Философия приволья.- ‘Очерки и рассказы’ Максима Горького, Богданович Ангел Иванович, Год: 1898

Время на прочтение: 19 минут(ы)

А. И. Богдановичъ

Философія приволья.— ‘Очерки и разсказы’ Максима Горькаго.

Годы перелома (1895—1906). Сборникъ критическихъ статей.
Книгоиздательство ‘Міръ Божій’, Спб., 1908
Въ изящной литератур послднихъ двухъ-трехъ лтъ очерки и разсказы г. Максима Горькаго представляютъ едва ли не самое видное явленіе, по свжести и оригинальности таланта, яркаго и сильнаго, и по новизн содержанія, всегда интереснаго и глубоко захватывающаго читателя. Рисуетъ ли авторъ картины природы, которую онъ страстно любитъ и тонко понимаетъ, въ особенности безбрежную ширь моря и приволье нашихъ южныхъ степей, или глухіе углы большихъ городовъ, гд ютится бднйшій слой городского населенія,— онъ уметъ вложить въ свои очерки столько новаго и неожиданнаго, что предъ нами встаетъ цлый міръ, совершенно обособленный, чрезвычайно разнообразный по типамъ и характерамъ, не укладывающійся въ рамки обычнаго представленія о бродягахъ и золоторотцахъ, какихъ мы привыкли встрчать въ разсказахъ другихъ писателей. Бродяга, босякъ, то злобный и ожесточенный, потерпвшій рядъ крушеній и отчаявшійся, то безпокойный и нервный искатель справедливости, привлекаетъ все вниманіе г. Горькаго, занимаетъ главное мсто въ его очеркахъ, въ которыхъ все остальное составляетъ только фонъ, лучше обрисовывающій этотъ, на первый взглядъ, такой чуждый намъ міръ бродячаго и безпокойнаго городского пролетаріата, насмшливо окрестившаго себя ‘босой командой’.
Босая команда — созданіе исключительно большихъ городовъ, явленіе сравнительно новое у насъ и быстро растущее вмст съ ростомъ и развитіемъ промышленной жизни. Городъ поглощаетъ ежегодно массу пришлаго рабочаго люда, волны котораго приливаютъ изъ глубины деревни, выброшенныя оттуда измнившимися условіями хозяйственной жизни. Вс, не удержавшіеся въ деревн, стремятся въ городъ, какъ къ центру, гд можно найти примненіе силамъ, для которыхъ не оказалось мста въ новомъ деревенскомъ уклад. Нердко это лучшіе, наиболе воспріимчивые элементы деревни, не мирящіеся съ ея безвыходнымъ положеніемъ, съ ея вчными голодовками, необезпеченностью личности, полудремотнымъ существованіемъ для котораго не видно лучшаго, боле человчнаго выхода, чмъ постоянная безрезультатная борьба изъ-за куска хлба,— борьба, обезличивающая, ведущая къ полному равнодушію къ жизни. Та же борьба, но на боле широкой арен, встрчаетъ ихъ и въ город, гд боле сложныя условія вырабатываютъ изъ этихъ примитивныхъ борцовъ за существованіе и боле сложные типы, какими полна босая команда. Главный контингентъ ея и составляютъ бывшіе деревенскіе люди, не съумвшіе пристроиться въ город и поглощенные его подонками. Къ нимъ осдаютъ сверху ‘бывшіе люди’ всевозможныхъ званій, профессій и положеній, составляющіе своего рода аристократію глухихъ угловъ, наиболе типичные и характерные, которымъ въ очеркахъ г. Горькаго отведено выдающееся мсто.
Г. Максимъ Горькій не первый бытописатель этого своеобразнаго міра. Левитовъ, которому пришлось тоже, какъ и г. Горькому, не мало пошататься по темнымъ закоулкамъ большихъ городовъ, съ особой любовью описывалъ ихъ обитателей. Но у Левитова слишкомъ мягкій и нжный колоритъ лежитъ на всемъ, что онъ писалъ, и его босая команда такъ опоэтизирована, что реальная жизнь почти отсутствуетъ. Его герои — это развинченные люди, т же интеллигентные ‘взыскатели града’, какимъ былъ самъ Левитовъ. Въ нихъ слишкомъ мало плоти и крови, уличной городской жизни. Они скоре напоминаютъ переряженныхъ людей, а не настоящихъ босяковъ съ ихъ жестокими, подъчасъ зврскими привычками, злобой, грубостью, пьянствомъ и безсознательнымъ стремленіемъ къ свобод, скрашивающей ихъ тягостное существованіе. Читая Левитова, испытываешь поперемнно приливъ жалости и досады,— жалости къ изображаемой имъ жизни и досады на автора, который, повидимому, такъ много зная и такъ много испытавъ, не смогъ дать врной картины, изобразить врные типы и характеры, настолько рзко отличные и интересные сами по себ, чтобы не нуждаться ни въ какихъ постороннихъ украшеніяхъ. Сентиментализмъ Левитова, составляющій основный фонъ его описаній глухихъ улицъ, портитъ все, оставляя въ конц концовъ привкусъ слащавости и манерности, дланности чувства и приподнятости тона, что сильно портитъ лучшіе изъ его очерковъ.
Очерки г. Горькаго даютъ не мене жестокую правду, но авторъ съ истинно художественнымъ тактомъ съумлъ везд удержаться отъ преувеличеній, предоставляя самимъ героямъ говорить за себя. Отсутствіе лирическихъ изліяній и полный объективизмъ его разсказа углубляютъ содержаніе, а непосредственная поэтическая жилка, чувствующаяся везд въ описаніяхъ природы, длаетъ его картины художественно-законченными.
Безконечную галлерею выводимыхъ имъ типовъ открываетъ одинъ изъ лучшихъ представителей этого міра отверженныхъ ‘Челкашъ’, фигура почти трагическая по сил чувства и суровости тона, въ которомъ она выписана. Босякъ южнаго портоваго города, прошедшій вс мытарства, сильный и гордый своей удалью, Челкашъ случайно сталкивается съ примитивнымъ существомъ деревенскаго міра, выброшеннымъ изъ деревни въ поискахъ за хлбомъ. Гаврила истый представитель деревни не понимающій и не признающій иной связи, кром связи съ землей, иныхъ отношеній, кром созданныхъ землею. Весь міръ существуетъ для него только какъ ‘подсобіе’ для этой земли, въ которой вс его думы, надежды, мечты. Земля — основа его жизни, при ней онъ можетъ быть ‘совсмъ свободенъ, самъ по себ’, она все содержаніе его, устой, на которомъ зиждется весь его душевный міръ, устой прочный и непоколебимый, что даетъ ему извстное превосходство передъ его случайнымъ товарищемъ, въ его глазахъ человкомъ потерянномъ, никому не нужнымъ. И Челкашъ это чувствуетъ.
Весь трагизмъ его положенія въ томъ и заключается, что, сознавая свое превосходство по уму, характеру, душевной сил надъ бднымъ и простоватымъ Гаврилой, онъ въ то же время не можетъ не видть всей правды его словъ, что онъ, Челкашъ, человкъ ‘не нужный на земл’, о которомъ никто не станетъ допытываться, если онъ вдругъ исчезнетъ. Онъ, гордый, сильный, способный на великодушные и чистые порывы, непонятные и чуждые Гаврил,— не иметъ мста въ обществ, стоитъ вн его. Для него нтъ будущаго, настоящее неопредленно, жестоко и полно обиды и горечи, а въ прошедшемъ жуткія воспоминанія о той же спасительной связи съ землей, связи, которую онъ порвалъ и уже не возстановитъ никогда. Единственное, что скрашиваетъ его безцльное существованіе, это свобода, независимость, неподчиненность чужой вол. Но въ то же время какая это свобода, когда первый сторожъ въ гавани, первый таможенный надсмотрщикъ можетъ взять его за шиворотъ и препроводить въ кутузку. То ли дло та свобода, о которой мечтаетъ глуповатый парень Гаврила и мечтаетъ на основаніи фактовъ, хорошо ему знакомыхъ, реальныхъ и для него возможныхъ?
Посл ловко совершенной кражи при помощи ничего не понимающаго Гаврилы, Челкашъ невольно задумывается надъ разницей между этими двумя ‘свободами’. Сначала онъ какъ бы превозносится надъ Гаврилой, которому во всю жизнь не ‘сцапать’ полтысячи, заработанной имъ, ловкимъ Челкашомъ, въ одну ночь. Но потомъ, подъ наплывомъ воспоминаній, навянныхъ разговоромъ съ Гаврилой, самъ увлекается картиной свободной деревенской жизни.
‘— Главное, — вспоминается ему, — въ крестьянской жизни, братъ, это свобода! Хозяинъ ты есть самъ себ! У тебя твой домъ, — грошъ ему цна — да онъ твой. У тебя земля есть своя,— всего ея итого горсть — да она твоя! Курица у тебя своя, яйцо свое, яблоко свое! Король ты на своей земл!.. И потомъ порядокъ… Утромъ всталъ,— работа, весной одна, лтомъ другая, осенью, зимой — опять иная. Куда ни пойди, воротишься въ свой домъ. Тепло!.. Покой!.. Король вдь? Такъ ли? — воодушевленно закончилъ Челкашъ длинный перечень крестьянскихъ преимуществъ и правъ и почему-то запамятовавъ объ обязанностяхъ.
‘Гаврило глядлъ на него съ любопытствомъ и тоже воодушевился. Онъ во время этого разговора усплъ уже забыть, съ кмъ иметъ дло, и видлъ передъ собой такого же крестьянина, какъ и самъ онъ, прилпленнаго навки къ земл потомъ многихъ поколній, связаннаго съ нею воспоминаніями дтства, самовольно отлучившагося отъ нея и отъ заботъ о ней и понесшаго за эту отлучку должное наказаніе.
‘— Это, братъ родимый, врно! Ахъ, какъ врно! Вотъ, гляди-ка на себя, что ты теперь такое безъ земли? ого!.. Землю, братъ, какъ мать, не забудешь надолго…
Челкашъ одумался… Онъ почувствовалъ раздражающее жженіе въ груди, являвшееся всегда, чуть только его самолюбіе, самолюбіе безшабашнаго удальца, бывало задто кмъ-либо, и особенно тмъ, кто не имлъ цны въ его глазахъ.
‘— Замололъ!..— сказалъ онъ свирпо,— ты, можетъ, думалъ, что я все это въ серьезъ… Держи карманъ шире!
‘— Да, чудакъ-человкъ!.. — снова ороблъ Гаврило. — Разв я про тебя говорю? Чай, такихъ-то, сколь ты, много! Эхъ, сколько несчастнаго народу на свт!.. Шатающихъ’…
Челкашъ злится, тмъ боле, что не можетъ не понимать, насколько правды въ нехитрыхъ словахъ его товарища. Онъ уже не вернется назадъ, не можетъ, хотя бы и желалъ стать ‘королемъ’ на своей земл. Непонятная, непреодолимая сила оторвала его отъ нея. Для него нтъ возврата назадъ, какъ нтъ и впереди ничего. Случайная удача длаетъ его обладателемъ значительныхъ денегъ, ‘полтысячи рублей’ — хвастливо показываетъ онъ Гаврил. У послдняго моментально является цлый планъ, что и какъ онъ могъ бы сдлать на эти деньги. У Челкаша — ничего, кром мысли о безшабашномъ кутеж. Гаврила, воодушевленный своими мечтами, пробуетъ сначала вымолить у него эти деньги, а когда это не удается, пытается отнять ихъ силой, ошеломивъ Челкаша камнемъ. И тутъ между этими представителями двухъ разныхъ міровъ разыгрывается глубоко характерная сцена.
Увидвъ Челкаша, лежащаго неподвижно, съ окровавленной головой, Гаврило растерялся отъ страха и убжалъ, но потомъ лучшіе инстинкты просыпаются въ человк земли. Онъ возвращается и старается привести босяка въ чувство.
‘Освженный водою, Челкашъ очнулся и толкнулъ Гаврилу отъ себя, хрипло сказавъ:
‘— Поди… прочь!..
‘— Братъ! прости… дьяволъ это меня…— дрожа шепталъ Гаврило, цлуя руку Челкаша.
‘— Иди… ступай…— хриплъ тотъ.
‘— Сними грхъ съ души!.. Родной! прости!..
‘— Трусъ!.. и блудить-то не умешь!.. — презрительно крикнулъ Челкашъ.— Деньги взялъ? — сквозь зубы процдилъ онъ.
‘— Не бралъ я ихъ, не бралъ! Не надо мн, бда отъ нихъ!..
‘Челкашъ сунулъ руку въ карманъ своей куртки, вытащилъ пачку денегъ, одну радужную положилъ обратно въ карманъ, а все остальное кинулъ Гаврил:— возьми и ступай!..
‘— Не возьму, братъ… Не могу, прости!..
‘— Бери, бери!.. Не стыдись, что человка чуть не убилъ! За такихъ людей, какъ я, никто не взыщетъ. Еще спасибо скажутъ, какъ узнаютъ’.
Гаврило беретъ деньги и они расходятся, — одинъ въ деревню, чтобы на своей земл быть ‘королемъ’, другой въ свой глухой уголь, откуда нтъ выхода.
И не только потому нтъ выхода, что Челкашъ порвалъ съ землею. Онъ человкъ иного склада, онъ только въ мечтахъ можетъ представить себя ‘королемъ на своей земл’, такъ какъ въ дйствительности онъ слишкомъ свободенъ для такой роли. Это и составляетъ отличительную черту героевъ г. Горькаго — любовь къ свобод ради нея самой. Сами они не въ силахъ объяснить этого стремленія, увлекающаго ихъ отъ сытой, спокойной жизни, о которой они не прочь помечтать потомъ, но съ которой ни одинъ изъ нихъ не мирится. Это стремленіе длаетъ Челкаша выше въ его собственныхъ глазахъ, подымаетъ его надъ Гаврилой, который ради земли и связанныхъ съ нею благъ готовъ на все, — и на униженіе передъ презираемымъ имъ босякомъ, и на преступленіе. Тогда какъ Челкашъ, воръ и пьяница, ‘шатающійся человкъ’, не отдастъ этой свободы ни за какія блага. Зачмъ она ему, онъ и самъ не понимаетъ. Но онъ не можетъ представить себ жизни безъ нея. Онъ любитъ море за его ширь и просторъ, за дыханіе свободы, которымъ ветъ отъ него и котораго ничмъ нельзя укротить и связать, какъ и его, Челкаша, что и въ глазахъ читателя длаетъ личность Челкаша значительне и симпатичне, чмъ Гаврилы съ его мечтами о своей куриц, о своемъ яблок, о своемъ гнзд, изъ-за котораго онъ уже ничего неспособенъ видть. Чувство безграничной свободы длаетъ Челкаша боле человкомъ и сближаетъ его съ нами. Пусть оно теперь стихійно и безсознательно, но въ немъ несравненно больше задатковъ для развитія въ будущемъ, чмъ въ неразрывной связи Гаврилы съ землею, — связи, тоже стихійной и безсознательной, но неподвижной и мертвой, безъ развитія и движенія.
Челкашъ сильная натура, человкъ съ рзко выдающейся индивидуальностью, не сумвшій примниться къ жизни, не нашедшій ‘своей точки’, какъ говоритъ про себя другой герой того же типа Коноваловъ. Боле вдумчивый и мягкій, не ожесточенный, какъ Челкашъ, Коноваловъ сокрушается своей кажущейся ему ненужностью, неумніемъ найти свою ‘точку’, которая указала бы ему ‘порядокъ жизни’. Онъ живетъ больше чувствомъ, которое не мирится съ окружающей его неправдой, но не можетъ вывести его на дорогу боле правильной жизни,— и пьетъ запоемъ, ‘отъ тоски’, какъ онъ говоритъ. ‘Такая, скажу я теб, братецъ мой, тоска, что невозможно мн въ ту пору жить, совсмъ нельзя. Какъ будто я одинъ человкъ на всемъ свт, и кром меня, нигд ничего живого нтъ. И все мн въ ту пору противетъ, все, какъ есть, и самъ я себ становлюсь въ тягость, и вс люди хоть помирай они — не охну! Болзнь это у меня, должно быть’, грустно поясняетъ онъ. ‘Что я такое?— спрашиваетъ онъ:— Босякъ, галахъ… пьяница и тронутый человкъ. Жизнь у меня безъ всякаго оправданія. Зачмъ я живу на земл и кому я на ней нуженъ, ежели посмотрть? Ни угла своего, ни жены, ни дтей… и ни до чего до этого даже охоты нтъ… Живу и тоскую… Про что, — неизвстно. Въ род того со мной, какъ бы меня мать на свтъ родила безъ чего-то такого, что у всхъ прочихъ людей есть и что человку прежде всего нужно. Внутренняго пути у меня нтъ… Понимаешь? Какъ бы это сказать? Этакой искорки въ душ нтъ… силы, что ли? Ну, нтъ во мн одной штуки, и все тутъ! Вотъ я и живу и эту штуку ищу, и тоскую по ней, а что она такое есть — это мн неизвстно’… — ‘Это ты къ чему’? спрашиваетъ его разсказчикъ — ‘Къ чему… А… къ безпорядку жизни. То-есть, вотъ я живу, молъ, и дться мн некуда… ни къ чему я не могу присунуться… и это есть безпорядокъ, такая жизнь’…
Когда разсказчикъ, съ пыломъ и врой молодого проповдника, хочетъ уврить его, что онъ, Коноваловъ, жертва соціальныхъ условій, не давшихъ ему возможности развить его внутреннюю жизнь, Коноваловъ не соглашается. ‘Каждый человкъ самъ себ хозяинъ, и никто въ томъ не повиненъ, ежели я подлецъ есть’, отвчаетъ онъ на доводы товарища.
Еще боле смущаютъ его ‘поступки’, которые кажутся ему несомннно хорошими,— и дйствительно таковы, — но въ результат ведутъ только къ худшему положенію. Встртивъ ‘милое, но погибшее созданіе’, онъ изъ жалости освобождаетъ ее изъ ‘заведенія’, въ разсчет, что двушка начнетъ лучшую жизнь. Разсчетъ не оправдывается: его Капа желаетъ быть его женой, къ чему у него нтъ желанія. Разочарованная въ немъ, двушка спивается съ кругу и кончаетъ тмъ же заведеніемъ. Этотъ случай окончательно выбиваетъ Коновалова изъ колеи. ‘Нтъ ли въ книгахъ,— спрашиваетъ онъ съ отчаяніемъ разсказчика, — насчетъ порядковъ жизни? Т. е. поученія, какъ жить? Поступки бы мн нужно разъяснить, которые вредные и которые ничего себ… Я, видишь ты, поступками смущаюсь своими. Koторый вначал мн кажется хорошимъ, въ конц выходитъ плохимъ… Какъ такъ? Желалъ я человку оказать добро — и вдругъ… совсмъ несообразно? Да, братъ, очень нуженъ для жизни порядокъ поступковъ… И неужто ужъ такъ и нельзя выдумать этакій законъ, чтобы вс люди дйствовали какъ одинъ и вс другъ друга понимать могли? Вдь совсмъ нельзя жить на такомъ разстояніи одинъ отъ другого! Неужто умные люди не понимаютъ, что нужно на земл устроить порядокъ и въ ясность людей привести?.. Эхма!’
Эти мучительные вопросы въ конц концовъ убиваютъ бднаго Коновалова, который кончаетъ самоубійствомъ, такъ и не найдя порядка жизни. ‘Сколько исходилъ я земли, сколько всякой всячины видлъ, нтъ для меня на земл ничего удобнаго! Не нашелъ я себ мста’!
И вс босяки кончаютъ этими словами свою эпопею, одни ожесточенные и злобнопрезрительные, какъ Челкашъ, другіе съ грустью и удивленіемъ, какъ мягкій и вдумчивый Коноваловъ.
Оба они выведены въ разсказ г. Горькаго, какъ вполн сложившіеся типы. Въ очерк ‘Супруги Орловы’ авторъ раскрываетъ передъ читателями путь, какимъ постепенно доходитъ такой босякъ до своего печальнаго конца. Орловъ сапожникъ, женатъ и сравнительно не хуже, хотя и не лучше, другихъ обставленъ въ смысл матеріальномъ. По своему онъ даже благополученъ и жилось бы ему недурно, если бы и его не смущали т же проклятые вопросы, которые изводятъ Коновалова. Зачмъ жизнь, въ чемъ ея сущность, гд искать утоленія отъ этихъ вопросовъ? Онъ любитъ жену, не сомнвается въ ея любви, но этого мало для жизни, какъ онъ чувствуетъ все сильне и сильне. Нужно еще что-то, но что именно — этого онъ не знаетъ, озлобляется, пьянствуетъ и колотитъ жену, хотя и чувствуетъ себя отъ этого еще хуже.
Натуры апатичныя, уравновшенныя или неспособныя къ противодйствію, легко подчиняются такому порядку. Но Орловы, мужъ и жена, не принадлежали къ нимъ. Обоимъ недоставало дятельности и разнообразія, что скрашивало бы это монотонное существованіе. Оживленіе въ ихъ жизнь вноситъ нагрянувшая внезапно холера. Въ то время, какъ окружающіе поддаются общей паник и еще боле тупютъ подъ ея вліяніемъ, супруги Орловы воскресаютъ духомъ. Жажда новизны и дятельности, живой и разнообразной, результаты которой говорили бы сами за себя, охватываетъ сначала мужа, а потомъ съ еще большей силой и жену. Оба поступаютъ въ холерный баракъ, гд природная смтливость и недюжинныя способности Орлова сразу выдвигаютъ его среди другихъ служителей, что еще боле возбуждаетъ его. Невдомое ему до тхъ поръ чувство гордости и довольства собой охватываетъ его съ необыкновенной силой. Онъ мечтаетъ о подвиг, о такомъ дл, чтобы сразу всхъ спасти, всхъ поразить необычнымъ геройскимъ поступкомъ. ‘Онъ чувствовалъ себя человкомъ особыхъ свойствъ. И въ немъ забилось желаніе сдлать что-то такое, что обратило бы на него вниманіе всхъ, всхъ поразило бы и заставило убдиться въ его прав на самочувствіе, такъ поднявшее его въ своихъ глазахъ. Это было своеобразное честолюбіе человка, который вдругъ созналъ себя таковымъ и, какъ бы еще неувренный въ этомъ новомъ для него факт, хотлъ подтвердить его чмъ-либо для себя и другихъ, это было честолюбіе, постепенно перерождавшееся въ жажду безкорыстнаго подвига’.
Такое бодрое и дятельное настроеніе продолжается, однако, недолго. Мысль, разбуженная и начавшая работать, уже не можетъ остановиться на вопросахъ только текущаго дня и неотвязно требуетъ отвта о будущемъ, которое представляется все въ томъ же вид, что и опостылвшее прошлое. Орловъ смутно видитъ, что не для него эта дятельность, такъ увлекающая его,— дятельность, полная заботы и любви къ людямъ. Кончится спшная лихорадочная дятельность въ барак, и его опять ждетъ однообразная, безрадостная жизнь ‘въ ям’, какъ онъ называетъ свою житейскую обстановку. Какъ соединить работу съ человческими стремленіями, какъ стать выше, подняться надъ этой ямой, одухотворить, осмыслить свою жизнь, бдняга Орловъ не можетъ. Эти мысли его удручаютъ, отравляя настоящее, не давая ему душевнаго покоя, какимъ пользуются врачи, работающіе до упаду, и его собственная жена. Онъ не можетъ понять ихъ радости при выздоровленіи какого-нибудь Мишки-вора, потому что знаетъ, насколько некрасна жизнь этого Мишки и что лучше и для окружающихъ, если Мишка умретъ. Масса противорчій общественной жизни всплываетъ предъ Орловымъ, который не въ силахъ ихъ разъяснить себ и въ конц концовъ возвращается къ водк, старой спасительниц отъ жгучихъ думъ. Посл дикаго скандала въ барак, его выгоняютъ и Орловъ, осдаетъ въ рядахъ босяковъ, этомъ прибжищ неудачниковъ и безпокойныхъ душъ.
Другой типъ такой безпокойной души представленъ въ разсказ ‘Озорникъ’. Николка Гвоздевъ, озорникъ, какъ его прозвали товарищи за безпокойный и неуживчивый нравъ, работаетъ въ типографіи газеты, въ которой производитъ большой переполохъ, вставивъ въ передовую статью редактора собственную фразу, весьма дкую и критическую для газеты. Редакторъ пишетъ: ‘Наше фабричное законодательство всегда служило для прессы предметомъ горячаго обсужденія’, а Николка сдлалъ отъ себя поясненіе: ‘т. е. говоренія глупой ерунды и чепухи’. Свою неожиданную выходку Николка объясняетъ слдующимъ образомъ, когда изумленный редакторъ требуетъ у него отвта, почему онъ это сдлалъ.
‘— Вотъ, стало быть, въ чемъ дло. Вы пишете разныя статьи, человколюбіе всмъ совтуете и прочее такое… Не умю я сказать вамъ это все подробно — грамоту плохо знаю… Вы, чай, сами знаете, про что рчи ведете каждый день… Ну, вотъ я и читаю эти ваши статьи. Вы про нашего брата рабочаго толкуете, а я все читаю. И противно мн читать, потому что все это пустяки одни. Одни слова безстыжія. Потому что вы пишете — не грабь, а въ типографіи то у васъ что? Кирьяковъ на прошлой недл работалъ три съ половиной дня, выработалъ три восемь гривенъ и захворалъ. Жена приходитъ въ контору за деньгами, а управляющій ей говоритъ, что не ей дать, а съ нея нужно рубль двадцать получить — штрафу. Вотъ-те и не грабь!
Обвиненія Николки не отличаются глубиной, и редактору легко дать отвтъ на каждое. Но дло не въ томъ. Николка и самъ понимаетъ, что газета меньше всхъ виновата въ злоключеніяхъ рабочихъ вообще и его товарищей по типографіи въ частности. Ему нуженъ былъ поводъ излить накопившуюся желчь противъ всхъ, кто, по его мннію, понимаетъ лучше другихъ, а самъ длаетъ не то, что думаетъ. Гвоздевъ по натур протестантъ, онъ ‘чувствуетъ обиду въ своемъ положеніи’, какъ онъ поясняетъ потомъ редактору, противъ котораго лично ничего не иметъ, даже сочувствуетъ ему. ‘Знаю я… газета! Устъ она вамъ половину жизни, все здоровье на нее просадите. Я вдь понимаю! Онъ, издатель-то, что? У него въ газет деньги, а у васъ — кровь!’ Гвоздевъ ищетъ справедливости въ человческихъ отношеніяхъ и возстаетъ противъ ‘разныхъ точекъ зрнія’, съ которыхъ люди на себя смотрятъ.
‘— Зачмъ точка зрнія? Не съ точки зрнія человкъ человку вниманіе долженъ оказывать, а по движенію сердца! Что такое точка зрнія? Я говорю про несправедливости жизни. Разв можно меня съ какой-нибудь точки зрнія забраковать? А я забракованъ въ жизни: нтъ мн въ ней хода… Почему-съ? Потому что не ученъ? Такъ вдь ежели бы вы, ученые, не съ точекъ зрнія разсуждали, а какъ-нибудь иначе — должны вы меня, вашего поля ягоду, не забыть и извлечь наверхъ къ вамъ снизу, гд я гнію въ невжеств и озлобленіи моихъ чувствъ? Или съ точки зрнія не должны?’
Отъ смущеннаго редактора онъ требуетъ чего-нибудь такого, ‘что сразу по недугу мн пришлось’, какъ Коноваловъ требовалъ отъ своего собесдника такого слова, которое сразу указало бы ему ‘порядокъ жизни’, какъ Орловъ ищетъ такого подвига, чтобы сразу всхъ спасти. Они вс родственныя натуры, безпокойныя души, которыя не могутъ примириться съ установленнымъ порядкомъ вещей. Они чувствуютъ несправедливость и, не видя выхода, думаютъ, что есть какой-то талисманъ, который стоитъ только найти, чтобы все уладить, всхъ умиротворить и все привести въ ясность. Имъ и въ голову не приходитъ, что все это вковчные вопросы, надъ разршеніемъ которыхъ бьется человчество уже тысячелтія, не находя отвта, да и врядъ ли когда найдетъ его. Для насъ интересны не эти вопросы, а сами вопрошающіе, какъ замчаетъ редакторъ, для котораго рчи Гвоздева ‘являются новостью въ томъ смысл, что раньше ихъ говорили люди иного сорта’.
Новые люди сильно отличаются отъ прежнихъ хотя бы уже тмъ, что несправедливость жизни они испытываютъ гораздо чувствительне. Для нихъ эти вопросы представляютъ не теоретическій интересъ, для нихъ это не идейные вопросы, а сама жизнь во всемъ ея жестокомъ значеніи. Гвоздевъ, напр., былъ когда-то товарищемъ дтскихъ игръ своего редактора. Вмст съ кучей такихъ же дтей городской бдноты, онъ, сынъ мщанина, ходилъ въ одно и то же училище, игралъ, дрался съ ними, а теперь онъ — простой рабочій, ‘озорникъ’, тогда какъ его товарищи теперь командуютъ имъ. ‘Почему? — страстно вопрошаетъ онъ редактора.— И я, и вы люди изъ одной улицы и одного происхожденія… Вы не настоящіе господа жизни, не дворяне… Съ тхъ нашему брату взятки гладки. Т окажутъ: ‘пшолъ къ чорту!’ — и пойдешь. Потому они издревле аристократы, а вы потому аристократы, что грамматику знаете и прочее… Но вы — свой братъ, и я могу требовать съ васъ указанія пути моей жизни. Я мщанинъ, и Хрулевъ тоже, и вы — дьяконовъ сынъ… Какъ вы думаете, легко мн теперь работать на моихъ товарищей, которымъ я въ старину носы расквашивалъ? Легко мн съ господина судебнаго слдователя Хрулева, у котораго я съ годъ тому назадъ работу длалъ, сорокъ копекъ на чай получать? Вдь онъ человкъ одного со мной ранга… И было ему имя Мишка Сахарница… у него зубы гнилые и по сейчасъ, какъ тогда были’…
Ни Гвоздевъ, ни Коноваловъ, ни Орловъ не могутъ удовлетвориться теоретическимъ отвтомъ, ‘точка зрнія’, вская и значительная для человка идеи, не иметъ смысла въ глазахъ ихъ, людей жизни. Это и длаетъ ихъ исканіе такимъ страстнымъ, безпокойнымъ, жуткимъ, а самое положеніе трагическимъ. Жизнь не даетъ отвта на эти запросы, а выносить эту жизнь они не могутъ. И они уходятъ въ босую команду, унося туда свое озлобленіе и жгучую боль неудовлетворенныхъ желаній и неразршимыхъ думъ. Человкъ теоріи, идеи можетъ найти утшеніе, безкорыстно жертвуя собой, своимъ знаніемъ, трудомъ, жизнью, вырывая у смерти Мишку-вора и тысячи такихъ же товарищей Орлова. Но Орловъ не можетъ, потому что онъ и есть та масса, ради которой приносятся эти жертвы, и знаетъ, что въ конц концовъ даже и лучше, чтобы Мишка отправился къ праотцамъ. Редакторъ, идеалистъ и защитникъ обездоленныхъ, находитъ для себя стимулъ къ жизни въ борьб за фабричное законодательство, а Гвоздевъ по своему правъ, когда всю эту защиту называетъ ‘говореньемъ ерунды и чепухи’.
На ряду съ безпокойными душами, ищущими справедливости и гибнущими отъ противорчій мысли и дйствительности, босая команда даетъ прибжище и другимъ несчастливцамъ, потерпвшимъ крушеніе на разныхъ поприщахъ жизни. Это ‘бывшіе люди’, занимавшіе то или иное привилегированное положеніе и постепенно опустившіеся. Въ одномъ изъ лучшихъ своихъ очерковъ ‘Бывшіе люди’ авторъ выводитъ нсколько представителей этого типа. Во глав ихъ идетъ ротмистръ Кувалда, содержатель ночлежки въ полуразрушенномъ дом купца Петунникова, философъ циникъ и большой оптимистъ въ то же время. Его ночлежка является центромъ, гд ютится всякая голь перекатная, когда ршительно ужъ некуда идти. Среди своихъ кліентовъ Кувалда играетъ роль признаннаго вождя, главы и руководителя, въ которомъ золоторотцы цнятъ прежде всего умственность и философское отношеніе къ земнымъ радостямъ и горестямъ. Подъ грубой оболочкой ротмистра скрывается бездна добродушія и чисто человческаго отношенія ко всмъ потерпвшимъ крушеніе, которыхъ онъ уметъ не только пріютить, но и поддержать въ минуту жизни трудную. Самъ горькій пьяница и почти нищій, онъ съ любовью заботится объ единственномъ изъ своихъ жильцовъ, бывшемъ учител, въ которомъ сохранилась еще искра божія. Кувалда чувствуетъ себя сносно въ своемъ положеніи и если подчасъ разражается противъ общества, изъ котораго онъ вынужденъ былъ уйти навсегда, то больше съ общей точки зрнія. Глубоко ненавидитъ онъ только купца Петунникова, олицетворяющаго въ его глазахъ насилье и грубую эксплуатацію капитала.
Самымъ виднымъ членомъ ночлежки посл Кувалды является учитель, тоже спившійся и глубоко несчастный человкъ, ясне другихъ понимающій ту бездну, въ которой ему приходится кончать свое существованіе. Перебиваясь репортерствомъ и мелкимъ хожденіемъ по дламъ, онъ могъ бы выйти изъ этой ямы, если бы не общая надломленность, отсутствіе воли и той силы, которая необходима для жизни и заключается въ вр въ себя, въ плодотворность борьбы, хотя бы и незначительной. Учитель — глубокій пессимистъ, потерявшій вру въ общество, въ людей, въ возможность перемны. Онъ любитъ только дтей, которыхъ жизнь еще не изломана, и водку, цлительницу отъ всхъ недуговъ.
Около этихъ двухъ центральныхъ фигуръ группируются остальные члены союза ‘бывшихъ людей’, совершенно погибшіе люди, опустившіеся до той ступени, когда человкъ уже перестаетъ различать добро и зло и становится равнодушенъ ко всему окружающему. Ничто не связывало этихъ людей, не объединяло, не давало смысла ихъ существованію, что и выражалъ философъ Кувалда въ афоризм: ‘мы вс живемъ безъ достаточнаго къ тому основанія’. Такая жизнь безъ смысла и цли не можетъ не ожесточать людей, и въ ихъ разсужденіяхъ слышится подчасъ глухая угроза тмъ счастливцамъ, которые сумли занять боле удобныя мста на жизненномъ пиру. Сквозь мракъ и холодъ, которымъ ветъ отъ общества этихъ ‘бывшихъ людей’, проблескиваютъ искры огня, таящагося подъ пепломъ въ ихъ сожженныхъ сердцахъ. Они страшны, имъ терять нечего, и въ глазахъ остальныхъ жильцовъ ночлежки являются естественными вождями, какъ боле опытные и понимающіе.
Относясь съ симпатіей и жалостью къ этимъ отверженцамъ, авторъ не скрываетъ ихъ дурныхъ сторонъ, замчая, что по испорченности и глубин паденія они далеко превосходили тотъ деревенскій людъ, который, не найдя успха въ город, опускался до ‘босой команды’. Въ то же время онъ вполн правдиво отличаетъ и особое значеніе ‘бывшихъ людей’ въ сред мелкаго обездоленнаго люда глухихъ закоулковъ. ‘Они вносили,— говоритъ онъ, — въ среду забитыхъ бдностью и горемъ обывателей улицы свой духъ, въ которомъ было что-то, облегчавшее жизнь людей истомленныхъ и растерявшихся въ погон за кускомъ хлба, такихъ же пьяницъ, какъ обитатели убжища Кувалды, и также сброшенныхъ съ города, какъ и они. Умнье обо всемъ говорить и все осмивать, безбоязненность мнній, рзкость рчи, отсутствіе страха передъ тмъ, чего вся улица боялась, безшабашная, бравирующая удаль этихъ людей, не могли не нравиться улиц. Затмъ, почти вс они знали законы, могли дать любой совтъ, написать прошеніе, помочь немножко безнаказанно смошенничать. За все это имъ платили водкой и лестнымъ удивленіемъ предъ ихъ талантами’.
Слдить за измненіями судебъ команды ‘бывшихъ людей’ мы не станемъ,— слишкомъ эта судьба обыкновенна. Постепенно растущій городъ выбрасываетъ ихъ еще дальше, когда столь ненавистный Кувалд купецъ Петунниковъ воздвигаетъ новую фабрику и изгоняетъ Кувалду и его присныхъ съ насиженнаго мста. Команда разбредается въ поискахъ боле удаленныхъ угловъ, гд бы можно было сложить усталыя кости.
Сопоставляя эти два типа — ‘бывшихъ людей’ и безпокойныхъ душъ, какъ Коноваловъ, Орловъ и Гвоздевъ,— ясно видно, на чьей сторон симпатіи автора. ‘Бывшіе люди* — это отбросъ, къ которому онъ такъ и относится, хотя и жалетъ ихъ. Безпокойныя души — это родственныя ему натуры, которыя онъ вырисовываетъ съ нескрываемымъ интересомъ, муки которыхъ ему близки и понятны. Лучшіе очерки посвящены имъ, и несомннный крупный талантъ г. Горькаго развертывается въ нихъ съ особымъ блескомъ и оригинальностью. ‘Коноваловъ’ и ‘Супруги Орловы’ написаны превосходно и за послдній годъ представляютъ лучшія художественныя произведенія въ текущей литератур. Языкъ г. Горькаго необыкновенно гармонируетъ съ описываемыми имъ типами, по своей простот и безыскусственности, а превосходное знаніе среды длаетъ эти очерки своего рода шедеврами. Жизнь героевъ, ихъ характеры, самыя сложныя душевныя движенія развертываются предъ читателями естественно, живо безъ всякихъ преувеличеній и прикрасъ, безъ неудачныхъ попытокъ на нарочитую глубину, что въ общемъ производитъ впечатлніе полнйшей искренности и правдивости. Авторъ много видлъ, много думалъ, много и самъ перенесъ тяжелаго и безотраднаго, но, какъ истинный художникъ, нигд не выдвигаетъ себя, и только въ образахъ, очерченныхъ смло и ярко, можно прочесть безпокоющія его мысли, волненія и желанія. Глухіе и мрачные закоулки большихъ городовъ, куда онъ вводитъ читателя, оживаютъ, встаютъ въ этихъ очеркахъ, какъ живой укоръ обществу, мало обращающему на нихъ вниманія, а жизнь, кипящая тамъ, своеобразная и мало изслдуемая до сихъ поръ, раскрывается съ такихъ сторонъ, которыя открываютъ новыя перспективы. Вопросы, теоретически волнующіе многихъ читателей, здсь волнуютъ какъ жестокая дйствительность, требующая практическихъ отвтовъ.
Кром этихъ очерковъ, лучшихъ и наиболе содержательныхъ, очень характерны для пониманія таланта г. Горькаго разсказъ ‘Тоска’ и дв поэтическія картинки ‘Максимъ Чудра’ и ‘Старуха Изергиль’. Несмотря на совершенно разную обстановку дйствія, совершенно различные типы, во всхъ трехъ очеркахъ звучитъ одна основная нота. Въ первомъ старый мельникъ, повидимому, вполн благополучный, не находитъ себ мста отъ охватившей его тоски и глубоко завидуетъ своему работнику, который въ жизни выше всего ставитъ ‘приволье’, т. е. независимость и полную свободу воли. ‘Нтъ! — говоритъ работникъ,— я уйду. Въ степь надо,— приволье тамъ… эхъ ты! И мн тоже васъ жалко будетъ — привыкъ. А уйду, потому тянетъ. Самому противъ себя не надо спорить. Коли кто противъ себя заспоритъ — пиши пропалъ человкъ’. Мельника поражаетъ эта способность Кузьмы — ‘не спорить противъ себя’, онъ хотлъ бы отдаться тоже какому-либо сильному чувству, которое всецло охватило бы его и не можетъ: его душа, размнявшаяся на мелочи въ погон за благополучіемъ, не способна къ сильнымъ порывамъ, не можетъ жить по своей вол, не подчиняясь разъ навсегда установленнымъ правиламъ. Онъ не въ силахъ ‘дать себ просторъ’, и его тоска разршается дикимъ разгуломъ, отъ котораго на душ мельника становится еще тяжеле.
‘Приволье’, свобода, возможность подчиняться только своей вол, идти за нею, отдаваясь своимъ порывамъ — вотъ цль жизни, сущность ея. Эта мысль еще ясне проведена въ поэтическомъ очерк ‘Максимъ Чудра’. Ночью среди необъятной степи, лежа у костра и любуясь бездоннымъ темно-синимъ небомъ, старый цыганъ Чудра излагаетъ свою житейскую философію автору.
‘— Такъ ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю себ выбралъ, соколъ. Такъ и надо,— ходи и смотри, насмотрлся, лягъ и yмирай… Жизнь, иные люди?— продолжалъ онъ, скептически выслушавъ мои возраженія на его ‘такъ и надо’.— Эге! А теб что до того? Разв ты самъ не жизнь? А другіе люди живутъ безъ тебя и проживутъ безъ тебя. Разв ты думаешь, что ты кому-то нуженъ? Ты не хлбъ и не палка, ну и не нужно тебя тамъ… Смшные они, т твои люди. Сбились въ кучу и давятъ другъ друга, а мста на земл вонъ сколько,— онъ широко повелъ рукой на степь.— И все работаютъ. Зачмъ, кому? Никто не знаетъ. Видишь, какъ человкъ пашетъ, и думаешь: вотъ онъ по капл съ потомъ силы свои источитъ на землю, а потомъ ляжетъ въ нее и сгніетъ. Ничего по немъ не останется, ничего онъ не увидитъ съ своего поля и умираетъ, какъ родился, дуракомъ… А я, вотъ смотри, въ 58 лтъ столько видлъ, что коли написать все это на бумаг, такъ въ тысячу такихъ торбъ, какъ у тебя, не уложишь. А ну-ка, скажи, въ какихъ краяхъ я былъ? И не скажешь! Ты и не знаешь такихъ краевъ, въ какихъ я бывалъ. Такъ нужно жить,— иди, иди и все тутъ. Долго не стой на одномъ мст,— чего въ немъ? Вонъ какъ день и ночь вчно бгаютъ, гоняясь другъ за другомъ, вокругъ земли, такъ и ты бгай отъ думъ про жизнь, чтобъ не разлюбить ее. А задумаешься, разлюбишь жизнь, это всегда такъ бываетъ’…
И старуха Изергиль проводитъ ту же философію свободной жизни, не связанной обычаями и условностями, отданной всецло жизни ради самой жизни. Эта философія, увлекательная и жизнерадостная, составляетъ фонъ большинства очерковъ г. Горькаго. Вс его герои такъ иди иначе увлечены ею, живутъ то стремленіемъ къ свобод, то исканіемъ такой жизни, гд свобода составляетъ все содержаніе. Лучшіе типы въ его разсказахъ т же цыгане, которые бредутъ туда, куда ихъ влечетъ свободное сердце, тоскующее за привольемъ. Такова Мальва въ разсказ подъ тмъ же заглавіемъ, и босякъ Сережка, который ей высказываетъ такое же пониманіе жизни, какъ и цыганъ Максимъ Чудра. Таковъ и Емельянъ Пиляй, голодный, оборванный, восхищающійся широкимъ просторомъ степи. И самый типъ босяка, съ различныхъ сторонъ вырисовывающійся въ разсказахъ г. Горькаго, тоже искатель приволья, вчнаго движенія, жизни, свободной отъ разныхъ условностей и тягости, стсняющихъ проявленіе воли, что придаетъ этому типу жизнерадостный и бодрый характеръ, несмотря на удручающія условія его жизни.
Отъ большинства очерковъ г. Горькаго ветъ этимъ свободнымъ дыханіемъ степи и моря, чувствуется бодрое настроеніе, что-то независимое и гордое, чмъ они рзко отличаются отъ очерковъ другихъ авторовъ, касавшихся того же міра нищеты и отверженности. Это настроеніе передается и читателю, что придаетъ очеркамъ г. Горькаго особую прелесть свжести, новизны и жизненной правды.
Іюль 1898 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека