Фантасмагории, Павлова Каролина Карловна, Год: 1894

Время на прочтение: 6 минут(ы)
‘Библиотека поэта’. Большая серия. Второе издание
М.,—Л., ‘Советский писатель’, 1964
Каролина Павлова. Полное собрание стихотворений

ФАНТАСМАГОРИИ

Vorbei! Vorbei!l
(Goethe. ‘Faust’)

1 Мимо! Мимо!
(Гете. ‘Фауст’) (немец.).— Ред.

1

Карета катилась быстро по плоской дороге, в карете кто-то сидел задумавшись. Было это ночью, северной майской ночью, которая не темнее дня. Можно было все видеть направо и налево, но смотреть было не на что: и с той н с другой стороны за гладью — гладь, за полем — поле, ни конца, ни смены. Петербург, и дворцы, и дачи, и парки, н прыткие экипажи, и шум, и возня — пропали позади, без следа и помину, словно их на свете не было. Ширилась болотистая равнина, по которой нет-нет торчал невзрачными кучками сероватый, тощий кустарник н поднимались невысоко горемычные березки. Больше ничего. Нечему было развлечь мысли, они могли тянуться своим порядком, одна за другой, одна за другую цепляясь, одна другую погоняя. По этой дороге можно было думать на раздолье.
И многое думалось тому, кто сидел в карете. Есть, божьего милостью, каждому о чем призадуматься. Что да что ни прошло мимо этого ума, пока скользила мимо глаз, в беспрестанном повторении, одна и та же картина!
Помыслы неслись вперед в чужую даль, неслись назад в знакомые места, к тому, что прошло, к тому, что будет, и опять взвивались н уносились бог весть куда. Они давно были приучены к резвой воле.
Наконец стало думаться нечто похожее вот на что:
Есть же такие люди, в которых то, что шевелится в голове, не просит формы, не силится проявиться каким-нибудь образом. Есть такие, которым никогда не хочется взяться ни за перо, ни за кисть, ни за резец, а слова только служат для объяснения существенных потребностей и для салонного разговора. Уж бог их знает, как они сотворены, но есть такие, и им кажется, что такими и следует быть.
А может статься, оно и правда.
В самом деле, что за странный человек наш брат! Глядит на ясное небо — дай изображу красками, видит бурю — дай расскажу словами, горюет — дай выражу звуками. Что за бедственная потребность! Художник — ведь это чудовище! Ночью загорелся город, дома валятся, люди гибнут,— он смотрит с восхищением, как пламя стоит красным столбом на черном небе, он бежит не спасать людей, а принести краски и кисти. Он слышит вопли — и шепчет стихи. Ей-богу, страшно подумать. Гете получает письмо с черной печатью — и оставляет нераспечатанным на своем столе, потому что полагает, что это известие о смерти сына, а он хочет теперь быть спокоен духом, чтобы дописать ‘Ифигению в Тавриде’. Тальма узнает о неожиданной смерти отца и вскрикивает,— и в ту же минуту думает: вот как вскрикивают в ужасе, вот как надо мне вскрикнуть на сцене. Умирающий Брюллов проходит мимо зеркала, останавливается и говорит: ‘Какое у меня сделалось эффектное лицо. Дайте краски’.— И пишет с себя лучшую свою картину, всматриваясь и любуясь выражением предсмертного своего страдания. Что это такое? Всякую другую страсть, всякое увлечение можно объяснить, это —нет. Игрок хочет денег, завоеватель —власти и славы, ученый, наконец, ищет полезного открытия. Художник не ищет никакой выгоды, даже и славы не ищет: работал, не спал по ночам, напрягал все силы, изнурялся, дал форму своей мысли,— и доволен, цель достигнута. Какая цель? Что вышло из этой траты покоя и жизни? Одной сказкой стало больше на свете, где их так много.
Но иногда берет нас еще особый недуг, похожий на гидрофобию собак: берет чернилобоязнь. Так тебя и мучит написать, так и тянет к письменному столу, подойдешь — и отшатнешься. Страшно становится облить свое свежее чувство этой черной, пошлой влагой. Перо смотрит грозно, чистая, девственная бумага словно говорит: не тронь меня! не смей! А мысль бьется в голове, как жаворонок в клетке. Мусульманское поверье запрещает рисовать человеческое подобие, они говорят, что в наказание за эту пародию божественного творчества этот образ будет преследовать своего создателя, требуя себе души. Тут наоборот: идея преследует поэта и пристает к нему: дай мне воплощение, дай мне образ. Какой? Где материал, еще не истощенный? Где слова и формы, уже не изношенные давно?..
А между тем ведь они найдутся… Ужели этому не будет конца? Ужели всегда будут находиться новые выражения чувству? другие облачения фантазии?
Карета остановилась. Что такое? — Станция. Повозились вокруг лошадей, перепрягли. — Ступай! Свежая упряжка помчала вольной рысью. Продолжается поле, продолжаются думы.
И о чем я себя спрашиваю теперь? Не бороться ли мне с этой надобностью высказываться? Не решиться ли наперед, начиная путь, держать на привязи свою поблажку? Идти молчаливо мимо всех дивных проявлений? Как подумаешь: сколько одной и той же дорогой прошло путешественников! Сколько рассказалось тех же путешествий! Что может рассказать тот, кто тут же проходит тысячным, десятитысячным посетителем?
И какие еще люди прошли до него! Какие голоса говорили!
Господи! положи хранение устам моим!
А петь все-таки можно. И пошлых предметов нет. Это вздор.
Помню, говорили раз при великом поэте, что один господин написал стихотворение ‘Лотос’. ‘Что ему дался лотос? — отвечал поэт. — Если он не сумел сказать ничего нового о розе, то не сказал ничего нового и о лотосе’. Это так.
Да и форма. Если б и существовала в поэзии только одна форма, что за нужда? В один и тот же стакан можно лить всевозможные вина. Когда требуют чаю, спрашивают, крепок и душист ли чай, а не оригинальна ли чашка. А выдохшийся чай не становится лучше в чашке совсем новой формы.
Да, может писать тот, кто может.
А что ни говори — бедовое дело!
Затрепещет душа, заблещет мысль, и кровь закипит, и шепчутся слова, сливаясь в стнх. Это пир Фантазии, ее резвая потеха, ее радостная воля.
И песнь стоит строками на бумаге.
Тут уже какая-то утрата свободы.
Фантазия-дикарка приубрана и выведена напоказ. О ней говорят и рассуждают. Про нее осведомляются, как про невесту. Недалеко до урочного часа.
И бьет он ей. В типографии совершается роковой обряд, и бедняжка выходит оттуда уже рабой. Отдали ее, отважную Шехе-резаду, за грозного повелителя, блажной шах-публика удостоил ее выбора, и она должна забавлять его своею сказкой, если хочет остаться в живых. И шах уже состарился, стал угрюмее и неудобо-забавляемее прежнего. Бывало, он слушал россказни развесив уши, теперь у него не то в голове: он думает, как бы затеять выгодную спекуляцию и удвоить свои доходы. Не легко развлечь его прибаутками. Того и гляди, что он зевнет, что-то проворчит, отвернется и заснет,— и тогда рассказчица погибла.
Бедовое дело! А ведь не устоишь…
Уснем-ка и мы покуда.
Заснулось крепко. Много верстовых столбов промелькнуло, дорога сделалась гористой. Вдруг послышался шум, крики нескольких голосов, такая возня, что нельзя было не проснуться. Карета стояла опять у станционного дома, и около кареты стояли две-три жалкие, грязные, неуклюжие фигуры и голосили между собой. — Что это? Перекладывают?
Первые нерусские звуки.
Светло было на небе, солнце всходило.
— С богом! Далее!
Далее понеслась карета с тем, кто в ней сидел.
Надо прибавить, что это была женщина…

2

Голый край, суровые виды. Для путника здесь весело лишь то, что он едет мимо. У этой неприветливой страны лицо уже не русское. На вершине стоит, сжавшись в городок, кучка домов, старинных, с острыми кровлями. Место крепкое в былую пору, с именем не темным. Глядит он угрюмым стариком, пережившим свое время. Его ненужные теперь ограды и башни смотрят с высоты в молчании спесивом на окрестность. И спесь позволена им: видели переворот великий эти стены, им есть что помнить, есть что рассказать.
Был день один, и им об этом дне
Забыть не можно, видели оне,
Как стан стоял здесь грозный против стана,
Как лютый спор с соседом вел сосед,
Как в той равнине пересилил швед
России молодого великана.
Резней кипела эта вся пустыня,
Стонала стоном старая твердыня!
Сумела ли ты втайне разгадать,
Когда его неистовым напором
Теснила вся соперникова рать,
Каким тогда ее считал он взором?
Ты, битвы той свидетель на холме,
Ты поняла ль, пока шла распря злая,
Что он, врагам в день Нарвский уступая,
Полтавский день готовил им в уме?

3

Дальше! уж не домоседа
Жизнь веду я: без обеда
Быть и нынче не беда.
Дальше! едем без оглядки,
Наши тощие лошадки
Скачут прытко, хоть куда!
Видны кровли там, у пашни,
Горсть домишек, две-три башни,
Зданья, зодчим не пример,
Засверкали в блеске солнца,
Катим, ямщика-чухонца
Понукает мой курьер.
Ты знаком мне, городишка,
Где наукам без излишка
Предается молодежь.
Вс, чай, вздоришь ты немало,
Сплетничаешь, как бывало,
Вс буяном ты слывешь.
Пожилося мне недаром
И в тебе, притоне старом
Той остзейской немчуры.
Пожилось мне тут не в холе:
Не забыть мне поневоле
Этой горестной поры.
Было здесь — да мало ль было!
И не в том теперь уж сила,—
Лажу я с своей судьбой,
Хоть и тяжко мне немного…
Ну, прощай! длинна дорога,
Надо ехать. Бог с тобой!

4

Застава в поле: русская граница,
Шаг — и уж я не на Руси. Он сделан,—
И как-то странно сделать этот шаг…
Оглянешься невольно… И теперь
Туда, в далекий путь из края в край,
Туда, куда несутся мои думы…
Там вс, что может счастье заменить
И грудь опять наполнить силой жизни.
Там, впереди, — весь быт широкий мира,
Все горы и моря, все города
И все искусства. Впереди все земли,
Какие есть на свете! Позади —
Одна земля, с названием: отчизна!
Я с ней простилась… В добрый час, вперед!
Как знать? быть может…
Между 1856 и 1858

ПРИМЕЧАНИЯ

Фантасмагории. Впервые — ‘Русское обозрение’, 1894, No 12, стр. 964—970. Эпиграф — из 5-го действия 2-й части ‘Фауста’ Гете. Было опубликовано внуком Павловой Д. И. Павловым, который предпослал ему небольшой некролог поэтессы и краткое объяснение, где сообщил, что очерк ‘Фантасмагории’ найден нм ‘среди рукописей К. К. Павловой и относится, очевидно, ко времени ее выезда из России, следовательно к 1861 г.’. Д. И. Павлов явно ошибся в этих предположениях: Павлова выехала из России весною 1856 г., путь ее шел от Петербурга, из которого она выехала на лошадях в Ревель через Нарву и Дерпт, а затем на пароходе до Германии, что подтверждается текстом очерка. В прозаической его части говорится: ‘Карета катилась быстро… Было это ночью, северной майской ночью…’ Во 2-й главке речь идет о Нарвской крепости и воспоминаниях о Петре и Нарвской битве (1704). В 3-й главе описываются воспоминания о Дерпте: ‘Ты знаком мне, городишка, Где наукам без излишка Предается молодежь’. Тальма Франсуа-Жозеф (1763—1826) — французский актер. Гидрофобия — водобоязнь, бешенство. Был день один и т. д. Здесь речь идет о поражении, нанесенном в 1700 г. войсками шведского короля Карла XII русской армии. Остзейский — прибалтийский.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека