Ж. К. Юисман, Леметр Жюль, Год: 1886

Время на прочтение: 16 минут(ы)

ЖЮЛЬ ЛЕМЕТРЪ.
СОВРЕМЕННЫЕ ПИСАТЕЛИ.

ПЕРЕВОДЪ Д—ОЙ.

Изданіе журнала ‘Пантеонъ Литературы’.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Паровая Типо-Литографія Муллеръ и Богельмавъ, Невскій, д. 148.
1891.

Если начинающему писателю, писателю дебютанту и полезно принадлежать къ какой нибудь школ или служить извстному знамени, то въ послдствіи это можетъ сильно повредить ему. И теперь еще поверхностные читатели склонны видть въ авторахъ Soires de Mdon не боле какъ простыхъ подражателей Эмиля Зола. Исключеніемъ считаютъ Гюи де Мопассана, такъ какъ его оригинальность бросается въ глаза: всхъ остальныхъ считаютъ способными только къ грубому реализму, эта черта дйствительно замтна въ нихъ, но она ошибочно признается у нихъ преобладающею, такъ говорятъ, что ихъ трудно отличить одного отъ другого, до того они между собою схожи. А между тмъ Юисманъ, Сеардъ и Хенникъ многими своими сторонами отличаются отъ своего учителя и вовсе несхожи между собою. Юисманъ преимущественно выдляется особенностью своеги міровоззрнія, своими маніями и формою своихъ сочиненій, его можно назвать самымъ самобытнымъ писателемъ молодаго поколнія.
Изучите хорошенько его произведенія: вы увидите въ немъ фламандца, любителя деталей, онъ очень склоненъ къ грубымъ шуткамъ, затмъ можно его признать самымъ брезгливымъ, скучающимъ и презрительнымъ пессимистомъ, словомъ, художникомъ, далеко несовершеннымъ, но своеобразнымъ, глубоко-вдумчивымъ и изнженнымъ до болзненности: словомъ, представителемъ крайней разслабленности вымирающей литературной эры.
Посмотримъ, какъ развивалась субъективность его таланта, до той минуты, когда онъ самъ описалъ и опредлилъ ее, какъ, въ первомъ изъ его романовъ, приглядываетъ уже зародышъ его книги ‘Des Esseintes’, какъ уже и тутъ виднъ его извращенный взглядъ и какъ все подготовляетъ появленіе этой книги съ ея тревожнымъ названіемъ.

I.

Самымъ печальнымъ изъ всхъ разсказовъ ‘Soires de Mdon’ можно считать ‘Sac au dos’, потому что въ немъ сказывается самое презрительное воззрніе на человческія дла и поступки. Тутъ описываются вагоны животныхъ, зловонныя госпитальныя палаты во время войны, съ безконечною вереницею ничтожныхъ и мелочно-тягостныхъ подробностей. Въ чемъ-же тутъ единство интереса? Во внутренностяхъ самого героя. (Не ищите здсь фигуральнаго смысла). Его преобладающею заботою является вопросъ: когда будетъ ему возможно облегчиться въ боле опрятномъ мст? Вотъ эта ужасная и чрезмрная низость всхъ данныхъ, отчетливое и немного лихорадочное созерцаніе самыхъ неприглядныхъ деталей вншней жизни, и тягостное сознаніе пошлости и скуки существованія, при неровности, рзкости слога — все это вмст поражаетъ насъ въ Sac au dos, и въ другихъ романахъ Юисмана. То было время героической эпохи натуралистическаго романа, когда многіе врили (есть и такіе, которые врятъ и теперь), что исключительное и рзкое изображеніе всхъ ужасовъ дйствительности составляетъ послднее слово искусства. Гд же, стало-быть, найти сюжетъ лучше, какъ исторія истеричной двушки среди народной богемы Парижа. Героиня романа Марта, пвица въ.кафе-шантан, испорченная съ дтства, побывала въ публичномъ дом, состоитъ одновременно въ связи съ старымъ комедіянтомъ въ Бобино и какимъ-то писателемъ, живетъ нкоторое время съ художникомъ, который вскор бросаетъ ее, затмъ опять съ комедіянтомъ, сдлавшимся виннымъ торговцемъ, пьяный онъ ее колотитъ. Затмъ она находится нкоторое время на содержаніи у какого-то дурака, который ей надодаетъ: тогда она измученная, одурвшая возвращается въ публичный домъ. Алкоголикъкомедіянтъ кончаетъ госпиталемъ, а писатель женится.
А вотъ Soeurs Vatard: Селина покучиваетъ, Дезире благоразумна и мечтаетъ о честномъ брак. Он об добрыя двушки, Селина живетъ сначала съ Апатолемъ, типомъ смшнаго Альфонса, затмъ съ живописцемъ-импрессіонистомъ Кипріаномъ Тибайль, который любитъ ее за то, что она ‘изъ народа’, но при этомъ сильно страдаетъ отъ ея глупости и обходится съ нею вообще какъ съ низшимъ существомъ, кончается тмъ, что она бросаетъ его и возвращается къ Анатолю. Въ то же время ея сестра Дезире любитъ честнаго, но нсколько смирнаго ремесленника Огюста. Въ конц концовъ они становятся въ тягость другъ другу — она выходитъ замужъ за другаго, онъ тоже женится. Вотъ и все.
Въ этихъ двухъ романахъ, изъ которыхъ въ особенности первый, ‘Marthe’ далеко несовершенный, проявляется драгоцнная способность схватить и установить подробности вншнихъ предметовъ, а также и выразить рзкими, выпуклыми чертами смтныя стороны жизни. Даръ этотъ Юисманъ унаслдовалъ вроятно отъ своихъ фламандскихъ предковъ. Нкоторые изъ его силуэтовъ и сценъ напоминаютъ Тендера, а еще боле Жордаенса.
Въ тоже время литературная физіономія Юисмана опредляется нкоторыми выразительными штрихами. Детали, которыя онъ передаетъ съ такою силою, выискиваетъ онъ среди низшихъ, отвратительныхъ и гадкихъ наслажденій и вноситъ въ нихъ жестокую иронію и презрніе, которыя, какъ кажется вовсе несвойственны напр. Зола — тотъ остается вчно яснымъ.
Впечатлніе пошлости и скорби особенно усиливается отъ намреннаго отсутствія всякаго плана, композиціи и интереса разсказа. Сюжеты его никогда не бываютъ возвышенны, они могли бы быть драматичны (какъ напр. ‘Assommoir’ или ‘Нана’), еслибы авторъ изобразилъ передъ нами развитіе какого нибудь порока, какого нибудь паденія или развитія какой нибудь зловредной силы, втягивающей въ грязь. Этого вовсе нтъ: нтъ ни правильнаго движенія къ извстной цли, которое-бы дало понятіе о драм: ни исторіи, основанной на совокупности причинъ, вс части которой являлись-бы необходимыми. Юисманъ идетъ просто на удачу. Его романы какъ-бы безпозвоночны, они распадаются на части, которыя вовсе не зависятъ одна отъ другой.
Исторія Марты могла бы закончиться гораздо раньше, или тянуться безконечно и ничего бы отъ этого не измнилось. Точно также и жизни Селины и Дезире, раздленныя какъ попало, развиваются параллельно съ удивительною монотонностью. Безконечная нить свиданій Дезире съ Огюстоінъ, свиданія Селины съ Кипріаномъ, тянутся неизвстно почему, а когда эта нить обрывается, то невольно спрашиваешь себя, почему именно случилось это теперь, а не раньше и не позже. Встрчается до 20-ти одинаковыхъ сценъ при едва отличающихся условіяхъ. f
Авторъ очевидно старается дать намъ раздражающее впечатлніе топтанья на одномъ мст. Заставить выносить удручающее чувство ничтожности жизни, этого-то очевидно авторъ и добивался. Слдовательно способъ писанія Юисмана нсколько напоминаетъ Флобера въ ‘Education sentimentale’ этомъ замчательномъ роман гд ничего не случается, все расплывается и событія и личности. Въ другихъ чертахъ Юисманъ иметъ невидимую связь съ авторомъ ‘Assommoir’а’. Подобно Зола, любитъ онъ изображать безобразія жизни,— подобно Флоберу, даетъ онъ чувствовать всю ея ‘несносность’, старательно избгая всего того, что бы походило на драматическую композицію. Если хотите, то особымъ свойствомъ Юисмана и есть его способность соединять эти два направленія, Юисманъ никогда не отвлекается отъ своего произведенія, онъ отдается ему цликомъ и постоянно. Въ каждомъ его роман одно изъ лицъ — онъ самъ, такъ и кажется, что это самое лицо писало романъ. Въ ‘Март’ Лео, а въ ‘Soeurs Vatard’ Кипріанъ Тибайль являются какъ-бы набросками его ‘Des Esseintes’.
Юисманъ типъ мизантропа-импрессіониста, который все находитъ глупымъ, пошлымъ и смшнымъ. Презрніе является у него въ вид душевной болзни и онъ чувствуетъ безпрерывную потребность выражать его. На цлыхъ двадцати страницахъ (‘Les Soeurs Vatard’) выражаетъ онъ свое негодованіе противъ грубости воскреснаго веселья парижанъ, отмчаетъ ‘плаксивый сентиментализмъ народа’, онъ чувствуетъ ‘отвращеніе’ при вид ‘нелпыхъ кучекъ студентовъ, орущихъ во все горло’ и ‘этой толпой простяковъ, тснящихся въ своихъ новенькихъ платьяхъ отъ площади Конкордіи вплоть до Лтняго Цирка’. Впрочемъ въ этомъ презрніи нтъ ни оригинальности. ни особенной философіи: хотя ничтожество буржуазнаго класса кажется ему особенно противнымъ, онъ все-таки постоянно его изображаетъ. Къ томуже онъ особенно чувствителенъ къ грязи, запаху, нищет, смшнымъ и печальнымъ уличнымъ приключеніямъ въ отдаленныхъ кварталахъ, къ мрачнымъ пейзажамъ городскихъ предмстій. И тмъ не мене онъ оказываетъ имъ особое предпочтеніе и отдается имъ съ восторгомъ. Какъ Кипріанъ, ‘ищетъ онъ пейзажей разрушенныхъ и изъденныхъ болзнью’. Ведетъ-ли онъ насъ, напр., на ‘площадь Нинель за скотобойню’,— онъ непремнно опишетъ намъ: могильное безобразіе этихъ бульваровъ и развращающее бражничество этихъ улицъ.
Какъ же такъ? ‘Нтъ-ли тутъ какого нибудь противорчія? Мы приближаемся къ самому источнику натурализма’. То, что Юисманъ особенно презираетъ — въ дйствительности цнится ямъ особенно какъ матеріалъ для искусства. Въ произведеніи искусства, интересуетъ насъ обыкновенно равномрно и описываемый предметъ и самое описаніе, передача и объясненіе предмета: но когда предметъ абсолютно гадокъ и пошлъ, то въ такомъ произведеніи искусства очевидно, можетъ нравиться только самое искусство. Чистое высшее искусство существуетъ только тогда, когда оно изображаетъ пошлости и безобразія.
Оттого то не смотря на ошибочное опредленіе натурализма какъ искусства грубаго, скоре слдуетъ его считать искусствомъ аристократическимъ, искусствомъ эгоистовъ-мандариновъ, высшимъ искусствомъ или искусственностью. Но вкусъ Юисмана кажется намъ еще странне, онъ какъ-то любитъ все безобразное, пошлое, глупое и любитъ сознавать, что все это глупо, пошло и безобразно. Однако чувство, преувеличенное и раздутое въ Юисман — не чуждо и намъ. Кто изъ насъ подчасъ не услаждался по разнымъ кафе-шантанамъ, цлымъ потокомъ разгула и пошлости? Тутъ есть и наслажденіе тщеславія и наслажденіе паденія. Даже подъ конецъ этого парадоксальнаго наслажденія чувствуешь въ себ зародышъ глупца или животнаго, и эти глупости и пошлости льстятъ чему-то гадкому и низкому, что таится въ глубин души со времени перваго грхопаденія человка.
Аффектація презрнія къ вульгарной дйствительности и одновременное исключительное пристрастіе этой-же самой дйствительности, какъ только дло коснется искусства: оба эти чувства какъ-бы порождаютъ другъ друга и образуютъ натурализмъ Юисмана,— натурализмъ не особенно натуральный. Онъ, напримръ, съ экзальтаціей описываетъ особыя красоты парижскихъ улицъ! Да вс мы ихъ знаемъ, ихъ любимъ: мы знаемъ также, что он живописны и полны жизни. Но Юисманъ длаетъ изъ этого особую тайну. Въ одномъ мст говоритъ онъ намъ, что каждый парижскій кварталъ иметъ свою особую физіономію и хвалится тмъ, что онъ будто-бы открылъ формулу улицы Камбасересъ. Характерную черту этой улицы составляетъ то, что она заселена напыщенной и богатой буржуазіей и особой англійской челядью’…
Приведемъ въ порядокъ паши мысли, вглядимся: кварталъ этотъ кажется запутаннымъ, но я въ немъ разберусь. Два разновидныхъ элемента, проистекающихъ другъ отъ друга, придаютъ ему печать субъективности. (Тороплюсь вставить, что Юисманъ не всегда такъ выражается.) На печальномъ и банально роскошномъ фон полотна выдляется веселая развращенность прислуги. Тутъ чувствуется живая нотка и т. д. Затмъ Юисманъ начинаетъ раздражаться и восхищаться. Собственно говоря — игра не стоитъ свчъ.

II.

‘En mnage и A vau l’eau’ указываютъ на дальнйшее развитіе презрительной скорби Юисмана.
Прежде всего здсь вполн выходитъ на показъ и все захватываетъ личность самого романиста. Самъ онъ на первомъ план. Конечно и тутъ встрчаются ‘двушки’, но Андре, Кипріанъ и даже Фолантинъ все это тотъ-же Юисманъ. По крайней мр чрезъ нихъ выражаетъ онъ вс свои чувства къ жизни и свои воззрнія на искусство.
Въ обоихъ произведеніяхъ, хотя ихъ значеніе и достоинство весьма различны (потому что En mnage мстами прекрасная книга, тогда какъ прелести А vau l’eau я, признаюсь, не умю цнить, хотя многіе имъ восхищаются), поражаешься совсмъ особою и преднамренной пошлостью концепціи, до которой раньше Юисманъ никогда не доходилъ. Говоря о ‘пошлости’, я невольно примняю древнюю поэтику, которая установила іерархію жанровъ и сюжетовъ произведеній, конечно для новой школы, какъ и для стоиковъ (хотя въ совсмъ иномъ смысл): ‘ничто не пошло въ обители Юпитера’.
Сюжетомъ En mnage служитъ скука и затрудненіе найти себ подходящую женщину, когда уже прожито лтъ тридцать, съ другой стороны,— невозможность обойтись безъ нихъ. Романтикъ-натуралиста Андре, вернувшись неожиданно домой, застаетъ свою жену съ любовникомъ. Не сказавъ ни слова, уходитъ онъ и вновь начинаетъ жизнь холостяка и посл тщательной и опытной погони за женщиной, кончаетъ тмъ, что возвращаетъ свою жену. Его другъ Кипріанъ Тибайль (намъ уже извстный) съ своей стороны сближается съ добродушной публичной женщиной, которая оказывается замчательной сидлкой. Не впадите въ ошибку и не примите этого разсказа за психологическую драму. Андре вовсе не пылалъ страстью къ Берт: не воспоминанія, не жалость, не нжность и не сердечная слабость или жалость заставляютъ его взять ее опять: его тяготитъ не нравственное одиночество, но одиночество за столомъ и въ постели: пружины всей исторіи чисто физіологическія. Я вовсе не говорю, чтобы лишеніе, заботившее Андре все время, проведенное имъ безъ жены, дйствительно не играло-бы серьезной роли въ нашей жизни, замчу только, что въ первый разъ кажется хотятъ заинтересовать насъ, безъ пошлыхъ намековъ, подобною драмою и сдлать изъ нее сюжетъ длиннаго романа — гд не смются, о! вовсе нтъ, гд герой, напротивъ, такъ скучаетъ, что заражаетъ скукой самого читателя.
Невеселая мораль всей этой исторіи. Въ конц книги Кипріанъ высказываетъ ее: ‘Чтожъ, не все-ли равно? вдь вс чувственныя морали приведутъ насъ къ тому-же выводу. Какъ-бы он ни раздвои вались, об дороги приведутъ насъ къ тому-же заколдованному кругу. Собственно говоря бракъ и сожительство — стоятъ одного другаго, и то и другое избавляетъ насъ отъ артистическихъ заботь и физическаго томленія. Побольше-бы таланта и здоровья — вотъ о чемъ стоитъ помечтать’.
Надо признаться, что это произведеніе само по себ вовсе недостойно презрнія. Односторонность хода мыслей Андре, пошлый рядъ его поисковъ и опытовъ производитъ въ конц концовъ такое подавляющее впечатлніе, что авторъ долженъ обладать извстною силою, если онъ способенъ произвести подобное впечатлніе на своего читателя, мучить его, и между тмъ, все-таки подчинять его силою производимаго впечатлнія. Сознаніе пустоты всей жизни нелпости существованія исходитъ здсь изъ все боле и боле ожесточающейся горечи взгляда на людей и міръ. Прочтите то мсто, когда Кипріанъ и Андре вспоминаютъ школьную жизнь, вы убдитесь въ мрачности и дкости фантазіи Юисмана. Классики? т-же идіоты. Наставники? злыя животныя. Пища? отвратительная. Школа? каторга. Ну, ну, ну — мы сами прошли чрезъ все это, а наше дтство вовсе не представляется намъ такимъ мрачнымъ. Были и хорошія минуты, было безотчетное и неудержимое веселье дтскаго возраста. И надзиратель не былъ всегда негодяемъ, между профессорами попадались честные люди, вровавшіе въ красоту стиха Виргилія, и насъ посвящали они въ эту вру. Содержаніе наше не было роскошно, но не всегда-же попадались въ суп мокрицы, иногда требовали даже второй порціи бобовъ! Вдь былъ-же и аппетитъ-то въ то время!
Я вовсе не хочу разубждать Юисмана, потому что именно его фантастичная ненависть и придаетъ особую прелесть его книгамъ. Онъ любитъ презрніе, любитъ ненависть, особенно любитъ онъ пресыщеніе. Ведетъ онъ напр. Андре въ отвратительный кабакъ. Андре любитъ комфортъ, онъ иметъ хорошія средства, онъ могъ бы идти въ другое мсто. Зачмъ ведетъ его Юисманъ именно туда? Исключительно для того, чтобы доставить себ удовольствіе поговорить лишній разъ о плохо вымытыхъ тарелкахъ, о тухлой или попорченной говядин, о кухонномъ запах. Это излюбленные предметы Юисмана, онъ постоянно къ нимъ возвращается. Юисманъ въ жизни — тотъ-же Андре въ кабак. Онъ преднамренно плохо стъ, плюетъ въ свой супъ, плюетъ на жизнь и говоритъ намъ: какая она грязная!
Содержаніе ‘А vau l’eau’ еще хуже: это исторія одного господина въ поискахъ за съдобнымъ кускомъ бифштекса. Служащій при министерств господинъ Фолантинъ розыскиваетъ ресторанъ, ‘Bouillon’, словомъ какое нибудь заведеніе, гд можно было бы пость. Онъ велитъ приносить себ ду отъ пирожника, и это его не удовлетворяетъ. Авторъ прерываетъ свой разсказъ посл нкотораго числа неудачныхъ попытокъ г-на Фолантина.
Точка зрнія Юисмана омрачается все боле и боле. Все безобразно, грязно, гадко. Изъ вонючаго ресторана ведетъ онъ насъ въ холодную и бдную меблированную комнату холостяка, гд даже нельзя растопить хорошенько камипа, сюда стоитъ возвращаться только вечеромъ и какъ можно позже. Всюду тоже мрачное преувеличеніе: содержаніе Фолантина равняется тремъ тысячамъ Франковъ въ годъ,— при такихъ средствахъ онъ не можетъ обдать ежедневно въ кафе Ришъ, но бдняки не поврятъ, что при этихъ условіяхъ онъ не могъ бы изрдка пость свжаго мяса. Несчасть въ томъ, что когда онъ заказываетъ даже просто выпускную яичницу, то ему попадаются порченыя яйца. Вдь не нарочно же это длаютъ. Это его судьба.
Вообще удивительный человкъ этотъ Фолантинъ. Маленькій чиновничекъ, который кажется намъ довольно ничтожнымъ развиваетъ въ литератур мннія Des Esseintes. Этотъ птенецъ питаетъ отвращеніе къ французскому театру. Когда одинъ изъ его друзей ведетъ его въ Комическую Оперу, то онъ находить Richard’а идіотичнымъ, a Pr aux Clercs ‘гадкими’. Фолантинъ просто страдалъ.

III.

Еще написалъ Юисманъ дв исторіи публичныхъ женщинъ, исторію господина, страдающаго разстройствомъ желудка, исторію господина, который не хочетъ спать одинъ, и исторію другого, господина который не хочетъ сть чистую говядину, вотъ перечень романтическихъ произведеній Юисмана. Если я прибавлю, что вс эти пошлыя исторіи написаны сильнымъ и въ то же время изысканнымъ стилемъ, то придется признать такую литературу верхомъ искусственности. Теперь Юисманъ вполн созрлъ для своего главнаго произведенія: ‘A rebours’ (На выворотъ). И до сихъ поръ смотрлъ онъ на искусство на выворотъ. Зола, въ сравненіи съ Юисманомъ, кажется писателемъ устарлымъ, временъ отжившихъ. Зола разсказываетъ намъ обширныя драмы животной жизни, онъ изображаетъ паденія и возрастающую испорченность: онъ открываетъ передъ нами исторіи вчно движущіяся — имющія начало и конецъ. Да и нтъ у него аристократическаго презрнія къ вещамъ или лицамъ, которыхъ онъ описываетъ и заставляетъ двигаться. Въ сравненіи съ дкою мизантропіей Юисмана его пессимизмъ является полнымъ чистоты. Его форма кажется чисто классическою въ сравненіи съ пріемами композиціи и стиля автора Марты.
На выворота! Теперь можетъ явиться и Des Esseintes: его фантазіи не могутъ быть искусственне фантазій Юисмана, — вдь оба они собственно одно и то же лицо.

VI.

Нкоторые нашли сходства между Des Esseintes и Вертеромъ или Рене, но Рене 1885 года. Конечно, находили при этомъ, что страданія Рене значительно усилились и измнились въ продолженіе этихъ восьмидесяти лтъ.
Всмъ извстна судьба Рене и романтиковъ. Въ общемъ это. было болзненное несоотвтствіе между волею и стремленіями, тутъ было много мечтательности, иллюзій, смутныхъ врованій и того, что называлось меланхоліей. Ныншній Рене не меланхоличенъ, онъ мраченъ и сурово-пессимистиченъ. Онъ не сомнвается больше, онъ отрицаетъ и вовсе не заботится объ истин. Онъ не ощущаетъ несоразмрности между своими желаніями и волей, потому что воля его умерла. Онъ ищетъ убжища не въ мечт и не въ какой нибудь выспренней любви, а въ литературныхъ изощреніяхъ или въ педантичныхъ поискахъ рдкихъ ощущеній. Прежній Рене носилъ въ своей душ какую-то ‘неясность’, теперь онъ ‘скучаетъ до одурнія’. Рене былъ боленъ разсудкомъ, теперь онъ сталъ невропатомъ. Его болзнь была чисто-моральная: теперь она патологическая. Почти вс эти черты найдете вы у Des Esseintes. Во многомъ изображаетъ онъ современную ‘скуку’. Къ сожалнію, многія другія черты длаютъ изъ него простаго маніака, особаго рода помшаннаго, фигуру совершенно исключительную и спеціальную, изображеніе которой подчасъ кажется неболе какъ игрою тяжеловатаго остроумія, или какою-то мудреною задачею. Судите сами.
Утомленный невозможными излишествами и страдающій нервною болзнею, Des Esseintes удаляется въ уединеніе въ окрестностяхъ Парижа и наслаждается тамъ прелестями вполн искусственной жизни.
Онъ уже давно живетъ такою жизнью. Онъ любилъ женщину чревовщательницу, находя удовольствіе пугаться, когда среди любовныхъ ласкъ, она начинала чревовщать. Какъ-то разъ купилъ онъ себ чернаго мраморнаго сфинкса и глиняное раскрашенное изображеніе химеры и заставилъ свою любовницу продекламировать діалогъ ‘Искушеній Св. Антонія’ между химерою и сфинксомъ. Другой разъ пришла фантазія свести въ очень дорогой публичный домъ маленькаго бродягу, и достать ему тамъ абонементный билетъ,— все это сдлалъ онъ, съ цлію сдлать изъ него убійцу. Желая однажды отпраздновать случай, знакомый Рикору, угостилъ онъ своихъ пріятелей чернымъ ужиномъ, на черной скатерти, въ зал обтянутомъ черной матеріей съ черными блюдами и винами. Любовныя связи Алкивіада были ему, конечно, тоже близко знакомы. Посл такихъ подвиговъ нсколько опаснаго неронизма, удаляется онъ въ свою башню изъ слоновой кости, гд онъ хочетъ спать днемъ, а бодрствовать по ночамъ. Свой рабочій кабинетъ устраиваетъ онъ оранжеваго цвта, съ синими багетами и плинтусами: его маленькая столовая похожа на корабельную каюту, въ глубин стеклянный полупортикъ, маленькій акваріумъ, въ которомъ плаваютъ механическія рыбки, спальн своей, съ помощью дорогихъ тканей, онъ придаетъ подобіе картезіанской кельи.
Однажды, ночью, перебираетъ онъ свою латинскую библіотеку. Виргинія называетъ онъ педантомъ и цирульникомъ, у Горація находитъ онъ слоновую грацію, Цицеронъ, по его мннію, дуракъ, а Цезарь страдаетъ запоромъ, Ювеналъ ничтоженъ, не смотря на то, что нкоторые изъ его стиховъ ‘ловко сшиты’. Лукіанъ, вотъ это геній! А Клавдщнъ, Петроній! ‘Послдній изъ нихъ проницательный наблюдатель, тонкій аналистъ и изумительный художникъ!’ Но вс эти писатели ничто въ сравненіи съ писателями временъ упадка литературы: ихъ расплывчатость, ихъ неполная и замедленная слпка, ихъ мягкій, подозрлый слогъ!… Пруденцій, Сидуній, Маріусъ Викторъ, Паулинъ де Пелла, Оріентіусъ — вотъ кого слдуетъ читать!
Все это очень забавно — но я повторю чьи-то слова: я что-то не довряю: читалъ-ли Юисманъ, читалъ-ли онъ внимательно авторовъ, о которыхъ онъ говоритъ? Возьмемъ для примра Виргилія и займемся имъ не какъ поэтомъ, а какъ стихослагателемъ. Гд тутъ нашелъ Юисманъ: ‘педантичную и сухую просодію, наборъ истертыхъ и изысканныхъ стиховъ, съ ихъ казенной выправкой, ихъ пресмыканіемъ передъ грамматикой механически раздленныхъ неизбжной цезурой, образующихъ безконечный хвостъ дактилей и спондеевъ? Вы просто глупы, другъ мой Des Esseintes! Чмъ-же долженъ былъ заканчивать свои гекзаметры Виргилій, какъ не дактилемъ и спондеемъ? И напрасно восхищаетесь вы вслдъ затмъ стихосложеніемъ Лукіана: у него-то оно и монотонно, языкъ именно у Лукіана — языкъ абстрактный и сухой. Чти же касается вашего восторга передъ писателями крайняго упадка то, если онъ искрененъ, поздравляю васъ! Недолги могутъ они позабавить насъ своимъ старческимъ ребячествомъ. Они то именно и есть пустомели и кретины, вчитайтесь-ка въ нихъ хорошенько.
Вслдъ затмъ приносятъ Des Esseintes черепаху, онъ велитъ ее вызолотить и вдлать въ нее драгоцнные камни. Затмъ онъ открываетъ шкафъ съ ликерами и составляетъ себ вкусовую симфонію, каждый ликеръ соотвтствуетъ какому нибудь инструменту, кюрассо соотвтствуетъ кларнету, кюммель — гобою, анизетъ — флейт, киршъ — труб, джинъ — тромбону. Просматриваетъ онъ свои эстампы и картины: дв Саломеи Густава Моро, полотно Люикена, изображающія страданія мучениковъ, рисунки Одилона Редона: ‘огромный паукъ, на тл котораго изображено человческое лицо, огромная игральная кость, на которой моргаетъ печальное вко’. Вспоминаетъ онъ потомъ свое прошлое, свое воспитаніе у іезуитовъ. Слегка ударяется онъ въ теологію и задвши ‘Imitation’ возвращается къ заключеніямъ Шопенгауера. Какъ то разъ велитъ онъ себ принести коллекцію орхидей. Зачмъ? Потому что эти живые цвты подражаютъ искусственнымъ’. И онъ въ восторг. Его цль была достигнута, ни одинъ изъ цвтковъ не былъ похожъ на настоящій, казалось, что человкъ, желая помочь природ произвести чудовищъ, далъ въ ея распоряженіе матерію, бумагу, фарфоръ’. У многихъ изъ этихъ цвтовъ есть какъ будто раны, которыя кажутъ изъденными сифилисомъ. ‘Все ничто иное какъ сифилисъ’, думаетъ Des Esseintes. Тутъ длается съ нимъ ужасный и весьма сложный кошмаръ.
Тогда устраиваетъ онъ себ концертъ запаховъ (какъ раньше концертъ вкусовъ). Позже, во время дождя, приходить ему охота създить въ Лондонъ. Онъ отправляется, покупаетъ себ путеводитель въ Galignani’s Messenger, входитъ въ ресторанчикъ, переполненный англичанами, пьетъ портвейнъ, обдаетъ, въ ожиданіи позда, сть англійскія кушанья въ англійскомъ ресторан среди англичанъ и возвращается домой, ршивъ, что онъ достаточно познакомился съ Англіей.
Опять перебираетъ онъ свою библіотеку. Боделеръ его божество: потому-то онъ и переплелъ его въ свиную кожу. Онъ презираетъ Рабле и Мольера, непризнаетъ Вольтера, Руссо и даже самого Дидеро. Пробгаетъ онъ свою католическую библіотеку, нкоторую симпатію внушаетъ ему Лакордеръ, Монталамберъ, де-Фаллу. Вельо, Эрнестъ Хейло, также доставляетъ ему нкоторое удовольствіе чувственный мистицизмъ Барбея д’Орвилыі. Посл пессимистической интермедіи, во время которой, мимоходомъ, высказываетъ онъ правду Ст. Венсенъ де-Полю (съ тхъ поръ, какъ умеръ этотъ старикъ, стали подбирать въ пріюты брошенныхъ дтей, вмсто того чтобы предоставлять ихъ тихой и для нихъ незамтной смерти), Des Esseinles возвращается къ своимъ книгамъ. Бальзакъ ‘со своимъ слишкомъ здравымъ искусствомъ’ смущаетъ его. Онъ не любитъ больше книгъ, безпредльное содержаніе которыхъ ограничивается современною жизнью’. У Флобера любить онъ ‘Tentation’, у Эдмона Гонкура — Фоетину, у Зола — ‘La faute de l’abb Mouret’. Ему нравится Поэ, и Виллье де-Лиль Адамъ. Все это ничтожно въ сравненіи съ Верленомъ и особенно Стефаномъ Малларме! Театръ считаетъ онъ вн литературы и о немъ онъ и не упоминаетъ. Въ области музыки Des Esseintes признаетъ только Шумана и Шуберта ‘да еще монашескую музыку среднихъ вковъ’. Между тмъ Des Esseintes расхварывается все сильне и сильне (еще бы)! Онъ страдаетъ галлюцинаціями слуха, зрнія и вкуса. Докторъ прописываетъ ему промывательное изъ пептона. Операція удается и Des Esseintes не можетъ удержаться, чтобы не вознести самому себ безмолвныя поздравленія по поводу этого событія, нкоторымъ образомъ увнчавшаго существованіе, которое онъ самъ себ создалъ: его влеченіе къ искусственности достигло теперь, помимо его воли, своего апогея, дальше идти некуда: ужъ конечно подобный способъ воспринятія пищи являлся послднею степенью извращенія. Докторъ, наконецъ, запрещаетъ ему подъ страхомъ смерти возвращеніе въ Парижъ. Въ это время Des Esseintes переживаетъ легкій припадокъ католицизма, который умряется тмъ соображеніемъ, что ‘безстыдные торговцы приготовляютъ почти вс просфоры изъ картофельнаго крахмала, въ который Богъ не можетъ-же снизойти’. ‘Перспектива быть обманутымъ даже передъ алтаремъ, говоритъ Des Esseintes, не можетъ укрпить слабыя врованія’. Все кончается общимъ проклятіемъ. Аристократія идіотична, священство пало, буржуазія презрнна. ‘Распадайся общество! Кончайся міръ!’
Въ конц книги читатель вовсе не чувствуетъ себя смущеннымъ, также какъ и въ начал ея. Въ этомъ-то и заключается несчастье этой вообще забавной книги: она слишкомъ похожа на пари и боишься остаться въ дуракахъ, если будешь смотрть на нее, какъ на вещь серьезную.
Общее впечатлніе слдовательно весьма двусмысленно: слишкомъ очевидно, что Des Esseintes маніакъ, сумасшедшій или просто запутавшійся дуракъ. Но авторъ (отсюда и проистекаетъ наше недоумніе) старается намъ представить этого одурлаго человка, какъ человка весьма сильнаго, котораго таинственность и утонченность доступны только людямъ равнымъ ему но сил. Онъ какъ будто шепчетъ намъ на ухо: ‘знаете-ли вы, кто величайшій писатель латинской литературы? Это Рутиліусъ. А кто величайшій художникъ? Это Одилонъ Редонъ. А величайшій поэтъ? Это Стефанъ Малларме. Декаденты, о декаденты! А искусственность! О искусственность! Это тонкость изъ тонкостей!
Искусственность казалась Des Esseintes’у отличительнымъ признакомъ человческаго генія. ‘Онъ уже сказалъ разъ, что природа сдлала свое дло: она окончательно утомила внимательное терпніе людей тонкихъ — отвратительнымъ однообразіемъ своихъ пейзажей и своихъ небесъ. Въ основаніи всего лежитъ какая-то спеціальная пошлость лица, признающаго только свою родину! Какая-то мелочность продавщицы цвтовъ, которая держитъ только одинъ сортъ цвтовъ! Какой-то однообразный запасъ равнинъ и деревъ! Какой-то банальный рядъ горъ и морей’!
Если-бы это не было забавной шуткой, то можно было-бы это счесть крупной наивностью, вдь не можетъ-же быть у насъ никакихъ понятій вн данныхъ природы. У природы-же заимствуемъ мы данныя для нашихъ пылкихъ фантазій: какъ-же можетъ она быть монотонною?
Чтожъ, допустимъ ‘искусственность’! Но это слово иметъ нсколько значеній. Искусственность не можетъ быть высшая утонченность искусства. Если можно сказать объ искусств, что ‘это дополненіе природы человкомъ’ или ‘дйствительность, созерцаемая при извстномъ темперамент’, то искусственность будетъ крайнею степенью такого перерожденія дйствительности. Или искусственность есть противоположность естественности въ самомъ простомъ смысл этого слива, тогда она является болзненнымъ желаніемъ не быть похожимъ на другихъ, никому не подражать, во чтобы то ни стало выдлиться. Наконецъ искусственность можетъ быть просто иллюзіею дйствительности, вызванною механически. Искусственность явится намъ въ вид автоматовъ или восковыхъ фигуръ. Это послднее значеніе искусственности совершенно противоположно искусству.
Des Esseintes часто придаетъ искусственности два первыхъ смысла, о которыхъ я только что говорилъ, но боюсь, что часто берегъ онъ ее и въ послднемъ смысл. Не кажется-ли вамъ дикой фантазіей какого-нибудь свихнувшагося буржуа его столовая-каюта съ ея акваріумомъ и механическими рыбами? Въ Des Esseintes виднъ Пекюше.— Пекюше и Буваръ также любятъ искусственность: вспомните ихъ садъ.
Не смотря на все это, забавный образъ Des Esseintes’а интересенъ. Неужели-же онъ правдиве и встрчается чаще, чмъ я думалъ. Можетъ быть Des Esseintes дйствительно, надорванный, разбитый, слишкомъ нервный Вертеръ, Вертеръ, который страдаетъ желудкомъ и постарлъ на цлыхъ восемьдесятъ литературныхъ лтъ. Условія его жизни, не смотря на безумное преувеличеніе — намъ отчасти понятны. Иногда устаешь отъ искусства и литературы, утомляешься отъ произведеній мастеровъ искусства, потому что они порождаютъ плохихъ подражателей и недостойныя книги. Все кажется плоско, даже натуралистическій романъ, хотя онъ и верхъ искусственности.
Невольно спрашиваешь себя, не глупо-ли и не смшно-ли все это? Гд-же исходъ изъ всего этого? Въ ощущеніи. Только оно не обманетъ. Новое, высшее искусство, отрицающее почти все прошедшее искусство, сводится можетъ быть къ этой изобртательности въ отысканіи необычайныхъ ощущеній. И если подобное изученіе распространяетъ свой индифферентизмъ и на мораль, и на разумъ, и на науку, то по крайней мр оно сохраняетъ и уважаетъ, если можно такъ выразиться, таинственность вншняго міра. Des Esseintes никогда не напишетъ удивительной фразы Бертоле: ‘въ мір нтъ больше тайнъ’. Поэтому-то сензитивное сумасшествіе Des Esseintes’а легко сходится съ нкоторымъ родомъ садическаго католицизма.
Въ заключеніе можно сказать, что, не смотря на нкоторую нервозность и ребяческія крайности, Юисманъ показалъ намъ исключительное и странное умственное настроеніе, которое впрочемъ намъ довольно понятно, и свойственно, какъ мн кажется, многимъ современнымъ молодымъ людямъ. Въ нашемъ воспоминаніи Des Esseintes остается дтищемъ Юисмана вполн испорченнымъ, загрязненнымъ, разлагающимся, которому слдовало-бы назваться des Helminthes (червоподобная рыба) почти фантастичнымъ типомъ декадента, который старается быть декадентомъ, который съ тщеславною любезностью разлагается и, распадаясь, радуется своему сходству съ трупомъ въ тончайшихъ измненіяхъ его медленнаго разложенія. Получается впечатлніе вполн законченное, потому что и самый языкъ тоже разлагается: онъ полонъ ненужныхъ неологизмовъ, несвойственныхъ выраженій и еще того, что педанты называютъ барбаризмами и солецизмами (промахами). Латинскіе писатели V-го вка, любимцы Des Esseintes’а гршили противъ синтаксиса и даже противъ спряженій, такъ точно и Юисманъ не осо бенно увренно пользуется прошедшимъ опредленный ъ временемъ. Онъ пишетъ напр.: ‘rqurirent’ вмсто ‘requirent’ и замчаетъ вскользь: ‘Cette maladie, qu’elle prtendait la poigner (poindre)’, а также Une immense dtresse le poigna (poignit). Нужно-ли прибавить, что я замчаю вс эти оплошности, вовсе не изъ желанія поторжествовать? Вдь стиль Юисмана остается все-же весьма богатымъ. Скажу даже безъ насмшки, что невжество многихъ молодыхъ людей составляетъ ихъ оригинальность. Гораздо трудне дается оригинальность человку знающему, мандарину литературы. Ему одному кажется, что все было высказано до него или ни крайней мр намчено раньше, и чти этого вполн достаточно. Его память слишкомъ переполнена, его впечатлнія должны пройти черезъ цлый слой литературныхъ воспоминаній. А эти новоявленные литераторы неособенно церемонятся, это видно изъ того, какъ они говорятъ о классикахъ. Ихъ ничто не стсняетъ, имъ кажется, что до нихъ ничего еще не было высказано. Смотрть на нихъ забавно: дйствительно они люди первобытные, дикари — но дикари конца старой цивилизаціи съ весьма нжными нервами. Ихъ наблюденія, ихъ ощущенія живе, чмъ у мандариновъ. При всей ихъ наивности, ребячеств они даже длаютъ замчательныя открытія — правда, оказывающіяся извстными дв тысячи лтъ тому назадъ. Чрезвычайно любопытно смотрть на вторженіе этихъ интересныхъ варваровъ: можетъ быть это послдніе оригинальные отпрыски вымирающей литературы и вслдъ за ними наступитъ уже полное ничтожество.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека