Елизаветинский институт 1849-1854 гг., Рамазанова Александра Николаевна, Год: 1920

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Елизаветинский институт 1849—1854 гг.

Моя бабушка Александра Николаевна Рамазанова (Солодовникова) была дочерью известного скульптора академика Николая Александровича Рамазанова, профессора и основателя Московской школы живописи и ваяния. Мать ее Любовь Максимовна Рамазанова (урожд. Григорьева) окончила Московский Елизаветинский институт благородных девиц. Была прекрасная музыкантша, певица, знатная наездница. Она преподавала музыку и языки у князей Шаховских, где ее впервые увидел Рамазанов и влюбился с первого взгляда.
Родилась она 13 июля по старому стилю 1861 г. в казенной квартире отца в Юшковом переулке при Школе живописи, где он преподавал и имел мастерскую. Крестили ее в церкви Фрола и Лавра рядом со Школой живописи. Крестным отцом был архитектор К. А. Тон, который строил храм Христа Спасителя. Дети Рамазановых, их было трое, росли в атмосфере любви, преклонения и служения искусству, в обществе актеров, писателей, художников, музыкантов, которые составляли цвет московской интеллигенции второй половины XIX в. и были друзьями и коллегами отца. Так что в семнадцать лет у Саши не было сомнения, куда пойти продолжить образование, тем более, что она окончила Первую московскую женскую гимназию первой по рисованию. Она поступила в Московскую школу живописи, где родилась, где служили еще друзья и ученики ее отца. В память отца ее приняли учиться бесплатно. Женщины принимались вольнослушательницами, им не выдавались ни дипломы, ни звания, ни права. Она была третьей женщиной, переступившей порог Школы живописи. Преодолеть смущение и робость в натурном классе могла не всякая девушка того времени, тем более, что молодые художники развлекались, устраивая ‘сюрпризы’, сопровождаемые хохотом и грубыми шутками, заставлявшие женщин бежать из класса.
Так как младшая сестра Саши, Соня, училась в Московской консерватории и пела в студенческом хоре, организованном при консерватории Н. Г. Рубинштейном, Саша поступила туда же. У нее было высокое лирическое сопрано, которое очень хвалил С. И. Танеев, находя в нем сходство с дискантами мальчиков в Чудовском хоре. Хор под управлением Рубинштейна выступал с симфоническим оркестром в Дворянском собрании при исполнении Девятой симфонии Бетховена, ‘Реквиема’ Моцарта, симфоний Берлиоза и Бородина.
В своих воспоминаниях об этом времени бабушка пишет: ‘Мы упивались музыкой и пением, мы наслаждались жизнью’. В 1882 г. В. Г. Перов пригласил ее в свою студию, где она год работала под его руководством. Состав натурного класса в эти годы был исключительно талантлив: К. Коровин, М. Нестеров, И. Левитан, А. Архипов, А. Рябушкин, Г. Рыбаков. Преподавателями были Ил. Прянишников, А. Десятов, братья Е. С. и Л. С. Сорокины, В. Поленов.
В Школе живописи бабушка встретила свою первую любовь — подающего надежды талантливого художника Г. А. Рыбакова. Но брак этот распался через год: с трехмесячным ребенком на руках она убежала из горящей дачи, которую в припадке болезненной ревности поджег супруг.
По окончании курса Саша получила из рук академика Рязанова, друга ее отца, в то время директора Эрмитажа, рекомендательное письмо, представляющее ее как профессионального художника-преподавателя. Александра Николаевна преподает рисование в Первой московской гимназии, работает в детском журнале ‘Детское чтение’, одновременно для заработка копирует великих мастеров. К тому же увлекается разработкой эскизов светских костюмов для актрис Малого театра. Позже скульптор З. Голубкина, большой друг семьи, пригласила ее ехать в Париж совершенствоваться в живописи, но Александра Николаевна предпочла семью. В 1887 г. она вышла замуж за штурмана дальнего плавания А. М. Солодовникова и жила с ним без церковного брака, так как Рыбаков не давал развода. Только женщина передовых взглядов могла решиться на такой шаг. Четверо ее детей, в том числе и моя мать, были оформлены, как подкидыши, и всякий раз собственные родители усыновляли их, разыгрывая комедию в полицейском участке.
В 1910 г. она начала писать воспоминания, центральное место в которых, конечно, занимает отец, личность незаурядная, богатая, разносторонне одаренная, и его окружение. Это писатели, художники, скульпторы, редактора журналов, актеры и драматурги — друзья дома. Среди них А. Ф. Писемский, А. Майков, А. Н. Островский, Лев Толстой, С. Танеев, К. Тон, Крылов (профессор Московской консерватории), В. Я. Летов, С. А. Усов. Жизнь семьи в маленьком подмосковном поместье Редькино, жизнь в семье помещиков Бибиковых, Шаховских, провинциальная жизнь творческой интеллигенции в Брянске и Казани становятся темой ее воспоминаний. Куда бы ни забрасывала ее судьба, вокруг нее всегда создавалась атмосфера вдохновенного творчества. Она организовывала хоры, классы рисования, ставила любительские спектакли, устраивала концерты, музыкальные и танцевальные вечера. Сама писала декорации, была бессменным концертмейстером для всех приезжих музыкантов и певцов, играла в пьесах Чехова и Островского, сама писала водевили и никогда при этом не расставалась с мольбертом. Революцию, как пылкие художественные натуры, приняла одобрительно. Работала в комитетах по эстетическому воспитанию детей рабочих, организовывала самодеятельность в клубах, школах и сельсоветах.
В 1937 г. семьи не стало. Сын и зять были арестованы, а затем один попал в лагерь, а другой — расстрелян (это был мой отец). Их жены с детьми были высланы из Москвы в Сибирь. В ссылке умерла ее старшая дочь (моя мать). Александра Николаевна мужественно перенесла все невзгоды, она поддерживала дух всей своей наполовину уничтоженной семьи прекрасными письмами, полными любви, утешения, нежности и, главное, юмора. В каждом письме была непременно шутливая зарисовка из их жизни с дедушкой. Мне кажется, я воспиталась на этих письмах, такой несли они заряд мужества, внушали желание сопротивляться обстоятельствам, жить несмотря ни на что, а, главное, черпать силы в чувстве собственного достоинства! Вместе с дедушкой она тайно в 1938 г. приезжала к нам в ссылку, а в 1946 в лагерь к своему сыну в Коми АССР, презрев опасность быть арестованной или задержанной НКВД. Это была умница, бесстрашная передовая женщина, высокообразованный человек, бессребреница, творившая неустанно праздник жизни. В доме ее всегда царил культ духовности: музыка, книги, ноты, краски, холсты и всегда вдохновенная молодежь и веселье. Быт был, более чем скромен, скорее просто беден.
С чувством преклонения и безмерной благодарности предлагаю выдержки из воспоминаний, оставленных моей незабвенной бабушкой Александрой Николаевной Рамазановой.

А. Н. Рамазанова

ЕЛИЗАВЕТИНСКИЙ ИНСТИТУТ

1849—1854 годов

Мама родилась и жила до 9 лет в г. Калуге, где жили ее родители. Отец ее был военный, штабс-капитан. Детей было много, а в живых осталось только трое — умирали все взрослые. Бабушка рано осталась вдовой и перенесла много нужды и горя. После смерти мужа она получала пенсию 9 рублей с копейками, умер старший сын, будучи уже офицером, вся надежда была на него. За ним пошла на тот свет его сестричка 14 лет. Последнею умерла замужняя дочь. Бабушка была религиозна, кротко переносила свои несчастья. Такою мы ее знали всегда. А говорили, что мужем командовала.
Жила семья так, как жили в то время все в провинции: служили, играли в карты, вышивали, справляли именины, крестины, постились, говели, причащались. Театра и кино не было. В Москве и то было только два театра. Один раз ездила бабушка с детьми к своим родителям в Крым, на родину, где она жила до своего замужества и хорошо говорила по-татарски.
После смерти отца мою маму отвезли в Москву и поместили в Елизаветинский институт на казенный счет, а двух братьев в Кадетский корпус как сирот военного. Это было в 1849 году.
Елизаветинский и<нститу>т находился на улице Гороховской, где он сейчас и стоит. Дом стоит в глубине двора, но, тем не менее, стекла в окнах замазаны мелом. Сюда ввели мою маму, девочку-дикарку, надели на нее длинное до пола, жесткое камлотовое зеленое платье, белый фартук и пелеринку, туфли без каблуков и сказали: ‘Ну вот, теперь ты институтка, учись хорошим манерам, слушайся классную даму, будь умница!’, благословили и уехали. Двери захлопнулись, на 6 лет заперли девочку в дом без окон и дверей, отрезали от жизни, и началось воспитание особой породы женщин-институток с превратными, уродливыми понятиями о жизни и людях.
Во главе учебного заведения была начальница, непременно дама, вдова генерала, светская, иногда бывшая придворная фрейлина с шифром. Шифр — это нечто вроде ордена, с бриллиантами, носимый на груди. Этим знаком награждались ученицы-отличницы по окончании курса, он заменял медаль.
Научных классов было 6, в каждом особая надзирательница и классная дама. Предметы проходили: закон Божий, языки русский, французский, немецкий, математику, историю, географию, музыку, пение и танцы.
При Институте был великолепный сад с вековыми липами и дубами, куда воспитанниц водили парами гулять. Это единственное место, куда они выходили из своей тюрьмы. Позднее институток стали водить и по улицам.
Начальницу ученицы обязаны были называть ‘madame’, учителей — ‘monsieur’.
Учителя все подбирались старые, хромые, кривые, на костылях — во избежание соблазна для девиц, а также и для молодых классных дам. Но несмотря на все эти меры, девицы влюблялись и в хромых, и в слепых, и в истопников, и в священника, и в ламповщика. Они ‘обожали’ даже учениц старшего класса. Учителя боялись сделаться предметом обожания, потому что это грозило им удалением из Института. Карманы их пальто были полны надушенных записочек с объяснениями в любви: ‘Душка! Обожаю! Божество!’ — и перемежались со стихами самыми сентиментальными, иногда собственного сочинения. Однообразие жизни в И<нститут>е невольно пополнялось такими развлечениями. Утром подымали учениц рано, в 6 1/2 час. Все парами шли умываться, делать туалет. Сами убирали свои постели в дортуаре. Шли опять парами в зал, где молились Богу, потом тем же порядком в столовую пить чай с хлебом и сахаром и потом в классы на уроки.

 []

Александра Николаевна Рамазанова

Ученицы обязаны были говорить между собою один день по-французски, другой по-немецки, и если кто забывал и заговаривал по-русски, тому на шею вешали вырезанный из бумаги язык, ученица с этим красным длинным языком должна была сидеть на уроках, ходить гулять и т. д. до тех пор, пока кто-нибудь еще не оговорится, и тогда это украшение переходит к другой.
Один раз проговорилась сама классная дама, немка. Только что кончился завтрак, осталось только доесть ватрушки, и чтобы не терять золотое время, а идти скорее гулять в сад, немка крикнула по-русски: ‘Живо! шлеп в рот, ватрушка на голова, в сад!’ Она хотела сказать: ‘Шляпы на голову, ватрушки в рот!’, но спуталась. Ученицы тотчас исполнили ее распоряжения: взяли в рот шляпы, а ватрушки устроили на голове и так парами пошли в сад и хотели ей надеть язык на шею.
После прогулки были уроки и обед из трех блюд. Кормили хорошо.
Хотя их и учили хорошим манерам, однако за обедом, если подруга не доедала своей порции и у нее на тарелке оставался какой-либо кусочек, никого не шокировало, если какая-нибудь из соседок спросит: ‘Ma chere! Ты не будешь доедать? Позволь мне взять и скушать!’
Учителя были хорошие, так что их ученицы имели достаточные во всем понятия, кроме естественных наук — физики, химии, зоологии. К чему это им? О высшем образовании для девиц и помину не было. Их готовили быть хорошими женами и украшением общества. Даже хотели сделать из них домашних хозяек, и институтки назначались на дежурства в кухне, где им надевали фартуки и они учились варить суп и делать котлеты.
Но вечное хождение рядами и парами, сегодня как вчера, точно арестанты, прикованные к тачке, томило девочек, они скучали, а от скуки придумывали себе всякие развлечения.
Ну, разве не приятно, ускользнув от зоркой Каролины Карловны, удрать в коридор и засунуть в карман пальто учителя мосье Робера (на костылях) надушенную записочку, а встретив его в коридоре, прошептать ему страстно: ‘Обожаю! Душка!’? Некоторые энтузиастки доходили до того, что из подкладки пальто своего предмета обожания вырезали кусочки на память в дортуаре.
Проникали какими-то судьбами книги старинных писателей, переводные романы, и читались эти запретные книги по ночам в дортуаре, а иногда и в классах. Желание посмотреть на Божий мир из-за каменных стен Института заставляло проскабливать в замазанных стеклах дырочки, глазки. Начитавшись приключений, им хотелось испытать и самим сильные ощущения. И вот выискались две смелые, придумали остаться в глухом парке одни на всю ночь и потом рассказать подругам свои ощущения. Весь класс затрепетал и принимал участие в этом предприятии, чтобы проделку их не заметила классная дама. Скрыть отсутствие двух подруг вовсе было нелегко.
Нагулявшись после обеда, все пошли в дом, а две девицы, спрятавшись за деревьями, остались в саду. Они забрались в самое страшное, в самое глухое место, так называемую ‘темную аллею’, куда и днем-то все боялись заходить. Там деревья были до такой степени высоки и густы, что неба не было видно. Тут, усевшись на скамейке, прижавшись друг к другу, продрожали они всю ночь до утра, прислушиваясь к каждому шороху и скрипу деревьев, писку ночной птицы и т. п.
Когда утром вывели учениц гулять, они, конечно, прежде всего в страхе бросились узнать, живы ли их подруги. А те чувствовали себя героями. И начались рассказы о страшной ночи. Не меньше страха натерпелись за них и ученицы, оставшиеся в Институте, особенно когда пришлось делать кукол на их постелях, чтобы классная дама не узнала о их проделке.
Среди учениц было много одаренных, талантливых, были поэтессы, музыкантши, певицы и танцорки.
Учителями в области искусства были лица исключительные. Так например, Вивьен, известный композитор и пианист, ученик Гензельта. Моя мама отличалась в музыке и в литературе, и в старших классах, будучи 15—16-летней девочкой, играла на публичных вечерах в Институте трудные вещи. При этих выступлениях она испытывала каждый раз мучительное волнение, до того невыносимое, что однажды, не в силах его превозмочь, она расковыряла себе палец вилкой, вырвала целый кусочек мяса, предпочитая адскую боль, лишь бы не выступать перед публикой.
Начальницей Института была мадам Дараган, высокопоставленная вдова. Она относилась к детям хорошо, мягко, даже была ко многому снисходительна, так как была умна и понимала, что многие шалости детей происходили от избытка жизни, от скуки, однообразия порядков Института.
Дети ее любили. Им прививали благородные понятия, они были наивны, но скромны, нравственны, честны. Эмансипация еще не коснулась девушек тех годов, никто из них не стремился к высшему образованию.
Елизаветинский Институт принимал детей офицеров и военных не из великосветского общества, все они были небогатые и знали, что их будущее — это труд, все они будут педагогами, гувернантками с ранних лет. Ну, а пока они учились, шалили, обожали, развлекались, как могли.
При Институте была церковь, священник и причт. Чинить ризы должны были ученицы. Для этого ризы доставлялись в музыкальную комнату, куда собирались девицы, и начиналась работа. Классная дама, видя, что дети заняты, оставила их одних.
Но вот чинка закончена и одна шалунья надевает на себя красную ризу дьякона, перекидывает орарь через плечо и басом произносит: ‘Паки, паки миром Господу помолимся!’ Другая тотчас облачается в ризу священника и старческим голосом шамкает: ‘Аминь!’ Поднимается смех и веселье, все наряжены в ризы, мама села за рояль (в ризе), играет польку, все кружатся, пляшут, а ‘дьякон’ откалывает русскую, ‘бал’ доходит до апогея. В эту минуту дверь открывается и входит классная дама. Сразу все замерли, онемели, как в сказке ‘Спящая красавица’, — уснули в тех позах, в каких пронзил их взор классной дамы. От пережитого страха опомнились только в дортуаре в постелях. Не был ли то сон? Нет, починенные ризы висят в шкафу. Классная дама храпит, лампа горит. Что-то ожидает их завтра? Однако начальство решило не придавать особенного значения такому происшествию, ограничились маленьким внушением, по-семейному. Но вот еще случай: рассердились девушки на свою немку — она была груба и обидела их. Тогда хорошенькая и гордая полька Лидия Арамович сказала: ‘Ты меня обещала высечь, а я тебя еще раньше высеку!’ Гуляя в саду, она сорвала несколько прутиков, принесла в дортуар, привязала прутики один к другому, сделав длинную удочку, и спрятала ее за кроватями.
Вот пришел момент молитвы и укладывания в постели. Дежурная проверила, все ли на местах, потушены ли лампы. Все стихло, спит весь дортуар, похрапывает Каролина Карловна. Не спят только Лидия Арамович и несколько ее ближайших соседок. Она достает прут из-за кровати и через соседние постели ударяет им слегка Каролину Карловну, которая просыпается и не может понять, кто ее хлестнул. Оглядывается, видит, что все спят, тихо. Что такое? Быть может, это во сне? Она укрывается потеплее и засыпает, но вскоре ее вновь будит удар хлыстом, и тут она вскочила. Что за притча? Кругом все спят. Тогда она пустилась на хитрость: легла, но не заснула, а когда прут вновь коснулся ее спины, она ухватилась за него рукой и задержала. Арамович в эту минуту свой конец отпустила, и весь хлыст перешел в руки классной дамы. Та встала, вымерила расстояние от своей кровати и поняла, что хлыстом действовала Арамович, которая притворилась крепко спящей.
Каролина Карловна подняла ее с кровати.
‘Становится, гаткий тефчонка, на коленка!’ — приказала она. Арамович у самого изголовья стала на колени. Озябнув и взволновавшись К<аролина> К<арловна> крепко заснула. Арамович за ней следила и тотчас же громко всхлипнула и позвала: ‘Каролина Карловна! Pardonnez-moi! Простите меня!’ — ‘Гаткий тефчонка, стой то утра! Не мешайт спать!’
Только что Каролина Карловна вновь захрапит, Лидия толкает ее в бок и говорит: ‘Каролина Карловна, pardonnez-moi!’ Это повторялось раз пять или шесть, пока, наконец, измученная классная дама отпустила Лидию на ее кровать. Конечно, многие ученицы не спали и потешались, пока происходила эта комедия. Наутро ждали наказания, но добрая Каролина Карловна не раздула истории и не вспоминала больше о ней, чем вызвала в ученицах большое к себе уважение и любовь.
К начальнице, мадам Дараган, однажды приехал ее сын-офицер в блестящем мундире флигель-адъютанта.
Весть об этом облетела все уголки Института.
В полутемном коридоре возле квартиры начальницы замелькали фигурки в пелеринах, запасшиеся всеми атрибутами обожания, как то: записочками, одеколоном, ножницами и, главное, полными любви сердцами. И вот он вышел и победил все эти сердца, заранее ему преданные.
На него посыпался дождь записочек с нежными излияниями, в карманы ему подсовывали сувениры, ухитрились вырезать кусочек подкладки у мундира. Выпрашивали на память перчатку, пуговицу, сами отрезали, не говоря об одеколоне и духах, которыми его поливали, посылая нежные слова: ‘Душка! Божество! Обожаю! Кумир!’
Флигель-адъютант был поражен, за всю жизнь еще нигде он такого успеха не имел. Он рассказал об этом приключении матери, а она, чтобы он не подумал, что ее дети такие дикари, устроила у себя чай, на который были приглашены интереснейшие из учениц, чтобы показать, как они умеют себя вести в обществе.
Ему предстояла превеселая комедия.
Он веселился от души, наивные их вопросы и ответы приводили его в восторг. Они спрашивали: кого он обожает, какого цвета волосы он носит в медальоне на шее, скольких девиц он похитил, дрался ли он на дуэли? Просили показать медальон, где хранились локон или прядь волос обожаемой девушки. Он уверял, что такого медальона и локона у него нет, а они не верили. И сведения из прочитанных романов говорили противное.
Пили чай с вареньем. Мосье Дараган не доел в блюдце варенье, тогда самая смелая и игривая из институток обратилась к нему с вопросом: ‘Вы не будете доедать? Отдайте мне, я доем!’
Его мать просто сгорела от стыда.
‘Ma chere! Берите же варенье из вазы сколько хотите!’
После этого начальница сидела, как на иголках, следя, не мелькнут ли ножницы в покушении на завиток волос ее сына и подкладку его мундира. А он был весел и доволен спектаклем, причем мог убедиться в их хороших познаниях французского языка и музыки. Сказал, что они все очень милы и оригинальны. Они все-таки выпросили у него на память какой-то шарфик, разрезали на кусочки и спрятали около сердца, а Лидия Арамович успела спрятать окурок его папиросы и также хранила на память.
Этот чай у начальницы на всю жизнь запечатлелся у них в сердце.
Но вспышка обожания, всеобщая, так сказать, нисколько не помешала обожать своего священника, они делали ему к Вербной субботе изящнейший porte-bouquet из воска: цветок, роза, например, где посредине было отверстие вставлять свечу. В эту субботу получали такой подарок все, кто был обожаем, любимые учителя и классные дамы. Всю всенощную стояли с зажженными свечами. Даже ламповщик, которого институтки тоже обожали, не бывал лишен такого подарка. Воспитанницы бессознательно проявляли демократизм. В коридоре, где он шел грязный, весь пропитанный керосином, с лампами и тряпками в руках, на него летели бумажки с объяснением в любви и одни и те же возгласы для всех: ‘Обожаю! Божество! Душка!’ Им надо было излить свои чувства, и им было все равно, на кого они их изливают. То были не одни только мужчины, обожали молоденьких пепиньерок, старших воспитанниц, помощниц классных дам.
Я припоминаю рассказ одного почтенного полковника М., у которого жена была институтка, вот что она ему сообщила. Она кончила курс в одном из Петербургских институтов. На акте собралось много гостей, родные, начальство, учителя. Ученицы сняли свои зеленые платья и все надели белые, модные и сияли молодою прелестью и туалетом. С сегодняшнего дня они уже не институтки, их развезут по всем концам России, друг друга, быть может, они уже никогда больше не увидят. А как им жаль расставаться с учителями, классными дамами, начальницей! Шесть лет прожили все вместе, многие плакали. Акт шел торжественно, демонстрировались таланты, кто играл, кто пел, кто танцевал, кто читал стихи, иногда своего сочинения. Им вручили дипломы, все их поздравили, и учителя в первый раз за все шесть лет удостоили выпускниц пожатия руки.
Среди учениц была одна несчастливица, не получившая диплома, она была в стороне, никто не обращал на нее внимания. Она завидовала и была полна злобы.
Когда дипломницы вошли в дортуар, их там встретила неудачница такими словами: ‘Ну, чего вы радуетесь, дуры? Учителя вам руки пожали, а вы в восторге? Да вы знаете ли, что теперь получится? У вас теперь у каждой родится по ребенку!’ Это был удар грома, все онемели. А злобная девушка, заметив, какое впечатление произвели ее слова, продолжала рисовать всякие ужасы. Девицы заревели, рев перешел в рыдание, и все толпой двинулись к начальнице, к их бывшей madame, которая всегда разрешала всякие сомнения.
Увидав своих детей в необычайном волнении и слезах, она испугалась и вскричала: ‘Что случилось? Несчастье произошло? С кем? Говорите скорее!’
‘Да, madame! С нами большое, непоправимое несчастье!’ — и слезы мешают говорить. ‘Да что же такое? Говорите скорее!’ — волнуется Дараган.
‘Унасукаждой будетпо ребенку’, — чуть слышно прошептала одна девушка, остальные зарыдали.
Начальница зашаталась — шесть лет оберегала! Она, верно, ослышалась? ‘Что, что? Повторите!’
Они подтверждают. Начальница схватывается за голову. Она проводит рукою по лицу, как бы желая убедиться, что она не спит.

 []

Любовь Максимовна Рамазанова

‘Молчите, дети, молчите! В этом надо разобраться. Откуда вы знаете, и как это с вами случилось? Говорите!’
‘Нам сказала Покровская’.
‘А она откуда знает?’
‘Она говорит, что учителя пожали нам руки, значит, мы родим по ребенку!’
‘Ах, так это вот откуда!’ — говорит начальница со вздохом облегчения. Она сразу все поняла и начала успокаивать бедняжек.
Изолированность от мужчин в Институте создавала страх перед ними. Мужчин надо бояться, это опасное, погибельное существо.
Шесть лет видеть одних уродов и старых учителей да грязного ламповщика, даже прочистив дырочку в замазанном мелом стекле, нельзя было разглядеть, какие существа населяют улицы, дома и т. д. Выйдя из Института на свет Божий, они казались дикими, странными. Они краснели от каждого слова, стыдились есть при мужчине, говорить. Не знали, куда деть руки, ноги, как впервые вышедшие на сцену артисты. Тяжело было смотреть на страдалиц.
С моею мамой тоже была тяжелая история. Ее мать не могла принять ее к себе из Института, т. к. сама жила у сына. Маме пришлось прямо из учебного заведения ехать в чужую семью гувернанткой и учительницей закона Божьего, русского языка, музыки к девочке семи лет, княжне Шаховской.
Первые дни ее пребывания в семье Шаховских были пыткой для нее и окружающих.
Привезли какого-то дикого зверька: не ест, не пьет, не говорит, краснеет до слез при обращении к ней князя. Придумали отдать ее на время к матери и брату, чтобы ее немного приучили к людям. Рекомендовали собирать дядиных знакомых, вывозить на вечера и балы, в театры и т. д. Эти меры дали благие результаты. Через месяц мама возвратилась уже менее дикая, и при хорошем влиянии княгини превратилась в нормальное существо, т. е. по тому времени, конечно. Жизни-то она все равно совсем не знала.
Даже вот и теперь, вступив в новую жизнь в чужой семье, какие условия ее окружали, и не все так же ли она была от жизни отделена? Она получила хорошенькую комнатку, прекрасный стол, она не знала, откуда берется ее чистое белье, у нее была горничная, специально ей служившая. Ни забот о жизни, ни тяжелого труда она не знала.
В хозяйственных делах все институтки были близки к той помещице у Щедрина, которая приказывала повару не жарить сразу всего теленка, а отрезать одну половинку, а другую пустить погулять. А шесть лет спустя, после такой жизни у чужих на всем готовом, мама, выйдя замуж, задумала сразу стать образцовой хозяйкой и взять в руки кухню. Началось с того, что она стала выдавать кухарке продукты на обед.
‘Сделайте воздушный пирог, — говорит она. — Сколько вам нужно яиц?’
‘Да не меньше 12 сударыня’.
‘Пожалуйста, отбирайте!’
Кухарка зажигает огарок и начинает на свет просматривать яйца:
‘Вот это гнилое, кладу в сторону, а вот это хорошее, а вот это опять гнилое, еще гнилое’.
И так, обманывая, она набирает вместо 12 — 24 яйца и уносит их в кухню, где получается великолепная яичница для кума кухарки.
А мама, очень довольная своей деятельностью, говорит мужу: ‘Николенька! Я недурно справляюсь с хозяйством, я выдаю кухарке всю провизию сама’.
Кстати уж расскажу еще о наивности замужней институтки, а также и ее замужних подруг. В Москве в ту пору раза два в год купцы объявляли дешевую распродажу товаров. Это была всякая заваль, которую вытаскивали из амбаров и подвалов, всякий брак и гниль, раскладывали соблазнительно на прилавках для соблазна дам. А московские дамы, интеллигентные, светские, ждали этого дня торговли с жадным нетерпением.
Уж давно необходимо было мадам Крыловой купить для своей дочки Юленьки новенькое платье, но она все откладывала до ‘дешевых товаров’.
Над каждым магазином развевались полотнища с крупной надписью: ‘Дешевые товары’, ‘Дешевая распродажа’.
А дамы разъезжали на извозчиках и собственных лошадях, иногда с ливрейным лакеем на козлах, и наполняли магазины, влекомые страстью к дешевой покупке. Мама моя тоже поехала первый раз в жизни, и отец дал ей 100 руб., по тем временам сумма большая, когда чиновник с семьею жил на 25 руб. в месяц.
Довольно быстро мама вернулась, а няньки и лакей несли за ней покупки, всякие картонки, свертки и пакеты.
‘Николенька! Мне не хватило денег, а еще многое не куплено’.
Едет опять, возвращается оживленная, всех знакомых встретила ‘на дешевых товарах’, и как все дешево.
Начинается разборка покупок, пришла бабушка, вся прислуга обступила в ожидании вскрытия пакетов, в тайне души надеясь, что может и о них не забыли, на платьице купили.
‘Николенька! Я купила дюжину перчаток, баснословно дешево! Все равно приходится часто покупать, а так ведь практичнее — сразу? И номер мой. Надо померить’. Берет пару и надевает на левую руку. А где же на правую руку? Перебирает в коробке, оказывается, все перчатки на левую руку. Туфли оказались с разными номерами, нельзя носить. Развертывают материю, а она вся в дырах.
Удивление, разочарование, досада!
А при свидании все любительницы дешевых товаров делятся неудачами, смеются над своей непрактичностью и дают слово на будущий год ни за что не ездить.
Но еще ни одна не сдержала слова.
Сильно сдружил Институт воспитанниц между собою, и чем ближе подходило время разлуки, тем больше грустили они. Ни одна из них не знала, как сложится ее жизнь. Большинство были сироты, их ждал чужой дом и труд, а сами-то они были еще дети 16 или 17 лет.
Готовились к акту. Мама разучивала трудный концерт Гуммеля с оркестром. Она сочинила музыку к тексту, написанному ее подругой Писаревой. Эту песню должен был петь институтский хор. Между прочим, хором управлял дирижер Багрецов, очень известный музыкант. Начало песни я помню, вот оно:
Пришла пора, мы расстаемся,
Наш благодетельный приют,
В тебе мы больше не сойдемся,
Благословенный Институт!
Здесь годы юности и счастья
Беззаботно так прошли,
Без тревог и без ненастья,
Мирно наши дни текли.
Танцорки танцевали ‘качучу’ с кастаньетами, в костюмах. Другие танец балетный с шарфами. Пели арии и романсы. Публики на акте было много: родители, приехавшие за дочерьми, начальство, знакомые начальницы, классные дамы, учителя. Все были в восторге. Было торжественно. Говорили попечитель и священник напутствие девушкам, выходящим из Института на свет Божий, все их поздравляли, говорили пожелания. Но они не радовались, что уходят отсюда в неизвестность.
Переодетые в свои платья, они горько плакали, прощаясь с начальницей, кл<ассными> дамами и друг с другом.
Большинство разъехалось, но несколько учениц остались в Москве, и они до смерти поддерживали дружбу между собой. Они все были замужем, и их дети стали нашими друзьями.
То были Лидия Арамович, Писарева, Кокошкина, Мушникова, Чешихина, Богуславская.
Дочь Чешихиной была замужем за профессором Бутлеровым в Петербурге.

Публикация Н. Н. Ефремовой-Рамазановой

Источник текста: Рамазанова А. Н. Елизаветинский институт, 1849—1854 гг. / Публ. [и вступ. ст.] Н. Н. Ефремовой-Рамазановой // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 2001. — [Т. XI]. — С. 328—337.
Оригинал здесь: http://feb-web.ru/feb/rosarc/rab/rab-328-.htm.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека