Фельетоны разных лет, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1915
Время на прочтение: 54 минут(ы)
—————————————————————-
Электронные оригиналы находятся здесь: In Folio: электронная библиотека
и здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
—————————————————————-
1[*]
Недавно я перечитывал Глеба Успенского, смеялся и грустил и с радостью
преклонялся пред благородством и чистотой души этого человека, в страданиях
искавшего но всей широкой России давно затмившейся правды и давно
обороненной совести. Ожили перед моими глазами мертвые черные строчки и
буквы, то были частицы его страдающей души, а все вместе сверстанные,
сброшюрованные и пущенные на рынок, они составляли все то, что он отнял у
себя и отдал нам — его светлый разум. Отданный той же с болью любимой
родине, он продолжает творить свою благотворную работу. Но где же он сам,
этот страдалец за чужие грехи, этот всеми нами любимый и чтимый Глеб
Успенский? Что говорят о нем, о его здоровье, о его жизни? Какова бы ни
была, она дорога ведь нам. И стыдно мне стало за себя и за всех нас, когда
ответом на все эти вопросы явилось тупое и дикое: не знаем. Где он — не
знаем, какова его жизнь — не знаем, потому что об этом не говорят и не
пишут. Да жив ли он, наконец? — этот вопрос был как-то предложен мне одним
интеллигентом, пораженным безмолвием могилы, окутавшим дорогое имя. Но,
подумав, искушенный опытом, российский интеллигент сам же и ответил:
вероятно, жив, потому что иначе о нем говорили бы много, горячо, хорошо и с
любовью.
2.
Замедляется темп рабочей жизни, и Москва начинает переходить к отдыху
и веселью!
Готово к принятию своих гостей и Девичье поле. Выстроились рядами
балаганы и другие маленькие храмики народно-детского искусства, где
попискивает неунывающий Петрушка.
Дальше на наружной галерее большого балагана дает образчики скрытых в
нем наслаждений традиционный клоун. У него длинные воротнички, намазанное
мелом лицо и красный от мороза нос. Старые, но вечно новые остроты по
поводу рыжих, кривых и тетки Пелагеи. Немного соли, но публика довольна,
повторяет остроты и смеется: быть может, ей приятно именно то, что и
прошлый год она слышала то же, и то же услышит в будущем. Смешно и то, что
в толпе действительно находится именно рыжий, по-видимому, прасол или
мелкий торговец. Он отходит от балагана, а зрители провожают его
добродушно-насмешливыми взглядами, и один, немного хмельной, даже
подмигивает. Но рыжий серьезен и мрачен — сколько уж он слышал острот и
шуток над своей несчастной шевелюрой!
Но вот, с другого конца поля, где грохочут на ‘французской горе’
небольшие платформочки, доносится громкий, настойчиво зовущий звон
колокола. Толпа бросает клоуна и устремляется на звон. Иду и я. Налево
тесно стоят палатки с подсолнухами, орехами и сластями. В стороне сбитенщик
наливает желтоватой горячей водицей стакан. Он так липок и грязен, что
палец прилипает к нему, как притянутый магнитом, но пьющие, видимо, не
брезгливы.
Направо под веселые звуки гармонии, скрипки и бубна кружится карусель.
Подхожу ближе и невольно останавливаюсь, очарованный милой картинкой. Я уже
раньше заметил целый выводок приютских ребятишек самого юного возраста-от
шести до 10-11 лет. Мальчики в темно-серых поддевках, наушниках и больших
картузах, из-под которых едва виднеются бледные, несмотря на мороз, личики,
девочки закутаны платками. Точно цыплята, они двигаются за какой-то дамой и
дядькой, но, как цыплята, дисциплинированные, скромные, идущие парочками и
за ручку. Одного совсем маленького человечка дядька несет на руках.
Теперь все эти человечки кружатся на карусели, мальчики на деревянных
конях, а девочки в люльках. Какие потешные лица, какие позы! Девочки
улыбаются и смотрят по сторонам, но мальчики серьезны, полны важности и
страха. Бешеные кони уносят их в бесконечную даль, и смелые всадники с
достоинством выполняют свою трудную задачу. Одни цепко держатся за холодный
металлический прут голыми, красными ручонками, но, по-видимому, не
чувствуют холода, другие обняли его и только два-три героя кружатся не
держась. Кружится один горбатенький. Личико его, потерявшее детские
очертания, печально, и не видно на нем ни радости, ни страха, ни важности.
Самый маленький не отстал от товарищей и кружится на коленях у дядьки.
Когда карусель останавливается и детей снимают, они не сразу
расстаются с ней. Один задумчиво смотрит на коня и, подняв ручонку, робко
гладит его шею. Другой, более экспансивный, выражает свой восторг и
благодарность коню дикими движениями, криками. Он дергает его за хвост,
бьет по голове и кричит ему что-то на ухо и смеется, ни на кого не обращая
внимания. Его уводят последнего.
Колокол продолжает звонить, созывая народ в большой деревянный театр,
где представляется война буров с англичанами. На наружной площадке стоит
какая-то черная, кривая махина, похожая не то на туловище трубочиста, не то
на копченую колбасу на колесах. Надпись гласит: ‘Длинный Том’. Тут же
изредка показываются, возбуждая любопытство, полузамерзшие буры — плохо
выбритые субъекты в каких-то средневековых костюмах и с деревянными ружьями
и пистолетами, и англичане с таким же оружием и бритвенными тазами на
головах. Нужно отдать справедливость режиссеру — для англичан он выбрал
самые отвратительные физиономии. Чемберлэн не показывался,- вероятно, не
нашлось достаточно мерзкого лица.
Внутри театра темень и холодище. В щели пробивается синеватый дневной
свет и борется с десятком свечей. Публики много, особенно на галерке, ребят
наполовину. Тут же, в первых рядах, я увидел своих знакомцев — приютских. У
раздетых артистов изо рта клубится пар, английский генерал в красных
штанах, прямой, как палка, потирает покрасневшие руки. Драма в высшей
степени нелепа и настолько же благородна. Дочь генерала любит молодого
бура, но тот не хочет изменить своим и любит бурку, и отсюда война.
Англичанка закалывает невесту — и той, бедной, приходится десять минут
лежать в своем белом платье на холодном полу, бура сажают в тюрьму, отсюда
война. Проклятия, благословения, стрельба, копченая колбаса с надписью
‘Длинный Том’, выстрелы, крушение блиндированного поезда,- между прочим,
английский солдат был в полтора раза выше поезда и в десять раз больше
железнодорожного моста,- бурский гимн и т. д. В заключение полное поражение
англичан,- генерал в красных штанах стоит на коленях,- и появление самого
дяди Крюгера в цилиндре и с сигарой в руках.
Восторгались пьесой одни дети. Взрослые не обнаруживали ни малейшего
воодушевления и к происходящему на сцене относились несколько иронически.
Когда, по случаю кровожадности английской девицы, очень некрасивой, возник
на сцене вопрос, черт она или человек, с галерки послышался ответ:
— Да ты в рыло-то ей глянь! Конечно, черт!
А по пьесе действительно получается такой ответ, что та черт, и когда
публика услыхала подтверждение своего мнения, она выразила положительную
радость. В заключение играли на каких-то дудках шестеро самых заправских
мужичков, и играли очень недурно, важно выдерживая характер русской как
заунывной, так и плясовой песни. При исполнении последней вся галерка
пристукивала и подплясывала, отчасти от веселья, отчасти и от холода.
Выйдя из театра, я спросил у дядьки относительно ребятишек, на какие
деньги их водили в театр. Оказалось, что балаганщики впустили их даром. В
это время в театр вошла новая кучка других приютских детей, тоже, вероятно,
бесплатно. Доброе дело!
3.
Так называемое гулянье расположено у Пресненской заставы и занимает
площадь не меньшую, чем Девичье поле. От последнего оно выгодно отличается
обилием и свежестыо воздуха. Девичье поле окружено чуть ли не со вcex
сторон очень пыльными улицами, причем пыль не остается в покое, а принимает
непосредственное участие в гулянье. Куда ни обернешься, взгляд встречает
или заборы, или дома, или по-весеннему обнаженные деревья. Душе скучно.
Хорошо в этом отношении на новом гулянье. Проезду поблизости нет, и
расположено гулянье на очень высоком бугре, откуда открывается
прекраснейший вид на окрестности Москвы. Синеют Воробьевы горы, кое-где еще
сверкающие белыми полосами нестаявшего снега, поблескивает поблизости еще
не усмирившаяся Москва-река, напpaвo видны железнодорожные мосты,
Дорогомиловское кладбище и далекое Кунцево.
По характеру увеселений и публики новое гулянье на первый взгляд ничем
не отличается от Девичьего поля. Те же народные театры, те же балаганы,
панорамы, карусели и клоуны. И остроты все те же: о рыжих, о первой гильдии
‘подлецах’, обладающих носом в виде пятачка. То же зазывание и в балаганы.
На галерее ‘шотландского цирка’ какой-то растрепанный молодец в
пестрядинной рубахе зычно выкрикивает все одну и ту же фразу, в которой он
старательно перечисляет все богатства цирка:
— Дрессированные собачки, лошадки, обезьянки и восемь артистов!
Благодаря дешевизне входа (по пятачку) публика берет места с бою, и у
дверей невероятная толкучка. Но не пустуют и другие балаганы. Скрипят, не
умолкая, вертикальные карусели, и зрители залюбовываются одной парой
катающихся, самой, наверное, счастливой парой в мире. Он обладает именно
рыжей бородой, но нисколько, по-видимому, не смущен злополучным придатком.
Да и вообще он выше предрассудков и с трогательным спокойствием обнимает
ее, краснощекую, белозубую. Карусель кружится быстрее, и она, по женской
своей слабости, начинает повизгивать и прячет голову к нему в колена, а он
любовно постукивает ее по спине и кричит что-то веселое смеющимся зрителям.
Присматриваясь к публике, я нахожу в ней разницу сравнительно с
публикой Девичьего поля. Здесь, на новом гулянье, толпа более однородна по
лицам и костюмам, более проста и искренна в выражении своих чувств.
По-видимому, все это фабричные со смежных фабрик, в большинстве знакомые
друг с другом. И что меня очень удивило, я совсем не видал пьяных, хотя
неподалеку зияла разверстая пасть винной лавки. Были слегка выпившие, но и
тех мало.
В сторонке, за балаганами, собралась кучка народу, и из середины ее
доносятся бойкие звуки плясового мотива. В узеньком пространстве,
оставленном толпой, пляшут двое. Один, высокий, тощий, с лошадиным
профилем, серьезен до мрачности, и пока ноги его выделывают самые
замысловатые и неожиданные курбеты,-туловище неподвижно и глаза смотрят в
одну точку. Во втором плясуне чувствуется артист. Глаза его вдохновенно
устремлены в небо и губы что-то пришептывают, пока ноги с удивительной
легкостью переносят его из одного конца в другой. Первый сдается
ремесленник и останавливается. Противники серьезно пожимают друг другу руки
и благодарят музыканта.
— Ну-ка со мной,- говорит артисту пожилой рабочий, по-видимому,
отставной солдат, бойкий и веселый. Артист выражает согласие, и солдат
становится в позу. Жена его стоит тут же и лущит подсолнухи. Давно уже
надвигавшаяся серая туча осыпает толпу частой, девственно белой крупой, и
все разбегаются под защиту навесов.
4.
Вчера я вышел из холодного помещения одной из картинных выставок,
унося с собой впечатление пустых и гулких зал, рисованного ярко-синего моря
и такого же неба, красивого, южного неба. Все цвета спектра сверкали на
волнах этого моря, и радостно смеялась изумрудная зелень травы, и задумчиво
темнели стройные кипарисы. И пока я смотрел на картины, мне казалось, что
нет в мире ничего лучшего этих рисованных морей и деревьев.
Но вот я вышел на грохочущую улицу и увидал лучшее: то было настоящее
небо, настоящие тени и деревья. Бледное и бедное красками было то небо,
жалкие, голые, еще не согревшиеся от зимы были те деревья, но как ничтожны,
как бесконечно жалки и бледны были перед ними самые яркие краски картин! И
каким бессильным показались мне человеческое слово и рука в их надменных
попытках передать свет солнца, глубокую бездонную синеву неба, ласкающее
тепло воздуха, гармонические сочетания живых цветов и звуков!
Да, в этом грохоте улиц, стонущих и ноющих под копытами лошадей и
железом быстрых колес, в этом непрерывно мерцающем движении разноцветной
толпы, шумной, радостной и возбужденной, в этом сиянии неба и солнца и
скромном лепетании городских ручейков, преследуемых и гонимых,- во всех
этих звуках, цветах и движении была чудная гармония волнующейся жизни.
Грубый голос тяжелого труда сливался с мягкими звуками счастливого безделья
и отдыха, и если это был диссонанс, то красивейший и оригинальнейший в мире
диссонанс.
Невольное возбуждение и радость охватили душу, я забыл о жалких
картинах выставки и смотрел, и слушал, и подставлял солнцу лицо, измученное
холодами и ветрами зимы, и радовался, что я могу слушать, а главной,
смотреть, смотреть…
Какая это чудная вещь — глаза!
В редакцию не стоило итти: там слишком мало солнца и слишком много
газет, и я взобрался на верх первой попавшейся конки: пусть везет куда
хочет, так как везде светило солнце и везде суетятся люди, осчастливленные
весной.
На одной из остановок на империал взобралась пара мужиков, один
старый, низенький, с багрово-кирпичным лицом и рваной шапкой, надвинутой до
носа, другой — молодой, здоровый, с красивым, но неподвижным лицом. На нем
был полушубок с ярко-желтыми заплатами, и в руках он держал длинную палку.
— А где мы сейчас едем? — спросил молодой мужик.
— По Тверскому.
— О! А как деревья стоят?
Я посмотрел внимательнее на мужика и увидел неподвижные и мутные
глаза. Он был слеп. И он рассказал мне, что уже десять лет он ничего не
видит. Был он рабочим на конке, как-то раз попал между вагоном и телегой и
повредил себе голову. Повреждение было найдено неважным, но через три
месяца он ослеп.
Говорил слепой громким и как будто равнодушным голосом. Но когда он
стал расспрашивать о том, какая теперь Москва, в его наивных, простых и для
меня, зрячего, странных вопросах зазвучала жгучая тоска, от которой веяло
беспросветной, вечной тьмой и горем.
— Ну и как же ты?
— А так. Помирать нужно.
Когда я сходил с конки и бросил последний взгляд на слепого, он сидел,
отвернувшись в сторону, все с тем же неподвижным лицом, и вытирал пальцем
незрячие глаза, из которых катились слезы.
Он думал, вероятно, что никто этих слез не видит.
Пожалуй, он был и прав.
5.
Бывает так, что многие годы живет один человек с другим и привыкает к
нему, так что перестает понимать его. Каждый день, и утром, и вечером,
видит он перед собой одно и то же лицо, разговаривая, бранясь, шутя или
ласкаясь, он смотрит на это лицо. Изучена па лице каждая морщинка и
складка, запечатлены в памяти все его выражения, начиная от смеха, кончая
гневом и плачем. И в этот момент, когда привычка поместится между вами, ваш
глаз теряет свою власть над тем, что он видит. Точно на твердом камне, на