Ф. Н. Плевако, Дорошевич Влас Михайлович, Год: 1907

Время на прочтение: 21 минут(ы)
Дорошевич В.М. Воспоминания
М., ‘Новое литературное обозрение’, 2008.

Ф.Н. ПЛЕВАКО

I

Когда Ф.Н. Плевако бросал в лицо игуменье Мигрофании, — да и одной ли игуменье Митрофании были брошены в лицо эти слова:
— Выше стройте монастырские стены, — выше, чтобы ни один стон, ни один вопль замученных вами жертв не перелетал через них!1 — кто сомневался, что если на его веку суждено быть русскому представительству, то первым депутатом в первый русский парламент будет:
— Федор Никифорович Плевако. ‘Рожденный русский Мирабо’.
И вот, как труба архангела, прозвучал призыв к новой жизни, возвещая страшный суд над прошлым и воскрешение мертвых.
И задвигалось огромное кладбище от ледяных полей Белого моря до синих, ласковым солнцем озаренных волн Крымского берега.
Тихо было на кладбище, — ‘только камни вопияли’2.
И зашатались надгробные памятники, и ожили мертвые.
И вышли из гробов.
Для страшного суда над прошлым. Для новой жизни.
Вся страна воскресла.
Воистину, воскресла вся страна.
И над великолепным палаццо на Новинском бульваре3, сложенным из говорящих — тоже говорящих! — камней, напрасно раздался призывный голос:
— Лазарь! Лазарь!
Лазарь не встал.
Из великолепного мавзолея раздался ответ:
— Трехдневен есмь, и уже…4
Как же случилось это, что он один не воскрес в день воскресения мертвых?
Как случилось, что, когда заговорила вся Россия, молчал ее лучший ‘златоуст’?
Было ли ему что сказать!
У кого же было больше сказать, чем у Федора Никифоровича Плевако?
Сколько слез, горькой обиды, черной неправды, сколько тягот русской жизни, ‘обиды сильного, презренья наглеца’5, беспросветного отчаяния, страданий, муки и скорби, торжества неправды, унижения правоты, мрака, безвестных мучений прошло перед ним?
Страшное место — кабинет Плевако.
Если б собрать воедино все слезы, которые были пролиты здесь, — великий оратор захлебнулся бы в своем кабинете, как пушкинский скупой ‘в своем подвале верном’6.
Зачем же его уста были запечатаны тогда, когда распечатались уста всех?
Зачем так поздно случилось это!
Светильник погас в ожидании жениха.
Так долго была ночь в ожидании брачного пира!..
Слушая годы, долгие годы, беспросветную повесть русского горя, — он привык к ней.
Перестал верить, что может солнце у нас засветить.
Вот почему, когда раздался призывный голос:
— Лазарь! Тебе говорю: встань! — в ответ из пышного мавзолея, сложенного из говорящих, — много говорящих, — камней, послышалось печальное и лишенное веры:
— Трехдневен есмь, и уже…
Когда весело гудели пасхальные колокола светлого воскресения России, — мы, христосуясь, не видели на празднике Плевако.
Когда, надрывая сердце великопостным звоном, печально ударяют колокола четыредесятницы, — Лазарь вышел из гробницы. И мы празднуем:
— Воскрешение Лазаря!
В первую Думу, на которую возлагались все надежды, Плевако не вошел. В теперешнюю Плевако вошел. Теперь в Думе есть великий адвокат7. Но чьим адвокатом он будет?

II

— Вам угодно Плевако? Какого?
— У вас не один?
— Есть несколько Плевак. Плевако, восклицавший: ‘Выше стройте монастырские стены!’ — и друг Победоносцева, Плевако 12-го января, ‘Татьянинский Плевако’ и душеприказчик Медынцевских8 и других, но вообще миллионов.
— Большой выбор! Но нет! Мне не надо ни левого Плевако, ни татьянинского, ни победоносцевского. Дайте мне просто Плевако.
Обыкновенного Плевако. Какого мы все знаем. Великого адвоката. Мне хочется посмотреть:
— Оправдает ли он себя в Думе?
Вот он.

III

Всякого адвоката приглашают.
Плевако не приглашают. Его:
— Поднимают.
В Москве говорят:
— Ваше дело трудное!
— Да, трудное. Адвокаты тут вряд ли помогут.
— Вряд ли!
— Остается ‘поднять’ Плевако.
Плевако в московской адвокатуре — то же, что был Захарьин в московской медицине.
Чудодей.
Об адвокате Плевако трудно говорить.
Его имя уже обросло легендами.
Трудно отделить вымысел от правды.
Словно он жил 1000 лет тому назад!
Легендарный человек!
Плевако — это удачное слово.
В Киеве пред присяжными-крестьянами он защищает светлейшего князя Грузинского, обвиняемого в убийстве управляющего9.
Князь был свидетелем, очевидцем неверности жены.
И Плевако говорит:
— Он застал их вместе…
Пауза.
— Нехорошо вместе.
Можно ли найти более мягкую и сильную форму? Плевако — это неожиданность мысли.
В Татьянин день, после горячей речи на столе в ‘Эрмитаже’, студенты окружили его в ‘Стрельне’:
— Почему ваша деятельность во все остальные дни года находится в таком несоответствии с речами, которые вы говорите двенадцатого января?
Толпа приперла его к огромной пальме.
Молодежь возбуждена…
И не одним негодованием…
Момент затруднительный.
И Плевако в отчаянии восклицает:
— Слова!
Молчание.
— Зачем же вы меня припираете к пальме? Что ж вы думаете: это дерево познания добра и зла?
И происшествие кончается общим гомерическим хохотом.
Про него существует анекдот, несколько длинный, но достаточно хороший, чтобы рассказать даже при сомнении в его достоверности.
В захолустном уездном городе Плевако пришлось зайти в мировой съезд10, чтобы навести справку о каком-то, — вероятно, миллионном, — наследстве.
В здании мирового съезда как раз заседало в это время ‘бродячее правосудие’.
Выездная сессия, с кандидатами на судебные должности11 вместо защитников и с пятнадцатью свободными минутами на каждое дело.
Проходя по коридору, Плевако увидел какую-то старушку, бедно, чисто одетую. Которая горько плакала.
Плевако осведомился.
Материнская любовь и материнское горе всегда особенно трогали Плевако.
— У вас сын судится?
— Нет, я сама.
— Вы? Что же такое могли вы сделать, противное законам?
История оказалась вздорной. Для всех, кроме старушки.
— Все померли… Средств никаких… Украла… Кража пустячная.
Но — дворянка. Окружной суд. Плевако обратился к ее ‘кандидату’:
— Не передадите ли мне защиты?
— Федор Никифорович!..
Известие, что ‘в суде выступает сам Плевако’, через две минуты вызвало волнение в городе.
Судьи сделали перерыв, чтобы дать городским дамам время одеться и прибежать в суд.
Зал переполнился.
Товарищ прокурора, ‘набивающий руку’ на выездных сессиях, заострил язык.
С таким противником! Перед такой аудиторией!
Судебное следствие длилось минуту.
— Признаете ли себя виновной… кофейника… меньше 300 рублей…
— Признаю, ваше превосходительство!
— В виду сознания… отказываюсь от допроса свидетелей…
— В свою очередь не вижу надобности!
Товарищ прокурора поднялся
— …не простая кража… Когда крадет темный, неграмотный человек-Дворянка!.. по рождению принадлежащая… заветы воспитания… образования… Какой пример для простых, для темных людей?
Поднялся Плевако:
— Господа присяжные заседатели! Каюсь. Я несколько легкомысленно посмотрел на дело и взял на себя защиту моей клиентки. Думал, присяжные пожалеют. Дело пустячное! Но, выслушав речь господина товарища прокурора, я увидал, что ошибся. Он так убедил меня в тяжести преступления моей клиентки, что я не нахожу ни одного слова в ее оправдание. И позволю себе только несколько развить мысль почтенного представителя обвинения. В восемьсот шестьдесят втором году, господа присяжные заседатели, Русь страдала от страшных внутренних беспорядков. Но предки наши послали за варягами. Пришли варяги, помогли, плохо ли, хорошо ли, но ввели порядок. И Русь спасена. Воскресла Русь. Потом на Русь пришли татары, разграбили, сожгли ее, полонили всю. Погибала Русь. Но не погибла! Съедаемая удельными раздорами, забыла их, сплотилась воедино, встряхнулась могучая Русь и сбросила с себя ненавистное ‘поганое’ иго. Поднялась и воскресла святая Русь. Спаслася! В одна тысяча шестьсот двенадцатом году, под надменным игом поляков, кровью сочилась и умирала израненная Русь. Все пророчило ее гибель. Москва была взята, и уж в Варшаве, как коршун ждет добычи, ждал Мономахова венца чуждый Руси, иноплеменный царь12. Но, пока поляки пировали победу в Москве, — в Нижнем Новгороде кликнул могучий русский клич Козьма Минин, простой званием, великий сердцем человек. И как слетаются орлы, слетелась Русь на его орлиный клекот, и встала как один человек, и разбила позорные цепи, и с позором прогнала надменного врага. Воскресла святая Русь И была спасена. А через двести лет победитель всей Европы13, казалось, на голову ей ступил дерзкою ногой. Москва была сожжена! Сама Москва! Из Кремля победитель диктовал условия мира! Но и тут не погибла Русь. Поднялась, и огнем, и морозом своим, оружием и граблями гнала победителя — гнала, пока не утопила его славы в Березине. Воскресла Русь! Но вот в тысяча восемьсот таком-то году престарелая дворянка такая-то, от голода забыв все законы божеские и человеческие, украла серебряный кофейник, подорвала всякое уважение к священному праву собственности, подала пагубный пример всей России. И от этого удара, мне кажется, никогда не оправиться, не подняться, не воскресить бедной Руси.
‘Практиковавшийся’ товарищ прокурора, говорят, в ту ночь покушался отравиться…
Плевако — страшный противник.
Страшный своею находчивостью.
Когда в мамонтовском процессе14 гражданский истец присяжный поверенный Рейнбот иронически отозвался о ‘патриотизме’ С.И. Мамонтова, костромича родом, мечтавшего о возрождении ‘родного северного края’, то Плевако закончил свой ответ ему:
— Тут говорили о патриотизме… Ну, что касается до этого, то…
И голос его загремел:
— Не костромичей учить патриотизму!
Вряд ли противник ожидал, что в суд вызовут тень Сусанина! Г-н Рейнбот сильно подчеркивал, что оценка заводов, купленных в казну, подтверждена Высочайшим повелением. Тут нет места для спора. Поспорь! Плевако, возражая:
— Противник мой вышел на борьбу, заслонившись иконой. Трон! Но я знаю, как и с чем поступить. Икону я возьму с благоговением и бережно поставлю к стороне, а противника выведу из-за нее: ‘А ну-ка, поговорим начистоту, зачем, друг мой, прятаться?’
Он страшен словом. И молчанием.
Потому что и молчание у него бывает находчиво. Это было на процессе знаменитого Меранвиля де Сен-Клера15, в Петербурге.
В своей речи Плевако кольнул петербургскую адвокатуру.
И больно кольнул.
‘Рана проникала до кости’.
Его противником был покойный Миронов.
Едва Плевако кончил, Миронов поднялся:
— Прошу слова!
— Прошу перерыва! — поспешил заявить Плевако. Был назначен перерыв в 10 минут.
Плевако отправился в ‘советскую’, развалился на диване и принялся рассказывать молодым присяжным поверенным адвокатские анекдоты.
Обычная беседа юридических мудрецов с юридическими младенцами.
Хороший анекдот выигрывает дело. Хороший анекдот в лоск укладывает противника. Хороший анекдот создает адвокатскую славу.
Хороший анекдот для адвоката все.
В этом убеждении юридические младенцы и воспитываются.
И он разыграл пред ними хороший анекдот.
20 минут прошло, — десятиминутные перерывы в суде всегда длятся 20 минут.
Появился судебный рассыльный:
— Суд идет в заседание.
Все поспешили.
Один Плевако спросил себе ‘еще стакан чаю’ и улегся еще удобнее на диване.
— Федор Никифорович! А вы?
— Зачем?
И ‘калмыцкие’ глаза Плевако засветились смехом и юношеским весельем.
Было бы мало сказать: он любит шутку. Он ‘обожает проказы’.
— Вы видели ‘его’, как ‘он’ ходил во время перерыва? Все сочинял, сочинял! Ему нужно теперь в меня пальцем тыкать: ‘вы’ да ‘вы’! У него так сочинено. А меня-то и нет! Тычь в пустое место!
Perfidia graeca16!
Толстый бедняга Миронов очутился в положении человека, который со всех ног ринулся, чтобы выломать дверь. А у него под носом ее открыли. В борьбе и хорошая ‘подножка чего-нибудь да стоит’! А Ф.Н. Плевако — человек борьбы.

IV

Плевако может произнести слабую речь. Но слабой ‘реплики’, слабого ответа противнику, — никогда. Он вяло, словно затекшей рукой, парирует атаки и выпады противника. Но первая царапина, и он весь переродился. Он весь — атака, натиск.
Его рапира блещет, сверкает, осыпает противника градом неожиданных ударов.
Неожиданных! Он:
— Весь из неожиданностей!
И в этом ужас противника.
Вы никогда не знаете, на какую площадь вас переведет и заставит драться Плевако.
В деле Бестужева, обвинявшегося в двоеженстве, в Москве — Плевако поставил вопрос так.
(Тогда еще дела о двоеженстве слушались гласным судом. Дверей не законопачивали.)
— Подсудимый женился два раза. В первый раз неудачно. Слишком молодым, когда жениться еще рано. Необдуманно. Испортил жизнь и себе, и несчастной женщине. Поступил, словом, нехорошо. Во второй раз — в возрасте зрелом. Обдуманно. Создал счастье свое и той, которая вышла за него замуж. И вот вас заставляют судить его за то, что он сделал хорошо!
И Плевако ‘поистине не понимал’:
— За что же тут судить?
За обдуманный и хороший поступок?
— Вот за то, что он в первый раз женился, — его следовало бы судить. Зачем испортил чужую жизнь? Но за первый брак его судить невозможно.
И Плевако со вздохом прибавил:
— К сожалению, невозможно!
И, улыбаясь парадоксу, присяжные ‘отпустили’ человека, виновного в ‘законном неудачном браке’.
Его друг Победоносцев вряд ли был в восторге от этой речи.
Но в борьбе не щадят ни врагов, ни друзей.
А Ф.Н. Плевако — человек борьбы.
Уже из того, что его главная сила — ‘реплика’, вы видите, что это ‘импровизатор’.
И когда в одном процессе пред присяжными простыми крестьянами Плевако начал свою речь с того, что разорвал на мелкие клочки какие-то бумаги:
— Я приготовил, господа присяжные заседатели, речь. Но, выслушав то, что происходило на суде, решил ‘речь’ уничтожить и просто поделиться с вами несколькими словами по душе! — это было и кокетство, и неправда.
Разорванные бумаги, самое большое, заключали в себе карикатуры на прокурора!
Он оратор ‘в запальчивости и раздражении’. Но ‘без заранее обдуманного намерения’. О, далеко без заранее обдуманного намерения.
И когда в больших и сложных процессах он ‘вмешивается в дело’ и начинает допрашивать свидетелей, — вы часто видите ужас, написанный на лицах его помощников.
— Батюшки! Собственного свидетеля сейчас дискредитирует.
И я уверен, что Федору Никифоровичу можно рассказать много новостей по процессам, которые он вел и выигрывал.
— Да вы были бы неоцененный свидетель для нас! Откуда вы знаете такие подробности?
— Я читал дело, Федор Никифорович.
— Счастливец!

V

Будущий историк русского общества, когда натолкнется на эту интересную и оригинальную личность, будет изумлен:
— Да что же такое был этот Плевако?
Он добросовестно будет рыться в газетах, найдет, перечитает его речи, и удивление его только возрастет.
— Да чем же они восхищались?
А! Это потому, что вы не слыхали Плевако!
Это все равно что показать вам ноты серенады из ‘Искателей жемчуга’17 и сказать:
— Смотрите, какой певец был Мазини.
И Плевако останется такой же легендой, какой останется Мазини. Надо было слышать, как он брал эти ноты! Речи Плевако надо слушать горячими. В суде, в пылу борьбы. И глотать их не жуя.
Перенесенные на бумагу, они остывают.
Одним из самых блестящих адвокатских турниров была встреча покойного князя А.И. Урусова с Ф.Н. Плевако в Москве.
По делу некоего Орлова, обвинявшегося в убийстве хористки Бефани.
— Одной хористки! Тогда за такие пустяки еще судили! — скажет теперешний читатель газет.
Урусов — само изящество. Сама элегантность. Позы, жесты, речи, фразы.
Arbiter адвокатских elegantiarum18.
Его речь была изящнейшей акварелью в сравнении с той картиной масляными красками, которую широкими, могучими мазками набросал этот импровизатор Плевако, стоя около стола вещественных доказательств, приковывая внимание к револьверу, из которого была убита покойная, к ее окровавленным вещам.
Он обвинял.
И грубая картина масляными красками убила тонкую акварель.
Их сравнивали тогда:
Урусова — с ‘богиней классических танцовщиц’ Дель-Эрой.
Плевако — с косматой, нечесаной Цукки, у которой все порыв, которая — вся порыв, страсть, вдохновение.
Это была дуэль Каратыгина и Мочалова19.
— Solo на тромбоне! — отзывался о речах Плевако его вечный противник Урусов.
Но и г. Кусевицкий играет только на контрабасе. Покажите контрабас и скажите:
— Вот чем чаровал Кусевицкий.
Вряд ли вас кто-нибудь поймет: Как он играл! Надо слышать.
Плевако никогда не издавал своих речей.
Он произнес много умных вещей. Но это — мудро. Их надо слышать, а не читать.
И я никогда не забуду покойного московского судебного репортера Левенберга после одного из громких процессов. Он сидел в редакции убитый.
— Что с вами?
Страшная вещь! Плевако пишет для меня свою речь!
Он чуть не плакал.
— Я хотел привести отдельные блестки. Но он был страшно любезен. ‘Нет, нет, я сам для вас напишу всю речь’. Сидит и округляет. Округляет речь Плевако!
Бедняга был безутешен.
И вздымал руки к небесам, их призывая в свидетели.
— Ну что может написать Плевако!
Это балерина, которая захотела бы спеть свои танцы.

VI

И вот чего я боюсь.
Что Ф.Н. Плевако, способный потрясать слушателей, потрясающий этим и жизнь, — ничего не скажет в Думе. Что этот боец останется свидетелем. Что ‘рожденный русский Мирабо’ не издаст ни звука. И великий оратор в Думе окажется:
— Великим молчальником жизни русской!

VII

У Плевако всегда был аппетит к общественной деятельности. Ему всегда хотелось быть в ней чем-нибудь:
— Кроме адвоката.
Но аппетит у него — в этом отношении! — был небольшой.
Довольствовался малым и удовлетворялся быстро.
Плевако напоминал того анекдотического семинариста, который на парадном обеде у губернатора съел две тарелки супа, встал, перекрестился и сказал:
— Спасибо. Каши я не хочу.
И вышел.
Еще не успевали принять закуску — а Ф.Н. Плевако вставал уже из-за стола, крестился в тот угол, где должна была быть икона, и говорил:
— Больше есть не хочется.
Одно время его соблазнили наши березовые листья, — в то время наши ‘лавры’.
Плевако захотел быть журналистом. И стал издавать газету:
— ‘Жизнь’. Хорошее название!
Накануне выхода газета имела колоссальный успех.
— Газета Плевако20!
Москва ждала:
— Плевако будет издавать газету!
Если бы Рубинштейн объявил, что он будет играть на скрипке.
Разве бы только это вызвало такой интерес!
Газета с хорошим названием открывалась статьей ‘самого Плевако’.
— Мы не признаем истории без народа. Народ без власти. Власти без нравственности. Нравственности без религии21.
Того-то без того-то. Этого-то без этого-то.
— Собаки без хвоста! Хвоста без собаки! — закончили московские шутники.
И ‘дар случайный, дар напрасный’22 — ‘Жизнь’ на этом кончилась.
Рубинштейн сыграл на скрипке плохо.
Про Плевако можно пустить какую угодно клевету.
Но сказать, что он:
— Говорит, как пишет23! — это бьио бы клеветой, которой никто бы не’ поверил.
Перо не его инструмент. Самые блестящие мысли тонут у него в чернильнице и всплывают наверх в виде надутых слов.
Все его дальнейшие попытки на поприще публициста кончались тем же. На юридическом языке это называется, кажется:
— Покушением с негодными средствами. Деяние ненаказуемо.
И мы на литературной деятельности художника громкого слова настаивать не будем.
Но он много раз бывал и гласным городской думы.
И в качестве гласного был достопримечательностью в московском стиле.
Вдобавок к колоколу, который не звонит, и к пушке, которая не стреляет, мы имели в думе:
— Плевако, который не говорит.
Счастливцы утверждают, будто слышали однажды в Думе речь Плевако. Это было во время прений по какому-то чрезвычайно важному вопросу. Чувствовалось, что нужен оратор, нужно могучее слово. Которое увлекло бы за собой могучим порывом. Поднялся Плевако.
— Плевако!
Все замерло и стихло.
‘Замолкли птичек хоры’24.
Репортеры схватились за карандаши.
Думской стенографистке кровь бросилась в голову:
— Перевру!
И в зале зазвучал будто бы голос Плевако:
— Я просил бы приказать закрыть форточку.
И он сконфуженно улыбнулся.
— Несколько дует!
И сконфуженно сел.
Но я думаю, что это легенда.
Одна из тех бесчисленных легенд, которые украшают славу великого оратора.
— Я просил бы приказать закрыть форточку. Да еще:
— Несколько дует.
Нет, для Плевако это слишком длинно! Чтобы он столько наговорил в думе? Я думаю, что это легенда.

VIII

Но отчего? Почему?
Плевако — человек борьбы.
Но борьбы лицом к лицу. Грудь с грудью. В обхватку.
Это не артиллерист, посылающий снаряды куда-то в пространство.
Они где-то — за пять верст! — взорвутся, в кого-то попадут, кого-то убьют.
Ему нужен враг перед глазами.
На расстоянии шпаги.
Надо нанести удар прямо в грудь.
Повернуть шпагу в ране.
Видеть падающее, дымящееся кровью, мертвое тело.
Если бы вы Ахилла сделали батарейным командиром, — он стрелял бы безо всякого энтузиазма.
Его батарея была бы самой плохой батареей во всех дивизиях.
А сам Ахилл спился бы от скуки в самом разгаре войны.
Плевако не может палить по невидимому врагу.
По закрытой мишени.
И потом надо, чтобы его оцарапали!
Если октябристы хотят блеснуть своим Плевако, они должны молить кадетов, эсдеков, эсеров, правых, мусульман, внепартийных, — ‘дикого’, наконец, который фигурирует в думских списках:
— Дикий! Хоть ты затронь Плевако! Это — лев, но заводной.
И затем…
Время шло, и все менялись во времени.
Если бы Великая французская революция разразилась на 30 лет позднее, — Робеспьер обзавелся бы к этому времени хорошей практикой в Аррасе25.
И 9 термидора26 мирно защищал бы какого-нибудь гражданина Дюпона, обвиняемого в сбыте фальшивых ассигнаций.
И, пересчитывая гонорар, спрашивал бы гражданина:
— Настоящие? Эти-то? Бога надо иметь в душе, гражданин!
Аккуратный был бы старик!
‘Рожденный Мирабо’ стал первоклассным адвокатом по гражданским и уголовным делам. Мирабо!.. Было время, шептали даже:
— Русский Дантон.
Приходило ли когда-нибудь в голову Ф.Н. Плевако, ожидая справки по делу о наследстве после умершего Икса, перешедшего в старообрядчество, — приходило ли ему в голову, что он мог бы крикнуть:
— Поскорее! Не заставляйте терять время Дантона!
Сколько жара русской души было растрачено в пустынях канцелярий! В ожидании справок!
Божией милостью Плевако слишком адвокат. Ему нужен немец за плечами, чтоб его вдохновлять. Вы знаете, конечно, этот рассказ про Блондена. Знаменитый канатоходец переходил через Ниагару по канату с каким-то злосчастным немцем в мешке за спиною. Он говорил, что берет немца:
— Для безопасности.
— ?!?!
— За себя не боюсь. И это может кончиться плохо. Я слишком уверен в себе, могу снебрежничать и оступиться. А боязнь за немца заставляет меня быть осторожнее. Это ощущение! Иметь немца за плечами! Это вдохновляет!
Плевако привык иметь немца за плечами.
Этого злосчастного, трепещущего подсудимого, который умирает от ужаса у него за спиною.
Вся жизнь этого ‘немца’ зависит от его слова.
И вот Плевако, блестящий, красноречивый, ‘златоуст’ на суде, молчит в городской думе. ‘Немца’ нет!
Положим, теперь октябристы могут сказать:
— А Кноп? У кого, у кого, — а у октябристов есть ‘немец за спиною’.
— Клиента!
Вот чего недостает Плевако…
Не какого-нибудь отвлеченного, а живого, с плотью, с кровью, со слезами, — настоящего клиента. Чтоб быть Плевако! На то он адвокат. ‘Слишком адвокат’.
Божией милостью адвокат. Силой обстоятельств только адвокат. И я сильно боюсь, что, молча выслушав предложение крайних правых:
— О введении военного положения повсеместно в России, — Плевако встанет, скажет:
— Каши я не хочу.
И поедет в Таганрог защищать грека, обвиняемого в мошенничестве. Но — живого грека.

IX

А между тем какая клиентка стучится в ваш адвокатский кабинет, Федор Никифорович Плевако!
Среди ограбленных миллионерш, которых вы отстаивали, не было более ограбленной и более несметно богатой. Среди заточенных женщин, которых вы защищали, не было более заточенной.
Подумайте!
Ее имя:
— Россия. Защищайте вашу мать.
Это она стучится в вашу дверь.
И заклинает вас именем тех слез, горьких обид, черной неправды, тягот русской жизни, ‘обиды сильного, презренья наглеца’, беспросветного отчаяния, страданий, муки, скорби, торжества неправды, унижения правоты, мрака, безвестных мучений, — именем того русского горя, которого вы видели столько, сколько вряд ли видел пред собою кто другой.
И я боюсь, боюсь за ваш чудный талант, за божественный дар, чтоб эта просительница так и не осталась у вас в передней.
И чтоб ваш человек не сказал ей:
— У барина генерал.
Чьим адвокатом явитесь вы, Божьей печатью отмеченный человек? Мы слышали вашу предвыборную беседу со старухой-купчихой Москвой. Другими словами, — но вы говорили:
— Долгоденственное и мирное житие и во всем благое поспешение.
Я боюсь, что для просительницы, для просительницы-России, эти прекрасные слова превратятся только в совет:
— Терпеть надо, матушка.
Не в суд или в осуждение говорю я вам эти слова, великий адвокат.
Нет, я боюсь, как боятся тысячи почитателей вашего дара, — что, слушая всю жизнь повесть русского горя, вы привыкли к нему и привыкли считать его неизбежным.
Не вас я виню.
Я кляну судьбу. Ту долгую ночь, слишком долгую, которая усыпила лучшие умы и сильные чувства и сделала вялыми, и дряблыми, и бессильными мышцы долго спавших богатырей.
Действительно ли при ‘Лазаревом воскрешении’ присутствуем мы?
О, если б было так!
Если б в душе вашей вы почувствовали, что вся ваша прежняя жизнь была только подготовкой к тому подвигу, на который вы призваны теперь.
Если б из этих слез, горя, мучений, которые видели вы, поднялся Тот, Кто взял на Себя все слезы, и горе, и мучения мира, и Своим властным и ласковым голосом сказал бы:
— Лазарь! Тебе говорю: встань! И вы встали бы.
И начали бы свидетельствовать об истине. О, какая радость!

X

Судьба была злым шахом для Федора Никифоровича Плевако. Передо мной лежит его старый портрет.
Как только кончился процесс игуменьи Митрофании, он пошел к фотографу Попову на Кузнецкий Мост и снялся.
И смотрит со старого портрета молодое лицо, — типичное лицо человека шестидесятых годов.
На них был какой-то отпечаток, который они так и сохраняли до смерти, вместе с ‘неблагонамеренными’ длинными волосами.
Если б тогда ‘увенчали здание’!
Но здание сорок лет простояло без кровли. Выветрело все внутри.
И падавший снег, и осенние дожди, и холодные туманы, и едкая пыль съели все, все почернело.
Если бы тогда…
Мы имели бы своего Мирабо.
Не Робеспьера. Не Дантона.
Но Мирабо.
Какой бы голос имела страна для выражения своих мыслей и чувств!
Несчастны те, кто поздно родился!
Несчастны те, кто родился слишком рано!
Плевако родился рано. На тридцать лет рано.
А те, кто делал судьбы России, родились поздно. Вместо XVII века во второй половине девятнадцатого.
Герцен говорит, что на людей, как на виноград, бывают свои урожаи27.
Такой бывает виноград, что вино потом ценится словно жидкое червонное золото.
В те годы был урожай на людей.
Человек родился крупный.
И вино затерли — могучее вино.
1905 год пришел, когда виноградники наши не радовали.
Неурожай на людей.
Дряблая кисть. Водянистая ягода.
Тогда из дела Кострубо-Корецкого, где-то в Рязани, о вытравлении плода, — делали огромное, всероссийское общественное событие28.
Теперь в Таврическом дворце29 вытравляют суть дарованных свобод, словно где-то в Рязани слушается дело о выкидыше!
Он, — говорят нам, — сумел своим талантом, своим гением поставить на пьедестал звание:
— Представителя защиты.
На какой пьедестал он сумел бы поставить своим гением звание:
— Представителя народа.
Но приходится снова повторять:
— О, страна бесконечных расстояний!
Какая свеча перед какой иконой не догорит в твою долгую, бесконечную зимнюю ночь.
Какая полная лампада, ярко возжженная благоговейною рукой, не выгорит и не погаснет в декабрьскую ночь до позднего, слишком позднего рассвета.
Природа зажгла в нем душу художника.
Душа художника — нежная, чувствительная душа. Чувствительная к теплу, чувствительная к холоду. Душа как цветок.
Когда пригрело ее солнце шестидесятых годов, зацвела душа, распустилась и цветами покрылася вся.
За тяжкие годы долгой реакции свернулись и поблекли лепестки.
Надежды умерли к тому времени, как они стали осуществляться.
И грустный опыт примирил со многим сердце, потерявшее надежду.
Это тоже склероз сердца, когда горький опыт наполняет его безнадежностью.
Оно уже больше не в силах так биться, так сжиматься и делаться таким большим, таким огромным.
На одном из больших процессов во время перерыва мы бродили с Плевако по коридорам Московского окружного суда.
Говорили о том, почему:
— Все старики да старики?
Почему из теперешней адвокатской молодежи не родится прежних ‘громовых’ адвокатов.
Плевако говорил о них как о цветах:
— Вырасти им не на чем. Теперь судоговоренье не играет такой роли! Мы стараемся перевести все на письменное производство.
Это говорил, — говорил спокойно, — первый русский оратор!
Плевако так, — спокойно! — говорил о смерти речи в суде.
В гласном суде о смерти человеческой речи.
Я услышал в его словах панихиду по Плевако.
Еще тогда!
Первую панихиду по Федору Никифоровичу.
‘Чародей слова’ говорил о смерти слова словно о покойнике, таком давнишнем, что на панихиде по нем присутствуешь спокойно, почти равнодушно.
Но больное место, — сколько оно должно было переболеть, прежде чем приобрести такую нечувствительность? Улыбайтесь над словами Плевако:
— Министры удостаивают появляться перед нами и говорят с нами не междометиями.
Улыбайтесь, как улыбались в Думе враги, открыто и во весь рот, как улыбались ‘друзья’, втихомолку и радостно:
— Выдохся!
Но в этих словах трагедия русской жизни.
Эти слова говорил человек, видевший министров больше, чем кто-нибудь из нас.
Здесь много ‘сердца горестных замет’30.
Это говорил человек, на слуху которого из разговора министров со страной все больше и больше постепенно исчезали существительные, прилагательные, даже глаголы, даже в повелительном наклонении.
И остались для страны одни:
— Междометия!
И то, что казалось ‘совершенно естественным’ для вас, ему, — уже привыкшему к иному, — показалось новым, страшно значительным, удивительным, победой.
Ухо, привыкшее к междометиям, услыхало с радостным удивлением:
— Говорят по-человечески?!
Он был матерью, которая перехоронила многих детей, — похоронила всех, которые у нее родились, — и когда родился новый ребенок, — Вениамин родился31! — вместо того, чтобы радоваться и ликовать, она тревожно и с тоской смотрела на маленькое, хрупкое существо:
— Надо беречь! Надо беречь! И этого похороним!
Она видела только одно:
— Хрупкость.
И только одна мысль у нее явилась:
— И этого похороним!
Даже радость родила у нее только одну боязнь!
Она похоронила до этого всех детей, которые у нее родились…
Таким вошел Плевако в Государственную думу.
Он долго ждал, он перестал уже ждать.
И когда случилось,
— Не поверил.
Долго был заперт этот чудный сад. И привык он, что жестоко карают даже| тех, кто близко подходит к ограде, — к ограде только.
И вот отперли, и он вошел в этот сад, — он сел на первой скамеечке и, увидев простые маргаритки без запаха, на краю газона, залюбовался:
— Ах, как хорошо!
А дальше не пошел. Не решился.
— Нельзя. Выгонят.
Так долго сад был заперт. Так, бывало, каторжанин, три года прикованный к тачке и потом освобожденный от нее, когда его внезапно будят:
— В контору! — спросонья ищет под нарой:
— Где же тачка?
Не может представить уже, что от тачки отковали. Смейтесь над этим, если хотите. Если можете, смейтесь.

XI

Я слушал на могиле двух ораторов из октябристов.
Г-на Шубинского и еще какого-то октябристского господина.
Г-н Шубинский уверял, что Плевако явился в Думу:
— Инвалидом. Неспособным уже к работе.
Другой октябристский господин, полемизируя с некрологом ‘Русского слова’, — нашел место для сведения счетов, на могиле! — кричал:
— Говорят, что Плевако в Думе был как нельзя более способен:
— К работе.
Я не знаю, кто из них лгал.
Но думаю, что г. Шубинский просто перепутал два иностранных слова.
‘Ветерана’ с ‘инвалидом’.
Ради Бога! О чем идет речь?
О балетной труппе? Там желательно, чтобы никому не было больше 25 лет.
А в парламенте 66 лет — только-только возраст, в котором в самой старой парламентской стране, в Англии, призвали бы возможным считать человека:
— Лидером партии.
Гладстона в 50 признали для этого:
— Слишком молодым.
Плевако произнес в течение одной сессии:
— Только две речи.
Но Плевако никогда не произносил по 30 речей в месяц! Он и всегда говорил редко, и каждая речь его была событием. Странная ‘дружеская’ услуга уверять, что это был:
— Старичок, уже ни к чему не способный.
Он заставляет вспомнить:
— Избави меня, Боже, от друзей!
Когда Плевако впервые поднялся в Думе…
Одно время в Москве пошел беспорядок в пасхальном первом звене.
Не стали слушаться Кремля.
Стоишь, бывало, у решетки на крутом откосе. Без двух двенадцать. И все Замоскворечье, вся Москва заговорила медными языками.
Не выдержали, — ударили где-то у Вознесения на Серпуховке, откликнулись в Печатниках, зазвонили на Капельках, в Хамовниках, в Лефортове.
Говорят колокола. Заливаются. Затараторили.
И вдруг земля загудела под ногами.
Дрогнула земля.
Ударил Иван.
И загудел, и поплыл.
И не слышно стало ничего. И утонуло все в нем.
И стало величественно. До жути!
Так загудел Плевако, когда поднялся в Думе среди наших споров и разговоров.
И все почувствовали, что ударили ‘во Кремле великом в колокол Ивана’.
И смолкло все. И все утонуло.
‘Инвалиды’ так не говорят.
Инвалиды бессильно плачут, когда надо говорить.
А ветераны плачут словами и других заставляют плакать.
И вместо этих ‘лишний раз’ анатомических вскрытий сердца Плевако и справок, как в участке, с метрическим свидетельством, — мы с интересом послушали бы на кургане над богатырем:
— Почему у вас так рано изнашиваются люди? Изнашиваются в чаянии дела больше, чем в делании его.
На второй день Рождества, целый день, с 8 часов утра, когда только-только забрезжил свет, до 4 часов дня, когда стали падать сумерки, мы хоронили ‘русского Мирабо’.
‘Рожденного Мирабо’, не ставшего им.
По обстоятельствам, и зависевшим, и не зависевшим от всех нас.

XII

Среди массы явившихся мы, несколько человек, старые москвичи, хоронили еще и:
— Старого москвича.
Все было ‘как следует’. Благолепно.
Покойный любил благолепие и благолепием остался бы доволен.
Федор Никифорович был прихожанином к Иоанну, что в Кречетниках, и, хоть умер не дома, отпевали у себя в приходе.
Были возжены паникадила и все местные свечи. Перед угодниками горели и много поставленных свечей.
Я вошел в церковь, когда уж пели ‘Отче наш’.
Синодальный хор пел хорошо.
— Яко на небеси! — унеслись высоко-высоко дисканты.
— И на земли! — тяжело спустились на землю басы. Хорошо говорил молодой архиерей.
Архиерейская служба и отпевание кончилось только в половине второго. Все:
— По-московски.
Но нам, старым москвичам, все было:
— Не то!
Федор Никифорович рано родился и опоздал умереть.
Хоронят Плевако. А где же князь Владимир Андреевич Долгоруков?!
Вот на паре рыжих лошадей с отлетом подъехали огромные старые сани, и вышел с огромными усами, падающими на грудь, Николай Ильич Огарев.
Приказал околоточному, чтобы вон тот извозчик, вместо того чтобы стоять напрасно, отъехал налево.
‘Навел порядок’.
И прошел в храм, на ходу здороваясь с В.А. Гольцевым, с Кашиным, ростовщиком, с Юрьевым Сергеем Андреевичем, с Жадаевым, ремесленником.
Он всех знает. Его все знают.
А вот, с двумя драгунами сзади, и сам князь В.А. Долгоруков.
‘Хозяин столицы’.
Как же ему, хозяину столицы, не быть, когда такого жильца, как Плевако, хоронят?
Сани въезжают на ‘монастырь’, и, бодрясь, выпрыгивает маленький, розовый, с черными-черными усами, князь Владимир Андреевич и быстро проходит к дверям, через толпу москвичей, прикладывая руку к белого сукна картузу, улыбаясь направо, налево ‘улыбкой доброю и благосклонной’ на общие поклоны.
По ‘монастырю’ ходит в поддевке, звеня кучей брелоков, М.В. Лентовский.
Петр Ионович Губонин вышел ‘на свежий воздух’ и, воздыхая, беседует о тщете всего земного:
— Вот она, жись-то наша! Все ни к чему!
И обдумывает новое миллионное дело. Коренастая фигура Н.А. Алексеева. Едва успевает отвечать на рукопожатия. Громко раздается его звучный баритон.
— Будет говорить? — спрашивает кто-то.
Даже диву даются:
— По депутату от города Москвы да градский голова слова не скажет? Выдумал!
Но вот радостно зазвонили в морозном воздухе колокола.
На шестерых вороных цугом, на мягких рессорах, несется карета.
— Пади! — кричат форейторы в черных треуголках.
В окна благословляет направо и налево старик в белом клобуке.
Это митрополит московский и коломенский высокопреосвященнейший Иннокентий едет на похороны Плевако32.
Кого же тогда и хоронить митрополиту, как не Плевако?
Плевако, веровавшего так, как верует женщина из простонародья, молясь в соборе за утреней перед Владычицей.
Плевако, бывшего старосту Успенского собора.
Плевако, всегда близкого к духовенству, его защитника.
Плевако, который и умер так, как умирали в XVI веке, а не в нашем.
Под чтение акафистов.
Силясь отнявшейся рукой перекреститься, когда монашенка восклицает заключительное:
— Радуйся!
Такого редкого в наш век православного да не проводить!
— В назидание!
И монашенок ни одной нет.
— Была бы жива мать-игуменья Неофита, — другое бы было! — вздыхает кто-то.
Плевако рано родился и опоздал умереть.
Нашей старой легендарной, той — не барской, а барственной! — Москвы нет.
Перемерла. Перемирает.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Рус. слово. 1907. 31 октября, 1 ноября (ч. 1—9), 1908. 28 декабря (ч. 10-12).
1 См. примеч. 45 к очерку ‘Лентовский’.
2 Ср.: ‘Если они умолкнут, то камни возопиют’ (Лука, 19:40).
3 Плевако жил в собственном доме на Новинском бульваре в Москве.
4 Продолжение цитаты из библейской легенды о Лазаре — ‘…смердит’ (Иоанн, 11:39).
5 Цитируется монолог Гамлета (акт 3, сц. 1).
6 Цитата из ‘Скупого рыцаря’ А.С. Пушкина.
7 Плевако с 1907 г. был депутатом III Государственной думы от партии октябристов.
8 На процессе по делу игуменьи Митрофании Плевако выступал как гражданский истец от имени страдавшей пристрастием к алкоголю купчихи П.И. Медынцевой, у которой Митрофания, как утверждало обвинение, пользуясь тем, что ее имущество находилось под опекой, похитила деньги и вещи.
9 Дело князя Г.И. Грузинского рассматривалось в Острогожском окружном суде с участием присяжных заседателей 29—30 сентября 1883 г. Князь обвинялся в совершенном 17 октября 1882 г. убийстве из револьвера управляющего имением своей жены, ее любовника, бывшего гувернера их детей доктора медицины Э.Ф. Шмидта. Присяжные заседатели оправдали Г.И. Грузинского.
10 Съезд мировых судей — апелляционная инстанция мирового суда.
11 Кандидаты на судебные должности — лица, закончившие курс юридических наук в высших учебных заведениях и зачислявшиеся на государственную службу при судебных палатах и окружных судах для приобретения профессионального опыта.
12 Имеется в виду сын польского короля Сигизмунда III Владислав, который признавался русским царем по договору, заключенному в Москве в августе 1610 г. между Семибоярщиной и командующим армией польских интервентов гетманом С. Жолкевским.
13 Наполеон I Бонапарт.
14 См. примеч. 12 к очерку ‘Мамонтов’.
15 Жандармский полковник К.Н. Меранвиль де Сент-Клер обвинялся в финансовых махинациях. Процесс по его делу проходил в 1897 г., защищал П.Г. Миронов, интересы истца представлял Ф.Н. Плевако. Меранвиля де Сент-Клера приговорили к двум годам ссылки в Архангельскую губернию.
16 Греческое коварство (лат.).
17 ‘Искатели жемчуга’ (1863) — опера французского композитора Ж. Визе.
18 Законодатель изящества в адвокатских прениях (лат.).
19 Эмоциональную, идущую от ‘нутра’ игру московского трагика П.С. Мочалова современники противопоставляли рациональной, ‘внешней’ игре петербургского трагика В А. Каратыгина.
20 Плевако принимал участие в издании газеты ‘Жизнь’, выходившей в Москве в 1885 г. Официальным издателем была Е.И. Погодина, редактором — Д.М. Погодин.
21 В первом номере газеты ‘Жизнь’, вышедшем 1 января 1885 г., нет статьи Ф.Н. Плевако. Номер открывается анонимной передовой ‘1-го января’, в которой сформулированы задачи газеты как ‘издания, дешевого и общедоступного, но в то же время серьезного, дающего публике не сброд беспорядочных новостей, а отборные, действительно нужные сведения о происходящем в мире…’ Материалы в газете публиковались без подписи.
22 Неточная цитата из стихотворения А.С. Пушкина ‘Дар напрасный, дар случайный…’ (1828).
23 Цитата из комедии А.С. Грибоедова ‘Горе от ума’ (д. 2, явл. 2).
24 Цитата из басни И.А. Крылова ‘Осел и Соловей’ (1811).
25 После окончания парижского коллежа Людовика Великого Робеспьер был адвокатом в Аррасе, городе на севере Франции.
26 9 термидора II года по республиканскому календарю (27 июля 1794 г.) произошел переворот, в ходе которого была свергнута якобинская диктатура.
27 Перефразированы слова Герцена из повести ‘Доктор, умирающий и мертвые’: ‘Должно быть, на людей бывает урожай, как на виноград’.
28 Полковник Н.Н. Каструбо-Карицкий обвинялся в краже процентных бумаг на сумму около 38 тысяч рублей и в организации незаконного аборта у своей любовницы, вдовы штабс-капитана В.П. Дмитриевой. Сама Дмитриева на процессе обвинялась в укрывательстве похищенных ею ценных бумаг, в именовании себя не принадлежащим ей именем и в употреблении средств для изгнания плода. На этом же процессе судили врача П. Сапожкова, инспектора врачебного отделения Рязанского губернского правления врача Дюзина. Плевако защищал Каструбо-Карицкого. Дело слушалось в Рязанском окружном суде 18—27 января 1871 г. Все подсудимые были оправданы.
29 Таврический дворец был построен в Петербурге в 1783—1789 гг. архитектором И.Е. Старовым для князя Г.А. Потемкина-Таврического. В 1906—1917 гг. в нем работала Государственная дума.
30 Цитата из посвящения ‘Евгения Онегина’ А.С. Пушкина.
31 Вениамин был младшим сыном библейских Иакова и Рахили.
32 В 1908 г., когда умер Ф.Н. Плевако, митрополитом Московским и Коломенским был Владимир (в миру В.Н. Богоявленский, 1848—1918). Архиепископ Иннокентий (И.Е. Попов-Вениаминов) занимал эту кафедру в 1868—1879 гг.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека