какая-то агора Флоренции, нечто глубоко-художественное в единении с простонародным, будто семейный очаг города. И сейчас у подножия статуй мальчики играют в палочку-постучалочку, сидят разные итальянцы, говорят вечные свои разговоры: о чинкванта чинкве чентезими [о пятидесяти пяти чентезимо (ит.), т. е. о деньгах].
Наискось дворец Синьории, и опять дух утренних холмов, прохлады, благородства в этом простом здании, дышащем средневековьем, сложенном из грубо-серых камней, в тонкой башенке наверху, в статуях у входа, геральдическом льве Marzocco, мраморном детище Донателло: лапой он придерживает щит с лилиями Флоренции. И даже огромные фонтаны, дело позднейшего, баррокко, изливают себя с той же царственно-флорентийской простотой и влагой.
Но были грозные времена, и у суровых этих стен, вместе с другими заговорщиками, качался на веревке сам архиепископ Пизы — в митре и облачении. А в двадцати шагах жгли Савонароллу. Не раз бывало во Флоренции: был властелин, завтра растерзан. Но ныне огромная медаль выбита там, и в день годовщины, в середине мая, груды венков и цветов утишают боль этого сердца, дивные розы Флоренции и Фьезоле окаймляют его носатый профиль, профиль того, кто при жизни топтал их, но велико погиб и вызвал удивление и восторг веков.
В двух шагах, в галерее Уффици сияет вечным светом другой флорентиец, друг, вернее враг Савонароллы, Сандро Ботичелли. Был он по действиям друг, а по природе недруг, ибо был великий и стихийно светлый художник, творил прозрачные тела, нетленную золотую Венеру в раковине создал, Весну и весенние существа, место которых в мире более духовном, нежели нам — был он по природе своей победителем смерти, а по мысли, в которой шел за Савонароллой, он ей поддался. В этом огромная его двойственность, неразрешимая скорбь в глазах там, где ритм фигур, эфир тел говорят о бессмертии.
Вокруг него росли художники поменьше, но характерные: Филиппо Липпи, Гирляндайо, Полайоло. В их вещах есть Флоренция того времени — длинные, плавные женщины с особенным благоуханием душевным, созданные для светлой жизни полутанца, полугимна, с округлостью самого хода линий в них, благозвучием каким-то рисунка. Их жизнь — полуосенняя кантата в прохладном воздухе.
Много чудес в этой галерее, кажется, самой славной в Европе, ибо и сама она опять кусок той же Флоренции, с видом на Арно, духом Медичи в многосолнечных залах с сияющими полотнами. Но устала голова и отказываешься воспринимать: куда тебе, бедному скифу, которого дома ждут хляби и мрак, вынести сразу всю роскошь! Пей хоть глотками. И скиф идет на отдых, в ristorante [ресторан — ит.]. Это опять в простонародной части города, но тут премило. Зная десять итальянских слов, можно с азартом уничтожить macaroni и bifstecca con patate [макароны и бифштекс с картошкой — ит.]. Этот бифштекс они жарят на вертеле, как древние, он отличен, а в стакане золотится vino toscano bianco [тосканское белое вино — ит.]. И голова туманеет, солнечным опьянением. Вокруг галдят habitues [завсегдатаи — фр.], черненький Джиованни шмыгает с блюдами, острит, перешучивается со всеми, толстый доктор в углу рассолодел от кианти и храпит, полулежа, примеряют друг другу шляпы, гогочут, выкликают чинкванта чинкве чентезими — и все они Нои, упившиеся виноградным соком. Здесь, в стране с золотым виноградом, колонами, возделывающими те же участки, что столетия назад кормили Данте и этрусков, римлян — здесь не плохо было бы лечь всем этим итальянцам, в отрогах тех гор голубых, в тени яблонь, обвитых гирляндами — и пусть Беноццо Гоццоли пишет уборку винограда, солнце целует и дух бессмертия и вечной красоты царит.
Память о вечерах во Флоренции связана с лучшими часами жизни. В них есть та острая сладость, которая на грани смерти, и когда дух потрясен и расплавлен настолько, он как двугранный меч равно чуток к восторгу и гибели. ‘Хорошо умереть во Флоренции’, ибо больше всех любил ее при жизни. И она несет тебе экстаз и тень могилы.
Солнце передвечерия играет на Санта Мария, это Сайта Мария Новелла, хотя выстроена она в веке тринадцатом. Все еще жарко, но внутри уж, верно, холод. Разве быть жаре под готическими сводами, среди гигантских коричневых аркад, современных Джотто и Чимабуэ, Мазаччио, Орканьи? Тоненькая кампанилла сторожит эту церковь и звонит однотонным, тихим звуком. Вы спокойны и мирны, да, все это так и было в прозрачном христианстве. Вот капелла Строцци, где Орканья, в огромных фресках, с нежностью и драмой решал судьбы мира и людей. Одни спаслись, у ног Христа и Девы в стройных хорах девушки, юноши, взрослые, обаятельная рыжизна в их прическах, слабое и святое пение праведников. Профили юношей будто девичьи, глаза у всех немного узкие, с косым разрезом, и рука художника тоже полудевичья, это давно было, в четырнадцатом веке.
Прямо напротив огненные круги ада, и там всегдашняя жратва, черти, вилы, курьезные выдумки для мучений. Все это древнее-древнее, все освещается теперь бледным светом из витража разноцветного, но скромным голосом, красками тухнущими, золотом бледнеющим все говорить о том же: ‘о тайнах вечности и фоба’. Ничего, что скрежещут грешники и безнадежен ад — в тех робких душах все было ясно и непоколебимо, все прочно, на своих местах.
И когда вы сойдете в монастырек при церкви, это былое с молитвами, восторгами и смертью тысячью малых лап возьмет вас и прильнет. Вы попираете могилы бедных монахов, отшельников и визионеров тех времен, видите наивные фрески Sepol-creto [надгробий — ит] — учеников Джотто, а внутри дворика разрослась трава, запущенно и буйно, розы расцвели, живопись по стенам портиков синеет, золотеет. Да, здесь у колодца, в вечерние часы, слушая звон на кампанилле, перебирая четки, можно было мечтать о Деве Марии, рыдать и возноситься в ‘чертоги ангельские’.
Звук Санта Мария прозрачный, и с золотом, ей не идет скорбный вечер в полутучах, но если хочется дышать почти деревней итальянской, надо ехать в Кашинэ, это огромнейший, длиннейший сад на окраине города, тянется вдоль Арно, по его течению. Эта зеленая река бежит внизу, у ваших ног, она уносит свои воды из Флоренции все дальше, дальше в низменности Пизы, с ее водой уходит время и история. Бродил ли Данте тут? Быть может. И как сейчас, были тогда светло-серые вечерние дымки, тополя рядами по реке, Кампанья. Это долина Флоренции, все здесь низменно, разбросаны деревушки и виллы, люди взращивают виноград, пшеницу, яблоки. Опаловое небо отразилось в Арно, густейшие вязы и буки в парке шумят, и если зайти в самый дальний его конец, где от впадения Муньоне в Арно образуется угол, можно сидеть на скамеечке навсегда потерянным, в тихом дыхании полей, что начинаются сейчас же, с синеющими далями, и вечно-милыми горами. Нынче суббота, вечер отдыха, и в те же прифлорентийские поселки, что прежде порождали гениев, бредут из города рабочие, служащие катят на бициклетах, отдохнуть от жаркого труда. Над Арно, там, где Пиза, громоздятся тучи — слабо синеют, и особая истома наполняет все собой. Соберется дождик: беззвучный, медленный, душистый. Колокольни же селений тихо звонят, они приветствуют наступление сумерек, и их angelus [вечерний звон, призывающий итальянцев к молитве ‘Аве Мария’ — ит.] над вечными полями так простодушен, и так трогателен.
‘Слушай в час сумерек звон кампанилл. Пойми, люби, надейся’.
Вот и день прощанья. Снова вечер. И она лежит в своей долине — тонкая и дымная. А здесь, на высоте San Miniato, воздвигнуты беломраморные усыпальницы ее детей. Черные кипарисы, мраморы, решетки, гробницы, золотые надписи, часто ангелы крылатые изображены — и все это навсегда спит, но над ее бессмертным телом. И цветут каждую весну розы на могилах, умирая сами, и дамы в трауре приезжают сюда, и плачут под этими кипарисами. В светлом вечере звонит колокол San Miniato, а она все лежит там у себя, туманеет вечерней дымкой, и вечно юны и древни эти острые колоколенки.
Да, там жили, думали, творили, пламенели и сгорали тысячи душ, длинными рядами шествуют они со времен Данте. Все навсегда ушли отсюда. Но всегда живы, и как в дивную корону вставили сюда свои алмазы.
Несколько ниже кладбища, на площадке, лицом к Флоренции стоит Давид Микель-Анджело — бронзовая копия. Он юн и взгляд его направлен к недостижимым горизонтам. У его ног ходят, любуются, покупают розы у старушек, но ему не до этого. Туда, дальше, на восток, где восходит солнце, метнет он свою пращу. Что понял, что видит он? Не само ли бессмертие ему доступно? — — — — — — — — — —
И не бессмертие ли поймано в нем гением, и над бессмертным городом поставлено? Давид видит все холмы и горы вокруг, великую Тоскану с белеющими виллами, видит Св. Марию Цветов, Святую Марию Новую, Святой Крест, Арно, башню Синьории, осьмигранную крышу Баптистерия и дальше — виноградные и кипарисные высоты Фьезоле.
Солнце заходит. Уезжают дамы, за Арно зеленеют, золотеют огоньки. Скоро будет Флоренция засыпать, но наутро пробудится — как раньше вечная и мудрая, легкая, бессмертная и стройная.
1907 г

2. Видения

То, что я вижу, то, что помню, может быть, и неважно. Но я люблю это. Мне не хотелось бы оставить непрославленным ни одного мгновения, ни одного луча, ни звука, ни движения.
И вот, я ухожу.
Утро. Золотой свет, тонкой струйкой, сквозь зеленые жалюзи. В комнате полутемно, прохладно, мягкий и зеленоватый отсвет на стенах, трюмо, на каменном полу. На столике букет фиалок. Миловидная Мадонна над постелью.
Мы в Albergo Nuovo Corona d’ltalia [Гостиница ‘Новая корона Италии’ — ит.] во Флоренции, на углу via Nazionale и via del Ariento.
Если откинуть жалюзи скромного Albergo, то увидишь via del Ariento. Она в голубовато-золотистом утреннем дыму, уже проворные торговцы привезли свои тележки с овощами, булочные торгуют, продают цветы, толпа снует, все движется, живет, свистит, смеется. Пахнет светом, теплом, пригретыми овощами, острым запахом рынка, Mercato Centrale, сигарой, случайным благовонием далеких гор… — и в глуби тонкой, изящной в простоте своей улицы, с легкими домами, над которыми выступают карнизы — там, в глубине, в голубовато-туманном свете восстает красный купол San Lorenzo, с небольшой колоколенкой.
Вставать, вставать! Нельзя терять светлого утра, дня радости и юности.
Наскоро мы одеваемся, и в небольшом салоне синьора Ладзаро, нашего хозяина, пьем кофе из огромных чашек. Молоко белеет в нем, пар идет, пахнет сладковатым, и слегка мещански все в салоне, где встречаются, пьют кофе и беседуют провинциальные торговцы, адвокаты из Ареццо, нотариусы из Эмполи. Сам синьор Ладзаро приветствует нас в нижнем этаже, за своей конторкой, в неизменной каскетке, ласково улыбаясь косым глазом. Солнце сбоку ударило и по нем, и зажгло золотые пуговицы его куртки. Мы старинные знакомые. Много лет назад занес нас случай в Albergo Nuovo [Гостиница ‘Новая’ — ит.] и с тех пор, с нашей легкой руки, стада русских оживляют скромные коридоры, с красными половичками, скромного Albergo.
Легкий зной охватывает на улице. Насупротив в окне, прачки стирают, напевая песенку. Башмачник, с очками на носу, склоняется над подметкой, рядом с нашим подъездом.
— Vuole uva? [Хотите винограда? — ит.] — спрашивает седая женщина за углом, на via del Ariento. Вокруг нее, на лотке, нехитрые обольщения природы.
Мы берем фунтик спелого винограда, и среди медников, чинящих кастрюли, парикмахеров, выбегающих наружу поболтать, с бритвою в руке, пока намыленный клиент скучает за стеклом, среди булочников и фруктовщиков, мимо огромного, железного Mercato Centrale, где торгуют мясом, мимо цветочницы и Sale е tabacchi [Соль и табак — ит.] мы спешим к Сан Лоренцо, к огромному, красночерепичному куполу, вздымающемуся в глубине улицы.
Вход в церковь с небольшой площади, залитой зноем. Мы откидываем тяжелый занавес на необделанном фасаде, входим. Светло, прохладно, два ряда колонн, скамьи, орган играет и чуть голубеет ладан, стараясь не мешать молящимся, проходим мы направо, в закоулок, и каким-то проходом, — сразу мы в капелле Медичи, знаменитом детище Микель-Анджело.
Все здесь сурово, очень просто, почти бедно. Белое и коричневатое, два основных тона. Два героя в нишах, Созерцательный и Творящий, двое юношей, Лоренцо и Джулиано Медичи, вернее — их Идеи, два Образа, возникших как видения пред Микель-Анджело. Всесветно знаменитые фигуры возлежат у ног их, на изогнутых волютах, украшая саркофаги: Ночь и День, Сумерки и Рассвет.
В капелле очень тихо. Прохладно, беловатый свет. Беспредельно-задумчив Лоренцо, под своим тяжким шлемом, молод, богоподобен Джулиано, легко несет он голову кудрявую, тонкая шея, длинная, как у Давида. Тепла, загадочна, всех обаятельней немая Ночь у его ног, самое туманное творение, самое колдовское, и жуткое, недаром маленькая сова под ногой ее… Но отчего все так бесконечно серьезно в холодноватой капелле? Кто-то безмерно меланхоличный, и безмерно горестный заключил дух свой в мраморы, и вокруг разлил вечное очарованье и волнение. Прямо, все прямо к Вечности, скорбной стезей! Там тишина, и музыка нездешняя… Здесь — восхождение от юдоли бедной. О чем задумался Pensieroso? [Погруженный в думы — ит.] Что видела во сне Ночь? Они, правда, думают, и видят сны, это третья жизнь великого художества. И снова жуткое, благоговейное, холодком пробегает по спине. А из церкви слышен орган. Он покоен, и равен себе, как эта Вечность, он переливает бесконечные свои мелодии, волны одной реки, без конца и начала. Как хорошо, что он играет! Церковь, музыка, тишина, Микель-Анджело… Теперь похолодели корешки волос на голове.
Но когда мы выходим, через ту же тяжелую, кожаную портьеру у паперти, слегка замусоленную, и старушка руку протягивает за даянием — снова пред нами простая Флоренция, опять на малой площади торгуют бусами и гребешками, в отдалении висят шубы с собачьими воротниками, за тринадцать лир — зимне-осеннее одеяние флорентийских извозчиков, да над ларями с книгами букинистов восседает мраморный Джиованни делле Банде Нере. Знаменитый кондотьер бесстрастен, а у его ног, у какой-нибудь толстой, добродушной бабы в очках можно купить Тассо и Ариосто, или сонник, старинные анекдоты, вообще что угодно. Как проста, камениста, почти бедна и ободрана эта маленькая площадь, как суров необделанный фасад Сан Лоренцо, в горизонтальных ложбинах, и сколь много в сухости этой, в отсутствии пышного и ложного — сколько в этом Флоренции, легкой, сухой и ритмической.
Микель-Анджело, и грубо-шероховатая стена Сан Лоренцо, и каменистая пыль на площади, свившаяся легким вихрем, и Джиованни делле Банде Нере, и гомон торговцев, и аристократически-простонародная Флоренция, все это едино. Здесь нету плебса. Есть народ.
От Сан Лоренцо площадь Duomo, флорентийского Собора, недалеко. Эта площадь, как и площадь Синьории, есть средоточие Флоренции, место фатальное в том смысле, как для Рима фатален Капитолий. Вся Флоренция возросла из краев этих. Тут не случайные постройки, не случайные прелести искусства: это священно-основное, ибо Собор есть щит духовный города средневекового, как Дворец Коммуны, здесь — Pallazzo Vecchio [Старый дворец — ит.] — щит гражданский.
Сайта Мария дель Фиоре, Собор Флоренции, строился в четырнадцатом веке, кончен в пятнадцатом. Как все великие соборы, он детище различных архитекторов, эпох различных, детище страстей и столкновений, состязаний, интриг, побед одних и поражений для других, но его облик — могучий, по-тоскански пестромраморный корабль с куполом красной черепицы с кампаниллой, легкой и летящей — этот облик есть таинственный Лик самой Флоренции, художники, и зодчие, и магистраты, создавая свой Собор, дали ему свое лицо, живое и собирательное, воплощенное и идеальное, сами того не ведая. Этот Собор вполне жив. Он даже говорит, всей внешностью своей — и очень внятно. Город, над которым он вознесся, уже не может быть ни Римом, ни Венецией, и ни Миланом.
Я меньше чувствую это внутри Собора, и его внутренность люблю меньше. Там тоже много флорентийского. Там есть Кастаньо, есть и Донателло, есть бюсты знаменитых флорентинцев, есть Микелино — Данте пред кругами Ада. Все же огромные, холодновато-оголенные аркады, своды, гулкость, тишина — скорей общеготическое, даже францисканское, чем флорентийское. Внутренность Сайта Кроне в этом роде.
Но какой тип осьмиугольного Сан Джиованни, древнего Баптистерия Флоренции, на той же площади, насупротив Собора? Что это: храм Марса, древне-христианское создание IV века, или церковь XI? Ученые об этом спорят, но одно бесспорно: как Собор, может быть, даже более, это священный палладиум города, уж во всяком случае первобытный соборный храм, позднее уступивший место Сайта Мариа дель Фиоре. И если загадочно его происхождение, то и детали туманны, знаменитые его купели, каменные углубленья, о которых Данте поминает в XIX песне Ада, много задали труда и муки для дантологов.
Как бы там ни было, однако — из Albergo нашего никуда не выйдешь, не пересекши площади Duomo. Редко пройдешь, не задержавшись около Собора, заглянешь и внутрь, в прохладу, гулкость, поглядишь на Бонифация VIII в митре, на огромного, на коне, Гоквуда, на изящный бюст Фичино. Прочитаешь надгробную надпись, ранее незамеченную. А потом пойдешь к Кампанилле — неизменно облегчение какое-то, и разрежение духовное от нее, можно взойти наверх, по крутой, витой лесенке. Это очень высоко, площадь как на плане оттуда виднеется, с белеющею крышей Баптистерия, совсем рядом красная, черепично-чешуйчатая громада купола соборного, а вокруг, далее, над шершаво-остро-коричневой Флоренцией с тонкими кампаниллами — голубоватые вуали воздуха, голубовато-фиолетовые горы, Арно серебряное, светлый туман, да с гор благоухание фиалок. Вольный ветер, музыка и благовоние. Светлый свет Тосканы.
Немало минут и внизу проведено, с книжечкой в руке, у дверей Баптистерия. Собственно, почему у дверей? Всесветно прославлены бронзовые рельефы их, но если сказать правду, этих рельефов так много, и так трудно все их оглядеть. Кажется, не очень много радости от сравнения стиля Пизано с Гиберти в молодости, и с Гиберти зрелым, на Porta del Paradiso [Ворота рая — ит.]. Да и самая эта райская дверь, при всей тонкости и виртуозности имеет нечто холодноватое, как бы зачаток академичности.
Все же за что-то любишь их — и простого, грубоватого еще Пизано, и сухо-худощавого, изящного Гиберти. Подолгу стоишь над медальонами, и тебя обдувает ветер, иной раз легенький вихрь налетит, и повеет пылью. Рядом, в пролетках, на худых, тощих лошадях дремлют красноносные извозчики в цилиндрах, с зонтиками, прикрепленными над козлами. Увидев, что достаточно уж ты насытился Гиберти, и отходишь, красная, заспанная физиономия зашевелится, и молча приподымет указательный свой палец — как подымает его Иоанн Креститель у Леонардо. Это значит, поедем, цена — лира.
— Piazza Michel-Angelo, signore, Santa Croce, Cascine… [Площадь Мнкеланджело, синьоры, Святой Крест, сыроварня — ит.] В угловом Cafe Bottegone [Кафе ‘Большое’ — ит.], под навесом парусинным средне-зажиточные итальянцы пьют небогатый кофе, зайдет старик благообразный, в канотье, с белыми усами и той осанкой благородства и почтенности, каких много в добродушных, недалеких итальянских стариках. Быть может, за руку ведет девочку, угостит ее шоколадом, а сам спросит малаги, выпустит яйцо в рюмку, и быстро проглотит: это перед завтраком, арperitivo благородного желудка.
Мы же, до обеда, можем пройтись еще по кишащей Calzaioli, главной улице наших Афин. Шум, толкотня, извозчики, велосипедисты, итальянцы в канотье и синих костюмах, витрины магазинов, английские tea-room [чайные — англ.], вестибюли отелей, но и поступь ослика, и фартук каменщика… Мы дойдем до Or San Michele, старой церкви недалеко от площади Синьории, в древнем квартале шерстобитов. Это весьма странная церковь — по виду на храм непохожая, квадратное строение, XIV века, ранее служившее зерновым складом, среди огородов св. Михаила, лишь впоследствии обратилось в церковь, нижним этажом своим, ныне оно украшено снаружи статуями в готических, стрельчатых нишах. Здесь увидим мы Вероккио — Христос и Фома Неверный и Донателло — Св. Георгий, юноша, опирающийся на щит, юный бог и защитник, герой Флоренции. Ясный, стройный, он стоит покойно и легко, в нем юность, даже девственность искусства раннего, полуготического, тонкого, сдержанного флорентийского искусства, Донателло, как наш Пушкин, слова зря не скажет, а что скажет, то влито навеки в мрамор, в бронзу, рукой сухою и верною. В этом Георгии всегда виднеется очарованье утра, ясных далей флорентийских, тонкой красоты ее богоподобных юношей с головой легкою, на длинной шее. Св. Георгий весь — земная прелесть, светлость, обольщение Тосканы. Остроты Микель-Анджело в нем нет. Он ограничен. Надлом, трагедия пришли уж позже.
Стендаль презрительно отзывается об иностранцах, знакомящихся со слугами и трактирщиками. Пусть презирает нас Стендаль. В дни нашей молодости не было у нас рекомендаций к банкирам и титулованным особам, вряд ли кого-нибудь из людей солидных можно было принять в нашем Albergo. Да и сами мы не солидны, русские наши друзья — богема, и мы обедаем в скромнейшем ресторанчике Маренго, среди пехотных офицеров, мелких служащих, люда нехитрого и не из важных.
И не стесняясь этого Стендаля, великолепнейшего Гете и иных великолепных людей прошлого, помянем легкой памятью легкого Джиованни, быстроногого, быстроязычного гражданина Флоренции, столько раз подававшего нам bifstecca, frutti, fiasco chianti [бифштекс, фрукты, большая фляга кьянти — ит.].
Джиованни мал ростом, черноволос, курчав, с небольшими усиками, он очень расторопен, боек, но и страстен, у стойки padron’ы [хозяйки — ит.], немолодой женщины, нередко он с ожесточением о чем-то спорит, сердится, глаза его блестят, но на возглас: ‘Giovanni!’ [Джованни — ит.] уж летит его: ‘Pronto! Subito!’ [Слышу! Сейчас! (ит)] — веселый, звонкий отзыв, и легко подносится он к доктору, офицеру, к нам. В нем нет совсем угодливости, он вежлив и воспитан, как полагается в Италии, и от природы не потерпит лени: весь как на пружинах, легенький, изящный, безустанный.
С нами он дружествен давно. Именно его вначале мы почти не понимали, но потом, с пятого на десятое приучились разбирать речь его — частую, как дробь отчетливую, острую. Одевались мы не очень бережно, здоровались с ним за руку, на серьезных иностранцев не были похожи, это нас сближало. На один вопрос мой, за кого он нас считает, Джиованни быстро взглянул, как бы проверяя себя, и сказал твердо:
— Artisti. [Артисты — ит.]
Как artisti, мы запаздывали в ресторан, заказывали не совсем толково, разговаривали с Джиованни, хохотали, прикармливали сен-бернара, прыгавшего на улицу прямо чрез окно. Вообще, как иностранцы, russi, обладали индульгенцией на маленькие странности, даже причуды (вместо вина спросить молока, не весьма аккуратно бриться, и т. п.). Джиованни видимо нам покровительствовал.
Жил он далеко. Каждое утро подкатывал на своем бициклете, в каскетке или дешевеньком канотье, аккуратно одетый в черный костюм, будто бы чем-то озабоченный, начиналась ресторанная сутолока, он входил в нее, носился, действовал, острил, язвил — все же его дело ему не нравилось, лучшие виды, дальнейшие, сохранял он под большим лбом с курчавыми волосами.
В один из наших приездов мы не нашли Джиованни в ресторанчике Маренго. Старый, прихрамывавший Пьетро объяснил, что он ушел, что теперь сам он — proprietario [владелец, хозяин — ит.], и содержит ristorante Fenice [ресторан ‘Феникс’ — ит.]. И правда, на via de Pucci, недалеко от нас, мы нашли Джиованни. В тесном, узеньком ресторанчике, с дверью, завешенной плетенкой, носился он, но теперь за прилавком стояла видная итальянка в серьгах, черноволосая, черноглазая, и мальчик лет двенадцати, в берете и переднике, коротеньких штанишках, помогал отцу. Мы встретились очень дружественно. Он благодарил за память, познакомил нас с женой, усадил в лучшем месте, всячески выказывал внимание. Как и в Маренго, все здесь казалось им наполнено, он летал всюду, всюду острил, шутил, на недовольных огрызался, и его pronto! subito! вновь оживляло тесный Fenice. Но иногда забота и тревога явственней выступала в темных, быстрых его глазах.
Мы были верными его клиентами. Мы водили к нему друзей, пропагандировали его и, казалось — Fenice идет отлично. Перед отъездом, поздно вечером, мы пригласили его выпить фиаску кианти, и когда никого уже не осталось, вместе с ним и с женой его ужинали. Пили за процветание Fenice, за то, чтобы он разросся в огромный отель, пили за Флоренцию, Италию, и, разумеется, Россию. Итальянка смущалась, ласково блестела черными глазами. Мы простились сердечно, считая, что через год, два встретимся.
Боги, тогда нам покровительствуя, довели вновь увидеть дивный город. После всегдашних обрядов встречи, мы побежали на via Pucci, к Джиованни. Вывески Fenice не оказалось. Пройдя далее, вновь возвратившись, мы заметили, что на месте Fenice теперь магазинчик. Я спросил у прохожего, где ресторан Fenice. Тот ответил, что такого нет здесь. Я прибавил, что принадлежал он Джиованни R-i.
— Non с’е piu, signore. Proprietario rovinato. [Его больше нет, синьор. Владелец разорился — ит.]
Владелец разорился! Я с грустью это выслушал. Не кончив брить кого-то, из парикмахерской, с бритвой и полотенцем выглянул парикмахер. И в подтверждение коротко, твердо добавил:
— Rotto. [Сломался — ит.]
Было жарко, сухой ветерок пробегал по via Pucci. Над красным куполом S. Maria del Fiore собиралось темное облако, вещая дождь.
Я медленно шел к Маренго, мимо дворца Риккарди, где некогда крошечный старичок в капелле, ныне умерший, показывал мне фрески Беноццо Гоццоли, освещая их электрическою лампочкой на длинной палке, и шамкая приговаривал:
— Tutti ritratti, signore, tutti ritratti! [Все изображения, синьоры, все, все! — ит.]
Мимо друга моего, Джиованни делле Банде Нере, сидящего на площади Сан-Лоренцо, на своем мраморном пьедестале, среди букинистов, у которых я покупал Петрарку. Мимо знакомых и всегда волнующих меня булочников, цветочниц, кастаньяр, под окнами, в приоткрытые, зеленые жалюзи которых выглядывают итальянки, лениво болтающие. Мне было жаль исчезнувшего Джиованни.
В конце концов, мы знали его мало. Может быть, он не совсем таков, каким нам виделся. Но для меня он остался живым, легким образом светлой Флоренции, как бы благосклонным, домашним ее божеством. И не зная о нем ничего, из глубины пространств и лет, хочется послать Джиованни, гражданину Флоренции, привет дружественный. Если же лег он, защищая благословенную родину, то да будет легка ему та, дальняя родина, к которой все мы несемся неудержимо.
Вечерние часы Флоренции! Тишина парка Кашинэ, сребро-золотеющие струи Арно, дали и кипарисы Сан-Миниато в хрустальном воздухе. Глухие закоулки Monte Oliveto1, среди садов, лужаек, где играют дети, маленьких церквей, нежно звонящих, голубые дали к Пизе, вид на бессмертную Флоренцию в бледно-лиловой дымке, юноша с девушкой, целовавшиеся за углом садовой ограды, едва не застигнутые нами.
И позже: розовато-пепельные облака, тень предвечерняя, фиолетовый сумрак узких флорентийских улиц, мальчишки, тяжелый омнибус, щелканье бича и окрик: и-о-бб! Первый, бледно-жемчужный фонарь на Понте Веккио, облепленном лавчонками, его аркады, лиловато-холодеющая даль реки, рыболовы у Понте алле Грация, средневековые закоулки у Сан-Стефано, где некогда Боккачио читал комментарии на Божественную Комедию. В теплом, нежном воздухе пахнет острыми запахами Флоренции. Люди идут насвистывая, иногда напевая, шарманка играет, мягко шуршит бициклет, наверху окна открываются, темная головка выглянет, а на углу, рядом, древняя гвельфская башня, четырехугольная, с крошечными окошечками. Вкось карнизы домов, далеко выступая над улицей, в щель между ними полоска неба, пепельно-посинелого, с одинокой звездой. Это вечер тихий, бесхитростный. Он дает покой сердцу, скромность и легкость. В этом вечере есть благоволение и любовь.
И скромно сядет путник за столик скромнейшего кафе площади Синьории, выпьет чашечку кофе, слушая разговоры мелкого люда вокруг, пред лицом великого Палаццо Веккио с тонкой, причудливой башенкой — вечным обликом Флоренции. Веттурины [Извозчики (от ит. vetturino)] проезжают, поет уличный певец, собирая толпу, шумит фонтан, и герцог Козимо сурово восседает на коне.
Звезды смотрят с небес.
И в одном из вечеров таких, в светло-сиреневом сумраке с отблеском заката, пробирается путник с Borgo degli Albizzi, где разглядывал фасад дворца, в Маренго, к Джиованни ужинать.
На площади знакомого нам S. Lorenzo — группа. Стоят в кружок около человека с девочкой. Человек немолод, бедно одет, полуслепой — в огромных, зеленеющих очках. Отирая больные глаза клетчатым платком, он чертит на земле палочкой, с жаром ораторствует.
Осада Флоренции, 1530 года! Расположение войск, описание штурмов, имена полководцев… и все это страстно, голосом хриплым, но бурным, ораторски, очень красиво, толково. Интонации, жесты, с которыми, наверно, еще древние говорили, и что теперь перешли к адвокатам и политикам Италии.
Кто он? Обнищавший ли профессор, опустившийся учитель, друг, поклонник Бахуса? Или просто странник, никому не служащий, живущий скромным гонораром скромных слушателей?
Когда последняя рулада прогремела, он окончательно отер вспотевший лоб, а девочка, с тарелкой, стала обходить толпу. Чентезими и сольди зазвенели. Бросили мы также подаяние свое — с чувством смутно-волнующим. И народ стал расходиться, и как Эдипа повела девочка за руку полуслепого отца в темнеющие переулки Флоренции. Может быть, за стаканом красного вина будет он вновь ораторствовать в траттории для извозчиков, и в распаленном мозгу встанут видения Флоренции далекой, и великой? Будет ли он, с пьяных глаз, цитировать Данте, или сонеты Микель-Анджело?
Так размышляя, мы подходим к своему Маренго. На другой стороне улицы, против его дверей, бледно-матовый шар сияет — вход в театр, Arena Nazionale. Здесь идет оперетка, здесь играет знаменитый Бенини.
Джиованни, после супа, подает нам афишку, и блестя, играя черными своими глазами, на вопрос, стоит ли сходить в театр, отвечает, что даже очень, что театр веселый. Ловко выхватывает он из жилетного кармана часы, взглядывает.
— Died minuti, signore, vi resta dieci minuti… [Десять минут, синьоры, пути осталось десять минут — ит.]
Как прост, бесхитростен театр в Италии, и какую прелесть он имеет! Сколько веселья, таланта, солнца, простодушия в Гольдони, и в актере, в зрителе… То сложное, глубокое, чему столь много служит северный театр, здесь не у места. Здесь не к месту и искания театра. Италия страна латинская. Дух древности, традиции, любовь к основам так же здесь сильна, как, может быть, во Франции. Вряд ли французский или итальянский театр близки нам по духу, но мимо итальянской легонькой комедии нам не пройти, это прелестно, в жанре пусть не нашем, но очаровательном.
Мы попадаем за несколько минут до представления. Все очень простенькое в этом театре, переделанном, кажется, из цирка. Крошечная ложи, нехитрый занавес, никаких украшений. Вольтова дуга под белым потолком шипя, потрескивая, освещает живую толпу белым своим, синеющим светом. В толпе снуют продавцы мороженого. Предлагают кофе, шоколад. Служители, с огромной стойкой подушечек, сложенных как блины, на разные голоса, с распевом и коротко, возглашают:
— Cuscini [Полушка ит.] — Cusci-i-ni! Cuscini! Cuscini!
Это значит — не угодно ли, за двадцать чентезимов, купить себе подушку, чтобы мягче было сидеть в партере. Нельзя без улыбки смотреть на эту торговлю, хоть и сам купишь просиженную, потертую cuscino, и с нее комфортабельней будешь слушать жиденький оркестр, жидкую музыку ‘Мамзель Нитуш’, созерцать декорации, колеблемые током воздуха, и так написанные, что подумаешь — да правда ль ты в стране Джотто, Леонардо и Рафаэля? Но все техническое, зрительно-декоративное в театре Италии отсутствует. Как ателлана, как комедия масок, весь он основан на актере, некогда надевавшем маску, а теперь просто гримирующемся, но и как тогда — играющем наполовину собственный текст. Вряд ли актер здешний может думать, что должен выразить автора. Автор, комедия — это предлог, чтобы выразить себя. Древний дух импровизации его не оставил.
И достаточно Бенини появиться на подмостках (именно подмостках, а не сцене) — весь театр заливается. Он веселится не напрасно. Ибо, правда, есть глубокий комизм, и тонкое, пенящееся обаянье в самом последнем пустяке, сказанном им, в любом жесте, любой интонации. В сущности, он один все вывозит, и ему на три четверти обязаны мы тем добрым, светлым смехом, что сопутствовал нам часа три. Ныне Бенини нет в живых. Я не знаю, оставили ль его успехи след прочный в Италии. Слава актера мгновенна! — Как закипела, всклубилась, дошла до зрителя, так же и отцвела. Удивительному Бенини, блиставшему в комедиях Гольдони и в жалких фарсах, ничтожных оперетках — дань признательной благодарности из страны Гипербореев.
Смеясь, в легкой толпе, возвращаемся мы в свой Albergo. Вся улица полна народу. Опять щелкают бичи, катят ветгурины, опять шумят, свистят, кричат, напевают. Это продолжается довольно долго. Уже мы у себя в номере, уже хочется отдохнуть после дня полного, дня прожитого, а еще все гремит музыка в кинемо через улицу, все с улицы доносятся крики, прокатывает запоздалый ветгурин, и сквозь узенькие щели жалюзи втекает воздух — милый воздух Флоренции.
В полночь становится тихо. Пустынно сейчас на улицах. Где-нибудь в отеле укладывается утомленный мим, вечный облик маски древней — Бенини, а с ним о бок дремлют творения Микель-Анджело, каменеют во тьме соборы и дворцы, и статуи. Великое Флоренции, и то мгновенное, что представляем из себя мы, люди, одинаково безмолвно в одиночестве ночном. Долго ль впивать нам свет, благоухание мира? Это неведомо, но ведь не длительный мы, на земле, той отшумевшей комедии, что шла нынче в театре, и тем жарче, страстней надлежит нам прильнуть к каждой медоносящей минуте бытия.

3. Полет

Нельзя расстаться со Флоренцией, не оглянув, в последний раз, стройного, легкого ее облика с высот Сан Миниато.
Там, за Арно, над башней Сан Никколо, подымается площадка, с балюстрадой. Бронзовый Давид, великолепный снимок, украшает ее, в глубине, под темной зеленью кипарисов, вязов и платанов, выше благородного Casino, где кафе, подымается фасад церкви Сан Миниато, скромный, древний, по-тоскански пестромраморный. На площадке этой всегда есть кто-нибудь. Дети играют у подножия Давида. Продают цветы. На веранде кафе тянут красно-ледяной гренадин через соломинку, пьют кофе. Иногда музыка доносится. Иной раз рваный славянин с Балкан, с медведем на цепи зайдет сюда — проделывает нехитрые забавы, смешившие нас в детстве. Странно видеть его здесь перед Флоренцией, раскинувшейся внизу, пред голубеющими холмами с белыми виллами, с синими, бегущими тенями облаков. Но и медведь вошел, в конце концов, в гармонию. Яркая голубизна воздуха, светлый ветер, веющий с Казентина — опьяняющий дух Тосканы — все это поглотило, приняло бедного комедианта с бедным зверем.
Не за кофе, не за гренадином, не за музыкой бывают люди здесь. Отсюда открывается Флоренция. И часто, вечерами, тянет к Piazzale Michelangelo, вдохнуть прозрачности, спокойствия и прелести.
Как светлая раковина, прорезанная изгибом Арно, лежит Флоренция в долине, окаймленной мягкими горами. Что-то жемчужное есть в вечернем солнце, теплеющем ее отлив, в нежной пестроте, взятой в смягченном, дымно-золотистом тумане. Нечто девичье — в легкой стройности кампанилл, что-то живое, юное, вечно-меняющееся и вечно-нестареющееся, то, что называем мы нетленным. Это волшебное Флоренции всегда пьянит, дух омывает, просветляет.
В вечере, мирно-золотеющем, уходит солнце. Вдали, на свет-лоозаряемых холмах сияет золотом стекло какой-нибудь из вилл, бело-горящих среди зелени. А уж внизу, над Арно, нежно-сиреневое одевает город — чешую крыш, острые кампаниллы, мягкую глубину улиц. Дымка легка, туманна! Понемногу розовым наполняется воздух, горы порозовели, золото угасло, и тихо, однозвучно звонят Angelus церкви Флоренции. В светло-туманно-огненную даль, на запад, уходит Арно, мимо сада Кашинэ, заволокнутого нежно-лиловым. Позже, когда плотней укутается город в сизо-сиреневое, и лишь Палаццо Веккио, Сайта Мариа дель Фиоре да Санта Кроче еще теплятся алым, влево, вдоль бледнеющего Арно золотые огоньки означатся, тонкою цепью. Справа же, с гор Пратоманьо, поползет лиловый, клочковатый сумрак, и верхи гор заклубятся. Значит, вечер настал. Город уходит во мглу сиреневую, тает в ней, и все больше, больше золотых, дрожащих огоньков является над ним.
Купим последнюю розу у старушки на площадке, спустимся лесенкой, рубленной в почве каменистой — вниз, где течет Арно, где трамвай бежит по набережной с Bagni Ripoli1, весь переполненный рабочим людом, operai’eft [рабочие — ит.]. А о Флоренции можно теперь мечтать, любить ее, и вечно вспоминать.
Тебе, Флоренция! Тебе, таинственная родина души, с первого взгляда узнанная, с первого дыхания полюбленная, тебе, молодость озарившая, тебе, счастьеподательница, тебе, о ком мечта оживляет сердце — тебе привет, тебе любовь.
Великие соборы и дворцы, стройные кампаниллы, легко взбегающие, нежно звонящие. Бессмертные поэты, Орлы Трех Царств и паладины Любви. Творцы Образов, прославивших стены, вас приемлющие. Безупречные ваятели, создавшие расу выше человеческой. Площади, улицы и переулки, дома и черепицы, мосты, сады и набережные, голуби на площади Синьории и веттурины перед Баптистерием, скромные альберго и неведомые Джиованни. Бедный осел, везущий камень, собачка, задремавшая средь статуй Лоджии, жалкий комедиант и голодный медведь на Piazzale. Ветры, солнца, благоухания, пыль, дождь, весна и лето, зима и осень, дни и ночи Флоренции, розы ее садов и жалкий сор мостовых —
все вы, великие и малые,
вечные и мгновенные,
древние, вчерашние, нынешние
и
завтрашние:
приимите поклонение странника краев дальних. О ты, Флоренция — дева, звезда, мечта, фантасмагория.

Комментарии

Флоренция

…Киприда Ботичелли с тенями ветров и золотыми волосами. — Имеется в виду шедевр флорентийского живописца эпохи Раннего Возрождения Сандро Боттичелли (1445—1519) — картина ‘Рождение Венеры’, ‘лучшая из всех картин на свете’ (Муратов П. П. Образы Италии. Т. 1. М., 1993. С. 189). Киприда — одно из прозвищ богини сладострастной любви Венеры (у греков — Афродиты).
В этой обители жил святой живописец Беато. — Беато Анджелико — прозвище флорентийского живописца Раннего Возрождения Фра Джованни да Фьезоле (ок. 1400—1455), жившего в монастыре Сан Марко и украсившего его своими светлыми, лиричными фресками.
Андреадель Кастаньо (ок. 1421—1457) — живописец эпохи Раннего Возрождения, представитель флорентийской школы, создатель фресок ‘Девять знаменитых людей’ и ‘Тайная вечеря’ (ныне в монастыре Сант-Аполлония во Флоренции).
Уффици — картинная галерея во Флоренции, крупнейшее в мире собрание итальянской живописи XIII—XV1I1 вв.
…рядом с ‘Тайной вечерей’ Петрарка, Данте, Фарината и Юдифь великое спокойствие и царственность лиц… — Названы фреска ‘Тайная вечеря’ Кастаньо (в музее его имени) и изображенные в полный рост на других его фресках — ‘Девять знаменитых людей’: поэт, родоначальник гуманистической культуры Возрождения Франческо Петрарка (1304—1374), патриот Фарината дельи Уберти (ум. 1264), одни из мучеников дантовского ‘Ада’ (песнь X), мужественный вождь гибеллинов, не позволивший своим союзникам разрушить Флоренцию, свою родину, Данте Алигьери, Юдифь (на фресках Кастаньо ее нет) — в ветхозаветных апокрифах благочестивая красавица, убившая Олофериа, полководца царя Навуходоносора, и этим спасшая свой город от нашествия ассирийцев. Кроме названных на фреске изображены герои и покровители Флоренции: создатель ‘Декамерона’ Джованни Боккаччо, Никколо Аччайуоли, Филиппе Сколари (Пиппо Спано), сивилла-пророчица Кумекая (Куманская), царица амазонок Томири (Фамарь) и тираноубийца Эсфирь (очевидно, ее Зайцев ошибочно принял за Юдифь).
…что-то прекрасно-ясное есть в этой лоджии Орканья.. — Андрея Орканья (впервые упоминается в 1343 или 1344 г. — ум. 1368) — живописец, скульптор и архитектор, представитель флорентийской школы треченто, предвосхитившей культуру Возрождения. Предполагается, что по его рисунку на площади Синьории во Флоренции, рядом с Палаццо Веккьо (Старый Дворец), построена парадная трехарочиая лоджия для официальных церемоний, которая до XIV в. называлась Лоджия делль Орканья, а затем Лоджия леи Ланци.
…это какая-то агора Флоренции… — У древних греков агорой называли народные собрания и места, где они происходили, обычно это центр города, застраиваемый храмами, госучреждениями и торговыми лавками.
Наискось дворец Синьории. — Правительственное здание Флоренции, одно из названий которого дворец Синьории, с 1550 г. называется Палаццо Веккьо.
…геральдическом льве Мапоссо, мраморном детище Донателло… — Гербовый ‘лев Флоренции’ Мардзокко поддерживает щит с надписью ‘Gloria tuam’ (‘Слава твоя’). Во Флоренции установлена мраморная копия Мардзокко, созданная Донателло (Донато ди Никколо ди Бетто Барда, ок. 1386—1466), великим итальянским скульптором эпохи Раннего Возрождения.
А в двадцати шагах жгли Савонароялу. — Джироламо Савонарола (1452—1498), настоятель флорентийского монастыря доминиканцев Сан Марко, пламенный обличитель пороков общества, папской церкви и современного ему искусства, организатор публичного сожжения произведений живописи. Из любимца публики Савонарола превратился в ненавистного еретика: он был отлучен от церкви, затем по приговору приората повешен, а труп его вселюдно сожгли на костре. Боттичелли создал гравюру ‘Триумф веры фра Джироламо Савонаролы из Феррары’, ‘приверженцем секты которого он стал в такой степени, что бросил живопись’ (Вазари. Жизнеописания Т. 2. С. 529).
…художники поменьше, нехарактерные: Филиппе Липпи, Гирляндайо, Полайоло. — Фра Филиппе Липпи (ок. 1406—1469) — монах-кармелит, ставший художником, представителем флорентийской школы, создал алтарные композиции и фресковые циклы, отличающиеся проникновенным лиризмом. Домеиико Гирландайо (1449—1494) — живописец эпохи Раннего Возрождения, представитель флорентийской школы. Антонио Поллайоло (1433—1498) — живописец, скульптор, ювелир и гравер, представитель флорентийской школы.
Беноццо Гоццоли пишет уборку винограда… — Беноццо Гоццоли (1420—1497) — живописец эпохи Раннего Возрождения, представитель флорентийской школы.
…аркад… Джотто и Чимабуэ, Мазаччио… — Джотто ди Бондоне (1266 или 1267—1337) — живописец эпохи Проторенессанса, оказавший огромное влияние на становление искусства Раннего и Высокого Возрождения. Чимабуэ (наст, имя Ченни ди Пепо, ок. 1240-ок. 1302) — живописец, положивший начало искусству Проторенессанса. Мазаччо (наст, имя Том-мазо ди Джованни ди Симоне Кассаи, 1401—1428) — представитель флорентийской школы живописи, один из первых реалистов эпохи Раннего Возрождения.
…фрески Sepolcreto… — Имеются в виду фрески надгробий (ит. Sepolcro — гробница, могила).
…лицом к Флоренции стоит Давид Микель-Анджело бронзовая копия. — Одно из величайших творений мирового искусства — гигантская скульптура ‘Давид’, созданная в 1501—1504 гг. Микеланджело Буонаротти (1475—1564), первоначально была торжественно установлена на площади Синьории во Флоренции, у входа в Палаццо Веккьо, в 1873 г. ‘Давида’ перевезли в галерею Академии, установив на прежнем месте мраморную копню. Бронзовая копия ‘Давида’ включена в композицию монумента в честь Микеланджело, воздвигнутого на высоком берегу Арно.
Два героя в нишах, Созерцательный и Творящий… Лоретт и Джуяиано Медичи… — Имеется в виду так называемая Капелла Медичи, построенная Микеланджело для погребения в ней членов правящей семьи Флоренции. В капелле скульптор создал гробницы Лореицо (герцога Урбннского, внука Лоренцо Медичи Великолепного) и Джулиано (герцога Немурского, сына Лоренцо Великолепного). Микеланджело изобразил их сидящими в нише друг против друга: задумчиво-пассивный Лоренцо символизирует жизнь созерцательную, в то время как Джулиано олицетворяет творчески созидательную активность. Однако и тот и другой похоронены были не здесь, а под простой плитой, на которой Микеланджело изваял статую Мадонны с младенцем.
…есть и Донателло, есть Микелино Данте пред кругами Ада… — Донателло (наст, имя Донато ди Никколо ди Бетто Верди, ок. 1386—1466) — скульптор эпохи Раннего Возрождения, представитель флорентийской школы. Доменико ди Микелино (жил в первой половине XV в.) — автор знаменитой фрески во флорентийском соборе Сайта Мария Новелла, на которой Данте в алой тоге и увенчанный лаврами стоит перед городскими воротами, он со своей ‘Божественной Комедией’ в левой руке и поднятой правой указывает флорентийцам на распахнутые ворота Ада, а на втором плане фрески — гора Чистилища и сияющие над нею небесные сферы.
…древнего Баптистерия Флоренции… — Баптистерий (греч. купель) — помещение для крещения в христианском храме. Баптистерий св. Иоанна Крестителя (Сан Джованни Баггиста), построенный в V в. и много раз перестраивавшийся, был до середины XII в. главной церковью Флоренции.
…поглядишь… на изящный бюст Фичино. — Марсилио Фичино (1433—1499) — философ-неоплатоник, глава флорентийской Платоновской академии философов и поэтов, действовавшей под покровительством Лоренцо Медичи Великолепного.
…От сравнения стиля Пизано с Гиберти в молодости… — Андрея Пизано (ок. 1290—1348 или 1349) — скульптор и архитектор рельефов южных дверей флорентийского баптистерия и статуй в кампаниле собора. Лоренцо Гиберти (ок. 1381—1455) — скульптор и ювелир эпохи Раннего Возрождения, создавший рельефы северных и восточных дверей флорентийского баптистерия с многофигурными композициями на библейские сюжеты. Автор книги ‘Комментарии. Записки об итальянском искусстве’ (в рус. пер.: М., 1938).
Здесь увидим мы Вероккио Христос и Фома Неверный и Донателло св. Георгий, юноша, опирающийся на щит… — Андреа дель Верроккьо (наст, имя Андреа ди Микеле Чони, 1435 или 1436—1488) — скульптор, живописец и ювелир Раннего Возрождения, представитель флорентийской школы. Мраморная статуя св. Георгия (ок. 1416), созданная Донателло, находится в национальном музее Флоренции.
…где некогда Боккачио читал комментарии на Божественную Комедию. — Боккаччо в последние годы своей жизни увлекся изучением и толкованием Данте, в частности составил подробный комментарий к его ‘Божественной Комедии’ и взялся писать книгу ‘Жизнь Данте’ (завершить ее не успел). В 1373 г. он по просьбе властей Флоренции прочитал цикл лекций о Данте.
…герцог Козимо сурово восседает на коне. — Козимо Старший Медичи (1389—1464), правитель Флоренции, покровитель искусств, правительственным указом на его надгробии начертано: ‘Рагег Patriae’ (‘Отец Отечества’).

—————————————————————————

Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений. Том 3. Звезда над Булонью. Романы. Повести. Рассказы. Книга странствия. — М: ‘Русская книга’. — 1999. — 571 с.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека