Когда в Киеве съехались люди ‘чисто русского направления’ и взаимно лобызались и обнимались, издали потрясали кулаками, грозились, ругались и проч., и пр., то о многом хотелось их спросить, например:
1) Они могут сокрушить челюсти ближнего, но могут ли они победить японцев?
2) Чем они ручаются и как обеспечивают, что на деньги, имеющие быть отпущенными или уже отпускаемые на дорогие броненосцы, не будут опять построены дешевые самотопы, а разница стоимости тех и других не будет положена разными ‘анонимами’ в карман?
3) Что Россия будет сильна?
4) Что Россия будет честна?
5) Что Россия не будет ‘своей вотчиной’ хорошо спевшихся господ, которые поделили ее ресурсы, ее честь, ее славу — наживаются ее ‘1е gouvernement’ (‘управлением’ (фр.))?
Можно было, подойдя к отдельным лидерам партии, спросить:
— Ваши средства, милостивый государь?
— На что вы существуете, мой честный русский собрат?
— Ваши постоянные занятия, образ жизни, профессия? Чествовали, превозносили и сажали на большое кресло большого Грингмута… Пыхтя и отдуваясь, сей господин с ‘чисто русской фамилией’ разливался в своих чисто русских чувствах и говорил ‘чисто русским языком’, даже, вероятно, без акцента своего первоначального отечества и первоначального племени… Что, он из голландских евреев? из венгерских цыган? ‘Родины у нас нет’, — мог бы он сказать, как ответили о себе евреи Владимиру Святому: ‘За грехи отцов наших Бог рассеял нас по всей земле, и мы странствуем ныне, одни в Голландии, другие в России, между Одессой и Москвой, между Солянкой и Страстным бульваром’…
Это, впрочем, неинтересно, хотя имеет свою пикантность то явление, что среди ‘чисто русских’ людей главарями стоят не разные Поповы и Ивановы, а какие-то ‘волапюки’ не то еврейского, не то венгерского или в самом деле цыганского корня: Грингмуты, Крушеваны, Юзефовичи.
— Собрат мой и патриот, сколько вы казенных денег съели?
— Вы гремите, как Минин в Нижнем Новгороде, о недостатке русских чувств, но где были ваши общечеловеческие чувства, когда двенадцать лет тому назад вы бегали с заднего крыльца к звездоносным особам, выпрашивая аренду на казенную газету с казенными объявлениями? Сорок тысяч чистой прибыли в год.
— Сорок тысяч за литературную бездарность.
— Сорок тысяч за ученую безвестность.
— Сорок тысяч за отсутствие гражданских чувств, если их мерят общечеловеческою меркою: прямоты, мужества, службы родной земле не золочеными фразами, а железным делом.
Сорок тысяч ‘так’ в то самое время, когда сельские учителя и учительницы во всей России почти умирали с голоду, и одна такая учительница, г-жа Еремеева, в Новгородской губернии, не обедавшая по месяцам и питавшаяся чаем с булкой, в конце концов на самом деле умерла от хронического истощения голодом, недоеданием. Об этом писали во всех газетах, кроме ‘Московских Ведомостей’, ‘Гражданина’, ‘Света’, ‘Южного Края’ и ‘Бессарабца’. ‘Патриоты’ промолчали.
Сорок тысяч за ученые заслуги Грингмуту, написавшему какую-то неудачную диссертацию по египтологии, не признанную Московским университетом заслуживающею ученой степени (редкий случай!), когда Менделеев, Бредихин, Буслаев, Тихонравов, на плечах которых держалась вся русская наука, не получали и четвертой доли этого, а начинающие профессора университетских кафедр получали меньше учителя гимназии, меньше столоначальника в петербургских департаментах и вынуждались вместо солидной подготовки к солидной науке или выть волком от нужды, или бегать по-волчьи за куском мяса для еды. Это при миллионном бюджете, на переходе из XIX в XX век, при невежестве страны, почти не тронутом со времен Гостомысла, иначе как поверхностно и кое-где.
‘Патриоты’ об этом не докладывали ‘куда следует’ в своих статейках. Они пели ‘славу’ России, они набрасывались с пеною у рта на всякого, кто качал головою при звуках этой ‘славы’, они хихикали и потирали руки, когда сомневавшихся в этой ‘славе’ рассаживали по казематам и угоняли в Нарымский край.
Так песни о ‘славе’ нашей носились над рабскою, нищею, тупою страною, пока Цусима и Мукден не перерезали певцам голосовых связок. Тогда они захрипели, засопели, глаза налились кровью. Эти хриплые, сиплые, в основе глубочайше бессильные голоса, раздаваясь разрозненно там и сям, собрались скопом и раздались хором в Киеве.
Кому они грозят? — Только не японцам.
Что обещают? — Что угодно, только не упорядоченный бюджет.
Они несут фразы. Но Россия слишком голодна для фраз.
* * *
Тунеядство и бесчестность личного существования, неупорядоченность личного кошелька — вот паспортные, общие и крупные ‘приметы’ всего нашего умирающего прежнего режима, который отчаянно борется ‘за существование’. Он борется цепко, страшно, как обедневший дворянин за последнее пирожное, как алкоголик за последнюю рюмку водки. Тут нервы, страсть, злоба. Тут ни капли правды. Отстаивают свои ‘животишки’ промотавшиеся господа, которые не хотят отделить от своей промотанной ‘судьбы’ судеб России: ‘Она жила нами, для нас и с нами должна умереть или если и оживет, то с нами же и опять для нас’… Вот горький и узкий смысл всех этих партий ’17-го октября’, ‘правового порядка’ и проч., и проч., в которых под разными соусами приготовлено одно блюдо — ‘старая, дворянская, пассивная, ленивая Россия’.
Не нужно им ни ‘манифеста 17-го октября’, ни, в самом деле, ‘правового порядка’. Все это — соусы. Существенное — одно: ‘мы’, склоняемое во всех падежах и со всеми знаками препинания, по преимуществу вопросительным и восклицательным. Дело идет о ‘нас’… С ‘нами’ — хоть тысяча реформ, мы во главе реформ. Без ‘нас’ — никаких реформ не нужно, не нужно самой России.
Между тем, Россия и нуждается, в сущности, в одной-единственной реформе: обойтись без ‘них’, устранить ‘их’.
Центр реформы, ее сердцевина — перемена личного состава нашего ‘gouvernement»a. He удивительное ли дело: мелкий гарнизонный офицер, проигравший 500 — 600 р. казенных денег, стреляется. ‘Имя опозорено! Честь потеряна! Не могу жить’. И задыхающийся от стыда человек оставляет после себя труп. ‘Мертвые срама не имут’. Кончает с собою девушка, покинутая возлюбленным, влюбленный юноша, получивший отказ невесты: им не много лет, люди — не железные, казалось бы, еще гибкие, как молоденький прут дерева, который так трудно сломить. Да, но в них есть душа, совесть, сердце и то братское отношение к людям, по которому они смотрят им прямо в глаза, только не уронив себя перед ними, не почувствовав себя уроненными.
Ну а вот старые дубы, железные люди, несущие на плечах своих весь государственный корабль, — те не то что ‘растратив 700 руб. казенных’, а уложив на дно океана 10 000 человеческих жизней и весь флот, объехав кругом света и появившись в Петербурге, хлопочут о ‘повышении по службе’… Ничего!! Ни воспоминаний! Ни угрызений! Ровнехонько ничего… Это поручик Пирогов, о котором писал Гоголь, будучи высечен двумя мастеровыми немцами… но мы расскажем словами Гоголя:
‘Ничто не могло сравниться с гневом и негодованием Пирогова. Одна мысль о таком ужасном оскорблении приводила его в бешенство. Сибирь и плети он почитал самым малым наказанием для этих немцев. Он летел домой, чтобы, одевшись, оттуда идти прямо к генералу, описать ему самыми разительными красками буйство немецких ремесленников. Он разом хотел подать и письменную просьбу в главный штаб, если же назначение наказания будет неудовлетворительно, тогда идти дальше и дальше.
Но все это как-то странно кончилось: по дороге он зашел в кондитерскую, съел два слоеных пирожка, прочитал кое-что из ‘Северной Пчелы’ и вышел уже не в столь гневном расположении. Притом довольно приятный прохладный вечер заставил его несколько пройтись по Невскому проспекту, к 9-ти часам он успокоился и нашел, что в воскресенье нехорошо беспокоить генерала, притом он, без сомнения, куда-нибудь отозван, и потому он отправился на вечер к одному правителю контрольной коллегии, где было очень приятное собрание чиновников и офицеров. Там с удовольствием провел он вечер и так отличился в мазурке, что привел в восторг не только дам, но даже и кавалеров’…
Не так же ли кончили деятели маньчжурской эпопеи и японской войны, высеченные в Мукдене и при Цусиме, уложившие сотню тысяч жизней, провалившие богатство и честь России, но, ‘съев в кондитерской пирожок’, успокоившиеся. Это была, однако, та ‘гвардия’ государственности, те ‘орлы’ личного состава, которых наш старый ‘le gouvernement’ выслал на Восток, на международное поприще, в угрожаемое место национального существования, перед лицом Европы и Азии и всемирной истории. Мера души поручика Пирогова, мера ума поручика Пирогова. Так о чем же толки, пересуды, из-за чего борьба? ‘Поручик Пирогов’ пытается ‘удержаться в положении’ и в штатской половине своей деятельности благодетельствует Россию реформами, обещает ‘обновления’, обещает все преобразовать, улучшить и явить миру на сей раз ‘уже настоящую Европу’…
— Что же вам нужно, неугомонные русские? — спрашивает поручик Пирогов, всеконечно довольный своей деятельностью, просвещением и либеральностью.
— От вас, господин поручик, нам ничего не нужно. Нам нужно, чтобы не было вас!
Грингмут много лет управлял лицеем в Москве, однако его роль в педагогике? Его труды по педагогике? Влияние на педагогический персонал в Москве примером своим, идеями своими? Да никаких идей не было и никакого примера не было, — был ‘истинно русский’ человек, получавший директорское жалованье и пронырливо лезший в редакторы газеты с казенными объявлениями.
Вот об этом бы ему прочитать реферат на съезде патриотических партий в Киеве: ‘Кто такой я?’. ‘Кто председательствует у ‘истинно русских’ людей?’.
Какая-то перекрашенная цыганская лошадь: большая, работоспособная, кому принадлежащая — неизвестно. ‘Грингмут’ — это и не по-еврейски, и не по-венгерски, и не по-цыгански, и не по-русски.
— Пиль, Грингмут! — можно сказать в одном случае.
— Цыц, Грингмут! — можно сказать в другом случае.
Этот международный язык есть единственный ‘национальный’ язык у Грингмута и у Грингмутов. Они его понимают, виляя хвостом в одном случае и огрызаясь в другом.
Казенные объявления, директорская должность, богатство, положение — это на всех языках лакомо.
Какие же идеи и каким языком выразил Грингмут, получив газету? Да никаких! Да ничего! ‘Россия для русских’, ‘евреев надо гнать’, ‘в Царские дни надо служить молебны’… В Петербурге рассказывали в свое время, что даже Плеве подсмеивался над ‘Московскими Ведомостями’:
— Газета так дорого стоит правительству и ничего не умеет сказать, кроме того, что надо служить возможно больше молебнов Серафиму Саровскому. Это не политика и не влияние.
* * *
‘Истинно русские’ люди несут с собой шумиху, а не дело. ‘Они не победят японцев’ — вот все, что можно сказать о них, и совершенно достаточно этого одного! Они ‘разнесут зубы’ каким-нибудь манифестанткам-гимназисткам, ‘намнут бока’ бастующим рабочим (если их немного): на демонстрацию их хватит, на несение знамени. Но стрелять из пушек они не умеют и, пожалуй, даже задрожат, если при них выстрелить… Вот уже много прошло месяцев крайней борьбы, и в разных станах много повалилось трупов людей, положивших жизнь свою за идею. Но стан ‘истинно русских’ людей не принес ни одной жертвы за идею. Я говорю — ‘за идею’, а не ‘на должности’, ибо если на известной службе погибает человек, то ведь до гибели он получал жалованье, имел положение, ему обещана пенсия, и совершенно неясно, для чего или за что он погиб. Но ‘так’, без жалованья и без службы, кто же ‘умер за царя’ из этих Сусаниных? Титул ‘Сусанина’ они берут себе. Труда Сусанина еще не взял никто.
А в другом лагере, в других лагерях сколько безвестных юных, без памяти о себе в истории, без пенсии ‘своим детям’, уже сложили кости в борьбе. Мы не разбираем программ, — мы разбираем людей. Программы — дело условное, сегодня — одна, через три года — ‘поизменилась’ и через десять лет — совсем другая. Но человеческий состав, но человеческая личность — она зреет годами, это уже не ‘слова, слова и слова’, как говорит Гамлет, а — сила, которая будет действовать на протяжении всех лет, какие отмерены жизни человека. Вот у ‘истинно русских’ людей и нет этого человеческого состава, т.е. нет его в ‘гвардейском’ смысле, а в каком-то захудалом, гарнизонном, пенсионном. ‘Пенсионеры’ своего отечества, инвалиды провалившегося порядка, — которые хлопочут все о том, чтобы за ними сохранены были пенсии, аренды, мундиры и должности. Тот ли это стан, как другой, который выстроился против них, который всегда был ‘не у дел’ и рвется к делу. Гораздо раньше, чем я пишу эти строки, поэт уже сказал мысли этой статьи:
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, гения и славы палачи!
Таитесь вы под сению закона.
Пред вами суд и правда — всё молчи!
Но есть и Божий суд, наперсники разврата,
Есть грозный Судия, Он ждет,
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела Он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь.
Тут только вставить имена: ‘Грингмута’, ‘Юзефовича’, ‘Булгарина’, ‘Бенкендорфа’, и кто из них еще, бывших ‘истинно русских’… А на место имени погибшего Пушкина можно подставить которое угодно имя из русской литературы и хоть ее всю целиком. Только о немногих счастливцах, избежавших, вроде Жуковского или Державина, не придется повторить того, что начинающий поэт сказал о своем предшественнике:
Отравлены его последние мгновенья
Коварным шепотом бесчувственных невежд,
И умер он с глубокой жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд…
Так умирали не люди ‘истинно русского направления’, но настоящие русские люди, — простые, неукрашенные, без павлиньих перьев на опереточном шлеме. Те, перед гробом которых не несли на шелковых подушках ордена, вдовы которых не были утешены пенсией и души, которых не всегда соглашалась помянуть церковь.
Но мы не забудем, что и Нидерланды были спасены от испанского деспотизма ‘гёзами’, ‘нищими’, как прозвали их презрительно государство и общество, — параллель нашим ‘народникам, пошедшим в деревню’ 70-х годов. И не забудем, что отечеством нашим так же завладела всевластно бездарная кучка хорошо спевшихся господ, как в былое время испанцы — Голландией: с теми же чувствами и с единственным интересом брать из страны рекрутов и деньги. Кто не понимает, что ‘борьба за освобождение’ в России есть в то же время ‘борьба за отечество’: борьба за право получить себе родину, назвать землю и народ ‘отеческими’, ‘родными’, ‘своими’? Ибо они уже давно… инородные, чужие, не свои у русского: какие-то ‘бенкендорфо-дубельто-грингмутовские’.
Впервые опубликовано: ‘Русское Слово’. 1906. 14 дек. N 303.