Фиоренца, Манн Томас, Год: 1904

Время на прочтение: 93 минут(ы)

Томас Манн.
Фиоренца

Перевод и предисловие Ю. Спасского.

Москва — 1910.

Флоренция — точка наивысшего кипения духа Возрождения, его сил, его творческих воплощений. Медичи, в лице Лоренцо Великолепного и папы Льва X как бы символизируют свое время, претворяют свою живую личность в отвлеченное понятие, до такой степени сплелись в них все нити Ренессанса, его возмущение, его заповеди. В лике искусства, — воскрешённого античного и вновь сотворенного титанами—художниками Возрождения явлено было миру новое исповедование жизни. Если античный порядок рухнул от напора религиозного христианского сознания, то аскетическое монашески демократическое мировоззрение могло быть ниспровергнуто только под знаменем эстетического воссоздания действительности, — искусством, радостью, красотой. В необычайном размахе творческих художественных сил, в обоготворении наслаждения чувственным выросла новая оценка жизни, этой, по-сю-сторонней, земной жизни. Чтобы снова полюбить чувственность, люди должны были взглянуть ей в лицо под наиболее привлекательным углом зрения, сочетать с искусством, противупоставить религиозной грезе мечту художника. Борьба велась не догматами и доводами, рационалистическое отрицание христианства, не восходит дальше недавнего минувшего и слишком близко нашей современности, но перемещением оценки жизни, потоком свободно хлынувших страстей. Люди Возрождения наружно не переставали быть христианами, благочестиво исполняли внешность обряда, посещали церковь, молились. Даже Лоренцо Великолепный пред смертью зовет священника, исповедуется, причащается. Христианству, как догмату, как церкви, ничто не грозило в Возрождении, для подавляющего большинства даже и не поднималось вопроса об измене верованию. Но аскетическая сущность христианина исчезла. Мир телесности был торжественно принят и возвеличен, право на власть, на господство, аристократическое восприятие человеческих отношений справляли снова свой триумф, ‘Вечный праздник — такова была моя воля властелина’, слова, вложенные Т. Манном в уста Лоренцо Медичи — несколько модернизированное, но в сущности своей верное истолкование эпохи. Она стремилась стать праздником, возместить тысячелетний пост, вознаградить за длительность воздержания. Было бы ошибочным считать, что в напряженности наслаждения люди Ренессанса сознательно преодолевали нравственность. Подобно теологической и моральная догма внешне оставалась почти неприкосновенной, открытой лишь двусмысленным нападкам избранного меньшинства. Но практически действенно нравственность, конечно, была упразднена и подернутая фатой искусства упоенность мгновением наполняла жизнь тогдашних людей. ‘Искусство выше морали’, восклицает Лоренцо у Т. Манна. По существу, это было верно тогда. Хотя намеренного противупоставления искусства морали нет в Ренессансе, но моральное мерило оценки исчезло, дух времени ценит лишь прекрасное, сильное, дерзостное и даже в поклонении подвигу, жертве сказывается только художественный восторг. Так в основах своих снова одержало победу язычество, единственной ценностью должного стало прекрасное, и в безграничном торжестве земной чувственной личности наполнил свое бытие творчеством возрожденный человек.
Легенда потустороннего, неземного торжества, святое блаженство горней обители не устояли пред возрожденным ликованием искусства, жизнь, как веление нравственного закона, как длящееся самоограничение, сменилась хмелем наслаждения, претворилась в забвении творчества, выросла в отважный подвиг смелого искателя, в почти беспредельное самоутверждение.
И так выпукло и отчетливо чеканили тогда люди деяния свои и судьбу, являя своеобычность и многогранность своего исторического облика, что один из вождей современного Ренессанса — Ницше—должен был спуститься туда к Возрождению, чтобы обрести там своего сверхчеловека. Дело тогдашнего Возрождения послужило канвой для узоров нашей современности. Нить Ренессанса порвались и лишь наше время снова подняло ее, чтобы сознательно искать там, где в XVI веке действовала стихийность чувства.
Аскетическая мораль, аскетическое мировоззрение воплощены Савонаролой. Он демократ, он возвещает о равенстве первоначальных христианских веков, по-прежнему отрицает радостную телесность Возрождения, борется с искусством, как искупительным преодолением жизни, провозглашает себя пророком нищих духом, простых умом, ‘неведающих о Цицероне и философах’. Томас Манн прав, заставляя Лоренцо Медичи воскликнуть, что его противник хочет смерти. Савонарола — как бы ангел смерти—в ней видит начало жизни, мира очищенного огнем страданий, воссозданного по ту сторону бытия. Он собрал в себе всю удушливую мрачность чар средневековья. Под личиной реформатора, вопиющего об испорченности нравов и злоупотреблениях церкви, чувствуется темный враг новых начал жизни, проглядывает великий инквизитор. Не легенды Достоевского, разумный, мягкий и уравновешенный, но злобный, напоенный духом ненависти, от первых времен христианства воспринявший отвращение к видимому и забывший о кроткой улыбающейся милости мучеников и Отцов. Существо его глубоко демократично. Познание и художественное творчество отвергает он не только как грех телесной гордыни, но как аристократическую привилегию, орудие народного рабства. ‘Печальный диктатор’ называет его Т. Манн устами старого гуманиста. Да, он воистину печальный диктатор. Вождь ‘плакс’ — людей с унылыми взорами полными слез, тихими мертвенными движениями проклявших мирские радости и творения, отвернувшихся от многоцветных красок земной радуги, жаждущих превратить всю жизнь, все человечество в один гигантский необъятный монастырь, где полное равенство, вечная скорбь и бледные сумрачные тени, навсегда отвернувшиеся от греха, а следовательно и от жизни. Огонь избавил мир от Савонаролы. Полумерами и половинчато его печальное дело довершила реформация.
Поединок между ‘властелином красоты’ — Лоренцо Великолепным и Савонаролой — содержание пьесы Т. Манна. Оба фиксированы, как разные полюсы жизни, как глашатаи двух враждующих миропониманий. Их драма не в них самих, но в воплощенных ими началах. Скорбное равенство и творящая красоту власть, жизнь как уничижение и жизнь, как вызов, дерзкое торжество — таковы противопоставления драмы, в их столкновении осуществляется трагический рок. Как в античной трагедии, любовная интрига почти отсутствует, действие уменьшено до пределов крайнего. В обрисовке мировоззрений и стихийных сил лежит тяжесть пьесы. В тщательной погруженности Т. Манна в исторический колорит, в стремлении воспроизвести живую подлинность Ренессанса вплоть до обрисовки мелочных подробностей тогдашнего времени, вывести на сцену живых людей, как они завещаны историей, сказывается глубокая реалистическая манера этого писателя, снискавшая ему славу недосягаемого летописца.
Стилизованный, несколько архаический язык еще более усиливает впечатление изображаемой эпохи.
Но Т. Манн не даром во многом ученик Ницше. Местами его беспристрастный историзм покидает его и тогда в речах Лоренцо Медичи и гуманиста Полициано звучат отзвуки автора ‘Заратустры’. Если подлинный Медичи и стремился к сотворению из жизни праздника, к преодолению морали, но, конечно, отчетливое выражение его жизненной задачи было чуждо ему, он жаждал этого скорее бессознательно.
Современное и давно минувшее сплелось в пьесе Т. Манна. Символы настоящего тесно соприкоснулись с образами далекого прошлого, стали неразрывны, их едва можно различить. Может быть оттого, что Ренессанс бесконечно близок современности, может быть гораздо ближе, чем время едва отделенное от нас десятилетиями. И местный поединок между Великолепным и вождем ‘плакс’ разрастается до степени мировой драмы. Мы ощущаем в ней неясные очертания нашего времени, только Савонарола не выступает теперь в мистической маске религиозного демагога, а папа не обороняет от него творений художника и не держит в своих руках ключей источника жизни.

Ю. Спасский.

Фиоренца

Перевод Ю. А. Спасского.

Время после полудня 8-го апреля 1492 года.
Место: вилла Медичи в Кареджи близ Флоренции.

Первый акт

Рабочая комната кардинала Джиованни деи Медичи. Интимный покой в верхнем этаже виллы. Ковры по стенам. В промежутках книжные полки, вделанные в стену и свободно уставленные книгами и свернутыми манускриптами. Высоко расположенные окна с широкими подоконниками. Вход, закрытый гобеленом, посредине задней стены. На левой стороне стол, покрытый тяжелыми складками парчи. На нем чернильница, перья, бумаги. Перед ним кресло с высокой спинкой. Справа, на переднем фоне, диван, украшенный гербом. К нему прислонена лютня. На правой боковой стене большая картина мифологического содержания. Перед ней этажерка с художественными сосудами.

I.

Спереди направо на диване сидит молодой семнадцатилетний кардинал Джиованни. На нем красная шапочка, широкий белый воротник и красная пелерина. У него мягкое, красивое, насмешливое лицо. Рядом с ним на стуле Анджело Полициано, одетый в длинный темный камзол складками, с широкими рукавами, у шеи схваченный простым, узким, белым стоячим воротником. Его умное чувственное лицо, обрамленное поседевшими локонами, с резко очерченным согнутым носом и морщинистым ртом обращено к кардиналу, который, будучи весьма близоруким, играет со своим похожим на ножницы лорнетом. Книги, частью раскрытые, навалены друг на друга перед ним на ковре. Одну из них Полициано держит в руках.
Полициано. И на этом месте, Джиованни, друг мой и сын моего великого друга, я возвращаюсь к надежде, к желанию, столь правомерному, столь хорошо обоснованному, с которым подобно мне взирает на тебя весь любящий мудрость мир…
Не думай, что я оставляю без внимания при этом то почтение, которое я питаю к твоему высокому положению в иерархии священных степеней…
Джиованни. Простите, маэстро Анджело. Слышали вы, что падре Джироламо недавно в Соборе сказал, что в иерархии Духов вслед за низшим из Ангелов непосредственно идет христианский проповедник?
Джиованни. Как?.. Может быть… Возможно, что я об этом слышал. Оставим это. Но я хотел уяснить твоим взорам, что наместник Христа, тиару которого ты, согласно вероятному ходу вещей, призван когда-либо носить, ни в коем случае не встанет в противоречие своему священному служению, выполнив подразумеваемое мною желание всех любящих прекрасную мудрость. Это причисление к лику святых Платона ты знаешь, Джиованни. Он божественен и заповедь Разума сделать его Богом. Что это мудрое и прекрасное дело предназначено папе из озаренного Мудростью и Красотой дома Медичи, это не только прозревают на небе звездочеты, нет, это вполне логично и вероятно. Что-же касается Христа, то несомненно, что Он Сам мог бы только одобрить сочисление со святыми древнего философа. Явление Христа много раз ясно предвещено Сибиллами. Мне не надо напоминать моему ученику о стихах Виргилия, относящихся к данному случаю. Сам Платон по достоверному преданию в ясных выражениях указывал на это. И у Порфирия мы читаем, что боги признали необыкновенное благочестие и набожность Назарея, подтвердили Его бессмертие и в общем свидетельствовали о Нем благожелательно. Коротко говоря, мой Джиованни, я молю богов дожить до того дня, когда ты выполнишь желание всегда прививаемое мной твоему сердцу. Ведь день этот будет прекраснейшим плодом нашего совместного изучения Платона. (Так как кардинал усмехается про себя). Могу я спросить, что тебя смешит?
Джиованни. Ничего, ничего… совсем пустяки, маэстро Анджело. Но мне пришло в голову, что недавно в Соборе брат Джироламо сказал, что в платоновской ‘Беседе о любви’ царит ‘непристойная нравственность’. Я нахожу это удачным, хе, хе, это метко сказано, все равно…
Полициано (после некоторой паузы). Я огорчен, господин Джиованни, и с основанием. Вы невнимательны сегодня после обеда, были уже невнимательны во время всего чтения и при этом в самой высшей степени. Я приписал это горю, тревоге и заботе протекающих часов. Ваш бесподобный отец болен, очень болен и все боятся за его жизнь. Но, во-первых, мы возлагаем наши надежды на драгоценное снадобье, приготовленное для него врачом, евреем из Павии и кроме того, мне кажется, что как раз в часы нужды и страданий философия должна быть для нас наивысшим, наиболее желанным утешением. Все-таки я понял бы слишком хорошо, если бы мысль о вашем отце отклонила ваше внимание от занятий. Но так как я вижу, что вы гораздо больше заняты братом Джироламо, этой смешной рясой, этим отрепьем нищенствующего монаха…
Джиованни. Но кто же им теперь не занят? Вы должны извинить меня, маэстро Анджело! Ну, посмотрите на меня… Не сердитесь. Будьте добрым. Вам не к лицу гневаться. Вы всегда должны говорить красиво, размеренно и мудро. Разве я вас не люблю? Кто знает наизусть почти все ваши октавы и всю вашу поэму ‘Праздник в погребе’ в латинских гекзаметрах? Ну значит! Что касается до Феррарца, то правда, мне нравится немного поболтать о нем. Вы должны признать, что при всем этом он представляет своеобразное и приковывающее к себе явление. Он приор нищенствующего ордена. А нищенствующие ордена нужно презирать. Они являются предметом всеобщего осмеяния и, будучи в Риме, я узнал, что для церкви они лишь затруднение. Но если один из этих презренных и осмеянных братьев поднимается и благодаря своим редким способностям не только побеждает все предрассудки против своего состояния, но и привлекает к себе всеобщее поклонение…
Полициано. Преклонение! Кто преклоняется пред ним? Я нет. Конечно, нет. Чернь чтит его, как равного себе.
Джиованни. Нет, нет и нет, маэстро Анджело, он не подобен черни! И не только потому, что он происходит из старой высокочтимой семьи граждан Феррары. Я много раз слышал его в Санта Мария дель Фиоре, и я уверяю вас, что я вынес от него необычное и многообразно сложное впечатление. Я согласен с вами, что он потрясающим образом лишен всякой культуры и изящества, но если пристальнее присмотреться к нему, то несмотря на это покажется, что его тело и душа на редкость нежны. Часто на кафедре он бывает вынужден садиться, так поражает его собственная страсть и говорят, что после каждой проповеди он бывает вынужден ложиться в постель. Его голос удивительно тих и лишь взоры и жесты придают ему кажущуюся потрясающую громовую силу. Я только вам признаюсь… иногда, когда я один, я беру свое венецианское зеркало и пытаюсь подражать ему, как он бросает свои жаркие молнии против духовенства (передразнивая). ‘Но теперь Я протяну свои руки, говорит Господь, теперь Я прихожу к тебе, своевольная, непослушная церковь, развращенная, недостойная, бесстыдная! Меч Мой падет на Твоих приспешников, твои блудилища, твоих продажных женщин, твои дворцы и ты познаешь Мой суд…’ Да, конечно! Но посмотрите, у меня не выходит. Из меня бы вышел жалкий проповедник. Флоренция жестоко осмеяла бы меня, эта заносчивая женщина!.. Но на что я еще менее способен, чем он, хотя я и кардинал и должен сделаться папой, а он только жалкий нищенствующий монах, так это предсказывать будущее, маэстро Анджело. Задолго возвестил он скорую смерть папы и моего отца, ‘Великолепного’ и дай Бог, чтобы это предсказание не исполнилось вполне. По стольку, однако, оно сейчас действительно: жизнерадостный человек, давший себе с такой прекрасной иронией имя Иннокентия, уже недели лежит в состоянии тупой без чувственности, так что иногда весь двор принимает его за мертвеца, а мой отец так болен, что сегодня утром ему дали Св. Причастия. Кажется, что Оно, все-таки, так подкрепило его, что после он был в состоянии слегка пошутить по этому поводу, хотя, конечно, шутка и вышла достаточно бледной, но…
Полициано. Твой отец немного хватил через край во время карнавала, вот и все! На торжествах художников необыкновенно излишествовали, а Лоренцо так пылко любит красоту и наслаждение, что совершенно не обращает внимания на свое здоровье- Он пьет из чаши любви и радости так, как будто бы его тело столь же несокрушимо, как и его дивная душа. Однако, это не так… Даже дитя могло бы предсказать, что ему придется испытать в этом отношении хороший урок, а ты приписываешь это твоему монаху в качестве чуда. Оставь, Джиованни! Или ты дурачок или, что вероятнее, хочешь водить меня за нос. Уж не расскажешь ли ты мне об его видениях? О том, как небо разверзается перед ним, как он слышит голоса и видит дождь из мечей, стрел и огня? Я допускаю, что добрый брат верит в свои откровения и видения, приписываю их его смешной простоте. Но будь он немного ученее и образованнее, не владей такая безнадежная спутанность и беспорядочность его способностям и занятиям, их не было бы, думаю я…
Джиованни. Согласен. Совершенно верно. Мы все слишком учены и образованы, чтобы иметь видения. А имей мы их, мы бы не поверили. Но отсюда его успех, успех, маэстро Анджело!
Полициано. Пусть никто не говорит об успехе, когда покоряют толпу, льстя ее жалким страстям. А то Флоренции пришлось бы покраснеть перед всей Италией за успех этого противного капуцина. Я только раз был в Соборе во время проповеди этого прославленного приора Сен-Марко, и клянусь всеми Грациями, Музами и Нимфами—снова не пойду! Мне всегда казалось, что я немного понимаю в красноречии, конечно, я ошибался. Когда-то во Флоренции проповедника считали достойным удивления за размеренный и благородный выбор движений, слов и оборотов, обширное знание древних авторов, искусно проямляемое цитатами, значительность поучений, за чистый и изящный язык, красоту голоса, мастерское построение периодов и гармонию в расположении слогов, — очевидно, все это пустяки. Верх возвышенности, по-видимому, если болезненный варвар с пылающими взорами и необузданными жестами, который печалится о падении строгих нравов, низвергает образованность и искусства, поносит поэтов и философов, цитирует только библию, несмотря на ее поистине отвратительную латынь и в своей чрезмерной дерзости нападает на жизнь и правление великого Лоренцо. (Он поднялся и возбужденно ходит по комнате, в то время как кардинал благосклонно рассматривает его в лорнет).
Джиованни. Клянусь святой девой, маэстро Анджело, как вы великолепно разгневались! Вы смотрите на вещи почти так же, односторонне как и сам брат Джироламо. Я наслаждаюсь, слушая вас. Скажите это еще злее, еще более уничтожающе! ‘Эпикурейцы и свиньи’… он говорил об ‘эпикурейцах и свиньях’. Слово стало общеизвестным. Оно относилось к друзьям моего отца, к Фичино, мессеру Пульчи, художникам и, конечно, к вам, хе, хе…
Полициано. Слушайте, господин кардинал…
Джиованни. Ну, ну! Что такое? Разве я вас не люблю? Вы правы, поскольку это возможно…
Полициано. Я не говорю, что прав, я говорю что презираю этого червяка за то, что он мнит себя в обладании истиной. Хотя бы одна улыбка, о, всеблагие боги! Одна маленькая скрытая насмешка! Одно тонкое слово сомнения и превосходства, обращено чрез головы народа, к нам образованным, — и я простил бы ему. Но ничего, ничего подобного. Мрачное и тупое проклятие неверия и безнравственности, смеха, порока, роскоши и телесных наслаждений…
Джиованни (трясется от удовольствия). Vaccae pingues… Бог мой, знаете вы, что сказал он о тучных коровах, пасущихся на Самарийской горе? Он говорил о них, когда истолковывал Амоса. ‘Эти тучные коровы, сказал он, слушайте, что они означают. Они означают блудниц, все тысячи жирных блудниц Италии.’ Это хорошо! Это великолепно! Не возражайте против этого! Нужно обладать фантазией, чтобы напасть на что-либо подобное, и это доставляет неизгладимо забавное впечатление. Vaccae pingues! Я не могу видеть больше тучной коровы и не подумать о деве наслаждений, и не смотрю на жрицу Венеры без того, чтобы не вспомнить о тучной корове. Я сделал маленькое наблюдение. В насмешке, в комическом восприятии заключается сильнейшее средство борьбы с телесной похотью. Я не меланхолик, не правда ли? Я наслаждаюсь изваяниями, кар. тинами, зданиями, музыкой, шутками и стремлюсь только к тому, чтобы без помехи и радостно пользоваться этими прекрасными вещами, но уверяю вас, порывы любви нередко доставляют мне при этом неудобство. Они выводят меня из равновесия, омрачают мою радость, неприятно воспламеняют меня… Хорошо! Вчера на Пиацце мимо моих носилок прошла толстая Пентизилея, живущая у ворот Сен-Галло. Я посмотрел на нее и, признаюсь вам, не почувствовал ни малейшего вожделения. Мною овладел только такой припадок смеха, что я должен был опустить занавесы. Она шла точь-в-точь, как тучная корова, которая пасется на Самарийской горе!
Полициано (наполовину развеселившись). Ты похож, на ребенка. Джиованни, с твоими коровами. Донна Пентизилея — очень красивая женщина — весьма усвоила гуманистическое и художественное образование и никак не заслуживает этого сравнения. Впрочем, мне отрадно слышать, что твой брат проповедник покаяния, дает тебе повод для смеха.
Джиованни. Вы заблуждаетесь. Вовсе нет. Я отношусь к нему по возможности серьезно. Разве этого не нужно? Ведь он знаменит. Мне думается, что наша очаровательная Флоренция сумеет похоронить под своими насмешками того, кто без таланта решится выступать публично. Он потряс ее. Во всяком случае за ним нужно признать необычную набожность и испытанность в христианстве.
Полициано. Испытанность в христианстве… великолепно! Если ничему не научишься, то нужно ухватиться за испытанность в христианстве, просветление, внутренние переживания. Он отрицает древних, его не интересуют ни Красс, ни Гортензий, ни Цицерон. Он даже не доктор теологии и презирает все мирские познания. Он познает, знает, хочет только себя, себя самого, он говорит только о себе, что бы он не обсуждал, иногда он возится с анекдотами из своей частной жизни, стремится предать им более глубокое значение, как будто хоть один человек с образованием и вкусом будет склонен придавать переживаниям этой совы даже малейшее значение. Несколько дней тому назад у господина Антонио Мискомини, печатника, мне в руки попался экземпляр его сочинения о любви к Иисусу Христу, в короткое время, смешно сказать, выдержавшего семь изданий. Так как достойный брат отвергает превосходный диалог Платона, то я жаждал узнать, что он сам имеет сказать о любви. То, что я нашел, превзошло все мои ожидания, мой друг. Дикая и порывистая смесь темных одурманенных и лихорадочных ощущений, предчувствий и внутренних душевных состояний. — Все это тщетно стремится к пластичному словесному выражению. Моя голова закружилась, меня тошнило. Строго говоря, я прекрасно понимаю, что такое род занятий истощает, мне понятны его обмороки и изнурение. Вместо того, чтобы бежать в монастырь и в святость от своих почтенных родителей, и созерцать меж голыми стенами кельи свой темный внутренний мир, этот глупец лучше бы сделал, если бы немного поучился и взирал на пеструю, торжествующую телесность внешнего мира более ясно и проницательно. Он узнал бы тогда, что творчество не муки и самоистязание, но радость, что легко и блаженно развивается все доброе. Я написал свою драму ‘Орфей’ в несколько дней, а мои песни рождаются у меня под впечатлением красоты этого мира, за вином, на празднике уст, и я не ложусь вслед затем в постель…
Джиованни. Пусть будет, что вино повинно в их появлении… Да, маэстро Анджело, вы светоч века. Кто может сравняться с вами? Никто так радостно не смотрит на мир, как вы. Никто столь сладостно, как вы не воспоете хвалы прекрасному отроку. Может быть брат Джироламо сказал себе, что честолюбивый человек должен подойти к вещам несколько иначе, чтобы выдержать сравнение рядом с вами…
Полициано. Ты смеешься?..
Джиованни. Не знаю. Вы слишком много спрашиваете. Я никогда не знаю, смеюсь ли или говорю серьезно… Что там?
Привратник, (приподымая ковер у входа). Принц Мирандола.
Джиованни. Пико! Добро пожаловать! Не правда ли, маэстро Анджело, он желанный гость? (Привратник удаляется). Подите сюда. Будьте добрее! Люблю я вас или нет? Вы правы, я признаю себя побежденным. Брат Джироламо летучая мышь… Довольны вы? Ведь нужно немного, поспорить, не правда ли? Будь вы на его стороне, я бы из всех сил его порицал… Вот Пико! Добрый день, Пико!
Полициано. Если бы ты был хотя не так обаятелен, плутишка, чтобы на тебя можно было по крайней мере сердиться…
Быстро входит Джиованни, Пико ди Мирандола, бросает на руки слуге свой плащ и порывисто идет вперед. Это блестящий юноша, изящно и причудливо одетый в в шелк, с длинными выхоленными белокурыми локонами, тонким носом, женским ртом и двойным подбородком.
Пико. В каком положении великолепный? Здравствуй Ваннино! Привет вам синьор Анджело! Пуф! Я изнемогаю от жары. Кто из вас друг мне, господа, пусть прикажет подать мне лимонаду, столь же холодного, как воды Коцыта. (Кардинал, дав знак Полициано остаться, с любезной поспешностью сам идет к дверям и отдает приказание). Клянусь Вакхом, язык прилип у меня к гортани. Какой жаркий апрель! На Сан-Стефано-ин-Пане часы показывали пятнадцать и все еще никакого облегчения. Знайте, я сейчас прямо из Флоренции. Я обедал, Джиованни, у ваших родственников Торнабуони и там слишком долго задержался. Нужно признать, что у Торнабуони хорошая кухня. Была откормленная дичь из Франции, с таким нежным мясом, мой мальчик, которое ты, наверное, сумел бы оценить. Да, в жизни есть свои прелести. А Лоренцо? Серьезно, в каком положении сегодня, с полудня, Лоренцо?
Полициано. Его положение без перемены после того, как вы его видели, государь. Кардинал и я ждем здесь известия от домашнего врача о действии напитка из истолченных драгоценных камней, изготовленного Лаццаро из Павии для нашего государя. Чтобы ускорить течение тяжелых часов, мы занялись немного работой, от которой позже недостойный предмет отвлек нас довольно далеко.., но маэстро Пьерлеони еще не сказал нам ничего нового. Ах, господин мой, я начинаю сомневаться в чудесных качествах этого столь прославленного питья. Его изготовитель быстро покинул Кареджи, получив, между прочим, прямо-таки греховный гонорар, и предоставив нам ждать благоприятного действия его лекарства. О, если бы оно наступило!
Мой великий, обожаемый повелитель! Разве затем четырнадцать лет тому назад спас я тебя в Соборе от кинжалов Пацци, чтобы теперь в цвете жизни тебя унесла глупая болезнь? Что станет с нами, несчастными, если ты уйдешь к теням? Я лишь ползучее растение, вьющееся вокруг тебя, подобного лавру, и обреченное на смерть, если ты увянешь. А Флоренция? Что будет с Флоренцией? Она твоя возлюбленная. Я предвижу, что она изойдет вдовьей печалью…
Пико. Господин Анджело, это траурная песнь, и простите меня, она слишком преждевременна. Лоренцо жив, а вы уже сочиняете над ним, как над мертвым. Ваш гений увлекает вас… Скажите, высказался ли, наконец, определенно маэстро, Пьерлеони о свойствах болезни?
Полициано. Нет. В выражениях, плохо понятных непосвященному разуму, он высказывает, что корень жизни поражен гниением. Ужасная мысль!
Пико. Корень жизни?
Полициано. И поистине ужасна внутренняя порывистость, владеющая дорогим больным, вопреки его большой слабости.
Он отказывается лежать в постели. Он заставил сегодня носить себя в кресле по садам, в ложу Платоновской академии, в различные комнаты виллы и нигде не находит покоя.
Пико. Был ты сегодня у своего отца, Ваннино?
Джиованни. Нет, Пико. И говоря между нами, пребывание у него так тяжело мне, что я лучше избегаю его. Отец так изменился. У него такой взгляд, когда он сначала поднимает глаза свои кверху, а затем с мучительным выражением вращает ими по сторонам. Ты не можешь себе представить, как страшна мне близость страданий, умирания. Я сам страдаю при этом. Дуновение из пропасти как бы касается меня… Ведь отец нас сам воспитал так, чтобы отстранять от себя все безобразное, печальное, мучительное и открывать свою душу лишь прекрасному, радостному. Его не должно теперь удивлять…
Пико. Я понимаю. Все-таки ты должен бы попытаться преодолеть себя… Где твой брат?
Джиованни. Пьеро? Почем я знаю? Может был ездит верхом? Фехтует? (Делая попытку снова придать разговору оттенок шутливости). У какой-нибудь тучной коровы…
Пико. У какой-нибудь? Ага! Ну, послушайте! Посмотрите-ка на маленького Джиованни! Я расскажу моему приору, что кардинал Медичи цитирует уж не Аристотеля, а некоторые проповеди (Слуга подает ему лимонад и уходит). Но скажите же, скажите, скажите! Как отнесся Лоренцо к последнему известию?
Полициано. К какому известию, господин мой?
Пико. К последней выходке брата Джироламо… скандалу в Соборе…
Джиованни и Полициано. В Соборе?
Пико. Значит он еще ничего не знает? Вы также? Тем лучше! Я расскажу вам об этом! Дайте мне напиться, и я расскажу. — Вот красивая ложка!
Джиованни. Дай посмотреть… Да, она красива. Эрколэ, золотых дел мастер сделал ее. Искусный человек.
Пико. Замечательно! Замечательно! Шары… Какие очаровательные листья… Удачная вещь! Эрколэ? Я дам ему заказы. У него много вкуса.
Джиованни. Что же скандал, Пико!
Пико. Ах да, правда, я ведь должен рассказать о скандале. Так знайте прежде всего, что дело идет о ней…
Полициано. О ней, значит…
Джиованни. Слушаю! Слушаю!
Пико. Вы знаете, что она посещает проповеди брата Джироламо?
Полициано. Знаю, но не могу этого понять.
Пико. Я понимаю прекрасно. Ведь женщины прежде всего подчиняются действию его слов, и в особенности над женщинами, любившими много, приобретает он, как легко заметить, сильнейшую власть. Потом, чего же вы хотите? Брат, в моде. Успех его превосходит все мои ожидания. У народа и у дворянства он растет непрерывно, им начинает заниматься даже толстая буржуазия. Стало хорошим вкусом бывать на его проповедях, и я считаю фанатизмом, простите меня, маэстро Анджело, замыкаться подобно вам. Но ближе к делу. Божественная Фиора не так упряма. Последнее время она довольно постоянно у ног брата, что было бы весьма радостно, даже увлекательно само по себе. Опасность только, что она делает это слишком своеобразно, вызывающе. У нее привычка появляться в Соборе очень поздно, когда проповедь в полном разгаре. Но и это могло бы еще сойти. Её запоздалое появление могло бы происходить бесшумно и незаметно. Но затруднение в том, что прекраснейшая слишком предана роскоши и княжеским выходам. И в этом себе отказывает гораздо менее, чем сам ее великий любовник, Лоренцо. Целая толпа блестяще разодетых слуг окружает ее носилки, сопровождает свою госпожу внутрь церкви и прокладывает ей путь к ее месту не очень то осторожно и осмотрительно. Я был, когда в первый раз во время проповеди происходил ее вход. Самое ее появление уже должно было возбудить внимание… а таким, как оно было, оно вызвало маленькое смятение… Все смешалось, гудело, шумело, указывало на нее, и кто только что склонялся подавленный страшными вещаниями брата Джироламо, тот ломал себе теперь шею, чтобы взглянуть на это гордое и увлекательное зрелище, на драгоценную внешность этой знаменитой, роскошной, царственной, божественно прекрасной женщины. Что же касается самого брата, то секунду я боялся, что при виде ее он потеряет самообладание и нить. Слово, которое он только что хотел произнести, застряло у него в горле. Казалось он окаменел. Он и всегда выглядит бледным, но в это мгновение поистине восковая бледность покрыла его черты, и никогда не забуду я поразительной смены его взоров, то вспыхивавших, то угасавших, чтобы вспыхнуть снова…
Полициано. Вы хорошо рассказываете, господин мой. Воистину благородное наслаждение следить за гармоничным течением вашей речи.
Пико. Клянусь Геркулесом, маэстро Анджело! В этом случае то, что произошло, немного важнее того, как об этом рассказывают, и я очень прошу вас обратить ваше внимание на самое происшествие, а не на способ его описания*).
*) В подлиннике непереводимая на русский язык игра слов: — ‘zugetragen’, vorgetragen’, ‘Vorgang’, ‘Vortrag’. Эту тонкость имеет в виду кардинал Джиованни хваля Пико. — Переводчик.
Джиованни. Браво, Пико! Браво!
Пико. Слушайте меня до конца. С того дня между братом Джироламо и божественной женщиной идет безмолвная, ожесточенная борьба. Если сначала ее опаздывания могли показаться изящной небрежностью, то своевольное постоянство, с которым она повторяла их, делало все яснее ее намерение раздражать брата и его слушателей. С своей стороны он испробовал ряд средств против ее неаккуратности. Проповедовал громко и грозно, чтобы заглушить шум вторгающейся толпы слуг. Он замолкал, и наступала суровая тишина до тех пор, пока донна Фиора не займет своего места, и не настанет спокойствие. Затем он продолжал свою проповедь с удвоенной силой. Для нас, прочих, выгода происшествия в том, что с тех пор, как она стала посещать Собор, отец прямо-таки превосходит самого себя. Он проповедует среди ужаса, плача и отчаяния Кары, которыми он грозит городу за его суетное легкомыслие, возбуждают содрогание и после этого каждый полуживым и безмолвно бредет по улицам.
Много раз, когда он говорил о мировом горе, о сострадании и искуплении, писец, записывающий его проповеди, должен был прерывать свою работу, подавленный рыданиями. Брат владеет искусством чрез загадочное построение речи затронуть совесть до такой степени, что толпа вздрагивает, как одно тело, и очень интересно следить за этим, одновременно наблюдая в своей душе одинаковое потрясение. Понятно, что наплыв на проповеди значительно возрос.
Наша прекрасная повелительница не бросала, однако, своего своеобразного, упрямого поведения. И, наконец, сегодня кончилось взрывом, катастрофой. Брат Джироламо зашел слишком далеко. Я не защищаю его. Его великое искусство овладело им. Слушайте, как все произошло. Еще в утренних сумерках Собор стал наполняться людьми, стремившимися занять хорошее место. Но в самый час проповеди снаружи и внутри церкви толпа была так велика, что, кажется, негде было упасть иголке.
Я скорее уменьшу, сказав, что собралось не менее десяти тысяч человек. Только одних иногородних, из разных мест, было не менее двух тысяч. Из деревень и вилл еще ночью отправились господа и. крестьяне, чтобы поспеть вовремя к проповеди и можно было даже видеть людей, пришедших из Болоньи. Шум толпы между Сен-Марко и Собором был ужасный. Властям стоило труда защитить приора на его пути от любви народа, стремившегося целовать ему руки и ноги, отрезать куски его рясы.
На Широкой улице, Джиованни, близ вашего дворца завопила какая-то женщина и возвестила, что она исцелилась от кровотечения, коснувшись следов пророка. Раздались крики, что явилось знамение, и толпа закричала: Милосердие! Внутри Собора собрались отцы из Сен-Марко, братства и вообще весь свет. Виднелись члены сеньории и красные шапочки коллегии восьми. Можно было видеть мужчин и женщин всякого возраста и состояния, мальчиков, взобравшихся на колонны, ремесленников, поэтов и философов… Наконец, брат Джироламо на кафедре. Его взор, этот на редкость пристальный и пламенный взор устремлен на толпу и посреди мертвой, сдавленной тишины он начинает говорить. Он обращается к Флоренции, он говорит с ней на ты и спрашивает страшно спокойно и медленно, как живет она, как проводит свои дни и ночи. В чистоте, страхе греха, в духе и мире? Затем умолкает, выжидая ответа.
И Флоренция, эта тысячеголовая толпа, наполняющая Собор, склоняется под его невыносимым взглядом, который пронизывает все, угадывает, всеведущ…
Ты не отвечаешь мне, говорит он. И выпрямляя свое слабое тело, восклицает страшным голосом: Так я сам скажу тебе! И вот начинается безжалостный расчет, как бы страшный суд в словах, а толпа склоняется, точно под ударами розг. В его устах каждая телесная слабость превращается в несказанно-отвратительный грех. Беспощадно, с резким ударением, называет он своими именами пороки, о которых еще не упоминалось в святых местах и объявляет виновными папу, духовенство, итальянских князей, гуманистов, поэтов, художников, распорядителей празднеств. Он воздевает руки, и отвратительный облик, дьявольски соблазнительная картина показывается из глубины откровения: блудница, сидящая на многих водах, женщина на Звере. Она одета в пурпур и виссон, сгибается под тяжестью золота и жемчуга и держит в своей руке золотую чашу, полную ужаса и грязи ее беспутства. На челе ее написано имя, тайна, Великий Вавилон, Мать злых наслаждений. Эта женщина, ты, Флоренция, восклицает он, ты своевольная, сладострастная блудница! Твой убор красив, одежды изысканы, от тебя благоухает благовониями. Твоя речь остроумна и хорошо построена, твоя рука пренебрегает утварью, не отмеченною красотой, радостно отдыхает твой глаз на драгоценных картинах и изваяниях нагих языческих богов. Но Бог, однако, изверг тебя из уст Своих… Прислушайся! Разве не слышишь ты голосов в воздухе, не замечаешь предвестников гибели? Все кончено. -Все миновало. Раскаяться уже поздно- Суд настал. Сотни раз предсказывал я это тебе, Флоренция, но в твоем наслаждении ты не слушала бедного, вещего монаха. Миновали дни плясок, празднеств и бесстыдных песен. Несчастная, ты погибла! Ужасно! Смотри! Тьма наступает. Гром наполняет воздух. Меч Господа опускается… Спасись! Покайся! Слишком поздно. Господь шлет на землю воды Свои. Поток топит маски и костюмы твоего карнавала, твои книги латинских и итальянских поэтов, твои украшения и уборы, твои благовония, зеркала, покрывала, парики, твои картины, полные бесстыдной красоты, твои языческие изваяния… Видишь-ли ты кровавый отблеск пожара? Дикие полчища опустошают тебя войной. Голод, издеваясь, наполняет твои улицы. Чума овевает тебя своим зловонным дыханием… Конец! Конец! Ты погибла, погибла в мучениях…—Нет, друзья, моя картина бледна. Вы [не видите выражения его лица и жестов, не слышите голоса, не находитесь под властью его демона. Толпа стонала как бы под бичами. Я видел, как бородатые люди, охваченные ужасом, вскакивали, чтобы спастись бегством. Пронзительный, отчаянный вопль о милосердии вырвался из средины народа: Прощение! — И мертвая тишина. — Вдруг его взор преображается. В это мгновение высшего ужаса совершается чудо. Его уничтожающий гневный облик смягчается. Захлебываясь от любви, простирает он руки…
Милосердие! — восклицает он… — Милосердие наступило. О, Флоренция, народ мой, мой город, я могу возвестить тебе его, если только ты раскаешься, отвергнешь бесстыдные наслаждения и подобно невесте покоришься Царю смирения и страданий. Смотри, вот кто будет твоим повелителем, Флоренция!.. — и он поднимает изображение Христа. — Хочешь ли ты Его?
Вы, измученные грехом и отмеченные раскаянием, вы нищие духом, вы, кто ничего не знает о Цицероне и философах, вы жалкие, униженные, больные и презренные, Он утешит вас, защитит, утолит вашу жажду, возвысит. Разве не возвестил святой Фома Аквинский, что блаженные будут созерцать в Царствии Небесном муки осужденных, чтобы тем выше казалось им их блаженство? Так и будет. А город, избравший Иисуса своим царем, блажен еще на земле.
Пусть никто не голодает, когда другие ходят по мозаичным полам, посреди роскошной утвари. Воля Иисуса, и я в качестве Его наместника возвещаю ее, чтобы цена на мясо была понижена и фунт можно было купить за несколько сольди. Его Воля, чтобы кто присужден к уплате пяти мер муки какому-либо монастырю, взамен того роздал бы их бедным. Его Воля, чтобы принадлежащие церквам роскошные золотые сосуды и картины были проданы, и выручка распределена в народе. Его Воля… Но здесь—Джиованни! Маэстро Анджело! — В эту минуту всеобщего потрясения, подавленности, забвения наступает катастрофа, которая надолго даст флорентинцам предмет для сплетен. У главного входа слышится быстро усиливающийся шум, поднимается гул, возгласы, сутолока. В падающих в окна лучах виден блеск оружия. Копьеносцы вторгаются в середину и расталкивают испуганную толпу. В образовавшемся проходе, окруженная трабантами и пажами, гордая и прекрасная, выступает божественная Фиора. Никогда не видал я ее такой очаровательной. Большая жемчужина, — недавний подарок Лоренцо,—молочной белизной блестела на ее безупречном челе. Со сложенными у стана руками, с опущенным и все же проницательным взором, с несравненной улыбкой на устах подходит она к своему превосходному месту, как раз против кафедры. А Феррарец, разгневанный за перерыв, вне себя от ярости, перегнулся через кафедру и с простертой рукой восклицает, указывая ей в лицо: ‘Глядите, обернитесь все и глядите! Вот идет она, вот она здесь—блудница, отдававшаяся всем царям земным. Мать всякого ужаса, женщина на Звере, великий Вавилон!’
Полициано. Ужасно!.. Несчастный!..
Джиованни. Сильно сказано, однако.
Пико. Нет, нет, подождите, господа! Вы, к сожалению, не присутствовали при этом, а потому и не пытайтесь напрасно создать себе представления о силе мгновения. Вы не должны забывать, что все, что кажется ему, становится истиной в его устах. Его бледная рука, выделяясь на темном рукаве рясы, дрожала, когда он упорно указывал ей в лицо. И пока он не опустил своей руки, прекрасная Фиора была в действительности женой апокалиптической, великим Вавилоном, во всем его бесстыдном великолепии. Народ, брошенный во власть противуположных ощущений, — осуждения и милости, — возбужденный и воспламененный, не сомневался в этом. Отвращение, страх и ненависть выражались в устремленных на нее тысячах и тысячах взглядов. Был слышен глухой стон, жаждавший ее крови. Я также смотрел на нее и уверяю вас in verbo Domini, я почувствовал, как волосы встали у меня дыбом и холодное содрогание пробежало по телу.
Полициано. Вы ищите таких ужасов. Признайтесь, господин мой!
Джиованни. А она? Что же она?
Пико. Она стояла, как пригвожденная. Затем в припадке ярости она встрепенулась, сделала знак своей свите и порывисто покинула Собор. Ходили слухи, что она приказала своим людям открыто убить его на кафедре, но что никто не посмел. Утверждали также, что после проповеди она отправила в Сен-Марко гонца с тайным поручением. Во всяком случае его пыл привел его к слишком резкой выходке. Я никоим образом не заступаюсь за него… Какова бы ни была эта женщина, так ее не встречают. Разве она куртизанка?
Джиованни (усмехаясь) Да!..
Пико. Она возлюбленная Великолепного, клянусь великим Эросом. Это совсем другое, как если бы она была одной из тех, которые должны носить желтую вуаль и жить только в определенных улицах. Такая удивительная женщина! Не знай мы даже, что она, рожденная на чужбине, происходит из древнего флорентинского рода, то ее блестящий ум, ее обширные способности, ее высокое гуманистическое образование ежедневно и ежечасно говорили бы нам об этом. ее терцины и стансы восхитительны, а игра на лютне вызвала у меня слезы. ее память хранит много прекрасных латинских стихов из Виргиния, Овидия, Горация, и я хотел бы молиться на нее за грацию, с которой она недавно, в саду, после обеда речитировала ту рискованную новеллу из Декамерона. Но если, чтобы обеспечить за ней всеобщее поклонение, всего этого мало, ну, тогда—она ведь женщина, владеющая любовью великого Лоренцо.
Полициано. Вот как, господин мой! Вы говорите это! И я же должен побуждать вас к объяснению событий? Вы, чьей проницательности открыто столько земного и небесного, чудо среди умов, князь между учеными и ученый между князьями, — вы не видите, в чем дело? Не видите, что это новейшее безобразие Феррарца есть ничто иное, как новая враждебность, новая дерзкая и злая выходка против самого Великолепного и его дома? Наша божественная властительница дала почувствовать монаху все заслуженное им презрение. Но мстя ей за это так беззастенчиво, он вовсе не был поглощен, как думаете вы, слепым натиском гневной страсти, но преднамеренно воспользовался случившимся, чтобы дерзко напасть на человека, им самим называемого ‘Сильным’, и у чьих ног сознательно лежит Флоренция в течение двух десятилетий. Вы могущественный господин и могли бы властвовать над целым городом и вести войны, если бы не предпочли жить свободным любителем науки. Я лишь всего бедный поэт, ничего не имеющий на земле, кроме пылкой любви к дому Медичи, этому источнику света, красоты и радости. Но именно любовь моя и повелевает мне говорить, повелевает оторвать вас, ослепленного молодостью, от того места, где в траве скрывается змея. Итак: — Заговор Пацци, когда-то в Соборе поразивший прекрасного Джулиана, жертвой которого сделался бы и сам Лоренцо, не придай мне Бог силы и не захлопни я, в последнее мгновение, за ним на ключ дверь Сакристии…—это ничто, шутка, ребячество в сравнении с адскими замыслами, возникшими против Медичи и их славного господства, снова там же — в Санта Мария дель Фиоре. Этому червяку бросились в голову дешевые успехи, достигнутые им у толпы. Его страсть покорять людские сердца подчинять себе умы, каждый день обнаруживается все более. Поймите, поймите же, его взгляд смутно устремлен на власть. И что если она достанется ему? Посмотрите, что происходит и застыньте от ужаса!
Растет число одураченных хитрой кротостью его учения и собирающихся вокруг печального диктатора. Более благоразумные смертные в насмешку дали этой жалкой аскетической, враждебной красоте породе людей название ‘плакс’. Так называют во время похорон наемных плакальщиков. Что же случилось? Они смиренно ухватились за это название, как за почетную кличку и сейчас ‘плаксы’ — новая политическая партия, враждебная Медичи, — ее главой чувствует себя ваш монах.
Что дальше? Молодые люди из знатнейших семейств города, Гонди, Сальвиати, элегантные и блестящие юноши, подобно вам, любимцы богов, припали к ногам чудовища и просят о приеме их послушниками в Сен-Марко. Чернь взволнована и зачарована обещаниями. Дошло до того, что несколько негодяев расклеили у Собора и дворца стихи, где они издеваются над господином Пьеро деи Медичи. Что вы наделали, господин мой, что вы наделали, устроив призвание этого человека во Флоренцию и подготовив ему дорогу вашим влиянием!
Пико. Нельзя ли слегка посмеяться над вами, маэстро Анджело, или вы обидитесь на это? Если бы вы видели выражение вашего лица! Взгляните на себя в зеркало! Там вы увидите, что сами вы, как будто, принадлежите к ‘плаксам ‘, к политической партии ‘плакс’. Ха, ха! О, боги всеблагие! Странная политическая партия! Событие первостепенной важности! Умоляю вас, научите меня пониманию наших флорентинцев! Я их не знаю, не изучал. Уж не вообразил ли я, что они очень настойчивый и основательный народец, упорный в своих страстях! Нет, нет, простите меня, но я не могу оставаться серьезным. Как мне кажется, Пьеро не любим во Флоренции, его властный и вызывающий образ поведения здесь не к месту, но чересчур смело связывать иронические стихи о нем с проповедями брата Джироламо. Если для Андреа Гонди и маленького Сальвиати верх утонченности в том, чтобы надеть доминиканскую рясу, то зачем им в этом мешать? Сознаюсь вам, я сам уже развлекался этой мыслью. Я думаю, нашему времени чужды предрассудки. Разве во Флоренции я не могу одеваться, как хочу, своеобразно и соответственно моей личности, или же нужно указывать на меня за это пальцами? Я вправе распоряжаться своим телом и душой. А если бы мне наскучили пурпур и лазурь, и я предпочел бы им унылую бесцветность монашеской рясы? Почему не забили вы тревогу, когда после стольких пышных карнавальных шествий, такой удивительный успех выпал на долю знаменитого шествия смерти, когда из черных гробов вставали мертвецы?
Это немного перцу после слишком сладкого…
Что сделал я, уговорив Лоренцо призвать брата Джироламо во Флоренцию? Я дал городу великого человека, клянусь Зевсом и горжусь этим! Я уверен, что Лоренцо первый поблагодарит меня. Разве не просил он недавно сполетинцев отдать ему останки Филиппа Липпи для погребения в Соборе, чтобы обогатить Флоренцию еще одной прославленной гробницей? После смерти брата Джироламо феррарцы, может быть римляне пошлют к нам послов, чтобы просить о выдаче его праха. Но мы не отдадим его. Вся Италия будет стекаться—взглянуть на гробницу монаха, заставившего о себе так много говорить. И тогда я смогу сказать, что я первый открыл и способствовал проявлению его способностей… Да, господа, я выиграл свою ставку. Я далеко не был уверен в нем, ведь кто рассчитает все причуды Фиоренцы! На том доминиканском соборе в Реджио, где я впервые увидал его, никто сначала не обращал на него внимания. Я был в кругу участвовавших в соборе писателей и ученых, а он безмолвно и сосредоточенно сидел между монахами и все время молчал, пока обсуждались спорные схоластические вопросы. Когда же очередь дошла до дисциплины, он внезапно вмешался в обсуждение и поразил все собрание своеобразным и демоническим обликом своего мировоззрения и речи. Состояние церкви и общественных нравов сразу выступило в ужасном, адском освещении, и я был всецело увлечен пылкой наивностью, чарующей ограниченностью его изложения. О, не я один. Многие выдающиеся люди, даже князья, завязали с ним письменные сношения. Я стремился к личному знакомству с ним, и оно усилило впечатление. Везде, путешествуя, я прославлял его. Затем я переселился во Флоренцию. И здесь погруженный в изучение этого подвижного, образованного, остроумного народа, этого взволнованного и любопытного общества, я в веселый час задумал проявить свое влияние призванием сюда брата Джироламо. Слава его упрочилась, мои хвалы предшествовали ему, пред ним открывалась возможность творчества. Дело шло о дерзании, о смелой попытке. В этом городе, сказал я себе, этот человек или утонет в издевательствах, будет уничтожен насмешками, или ему достанется величайший успех века.
Случилось последнее, господа. Я говорю с моим другом, Великолепным. Великолепный говорит с отцами Сен-Марко. Брата Джироламо призывают. Сначала он ограничивается обучением монастырских послушников, затем его просят удовлетворить проснувшееся любопытство и разрешить нескольким избранным посещать монастырский двор во время обучения.
Число слушателей, с его разрешения, ежедневно растет. Клянусь честью, я хочу думать, что с его разрешения! Знатоки, именитые дамы, весь свет осаждают его просьбами взойти на кафедру. Он слегка упрямится и затем сдается. Маленькая церковь Сен-Марко переполнена. Он проповедует и достигает неслыханного влияния. Его имя на устах у всех. Последователи Платона и Аристотеля оставляют на мгновение свой спор и обсуждают ценность этого христианского судьи нравов. В короткое время монастырская церковь становится тесной от наплыва толпы, и он переносит свои проповеди в Санта Мария дель Фиоре. Если сначала он пробудил к себе участие нескольких образованных и любителей, то затем им воспламеняется чернь. На ее настроение волшебным образом действует его тяжелое ясновидение, его меткий приговор над жизнью. Он избирается своими монахами приором и превращает в убежище святости Сен-Марко, где до сих пор было не лучше, чем в других монастырях. Его сочинения жадно читаются. Его личность становится злобой дня. Рядом с Лоренцо Медичи он славнейший, величайший человек во Флоренции. А я с радостным удовлетворением наблюдаю все это, и ваше озлобление, добрый маэстро Анджело, не помешает моему примерному удовольствию.
Полициано. Этого не будет, господин мой. Смею думать, что Флоренция знает меня, как противника злых причуд. Вообразите себе, что зависть подсказала мне мои слова, и я лишаю вас удовольствия, непонятного мне, в котором я не могу участвовать. Ведь я согласен, что я действительно совсем не понимаю происходящего. Часто благодарил я богов, что рожден в наш век зари и пробуждения, век, казавшийся мне столь прекрасным, столь юношески очаровательным. Мир улыбается, пробуждаясь, свободно раскрывает себя на встречу молодому солнцу, подобный распускающемуся цветку. В ничто обращаются тупые, мрачные призраки, отвратительные и ужасные предрассудки, устрашавшие человечество в течение длинной ночи. Необозримое, чарующее царство знаний, забытых и о которых еще никогда не грезили, открывается пред нами. Потрясенная земля дарует нам счастливцам древние сокровища красоты. Просветляясь и освобождаясь, наслаждается человек самим собой. Славой увенчиваются деяния сильные и дерзостные. Невинно шествует по всем странам искусство, свободное от всех покровов и оков, все облагораживая своим прикосновением. Покорное Богу, ниспосылающему опьянение, торжественно шествует человечество вослед своей радостной повелительнице, творя поклонение прекрасному и жизни.
И вдруг, что же происходит? Что совершается? Один из людей, слишком безобразный и неуклюжий, чтобы участвовать в волнах наслаждения, подавленный нуждой, неблагодарный и завистливый, восстает и выступает против этого божественного состояния. И его ядовитое воодушевление ведет к тому, что редеют ряды праздничного шествия, что толпами собираются вокруг него отщепенцы и выдают проповедь его за что-то неслыханное, что-то захватывающе новое.
И какова его речь? Что же провозглашает он?
Мораль!.. Но ведь мораль, — это самое ветхое, самое побежденное, самое скучное, разгаданное! Мораль смешна! Мораль невозможна… Или нет? Или не так? Говорите, господин мой! Что ответите вы мне на это?
Пико. Ничего. Совсем ничего, маэстро Анджело. Молча хочу я наслаждаться красотой вашей речи. Как превосходно выразились вы о нашем веке. Подобный распускающемуся цветку. Я убедительно прошу вас, сделайте что-нибудь из этого. Вы должны переложить это в стихи. Я думаю, может быть для этого годится октава… или латинский гекзаметр…
Джиованни. Ты должен ответить, Пико. Иначе ты побежден.
Пико. Ответить? Охотно. Мне кажется, я уже спросил, действительно ли мы живем во время, свободное от предрассудков? А если так, то что же? Разве эта свобода должна быть чем-либо ограничена? Должна ли свобода стать религией, безнравственность— источником фанатизма? Я отрицаю это! Допустим, что мораль невозможна, смешна— прекрасно! Ведь осмеяние—величайшая опасность во Флоренции, и самый храбрый, по-моему, именно тот, кто не боится этой опасности. Этого, по крайней мере, достаточно для изумления. Но кто изумляет Флоренцию, тот уже наполовину привлек ее к себе… Знаете, друзья мои, грех порядочно утратил в своей прелести, с тех пор как исчезла совесть: оглянитесь вокруг! Все позволено, нет ничего постыдного. Нет такой беззастенчивости, чтобы зашевелились наши волосы. Теперь слишком много людей, отрицающих Бога и утверждающих, что Христос совершил свои чудеса при помощи созвездий. Но где вы найдете смельчака, решившегося восстать на искусство и красоту? Хорошо ли вы понимаете меня? Я весьма хвалю поднявшихся на защиту красоты, когда она была делом немногих, а мораль господствовала тупо и непогрешимо.
Но с тех пор, как красота стала уличным криком, добродетель начинает подыматься в цене. Разрешите мне шепнуть вам на ухо маленькую новость, маэстро Анджело: Мораль снова возможна…
Джиованни. (Лорнируя в окно). Стой, Пико! Там внизу, в саду, я вижу гостей, которым ты непременно должен это рассказать.
Пико (высовываясь). Гости. Верно. Это художники. Целая толпа художников в саду. Я узнаю Альдобрандино… и Грифонэ и высокого Франческо Романо!.. Им? Нет, им я не расскажу ничего. Но, спустимся к ним! Идем, кардинал, идемте, певец славы Медичи! Мы немного повеселимся с этими славными детьми.
Полициано. Вы не слышите, не хотите слушать. А я предвижу наступление мрачных событий…

Конец первого акта.

Второй акт.

Сад. В глубине дворец, за ним открытая местность с кипарисами, пиниями и оливковыми деревьями, в серо-зеленых тонах сливается с волнистым горизонтом.
Широкая средняя аллея, окаймленная гермами и растениями в горшках, от которой направо и налево идет боковая дорожка, ведет к переднему фасаду дома, заканчиваясь свободной площадкой. Посредине площадки фонтан. На зеркальной поверхности бассейна плавают розы.

I.

Справа и слева на переднем плане мраморные скамьи в тени навеса из широких лавров. Группа из одиннадцати художников появляется слева на боковой дорожке и, оживленно беседуя, идет вперед. Она состоит из живописцев и ваятелей. — Грифонэ, блондин, несколько сутулый, острая бородка и большие костлявая руки, Франческо Романо — величественная наружность с широкой, точно из меди высеченной, римской головой, довольным улыбающимся ртом и черными, животными глазами, которыми он спокойно озирается по сторонам, Гино, голубоглазый, у него мальчишески-радостный вид, Леонэ, — голова фавна, огромный нос, маленькие, круглые, близко посаженные глаза и борода Пана, сквозь которую видны его резко очерченные губы: Алдобрандино, шумный громоздкий парень красное, подвижное лицо, художественный вышивальщик Андреучо, уже поседевший, слабое зрение, кроткая, женственная наружность, Гвидантонио, художественный резчик, Симонетто, архитектор, Эрколэ, золотых дел мастер, Пандолфо и Дионео, из них первый лепит арабески, второй портретные фигуры из воска. Кроме щеголя Гино, они довольно свободно и небрежно одеты, носят различные головные уборы, четырёхугольные, круглые и остроконечные шляпы. Входя на среднюю аллею, они оживленно беседуют, толкаются, смотрят друг другу в глаза и жестикулируют.
Альдобрандино. Вот увидите, вот увидите, как Лоренцо отнесется к событию! Я его друг, я вправе питать самые смелые надежды, он отомстит за меня!
Гвидантонио. На твоем месте, я не придал бы столько значения полученным тобой побоям.
Альдобрандино. Не о побоях речь, эй ты, глиняный горшок, но о кулачных ударах.
Грифонэ. Пусть будет по-твоему. Клянусь душою, народ отмерял тебе столько побоев, что с их помощью можно было гнать осла вплоть до Рима.
Альдобрандино. Видно, нужно мне возвратить их тебе, шутник! Это были кулачные удары, а если бы и на самом деле побои, то они не могли бы затронуть чести такого человека, как я. Глупый народ был взволнован этим сумасшедшим братом Джироламо, невеждой, также мало смыслящим в нашей прекрасной работе, как бык в игре на цитре. Что им нужно, одним словом! Я не могу писать Мадонну оборванной, бедной женщиной, как требует этот завыватель молитв, мне нужны краски, нужен блеск. И так как Пресвятая Дева не может позировать мне лично, то я должен быть доволен, если к моим услугам—земная девушка…
Леонэ (искренно обрадованный). К услугам! Если к его услугам — девушка!..— Эй ты, засаленный мальчишка!
Альдобрандино. УЖ сам то ты очень хорош, мой дорогой Леонэ. И при том всюду известно, что твоя милая Лауретта, с которой ты пишешь кающуюся Магдалину, родила тебе ребенка. Разве ты считаешь себя в безопасности от побоев.
Грифонэ. От кулачных ударов! Здесь не может быть и речи о побоях!
Леонэ. Это совсем другое. Я, ведь, не держу ее у себя в качестве модели Магдалины, чтобы затем порочно развлекаться с ней. Но она у меня для удовольствия, и, между прочим, служит мне моделью. Это нечто иное. Это не может разгневать святую.
Альдобрандино. Но брат Джироламо это рассердит, ты истукан, а теперь этого довольно!
Эрколэ. Да храни нас Боже, он так строг, что из-за пустяка нападет на самого Святого Доминика. Народ поверил ему, что он, как Моисей, говорил с Богом и слепо слушает его, он может себе позволить все.
Симонетто. Верно! Мы сегодня видели, как отвратительно обошелся он с Мадонной Фиорой.
Дионео. Где она? Кто знает, где она?
Пандольфо. У Великолепного и все рассказывает ему.
Гвидантонио. Нет, она еще не могла поспеть в Кареджи. Ее видели в городе и прежде чем мы ушли.
Альдобрандино. А ты, маэстро Франческо? Ты стоишь по обыкновению молча и усмехаешься, как всегда. Однако, весь свет знает, что ты устроил свой дом по-язычески, как древний римлянин, и что твои картины несколько иного рода, чем произведения Беато Анджелико.
Грифонэ. Ты сердишься, что тебя одного побили.
Альдобрандино. О, Грифонэ, тебе следовало бы называться Буфоном. Ты только и умеешь устраивать праздничные шествия и подслуживаться своими шутками к князьям, и тебе просто завидно, что я искусный живописец. Пришей ослиные уши к своему колпаку, дурак. Я сейчас отправлюсь в Великолепному.
Андреучо. Нет, постойте, выслушайте! Лоренцо очень болен и нам нельзя вторгаться к нему, подобно маскам во время карнавала. Когда мы шли, я видел кардинала в окне. Он сделал знак, как будто хочет спуститься к нам… Подождем!…
Гино. Заметьте, что я скажу. Мы должны сплоченно приступить к делу. Союз флорентинских художников должен жаловаться ‘Восьми’ на проповедь брата Джироламо. Также и те из нас, кто принадлежит к музыкальному союзу Лоренцо, пусть соединятся и требуют, чтобы Феррарцу заткнули рот.
Альдобрандино. Делайте, что хотите! Я надеюсь только на Луаро. Повелитель — он, а не брат. Он прикажет обрубить уши мошенникам, посмевшим затронуть меня, он просто вздернет их на дворце. Я его лучший друг, он любит меня. Из-за его болезни я нарочно поспешил из Рима. Всего восемь часов мне нужно было, чтобы вернуться из Рима.
Грифонэ. Что? Что? В восемь часов, — из Рима?
Альдобрандино. Семь с половиной, говорю я тебе!
Грифонэ. Что? Что? И лучший друг Ла- уро? Когда это он особенно отличал тебя? И разве не приехал я только потому, что он болен, из Болоньи и Римини, где у меня работа при дворе?
Альдобрандино. Замолчи, Буффони! Я знаю, ты ненавидишь меня, ты мой смертельный враг. Ведь ты родом из Пистойи, из подчиненной Пистойи, а я флорентинец и твой прирожденный господин…
Грифонэ. Что? Что? Мой господин? Избитый хвастун!
Альдобрандино. Подожди, подожди, пустоголовый! Бери, что при тебе есть обороняйся, или я убью тебя без рассуждений. Я смертельно оскорблен! Я готов совершить ужасное…
Андреучо. Стойте! Успокойтесь! Смотрите, смотрите туда!
Леонэ. Клянусь Венерой! Клянусь Богоматерью! Это она! Она!
Гино (вдохновенно). Будем приветствовать ее, служить ей!

II.

Позолоченные и разукрашенные носилки с фонарями останавливаются на заднем плане. Фиора выходит из них, бросает через плечо взгляд на художников и делает знак носильщикам удалиться. Минуту она стоит неподвижно и затем по средней аллее идет вперед. ее вид таков, как описывал Пико. Сложенные у стана руки, стройная поднятая голова, глаза опущены вниз. Красота ее драгоценна и удивительно художественна. ее облик строго очерчен, полон спокойной симметрии, почти подобен маске. Волосы прикрыты легким покрывалом и светлыми, волнообразными локонами спускаются по щекам. Над узким разрезом ее глаз брови каким-то образом удалены или сделаны незаметными, так что открытые места над веками кажутся сентиментально поднятыми кверху. Упругая кожа ее лица как бы отполирована. На резко очерченных губах многозначительная усмешка. На продолговатой, белой шее тонкая золотая цепь. Тяжелое парчовое платье с темными узкими бархатными рукавами в прошивках скроено так, что слегка обрисовывает стан,’ и на груди видна часть зашнурованного корсажа.
Художники (с бурной почтительностью устремляются ей навстречу, некоторые даже преклоняют колена, с простертыми в знак привета руками). Да здравствует Фиора!. Да здравствует наша божественная повелительница! Да здравствует!
Фиора. (Все еще не поднимая ресниц и так тихо, что кругом наступает тишина, когда она говорит). Вы спрячете ваше оружие.
Альдобрандино. Да, повелительница! Да! Мы его спрячем! Смотрите, оно исчезло…
Фиора. Вы называете себя художниками?
Грифонэ. Вы хорошо знаете, Мадонна, что мы художники.
Фиора. А мне кажется, сами вы этого не знаете, если способны придавать значение еще чему-либо другому, (Пауза). Вот легкое искусство, детское искусство, раз оно оставляет неизрасходованными столько крови и огня.
Альдобрандино. Госпожа моя, я был смертельно оскорблен.
Фиора (с презрительной насмешкой и все еще очень тихо). Смертельно? О, конечно. Если тебя смертельно оскорбили…
Гино. Вы сегодня странно говорите, Мадонна.
Фиора. Правда? Я смущаю тебя? Я вношу полное замешательство в твою головку, бедный мальчик… Да? Посмотрим… Как тебя зовут?
Гино (оскорбленный). Вы раньше знали меня.
Фиора. Правда. Ты — Гино, обаятельный, Гино, пишущий портреты прекрасных дам, превосходный собеседник, Гино— танцор, от кого всегда так хорошо пахнет. Разве не рассказывают про тебя, что даже лошадка твоя надушена, когда ты куда либо выезжаешь. А тот там — Гвидантонио, работающий прекрасные стулья. Посмотрите—вот и Леонэ. Добрый день, Синьор! Вы провели бурную ночь, смею надеяться…
Альдобрандино (не в силах молчат). И вы также сегодня смертельно оскорблены, Мадонна!
Фиора. Оскорблена? Я? Кем?
Альдобрандино. Этот монах, обожаемая, очаровательная повелительница…
Фиора. Какой монах? Подлинный монах, из новеллы? А, я догадываюсь. Разве я не видела тебя сегодня в Соборе? И тебя? И тебя? Я пошла туда для развлечения. На вас было весело смотреть. Я видела, что вы побелели, как полотно.
Альдобрандино. От гнева, повелительница, от гнева!
Фиора. Понятно. Ваши губы дрожали. Вам сделалось дурно от избытка храбрости. Я видела.
Альдобрандино. Негодяй! Жид! Разбойник! Он осмелился поносить вас…
Фиора. И послушать только, какая сила речи! Еще немного, и ты уподобишься твоему монаху, Альдобрандино, мой отважный художник. Что же вы не кричите, вы остальные! Или хотите отстать от него?
Брань утешит вас в том, что в Соборе гнев помешал вам действовать…
Альдобрандино. Действовать… Клянусь всеми богами, вы несправедливы, Мадонна, издеваясь над нами! Только что перед вашим приходом мы совещались, как справиться с чудовищем. Но что мы можем? Лоренцо нас любит. Но одно ваше слово значит для него больше всех наших жалоб. Только пожелайте и Феррарцу — конец. Ему отрежут язык, вас оскорбивший, разобьют грудь, как он того заслуживает, ах, говоря коротко, его убьют…
Фиора (с внезапной яростью). Так убей его! (Мгновенным движением она выхватила из-за корсажа стилет и протягивает его Альдобрандино). Убей его! Ты видишь это маленькое красивое оружие?.. На конце острия оно слегка коричневое… Я опускала его в ^ильную жидкость. Возьми! Царапины довольно… Возьми, наконец! Вместо того, чтобы озираться так беспомощно. Возьми ты, Гино, мой разукрашенный рыцарь! Или ты, Гвидантонио, делающий красивые стулья! Бери, Франческо, Римлянин! Разве ты не выглядишь, как древний мясник?.. А он только слабый священник…
Альдобрандино. Мадонна… его нельзя тронуть… он в Сен-Марко… И народ любит его… А на пути в Собор его сильно охраняют…
Фиора (смотря на него). Он придет сюда.
Художники. Сюда?! Кто? Он?
Фиора. Брат Джироламо. Сюда. Сегодня.
Альдобрандино. Брат Джироламо… придет… сюда…
Фиора (прячет кинжал, другим тоном). Я шутила. Я пошутила с вами. Не правда ли — глупая мысль: брат Джироламо — здесь! — Я распрощаюсь с вами.
Альдобрандино. (Еще немного вне себя). Вы идете к Лоренцо?
Фиора. К Лоренцо? Лоренцо лежит в постели и стонет. Великому Лоренцо приходится плохо. Я хочу пройтись по саду.
Гино. Даруйте нам быть в прекрасной близости к вам, Мадонна!
Фиора. Чту вашу учтивость, синьор. Но пусть я буду нелюбезной причудницей в ваших глазах, я все-таки предпочту отказаться на этот раз от вашего драгоценного общества (она удаляется).
Гино (с поклонами сопровождавший ее, возвращаясь). Она очаровательна, она божественна, превыше всякой меры достойна поклонения!
Гвидантонио. Однако, она не очень то любезно отослала тебя обратно.
Гино. Так что же! Что из того! Блажен, кто видит ее!
Альдобрандино. Блажен, кого она заметит! А если нет, то с тем большим жаром стараешься хоть на мгновение приковать ее внимание, вызвать улыбку, жест одобрения… Если строго взвесить, то лишь о- ней думаешь за работой. Красота ее непрерывно вдохновляет к творчеству…
Другие. Да, это так! Это так.
Альдобрандино. О, Боги всеблагие’ как счастлив тот, кому она принадлежит, пред кем склоняется, кто овладел ею!..
Эрколэ. Заметили вы, как странно она говорила о Лоренцо?
Симонетто. Все сказанное ею звучало необычно.
Андреучо. Во всех ее словах таился сокровенный смысл.
Леонэ. Она спросила меня про мою последнюю ночь. Это сильно!
Альдобрандино. Она может сказать все! Высшая дерзость будет в устах ее прекрасной и очаровательной, подобной ангельской музыке!
Пандольфо. Я не знал, что при ней оружие.
Дионео. Опасная возлюбленная!
Альдобрандино. Она мужественная, смелая и независимая женщина! Оружие весьма пристало ей.
Андреучо. Быть может, этим самым кинжалом ее отец когда-то угрожал Медичи, удаляясь в изгнание во время Луки Питти…
Леонэ. Я не верю в эти рассказы. Я не верю, что она незаконная дочь изгнанного дворянина. Когда Зевс сверг Кроноса с престола, он похитил часть его тела и бросил в море. Так чудесно оплодотворенное—море родило нашу повелительницу.
Грифонэ. Недурно! Она имела бы тогда почтенный возраст!
Леонэ. А ты знаешь, сколько ей лет? Если она и стареет, то хорошо умеет это скрывать.
Гино. Правда. Рассказывают чудеса об ее воде красоты, ее снадобьях. Говорят, что целыми днями она сидит на солнце, чтобы ее волосы были светлее. Многие передают, что она даже красит себе зубы.
Альдобрандино. Многие утверждают, что ей не чуждо колдовство. Выдают за достоверное, что она околдовала Лоренцо, чтобы он весь высох из-за любви к ней. Она сварила пупочки мертвых младенцев в масле из неугасимой лампады и накормила его этим.
Грифонэ. Перестань! Я ничему этому не верю.
Альдобрандино. Ты веришь только тому, что у тебя под носом и считаешь чудом все остальное!
Правда, умы сейчас слишком просвещены, чтобы принимать за чистую монету то, что ранее признавалось истинным. Но всему есть мера!
Я не верю в превращения, — это слишком нелепо, и мой двоюродный брат, священник Пасквино, откровенно признался мне, что он тоже в них не верит. Но доказано безусловно, что во Фьезолэ есть ведьмы, и многие блудницы пользуются волшебством, завлекая мужчин.
Леонэ. Доказано! Все женщины — ведьмы. Я знаю это.
Альдобрандино. Поверьте, есть много чудесного на свете, и пожелай и только рассказать…
Гино. Вот идет достопочтенный господин кардинал!

III.

Кардинал Джиованни, Пикоди-Мирандола и Анджело Полициано идут по средней аллее от дворца. На Полициано суконная шляпа в виде сплюснутого кегля, на Пико круглый, сзади немного поднятый головной убор. Общие оживленные приветствия. Одни художники кланяются с искренней, другие с насмешливо утрированной почтительностью. Во время этой сцены общество непринужденно располагается на скамьях по обеим сторонам и вокруг бассейна.
Джиованни. Здравствуйте, господа! Вы рассуждали о чем-либо важном?
Альдобрандино. Философия, вопросы веры, высокочтимый господин! Наша беседа была направлена на сверхчувственное.
Пико. Смею надеяться, ваши взгляды на это вполне совпадают с учением нашей святой церкви?
Альдобрандино. Совершенно, ваша светлость! Во всем существенном—вполне. Я вправе назвать себя благочестивым. Я соблюдаю религиозные обряды и жертвую свечу, как только кончаю картину. Как раз сегодня я слушал проповедь в Соборе. Но за это получаешь плохую благодарность скажу я вам, мои любезные господа!
Джиованни. Плохую благодарность? Что это значит, Альдобрандино?
Альдобрандино. Я расскажу вам об этом, высокочтимый господин, вам и Его Великолепию, вашему славному отцу. Нарочно затем я и пришел сюда. Меня обидели.
Полициано. Обидели?!
Гвидантонио. Народ после проповеди избил его перед Собором.
Полициано. После проповеди? (Тоном упрека к Пико). Видите, господин мой!
Пико. Тебя избили, мой Альдобрандино? Поди сюда! Где? Кто? Расскажи мне все!
Альдобрандино. Это я и хочу, господин, и моя невинность ясно бросится вам в глаза. Итак, я был в Соборе, где мне удалось получить узкое местечко, чтобы стоять. В тесноте было страшно душно, я едва дышал, пот струился с меня, но чего не выносишь для славы Божией…
Пико. И из любопытства.
Альдобрандино. Конечно. Я горько плакал, хотя мне и не было видно брата Джироламо. Но все кругом плакали и в общем было очень трогательно. Я был сильно напуган происшествием с мадонной Фиорой. И едва я немного оправился от страха, как заметил, что брат Джироламо говорит об искусстве. Я напряг все свое внимание. Его взгляды своеобразны, господин, и в существенном расходятся с моими. Ложно и недопустимо, говорил он, писать Пресвятую Деву в роскошных одеждах из бархата, шелка и золота. Ведь она носила, — гневно воскликнул он—одеяние бедных. Хорошо. Но если одежда бедняков не представляет для меня никакого художественного интереса? Что тогда? Я питаю величайшее почтение к Пресвятой Деве, да молится Она за меня грешного перед Престолом Всевышнего! Амэн! Амэн! Но во время работы я занят не столько Ею, сколько тем, чтобы получить красивое сочетание известных красок, хотя бы, например, зеленого рядом с голубым… Вы поймете это, господин!
Пико. Я понимаю тебя, мой Альдобрандино!
Альдобрандино. Но он утверждал, что порочно и смертельный грех писать портреты с блудниц и развратных женщин и выдавать их за Мадонн и святых Себастьянов, как это теперь принято. Пыткою и смертью следует наказывать за это, требовал он. Но как раз вся Флоренция знает, что я недавно написал Мадонну с очень хорошенькой девушки, живущей у меня для моего удовольствия. Смейтесь надо мной, господин, если только я хвастаю, но это превосходная картина! По окончании ее я сочинил к ней сонет. И работая над ней, я постоянно чувствовал, как будто какое-то светлое сияние витает над моей головой.
Пико (серьезно). Ты прав, Альдобрандино, твоя Мадонна образцовое произведение.
Альдобрандино. Вы великий знаток, Пико Мирандола! Позвольте мне склонить колено перед вами… Хорошо!
Когда проповедь кончилась, и я вместе с толпой, несшей монаха в Сен-Марко, вырвался наружу, какой-то негодяй возле меня смотрит мне в глаза и кричит— ‘смотрите, вот один из дьявольского отродья, которое пишет Мадонну подобной веселым девицам!’
И тотчас вся толпа в зверской ярости устремляется на меня, бьет меня чем попало, почти готова растоптать… Стиснутый, я не мог пошевелить руками. Я плюнул ближайшему в лицо. Но это было ничтожным средством обороны. Чудо, говорю я вам, что я вырвался оттуда живым. Господь спас меня, Он хочет, чтобы я написал еще что-нибудь хорошее.
Полициано. Видите вы теперь, господин мой, до чего дошло дело?
Пико. И я не знал ничего, мой Альдобрандино, не поспешил к тебе! Ведь, конечно, я был от тебя вблизи.
Альдобрандино. Будь только руки свободны у меня, государь, я не нуждался бы в ничьей помощи, в моей груди бьется мужественное сердце, и я доказал это не одному проходимцу.
Однажды я оборонился от трех человек… Да, это было вчера вечером, на пути из Рима, где у меня была работа… Вы знаете, я поспешил сюда из Рима по случаю болезни моего высокого покровителя.
Я уже был вблизи Флоренции, мысленно приближался к воротам Санкт-Пьетро- Готтолини. Темнело. Я шел пешком и один.
И только что я бодро прошел известную вам тропинку, как два молодца отвратительной наружности, прятавшиеся в кустарнике, бросаются мне наперерез, а обернувшись я вижу еще третьего, как раз за моей спиной… Понимаете вы, что за воровская проделка?!
Мошенники были вышиной с кипарис, страшного вида и вооружены с ног до головы. Может быть это были наемные убийцы, подосланные завистниками моего дарования, может быть просто разбойники, имевшие в виду мой кошелек. Во всяком случае положение мое было отчаянное. Ну, думаю я, если умирать, так моя жизнь достанется вам не дешево, быстро собрался с силами, спиною оперся о выступ скалы, от всего сердца произнес Miserere и нанес первому напавшему на меня такой удар по голове, что искры посыпались у него из глаз, и он бездыханным повалился на землю. Тогда остальные так ужаснулись моей необузданной отваге, что покорно сложив руки на груди, как о милости умоляли меня разрешить им удалиться. Движимый христианским милосердием я позволил им это. Тогда они с телом своего товарища поспешно убрались оттуда, а я свободно и невредимо продолжал свой путь.
Грифонэ. Ну, клянусь всеми ангелами, если это только не выдумано…
Альдобрандино. Бог порази меня смертельной чумой…
Пико (холодно). А, Грифонэ, это ты, по правде сказать, я не заметил тебя. Я думал, ты сейчас в отсутствии?
Грифонэ. Я и был в отсутствии, к вашим услугам, государь. Я преклоняюсь перед вашей памятью, я был в отсутствии, вернулся только вчера.
Важные и почетные заказы достались на. мою долю. Для Малатессы я устроил торжественное шествие в честь именин его светлейшей супруги. Точно также и Джиованни Бентивоглио понадобилось мое веселое дарование. Вот одаренный и щедрый государь. Он подарил мне не мало дублонов за то, что я передразнивал за столом все итальянские наречия и принимал черты лица знаменитых мужей… Так то, государь, нашему брату приходится путешествовать, если хочешь проявить немного свои способности. Во Флоренции остроумие чересчур приелось. Лишь там, в Ломбардии, в Романье тебя начинают ценить.
Пико. Поздравляю тебя. Скажи мне только… Ты художник, не правда ли?
Грифонэ. Конечно, государь, таково мое занятие.
Пико. И иногда случается написать тебе картину?
Грифонэ. Иногда. Да, государь, иногда это случается. Но не часто. Моя деятельность разнообразна. Сейчас я изготовляю скрипки, что доставляет мне большую радость. Но прежде всего я устроитель карнавалов и в устройстве празднеств — мое истинное художественное призвание. Сейчас я поспешил в Флоренцию, так как близок майский праздник на Пиацца Санта Тринита. Боже Милостивый, уже восьмое апреля, как раз время заняться приготовлениями, до Пасхи тоже недалеко. И затем надо выдумать что-либо новое для карнавала.
Пико. Но карнавал только что окончился.
Грифонэ. Конечно, он уже прошел. Но я и мои друзья, мы снова ломаем себе голову над будущим праздничным шествием. Шествие, государь, карнавальное шествие, Орфей со зверями, Цезарь и семь добродетелей, Персей и Андродема, Вакх и Ариадна — все это надоело и опротивело. Народ освистывает и скверно осмеивает нас, если мы подносим ему что-либо подобное. Но что придумаете вы после ‘шествия смерти’, имевшего такой успех? Поистине я сильно озабочен!
Пико. Флоренция рассчитывает на твое творчество. Но я болтал с Альдобрандино, когда ты нас прервал. Не мешай нам, мой друг! Альдобрандино, вернемся опять к твоему делу! Если я верно понял тебя, ты явился жаловаться Великолепному…
Альдобрандино. Клянусь моим спасением, государь, я хочу это.
Пико. Не делай так, Альдобрандино, прошу тебя! Ты конечно, должен получить удовлетворение или, лучше сказать, оно в тебе самом. Такой человек, как ты! Такой выдающийся художник, знающий, как его ценят все знатоки! Неужели тебя трогает мимолетная ненависть невежественной толпы!
Альдобрандино. Ваши слова прекрасны, государь! Однако…
Пико. Что касается Лоренцо, то сейчас его никак нельзя тревожить такими известиями. Он болен, ты знаешь. Как сильна опасность, страшно и подумать тому, кто его любит. Во всяком случае от него нужно удалять все, что может помрачить или потревожить его душу…
Альдобрандино. Если так, я охотно поберегу его, государь, как ни тяжко молча переносить испытанную обиду. Но боги знают, что мое сердце любит его превыше всех остальных людей.
Пико. Хорошо сказано, мой Альдобрандино, ты мудрый и добродетельный человек. Сдержи слово, и это принесет тебе плоды.
Полициано (в некотором отдалении к нескольким художникам). В общем мы ничего не знаем, дорогие друзья. Мы ждем вести от Сполетинца о действии драгоценного напитка.
Андреучо. Желательно скорее принести во Флоренцию хорошие вести. Великое беспокойство в народе.
Гвидантонио. Да, народ настроен очень мрачно. Говорят о дурных знамениях.
Гино. В львином зверинце у дворца один зверь растерзал другого. Некоторые дурно истолковывают это.
Эрколэ. Другие утверждают, что слышали, как в известные часы святые в церквах начинают вздыхать.
Симонетто. Многие подтверждают это. И торговец плодами на Пиацца Сан Доменико уверял меня, что изображение Мадонны в его лавке несколько раз двигало глазами
Альдобрандино. Тише, дайте мне сказать! Это ничто в сравнении с тем, что я видел. Сегодня утром, когда я гулял за городскими воротами, шел дождь из крови.
Грифонэ. Смешно. Дождь никогда не бывает из крови. Ведь нет крови в облаках.
Альдобрандино. Господин Джиованни, не преподаст ли Ваша Святость этому- еретику, что по нашей святой религии такие явления вполне возможны.
Джиованни. Возможны или нет? Когда мой отец опять выздоровеет, пусть тогда дождь идет из доброго Требианского вина. Я лично весьма предпочитаю эту жидкость крови.
Альдобрандино. … Предпочитаю. Ах ха, ха! — это божественно ‘весьма предпочитаю!’ Что за блестящий оборот речи! Вы слышали? Слышали? Жидкость! Понятно, Требианское — жидкость, но остроумие — назвать его так!..
Андреучо. Нет, нет, господа, дело в том, что отец Джироламо предсказал смерть Великолепного. Вот что беспокоит народ.
Пандольфо. Негодяй! В каждой проповеди он повторяет свое карканье. Он прибавляет к этому еще войну, чуму и смертный голод.
Андреучо. У него нрав Сатурна.
Дионео. Что там, ненависть говорит в нем, грубая зависть!
Эрколэ. Все феррарцы завистливы и корыстолюбивы.
Андреучо. Нельзя назвать его корыстолюбивым. Он ввел бедность в Сен- Марко и ходит в поношенной рясе…
Леонэ. Защищай его, Андреучо, художественный вышивальщик. Ты ведь старая баба.
Гвидантонио. Сразу видно, что он произвел на тебя впечатление. Ты уже один из ‘плакс’, смиренно поникших главою, завывателей молитв.
Андреучо. Нет, конечно нет, дорогие друзья. Но ум мой полон сомнений и на сердце у меня тяжело. Вы знаете, государь, и вы, высокочтимый господин кардинал, что я не одними руками служу искусству, не только изготовляю красивые вышивки и узоры для ковров, но иногда и словесно, в речах выступаю за то, чтобы наше ремесло было облагорожено, вся наша жизнь сделалась более прекрасной. Все должно стать художественным и делом хорошего вкуса во времена Медичи, которым я служу, думалось мне. Таково мое мнение и сейчас. Но в мое сердце засело жало… Недавно, видите ли, я при большом стечении народа рассказывал о художественных успехах, достигнутых при изготовлении пряников. Вы знаете, теперь делают прекрасные пряники, весьма привлекательного и приятного вида, сообразно с современным художественным вкусом. Об этом рассуждении узнал брат Джироламо и в одной из своих последних проповедей, когда я был в Соборе, он завел об этом речь перед всем народом, пристально поглядев в мою сторону. Ничего не понимает в возвышенном, сказал он, тот, кто стремится превратить его в низменное, и преступное ребячество — спорить об украшении медовых пряников, когда у тысяч нет даже скверного хлеба, чтобы утолить свой голод. Народ стенал, а я закрыл лицо свое. Слова его ведь подобны летящим стрелам, — они разят, разят, господа мои! И с тех пор брожу я и тоскую, и сомневаюсь, не зная, была ли истина во всем моем творчестве и стремлениях.
Полициано. Стыдись, стыдись, Андреучо! В тебе нет сердца художника. Иначе ты не слушал бы этого несчастного, в своей плебейской ненависти ежедневно нападающего на искусство.
Андреучо. Ненавидит ли он искусство? Я этого не знаю. С большой любовью говорит он о творениях Беато Анджелико. Поверьте мне, его мысли поразительны. (с трудом) A что если он так высоко ставит искусство, что ему кажется оскорблением применять его к пряникам.
Эрколэ. Поймите это, кто хочет и может! Мне, наоборот, ясно, что этот противный нищий хочет подавить во Флоренции всякое наслаждение и радость. Праздник святого Иоанна должен быть уничтожен, карнавал…
Грифонэ. Что? Что? Карнавал?
Эрколэ. Да, он его хочет уничтожить. Посмотрим, как ты тогда проживешь Грифонэ. Ты снова должен будешь приняться за писание картин.
Джиованни. Подите сюда, расскажите о нем побольше. Я хочу слышать, что еще он обыкновенно говорит. Это — человек весьма своеобразный.
Гвидантонио. Могу заверить вашу честь, что брат говорит сильные вещи. О папе он выражается горше, чем о каком-нибудь турке, а итальянских государей считает хуже еретиков. Вашей семье и ее господству он предсказывает скорую гибель. Он говорит это иносказательно и не скрывая. Он говорит о больших крыльях, которые он сломит. Он говорит о Вавилоне, городе глупцов, который разрушит Господь. Но все знают, что он подразумевает под этим дом вашего отца и его могущество. Он подробно описывает строение этого города, сооруженного, по его словам, из двенадцати безумий безбожников…
Грифонэ. Стой! Что? Двенадцать безумий? Здесь есть нечто для моего праздничного шествия! Послушайте только! Двенадцать безумий безбожников… (Радостно взволнованный он увлекает в сторону другого художника, чтобы обсудит с ним вопрос).
Гино. А я, ваша честь, получил заказ от господина Антонио Мискомини, печатника, украсить рисунками новые издания сочинений брата.
Полициано. Что ты говоришь! И ты взял этот заказ?
Гино. Конечно.
Пико. И, по-моему, он поступил правильно, маэстро Анджело. Рассуждения о молитве, смирении и любви к Иисусу Христу— превосходные литературные работы. С рисунками Гино они только выиграют в ценности.
Гино. Не таково было мнение брата Джироламо, государь. Подумайте только, он возражал против художественного украшения его книг. Он не хотел никаких рисунков. Слышали вы что-либо подобное? Однако, господин Мискомини был настолько умен, чтобы настоять на изящной внешности изданий. Спрошу я вас: кто станет теперь читать книгу, в которой нет ничего приятного для глаз и только один голый текст! Я уже изготовил для его книг нечто хорошее. Я вырезаю также на дереве печать брата…
Джиованни. Какова его печать?
Гино. Мадонна, ваша честь, Дева с буквами Ф. X. по сторонам.
Леонэ. Теперь я знаю, почему Лоренцо терпеть не может брата Джироламо.
Многие (нетерпеливо). Почему?
Леонэ. Потому что он не любит знак Девы. Во всяком случае он всегда старался оставить во Флоренции как можно менее девушек (взрыв веселости).
Джиованни (хлопает себя по коленам от удовольствия, затем, очень тронутый). Подойди, Леонэ. Это было превосходно. Против этого не устоит ни один Медичи. Подожди, возьми этот дукат, долгоносый сатир. Если нужно, я готов для тебя позировать. Слушай, я люблю тебя.
Альдобрандино. Все это прекрасно. Но после случившегося ты должен отказаться от заказа, Гино.
Гино. Отказаться? От заказа?
Альдобрандино. Несомненно. Я оскорблен, и в моем лице нападками брата оскорблены все художники. Пусть дьявол украшает его книги, но не мы. Ты должен послушаться.
Гино. И не подумаю! Кажется, ты сошел с ума? Что пришло тебе в голову? Я упущу такой жирный заказ? Господин Мискомини не скуп на вознаграждение. Он прекрасно понимает, что на сочинениях брата он будет иметь хорошую прибыль. Они расходятся по всему свету. Всякий покупает их. Всякий увидит мои рисунки. Моя слава усилится, и я получу новые заказы. Они нужны мне. — Я должен чем-нибудь жить. У меня товарищеские обязательства. А моей маленькой Эрвелине нужны подарки, а то она променяет меня на первого лавочника. Чтобы она принимала меня к себе, я должен приносить ей: то шелковую шляпу, то сверток румян и белил. Мне нужны деньги, и я беру их, где можно.
Альдобрандино. Изменник! Бесчестный! Будь ты проклят! Я презираю тебя от всего сердца!
Гино. Смешно. Я художник. Я свободный художник. У меня нет предубеждений. Своим искусством я украшаю, что мне предлагают, и дам рисунки для Бокаччио, так же, как и для Святого Фомы Аквинского. Предо мною книги. Они производят на меня впечатление и я выражаю его, как умею. Размышлять, что они собой представляют, оценивать их, — я уступаю брату Джироламо.
Андреучо (мечтательно). Тяжело, тяжело приходится ему, тяжкую и высокую жизнь ты ему уступаешь. Осудить, выступить на борьбу со всем, что есть, окрепло—нравами, всей жизнью… Мужество нужно для этого… и свобода…
Полициано. Свобода, Андреучо? Твой ум заблуждается. Гино имел право назвать себя свободным, потому что свободен созидатель… Рожденный под знаком Сатурна всегда будет враждебен миру, каким бы его ни нашел. Но, по правде лучше суметь сделать стул, какой-нибудь красивый предмет, чем родиться только для осуждения.
Пико. Не знаю. Как собиратель и любитель, я оцениваю явления по их редкости. Во Флоренции вы найдете легион славных людей, умеющих делать красивые стулья, но всего один брат Джироламо.
Полициано. Вы остроумны, государь!
Пико. Я говорю серьезно! Кто идет?!

IV.

Пьерлеони (быстро идет садом от дворца, машет руками. Его длинная одежда мешает ему идти. Седая борода, эксцентричная внешность, одет с небольшой наклонностью к шарлатанству и волшебному. На голове остроконечная шапочка. В руке короткий посох из слоновой кости). Господин Анджело! Маэстро Полициано! Он требует вас!
Полициано. Лоренцо? Иду.
Пьерлеони. Вы будете пред ним декламировать. Он вспомнил место из вашего Rusticus и хочет от вас его слышать.
Пико. Значит он в сознании, маэстро Пьерлеони?
Пьерлеони. Только что был. Но Бог знает, не позабыл ли он сейчас и свое желание и себя самого.
Полициано. А напиток? Целебный напиток из толченых драгоценных камней? Помог он?
Пьерлеони. Напиток? Очень помог. Я не хочу сказать, что он помог Лоренцо, скорее наоборот. Но господину Ладзаро из Павии, приготовившему его, он помог необыкновенно, принеся ему вознаграждение в пятьсот скуди.
Джиованни (смеется).
Пьерлеони. Вы смеетесь, господин Джиованни. Это так подходит к вашему веселому нраву. Но меня охватывает сильнейший гнев при мысли, что этот невежда и обманщик из Павии ускользнул безнаказанно. Зачем его позвали? Меня не спросили об этом. Это сделали помимо меня. Он приказал подать себе две полных пригоршни жемчуга и драгоценных камней из домашней сокровищницы—между ними бриллианты более чем в тридцать пять карат. Наверное, половину спрятал себе в карман, другую истолок и сварил и дал проглотить свою стряпню нашему повелителю. При этом он не обращал никакого внимания на состояние созвездий, так как ничего не понимал в небесных влияниях. Наоборот, я никогда не пропишу даже маленького порошка или не решусь пустить кровь, не вычислив тщательно благоприятного времени по течению звезд…
Пико. Вы великий и ученый врач, маэстро Пьерлеони. Но скажите нам, поведайте, вырвите нас из неведения! Какова болезнь, свалившая Лоренцо? Дайте нам имя! Знать имя — иногда так утешительно…
Пьерлеони. Матерь Божия да утешит нас всех! Я не могу назвать вам имени, государь! Болезнь эта не имеет имени! как и наша тревога. И если бы дать ей имя, оно звучало бы кратко и зловеще.
Пико. Вы погружаетесь в молчание, скрываетесь за загадками с того часа, как мой друг свалился с ног. Я настаиваю. Есть здесь тайна?
Пьерлеони (подавленно). Глубочайшая!
Пико. Я выскажу вам подозрение, питаемое мной не с сегодняшнего дня. И оно возникнет у всякого, кто видит события вблизи. У Лоренцо есть враги, как и у всякого сильного…
Пьерлеони. Он никогда не отличался крепостью. Он жил в ущерб самому себе.
Пико. Он жил, как Бог! Жизнь его была торжеством, олимпийским праздником! Жизнь его была подобна могучему пламени, смело и царственно устремляющемуся к небу. И вдруг это пламя потухает, рассыпается, грозит угаснуть… Между нами: такие случаи бывали. — Мы слышали о книгах, о письмах, читая которые человек, доверчиво принявший их, нечаянно переселялся в царство теней, о носилках, куда садишься радостным и выходишь немощным и разбитым, о кушаньях, куда щедрая дружеская рука подсыпала порошку из алмазов, и вкусив их человек засыпал на веки…
Джиованни. Верно! Верно! Отец быль в этом слишком легкомысленным. Никогда не следовало посещать торжественных пиров у друзей, не захватив с собой, по крайней мере, своего виночерпия и вина. Никто не обидится на это. Такой обычай вполне разумен…
Пико. Коротко говоря, Пьерлеони, друг мой, будьте откровенны! Говорите, как муж мужам! Прав ли я в своих опасениях? Замешан ли здесь яд?
Пьерлеони (отступая) Яд… Как это понимать!.. Как понимать!.. Государь!.. Вы пойдете со мной, маэстро Анджело? (Он откланивается и уходит. Полициано следует за ним. Они быстро уходят через сад).

V.

Пико. Странный старик!
Джиованни. Дело скверно, Пико. Я боюсь и тоскую. Если б он только не вращал так ужасно глазами, мой отец…
Альдобрандино. Не печальтесь так, Эминенца, мой милый господин Джиованни! Если болезнь чудесна, то таковым будет и выздоровление. Сказочные исцеления бывают. Слушайте, что случилось со мной! Вас это развлечет. Я часто болею, что обыкновенно с нежными и впечатлительными людьми. Однажды два или семь лет тому назад я был при смерти. У меня болел нос, страдание пожирало внутренность этого благородного органа. Никто из врачей не мог мне помочь. Все внутренние и внешние средства были испробованы. Даже извержения волка с толченой корицей в соку улитки были приняты мною, а кровопускания страшно истощили меня. Наслаждение жизнью сделалось совершенно недоступным мне, и я думал, что мне суждено умереть жалким образом. Тогда в таком отчаянном положении друзья отнесли меня к одному учителю тайных наук, Эратосфену из Сиракуз, весьма искусному некроманту, алхимику и целителю болезней. Он исследовал меня, не произнес ни слова и, высыпав пять разных порошков в курительную трубку, зажег их. Потом пробормотал какое-то словечко и оставил меня в лаборатории одного. Слушайте, тут поднялся такой страшный и удушливый дым, что дыхание сперлось у меня в груди, и я считал себя уже на пороге смерти. Из последних сил я вскочил чтобы устремиться к двери и бежать. Но когда я поднялся, мною овладело такое неумеренное чиханье, какого никогда в моей жизни еще со мной не случалось. И пока оно трясло меня сверху донизу, из моего носа выскочил зверок, — червяк, — полип, длиною с самый длинный из моих пальцев, отвратительного вида, волосатый, пятнистый, склизкий, с щупальцами и клешнями. Но мой нос стал свободен, и, выйдя на свежий воздух, я почувствовал, что здоров.
Пико. (Смотревший направо в сад). Слушай, Ваннино, я покидаю тебя, я удаляюсь. Я вижу, сюда идет твой брат Пьеро. Ты знаешь, я не люблю его привычек. Позволь мне уклониться от встречи с ним. Может быть, меня пустят к твоему отцу. До свидания, мы еще увидимся. Добрый день, господа! (уходит).
Джиованни. Альдобрандино, ну, а что червяк, полип? Поймал ты его?
Альдобрандино. Нет, он ускользнул. Бросился в половую щель и исчез.
Джиованни. Жаль! Ты бы мог приручить его. Тебе могло удастся научить его затейливым проделкам.

VI.

Пьеро деи Медичи (быстрыми, гордыми шагами появляется справа, по боковой дороге. Это высокий, сильный и стройный юноша двадцати одного года. Ровные, правильные, высокомерные черты лица. Темные, густые, мягкие локоны, падающие на затылок. Он вооружен мечом и кинжалом, одет в бархатную шляпу с аграфом и пером и короткую, застегнутую спереди на много маленьких пуговиц, куртку из голубого шелка. Его осанка высокомерна, голос громкий и повелительный. Он не обуздан и вспыльчив). Джиованни, я не понимаю, куда ты девался? Я ищу тебя!
Джиованни. Вот ты меня и нашел, Пьеро. Что хорошего?
Пьеро. У тебя общество… А, — художники! Вы уже давно здесь?
Грифонэ. Так с часок, Ваша Светлость, приблизительно с часок.
Пьеро. Мне кажется, что сейчас здесь более в вас не нуждаются. Если вы вздумаете откланяться, вас не будут удерживать. {Топая ногой) Вам говорят, чтобы вы убирались к Сатане!
Эрколэ. Высокочтимейший господин Джиованни, мы просим отпустить нас.
Джиованни. Идите с Богом, мои милые друзья и оставайтесь невдалеке. Я уверен, отцу вы еще понадобитесь. До свидания, Альдобрандино… Грифонэ… и ты, Франческо… Не обижайтесь… значит… (он провожает всех одиннадцать художников. Возвращаясь). Ты дурно делаешь, Пьеро, обращаясь так с этими замечательными людьми.
Пьеро. Не знаю, как иначе можно обращаться с шутами и художественной челядью.
Джиованни. Да, видишь ли, это неверно. От каждого художника может быть слегка отзывается шутом и челядью, но в них есть и нечто большее. Всякий из них, как бы властелин, указывающий новые пути вкусам толпы и, так сказать, чеканящий новые ценности для наслаждения…
Пьеро. Уж конечно! Величественные властелины! Это Альдобрандино….
Джиованни. Да, да, это Альдобрандино! Сознаюсь тебе, что общество ему подобных мне наиболее привлекательно. Гуманисты многоречивы и безбожники, поэты по большей части бедны и загадочны. Но художники, — вот что мне нужно. Они образованы, но и не скучны, красиво одеваются и одарены веселостью непосредственностью и пристойной уверенностью. А что за подвижный ум, какая пылкая фантазия! Честное слово, сам мессер Пульчи не превзойдет их в этом. Еще не успеешь в молитве перебрать четки, как этот Альдобрандино уложит трех великанов, с неба извлечет дождь из крови, и во время чиханья из носа у него выскочит чудовище… И все это без малейшего сомнения в истине своей болтовни….
Пьеро. Предоставляю это удовольствие тебе. Но мне нужно говорить с тобой наедине. Вот почему я так смело послал к чёрту твоих друзей.
Джиованни. Ты хочешь говорить со мной. Но ведь у меня нет денег, Пьеро.
Пьеро. Не лги. У тебя всегда есть деньги.
Джиованни. Клянусь кровью Христа, у меня были большие траты. На музыкальные инструменты и на покупку карлика мавра, самого забавного творения во всем мире. Хочешь видеть его? Пойдем, я покажу! К чему стоять здесь и говорить о деньгах…
Пьеро. Мне они нужны. Ты должен сейчас одолжить мне сколько-нибудь.
Джиованни. Не могу, Пьеро. Конечно, нет. Немногое, что у меня теперь есть, я не могу истратить.
Пьеро. Конечно, Ваша Честь изволите беречь для свободного папского престола. Но очередь еще не дошла до вас, светлейший князь церкви. Вы еще не можете померяться Родериго Борджа. Рассказывают, что кардиналам, еще не отравленным им, он послал ослов нагруженных золотом, чтобы таким способом склонить Святого Духа в свою пользу. Вам придется потерпеть, Эминенца.
Джиованни. И чего ты только не скажешь, Пьеро! Конечно, я должен быть терпеливым. Ведь мне едва минуло семнадцать. Впрочем, рост торговли Благодатью очень интересная тема, о которой бы я охотно с тобою поболтал!..
Пьеро. Итак, мне нужно сто дукатов на покупку лошади, на которой я выеду во время нашего ближайшего турнира, на второй день Пасхи….
Джиованни. Сто дукатов! Ты не умен! Лошадь! У тебя столько лошадей! И потом твои глупые турниры! Как можешь ты так увлекаться ими! Наезжают друг на друга, причиняют себе боль, и в этом нет совершенно никакого остроумия. Читал ты когда-нибудь, чтобы Сципион или Цезарь занимались турнирами? Такая опасная нелепость! Петрарка…
Пьеро. Я плюю на твоего Петрарку. Я не заимствую правил рыцарской и изящной жизни у какого-то плаксивого кропателя сонетов. Должны миновать времена, когда итальянские и европейские государи смотрели на нас, как на лавочников и менял. Они уже миновали с тех пор, как мы умеем носить шлем и обращаться с копьем. Наша обстановка не должна отставать ни от какого двора, а что такое двор без турниров? Одним словом, ты одолжишь мне сто дукатов или нет?
Джиованни. Нет, Пьеро, из этого ничего не выйдет. Не обижайся, но давать тебе денег, все равно, что лить в бочку Данаид. Ты все промотаешь со своими собутыльниками и жирными коровами….
Пьеро. Что? Жирные коровы?
Джиованни. Ну да, так теперь говорят во Флоренции. Ты, кажется, не на высоте новейших оборотов речи. И затем ты настолько в руках ростовщиков, что каждый флорин обходится тебе в восемь лир. Чем это кончится, хотел бы я знать. Времена и без того плохи. Воробьи кричат с крыш, что со смерти деда ваши дела стремительно катятся вниз. Рассказывают, что наши банки в Лионе и Брюгге поколеблены. Потихоньку шепчутся, что депозитный банк для выдачи приданого дочерям граждан должен был ограничить платежи, так как отец истратил большую часть денег на праздники и произведения искусства. Многие ставят ему это в вину…
Пьеро. В вину! Кто смеет роптать? Партии раздроблены, а для упрямцев найдутся тюрьма или изгнание. Мы господа. Сегодня — Лоренцо, а завтра, после завтра, господином буду я. Поверь мне, торгашеству тогда будет положен конец. Если банки трещат, пускай валятся. Я сам дам им последний удар ногой. Важно владеть землей. Наши земельные владения должны все расти. Мы государи. Карл Французский назвал отца своим дорогим кузеном, меня он назовет братом.
Только бы стать мне властелином! Не будет ни одного закона, дающего народу хоть тень права, ставящего нашей воле хоть призрак ограничения. Пусть не останется дворянства рядом с нами! Конфискации! Смертные казни! Лоренцо не довольно решительно применял эти средства. Он малодушно отказался также назвать наше положение заслуженным именем. Я не хочу быть первым среди граждан Флоренции, Великим Герцогом, Королем Тосканским, — так должны меня называть!
Джиованни. Ах, Ваша Светлость, Ваше Величество, — вы хвастун. Такова вся твоя политика, что ты сейчас здесь выложил? Ты так уверен, что Мадонна Фиоренца возьмет тебя своим повелителем и возлюбленным, когда умрет отец, да хранит нас Бог от этого! Ты достиг совершенства в телесных упражнениях и любовных утехах, но общественные дела ты понимаешь плохо. Знаешь ли, что проповедует против тебя брат Джироламо? Что народ тебя терпеть не может? Что на дворце были прибиты насмешливые стихи о тебе?..
Пьеро. Слушай, мальчик, советую тебе не серди меня. Дай мне нужную мне сотню дукатов, и побереги свои политические советы для себя!
Джиованни. Нет, Пьеро, я охотно дам тебе мое благословение, возьми его, милый брат, вот оно. Но денег в долг я тебе больше не дам. Finis, подпись и печать!
Пьеро. Животное! Содомит! Помазанная морская свинья! Что мешает мне дать тебе пощечину, ты, обезьяна в пурпуре…
Джиованни. Совсем ничего не помешает, так как ты не воспитан и пошл, и потому, чтобы не подвергаться твоей грубости, я ухожу сейчас. Ты меня найдешь у отца, если будешь искать, чтоб извиниться. Прощай! (Он уходит по средней аллее).
Пьеро. Уходи! Уходи, трус! Красная шляпа в мокрых пеленках! Ты мне не нужен! Скоро я буду повелителем, и тогда мир поклоняясь восторженно увидит во мне государя! Колесницы… Колесницы… Подвижные башни… Блеск, пурпур, колыхание, пыль вздымается среди ковров, в тени натянутых навесов… по сторонам толпа, опьяненная празднеством… Юноши, мечущие копья, несутся на непокорных, закусивших удила конях… Летящие гении рассыпают розы… Спицион, Ганнибал, толпа олимпийцев, сошедших для поклонения, мчатся во славу божественного Пьеро… И на раззолоченной колеснице высотою с дом — я, я! Земной шар у моих ног, лавры Цезаря на челе и в моих объятьях она… моя жена, моя служанка, моя блаженно раскрасневшаяся рабыня… Фиоренца… О!.. О!.. Вы здесь, Мадонна?

VII.

Фиора (появилась справа по боковой дороге и стоит на средней аллее со сложенными у стана руками, откинутой назад головой и опущенными глазами. Спокойная, симметричная, молчаливая и загадочно прекрасная).
Пьеро (к ней). Это вы, Мадонна?
Фиора. Вы видите меня в моем лице, благородный государь.
Пьеро. Я не подозревал о вашем присутствии. Много мыслей занимало меня.
Фиора. Мыслей?
Пьеро. Все-таки я скажу вам, что я обрадован, несказанно очарован встречей с вами.
Фиора. Прошу вас, пощадите меня. Я женщина. А такие слова из уст прекраснейшего Пьеро смутят всякую женщину…
Пьеро. Блаженная Фиора! Очаровательная Андиомена!
Фиора. Смелый льстец! Великий турок прислал нам сластей, и когда я за десертом ела их, мне казалось, что нет ничего слаще на земле. Слушая ваши слова, я более этого не думаю.
Пьеро. Прелестная насмешница! Приблизьтесь, мы поболтаем, вы и я… Что я хотел сказать?.. День становится прохладнее… Вы гуляли по саду, прекрасная Фиора?!
Фиора. Ваша проницательность не обманывает вас. Я бродила среди кустов, и иногда поглядывала вдаль, — не видно ли гостей из города, может быть одного гостя, который бы внес немного развлечения в однообразие виллы…
Пьеро. Конечно… Конечно… Я вполне понимаю, что вы стремитесь к перемене, прекрасная повелительница! Нет ничего утомительнее этого пребывания в деревне с тех пор, как Лоренцо пришла в голову дурная мысль слечь в постель… Между нами: — я удивлен, что желания к перемене у вас не появилось еще раньше.
Фиора. Что вы подразумеваете, господин Пьеро?
Пьеро. Я подразумеваю… я подразумеваю, сладостная Фиора, что вам нечего далеко искать, чтобы найти людей, готовых принять на себя отрадные обязанности, кажется, уже более непосильные моему отцу. Ваша красота цветет бесплодно, ваши уста, ваши объятия осиротели. Поверьте, это досадует не вас одну. Раскройте ваши прекрасные глаза, и вы увидите человека, который безмерно стремится, — быть во всем вашим слугой.
Фиора. Простите, это не настолько ново, чтобы остановить мой взор. Каждый желает меня. Вы говорите о себе в надежде — добиться обладания мной?
Пьеро. Надежде? Разве я мальчик? Или робкий состязатель на турнирах любви? Я хочу и буду обладать тобою, божественная женщина…
Фиора (медленно поднимает свой взор и с оттенком невыразимо холодного презрения устремляет его ему в лицо). Если бы вы знали, как вы мне надоели!
Пьеро. Что значат ваши слова? Вы забудете скуку в моих объятиях.
Фиора (тоном презрительного отпора). Я не хочу принадлежать тебе, Пьеро деи Медичи!
Пьеро. Мне, нет? Почему — нет? Я силен, вам не придется жаловаться. Без седла и удил смогу я укротить самого необузданного жеребца. Лучших борцов Италии вызвал я на состязания в игре мячом, в беге и в кулачном бою, и вы видели, что я их победил. Когда ты будешь возлежать со мной, сладостная Фиора, я расскажу тебе о своих победах в гимназиях Эроса.
Фиора. Я не буду принадлежать тебе, Пьеро деи Медичи!
Пьеро. Клянусь адом, это значит, вы презираете меня?!
Фиора. Это значит, что вы невыразимо надоели мне.
Пьеро. Слушайте, Мадонна, я говорю с вами, как с дамой, чьи очарование и образованность внушают к себе почтение, но я не намерен пресмыкаться из-за вашей любви, как если бы вы были почтенной и добродетельной гражданкой. Если вы хотите сдаться с видом целомудрия, это усилит мое наслаждение, но я прошу вас, не требуйте, чтобы я верил вашей неприступности. Кто вы такая, что хотите для виду отвергнуть мои желания? В вас флорентинская благородная кровь, но ваш отец произвел вас на свет без церковнаго благословения и умер в изгнании за то, что был заодно с Лукою Питти. Сейчас вы живете, расточая ваши милости на службе Афродиты, а Лоренцо увидал вас впервые на празднествах в его честь, в Ферраре. Не сомневайтесь, что Пьеро также по-княжески вознаградит вас за ваши ласки, как и его отец…
Фиора. Я не буду принадлежать тебе, Пьеро деи Медичи!
Пьеро (вспыльчиво). Кому же? Кому? У тебя уже есть другой любовник, бесстыдная блудница?!
Фиора. Я буду принадлежать только герою, Пьеро деи Медичи!
Пьеро. Герою? Я герой. Италия это знает!
Фиора. Ты не герой, ты только силен! И мне скучно с тобой.
Пьеро. Только силен? Только силен? Разве сильный не герой?!
Фиора. Нет. Герой тот, кто слаб. Но чей дух пылает, стяжая себе венец.
Пьеро. Ты отдавалась моему отцу — разве он герой.
Фиора. Да. Но поднялся другой, чтобы сорвать с него венец.
Пьеро. Тебя?! Тебя?! Я хочу обладать тобою. Кто он, где он, этот слабый с пылающим духом, чтобы я мог насмеяться над ним, задушить его двумя пальцами…
Фиора. Он придет. Я устроила так, что он придет. Они должны померяться силами. Тогда решится, кому я достанусь. Ты же отойди, когда борются герои.
Пьеро (яростно и жалобно). Я хочу обладать тобою, я хочу обладать тобой, сладостная, дерзкая ты, цветок мира!..
Фиора. Ты не будешь обладать мною. Мне скучно с тобой. Посторонись, а я пойду, и буду ждать соперника твоего отца.

Конец второго акта.

Третий акт.

Покой, примыкающий к спальне Великолепного. На заднем плане из-за тяжелых наполовину спущенных занавесей видна постель, остальную часть заднего плана занимают ступени, ведущие на галерею. Слева посредине, — монументальный мраморный камин, с рельефными изображения, колоннами и тарами. Перед ним стулья. Слева на переднем плане этажерка с античными вазами. Спереди направо дверь, задрапированная затканным золотом ковром. Сзади направо завешанное окно. Между дверью и окном немного выступает в комнату бюст Юлию Цезаря на постаменте. Меньшие бюсты, прямо срезанные внизу, стоят на камине и полке над дверью. По стенам покоя прямые колонны. Свет заходящего солнце едва проникает сквозь занавес окна.

I.

В кресле, с высокой спинкой, перед камином сидя спит Лоренцо деи Медичи.
Голова его склонилась на грудь. Подушка за спиной, на коленях покрывало. Он некрасив. Цвет лица оливково-желтый, мрачное выражение, благодаря складке между бровей. На широком плоском лице выделяется приплюснутый нос и большой выдающийся рот с мягкими углами. Его щеки от переносицы до худого подбородка прорезаны двумя глубокими, резкими морщинами, еще более заметными оттого, что он не может дышать носом и все время держит рот открытым.
Но его глаза, когда он пробуждается, пламенны и ясны вопреки его слабости, взгляды пристальны и пронизывают предметы и людей. Высокий знаменательный лоб торжествует над некрасивостью его черт. Движения исполнены достоинства даже когда он волнуется. Иногда его изнеможденное лицо принимает выражение увлекательно невинной веселости и тогда оно, как бы совсем безгрешное, и озарено светом детства. На нем, похожее на шлафрок, обрамленное мехом одеяние в складках, высоко схваченное вокруг узкой шеи.
Темные, прорезанные серебряными нитями волосы, с пробором посредине, легкой волною упадают на его щеки и затылок. Он говорит намеренно отчетливо, носовым голосом. Наблюдая его беспокойный сон, в комнате находятся: — Пико ди Мирандола, Полициано, Пьерлеони, Марсилио Фичино и мессер Луиджи Пульчи. Старик Фичино с высохшим лицом ученого, тощей шеей и седыми локонами, тщательно прикрытыми кеглеобразной шляпой, сидит почти посредине комнаты, окруженный остальными. Пульчи, комический тип, с воспаленными глазками, красноватыми мешками под ними, острым носом, оттопыренными ушами и родимым пятном на щеке, держит указательный палец у рта, всматриваясь вместе с прочими в лицо Лоренцо.
Пьерлеони (осторожно подходит к больному и выслушивает его пульс). Кровь спешит и останавливается. Я соображаю, не время ли еще раз пустить кровь Его Великолепию.
Пико. Вы его убьете вашими кровопусканиями. Еще не прошло двенадцати часов, как вы выпустили из него целый таз крови.
Пьерлеони. Человеку не нужно и десятой доли того количества крови, которое он носит в себе.
Полициано. Где сейчас его душа? Кажется, она далеко от нас, на чуждых путях, охотно выслушал бы ваше мнение об ее пребывании, возлюбленный Марсилиус.
Фичино. Вероятно, в этот час в центре его духа восстановлено соприкосновение с божественным единством.
Пульчи (понижая свой кряхтящий и странно сдавленный голос). Смотрите, смотрите, чего только не отражается на его лице! Бьюсь об заклад, что он грезит о чудеснейших вещах. Если ему не больно, то я завидую ему. Лихорадка приносит самые яркие впечатления, гораздо сильнее, чем благороднейшее вино. Часто грезишь в стихах, но они легко забываются…
Пьерлеони. Это не сон, орошаемый источниками естественной силы. Если бессознательное состояние продолжится, то у Его Великолепия нужно будет держать мизинцы и большие пальцы, а я в это время помажу пульс и сердце маслом, у меня ужо приготовленным.
Пико. Тише! Он двигается, он пробуждается!
Пульчи. Сейчас он поведает нам о своем приключении!
Фичино. Ты узнаешь нас, Лауренциус, мой дорогой ученик?
Лоренцо. Воды… (ему подают пить).
Лоренцо. У продавца воды был череп мертвеца…
Полициано. У какого продавца воды, мой Лауро?
Лоренцо. Анджело… это ты? Хорошо, хорошо, я овладею собой! Разве нельзя справиться со всей этой бессмыслицей? Я встретил продавца воды с навьюченным ослом и наполненными кружками, но едва я прикоснулся своими воспаленными губами к деревянной чаше, как оттуда показался огонь, а на плечах мошенника поместилась оскаленная мертвая голова.
Пульчи. Вот — неприятное зрелище.
Лоренцо (узнавая его). Здравствуй, Моргайте. Это ты, старый плут? И мой Пико с амброзийными локонами, и даже мой великий Марсилий, брачный посредник и любовный вестник между мною и мудростью? — Не правда ли вы со мной, друзья мои. А отвратительный старик был только в моей крови…
Пульчи. Отвратительный старик?
Лоренцо. Вздор! Противный вздор! Мне так тяжело снился плешивый старик, он хотел утянуть меня с собой в свой гнилой челнок…
Полициано (потрясенный). Харон…
Лоренцо. Я спал… который час?
Пико. Ты уснул с часок! Сейчас восемнадцать. Солнце уже быстрее клонится к закату.
Лоренцо. Уже быстрее? (Охваченный внезапной тревогой). Слушайте, друзья, я бы желал, чтобы мне подали носилки. Воздух тревожит меня. Будем болтать. Будем спорить. Кто был больше, Мирандола: Цезарь или Сципион? Я утверждаю, что Цезарь и вы увидите, как я сумею отстоять мое положение! Но наш великий Марсилиус Фичино наверно желает отвлеченной темы?
Фичино. Дай отдых духу своему, мой Лауренциус! Ты утомишься!
Лоренцо. Для мудрости стоите отдать последние силы. Так многое надо выяснить…. Часто казалось мне, что все мне открыто и ясно, но теперь я не вижу ничего, кроме мрака и смятения. Как же относительно бессмертия души? Как же?
Пульчи. Старый, губительный спорный вопрос, — на него не ответишь так внезапно! Говорят даже, что Аристотель уже в царстве теней обошел его двусмысленными изворотами речи, чтобы не открыть своего неведения, хотя он был мертв, как только возможно, и все-таки жив. Можно ли черпать мудрость из его писаний!
Лоренцо (смеясь). Хорошо!.. Но говори ты, Анджело, говори серьезно!
Полициано. Ты бессмертен, мой Лауро! Мне ли говорить тебе это! Не каждому дается оно: ни черни, ни маленьким бесславным людям. Но ты причастишься просветленного общения с душами, увенчанными лаврами!
Лоренцо. А почему — я?
Пико. Клянусь голубоокой Афиной! Ты написал Карнавальные песни, и я никогда не поколебался бы поставить их выше великой поэмы Данте Алигьери!
Фичино. Не забывай, что ты божественного происхождения. Шесть шаров на гербе твоем означают шесть яблок Гесперид, из садов которых происходит твой род.
Полициано. Тебя сумеют встретить, певец ‘Ненчии’, отец отечества! Навстречу тебе выйдут Цицерон, Фабий, Курий, Фабриций и все остальные, они окружат тебя и введут в небеса славы, где звучит гармония сфер.
Лоренцо. Это — поэзия, поэзия, мой друг! Это—красота, красота, но не знание и не утешение.
Пульчи. Да, она немного слаба, ваша музыка сфер, маэстро Полициано. Мне не по себе от нее. Не умирай, Лауро, это было бы глупостью! Разве ты не знаешь ответ Ахилла, когда Одиссей посетил его в Аиде и спросил, как он себя чувствует? ‘уверяю тебя’, сказал он, ‘что мы, усопшие испытываем сильнейшее желание вернуться к телесной жизни’. Тело, мой мальчик, Тело—вот главное! Тела не возместишь никакой гармонией сфер! О, прости… Тебе хуже?
Лоренцо (очень бледный). Доктор… холод подступает к моему сердцу… Слышите? Ужас овладевает мной… Помогите мне! Это смерть! Что значит, что все силы внезапно покидают мой мозг и мои внутренности? Я погиб… я предан… Отрите мне пот… Не презирайте меня! Дух мой тверд, но страх—в теле моем.
Пьерлеони. Ничего. Выпейте этот добрый кубок греческого вина. Я так просил Вашу Светлость опять лечь в постель.
Лоренцо. Если вы хотите, чтобы я мог дышать, то оставьте меня в покое. Я должен вокруг себя видеть вас, любящих меня. Мне надо слышать ваши голоса. Смерть ужасна, Пико! Ты не можешь постигнуть ее. Никто не постигает ее здесь кроме меня, обреченного смерти. Я так любил жизнь, что считал смерть торжеством жизни. Это была поэзия и вымысел… Все это кончилось! Вот разверзлось предо мной уничтожение, ужасная могила тления и уничтожения… Поспеши, Фичино! Мой старый, мудрый Фичино! Чему ты учил меня, чтобы я мог перенести смерть мужественно? Я забыл. Что есть последняя истина, Фичино?
Фичино. Я учил тебя, что идея Платона и против Аристотеля — одно и то же, именно что сензитивная душа, tertia essentia тел отличается в человеке, микрокосме творения от интеллективной души, тем, что она…
Лоренцо. Постой, подожди! Я спутался. Когда-то я понимал это, может быть чувствовал. Но теперь я напрасно стремлюсь почувствовать это. Я устал… Я хотел бы крепко утвердиться на чем-нибудь простом. Ад проще Платона, ты должен согласиться с этим, Марсилиус!.. Не францисканец ли приходил ко мне сегодня утром?
Полициано. Да, возлюбленный мой, твой духовник был из этого ордена.
Лоренцо. Мошенник. Умная голова. Я немного стыдился серьезно относиться к делу. Я обратился к нему с неплохой речью в флорентинском духе, когда он предложил мне Св. Дары, а он улыбался, как светский человек. Признаюсь вам, эта церемония не слишком успокоила меня, Патер был чересчур уступчив. Он отпустил мне мои грехи, как будто это были детские шалости. Но я сомневаюсь, имеет ли его отпущение какую-нибудь силу там, вверху. Я мог бы признаться ему в отцеубийстве, и он с величайшей предупредительностью поставил бы на этом крест. Не удивительно. Я господин. Когда наступает конец быть господином, пред которым склоняется всякий, — неудобно. Мне нужен исповедник, который был бы таким же сильным священником, как я— хулителем и грешником… Что говорят твои глаза, Пико? Ты думаешь о чем-то? Ты скрываешь от меня какую-то мысль?
Пико. Какую мысль, мой Лоренцо?
Лоренцо. Ты думаешь о священнике, достойном исповедовать меня, который бы осмелился проклясть меня, который уже посмел это сделать, Пико…
Пико. О каком священнике?
Лоренцо. О том священнике… Как это, Марсилиус? О Платоновской идее священника, нашедшей себе живое воплощение…
Полициано (поспешно). Умоляю тебя, возлюбленный, снова обрати свой ум на более светлые образы. Ты омрачаешь свою душу мыслями, недостойными тебя. Не забывай о себе самом, Лоренцо деи Медичи!
Лоренцо. Воистину, я не хочу этого. Благодарю, Анджело. Я чувствую себя лучше. Будем веселы. Станем смеяться. Смех— сияние души, говорит кто-то из древних. Пусть сияют наши души в воспоминании того, что было.
Пико. И что снова настанет.
Лоренцо. Достаточно, что оно было. Такова, между прочим, наша совместная прогулка к одному источнику. Вы помните?
Мы расположись кругом на влажном дерне. Детская влага журчала меж нас. Мы провели там время вплоть до вечерней трапезы, и каждый из нас поочередно рассказывал новеллу.
Пико. Отрадный час! Мы были полны удивления тебе. Может быть утром ты выработал новый государственный закон, направленный к более полному сосредоточению власти в твоих руках, чтобы еще свободней мог ты изливать радость и красоту на Флоренцию, быть может произнес смертный приговор над кем либо из твоих знатных противников, в Платоновской академии спорил о добродетели, председательствовал на пиру в кругу художников и обаятельных женщин, решал за столом отвлеченные вопросы искусства и поэзии… всему ты отдавался всей душой и все-таки в вечерних потехах нашего ума ты участвовал таким свежим и увлекательным, как будто ничего не расходовал из твоей жизни.
Пьерлеони. Да, Государь, вы не скупились с вашими силами.
Лоренцо. Вы так думаете, сведущий в толковании звезд, доктор? Разве мои силы не заставил я служить себе вопреки звездам и судьбе, обрекшим меня—быть твоим усердным питомцем? Да, я жил!
Вспоминайте, вспоминайте со мной, друзья! Вспоминайте о пьяных звездных ночах, когда мы, встав с попойки, ты Пико, Луиджи, Анджело, сумасбродный Уголини, Кардьере — Чарующий музыкант и все остальные с песнями проносились по спящим улицам и девушки загорались от стихов, что мы для них пели.
Полициано (мечтательно). Алкивиад.
Лоренцо. А карнавал, вспоминайте вы карнавал! Когда стремительно разливалось наслаждение и затопляло границы обыденного, когда по улицам текло вино, а народ в пляске распевал песни, сочиненные для него мною. Когда Флоренция покорялась богу, а пламень страсти в одном пылающем Эвоэ пожирал сдержанность мужчин и женскую стыдливость. Когда даже детей охватывало священное пламя преждевременной любви…
Полициано. Ты был Дионисом!
Лоренцо. И царство было моим. И расширялась власть моей души! И огонь моей страсти воспламенил женщину, так что она отдалась мне и меня некрасивого, слабого, вознесла властелином своей красоты.
Пико. Властелин красоты—так приветствуем мы тебя! Не говори, что ты им был!
Лоренцо (после мгновенного молчания показывая головой назад). Кто-то хочет войти.
Паж (на половине ступеней). Господин Никколо Камби прибыл из Флоренции и просит приема у Его Великолепия.
Пьерлеони. Великолепный никого не принимает.
Лоренцо. Почему нет. Господин Никколо — мой друг. Он из Флоренции. Я себя хорошо чувствую. Я хочу его видеть.

II.

Паж вводит в комнату из галереи по ступеням купца Никколо Камби, провожает его к Лоренцо и с поклоном удаляется. Камби — представительный, хорошо одетый и уже немного тучный гражданин с оживленным флорентинским лицом. Его чулки и башмаки в пыли. Поверх темного платья на нем светло-серый плащ.
Лоренцо. Господин Никколо — вот желанный приход. Не сочтите неучтивостью, что я сижу. Мне немного нездоровится эти дни.
Камби. Так я вижу вас! Слышу ваш голос! Мне снова легко!.. Добрый вечер, господа! Вам, в особенности, светлейший принц, вам мессер Пульчи, маэстро Полициано… Клянусь душой, я могу приветствовать и великого переводчика Платона! Господин Пьерлеони… И подумать только, что я вас вижу. Великолепный! Слышу ваш голос! Ощущаю живое пожатие вашей руки.
Лоренцо. Значит, вы больше не надеялись на это?
Камби. Как? Почему нет?
Лоренцо. Садитесь! Придвиньтесь ближе! Вы верхом? Вы очень разгорячены. Ехали вы так быстро! Может быть спешные дела? Поручения из города?
Камби. Почему? Разве необходимо иметь дело или поручение к вам, чтобы почувствовать потребность вас видеть? Дело мое — взглянуть вам минуту в глаза, выразить свою любовь и снова увериться в вашей — ко мне. Мое поручение: оповестить повсюду во Флоренции, что вам лучше, и что скоро можно будет отпраздновать ваше выздоровление.
Лоренцо. Разве Флоренция так занята моей болезнью?
Камби. Я думаю! Во всяком случае ей эго не совсем безразлично! Хе, хе… Ну и достанется от меня бездельникам, смущающим народ мрачными слухами…
Лоренцо. А есть такие бездельники?
Камби. О, да! Конечно. И вы, Великолепный, сделали бы хорошо, очень хорошо, уничтожив их отвратительные происки! Я вижу вас бодрым, не в постели… Не могли бы вы приехать во Флоренцию? Хоть на час? Показаться пять секунд в окне дворца?
Лоренцо. Что во Флоренции, господин Никколо Камби?
Камби. Ничего, ничего! Боже меня сохрани!.. Господин Пьерлеони, мой приход не был вам желанным. Вы хотите, чтобы я сократил свое посещение?
Лоренцо. Хочу здесь я! (С вынужденной любезностью). Вы очень обяжете меня, господин досточтимый Никколо, говоря прямо и откровенно.
Камби. Хорошо, я сделаю так! Кому, кроме вас рассказать, с кем поделиться этими опасениями и заботами! Во Флоренции не все по-обычному, Великолепный! В ходу недостойные происки! Известно, откуда сплетни о вашей смерти или неизлечимом недуге, поразившем вас: — их распускают монахи, ‘плаксы’, сторонники Феррарца…
Лоренцо (вздрогнув при упоминании Феррарца, с деланной беззаботностью). Обрати внимание, Пико! О твоем открытии, о нашем монахе идет речь.
Камби. О, да, извините меня, светлейший принц! Я знаю, вы покровительствуете ему, первый обратили внимание на его своеобразные дарования, зная это! Не думайте, что я не способен оценить его таланта. Я не так нетерпим. Бесспорно, что его произведения лакомство для утонченного и независимого вкуса. Я говорю не о нем самом. Но лишь о последствиях, им вызываемых, быть может даже и ненамеренно…
Полициано. Вы так думаете?
Камби. Но народ, Великолепный, народ! Можно смеяться, что молодые сумасброды знатных родов отрекаются от плясок, песен и радостного веселья и уходят в монастырь! Но народ! Целый день он тревожно толпится на улицах, мрачно смотрит на красивые дома богатых граждан и не знает ничего лучше, как переполнять Собор ко времени проповеди. — Сплоченная, безмолвная толпа, потрясенная до глубины. — Широкое море тупых голов, обращенных вверх, — к нему, тощему монашку. А после того как брат Джироламо торжественно возвратится в Сен-Марко, толпа снова стекается на улицы и выдает свои сокровенные, бурные вожделения. Пред домами господина Гвиди, канцлера городского архива и Миниати, правителя государственным долгом, дошло до вспышек и брани. — Брат Джироламо объявил обоих граждан вашими орудиями, Великолепный, вашими хитрыми советниками, когда надо выжать новые налоги из народа для роскошных увеселений. Совершаются варварские и дерзкие деяния. Перед отъездом из Флоренции я слышал, что кучка ремесленников ворвалась в дом богатого и любящего искусство гражданина и в преддверии разбила старую… (Крик боли у всех присутствующих).
Лоренцо. Тише… Античную?
Камби. Нет, новое произведение и не особенно ценное. Но сейчас, Великолепный, я вам скажу нечто, что вам не следовало бы слышать. Целый день перед дворцом открыто происходили враждебные выходки. Я был при этом. В народе раздавались крики, я бы хотел не слышать их, не понять. Звучало как будто ‘долой шары!’
Полициано. Измена! Неблагодарная измена!
Пико. Толпа детски забавляется, крича о политике, не более. Пусть их рассеют пиками!
Камби. Но выделялся и рос еще другой крик, странный, никогда неслыханный, — один, два раза и потом снова. Я не понял сначала его, вы знаете, я немного глух на это ухо. Затем, напрягши слух, я разобрал его ясно и отчетливо. То было: — ‘да здравствует Христос’… (Молчание).
Камби. Великолепный, — вы молчите…
Лоренцо. Каков был крик?
Камби. Против вашего герба?
Лоренцо. Другой.
Камби. ‘Да здравствует Христос’. (Молчание. Лоренцо глубоко откинулся назад. Его глаза закрыты).
Пьерлеони. Уходите, господин! Именем Бога, уходите! Вы видите, как иссякли его силы.
Камби. Великолепный… я дам вам покой. Я выполнил свою задачу. Вам надо было узнать, каковы у нас дела. Вы не сердитесь на меня?
Лоренцо. Идите, друг… Нет, нет, я не сержусь на вас… Идите… Передайте Флоренции… Нет, ничего не говорите! Она — женщина, следует быть осторожным, говоря что-нибудь ей или приказывая передать. Она стремится к тебе, жаждет тебя, если кажешься ей холодным и сильным и презирает тебя, как только обнаружишь, что погибаешь от любви. Идите, друг, не говорите ничего! Впрочем скажите, что мне хорошо и я смеюсь над тем, что услыхал!
Камби. Это я передам! Передам, клянусь Вакхом! Вот хорошее поручение, клянусь честью! И затем — будьте здоровы, Лауренциус Медичи! Поспешите во Флоренцию, как только будет возможно! Прощайте! (Уходит).

III.

Лоренцо (после паузы). Пико…
Пико. Я возле тебя, мой Лоренцо.
Лоренцо. Взгляни на меня… Мне кажется, ты несколько в замешательстве, мой тонкий Пико. Что скажешь ты теперь?
Пико. Ничего. Что мне сказать? Народец бредит по-иному, чем ранее. Распорядись, чтобы Баргелло протрезвил его по-своему.
Лоренцо. Пико! Меценат! Утонченный ценитель! Призвать кнут против духа! Это неостроумно!
Пико. Совет, как и все другие. Тогда сблизься с ним, очаруй его! Неужели ты думаешь, что эта узкая и одинокая душа устоит на предложение твоей блестящей дружбы?
Лоренцо. Она сделает это, мой Пико, да, сделает! Она уже сделала! Я знаю ее лучше, чем ты, чье любопытство ее нам открыло. Она полна ненависти и мелочной борьбы… ее дарования не делают ее радостной и любезной, но только более замкнутой. Он не пришел ко мне, сделавшись Приором, — Приором того самого Сен-Марко, который выстроил мой дед. Опираясь на свою независимость священника, молча бросил он вызов. Вот, думал я, чужеземец является в мой дом и не оказывает мне даже чести своим посещением. Но я молчал. На неучтивость маленького человека я пожимал плечами. С кафедры он порицал меня намеками и открыто. Я старался, ты не знаешь этого, да, я старался сблизиться с ним.
Не раз бывал я за Мессой в Сен- Марко и добрый час оставался затем в монастырском саду в ожидании его приветствия. Не думай, что он прерывал свои литературные занятия для беседы с гостем, — для него более, чем гостем. Меня это не остановило. Я не привык, что люди отворачиваются от меня. Я посылал монастырю подарки, щедрые дары. Он принимал их, как знак покорности и даже не благодарил. Я опускал золотые монеты в церковную кружку. Он отдавал их попечителям о бедных Сен-Мартино. Меди и серебра, приказывал он передать, довольно, чтобы покрыть монастырские потребности… Понимаешь ты? Он хочет войны. Хочет вражды. Он принимает поклонения, ничего не давая взамен. Он непреклонен. Успехи не делают его счастливым, склонным к примирению. Ничтожеством, нищим явился он во Флоренцию. Теперь он хочет поединка между мною и им…
Пико. Дорогой, что за фантазии! Он болен и жалок. Его тело надорвано бдением и лишениями. Он питается салатом и водой. Приятного аппетита! Разве он Лоренцо, чарующий и обаятельный даже, когда страдает? Неужели ты ждешь веселой приветливости от проповедника покаяния? Оставь его в покое! Любая мера придала бы случившемуся незаслуженно серьезный вид. Стоит тебе только выздороветь, снова показать городу свои черты… (Общее движение позади. Юноша, бледный, задыхаясь от усталости, в беспорядочной одежде, стремительно появился на ступенях. Это Оньибене — молодой художник. Совершенно обессиленный, он на мгновение прислоняется к ограде).
Оньибене. Лоренцо!.. Ты здесь! Слава Богу, я нахожу его!.. Ваше Великолепие… Обожаемый Государь… простите меня… Я ворвался… Я не позволил преградить мне дорогу к вам… Я должен говорить с вами… Я бежал… О, Боже!.. (Он падает на колени перед Великолепным, и заклиная сжимает его руку).
Лоренцо. Оньибене! Воистину ты пугаешь меня. Нет, оставьте его. Доступ разрешен ему. Он славный мальчик и кроме того ученик Боттичелли. — В чем дело, Оньибене?
Оньибене. Я бежал… Я прибежал… из Флоренции… из мастерской моего учителя… Ах, мой учитель!.. Ах, картина!… Чудная новая картина!.. Простите меня, мне некогда было накинуть плащ… Я побежал в куртке… О, мой учитель! Монах!.. Мой учитель!.. Лауро, верни его к себе снова!..
Лоренцо (боязливо-грозно). Пико! Тише! Я не хочу ничего слышать. Я не хочу этого слышать. — Отойдите… Говори, мальчик, говори тише! Что с Боттичелли?
Оньибене. Ты знаешь, он писал новую картину… Впрочем, зачем говорю я, ведь он писал ее для тебя. Он разрешил мне помогать ему при этом. Я стонал от радости, видя, чем она становится. Часто один, я прокрадывался к ней, и падал на колени посреди мастерской, где стояла она и блистала… Она была прекраснее Весны, прекрасней Паллады, прекрасней рождения Венеры. Она была молодостью, наслаждением, восторгом, как-бы написана сиянием солнца…
Лоренцо. И что же? Ты должен высказаться.
Оньибене. Услыхав впервые брата Джироламо в Соборе, он работал небрежно, нехотя, без наслаждения. Часто сидел безмолвно, склонив голову на руки и мечтал. Л подняв голову, устремлял на картину глаза, полные борьбы и раскаяния. И сегодня…
Лоренцо. И сегодня?
Оньибене. Сегодня он был в Сен-Марко, после проповеди… в келье брата… не знаю, два или три часа. И когда вернулся домой, лицо его было, как у мертвого, — умиротворенное, но все же, как у мертвого. ‘Оньибене, — сказал он, — Бог призвал меня страшным голосом. Нет спасения в прекрасном и в наслаждении видимым. Передай Великолепному, я служил Сатане, а отныне буду служить Царю Иисусу, от имени которого вещает Флоренции пророк Джироламо. И если возьмусь еще за кисть, то напишу Богоматерь, богатую скорбями и в глубоком уничижении — скажи это Медичи. Теперь я хочу спасать свою душу’, И промолвив это, он схватил нож со стола для красок, вонзил его в картину и стал резать и кромсать ее, так что повисли лоскутья. (Он всхлипывает, закрыв лицо руками, как будто его сердце разрывается).
Лоренцо (стиснув руки, тупо, с болью и яростью). Сандро…
Оньибене. Лауро, Лауро, что делать нам?!. Я хотел сказать, что прикажет Ваше Великолепие? Призовете ли вы его? Будете ли говорить с ним? Мне кажется, если б он только видел вас… Прикажите!.. Прикажите! Приказывайте мне скорей! Я побегу, я помчусь назад! Я приведу вам учителя, хотя бы ночью! Вы все можете! Вы просветите и освободите его дух…
Лоренцо (угрюмо и вяло). Нет. Оставь. Слишком поздно. Я хочу сказать—слишком поздно сегодня. Не тревожься и иди. Примись за работу. Или за вино. Возьми себе девушку. Забудься. Я бы хотел остаться один. Уходите, пока я не позову вас. Нет, Пико, иди и ты. И послушай… пришли мне мальчиков. Я хочу говорить с Нино и Пьеро. Пусть они сейчас придут. Уходите.

(Все удаляются частью по ступеням, частью через дверь направо, на переднем фоне. Лоренцо остается один. Он полулежит в кресле, охватив локотники своими тонкими, изнеможденными руками. Его подбородок склонился на груд. Взгляд отражает тяжёлые мысли, его охватившие).

IV.

Лоренцо (С остановками, подавленно, отрывисто). Ревность… Никогда я не знал этого. — Я был один. Где была воля… Знание власти? Лишь здесь!.. Часто я удивлялся. — И заставлял их служить… Здесь было так прекрасно. — Смятение… Страдание… Гибель! — Смеяться? — Тщетно. Я ненавижу его. Да, ненавижу. Он побеждает. Он выпрямился. Он действует. Он расточал, как и я, он не был благоразумен. Но у него осталось довольно… как раз столько, чтобы действовать. — Быть может потому, что он обыденнее. — Картина? — Пусть! — Не важно. — Спор идет о душах. О царстве. — (Его взор останавливается на бюсте между дверью и окном) Цезарь… (Он безмолвно продолжает размышлять). Пьеро и Джиованни осторожно появляются спереди направо из- за занавеси, приближаются к нему и целуют его руки.
Джиованни (опускаясь на колени). Как вы себя чувствуете, отец?
Лоренцо. Как видите… Вы редко показываетесь, господа. Для чего имеешь сыновей? Для пышности. Для света. Чтобы гордиться ими? Все равно как жениться на женщине из благородного римского рода, венчаться с ней в Риме через представителя, едва знать ее и иметь от нее детей по государственным соображениям? Не так ли?
Джиованни. Отец, мы всем сердцем думали о вас.
Пьеро. Мы с нетерпением ждали, когда вы позовете нас.
Лоренцо. Вы очень благонравны. Очень хорошо воспитаны. Я был бы черезчур требовательным, ожидая от вас большего. Теперь уж так устроено, что отец и сыновья самые далекие между собою люди. Более чужие и непонятные друг другу, чем муж и жена. Но во всяком случае… Нельзя ничего себе прощать. Нельзя слишком ревностно домогаться любви. Сознаюсь, я подумал, позаботился о вас. Потому и позвал… Я думал, что мне необходимо сказать вам два слова, что это облегчит меня, когда увижу вас перед собой… Вы пристально смотрите на меня… Как вы меня находите?
Джиованни. Лучше, отец, много лучше! У вас показался легкий румянец.
Лоренцо. Правда? Мой добрый маленький Джиованни? Смотрите, я подымаю руку. Я хочу и делаю это. Она дрожит… и падает. Вот лежит она. Совсем бледная. Я не смог удержать ее. Подойди Нино… Наклонись ко мне, Пьеро… Одной ногой я стою во владениях Харона.
Джиованни. Нет, отец! Не говорите так печально! Пьерлеони…
Лоренцо. Пьерлеони болван. Он и его соперник с толчеными брилльянтами. Я умираю. Ухожу слушать, как растет трава, по выражению Пульчи.
Я ухожу, а вы остаетесь. Что думаешь ты, Пьеро, об этом?
Пьеро. Бог, да дарует вам долгую жизнь, отец!
Лоренцо. Очень благонравно! Очень благонравно! Но ближе к делу, — готов ты занять мое место?
Пьеро. Если суждено, то я готов, отец.
Лоренцо. Фиоренца… любишь ли ты ее? Будь терпелив! Предупреждаю, что в моей голове все спуталось. Все кажется мне мрачным, как при пожаре. И образы сливаются друг с другом.
Джиованни. Может быть, нам лучше уйти, отец?
Лоренцо. Мальчик уже боится. Нет, оставайся, Нино. Лихорадка придает мне мужество смело открывать свои чувства. Моя речь звучит немного странной, но она разумна. Пьеро, я скажу тебе. — Твое право на власть велико и хорошо обосновано, но не прочно и не неприкосновенно. Тебе нельзя беспечно полагаться на него. Мы не государи, не князья во Флоренции. У нас нет пергамента, запечатлевшего наше величие. Мы повелеваем некоронованными, по природе, в силу нас самих. Мы сами собой стали великими: — прилежанием, борьбой, выдержкой, тупая толпа дивилась нам и досталась. Но такое господство, сын мой, приходится ежедневно завоевывать снова. Слава и любовь отдают во власть души, но непостоянны и коварны. Если ты надеешься блистать спокойно и бездеятельно, Флоренция для тебя потеряна. Если услышишь ты, как прославляет она твое имя, венчает тебя лаврами, поднимает на щит, рабски превозносит твои деяния, знай, — это только на мгновение, это не обеспечивает тебе завтра, не дает уверенности в будущем, и может быть ты уже катится вниз в то время, как они кричат. Будь осторожным! Холодным! Непоколебимым! Они думают только о себе. Они стремятся к поклонению, — поклоняться так легко. Но никто не разделит с тобой борьбы, усилий, забот, всех твоих внутренних мук… Храни в себе горькое презрение к беспечным поклонникам. Ты один, совершенно один с самим собою, — понимаешь ты? Никогда не теряй самообладания! Если слава сделает тебя податливым и беспечным, то Флоренция потеряна для тебя. Понимаешь ты?
Пьеро. Да, отец.
Лоренцо. Не придавай цены внешним признакам власти. Козимо Великий скрывался от взоров и почитаний народа, чтобы никогда не выдохлась, не иссякла любовь.
О, он был умен! Сколько ума нужно страсти, чтобы стать творческой. Но ты безрассуден, я знаю тебя. Ты похож на свою мать. В тебе слишком много крови Орсини. Ты хочешь только, чтобы тебя рисовали в шлеме, разыгрываешь государя на всех улицах. Не будь глупцом! Следи за собой! У Флоренции острый взгляд и вольный язык. Не выставляй себя вперед и господствуй. Помни, что мы из граждан, а не из дворянства. Что только милостью народа добились мы нашего положения. И что наш враг и соперник только тот, кто стал бы стремиться отвратить от нас народную душу… Понимаешь ты?
Пьеро. Да, отец.
Лоренцо. ‘Да, отец’. Он послушен, утешает, считает себя более искусным. Настоящий сын. Я не сомневаюсь, что ты мне ни в чем не веришь. Слушай, Пьеро, может кончиться скверно, я считаюсь с этим. Мы можем пасть, быть изгнаны, когда меня не станет. Это может случиться, — тише! Флоренция коварна. Флоренция — блудница. Прекрасна, правда… Ах, как прекрасна… но подобна блуднице. Она может отдаться жениху, домогающемуся ее ударами бича. Тогда, Пьеро, если настанет это, если глупый народ в ярости раскаяния возмутится против нас, тогда, Пьеро, слышишь ты, защити наше сокровище, собранное тремя поколениями нашего рода сокровище красоты. Сейчас я как бы вижу его в ратуше, виллах. Как бы чувствую мрамор тел, пью взорами пылкую красоту членов… осязая гордые вазы, геммы, монеты, радостные изделия майолика… Знаете, дети, я истратил на это не только деньги и труд собирателя, но и мою доблесть гражданина. Пусть проклянет меня, кто не понимает. Я не останавливался пред присвоением государственных средств, когда деньги нужны были мне для оплаты прекрасных произведений и наших праздников. Несправедливо? — Пустое. Государством был я. И Перикл брал общественные деньги без колебаний, когда они были нужны ему. Красота выше закона, выше добродетели. Довольно об этом. Но если возмутятся они этим, Пьеро, то защити наше сокровище красоты! Спаси его! Пусть гибнет все, но хотя бы ценой жизни сохрани его! Таково мое завещание. Обещаешь ты мне?
Пьеро. Не заботьтесь, отец!
Лоренцо. Заботься ты! Будь разумным! Не думаю, что ты им сделаешься и все же таков мой совет. И ты, Ваннино, мой милый маленький Джиованни… За тебя я спокоен. Я не боюсь за тебя. Твой путь предопределен. Он приведет тебя на кафедру Петра. Нашему гербу ты прибавишь трех-венечную тиару и скрещенные ключи… Знаешь ли ты хоть немного, что это значит? Зачем я напряг для этого все мое искусство? Медичи — наместник Христа: — понимаешь ты? Молчи! Молча, засмейся мне в глаза, если ясен тебе смысл этого. — Он смеется! Глядите, он смеется! Наклонись, я поцелую тебя! Прощай! Живи радостно! Я не призываю тебя к великим деяниям. Твоя душа не создана для тяжелого бремени ответственности и величия. Избегай насилий, преступлений, чрезмерных для тебя. Не запятнай себя кровью. Оставайся невинным, неомраченным. Будь радостным отцом народов. Пусть зазвучат из Ватикана музыка и веселая чувственность. Забавы и шутки да будут молниями, падающими с престола этого Крониона… Прекрасные искусства да расцветут под твоим пастырским жезлом и разольется наслаждение от твоего престола по всем странам. Обещаешь ты?
Джиованни. Заботливо буду я помнить ваши драгоценные слова, милый отец.
Лоренцо. Хорошо, идите. Не забывайте меня и уходите. Я очень устал. Мне нужен полный покой. Прощайте, мальчики! Любите друг друга. Вспоминайте меня, прощайте! (Братья осторожно выходят из комнаты дверью, в которую они вошли. Джиованни любезно уступает Пьеро выйти первым).

V.

Лоренцо (один). ‘Да, отец’… Он не понял ни слова. Я говорил с собой. Мне не легче. Есть лишь один, с кем стоило бы высказаться… Невозможно!.. Флоренция! Флоренция! А что, если она отдастся ему, грозному христианину!.. Она, за чье обладание мы боремся, — печальный и я, любила меня. О мир! О высшее наслаждение! О, мечта, влюбленная во власть, сладостная, пожирающая!.. Не следует обладать. Честолюбие могучая сила. Но обладание лишает мужества. Мы наслаждались блаженством, пока моя воля напрягала ее нежные силы. Героизм увлекает ее, ветряную! Он сломился во мне, и она презирает меня… Пошлая она, бесконечно пошлая и жестокая. Зачем боремся мы за нее? Ах, я смертельно устал… (Позади, на высоте ступеней появилась Фиора с руками сложенными у стана, симметричная, искусственная, таинственная. Она бросает на Лоренцо со своего места короткий взгляд из-под опущенных век, и медленно с улыбкой спускается в комнату).
Фиора. Как чувствует себя повелитель Флоренции?
Лоренцо (вздрагивает, овладевает собой, страдальческая, страстная улыбка показывается на его лице). Хорошо! Хорошо! Великолепно, моя прекрасная! Это вы? Мне хорошо. Как же иначе? Я сидел задумавшись? Я сочинял! Маленькую песню о красоте ваших ноздрей. Когда они насмешливо дрожат! И если я сочинял! Что из этого? Что я здоров, как рыба! Кто сочиняет, у того избыток настроения…
Фиора. Тогда поздравляю вас!
Лоренцо. Благодарю, моя милостивая Богиня! Я еще не вижу вас, но сладостный, холодный голос ваш протекает в мое сердце… Сейчас я увижу вас!.. О! Ваша красота! Вы присядете ко мне? Здесь? Хотя мне более бы пристало быть у ваших ног! Вы видите, они оставили меня одного, и я не жалуюсь. Быть может я сам отпустил их, праздных — идти, куда угодно. В одиночестве больше думаешь о вашей прелести, сильнее любишь вас.
Фиора. Так вы меня еще любите, Лоренцо деи Медичи?
Лоренцо. Еще? Вас? Тебя? Тебя не люблю я больше? Или не знаешь ты, что все силы моего духа, моего разума устремлены к тебе?
Фиора. Тогда я не понимаю, почему вы не встаете с подушек и не устраиваете для меня празднеств?
Лоренцо. Празднеств… Конечно — празднества… Я немного устал.
Фиора. От меня?
Лоренцо. Едко и сладостно! Я люблю вашу насмешку!
Фиора. От кого вам еще устать, кроме меня?
Лоренцо. Позвольте рукой мне коснуться вашего чела! Не правда ли, оно пылает? Пьерлеони говорит, эта лихорадка оттого, что Юпитер и Венера заняли определенное положение к солнцу и друг к другу. Пьерлеони ничего не знает. Лихорадка зажгла меня, когда впервые я увидел вас, когда моя душа впервые почувствовала ваше очарование, и с того часа не переставала она сжигать меня. Вы помните? Феррара… В золотой гондоле, окруженной разукрашенными барками встречает меня герцог. Развеваются знамена, звучит музыка, певцы приветствуют меня. Берега усыпаны цветами, мерцают изваяния радостных богов, а меж ними стройные отроки с венками в руках. На каждой барке — прекрасная женщина, убранная со значением. То были города Италии, встречавшие меня. Но я смотрел лишь на одну, одну меж всеми, с лаврами в волосах и лилиями в руке. Шуты, смеясь, пели мне, что ты Фиоренца, — чарующая, единая, слава, блеск, любовь и власть, что к тебе страсть, ты краса этого мира и будешь моей… Я взглянул на тебя, и мука охватила мое сердце, тоска, задор, жгучее терзание, как назову это? — к тебе! к тебе! Обладать тобою, цветок мира, радужное искушение и с тобой умереть!
Фиора. Бедный победитель! Что отдали бы вы, чтобы взамен вашей усталости вернуть себе ту муку?
Лоренцо. Я ее чувствую! Никогда не покидала она меня! Разве обладаешь тобой? Разве кончается борьба за тебя? Разве в объятиях твоих спокойствие? Загадочной досталась ты мне. Помнишь тот вечер после праздника? Ты вошла через мраморную дверь. И когда в темно-золотистом покое я впервые обнял тебя, прижал мои уста к твоим, я почувствовал кинжал, спрятанный у тебя за корсажем и подумал о Юдифи… Твой отец ненавидел нас Медичи. Он был в заговоре с Питти, мы обрекли его на лишения, и в изгнании расцвела твоя красота. Быть может лишь из мести отдалась ты мне? Быть может мгновение высшего наслаждения несло мне смерть от яда? Как часто в упоении любовных часов заглядывал я в твои загадочные очи, внимал твоей размеренной речи… Любила ты меня когда-нибудь? Кого-нибудь из тех, кому отдавалась? Может быть из любопытства только покоряешься ты силе страсти. И чтобы не потерять тебя, страсть не смеет отдаться довольной дрёме, в обладании всегда должна возрождаться вновь. Тому, Мадонна, кто вкусил вашей прелести, нет больше покоя ни в созерцательном воспоминании прошлого, ни в грезах о будущем. Лишь одно настоящее, напряженное, без сна, зловещее, опасное, полное гибели…
Фиора. Слушайте, господин Лоренцо! Я не пришла спорить с вами об искусстве Любви. Я женщина. Но мне часто казалось, что для вас имеет значение мое мнение и о важных вещах?
Лоренцо. Говорите, прошу вас.
Фиора. Я здесь, чтобы выразить вам удивление на вашу беспечность по поводу дурного течения общественных дел… Никогда не слыхали вы о монахе, по имени Иероним Феррарский, он же и приор Сен- Марко?
Лоренцо (взглядывает на нее). Я слышал о нем.
Фиора. Слышали вы, что своим словом он покоряет город, бросает пред собою ниц юношей, художников обращает в пепел и покаяние, народ возмущает против вас и вашего правления и выдает себя за посланного Распятым?
Лоренцо. Я слышал об этом.
Фиора. Видите! И вы кротко терпите все это на ложе вашей усталости?
Лоренцо. Если Флоренция его любит, я не могу и не хочу этому мешать?
Фиора. Он поносит Флоренцию.
Лоренцо. И Флоренция за это любит его.
Фиора. Потерпите ли вы, чтобы он поносил и меня?
Лоренцо. Он это сделал?
Фиора. Я расскажу вам с самого начала. Оно не в Санта Мария дель Фиоре.
Лоренцо. Вы бывали в Соборе?
Фиора. Как весь свет.
Лоренцо. Часто?
Фиора. Когда хотела… Так же постоянно, как и вся Флоренция. Но мое любопытство законнее. Я знала этого монаха ранее.
Лоренцо. Ранее?
Фиора. В те дни, когда венец славы еще не осенял его безобразной головы. Это недолго рассказывать. В Ферраре, близ домика, где мой отец нашел убежище от вашей мести, жил гражданин, по имени Никколо, человек ученый, зажиточный древнего рода, хорошо принятый при дворе. Он жил с женой Монной Еленой и детьми, — двумя девочками и четырьмя мальчиками, старшего уж не было дома, он поступил на службу. Я была еще ребенком или почти ребенком, двенадцати-тринадцати лет, но уже прекрасна, (вы этому поверите?) и взоры юношей останавливались на мне. Я жила дружно с нашими соседями. Между нашими домами установилось знакомство, мы разговаривали через окна, посещали друг друга, летом ходили гулять за городские ворота, резвились по полям, осыпая друг друга цветами. Но второй соседский сын сторонился нашей радостной дружбы, ему было, по-моему, лет восемнадцать — маленький, хилый и безобразный, как ночь. Он был нелюдим, и когда Феррара стекалась на общественные праздники, он зарывался в книги, играл печальные мелодии на лютне, и что-то писал, никому не показывая написанного. Из него хотели сделать врача, и он занимался философами, склонив в своей комнатке голову над Фомою Аквинским и толкователями Аристотеля… Часто мы дразнили его, бросая в окно апельсиновые корки на его рабочий стол. Тогда он взглядывал, улыбаясь жалко и презрительно… Между мною и им было что-то странное. Делая вид, что со страхом и отвращением избегает меня, он искал в то же время встречи со мной на каждом шагу — в доме, на улице… Тогда он как бы хотел робко и скромно уклониться в сторону, но принуждал себя, и сжав свои толстые губы, шел мне навстречу, шел мимо меня, и изменившись в лице, с болезненным тяжелым взглядом, здоровался со мной. Я поняла тогда, что он влюблен в меня, и радовалась власти, достигнутой мною над его мрачным высокомерием. Шутя, я привлекала его к себе. То давала ему надежду, то снова отталкивала его одной усмешкой. Мне нравилось своими взглядами повелевать над ним. Он делался тогда еще безмолвнее и худее, начинал так поститься, что у него вваливались глаза, подолгу оставался в церквах, разрезая острием алтарной ступени свой лоб. Из любопытства я устроила так, что однажды, когда стемнело, он очутился со мною в комнате наедине. Я сидела, молча и ждала. Он застонал и, припав ко мне, лепетал, рыдал и признался… И когда я сделала вид, что изумлена его поведением, он был точно охвачен безумием и нечеловечески исступленно, пресмыкаясь, умолял меня—принадлежать ему. Я с ужасом и отвращением оттолкнула его, может, даже ударила, так как он не прекращал своих жадных домогательств. И когда я сделала это, он с хриплым и непонятным криком вскочил и бросился прочь, закрыв глаза руками.
Лоренцо. Я понимаю… я понимаю…
Фиора. Его звали Джироламо. Ночью он ускользнул в Болонью и надел одеяние Святого Доминика. С несказанной силой проповедует он покаяние. Над ним смеются, ему изумляются, покоряются. Ваше избалованное любопытство, господа, привлекает его во Флоренцию. И он становится великим в этой Флоренции.
Лоренцо. Ты сделала его великим!
Фиора. Я — его! Так послушайте, как он меня награждает! Он опозорил меня перед всем народом, сегодня, в Соборе… На меня он указывал пальцем, поносил меня словами и сравнил с великим Вавилоном, говоря, что со мной прелюбодействуют цари!
Лоренцо. Цари! Ты сделала его великим! Выше меня, которому ты отдалась!
Фиора. Выше вас? Я думаю, это не решено, это решится, слушайте, мой друг… если вы его призовете сюда, к вам, лишь хотя чтобы взглянуть, как беспомощно проковыляет монашек по ковру при встрече с Великолепным. Тогда здесь будут его- Rhodus. Выслушайте его, отвечайте ему.
Дайте ему помериться с вами. Если вы убедитесь в его ничтожестве, отпустите его с миром в келью, на кафедру. Он может и впредь поносить вас тогда, вас и меня. Но если вы почувствуете его превосходство, то от вас зависит устранить это холодными и сильными доводами. Он в вашей власти и не выйдет из нее, если вы только мужчина.
Лоренцо. А если бы я устыдился таких доводов?.. Ты знаешь, я стыдился бы их!
Фиора. Я ничего не знаю. Я жду. Я выжидаю, чем будет каждый. Каков будет исход. Поистине, не ждите от меня благодарности, если вам стыдно быть сильнейшим!
Лоренцо. Он не придет. Где предлог позвать его.
Фиора. Вы сильно больны. Разве вы никогда не лгали? Вы призываете священника. Вы испытываете страдания, вы хотите исповедаться. Вам нужен совет духовника.
Лоренцо. Поистине, он нужен мне. Я жажду его! В это мгновение вокруг меня пустота и ужас. Я вас не вижу, Мадонна. Я не вижу, что вы прекрасны. Я больше не понимаю, что такое страсть! Я хотел бы презирать вас, но мне страшно вас… Куда обратиться мне? От вас? Пусть позовут Фичино!.. Ах, это игра!.. Пусть позовут брата Джироламо! Вы правы! Пусть он придет!
Фиора. Он идет.
Лоренцо. Как, он идет?
Фиора. Я позвала его. Я знала, что вы захотите его. Я послала за ним, сегодня после проповеди. После того, как он опозорил меня. Он в пути. Ожидайте его каждое мгновенье.
Лоренцо. Каждое мгновенье… Клянусь Богом, вы умеете действовать! Ваше любопытство к этой встрече велико! Каждое мгновение… Противник в Кареджи… Сегодня и сейчас… Хорошо пусть приходит! Боюсь-ли я его? Я не отвергну его, когда он придет. Если я еще хочу услышать его, то пора его позвать… Но сначала позовите ко мне людей! Позовите моих сподвижников! Пусть придут Пико и другие (Фиора берется за колокольчик и звонит). Благодарю вас, Мадонна! Я люблю вас. Я был бы плохо подготовлен к приему этого пророка, не любя вас… Вот и вы, друзья! Подарите мне еще на короткое время радость вашего присутствия.

VI.

Пико, Фичино, Полициано, Пульчи и Пьерлеони входят по ступеням.
Пико. Эй! Подумай только Лауро! Мы полагали, что ты отдыхаешь в одиночестве, а ты, кажется, заканчиваешь любовный часок! Примите мое почтение, Мадонна. Но, правда, Лауро, в таком случае ты не откажешь и веселым ребятам, уже несколько часов ожидающим повидать тебя. — Кучка художников с Франческо Романо во главе Альдобрандино…
Лоренцо. И он? Хорошо, хорошо, я хочу их видеть. Они нужны мне. Пусть они войдут (Отдается распоряжение на галерею). Я в настроении, господа! Я получил добрую весть! Меня посетят. Еще сегодня я ожидаю знаменитого и приятного гостя. Оставьте, вы не отгадаете—кого. И ты нет, Пико. А я жду его с нетерпением и очень доволен, что мои художники пришли скоротать мне время, пока он войдет в эту комнату… Вот они! Взгляните на красное, невинное лицо Альдобрандино! Посмотрите на влюбленный нос Леонэ! И на Гино, светлого любимца богов!… Привет вам дети!
(Одиннадцать художников вошли осторожно и с поклонами).
Альдобрандино. Благословенно и невредимо да будет Ваше Великолепие.
Грифонэ. Здоровье и радость божественному Лауренциусу Медичи. (Они теснятся к нему, становятся на колени, ищут его рук).
Лоренцо. Благодарю! Благодарю! Будьте уверены, что я сердечно рад вашему приходу. Дайте посмотреть на вас всех! Вот Эрколэ, мой доблестный золотых дел мастер… и Гвидантонио, делающий красивые стулья… Так. — теперь я вижу и Симонетто, превосходного зодчего, Дионео, который лепит человеческие изображения из воска. Как твое искусство, Пандольфо? Что я сразу заметил нашего маэстро Франческо, я и не говорю…
Альдобрандино. Правда, Ваша Светлость, маэстро Франческо—великий художник и не смотря на свою молчаливость выше нас всех в искусстве. Но в любви к вам, государь, никто из нас не уступает ему, а кой-кто может быть и превосходит. Смею кстати заметить, что я только недавно вдыхаю в себя снова родной воздух.
Лоренцо. Воистину, добрый Альдобрандино, Ты прав! Ты отсутствовал. Я отлично помню, ты был в Риме. Ведь у тебя была там работа?
Альдобрандино. Конечно, Государь, и у высокопоставленных любителей, смею прибавить. Но когда я услышал, что мой великий заказчик, Лоренцо деи Медичи занемог, я немедленно бросил все и поспешил во Флоренцию так стремительно, что на дорогу из Рима сюда у меня ушло менее восьми часов!
Грифонэ. Он хватает, Государь. Я называю это бесстыдным хвастовством! Никто не совершит этого пути в восемь часов. Это ложь.
Альдобрандино. Слышите, Государь, как он старается оклеветать меня перед вами!
Лоренцо. Тише, дети, не из — за чего ссориться. Допустим, что невозможно в восемь часов прибыть из Рима, но ведь Альдобрандино утверждает это лишь, чтобы выказать мне свою любовь и поэтизировать ее в моих глазах. За это я не стану его бранить.
Альдобрандино. Великолепно толкование, государь. Но при всем том вы еще не знаете моей преданности, не знаете, чего только я не готов терпеть и молча переносить ради вас… По крайней мере хоть это я могу высказать, Государь… Хорошо, хорошо! Я молчу.
Грифонэ. И ты прекрасно сделаешь. Мы пришли для более важных дел. Надо обсудить празднества, Великолепный, которые должны быть устроены в честь вашего выздоровления.
Лоренцо. Моего выздоровления…
Грифонэ. Я полагаю. С вашего великодушного позволения, я полагаю это. Мне думается, что выздоровление Лоренцо не плохой предлог для устройства прекрасного триумфального шествия с танцами и народным пиршеством. Моя голова полна предположений. Распоряжайтесь только мною и будет создан такой праздник, что печатное описание его облетит всю Италию.
Лоренцо. Хорошо, хорошо, Грифонэ. Благодарю тебя, мой мальчик. Я на тебя рассчитываю. Мы еще вернемся к этому. Теперь, я хочу слышать, работал ли Эрколэ, пока я не виделся с ним… Что ты оглядываешь и исследуешь комнату, Гвидантонио?
Гвидантонио. Простите, Государь. Я рассматриваю устройство. Кое-что хорошо. Например, кресло, на котором сидит Ваша Великолепная Светлость, сработано мной. Красивая вещь. Но остальное порядочно устарело, простите мне, и не на высоте вкуса. Я работаю для вас комнату, где античные начала прекрасно разработаны в духе современных удобств. Могу я принести рисунки?
Лоренцо. Не откладывай этого, мой друг. Я не премину заказать тебе комнату, если по вкусу и удобству она будет достойна Гвидантонио. Итак, Эрколэ, расскажи о красивых предметах, изготовленных тобою.
Эрколэ. Пустое, Государь, но есть кое-что недурное и Вам понравится. Прекрасную солонку с фигурами и резными листьями я предназначил для Вашего стола. Вы мне заплатите за нее сколько я потребую, как только увидите ее. Затем я сделал медаль с Вашим изображением, и на обратной стороне Моисей извлекает из скалы воду. Вокруг Надпись: Ut bibat popuIus [Пусть народ пьет лат.].
Лоренцо. Он пил… народ! — Выбей медаль, мой Эрколе. Выбей в серебре и меди. Я хвалю ее, не видя образца. Ты хорошо выбрал слова. Ut bibat populus
Эрколэ. Самое лучшее, однако, небольшой служебник в честь Богоматери с массивной золотой крышкой и вообще богато отделанный. Снаружи, видите ли, Пресвятая Дева в драгоценных камнях, которые одни стоят шесть тысяч скуди…
Альдобрандино. Стой, Эрколэ! Лоренцо не купит твой служебник.
Лоренцо. Почему нет?
Альдобрандино. Потому что знак Девы ему совсем не нравится. Во всяком случае он из всех сил всегда старался оставить во Флоренции как можно меньше девушек!!
(Веселость и одобрение).
Леонэ. Это бесстыдство! Вот бесстыдное воровство, Великолепный! Эта острота моя. Я выдумал ее час тому назад в саду. Я призываю в свидетели этих господ…
Альдобрандино. Тебе не следовало бы так безобразно обнаруживать свою зависть, Леонэ. Может быть раньше ты и сказал что-нибудь подобное, я согласен. Но это было совсем в другой связи. Ты обнаруживаешь во всяком случае злой нрав, лишая меня одобрения этих благородных господ за мое остроумие.
Леонэ. Не будь здесь Лауро и Мадонны Фиоры, я бы сказал тебе в лицо, что ты жалкий болтун!
Альдобрандино. А я ответил бы тебе, что, по правде, ты очень похож на вонючего козла…
Лоренцо. Альдобрандино! Леонэ! Довольно! Объявляю вопрос исчерпанным. Я знаю, что вы оба остроумны… Подойди, Леонэ, расскажи нам что-нибудь! Какое-нибудь приключение, ты ветряный! Мы возместим твою потерю одобрения. Посмотри, как просит тебя глазами наша повелительница! Она любит твои рассказы. И наш маэстро Франческо… разве желание не написано на его лице. Хотел ли бы ты, мой Франческо, чтобы Леонэ рассказал нам нежную повесть, — да или нет?
Франческо Романо (вращает своими черными глазами, сопит, впервые открывает затем рот и говорит сильным непосредственным голосом). Да.
Лоренцо (Очень развеселившись). Ты слышишь, Леонэ? Маэстро умеет лучше рисовать, чем говорить. Но за то его слова значительны и вески. Тебе нельзя отказываться. Начинай! Мадонна — царица дня. Она призывает тебя и это благородное общество ожидает твоей новеллы.
Леонэ. Когда так, внимание! Я весьма прошу снисхождения господ ученых. Я неискусно болтаю, говорю, что мне вздумается. Я не новеллист, не сочиняю, мне и не нужно сочинять, как какому-нибудь поэту. Поэт, как известно, наслаждается и любит омоченным в чернила гусиным пером, а я это делаю другим, более действительным орудием…
(Веселость, возгласы браво).
Поэтому я расскажу правдиво, как щедр был последний раз со мною Купидон.
Слушайте! — В Ломбардии, где я недавно гостил у одного друга, есть женский монастырь, весьма знаменитый своей благочестивой и почитаемой за святую игуменьей. В числе обитательниц монастыря находится двоюродная сестра моего друга по имени Фиаметта, и когда он однажды виделся с ней через решетку, я сопровождал его. Едва увидев ее, я воспылал любовью к ее молодости и красоте и по ее глазам заметил, что в свою очередь нравлюсь ей. Отныне все мои помыслы были направлены, как бы потеснее с ней сблизиться, и, будучи опытен в таких приключениях, я скоро составил себе образ действий. Обстоятельства помогли мне, а именно, я узнал, что в монастыре свободно место садовника. На всякий случай я изменил немного свой вид, сбрил бороду, оделся победнее и отправился к строгой и святой игуменье просить этого места. Я претворился также немым, что оказалось превосходной выдумкой. Благодаря этому целомудренная дама еще лучше убедилась в моей совершенной безопасности для ее овечек.
Меня приняли, и я сейчас же принялся за работу. Скоро случилось, что в саду за работой я встретил очаровательную Фиаметту, открылся ей и объяснил, что я не немой, и что вообще не страдаю недостатками для любви. В чем от всего сердца просил ее вполне и обстоятельно убедиться. И так как ее желания пламенно встретились с моими, то в первый же вечер, как только представилась к тому возможность, она приняла меня в своей келье, где я и пробыл с нею ночь. И уверяю вас, если в дневной работе у меня сказывался недостаток упражнения, то ночью я показал себя весьма ловким и искусным. Любовная прелесть моей маленькой Фиаметты продолжала воодушевлять меня к великим деяниям не только в эту ночь, и действовала бы еще в течение многих ночей, если бы зависть не положила конец нашему счастью. А именно, две уродливых монашки, не имевшие любовника и принужденные втайне про себя удовлетворять свои потребности, открыли, каков их садовник, преисполнились завистью к своей очаровательной сестре и не задумались сообщить свои наблюдения благочестивой игуменье. Чтобы действовать наверняка, было решено поймать нас на месте.
Нас выследили и однажды поздно вечером, когда Фиаметта снова впустила меня к себе, обе завистливых монашки поспешили к келье игуменьи, стали отчаянно стучаться и объявили, что лисица в западне. Ночное вторжение пришлось, как окажется, некстати святой жене. Но она все- таки быстро вскочила с постели, кое-как поспешно оделась и вместе с обеими предательницами направилась к келье Фиаметты. Распахнули дверь, зажгли свет и наше нежнейшее объятие предстало чужим взорам. Фиаметта и я сначала как бы оцепенели от страха. Но едва я немного оправился и более пристально рассмотрел игуменью, рассыпавшуюся в ругательствах и проклятиях, я заметил странное обстоятельство. Святая жена, в темноте, думая, что она надевает чепец, натянула себе на голову священнические штаны. Их завязки на редкость странно висели у нее на плечах. Мадонна, (сказал я, прерывая поток ее ругательств, и она сделала большие глаза, слыша как говорит немой) завяжите сначала ваш головной убор и скажите потом, чего вы хотите! Тогда она заметила свою оплошность и остановилась, как вкопанная, прекрасно зная, где находится владелец штанов. Яростно устремилась она прочь вместе с обеими предательницами, так что моя Фиаметта и я остались одни и в эту ночь еще раз без помехи испытали все небесные блаженства — (Когда он рассказывал, веселость росла. Отдельные места сопровождались бурными рукоплесканиями художников и гуманистов. Фиора также в них участвует. Лоренцо совсем рассеялся и с детской радостью следил за рассказом. Под конец повести в комнате наступила беспорядочная веселость. Лоренцо от всего сердца смеется. Художники покатываются со смеху. Вдруг рассказчик обрывает и наступает мертвая тишина).
Паж (вошел из-за занавеса спереди справа и докладывает звучным отчетливым голосом) Приор из Сен-Марко.
(Пауза).
Полициано (в смятении, не веря своим ушам). Что ты говоришь, мальчик.
Паж (испуганный). Приор из Сен-Марко. (Тишина. Взоры всех беспомощно устремлены на Лоренцо. Рты открыты. Брови подняты).
Лоренцо (пажу). Подойди ближе. Как тебя зовут?
Паж. Жентиль, Государь.
Лоренцо. Жентиль… это красиво. Пройди еще раз до того места и назад, Жентиль. Мне приятно видеть тебя. Ты умеешь ходить. Твои бедра красивы. Стой так… Альдобрандино, заметь себе эту линию. Возьми это кольцо, Жентиль, за то, что приятное доставил ты моим глазам. Пусть войдет, о ком ты доложил.
Полициано. Ты хочешь?
Лоренцо. Я хочу.
(Паж ушел. Мертвая тишина. Занавес снова подымается. Бледный, скорбный и страстный профиль Феррарца медленно обрисовывается в комнате. Его облик законченно уродлив, с крупными очертаниями, дикими и костлявыми, в ужасающем противоречии с его маленьким и слабым телом. Его голова обрамлена капюшоном черной накидки, носимой монахом поверх белой рясы. Между резко горбатым носом и узкой полосой лба — глубокая складка. Толстые губы сжаты с известной значительностью, что еще более оттеняет впалые щеки пепельного цвета. Резко обозначенные, сросшиеся над переносицей брови, приподняты, лоб изборожден прямыми, глубокими морщинами, и окруженные синевой изнурения глаза смотрят тупо и в то же время проницательно. Он едва дышит от долгой и быстрой ходьбы, но старается это скрыт. Его руки, пока еще в рукавах рясы, колеблются и дрожат, когда он их поднимает. В голосе то лихорадочная дрожь, то неизвестно откуда проявляется дикая и жесткая сила.
Художники при его появлении отступают вглубь комнаты, предоставляя ему слишком достаточно места. Они держатся между собой вместе, берут друг друга за руки, в полуобороте из-за плеч смотрят на монаха, широко раскрыв глаза, выражая в движении губ отвращение, непонимание и страх. Постепенно они удаляются по ступеням налево через галерею, с ними гуманисты. Пико уходит последним. Он любопытно оглядывает группу трех, остающихся в комнате и, наконец, тихо удаляется. Взгляд Феррарца устремлен на Фиору, в искусственной позе сидящую у ног Лоренцо. Он вздрагивает, мука на мгновение выражается в его лице. Затем выпрямляется, останавливает взор на Лоренцо и как бы приветствует его движением головы и туловища).
Фиора (поднялась. Сложив руки у стана, она идет к Феррарцу и говорит ему громким однообразно звенящим голосом). Привет вам в Кареджи, господин приор. Разрешите поздравить вас с вашей сегодняшней проповедью? Я немного опоздала, но успела услышать ее лучшую часть… Будьте уверены, вы меня очень тронули. Ваше творчество могуче. Но почему вы упорно молчите? Художнику не подобает так безмолвно и гордо принимать восхваления и почести, не отразив их хотя бы скромной улыбкой.
Приор (еще с трудом дыша, с вымученной суровостью). Я говорил к вам в Соборе. Только с моей кафедры буду я говорить с вами.
Фиора (делано любезно). Не всякий так строг. Ко мне обращены кафедры всех искусств. Во мне вызывает смех или благоволение… и однако у людей остается еще столько крови и огня, чтобы в обыденных встречах со мной быть хотя немного жизненными.
Приор. Я живу только на моей Кафедре.
Фиора (С искусственным содроганием). Значит, здесь вы мертвы? Да, это так! От вас веет холодом и пустотой. Я в одной комнате с больным и мертвецом!.. Но когда-то, господин мертвец, когда-то давно, вы жили и говорили со мной не с кафедры…
Приор. Я говорил. Я кричал. Вы улыбались. Вы смеялись. Вы позорно оттолкнули меня. Вы заставили меня взойти на кафедру. И сейчас вы поклоняетесь мне.
Фиора. Вы выбираете сильные слова. Это — риторика. Я поклоняюсь вам? Мне покланяются. И кто сумеет это сделать лучше и тоньше, того предпочитаю я.
Приор. Я не поклоняюсь вам. Я поношу вас. Я называю вас отвратительной, погибшей. Я называю вас лакомством сатаны, отравою умов, мечом душ, волчьим молоком и источником гибели. Нимфой, ведьмой, Дианой зову я вас…
Фиора. Вы хорошо говорите. Для ругательств нужно такое же дарование, как и для похвал. А если я сочту все это за последний и самый смелый способ почитания? Можете вы представить себе это? Как? Послушаем! Вы конечно подумали и это?!
Приор. Не понимаю вас. Вы меня слышали в Соборе. Я не привык к пустой болтовне. Ведь вы слышали меня в Соборе. Слово мое свято и значительно. Петр Мученик, замыкающий пальцем уста свои, мой учитель.
Фиора. Действовать и молчать… Великолепный, по-моему, в вашем госте большое сходство с маэстро Франческо Романо. Однако… побеседовать с этим больным вы, конечно согласны, господин мертвец? Для этого вы и пришли. Тогда, я ухожу и желаю господам самой приятной беседы, желаю, чтобы в ней было больше единомыслия, и она принесла богатые плоды. Мне кажется, за этим дело не станет. (Она поднимается по ступеням и удаляется направо через галерею. Во время последующей сцены наступает вечер).

VII.

Лоренцо. (Кажется, что он совершенно забыл о Феррарце, не отрывающем от него своего мутного огненного взора. С поникшей головой он бесцельно смотрит вперед. Наконец, вернувшись к действительности, болезненным усилием напрягает свою светскую любезность и говорит). Садитесь, Падре!
Приор, (под влиянием усталости хочет сесть на кресло близ двери, но потом выпрямляется). Знайте одно, Лоренцо деи Медичи! Я видел свет, знаю ухищрения государей и их способность к кровавому предательству. Если это западня, если меня сюда заманили для насилия, чтобы избавиться от меня, то берегитесь. Меня любят. Мое слово отдало мне во власть души. За мною народ. Вы не смеете коснуться меня!
Лоренцо (подавляет улыбку). Вы боитесь? — Нет. Не тревожьтесь. Мне чуждо наложить изменнически руку на выдающегося человека. Разве я Малатеста или Бальони? Вы несправедливы, если считаете меня подобным им. Я не дикарь, умею признавать. Я способен оценить ваши жизнь и деятельность подобно каждому из вашей паствы и общины. Могу я просить за это, чтобы и вы посмотрели на меня справедливо и без злобы?
Приор. Что вы намерены сказать мне?
Лоренцо. О… кой что я уже сказал. Но вы волнуетесь. И смотрите больным и переутомленным. Я не обманываюсь. У меня на это острый глаз. (С искренним участием). Вам нехорошо?
Приор. Я проповедовал сегодня в Соборе. После того заболел. Я был в постели и покинул ее только на ваш зов.
Лоренцо. На мой… совершенно верно. Я огорчен этим! Ваша деятельность так вас изнуряет?
Приор. Моя жизнь — мука. Лихорадка, понос и непрерывная работа мысли на благо города так ослабили все мои жизненные органы, что я больше не могу выносить даже малейшего усилия.
Лоренцо. Клянусь Богом, вам нужно беречь себя, отдыхать.
Приор, (презрительно). У меня нет покоя. Покой для многих, у кого нет предназначения. Им легко… Внутренний огонь пожирает меня и гонит на кафедру.
Лоренцо. Внутренний огонь… Я знаю, я знаю! Мне знаком этот пыл. Я называл его демоном, волей, опьянением, но ему нет названия. Священное безумие того, кто жертвует себя неведомому богу. Человек презирает умеренных, рассудительных и изумляет их, что вместо их жизни долгой, боязливой, бедной, для себя избрал он жизнь краткую, бурную, значительную…
Приор. Избрал? Я не выбирал. Бог призвал меня к величию и страданию, и я повиновался.
Лоренцо. Бог или страсть! Ах, Падре, мы понимаем, поймем друг друга!
Приор. Вы и я? Вы грешите. Зачем послали вы за священником? Во зле жили вы всю вашу жизнь.
Лоренцо. Что вы называете злом?
Приор. Все, что в нас и вне нас противно Духу.
Лоренцо. Противно Духу… Я охотно слежу за вами. Я призвал вас, чтобы слушать. Прошу вас, брат, верьте моим добрым намерениям! Если бы вы мне сказали, что по вашему мнению Дух?
Приор. Сила, которая хочет чистоты и мира, Лоренцо Великолепный.
Лоренцо. Это звучит нежно и сильно. И все-таки… почему коробит меня? Все равно, я вас слушаю.
В нас, говорите вы? Значит и в вас? И вы в борьбе с самим собою?
Приор. Я рожден от женщины. Телу недоступна чистота. Нужно знать, чувство-
гать, понимать грех, чтобы ненавидеть его. Ангелы не знают ненависти к греху, им он неведом. Случалось, я восставал против иерархии духовных степеней. Я казался себе выше ангелов.
Лоренцо (с легкой иронией). Вопрос настолько смелый и увлекательный, что он достоин вас. Но он касается, дорогой брат, вас одного и на сегодня мы оставим его открытым. Видите, я болен, в моем сердце—не скрываю от вас—страх за мир, за себя, почему я знаю, за истину…
Я искал утешения у своих платоников, художников — и не нашел его. Почему? Они все не похожи на меня. Они удивляются мне, может быть любят. И совсем не знают меня. Придворные, ораторы, дети — что они мне? Видите, я рассчитываю на вас, Падре. Я должен слышать вас, сравнить нас обоих, мы должны понять друг друга. Я чувствую, что успокоюсь тогда. Вы не такой, как другие. Вы не ползаете с лестью у моих ног. Вы возвеличились рядом, со мною, реете так же высоко, как и я… Вы ненавидите меня, отвергаете, напрягаете против меня все ваше искусство. И видите, я не так далек, чтобы, повинуясь сердцу, назвать вас братом…
Приор (при этом слове его худые, острые щеки покраснели). Я не могу быть вашим братом. Я не брат вам. Вы слышите это. Я — бедный монах, духовный, со всеми мне подобными презираемый и осмеиваемый дерзким телесным миром. Но я так вознес себя и свое учение, что вам, одному из господ мира сего, вам, Великолепному, я бросаю ваше братство к ногам!!
Лоренцо. Я готов за это удивляться вам.
Приор. Вы не должны мне удивляться, должны ненавидеть меня. Я страшен для вас, значит вы должны меня бояться. Я много слышал о вашей обаятельности, Лоренцо Медичи. Она не тронет меня. Еще раз, зачем вы меня позвали? Вам жутко от чрезмерности ваших злодеяний, страх охватывает вас при мысли дать отчет перед Богом. — Вы желаете узнать условия прощения. Разве не так?
Лоренцо. Не совсем… почти… Дать отчет, видите ли, я и хочу и делаю это, но вы нетерпеливы. Я не совсем понимаю вас! Как? Деятельность всей моей жизни была противна Духу?
Приор. Вы еще спрашиваете? Неужели душе вашей так чуждо раскаяние, как, по слухам, обоняние вашему носу. Вы умножили искушение на земле, сладости Сатаны, мучительно пронзающие наше тело. Вы создали наслаждение видимым, наполнили им стены Флоренции — и назвали это красотой. Гнилой ложью соблазнили вы народ, жаждущий искупления, блудные празднества насадили вы в честь суетной земли и назвали это искусством…
Лоренцо. Странно… Вы нападаете на искусство и все-таки, брат, вы сами, да сами вы художник!
Приор. Народ проницательнее, он называет меня пророком.
Лоренцо. Что такое пророк?
Приор. Художник, и в то же время святой. У меня нет ничего общего с вашим искусством видимого Лоренцо деи Медичи. Мое искусство свято. Оно в познании и пламенной борьбе. Раньше, в часы страданий я грезил о светоче, милосердно освещающем все ужасные глубины, все позорные и горестные пропасти бытия. О божественном огне, прикасающемся мира, чтобы в искупительном сострадании загорелся он и погиб во всем своем позоре и муке. О таком искусстве я мечтал…
Лоренцо (в воспоминании). Земля казалась мне достойной любви.
Приор. Я смотрел. Смотрел сквозь призрачную обаятельность. В страдании гордо выносил я свое убеждение. Я расскажу вам случай. То было в Ферраре. Я был еще мальчиком, когда однажды отец взял меня с собой ко двору. Я увидел замок Эсте, Герцога, пирующего за столом со своими гостями, женщинами, карликами, шутами и остроумцами. Музыка и благоухание, ликование и упоение царило там… Но иногда тихо, зловеще сдавленно, в пиршественный гул врывался чуждый звук: — звук муки, горестный стон, он исходил снизу, из страшных подземелий, где томились пленные. Я видел и их. Я попросил, и меня проводили в подземелье, где были вопли и отчаяние. Я слышал вместе с несчастными, как доходит вниз отзвук радостного пира и знал, что там наверху нет стыда, не шевелится ни одна совесть… Вдруг я как бы задохнулся от ненависти и возмущения. И мне представилось, что в воздухе я вижу большую птицу, прекрасную, смелую, сильную и самодовольную. И сердце мое охватили горесть, тоска, дерзновение, безудержное, жадное желание, великая воля: О если, бы я смог сломать эти большие крылья!
Лоренцо. Так вот что было вашей страстью!
Приор. Я заглянул в сердце современности, увидел, что у нее чело блудницы. Бесстыдна была она, радостна и бесстыдна, понимаете вы это? Она не хотела стыдиться!
Она взяла свечи с Алтаря Распятого и возложила их на гробницу того, кто сотворил красоту. Красота… Красота… что это такое? Можно ли не прозреть ее? Но и познав ее с горечью и отвращением, кто перестанет стремиться к ней? Кто же? Кто? Не современность! И не вы все! Лишь я, один я. Тогда я бежал, бежал с омерзением к бесстыдству, высмеивающему мудрость, страдание и искупление. Я бежал в монастырь, укрылся под сень церковных сумерек. Мне думалось, что здесь, в области, посвященной Кресту, властвует страдание. Святость и знание, sacrae litterae [Священное писаниелат.], думал я, господствуют здесь. Что же увидел я? Что Крест предан и здесь. Носители мантии и рясы, те, кого я считал своими братьями в горести, отпали от царства Духа. Врагу, великому Вавилону присягнули они, и я был снова один. Видите, тогда я понял, что себя самого я один должен возвеличить наперекор миру. Ибо ниспослан я и избран. Дух восстал во мне!
Лоренцо. Против красоты? Брат, брат, это ошибка! Разве должна быть здесь борьба? Разве мир должен быть враждебно расколот надвое? Разве противны друг другу дух и красота?
Приор. Да, это так. Такова истина, мною выстраданная. (Молчание, сильно темнеет). Вам нужно доказательство, что непримиримы и вечно чужды друг другу два мира. В алкающей страсти найдете вы его, знакома ли она вам. Радугой поднимается она, где зияют пропасти и пропасти там, где она. Знайте, знайте, Лоренцо Медичи: Дух может стремиться к красоте. Это часы слабости, самозабвения и сладостного стыда. Ведь она радостная, обаятельная’ сильная она—сама жизнь, никогда не поймет его, будет чуждаться, быть может бояться, отстранит от себя, безжалостно осмеет и вернет его так самому себе… Но может случиться, Лоренцо Медичи, что он отвердеет в муке, возвеличится в уединении и восстанет силой, которой покорится женщина…
Лоренцо. Зачем умолкли вы? Я слушаю… Слушаю, закрыв глаза. Я слышу мелодию своей жизни. Вы уже молчите? Так сладостно слышать себя самого, совсем без труда… Я едва вижу вас… Может быть — ночь, может — глаза умирают у меня, а дух еще жив. Я слышу песню… мою песню—тяжелую песню страсти… Достаточно поняли вы меня, или еще нет? Разве страсть не толкает туда, где нас нет. Мы не таковы. И все-таки часто смешивают люди человека с его страстью. Ведь вы слышали, что меня называют властелином красоты? Но я сам уродлив. — Желтый, слабый, некрасивый. Я молился чувствам. Одного из них, драгоценного, у меня нет. Я лишен обоняния. Мне незнакомо благоухание розы и женщины. Я рожден с недостатками. Только ли мое тело? Дикими страстями наделила меня природа. Но хмель и бурю ввел я в меру и ритм. Мстительным вожделением, чадом огня была моя душа, и я создал из нее радостное пламя. Козлом, досадным сатиром был бы я без страсти. И если поэты сочисляют меня радостным олимпийцам, то не знает никто из них о долгом упражнении, укротившем мои бури. Так было к лучшему. Без трудов нельзя сделаться великим. Родись я прекрасным, я никогда не создал бы в себе властелина красоты. Преграда лучший друг воли. Кому говорю я это? Вам, кто знает, кто так могуче знает, что не предназначен просто сильному венец героя. Пусть мы враги, хорошо! Я скажу тогда, что мы враждующие братья!
Приор. Я не брат вам! Разве не слышали вы? Прикажите принести свет, если темнота расслабляет вас! Я ненавижу эту приторную справедливость, это заискивающее понимание, порочную терпимость противоположного! Это не для меня! Да умолкнет он! Этот дух я слишком хорошо знаю! Слишком хорошо! Пусть исчезнет он предо мной! Я слышу Флоренцию, ваше время утонченное, дерзкое и терпимое, но меня не обессилит и не обезоружит оно, нет, нет, — знайте это навсегда!
Лоренцо. Вы ненавидите время, и оно понимает вас. Кто более велик?
Приор (с яростью). Я! Я!
Лоренцо. Может быть. Значит вы. Хорошо. Я призвал вас не для спора. И однако простите. Мне было бы приятно, если б вы были в согласии с самим собой. Как же поражаете вы дух, вас возвысивший. Вы позволили ему создать ваше величие… Ведь я прав? Я не вижу выражения вашего лица. Но мне кажется так: в такое время, каким считаете вы наше — утонченное, сомневающееся и терпимое, любопытное, мятущееся, многообразное и неограниченное—уже сама ограниченность считается гением. Простите! Я не спорю, не хочу оскорбить, я бы желал выяснить вас и себя… Сила неспособная к всеобщему сомнению, может создать великое. Все эти маленькие, слабые, они не верят—не думайте, что они верят! — они чувствуют силу и покоряются ей… Простите! Слушайте дальше! Мне кажется также, что вы поносите искусство и заставляете его служить себе. Имя ваше и слава прогремели, благодаря тому, что современность и этот город молятся на отдельных людей. Нигде и никогда не было столько благодарности, столь великой награды каждому, кто своим путем стремился к своей славе. Если вы стали великим во Флоренции, то случилось это только потому, что Флоренция настолько свободна, так избалована искусством, что сделала вас своим повелителем. Будь она менее, хотя немного менее полна искусством, и она растерзала бы вас, вместо того, чтобы вознести. Знаете вы это?
Приор. Я не хочу этого знать?
Лоренцо. Разве можно не хотеть знать? Вы порицаете бесстыдных и неведающих. А вам самому не стыдно разве достигать власти, познав, чем вы ее достигаете?
Приор. Я избран. Я смею знать и все- таки хотеть. Я должен быть сильным. Пред вами чудо возрожденной смелости (указывая на бюст Цезаря). Спрашивал этот, чем он сделался велик.
Лоренцо. Цезарь?! Ведь вы монах! И у вас честолюбие!
Приор. Как бы не имел я его, столько выстрадав? Честолюбие говорит: не напрасно страдание. Славу должно оно принести!
Лоренцо. Клянусь богом, это так! Разве я не знал этого? Монах, ты удивительно взвесил все! Самовластно мы — повелители, и так бранят они нас, не зная, что мы сотворены из страданий. Они называют нас жестокими и не понимают, что боль сделала нас такими. Мы могли бы сказать: Взгляните на себя, вы, кому столь легче живется на земле. С меня довольно счастья и муки!
Приор. Ведь они не бранят. Они изумляются. Чтут. Вот припадают они к сильному ‘я’, эти многие, только ‘мы’ — и служат ему, неустанно служа, идут за ним…
Лоренцо. Хотя и выступает наружу его себялюбие.
Приор. Хотя и не возвращает он им услуги, принимая их за должное…
Лоренцо. Козимо, мой предок… я еще знал его… был умный и холодный тиран… Они поднесли ему титул отца отечества. Он принял, смеялся и даже не благодарил. Никогда не забуду я этого! Как он презирает их — думалось мне. И с тех пор я стал презирать народ.
Приор. Слава — школа презрения.
Лоренцо. Слава —толпа без достоинства! Они так бедны, так пусты, так самозабвенны…
Приор. Так просты, так поддаются господству…
Лоренцо. Они не знают ничего лучшего, чем повиновение…
Приор. СО всех концов мира пишут они мне, издалека приходят целовать мои следы, повсюду возвещают мое величие… Разве просил я об этом их, разве буду благодарен им?
Лоренцо. Это изумительно?
Приор. Слишком изумительно! Думается, неужели вы так ничтожны, так презираете себя, что нет большей гордости для вас, как служить другому?
Лоренцо. Вполне так! Вполне! Глазам не веришь, что столь охотно и превыше всякого ожидания склоняются они.
Приор. Можно бы смеяться над покорностью мира…
Лоренцо. И смеясь, смеясь, овладеть миром, как послушным орудием, чтобы играть на нем…
Приор. Вознести самого себя!
Лоренцо (лихорадочно). О, мои сны! Моя власть и искусство! Флоренция была моей лирой… разве она не хорошо звучала? В ней звучала моя страсть. Она звучала красотой, великим наслаждением, она пела, пела сильную песнь жизни!.. Тише! На колени!.. Там!.. Я вижу ее!.. Она идет, приближается ко мне… все покровы падают и кровь моя рвется к ее наготе! О счастье!
О сладостная мечта! Призван я созерцать тебя, животворящая Венера, тебя—саму жизнь, сладостный мир! Зиждительная красота, могучее творчество искусства! Венера Фиоренца! Знаешь ты, чего я хотел?
Вечный праздник —такова была моя воля властелина!.. О! Останься со мной! Зачем исчезаешь ты, зачем меркнешь? Я не вижу тебя более… Красные волны идут… Ужас охватывает меня… Жадная пасть простирается ко мне… (Падая). Ты еще там, ты, кого я понял? Говори мне! Мне страшно… Страшно… Вольтерра!.. [итальянский город во владениях Флоренции. В 1472 г. здесь вспыхнуло восстание народных масс, возглавлявшееся бедняком Микеле Мео, по прозвищу Жиган] кровь!.. Деньги, назначенные для приданого, издерживал я на праздники и толкал девушек в разврат… Говори скорее! Скорее! Об условиях милости…
Приор (над ним, быстро, шепотом) Misericordiam volo [Хочу милосердия! — лат.]. Их три. Первое — раскаяние.
Лоренцо (таким же тоном). Я раскаиваюсь в опустошении Вольтерры и краже денег…
Приор. Второе. Все неправедно приобретенное достояние ты должен возвратить государству.
Лоренцо. Мой сын возвратит… Дальше…
Приор (грозным шепотом с повелительным жестом). Третье: Ты должен освободить Флоренцию… тотчас… навсегда… освободить от господства твоего дома!
Лоренцо (также тихо, как бы происходят страстные переговоры противников) Освободить для тебя!
Приор. Для Царя, умершего на Кресте.
Лоренцо. Для тебя, для тебя! Зачем ты лжешь? Мы узнали друг друга!.. Фиоренца, мой город! Любишь ты ее? Отвечай скорее! Ты ее любишь?
Приор. Глупец! Дитя! Ложись в гроб, забавляясь словами! Безудержная любовь, сладостные объятия ненависти, этот вихрь бушует во мне, требует, чтобы во Флоренции я был властелином!
Лоренцо. Несчастный, зачем? Чего хочешь ты?
Приор. Вечного мира. Торжества Духа. Я хочу сломать их, эти большие крылья…
Лоренцо (С болю и отчаянием). Ты не смеешь… Несчастный! Ты не должен! Я, Великолепный, запрещаю тебе это! О, я понимаю тебя, ты себя выдал мне! Ты думаешь о крыльях жизни! Твой дух — смерть, а жизнь всякой жизни искусство… Я буду обороняться от тебя. Я еще повелитель!
Приор. Я смеюсь над тобой. Ты умираешь, а я силен. Своим искусством покорил я народ! Флоренция — моя.
Лоренцо (в пароксизме). А! Чудовище! Злое чудовище! Ты еще увидишь меня крепким и беспощадным! (Кричит, приподнимается в кресле, опершись руками о локотники). Сюда! Сюда! Идите! Идите! Схватите его! Свяжите его! Он хочет сломать большие крылья! В цепи! В львиный ров! Убейте его. Он хочет все умертвить! Флоренция — моя… Флоренция… Флоренция!!. (Он падает, голова откидывается назад. Взор закатывается, в то время как руками он делает последнее движение. Несколько слуг с восковыми факелами спереди справа и через галерею вбегают в покой. Сцена вдруг ярко освещается. Пико, Фичино, Полициано, Пульчи, Пьерлеони и художники, устрашенные, спешат по ступеням).
Пико. Лоренцо!
Пьерлеони. Он скончался.
Полициано (с отчаянием). Лауро! Мой Лауро!

(Новое движение на галерее. Четверо или пятеро запыленных людей быстро пробиваются).

Один из них. Слушайте, слушайте! Нас послали благородные и высокочтимые члены сеньории! Город в восстании! Передают, что пророк Джироламо предан, схвачен, убит… Народ устремляется в Кареджи. Он хочет видеть брата.
Приор (созерцая тело своего противника). Я здесь.
Фиора (загадочная при свете факелов на высоте ступеней). Монах, ты слышишь меня?
Приор (неподвижно выпрямившись, не оборачиваясь). Я слушаю.
Фиора. Так слушай! Смирись! Ты раздуваешь огонь. Он пожрет тебя самого, чтобы очистить тебя и мир от тебя. Если тебя страшит это! — смирись! Лучше откажись от хотений, чем хотеть пустоту! Оставь власть! Покорись! Будь монахом!
Приор. Я люблю огонь. (Он оборачивается. Все расступаются. Пред ним безмолвная аллея. И в свете факелов медленно уходит он прочь, к своей судьбе).

Конец.

————————————————————————-

Источник текста: Томас Манн. Собрание сочинений. Том первый. Жажда счастья, Фридеман, Фиоренца /Перевод и предисловие Ю. Спасского. — Москва: Книгоиздательство ‘Современные проблемы’, 1910. — Стр. 80265.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека