Эмиль Зола, Леметр Жюль, Год: 1886

Время на прочтение: 22 минут(ы)

ЖЮЛЬ ЛЕМЕТРЪ.
СОВРЕМЕННЫЕ ПИСАТЕЛИ.

ПЕРЕВОДЪ Д—ОЙ.

Изданіе журнала ‘Пантеонъ Литературы’.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Паровая Типо-Литографія Муллеръ и Богельмавъ, Невскій, д. 148.
1891.

Существуютъ писатели и художники, создающіе творенія, прелесть которыхъ, глубокая, изящная и нжная, весьма трудно уловима и не укладывается въ строгую формулу. Существуютъ другіе, талантъ которыхъ представляетъ весьма богатую смсь и счастливое равновсіе противоположныхъ качествъ, этихъ тоже нелегко подвести подъ точное опредленіе. Но есть и такіе, у которыхъ рзко, грубо и назойливо бьетъ въ глаза то или иное свойство, пристрастіе или манія, присущія имъ, послдніе — нчто въ род мощныхъ чудовищъ, несложныхъ и ясныхъ, и пріятно набрасывать крупными штрихами ихъ выпуклыя физіономіи.
Эмиль Зола несомннно принадлежитъ къ этой послдней категоріи, особенно со времени изданія ‘Бойни’ (Assommoir). Но такъ какъ онъ очевидно самъ себя мало знаетъ и длалъ все отъ него зависящее для того, чтобы привить публик вполн ложный взглядъ на свой талантъ и на свое творчество, то прежде чмъ опредлить, кто онъ такой, полезно будетъ сказать — чего ему недостаетъ.

I.

Г. Зола не критическій умъ, хотя онъ и написалъ Экспериментальный романъ или, врне, потому что онъ написалъ эту книгу, и г. Зола романистъ не правдивый, хотя въ этомъ его главная претензія.
Трудно придумать двусмысленность, боле поразительную и столь пространно излагаемую и доказываемую, какъ та, которая положена имъ въ основаніе его ‘Экспериментальнаго романа’. Впрочемъ, надъ такимъ сліяніемъ романа съ химическимъ опытомъ уже вполн достаточно посмялись въ свое время, остается сказать, что по мннію г. Зола, романъ ‘долженъ’ возможно близко касаться истины. Если это совтъ, то хорошій, хотя и банальный, если догматъ, то мы возмущаемся и громко вопіемъ о свобод искусства, если-же г. Зола думаетъ проповдывать съ помощью примровъ, то онъ ошибается.
Каждый готовъ согласиться съ г. Зола, что многое въ романтизм устарло і представляется смшнымъ, что насъ интересуютъ въ настоящее время т произведенія, которыя основаны на наблюденіяхъ надъ людьми невоздержными, имющими живое тло, живущими среди условій данной среды, вліянію которой они должны подчиняться. Но г. Зола не можетъ также не знать, что художникъ, перенося свои модели въ романъ или на подмостки, обязанъ длать выборъ и удерживать изъ дйствительности только выразительныя черты, располагая ихъ такъ, чтобы они выдвигали господствующій характеръ извстной среды или лица. Вотъ и все. Какіе брать образцы? Въ какой степени дозволенъ выборъ и затмъ очистка его? Это дло вкуса и темперамента. На это не положено законовъ: издающій ихъ — лжепророкъ. Искусство, даже натуралистическое, есть необходимое видоизмненіе реальнаго: по какому праву хотите вы устанавливать предлы, которыхъ оно не должно переступать? Скажите, почему мн не должна нравиться Индіана или Юлія де-Трекёръ или Мета Гольденисъ? Кто далъ вамъ право на странную и педантическую тиранію, подчиняющую себ мои вкусы и удовольствія? Я стою за расширеніе круга нашихъ симпатій (г. Зола первый отъ этаго выиграетъ) и дозволеніе художнику всего, исключая посредственность и скуку. Я готовъ даже допустить, чтобы онъ придумывалъ, основываясь на личныхъ воспоминаніяхъ, лица, образцы которыхъ не имются въ дйствительности, лишь бы лица эти обладали единствомъ и подражали людямъ изъ плоти и крови, посредствомъ особой логики, руководящей ихъ дйствіями. Признаюсь безъ стыда, что я все еще люблю Лелію, обожаю Консюёло и даже допускаю ремесленниковъ Жоржъ Зандъ: въ нихъ есть извстнаго рода правда и они выражаютъ отчасти идеи и страсти своего времени.
И такъ, г. Зола, подъ вліяніемъ, литературной критики, возводилъ только свой личный вкусъ въ принципъ: это признакъ несвободнаго и не свободолюбиваго ума. И къ несчастью, онъ длалъ это безъ добродушія, съ невозмутимымъ видомъ, въ форм законодательства для молодежи. Этимъ, самымъ онъ раздражилъ многихъ порядочныхъ людей, доставивъ, имъ много причинъ къ непониманію его. Съ одной стороны эти добрые люди признали безсмысленными теоріи г. Зола, но въ тоже время притворившись, что принимаютъ ихъ на слово, принялись доказывать ему, что не находятъ примненія ихъ въ романахъ Зола. Они стало быть произнесли приговоръ, надъ, его романами, за то, что они не соотвтствовали тмъ самымъ правиламъ, которыя только что были ими-же самими отвергнуты. Напримръ, они говорили: ‘Нана ни капельки не походитъ ни на одну изъ извстныхъ куртизанокъ, вашъ ‘Домашній очагъ’, (Pot-bouille) еще мене напоминаетъ нашу буржуазію, кром того, книги ваши полны помоевъ, и пропорція низменнаго въ нихъ несомннно превышаетъ дйствительность: стало быть къ черту ихъ’. Короче, противъ г. Зола было пущено въ ходъ его-же оружіе и ршено заставить его нести отвтственность за теоріи, которыми онъ самъ прожужжалъ всмъ уши.
Эти указанія, пожалуй, и справедливы, но ими не должна заниматься безпристрастная критика, ибо романы г. Зола, хотя-бы они и шли въ разрзъ съ его доктринами, могутъ все-таки быть великолпными произведеніями. Мн, поэтому, хотлось-бы защитить это (не спросясь его разршенія) и отъ его зоиловъ, и отъ его собственныхъ иллюзій. ‘Это ложно, кричатъ ему, и къ тому-же сально’. Мн хотлось-бы показать, что описанія г. Зола, преувеличенныя и систематическія, благодаря этому-то именно и хороши и, что будучи подчасъ чудовищными, они не лишены, однако, величія и поэзіи.
Г. Зола не критикъ и не романистъ-‘натуралистъ’ въ общепринятомъ смысл: г. Зола поэтъ эпическій и поэтъ-пессимистъ, что особенно дйствуетъ изъ его послднихъ романовъ.
Подъ именемъ поэта я разумю писателя, который, въ силу какой-либо идеи или въ виду идеала, основательно переработываетъ дйствительность и заставляетъ ее жить въ этомъ преобразованномъ вид. Въ этомъ смысл многіе изъ романистовъ и драматическихъ писателей — поэты, интересне-же всего то, что г. Зола отбивается всми силами отъ этого опредленія, подходя подъ него боле чмъ кто другой.
Сравнивая г. Доде съ г. Зола, мы увидимъ, что г. Доде романистъ-натуралистъ, а г. Зола — нтъ, что авторъ Набоба беретъ за точку отправленія дйствительность и весь какъ-бы охваченъ ею, тогда какъ авторъ Бойни приглядывается къ ней уже посл того, какъ установилъ его на крпкой позиціи и на основаніи предвзятыхъ идей. Одинъ изучаетъ лица дйствительныя и почти всегда странныя, и затмъ подыскиваетъ дйcтвіе, которое связало-бы ихъ всхъ между собой и послужило-бы въ то же время естественнымъ развитіемъ для характера или страстей главныхъ актеровъ. Другой хочетъ изображать классъ, группу, знакомую ему въ общемъ и представляющуюся ему въ извстномъ вид, до изученія ее на дл, затмъ онъ придумываетъ простйшую и вмст широкую драму, гд бы могли двигаться массы или могли-бы быть показаны, во весь ростъ, весьма общіе типы. И такъ, г. Зола выдумываетъ больше, чмъ наблюдаетъ: онъ настоящій поэтъ, если взять слово въ смысл этимологическомъ, нсколько грубомъ,— и поэтъ-идеалистъ, если дать слову смыслъ обратный общепринятому. Если мы теперь посмотримъ, какого рода смлое упрощеніе примняется поэтомъ къ обрисовк людей, предметовъ и среды, то намъ не трудно будетъ узнать его всего.

II.

Во дни юности, въ своихъ (Contes Ninon) ‘Разсказахъ Нинет’, г. Зола выказывалъ мало вкуса къ ‘истинной правд’ и охотно вдавался въ довольно слащавую поэзію. Въ немъ и помина не было объ ‘экспериментатор’. Но и тогда уже чувствовалось въ немъ отсутствіе остроумія и веселости, хотя сказывался крупный изобразитель конкретныхъ явленій посредствомъ неутомимаго нагроможденія деталей.
Теперь, когда онъ избралъ себ и путь, и матерію, онъ выступаетъ все боле и боле какъ поэтъ, — грубый и печальный, — слпыхъ инстинктовъ, грубыхъ страстей, животныхъ вожделній., всего низменнаго и отталкивающаго въ человческой природ. Всего боле его интересуетъ въ человк — животное, во всякомъ-же человческомъ тип, особаго рода животное, присущее этому типу. Онъ выставляетъ именно эту сторону и отбрасываетъ все остальное. Эженъ Делакроа говаривалъ, что каждое человческое лицо, при смломъ упрощеніи его чертъ, преувеличеніемъ однихъ и уменьшеніемъ другихъ, можетъ быть приведено къ фигур животнаго: совершенно такимъ-же способомъ г. Зола упрощаетъ человческія души.
Нана представляетъ разительный примръ подобнаго упрощенія. Нана ни Манонъ Леско, ни Маргарита Готье, но она и не г-жа Манефъ, ни Олимпія Таверни. Нана — красивое животное съ красивымъ и зловреднымъ тломъ, дура, безъ духовной прелести и безъ сердца, ни злая, ни добрая, неотразимая только силой своей красоты. Это ‘земная Венера’, съ рзкимъ отпечаткомъ городскаго предмстья. Это — простйшее и грубйшее выраженіе женскаго существа. И вотъ какимъ путемъ авторъ отклоняетъ отъ себя упрекъ въ преднамренной непристойности. Замысливъ въ такомъ вид свою героиню, онъ логикой вещей былъ вынужденъ написать книгу, имъ написанную: не будучи ни остроумной, ни злой, ни страстной, Нана не могла отъ начала до конца не быть… тмъ, что она есть. Для того, чтобы изобразить ее живой, чтобъ объяснить свойство тхъ чаръ, какими она привлекаетъ мужчинъ, добросовстный художникъ былъ поневол вынужденъ пускаться въ извстныя всмъ детали. Прибавьте къ тому и невозможность драматическаго интереса и развитія въ приключеніяхъ исключительно быраго мяса. Прихоти ея чувствъ не отмчаютъ фазисовъ внутренняго развитія или рабства. Нана непристойна и незыблема, подобна каменному уподобленію, которому приходили поклоняться въ извстные дни нкоторыя изъ двушекъ Вавилона. И, подобно этому изображенію, превышавшему натуральный размръ, — въ ней повременамъ проглядываетъ что-то символическое и абстрактное: авторъ усиливаетъ мерзость своего замысла посредствомъ какого-то мрачнаго апооеоза, который заставляетъ витать надъ всмъ Парижемъ безличную Нана, и, освободивъ ее отъ стыда и сознанія своей низости, придаетъ ей величавость природныхъ, роковыхъ силъ. Когда г. Зола удастся одть эту идею въ конкретную форму, какъ въ широкой картин скачекъ, гд Парижъ, ревущій вокругъ Нана, какъ-бы привтствуетъ въ ней богиню безстыдства, онъ и самъ не знаетъ, кого прославляетъ — женщину или животное. Это — несомннно идеалистическое искусство, чистйшая поэзія.
Хотите примровъ, поражающихъ не сразу, но еще боле убдительныхъ относительно подобнаго рода замысла и воспроизведенія личности? Вы найдете ихъ въ ‘женскомъ счастіи’ (Bonheur des dames) и въ ‘Радостяхъ жизни’ (Joie de vivre). Замтьте, что оба эти романа ‘нравственные’, т. е. гд изображена и торжествуетъ въ конц концовъ добродтель. Но какого рода добродтель? Исторія Денизы, этой бдной и честной двушки, вступающей въ бракъ съ своимъ патрономъ, это — дтская исторія, на манеръ Беркэна. И взгляните, что вышло изъ беркинады: если Нанй порочна, на подобіе животнаго, то и добродтель Денизы тоже животная, обусловленная ея уравновшеннымъ темпераментомъ и физическимъ здоровьемъ. Автору важно, чтобы никто не обманулся и не принялъ ее случайно за героиню, не подумалъ, что она намренно пребываетъ мудрой, и онъ безпрестанно напираетъ на это-же самое. Трудно выдумать боле нескрытный двственный образъ. Совершенно на тотъ-же ладъ выведены доброта и преданность Полины. Послдняя переживаетъ минуты борьбы противъ вліянія физіологическаго, и побда одерживается не силой воли, но превосходнымъ здоровьемъ. Все это подчеркивается какъ можно старательне.
Такъ устраненіемъ свободной воли и отклоненіемъ отъ стариннаго фонда классической психологіи, который обязательно заключался въ борьб между волей и страстями, г. Зола удается построеніе фигуръ, величаво, и грубо-красивыхъ, грандіозно-уродливыхъ образовъ элементарныхъ силъ — злыхъ и смертоносныхъ, на подобье, чумы, или добрыхъ и благотворныхъ, подобныхъ солнцу и весн.
Но о психологіи, боле, утонченной тутъ и помина нтъ: наибольшее стараніе г. Зола не простирается дале изображенія намъ роста, безъ помхи, какого-либо пункта помшательства — идеи, линіи, порока. Его герои или незыблемы, или, увлекаемы, въ одномъ и томъ же направленіи. Изображая намъ даже совсмъ особый случай, весьма современный и, казалось-бы прямо-психологическій, каковъ случай Лазаря въ ‘Радостяхъ жизни’, онъ ухитряется примнить и къ нему, все въ этомъ дух, свои пріемы упрощенія. И онъ сразу уничтожаетъ, вс боле тонкіе оттнки чувства или мысли, распутываетъ вс осложненія недуговъ воли и тутъ еще отыскиваетъ въ человк звря. Лазарь долженъ былъ, конечно, изображать собой часть юнаго поколнія, столь интереснаго своей потребностью въ исключительныхъ ощущеніяхъ, отвращеніемъ, къ дятельности, развращенностью и разслабленіемъ воли, педантическимъ и быть можетъ искреннимъ пессимизмомъ: пессимизмъ же Лазаря приводится въ конц концовъ къ физическому страху смерти, онъ пессимистъ, на подобіе трусливой собаки.

III.

Г. Зола группируя изображенія, руководствуется все той же методой смлаго упрощенія. Возьмемъ, напримръ, ‘Домашній очагъ’ (Pot-booille),— не то чтобъ лучшій изъ его романовъ, но одинъ изъ тхъ, въ которыхъ наиболе откровенно выступаетъ его манера. Доведенные до крайности пріемы упрощенія дйствительности, заставляющіе извстные характеры выступать въ этомъ роман безъ всякой мры, повторяются чрезъ каждый десятокъ страницъ. Домашняя челядь, коментирующая изъ оконъ, въ окна вонючаго задняго двора приключенія буржуа и разрывающая завсу непотребнымъ глумленіемъ, затмъ ироническое сопоставленіе, между строгимъ приличіемъ параднаго входа съ тмъ, что происходитъ позади великолпныхъ дверей изъ чернаго дерева: все это повторяется посл всхъ сценъ, особенно подлыхъ, какъ припвъ въ баллад. И какъ домъ иметъ свою парадную лстницу и свои двери изъ чернаго дерева, такъ и дядя Башляръ иметъ всегда красный носъ, Дювейрье свои кровяные подтеки, m-me Жоссранъ свою объемистую грудь, Огюстъ Вабръ свой лвый глазъ, подергиваемый мигренью: маленькій отецъ-Жоссранъ иметъ свои полоски, старый Вабръ свои фишки, Клотильда свое фортепіано. Г. Зола злоупотребляетъ ‘особыми признаками’. Между тмъ мы видимъ, что и онъ выбираетъ и преувеличиваетъ. Если изъ всей магистратуры онъ могъ извлечь Дювейрье (который въ сущности столько же судья, сколько нотаріусъ или колбасникъ) и между всми женщинами буржуазіи Парижа г-жу Жоссранъ, то конечно посредствомъ подбора столько смлаго какъ тотъ, на основаніи котораго исключены изъ Сенъ-Жерменскаго квартала женщины г-на Октава Фелье. Прибавьте сюда еще другое примненіе того-же, пріема, въ силу котораго г. Зола удалось соединить въ одномъ и томъ-же дом столько презрнныхъ людей и выдлить этотъ домъ изъ всхъ буржуазныхъ домовъ Парижа.
Таково преобладаніе условности. Ни одного лица, которое не было бы гиперболой мерзости или пошлости, въ основ группировки ихъ лежитъ случай исключительный, малйшія изъ подробностей видимо подобраны подъ вліяніемъ единой, неотвязной идеи,— униженія человческаго существа, утрировки безобразія пороковъ безсознательныхъ и низкихъ, вслдствіе чего, по прошествіи извстнаго времени, фальшь нкоторыхъ деталей перестаетъ бросаться въ глаза, не выступаетъ даже среди всеобщаго преувеличенія. Предъ глазами встаетъ картина рзкая, безстыдная, превосходящая дйствительность, но гармоническая, даже монотонная, картина грязи, разврата и буржуазной глупости, картина боле чмъ идеальная, сивиллическая въ своей ослабвающей мощи, чуть не апокалипсическая. Буржуазія здсь — тоже животное, ‘зврь’. Домъ улицы Шоазель становится храмомъ, подъ снью котораго свершаются ужасающія мистеріи. Г. Гурдъ, дворникъ, церковнослужитель въ этомъ храм.— Аббатъ Модюи, печальный и вжливый — его церемоніймейстеръ, на обязанностяхъ котораго лежитъ укрывательство, подъ покровомъ религіи, ранъ этого разложившагося міра и распредленіе въ должномъ порядк глупостей и пороковъ.
Просмотрите Ругонъ-Макаровъ: вы увидите почти во всхъ романахъ г. Зола (неминуемо во всхъ послднихъ) нчто схожее съ удивительнымъ домомъ улицы Шоазель, нчто бездушное,— лсъ, море, кабакъ, магазинъ, которые служатъ театромъ или центромъ драмы, нчто, принимающееся жить нечеловческой и страшной жизнью, нчто, олицетворяющее какую либо природную или спеціальную силу, встающую надъ личностями и принимающую въ конц концовъ очертанія чудовищнаго звря, пожирателя душъ и пожирателя людей. Зврь въ ‘Нана’ — сама Нана. Въ ‘Грх аббата Мурё’ — зврь тотъ паркъ Параду, тотъ фантастическій лсъ, гд все цвтетъ разомъ, гд смшиваются вс запахи, гд собраны вс любовныя силы Цибелы, паркъ, на подобіе божественной и неотразимой сводницы, бросающій въ объятія другъ друга Сержа и Альбину и затмъ усыпляющій маленькую питомицу Фавна своими ядовитыми благоуханіями. Въ ‘Брюх Парижа’ — центральный рынокъ, дающій расцвтъ широкой животной жизни, пугающій и потопляющій тощаго и мечтательнаго Флорала. Въ ‘Бойн’ — это кабакъ отца Коломба, оловянная контора и фильтръ изъ мди, представляющій собою таинственнаго и зловреднаго звря, вливающаго въ рабочихъ одуряющее опьяненіе, лность, злобу, развратъ и безсознательный порокъ. Въ ‘Дамскомъ счастіи’ — это магазинъ Мурё, базилика современной торговли, гд развращаются служащіе и дурютъ покупательницы,— живая машина, необъятныхъ размровъ, которая размалываетъ механизмомъ колесъ и подаетъ мелкихъ лавочниковъ. Въ ‘Счастіи жизни’, это Океанъ, сначала сообщникъ любви и честолюбивыхъ стремленій Лазйря затмъ его врагъ, причемъ побда послдняго окончательно сбиваетъ съ толку слабую голову ученика Шопенгауера. Г. Зола мастеръ сообщать предметамъ какъ бы трепетъ той души, часть которой отнимаетъ у людей, и, заставляя жить лсъ, рынокъ, кабакъ, магазинъ новостей — жизнью, почти человческой, онъ низводитъ скорбныя или низкія существа, копошащіяся въ нихъ на степень почти животной жизни.
Но все-таки онъ ихъ заставляетъ жить какой-бы-то ни было жизнью, хотя-бы и неполной и оскотинвшейся, этимъ даромъ онъ обладаетъ больше чмъ кто-либо. И не только главныя, но и второстепенныя лица, мельчайшія головы’ одушевляются подъ грубыми пальцами этого ваятеля зврей. Живутъ они, правда, скучной жизнью, иногда только снабженныя особымъ признакомъ, грубой и энергичной отмтиной, но все таки они живутъ, и каждая въ отдльности и вс вмст, потому, что г. Зола уметъ, кром того одушевлять группы, приводить массы въ движеніе. Почти во всхъ его романахъ вокругъ главныхъ лицъ движется множество лицъ второстепенныхъ, vulgum ре eus, часто движущійся бандами, образующій фонъ мста дйствія, и по временамъ выступающій впередъ’ на подобіе античнаго хора. Таковъ въ ‘Аббат Муре’ хоръ ужасныхъ поселянъ, въ ‘Бойн’ хоръ друзей и родственниковъ Купо, въ ‘Домашнемъ очаг’ хоръ прислуги, въ ‘женскомъ счастіи’ хоръ служащихъ и мелкихъ торговцевъ, въ ‘Радостяхъ жизни’ хоръ рыбаковъ и нищихъ. Благодаря имъ, фигуры перваго плана смшиваются съ обширной частью человчества, а такъ какъ это человчество связано съ жизнью вещей, то на этихъ широкихъ обобщеніяхъ выростаетъ картина жизни почти исключительно-животной и матеріальной, но кипучей, глубокой, широкой, безпредльной.

IV.

Впечатлніе получается грустное, чего и добивается г. Зола. Едва-ли когда-либо предвзятый пессимистъ доходитъ до подобной крайности! И зло продолжало все возростать со времени появленія его первыхъ романовъ. По крайней мр въ начал его порывистой эпопеи проглядывало хоть кое-гд нчто въ род античнаго опьяненія (правда, отчаяннаго, благодаря христіанскому понятію о грх и современной нервозности). Въ бьющей жизнью пасторали Мьеты и Сильвера, въ ‘Ругонъ-Макарахъ’, въ райскомъ внчаніи аббата Мурё и Альбины, даже въ идилліи Кадины и Маржилена, среди грудъ овощей Центральнаго рынка, г. Зола какъ будто плъ торжественный гимн физической любви и ея вожделніямъ. Но теперь онъ какъ будто чувствуетъ ненависть и ужасъ къ человческой плоти, видніе которой его преслдовало. Онъ старается унизить ее, останавливается подолгу на самыхъ низменныхъ проявленіяхъ человка-звря, на физіологическихъ свойствахъ въ самомъ оскорбительномъ для человческаго достоинства смысл. Онъ роется въ человк и выставляетъ на видъ всю сокровенную мерзость плоти и ея зловредства. Онъ нагромождаетъ вокругъ адюльтера вс обстоятельства, низводящія его на степень пошлости и омерзнія (‘Страница любви’, ‘Домашній очагъ’). Онъ предаетъ любовь поруганію, низводитъ ее на степень тиранической потребности и нечистоплотности функціи нашего организма. Большая часть его романовъ заключается въ омерзительномъ толкованіи — Surgit а mari aliquid… Женщина всецло выражается въ загадочной нечистот своего пола (Pot bouille, Joie de vivre). Съ мрачнымъ жаромъ факира, онъ проклинаетъ жизнь въ самомъ ея источник и человка въ утроб матери. Въ человк онъ видитъ животное, въ любви — извстное удовлетвореніе низменныхъ потребностей инстинктовъ, въ материнств — процессъ родовъ. Онъ медленно и скорбно бередитъ, нагноенія, выдленія соковъ и всю изнанку физическаго человчества. Какая страшная, плачевная картина — ночные роды ‘потаскушки Адели’! Какая патологическая драма, точно сонъ мрачнаго студента медицины, эти ужасающіе роды Луизы, въ ‘Счастіи жизни’.
И ни клиническіе ужасы, ни нравственная гнилостность не удовлетворяютъ его, хотя коллекція ихъ совершенна, начатая любовью Максима и завершаемая Леономъ Жоссераномъ, заполненная въ промежуткахъ слабостями Баптиста, Сатана, маленькой Анжели и тощей Луизы. Ему нужны физіологическія диковинки, въ род Теофиля Вабръ или г-жи Кампардонъ. Это — неисчерпаемая руда, и если потребуется, кром того, присоединеніе къ глупости, или разврату тлеснаго одряхленія, то можно ожидать очень мало прекрасныхъ главъ въ продолженіи ‘Ругонъ-Макаровъ’? И такъ, животность и ограниченность составляютъ на взглядъ Зола сущность человка. Творчество его представляетъ намъ такое неслыханное нагроможденіе идіотическихъ существъ или такихъ, которыя находятся во власти шестаго чувства, что оно навваетъ — подобно міазмамъ или навозному запаху — на большинство читателей чувство глубокаго отвращенія, для другихъ, мрачную, угнетающую грусть. Объяснима-ли подобнаго рода,— странная предвзятость автора, ‘Домашняго очага’? Происходить-ли она отъ его пристрастія къ сил которая выше всего, отъ того, что нтъ ничего сильне слпыхъ двигателей, нтъ ничего сильне инстинктовъ, животности, вялости, одрябленія (отъ того у него несравненно больше неотесанныхъ, чмъ негодяевъ) и, что нтъ ничего неизмняемаго, боле могучаго по своей вчности, универсальности и невмняемости, какъ глупость? Или г. Зола. дйствительно видитъ міръ такимъ, какимъ рисуетъ его? Да въ немъ пессимизмъ искушаемаго аскета и, при вид плоти съ ея приключеніями,— мрачное опьяненіе охватываетъ его всего, и онъ не въ силахъ стряхнуть его, по желанію. Если правда, что люди настоящаго воспроизводятъ собой въ большихъ осложненіяхъ типы прошлыхъ вковъ, г. Зола былъ въ начал среднихъ вковъ монахомъ, весьма цломудреннымъ и серьезнымъ, но слишкомъ здоровымъ, съ воображеніемъ, слишкомъ сильнымъ, которому всюду мерещился дьяволъ и, который проклиналъ испорченность своего времени на язык непристойномъ и гиперболическомъ.
Великая, стало быть, несправедливость обвинять г. Зола въ безнравственности и думать, будто онъ спекулируетъ на дурные инстинкты читателя. Среди проявленій извращенной человческой природы, среди развратныхъ или клиническихъ вліяній, онъ остается серьезнымъ. Если же онъ и накопляетъ извстнаго рода детали, будьте уврены, что онъ длаетъ это изъ добросовстности. Желая изобразить дйствительность и убжденный въ ея подлости, онъ показываетъ намъ ее подлою, съ добросовстностью, деликатной по своему души, не желающей васъ обвсить, или обмрить. Иногда, забывшись, онъ крупными штрихами набрасываетъ намъ широкія картины, въ которыхъ отсутствуетъ мерзость плоти: но вдругъ онъ вспоминаетъ, что зврь все-таки, живъ и, почувствовавъ угрызенія совсти, за измну своей обязанности, онъ въ одну минуту, всегда самую неожиданную, вставляетъ безстыжую деталь, точно memento объ универсальныхъ помояхъ. Эти раскаянія особенно поразительны въ развитіяхъ ролей Денизы и Полины. (Bonheur des dames и Joie de vivre). И, какъ уже сказано, страшная меланхолія выступаетъ изъ этой отталкивающей физіологіи.

V.

Но если впечатлніе, получаемое отъ романовъ г. Зола скорбное, то вмст и могучее. Могу поздравить т изнженные и тонкіе умы, для которыхъ такъ, стыдливость и выправка составляютъ настолько важныя качества, требуемыя отъ писателя, что даже посл Conqute de Plassans, la Faute de l’abb Mouret, l’Assommoir и la Joie de Vivre (Побда надъ Плассаномъ, Грхъ аббата Муре, Бойня и Радости жизни), они мало цнятъ литературныя качества г. Зола и отсылаютъ его въ школу, потому что онъ хорошо учился и пожалуй не всегда въ совершенств владетъ перомъ. Пусть отрицаютъ все остальное у г. Зола, но разв можно отрицать въ немъ творческую мощь, уменьшенную не сколько угодно, но поразительную въ области, гд она примняется? Какъ я не сопротивляюсь, но самы грубости импонируютъ мн, помимо воли, своею массой. Правильными усиліями загрязненнаго Геркулеса г. Зола укладываетъ въ глыбы нечистоты Авгіевыхъ конюшенъ (говорили даже, будто онъ добавлялъ ихъ). Ужасъ охватываетъ васъ при вид множества грязи при сознаніи труда, потраченнаго на возведеніе такой чудовищной кучи. Одна изъ добродтелей г. Зола — его неустанная энергія. Онъ хорошо видитъ конкретные предметы, всю вншность жизни и обладаетъ, для передачи зримаго, исключительной способностью удерживать въ памяти и накоплять большее количество подробностей, чмъ кто-либо изъ писателей той-же школы, и длать это холодно, спокойно, безъ устали и отвращенія, придавая каждой вещи одинаковую выпуклость, ясную и беззастнчивую. Такимъ образомъ единство каждой картины у г. Зола не состоитъ, какъ у классиковъ, въ подчиненіи подробностей (всегда исключительныхъ) цлому, но, если можно такъ выразиться, въ ихъ нескончаемой одноцвтности (monochromie). Да, этотъ художникъ обладаетъ чудесной силой однообразнаго наслоенія своихъ картинъ и деталей. Охотно врится разсказу о немъ, будто онъ работаетъ всегда въ одинаковомъ настроеніи и заполняетъ изо-дня въ день одинакое число страницъ. Онъ строитъ книгу, какъ каменщикъ стну, накладывая кирпичи одинъ на другой, не торопясь, шагъ за шагомъ, постепенно. Правда, оно въ своемъ род великолпно, и не есть-ли это одна изъ формъ долготерпнія, о которыхъ говоритъ Бюффонъ — форма генія. Этотъ даръ, въ соединеніи съ другими, придаетъ ему несомннную, прочную оригинальность.
Тмъ не мене многіе стоятъ упорно на своемъ, отказывая ему въ томъ, что, какъ говорятъ, сохраняетъ книги, въ стил. Но тутъ слдуетъ прежде всего установить различіе между его трудами по критик и полемик и его романами. Книги, въ которыхъ ему приходится выражать абстрактныя мысли, дйствительно, не всегда хорошо написаны, потому-ли, что неувренность и двусмысленность сообщаются слогу или-же потому, что г. Зола вообще не дано выражать идеи съ полной опредленностью. Форма его романовъ иметъ больше шансовъ за себя. Но и тутъ приходится длать выборъ. Г. Зола никогда не былъ непогршимымъ писателемъ, увреннымъ въ своемъ пер, но къ первымъ своимъ романамъ (кажется до Нана) онъ прикладывалъ больше старанія, слогъ его былъ безпокойнй и богаче. Попадаются, говоря только о форм, страницы, дйствительно превосходныя, весьма яркія и достаточно чистыя,— въ Судьб Ругоновъ и въ Аббат Муре. Начиная съ Нана, съ одной стороны, подъ предлогомъ правды забывая все боле и боле стыдливость, съ другой,— подъ предлогомъ желанной простоты и изъ ненависти къ романтизму онъ сталъ отчасти пренебрегать слогомъ, писать несравненно быстрй, шире, свысока, не особенно заботясь объ отдлк фразы. И въ той, и въ другой изъ этихъ двухъ манеръ письма, не трудно указать на ошибки, довольно крупныя и особенно страшныя для людей, привыкшихъ къ обращенію съ классиками, для людей, строго-университетскаго образованія, для старыхъ профессоровъ, хорошо изучившихъ родной языкъ: неточности, странныя отступленія, поразительная смсь выраженій изысканныхъ, поэтическихъ, какъ говорилось прежде, и подлыхъ или пошлыхъ словъ, нчто судорожное въ стил, нкоторыя неправильности, въ особенности-же постоянная напряженность, ни одного оттнка, ни одной тонкости… Ну, да, все это врно и весьма печалитъ меня, хотя оно и неприложимо ко всему написанному г. Зола, далеко нтъ. Такъ какъ въ этихъ романахъ все широко задумано и построено, то, для того чтобы обозрть все издали и разомъ, не слдуетъ придираться къ фразамъ, но принимать ихъ, какъ он написаны, крупными штрихами, въ сыромъ вид, и судить о достоинствахъ этого слога по общему впечатлнію картины. Тогда становится очевиднымъ, что въ общемъ извстный наборъ фразъ, не всегда непогршимыхъ, въ конц концовъ даетъ намъ широкое поразительно-яркое изображеніе предметовъ и, что этотъ гиперболическій слогъ, лишенный оттнковъ и нердко точности, особенно приспособленъ, однообразіемъ своихъ преувеличеній и своей неустанной настойчивости, къ величавой передач крупныхъ ансамблей конкретныхъ предметовъ.

VI.

Germinal замчательно подтверждаетъ опредленіе, которое я пытался дать творчеству г. Зола. Все, намченное мною въ предыдущихъ романахъ, изобилуетъ въ Жерминал, и можно сказать, что никогда сумрачность г. Зола, его эпическая способность и пріемы, допускаемые и требуемые и той и другой, не выступали съ такою мощью, какъ въ этой книг, и грандіозной и мрачной.
Сюжетъ весьма простъ: это исторія одной стачки, врне поэма стачки вообще. Углекопы, вслдствіе мры, показавшейся имъ верхомъ несправедливости, не хотятъ спускаться въ шахту. Голодъ доводитъ ихъ до грабежа и убійства. Порядокъ возстановленъ военной силой. Въ тотъ день, когда работники возвращаются къ длу, шахты заливаются водой и нкоторыя изъ главныхъ дйствующихъ лицъ остаются на дн ея. Эта послдняя катастрофа есть дло рабочаго — нигилиста, единственная черта, отличающая эту стачку отъ всхъ другихъ.
Стало быть это исторія не человка или нсколькихъ людей, но толпы. Я не знаю романа, въ которомъ-бы заставляли жить и двигаться подобныя массы. Он то движутся, то копошатся, какъ въ муравейник, то уносятся вихреобразнымъ порывомъ, подъ давленіемъ слпыхъ инстинктовъ. Поэтъ развиваетъ со свойственной ему настойчивой терпливостью, угрюмой дерзостью и присущей ему широкой образностью, цлый рядъ обширныхъ и скорбныхъ картинъ, сотканныхъ изъ одноцвтныхъ деталей, которыя накопляются, ростутъ и распластываются, подобно морскому приливу: день въ шахт, сходка бунтовщиковъ ночью на лсной полян, яростное шатанье трехъ тысячъ несчастныхъ по плоской мстности, стычка этой массы съ солдатами, десятидневная агонія въ потопленной шахт.
Г. Зола превосходно передалъ все, что есть роковаго, слпаго, безличнаго неотразимаго въ драм подобнаго рода,— заразительность стаднаго озлобленія, комплективную душу толпы, страстную, легко приходящую въ ярость. Нердко собираетъ онъ разрозненныя головы въ несмтную массу и мастерски приводитъ ее въ движеніе:
‘…..Показались женщины, до тысячи женщинъ, съ распущенными волосами, растрепавшимися на бгу, въ лохмотьяхъ, чрезъ которыя сквозило голое тло — нагота самокъ, изнуренныхъ производствомъ на свтъ голытьбы. Нкоторыя держали въ рукахъ своего ребенка, потрясая имъ, точно знаменемъ смерти и возмездія. Другія, помоложе, съ грудью, напряженной, какъ у воительницъ, грозно махали палками, тогда какъ старухи, страшныя, ревли такъ громко, что жилы ихъ сморщенныхъ шей, казалось, сейчасъ порвутся. И мужчины повалили вослдъ — дв тысячи разъяренныхъ, каторжныхъ, изможденныхъ существъ, плотная масса, двигавшаяся сплошнымъ клубомъ, сжатая, слитая до невозможности различить краску выцвтшихъ штановъ или шерстяныхъ лохмотьевъ трико, стертыхъ въ одно безцвтное, землистое цлое. Глаза горятъ, видны лишь отверстія черныхъ ртовъ, поющихъ Марсельезу, строфы которой теряются въ неясномъ рев, сопровождаемомъ стукомъ деревянныхъ башмаковъ о твердую землю. Надъ головами, изъ-за рядовъ желзныхъ перекладинъ высунулся торчащій прямо топоръ, и этотъ единственный топоръ, бывшій какъ бы штандартомъ банды, являлъ въ свтломъ неб острый профиль ножа гильотины…
Гнвъ, голодъ два мсяца страданій и яростное мыканье по оврагамъ вытянули добродушно-спокойныя лица углекоповъ Монсу до сходства съ зврями. Въ эту минуту садилось солнце. Послдніе лучи его, темно-багровые, придавали степи кровавый видъ. И путь показался вмстилищемъ крови, женщины и мужчины неслись безостановочно, обливаясь кровью, точно мясники въ самый разгаръ бойни…’
Необходимо, однако, было сосредоточить драму въ нсколькихъ отдльныхъ лицахъ, и поэтъ показалъ намъ эту драму въ отношеніи рабочихъ на семейств Маре и его нахлбник, Этьен, въ отношеніи Компаніи на семейств Генбо. Въ обоихъ лагеряхъ дйствуютъ до сорока второстепенныхъ лицъ: но все время вокругъ этихъ фигуръ шумитъ и реветъ толпа. Самъ Этьенъ, коноводъ стачки, скоре увлеченъ, чмъ увлекаетъ.
Изъ толпы по временамъ выступаютъ отдльныя головы. Это — Маре, добрый малый, жвачное животное, смиренное и благоразумное, которое можетъ стать и, наконецъ, становится бшенымъ, жена Маре, съ Эстеллой, своимъ послднимъ ребенкомъ, вчно сосущимъ ея посинлую грудъ, жена Маре, у которой голодъ, солдатскія ружья и шахта убиваютъ мужа и дтей и которая появляется въ конц какъ Mater dolorosa, какъ Ніобея, глупая и страшна, Катерина, отроковица этой мрачной эпопеи, вчно въ грабельныхъ штанахъ одаренная чмъ-то въ род красоты, чистоты и прелести, насколько он могутъ быть свойственны ей, Шаваль, ‘измнникъ’, вчно ‘ревущій’, Этьенъ, мастеровой-соціалистъ, безпокойная голова, полная мечтаній, съ взрывами гнва и пьянствомъ, унаслдованнымъ отъ Жервезы Куно, Ализира, маленькая горбунья, такая кроткая и вчно разыгрывающая роль маленькой женщины, старикъ Мукъ, говорящій всего столько разъ и старикъ Бокморъ съ вчной черной слюной, Расснеръ, бывшій рабочій, ставшій кабатчикомъ, революціонеръ жирный, благочестивый и осторожный,— Плюшаръ, прикащикъ — коммисіонеръ по длу соціализма, вчно хриплый и торопящійся,— Мегра, прянишникъ-паша, берущій магарычъ съ женъ и дочерей углекоповъ, Мукета, добрая двушка, наивная потаскушка, Піерона, себ на ум, потаскушка вполн, Жанлинъ, недоносокъ-мародеръ, съ переломанными лапами, весь въ веснушкахъ ушами и зелеными глаза, убивающій, изъ-за угла маленькаго солдатика, ни за что, ни про что, по инстинкту и ради удовольствія, Лидія и Бере вчно приводимыя въ трест Жанлиномъ, ла-Брюле, старушонка, у которой шахта убила мужа, вчно воющая и грозящая руками вдьмы, холодный съ израненнымъ сердцемъ, мужъ, истерзанный Мессалиной, которая отказываетъ только ему, Негрель, маленькій брюнетъ — инженеръ, скептическій и храбрый, любовникъ собственной тетки, Денёленъ, фабричный, энергичный искатель приключеній, Грегуары, акціонеры жирные и добрые, и Сесиль, и Жанна, и Люси, и Леванъ, Бутлу, отецъ-Кандьё и маленькій солдатъ Жюль, и старая лошадь Батайль, ‘жирная, лоснящаяся съ видомъ добраго малаго’, и молодая лошадь Тромпетъ, которой въ глубин шахты снятся луга и солнце (ибо г. Зола любитъ животныхъ и отпускаетъ имъ души почти на равн съ людьми: припомните собаку Матье и кошку Минутъ Радостяхъ жизни),— помимо всего этого люди, русскій — Суваринъ, блокурый съ чертами двушки, вчно безмолвный, презрительный и кроткій:— все фигуры, которыя рзко отмчены ‘особой примтой’, систематически повторяемой, и встаютъ и живутъ, неизвстно какъ и почти единственно благодаря этому повторяемому признаку.
Жизнь ихъ по преимуществу вншняя, но драма, задуманная г. Зола, прямо не требовала большей психологіи, чмъ онъ можетъ дать. Душа такой массы — слагается изъ несложныхъ инстинктовъ. Лица низшаго разряда, движущіяся на первомъ план, движимы, какъ и слдовало, физическими потребностями и весьма грубыми идеями, переходящими въ образы, которые въ конц концовъ притягиваютъ ихъ и даютъ имъ толчокъ… ‘Все несчастье исчезло, точно сметенное могучимъ солнечнымъ лучомъ, и въ ослпительномъ блеск фееріи правда нисходила на землю… Новое общество нарождалось въ теченіе одного дня, какъ во сн, воздвигался громадный городъ, яркій какъ миражъ, гд каждый обыватель существовалъ своимъ трудомъ и получалъ свою долю въ общихъ радостяхъ’… Внутренняя жизнь самого Этьена вроятно ограничивалась очень немногимъ, ибо онъ едва замтно возвышается надъ своими товарищами: стремленія къ абсолютной справедливости, смутныя идеи о средствахъ, то надменное сознаніе превосходства своихъ мыслей въ сравненіи съ другими, то чуть не громко сознаваемое чувство своей несостоятельности, педантизмъ фабричнаго, читавшаго книги и уныніе, сопутствующее вдохновенію, вкусъ буржуа и умственное презрніе, въ соединеніи съ апостольскимъ усердіемъ… Вотъ и все, и этого довольно. Что касается Суварина, г. Зола намренно оставляетъ его загадочнымъ и представляетъ его намъ только съ вншней стороны: его нигилизмъ выставленъ только какъ поразительный контрастъ съ неопредленнымъ и сантиментальнымъ соціализмомъ французскаго рабочаго и ради подготовки конечной катастрофы. Говорятъ, и можетъ быть справедливо, что г. Зола не обладаетъ въ большой мр даромъ проникать въ души, разлагать ихъ, отмчать въ нихъ возникновеніе и ростъ мыслей и чувствъ или отраженіе въ нихъ тысячи вншнихъ вліяній: онъ потому и желалъ дать здсь не исторію души, но исторію толпы.
Не имлъ онъ также намренія писать драму чувствъ, но драму ощущеній, вполн матеріальную. Чувства низводятся на степень инстинктовъ или-же весьма приближаются къ нимъ, страданія-же по преимуществу физическія, такъ напримръ, когда Жанлинъ ломаетъ ноги, когда маленькая Альзира умираетъ съ голода, когда Катерина подымается изъ ямы глубиною въ семьсотъ метровъ или когда она переживаетъ агонію смерти въ объятіяхъ Этьена, толкаемая трупомъ Шаваля. Скажутъ, пожалуй, что не трудно заставить сжиматься сердце, врне щипать за нервы такой цной и что это грубйшая мелодрама. Вамъ кажется? Но эти смерти и пытки — прямо драма: г. Зола не имлъ намренія сочинять психологической драмы. И тутъ больше, чмъ простое описаніе страшныхъ зрлищъ: сумрачная жалость романиста, его состраданіе, которое, въ силу философско-пессимистической предвзятости, обращено въ жестокое равнодушіе — къ намъ и къ себ. Онъ не изъ тхъ, для которыхъ нравственная боль представляется благороднй боли физической. Почему благороднй, если наши чувства такъ-же невольны, какъ и наши ощущенія? Къ тому-же — будемъ искренни,— разв физическое страданіе не самое ужасное изъ всхъ? и не изъ-за него ли, главнымъ образомъ, такъ дуренъ міръ?
И вотъ, для этихъ человческихъ жертвоприношеній — палачъ и богъ, два ‘звря’. Палачъ — шахта, зврь — пожиратель людей. Богъ же то таинственное существо, которому принадлежитъ шахта и которое откармливается на счетъ господъ углекоповъ,— чудовищный и незримый идолъ, свернувшійся гд-то, неизвстно гд, какъ богъ Митра въ своемъ святилищ. И поочередно призываются оба звря — тотъ, который убиваетъ и тотъ далекій, который повелваетъ убійства. И слышится намъ отъ времени до времени ‘дыханіе жирное и протяжное’ убивающаго звря (это шумъ выкачивающей помпы). Онъ живетъ и живетъ такъ, что подъ конецъ умираетъ:
‘… И тогда увидли нчто страшное, увидли, что машина, расшатавшаяся въ своемъ основаніи, растопыривъ члены, боролась со смертью: она заходила, раздвинувъ свой рычагъ, свое гигантское колно, точно пытаясь встать, но она издыхала, расколотая, поглощаемая. Только высокая печь, въ тридцать метровъ, стояла, расшатываемая, какъ мачта подъ напоромъ урагана. Казалось, вотъ она раскрошится, разлетится пылью, какъ вдругъ она рухнула разомъ, поглотилась землею, растаяла, какъ огромная свча, и ничто не уцлло на поверхности, ни даже шпицъ громоотвода. Свершилось: злобный зврь улегся въ яму, упитанный человческимъ мясомъ, и смолкло его жирное протяжное дыханіе. Весь, цликомъ, Ворё потонулъ въ бездн…’
И сколько еще такихъ символическихъ видній! Окровавленный лоскутъ, вырванный женщинами у Мегра — тоже злое животное, раздавленное, которое топчутъ ногами и покрываютъ плевками. Старикъ Бонморъ, идіотъ, уродъ, страшный, убивающій Сесиль Грегуаръ, жирную, блокурую, кроткую — это древній Голодъ, безотвтный, въ роковомъ порыв набрасывающійся на безотвтное Тунеядство. И каждую минуту, пріемами открыто и прямо выставляемыми и которымъ тмъ не мене онъ поддается, поэтъ, такъ сказать, подмшиваетъ природу къ своимъ картинамъ, чтобы придать имъ еще боле ужасный характеръ. Митингъ углекоповъ происходитъ средь мертвенныхъ тней луны, походъ трехъ тысячъ несчастныхъ — въ кровавомъ блеск заходящаго солнца. Символъ служитъ и заключеніемъ книг: Этьенъ покидаетъ шахту весеннимъ утромъ, однимъ изъ тхъ утръ, въ которыя буржуа ‘дохнутъ въ зеленыхъ листьяхъ’ и поля ‘трепещутъ проростающею травой’. Въ то же время онъ слышитъ подъ ногами глубокіе удары, удары товарищей, расколачивающихъ мину: ‘Еще и еще, чмъ ближе, тмъ явственнй, точно придвигаясь къ земл, товарищи ударяли молотами. Въ лучахъ раскаленнаго свтила, въ это молодое утро, только эти звуки издавались деревней. Цлый полкъ черныхъ отъ пыли людей, несущихъ возмездіе, медленно разростался въ копяхъ, для будущихъ жатвъ, и броженіе его вскор разверзнетъ землю’. Отсюда и названіе романа.
Что означаетъ это загадочное заключеніе? Что это за будущая революція? Идетъ-ли рчь о мирномъ пришествіи обездоленныхъ или о разрушеніи стараго міра? Царство ли справедливости или запоздалая добыча (cure) сильнйшихъ численностью возвщаются авторомъ? Это или загадка или просто реторика, ибо въ остальныхъ своихъ частяхъ романъ не даетъ ни атома надежды или иллюзіи. Я признаю, впрочемъ, высокое безпристрастіе г. Зола: обжоръ не видно, не видятъ и они. Мы же видимъ только Грегуаровъ, мелкихъ акціонеровъ, добрыхъ людей, у которыхъ съденные убиваютъ дочь. Что касается директора Геннебо, онъ вызываетъ такое же сожалніе, какъ и эти голодные:
‘Подъ окномъ ревъ раздался съ удвоенной силой: хлба, хлба, хлба!—
Безумные! проговорилъ Геннебо сквозь сжатые зубы, разв я счастливъ?
Страданье и отчаянье есть вверху и внизу! Но у этихъ несчастливцевъ есть хоть утшеніе въ животной Венер. Они ‘любятся’ на подобіе собакъ, въ повалку, везд, ежечасно. Есть глава, въ которой нельзя сдлать шага, не наткнувшись на пару. Оно даже не удивительно у такихъ людей, съ тяжелой кровью, истощенныхъ трудомъ, въ стран дождливой и холодной. ‘Любятся’ на дн затопленной шахты, и только посл десятидневной агоніи Этьенъ становится любовникомъ Катерины. И лучше бы, по моему, если бы не доходило до этого, инстинктивная стыдливость, испытываемая ими дотол при встрч другъ съ другомъ, была-бы чуть-ли ни единственнымъ признакомъ высшей человчности, которой писатель далъ-бы въ такомъ случа, уцлть въ своей животной поэм.
То тамъ, то сямъ, въ этой эпопе скорби, голода, разврата и смерти, раздается плачъ Геннебо, дающій мораль исторіи и очевидно выражающій мысль г. Зола. ‘Страшная горечь отравляла ему уста… тщета всего, вчная боль существованія’.
Кто тотъ идіотъ, полагавшій счастье въ раздл богатства? Эти революціонные пустомели могли-бы, пожалуй, опрокинуть общество и построить новое, но не прибавили бы ни единой радости человчеству, не устранили бы ни единой скорби, надливъ его тартинками. Напротивъ, они умножили бы несчастье земли, заставили бы современемъ даже собакъ завыть съ отчаянія, лишивъ ихъ спокойнаго наслажденія инстинктами и возвысивъ ихъ до ненасытнаго страданія страстей. Нтъ, счастье единственно только въ небытіи, если жъ ты есть — будь деревомъ, камнемъ, чмъ либо еще боле ничтожнымъ, песчинкой, которая не обливается кровью подъ ступнями прохожихъ.
Стадо обездоленныхъ, возбужденное голодомъ и инстинктомъ, влекомое грубой мечтой, движимое роковыми силами и идущее, то кипя, то затихая, разбиваться о боле крпкую силу: вотъ гд драма. Люди выступаютъ, на подобіе волнъ, надъ моремъ мрака и безсознательнаго: вотъ философское видніе, очень простое, которымъ разршается драма. Г. Зола предоставляетъ психологамъ трудъ сочиненія монографіи о каждомъ изъ вковъ. Его воображенію поддаются только широкіе матеріальные ансамбли и безконечное множество вншнихъ деталей. И я спрашиваю себя, обладалъ-ли имъ кто-либо и когда либо въ такой мр?

VII.

Въ заключеніе, я возвращаюсь къ тому же, съ большей увренностью. посл прочтенія Жерминаля: разв я не былъ правъ, назвавъ г. Зола поэтомъ эпическимъ? Разв выдающіеся характеры его длинныхъ разсказовъ не характеры эпопеи? Приложивъ немножко старанія и слегка злоупотребляя словами, можно было-бы прослдить и поддержать это сближеніе, въ результат котораго оказался бы крупный осадокъ правды подъ прикрытіемъ риторическаго фокуса. Сюжетъ эпопеи — сюжетъ національный, интересный для цлаго народа, доступный цлой рас. Сюжеты, избираемые г. Зола, всегда весьма общи, могутъ быть поняты всми, не содержатъ ничего спеціальнаго, исключительнаго, ‘любопытнаго’: исторія семейства ремесленниковъ, погибающаго отъ пьянства, исторія разгульной двушки, одуряющей и разоряющей мужчинъ, исторія разумной двушки, вступающей въ бракъ съ патрономъ, стачка углекоповъ и вс разсказы, вмст взятые, имютъ хотя бы только претензію создать типическую исторію одной семьи. Исторія Ругонъ-Макаронъ есть, стало быть, равно какъ и эпическая поэма,— сборная исторія цлой эпохи. Дйствующія лица въ эпопе не мене общи, чмъ сюжетъ, и, представляя собой обширныя группы, кажутся преувеличенными въ сравненіи съ дйствительностью. То же совершаетъ съ своими дйствующими лицами г. Зола, хотя при помощи обратныхъ пріемовъ: въ то время, какъ древніе поэты стараются длать свои фигуры богоподобными, онъ оскотиниваетъ свои {‘Zol: Je Buffon du XIX si&egrave,cle’. (Sara Oquendo).}. Но и это способствуетъ сходству съ эпопеей, ибо ему случается, вслдствіе лживости такой подстановки возвращать современнымъ фигурамъ простоту первобытныхъ типовъ. Онъ приводитъ въ движеніе массы, какъ въ эпопе. Ругонъ-Макары не лишены и элемента сверхъестественнаго. Боги, въ эпопе, первоначально олицетворяли собой природныя силы: г. Зола придаетъ этимъ силамъ, свободно мечущимся или дисциплинированнымъ человческой индустріей, странную жизнь, зародышъ души, темную волю чудовищъ. Чудесное въ Ругонъ-Макарахъ — Параду, бойня дяди Колумба, магазинъ Октава Муре, шахта Жерминаля. Въ эпопею входитъ философія, наивная и элементарная. Тоже и въ Ругонъ-Макарахъ. Единственное различіе заключается въ томъ, что мудрость древнихъ поэтовъ, но большей части, оптимистическая, утшаетъ, облагораживаетъ человка, насколько можетъ, тогда какъ мудрость г. Зола мрачна и полна отчаянія. Но и тамъ и здсь одна и та же простота, одинаковая безъискусственность замысла. Наконецъ, ходъ романовъ г. Зола, не знаю какимъ образомъ, но все-таки тотъ-же, какъ и въ античной эпопе, по могучей медлительности, по широкому стремленію, по спокойному нагроможденію деталей и благородной откровенности пріемовъ разсказчика. Онъ не торопится, какъ и Гомеръ. Онъ также интересуется (въ другомъ дух) кухней Жервезы, какъ древній поэтъ Ахиллесовой кухней. Онъ не боится повтореній, т же фразы, т же слова возвращаются то здсь, то тамъ, и отъ времени до времени слышится въ Bonheur des dames ‘храпніе’ магазина, въ Жерминал ‘громкое и протяжное дыханіе’ машины, какъ въ Иліад раскаты моря, .
Посл всего нами сказаннаго, не должно показаться ни страннымъ, ни несправедливымъ такое опредленіе Ругонъ-Макаронъ: это — пессимистическая поэма человческой животности.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека