Элегия, Вербицкая Анастасия Алексеевна, Год: 1904

Время на прочтение: 26 минут(ы)
Анастасия Алексеевна Вербицкая

Элегия

Этюд

I

Далеко на улице показались извозчичьи сани. Среди ослепительно-белого снега они резко чернели и как бы росли по мере приближения к школе. Анна Николаевна прильнула к стеклу.
Наконец!..
Желанный гость сидел за самоваром. Анна Николаевна, раскрасневшаяся, помолодевшая на несколько лет, наливала Васильеву душистого чаю в его стакан!.. И чай этот она только для него берегла, сама она пила вдвое дешевле. Во всём убранстве стола, заставленного его любимыми закусками, с двумя бутылками — английской горькой и красного вина, — сказывалось внимание любящей женщины. Он это понимал и снисходительно улыбался в бороду.
— Ах, какая даль!.. Никак не привыкну! — заметил он, потирая озябшие руки. — Ну уж и морозец же сегодня!
— Пейте скорей!
Она налила ему водки и подвинула жестянку с омарами.
— Роскошь какая! — пошутил он. — Ах, да!.. Ведь, нынче двадцатое… То-то мы и кутим… За ваше здоровье, дорогая Анна Николаевна!
Она молча кивнула головой и влюблённым взором глядела на его руку с поднятой рюмкой, глядела, как он опрокинул рюмку в рот, как поднялась при этом ого тёмная борода, открывая белую, выхоленную, как у женщины, шею. Внутри её что-то начало дрожать мелкой дрожью. Она машинально сцепила похолодевшие пальцы рук. ‘О Боже!.. Какое счастье вот так стоять рядом и смотреть, смотреть на него!..’
Он заметил и этот взгляд и волнение её. Выражение лица его смягчилось. Он подвинулся к девушке, смело взял её руку и поднёс к губам.
— Дорогая! Как мне хорошо всегда у вас! С вами…
Пальцы её дрожали. С пылающим на лице румянцем она попробовала высвободить руку, но он ещё крепче сжал её пальцы. Она тихо, бессильно опустилась на стул и свободною рукой закрыла лицо.
Несколько секунд он молча смотрел на девушку, и торжествующая усмешка раскрыла его губы.
Она полюбила его с первой минуты, когда на концерте, на эстраде, увидала это прекрасное, полное вдохновения лицо. С первым звуком его смычка, пробежавшего со страстною дрожью по струнам, в суровую душу Анны Николаевны вошло что-то новое, что опьянило её и обессилило. Это было блаженство и… почти страдание. Очнулась она, когда стёкла задрожали от рукоплесканий. Толпу охватил какой-то стихийный порыв. Студенты, курсистки, разодетые дамы — все окружили эстраду, кричали с безумными лицами и махали платками. И она тоже кричала ‘bis’ прерывающимся, диким, не своим, словно, голосом, и лицо у неё тоже было счастливое и безумное.
На bis Васильев играл ‘Элегию’ Эрнста. Анна Николаевна не раз слышала её в исполнении знаменитостей, но тут странное что-то произошло с нею. Дрогнули ли в ответ на эти рыдающие звуки какие-то струны в её сердце, ей самой неведомые и все эти годы только ждавшие своего виртуоза? Вспомнились ли ей грёзы юности, забытые давно в трудовой и тусклой жизни городской учительницы? Или просто минута такая подошла, неотвратимая, всесильная, как сама жизнь… Но Анна Николаевна была куплена вся и бесповоротно…
Она добилась знакомства, и в чувстве её появился болезненный надлом, какая-то странная двойственность. Васильев прошёл юридический факультет, но был туп и глух ко всему, кроме музыки. Он только о ней и говорил, и тогда лицо его, обычно бесстрастное, оживлялось, и глаза блестели. Читал он только газеты, и то словно по обязанности, интересуясь исключительно отделом искусства. Он презирал толпу и рецензентов, но дрожал перед критикой и упивался поклонением. Без этого наркоза он не мог жить. Он ни за кем не признавал таланта. Успех другого артиста — хотя бы чтеца или певца — делал его прямо больным. Поэтому всюду он играл только первым номером и спешил уехать. Когда он говорил пошлости, или молчал со скучающим лицом, Анна Николаевна почти презирала его. Когда он начинал играть, она ему всё прощала. Это было какое-то наваждение. Но, любя или ненавидя, она тянулась к нему вся неудержимо. И это непривычное рабство души — вдали от него — возмущало её.
Он заметил её случайно. В доме купчихи-меценатки, попечительницы той школы, которою заведовала Анна Николаевна, Васильев должен был играть на вечере. Но аккомпаниатор его — мрачный, растрёпанный пианист — на этот раз не приехал. Анна Николаевна вызвалась аккомпанировать. Она была сама серьёзной пианисткой.
— Как вы музыкальны! — искренно удивился Васильев, пожимая ей руку. — Я никогда не слыхал такого аккомпанемента… Точно моё второе я… Точно вы меня насквозь видите… Ей-Богу, удивительно!.. Где вы живёте? Мне хотелось бы играть с вами… Знаете… Я совсем забывался… Ах! Это так редко!
Бледная, она глядела в его лицо, и выражение её глаз поразило его. Он, казалось, понял всё, и сам побледнел невольно. ‘Какие глаза!.. Какие глаза!..’ — думал он не раз ночью и на другой день. А дней через пять он уже приехал в школу, и с тех пор он стал бывать, несмотря на усталость, после целого дня занятий в консерватории, несмотря на глушь.
Анна Николаевна жила на окраине Москвы.
Как его поразила её более чем скромная обстановка в двух комнатах, которые она имела при школе!
— Вы так играете… Если бы вы захотели, я мог бы вам достать дорогие уроки…
— Знаю, — перебила она холодно. — Но я люблю моё дело.
Для него всё это было ново и дико. Он сам получал на частных уроках по пяти рублей за полчаса, но считал, что этого мало для него, и завидовал профессорам постарше.
Они никогда почти не говорили. Наскоро напившись чаю, оба они спешили к роялю и играли весь вечер. Тогда души их сливались в чудный аккорд. Они переживали молча вдвоём минуты восторга и забвения. Он уезжал, благодарный и растроганный, а она падала лицом в подушки и плакала от счастья…
В жизни Васильева женщине было уделено слишком мало места. Скрипка, творчество, честолюбие заменяли ему любовь и поэзию. Но страсть Анны Николаевны захватила и его холодную душу. О такой именно любви, исключительной и беззаветной, он мечтал давно, как другие мечтают о повышении, о выигрыше двухсот тысяч… Пусть она нехорошенькая, эта девушка, и не первой молодости! Она ему нужна. Такая женщина — он знал — любит в жизни только раз. Она оценит счастье, улыбнувшееся ей так поздно. Разочарования, охлаждения, вообще критики к себе, он не простит… Нет! И в дружбе и в любви ему надо быть первым, стоять на пьедестале… Не потому ли до сих пор он не имел друзей и никому не внушил искренней страсти?
И ему в Анне Николаевне многое было антипатично. Она не отвечала его идеалу безответной и хозяйственной подруги. Но он верил в силу своего влияния и давно надумал сделать предложение.
Он привозил ей даровые билеты на все концерты, где играл. С эстрады в толпе он её одну искал глазами. Она вдруг догадалась и замерла от счастья… Неужели любовь?.. Неужели?
Она прожила как во сне целый месяц…
Он намекнул ей как-то, что холостая жизнь ему надоела. Анна Николаевна испугалась. Она попробовала стряхнуть с себя чары, приглядеться внимательно и к нему и к себе. Разве она его знала? Чего он от неё потребует?.. Но оттолкнуть его — значило потерять. Он не простит оскорбления… Анна Николаевна сказалась больной и избегала его две недели, стараясь овладеть своею страстью. Она боялась встречи. Васильев всё это понял, в её болезнь не поверил и рассчитал, что когда он приедет, наконец, она встретит его разбитая, покорная, как победителя. Сам он ничего не боялся. Его выбор не мог быть плохим.
Хмель, бросившийся ему в голову от выпитой рюмки, после целого дня усталости, переход от этой прекрасной, синей, но очень холодной всё-таки ночи к уютной, тёплой комнате, раздражающий запах закусок — все эти предусмотренные мелочи разнежили Васильева. Теплота разливалась по его жилам, и самая душа словно отогревалась. И в ту минуту, когда у девушки голова кружилась от счастья, он глядел на неё и, снисходительно улыбаясь, думал: ‘А, ведь, она очень и очень недурна’…

II

Кухарка Федосья нарушила очарование.
— Осетрину сейчас подавать, что ли?
Анна Николаевна очнулась.
— Да, конечно… Несите скорей…
И подвинула к Васильеву блюдо с котлетами.
— Кушайте, Николай Модестович, пока горячи…
Он начал есть с завидным аппетитом как уставший и проголодавшийся человек.
— Ну, что у вас новенького? — полюбопытствовал он, начиная вторую котлету.
— Ах! Есть новенькое… И очень даже хорошее. К нам назначена женщина-врач. Нынче была у нас.
— Поздравляю! — усмехнулся Васильев. — Ну, и вы счастливы, конечно?
— Н-нет… Я, видите ли, совсем другого ждала. Хотя… и это хорошо, что врач при школе есть.
— В чём же дело?
— Я думала, что у нас хоть небольшая, да своя аптечка будет. Потому что вы знаете средства этих девочек? Доктор пропишет капли или порошки на тридцать-сорок копеек. А откуда она возьмёт эти деньги? Или вот малокровным железо велит принимать, молоко… ‘Надо, — говорит, — мяса есть побольше’… Я тут стояла рядом, не могу смолчать. ‘У них мяса в двунадесятые праздники не всегда найдётся’, — говорю. ‘Она месяца три, — говорю, — в школу не ходила, потому что башмаки износила, а на другие денег не было’… Хорошо я догадалась, наконец, и купила на свои…
— Что ж она?
— Ну что же… Только плечами пожимает… Что ж она сама тут может? Ей вменили в обязанность следить за гигиеническими условиями школы. Это раз-то в неделю!.. Вне школы деятельность её кончается. А если на дому заболеет девочка? Тогда что? Наконец, это прекрасно — предупреждать развитие хронических болезней. А если они уже развились? Вот золотушной нынче рыбий жир прописала. Ведь, это насмешка. Вы знаете, чего он стоит!
— Я же вам говорил: у нас всегда так, вполовину делается. Одна отчётность и формалистика… Ваше здоровье!.. Вы позволите?
— Да, но, ведь, я и не рассчитываю, что на этом остановятся. Будем хлопотать об аптечке. Да и вообще надо взглянуть шире на этот вопрос народной гигиены… Из двадцати четырёх часов — шесть только дети проводят в школе. Где же тут смысл ограничивать деятельность врача школой? Нет, знаете ли, пока не оздоровят помещений, где теснится эта беднота, пока у детей хорошего питания не будет, вся эта школьная гигиена одними милыми словами останется.
— Многого хотите, Анна Николаевна… У нас не только среди народа, у нас даже в среде интеллигенции не распространены гигиенические познания. Если даже за границей не доросли до понимания всего значения профилактики, чего вы требуете от нас?
Он сухо рассмеялся. Из груди Анны Николаевны вырвался глубокий вздохе.
— А наша интеллигентная молодёжь? В каких условиях она живёт?
И он заговорил о своей жизни в номерах. Что за отвратительный стол! Как не нажить катара желудка и малокровия? Да и вообще эти гостиницы…Вот недавно один в тифу лежал рядом с номером Васильева. Хорошо, что он узнал рано и поспешил перебраться в другой этаж… (Анна Николаевна подняла голову и стала вслушиваться.) А приятна эта суматоха? Да, наконец, чем он гарантирован, что рядом кто-нибудь в оспе не сляжет? А ничего он так не боится как болезни. Целый день грохот, галдят даже за полночь… В одном углу визжит невозможная скрипка, в другом на рояле двадцать раз одну и ту же гамму играют, и всё с теми же ошибками… Просто в бешенство прийти можно! У него, положим, в комнате всегда чистота. Он совсем не может работать при беспорядке. Но сколько приходится переплачивать прислуге, чтобы хлама в номере не было! Да и вообще там трудно работать… Товарищи поминутно врываются, наследят грязными сапогами на полу, разбросают окурки, денег выпрашивают… без отдачи, конечно… Не хотят понять, что одному побыть хочется, после целого дня работы или в праздник, когда свободен, наконец…
Анна Николаевна слушала, облокотясь на стол и опёршись подбородком на скрещенные пальцы рук. Чашка её стыла, забытая в стороне.
— Отчего ж бы вам не нанять квартиру?
— Пробовал. Но, во-первых, кухарки эти балуются, когда хозяев целыми днями дома нет. В хорошей мебели заводят моль, в кухню назовут родственников, вечное чаепитие… Хорошо, как не обворуют ещё! Приедешь, обед не готов, либо жаркое перегорело… Дрова жгут без жалости. А уж на провизии наживаются самым безбожным образом. Я сам на рынок ходил.
— Вы?!
— Да, я… Ну, что же тут удивительного? Неужели вы-то сами никогда не ходите на рынок?
— Никогда… Да у нас тут и нет рынка.
— Лавки есть же. Всё равно… Помилуйте! Эти кухарки мало того, что цен не знают. Они севрюжины от осетрины не отличат. И самые честные из них — если только есть такие — никуда как хозяйки не годятся…
Анна Николаевна смущённо затеребила бахрому скатерти. Густая краска залила её лицо. Она тоже не умела отличить севрюжины от осетрины.
— И хорошо ещё, если не пьяницы. Долго ли дом поджечь с пьяных глаз? Вот я раз приехал с урока часом раньше. Почувствовал себя плохо что-то… Да и плясал больше часа у ворот, поджидая кухарку. Она, видите ли-с, письмо получила, что у неё там кто-то умирает в больнице. И помчалась… А квартиру заперла. Рассчитывала, будто бы, к сроку вернуться…
— И что же?
Анна Николаевна впилась глазами в собеседника.
— Ну, конечно, прогнал… Сейчас же расчёт. Разве такие безобразия можно терпеть? Пари держу, что с приятелем в трактире сидела… Вот с тех пор и живу в номерах. Хоть от прислуги не зависишь. Нет… Жениться надо, вот что!
Это вышло так неожиданно, что Анна Николаевна даже не поняла.
— Почему жениться?
Он поглядел на неё с минуту, и довольная усмешка мелькнула на его лице. Он часто думал о том, как откроет свои планы Анне Николаевне, и всегда представлял себе её лицо вот именно таким, растерянным, почти страдальческим.
— Пора, Анна Николаевна… Во всех отношениях пора. Надоело быть богемой, без угла и семьи.
Но она уже не слушала. Она так глубоко задумалась, что ответ его для неё пропал.
— А славно она готовит, право… Вы сколько ей платите?
Анна Николаевна растерянно взглянула на блюдо, как бы желая сосредоточиться.
— От себя пять. Школа платит три…
— Ничего. Жалованье хорошее… Только почему же это у вас самовар так запущен? И вот шишечку отбили?
Она удивлённо подняла глаза. Действительно, и самовар грязен, и шишечки нет. Краска на мгновение прилила к её щекам и тотчас сбежала.
— Не хозяйка я, Николай Модестович, — не-то печально, не-то насмешливо ответила она. — Да и Федосье дела много…
— Она у вас запивает, кажется? — вскользь бросил Николай Модестович, наливая вино в рюмку, которую предварительно поглядел на свет, а потом вытер салфеткой.
Она и этого не заметила.
— Да, случается.
— Охота же вам держать её! На это жалованье…
Анна Николаевна подняла голову. Брови её хмурились.
— Она отличный человек, моя Федосья… А пьёт она с горя. Там у них семейная драма разыгралась. Муж, по болезни, ушёл с места. Кондуктором был при конной дороге, и ноги простудил. А вы понимаете, что для них значит лишиться тридцати рублей в месяц? Дочь же во все тяжкие пустилась… Не всякий день и не со всеми такие несчастья случаются. Трудно, конечно, и удержать Федосью от пьянства.
Он пил вино, не подымая глаз.
— А где же муж её теперь? В больнице?
— Нет, у меня на кухне.
— Как? При ней?
Анна Николаевна промолчала, сощурившись на оскорблённое лицо гостя и не скрывая насмешки.
— Да, на моём иждивении. Вам это удивительным кажется?
— Д-да, признаться сказать… Ведь вы… вы так мало сами получаете.
— На меня хватает.
— Да… гм… Только, знаете ли, дорогая Анна Николаевна… Это уж совсем нерасчётливо… А главное — это не оценится.
— Я вовсе и не гонюсь за оценкой.
На этот раз он уж совсем нетерпеливо передёрнул плечами. И какая муха её вдруг укусила? Терпеть он не может у неё этого тона и лица!
Дверь распахнулась. Федосья внесла осетрину под красным соусом. Блюдо было одного цвета, соусник другого, и, притом, без ручки. Васильев внимательно посмотрел на эту половину ручки, и на этот раз Анна Николаевна подметила его взгляд.
— Извините, — заговорила она, стараясь казаться добродушнее, — у меня сервировки нет.
— Из принципа? — пошутил он. — А вот вино хорошо. Где берёте?
— Право, не знаю… Федосья, вы где брали? Нет, и вовсе не из принципа, а просто потому, что нет денег купить сервиз.
‘А кормить и лечить Федосьина мужа есть деньги’… — пронеслось в голове скрипача.
— Да и, право, как-то никогда я этого не замечала. Мне бы с моими запросами студентом быть.
Она увидала тут свою чашку и жадно стала пить остывший чай.
— И очень напрасно, Анна Николаевна. Женщина, прежде всего, должна быть женщиной
— То есть?
Она поставила чашку опять на стол, чувствуя, что теперь уже ни глотка не сделает… Для неё — она это сознавала — эти пустые с виду разговоры, как и весь этот вечер, будут иметь решающее значение.
— Ах Боже мой! Вы меня как будто не понимаете! Нам нужны женщины, а не дельцы, работники и т. д. Положите мне, пожалуйста, рыбы…
Глаза её блеснули.
— Я думаю, Николай Модестович, что женщина, прежде всего, должна человеком быть… Настоящим человеком… и чувствующим и мыслящим как развитое существо.
Она всегда говорила немножко книжно, но к ней это шло.
Он брезгливо поморщился и, видя, что она не замечает его протянутой руки с тарелкой, сам подвинул себе блюдо и начал старательно класть рыбу, опасаясь брызнуть на чистую скатерть.
— Все эти фразы, рассуждения о женском вопросе и т. п. хороши для старых дев и для нас, пока мы холосты. Когда же мы женимся, нам приятно, чтобы жена, прежде всего, была хозяйкой и блюла интересы нашего кармана… Кстати, почему ей не удался этот соус сегодня? В последний раз она великолепно его приготовила… Вы сами умеете его делать, Анна Николаевна?
— Представьте, Николай Модестович, не умею!.. Ничего не умею… Ни соусов делать, ни рыбу покупать, ни зандкухенов печь… Ничего!.. Хорошо, что никому не придёт блажная мысль на мне жениться!
Она расхохоталась истерическим, отрывистым смехом. Она этой фразой сжигала за собой корабли.
Он зорко поглядел на девушку. Что с ней сегодня? ‘Ах да!.. — догадался он вдруг. — Бедняжка! Не думает ли она, что он собирается жениться на другой, и ревнует? А как она мила с этим непривычным румянцем, в таком возбуждении!’
— Да, а не мешало бы вам у Федосьи поучиться зандкухены делать, — пошутил он, но тон всё-таки вышел внушительный. — Она у вас мастерица.
Но она перебила его, с тем же блеском в глазах:
— Ах! Кстати… Вы так и не узнали, действительно у неё умирал кто-нибудь, или это просто выдумка была?
Он широко раскрыл глаза.
— Кто умирал? Где?
— Ах! Да вот у вашей кухарки! — раздражительно повысила она голос.
Васильев невольно расхохотался.
— Какая вы чудачка! Нашли о чём спрашивать!.. Я-то почём знаю? Ездил я, что ли, справляться?
— А почему ж бы и нет? — горячо вырвалось у Анны Николаевны. — А если вправду у неё кто-нибудь умирал, а вы выгнали её в эти минуты?
Смех исчез с лица Васильева, и в глазах мелькнула злоба.
— К сожалению, Анна Николаевна, я не сообразил такого важного обстоятельства… Я вернулся с урока уставший, голодный и почти больной… и зяб под воротами… Мне не приходило в голову, — продолжал он ещё внушительнее, — что заботиться о себе — преступно. Я привык видеть от этих людей недобросовестное отношение к их обязанностям и ложь на каждом шагу. И так именно я понял эту выходку её… А если и вправду у неё кто-нибудь умирал или умер, опять-таки я тут не при чём. Мне нужны обед вовремя, покой вовремя, потому что нужны силы и здоровье. И… извините, Анна Николаевна, если я позволю себе думать, что моя жизнь нужна другим… нужна обществу. А я рисковал схватить простуду и слечь… И умереть, наконец… Всё бывает.
— О да! Конечно!.. Искусство выше всего…
В тоне её на этот раз слышалось столько жёлчи, что у Николая Модестовича вдруг пропал аппетит. Он не привык слушать оскорбительные отзывы о значении искусства и уклонялся от подобных споров. От Анны Николаевны всех менее согласился бы он выслушать, что есть в жизни что-нибудь важнее искусства. Он отодвинул тарелку и помолчал, стараясь сдержать овладевшее им раздражение.
— Вы, конечно, это серьёзно сказали об искусстве? — осведомился он, понизив голос.
— Нет-с, Николай Модестович! С иронией сказала, представьте!.. Для меня есть в жизни кое-что выше и заветнее искусства.
Она смотрела ему в лицо прямо, дерзко, словно бросая вызов. Он удивлённо раскрыл красивые глаза, и губы его задёргало чуть заметной судорогой волнения.
— Выше? Например?
— Ах! Да что об этом говорить! Вы, всё равно, со мной не согласитесь…
Она шумно встала и прошлась по комнате.
— Гм… Вы прежде так не выражались…
— Это чего? Об искусстве-то? Не приходилось, Николай Модестович… Мы, ведь, с вами вообще ‘умных’ разговоров никогда не водили. Вы мастер от них отделываться, — нервно усмехнулась она, но улыбка тотчас сбежала с её губ. — Но я никогда не думала иначе… И, конечно, теперь не изменю своих взглядов. Поздно! Я уже не молоденькая…
‘Дурит… — решил Васильев, успокаиваясь. — Однако, я вижу, ни одна баба от блажи не застрахована’.
Видя, что хозяйка не обращает на него внимания, Васильев сам подлил себе кипятку в остывший чай, подвинул к себе корзину с зандкухенами, втянул их вкусный запах и с удовольствием принялся за чай.

III

На рояле Анна Николаевна увидала футляр со скрипкой и остановилась. Взгляд её смягчился.
— Вы привезли с собой что-нибудь? — через комнату спросила она, не оборачиваясь.
— Да, — забормотал он с полным ртом. — Там… в кармане шубы… прелестная вещица… Не хотите ли разобрать? Я готовлю её к будущему концерту.
— Нет… Потом, потом… Когда уберут со стола, и мы останемся вдвоём… без помехи…
Она опять нервно заходила по комнате, вытягивая пальцы. Он следил за ней глазами.
— Анна Николаевна, почему вы нынче не в духе?
Она не отвечала… Казалось, она и не слышала, поглощённая борьбой, которая шла в её душе.
Когда она проходила мимо, Васильев опять окликнул её и пододвинул ей стул.
— Присядьте, Анна Николаевна… Я, ведь, не для того сюда тащился, на ночь глядя, чтобы приятно помолчать. Мне говорить с вами нужно по душе.
‘Начинается… Я это предчувствовала’…
Она заметно побледнела, но покорно подошла и тихо опустилась на стул.
Васильев тщательно вытер салфеткой свои яркие губы, стряхнул с бороды крошки и, с блеском насытившегося, удовлетворённого чувства в глазах, подвинулся к хозяйке и взял её руку.
— Постойте… Ну, зачем же вы руку выдёргиваете? Сидите смирно, вот так… И слушайте… Я очень скучаю, дорогая Анна Николаевна. Жизнь в номерах положительно опостылела мне. Напрасно думают, что эта цыганщина по душе артисту. Меня всё это угнетает… Надо нанять квартиру, обзавестись хозяйством сызнова и… Вы слушаете меня, Анна Николаевна?
— Да, продолжайте…
— И ввести в дом хозяйку… Жениться надо…
Он стиснул крепко её руку и заглянул ей в глаза. Она отвернулась, но лицо её как бы застыло.
— Ну что ж! С Богом!
— Вы одобряете?
— Конечно…
Она сказала это бесстрастно с виду, и надо было иметь очень музыкальное ухо, чтоб уловить горечь в её тоне.
У него было музыкальное ухо.
— Видите ли, Анна Николаевна… Мы, артисты, вообще недолговечны. Но губят нас не столько труды, расшатывающие нервную систему, и все эти волнения, сопряжённые с появлением на сцене и эстраде, перед судом публики (между нами говоря, порядочной дуры), сколько ненормальный образ жизни, отсутствие оседлости, колеи и… все эти эксцессы… Толпа воображает, что всевозможные кутежи и оргии необходимы нам как воздух. Вздор! Они только разрушают здоровье и губят талант. Нам, артистам (он чуть-чуть не обмолвился ‘великим людям’), положительно так же необходимо жениться, как и простым смертным.
Он помолчал, выжидая, какое впечатление произведёт его речь. Но Анна Николаевна даже глаз не подняла, и рука её всё так же бесстрастно лежала в его тёплой ладони.
— Теперь перейдём к частностям. Я человек, как вы знаете, обеспеченный. Моего заработка хватит на то, чтобы содержать жену прилично. Приданого я не ищу… Оно как-то лучше, видите ли, чтоб муж не зависел от жены…
— А ещё лучше, конечно, чтоб жена всем была обязана мужу? — резко подхватила Анна Николаевна и на этот раз отняла свою руку.
Он прямо поглядел ей в глаза, с упорным выражением человека, не привыкшего идти на компромиссы.
— Да, так лучше… Потом, я не возьму молодой девушки, лет двадцати. У них ветер в голове. Мне нужна серьёзная особа, которой я могу вверить моё счастье и не раскаяться в выборе. Все эти ссоры, бури, сомнения в чувстве вредят и здоровью и работе. Мне нужно глубокое чувство…
— И глубокое знание кулинарного искусства…
— И это, конечно… Это даже обязательно, — подчеркнул он, не смущаясь её едким тоном. — Жена должна быть хозяйкой. Я признаю, как видите, разделение труда. Весь дом остаётся на руках жены, когда муж уходит на заработок. Мы, мужья, особенно мужья-артисты, не должны спускаться до будничных сторон жизни. Это женское дело… Настоящий женский вопрос, — пошутил он. — А научиться всему можно. Была бы охота.
И он выразительно посмотрел ей в глаза.
— Далее: моя жена должна быть музыкальна…
Она вдруг закрыла лицо руками и истерически захохотала.
— Что с вами?
— Ничего… ничего… Ха!.. Ха!.. Ха!
Она на мгновение открыла лицо, и ему показалось, что глаза её влажны.
— Продолжайте… Это так любопытно! Ха!.. Ха!.. Ха!
— Но я не понимаю, право… — начал Васильев, видимо оскорблённый этою неуместною весёлостью.
— Совсем по рецепту: столько-то гран того-то, столько-то другого… А главное — с таким апломбом… Ха!.. Ха!.. Ха!
Смех её сорвался разом.
Васильев пристально поглядел в её как бы потухшие глаза, и ему стало жаль её. Ревнует, бедняжечка!.. Не подозревает, чем кончит он своё признание.
— Вас, стало быть, удивляет моя рассудительность? Но, ведь, брак, Анна Николаевна, дело нешуточное… Вы позволите закурить?.. Я, видите ли-с, всё обдумал. Правда, многие женятся, очертя голову, в чаду увлечения. И каются потом всю жизнь. Темперамент, что ли, у меня спокойный, не знаю… Но на такую слепую страсть я неспособен.
— Счастливец! — со страстной горечью вырвалось у неё.
— Я женюсь сознательно. Со своей стороны, я приношу избранной мною девушке имя, которое, надеюсь, будет знаменитым, несомненно обеспеченное положение, нерастраченные силы тела и души… Сердце, наконец, готовое привязаться прочно… Надеюсь, не мало? (Он с наслаждением затянулся.) Смею думать, что мне позволительно заявлять мои требования?
— Дальше… — нервно торопила Анна Николаевна, опять принимаясь за бахрому скатерти.
— Я продолжаю… Знаете ли, Анна Николаевна, кто чаще всего губит наших великих людей? Наших артистов? Их жёны… Да, это так… Эти дюжинные натуры не умеют ценить счастья, которое им выпадает на долю. Они не разделяют стремлений своих мужей, не понимают их потребностей… Ну, словом, не умеют подняться до них… Я в такую ошибку не впаду.
— Ваша жена тоже будет великой женщиной?
— Шутки в сторону! Моя жена будет любить моё искусство и будет верно служить ему… Детей у нас не будет. Я, по крайней мере, решительно против детей.
Всё лицо Анны Николаевны задрожало от смеха, горького, ядовитого, каким смеются, чтобы не дать волю слезам. Он не глядел на неё, и вся эта смена чувств, отразившаяся в её подвижном лице, прошла для него бесследно.
— Скажу вам откровенно… Я поставлен в самое дурацкое положение… Иванов… Вы знаете моего аккомпаниатора? Он играет со мной отвратительные штуки…
— Какой прекрасный пианист!
— Ещё бы! Кончил в консерватории… Человек, несомненно… не талантливый, положим… но способный, несомненно. И при этом очень недобросовестный человек. Что он прекрасно аккомпанирует, я с этим не согласен… Вы играете лучше.
— Ах, перестаньте!
— Вы играете лучше, говорю вам!.. Конечно, концерт Briot[*], например, вы не исполните как он. Но, ведь, такие блестящие вещи скрипач обыкновенно играет с оркестром. А все эти легкодоступные для публики вещицы: ‘Mazurka’ и ‘Легенда’ Венявского, ‘Элегия’ Эрнста, например… О! Я никогда не сравню с вашей игрой!.. Иванов всё не хочет забыть, что он был когда-то моим товарищем по консерватории и мечтал мир удивить… как все они… Он и тут всё стремится удивить, оглушить слушателя, внести свою индивидуальность, так сказать, в аккомпанемент… Ну, словом, совсем выступает из намеченных для него границ. Он забывает, что служит у меня по найму. И заметьте, я плачу ему дорого… А главное — манкирует.
[*] — Берио (Beriot) Шарль Огюст (1802-70) — бельгийский скрипач, композитор. Виртуоз, основатель национальной скрипичной школы.
— Хворает, может быть?
Анна Николаевна подняла голову на этот раз и опять словно впилась глазами в собеседника.
— Не мудрено! Запоем пьёт. А тут ещё жениться надумал.
— Что ж? Может быть, это излечит его?
— Полноте!.. Разве такие люди смеют жениться? Нищий!.. Чем он жену содержать будет?
— Вы сбиваетесь, Николай Модестович. Жена — не содержанка… Она сама заработает.
— Ах! Вздор!.. Всё это фразы… И этакое самомнение дурацкое! Ведь, он через свой запой все уроки потерял… И потом, это так неудобно… Женатый помощник… какой же это работник! Будет только о семье думать, весь зависеть от здоровья жены и детей. К делу относиться станет уже вконец небрежно… Нет! Концертировать при таких условиях мне совсем немыслимо!
— Ещё бы! Как жаль, что не выдумали машины, способной и тут заменить человека! Эта не взбунтуется и жениться не вздумает. И прав человека за собой не сознает…
— Вы нынче удивительно раздражительны, Анна Николаевна. Но согласитесь… Ведь имею же я право и о собственных интересах позаботиться! Мне с Ивановым не ужиться… Это конченный человек… Мы на днях крупно с ним поговорили. Пока ещё я вынужден его держаться. Заменить его сейчас некем. Он сознаёт это и позволяет себе непростительные дерзости. Всё это так заботит меня, что я даже работать не могу… Моя соната для скрипки и рояля остановилась вот уж с месяц, словно замёрзла. Ни звука не могу выжать больше!
С усталым видом он провёл своей белой рукой по лицу и кудрям. С минуту Анна Николаевна глядела на него с отчаянием. ‘Ах! Зачем ты так красив? Зачем?’ — говорил её взгляд.
— Вот почему я ещё более пришёл к убеждению, что моя жена не может не быть пианисткой. С её помощью я смело обойдусь без Ивановых и tutti quanti. Я, если захочу, могу беспрерывно концертировать. И когда от меня удалят все житейские дрязги, я буду писать.
Анна Николаевна горько рассмеялась.
— Бедный Иванов!.. Невольно просится на сравнение с вами. Какая разница! Для него жена — непростительная роскошь… Для вас, действительно, — предмет необходимости… И дешёвый, между прочим, предмет! Она и нянька ваша и экономка, она же и аккомпаниатор. Какой вы практичный человек, Николай Модестович!
В лице её было ни кровинки, губы дёргались.
‘Она сейчас заплачет, — вдруг понял он и бросил докуренную папиросу. — Пора объясниться!’
Он встал и насильно взял её руку.
— Анна Николаевна… Аня…
Она вздрогнула и быстро отшатнулась.
— Нет! Нет… Молчите!.. Молчите, прошу вас!.. Я ничего больше не могу слышать!
Она пошла к роялю. Васильев двинулся за ней.
— Знаете, Анна Николаевна? Бросьте вы эту школу! Серьёзно советую… Вы посмотрите на себя. У вас каждый нерв ходит… Где та спокойная, рассудительная девушка, которую я знал год тому назад?
— Молчите, ради Бога!.. Вы и так измучили меня. Дайте мне опомниться!.. Дайте успокоиться!
В голосе её слышались слёзы. Она низко наклонилась над футляром и открыла его. Дорогая скрипка была укутана в атласную бледно-голубую покрышку, подбитую лебяжьим пухом. Бессознательно гладя рукой скрипку, как ласкают красивое дитя, девушка поднесла её к губам.
Как ни был хладнокровен Васильев, но такое наивное, полное грации, трогательное выражение любви потрясло его. Он взял девушку за талию. Она вдруг опомнилась.
— Берите скрипку… Давайте играть!
— Нет, Аня, постойте минуту! Мне можно так называть вас? Будьте откровенны! Скажите, что с вами?
Он был так тщеславен, что даже в эту минуту ждал от неё первого шага. Как гастроном откладывает лакомый кусочек на закуску, так он оттягивал момент своего торжества. Он загородил ей дорогу, стоя с протянутыми к ней руками, так что она прижалась к роялю и с каким-то отчаянием взглянула ему в лицо.
— Я школы не оставлю… Слышите ли? Я не оставлю её!
С минуту они глядели друг другу в глаза. Он понял, что она разгадала его намерение, и ему стало нестерпимо досадно, что всё это вышло так просто, неэффектно… Её поведение ошеломило его.
— Вы губите ваше здоровье, — нашёлся он только сказать.
— Пусть! Это дело моё…
Руки его опустились.
— Какая экзальтация!.. Да кто вам спасибо скажет? — грубо вырвалось у него.
— Почём знать! Может быть, многие скажут сердечное спасибо… Ах! Да не в этом дело! Школа для меня всё, поймите!.. Другой семьи у меня нет! И не будет!.. Пусть моё дело неприглядное, маленькое! И труд мой муравьиный… Пусть!.. Что ж! Большому кораблю — большое плаванье!.. Овому талант, овому два… (Она задыхалась.) Но и мы в своё маленькое дело всю душу вложим… И бесследно оно не исчезнет… Ну, а теперь… пойдёмте играть!
Она села за рояль.

IV

Васильев молча взял скрипку. Лицо его было непривычно задумчиво, как будто он хотел решить трудную загадку. Тем не менее, он не придавал серьёзного значения выходке Анны Николаевны. ‘Нервничает… Пустяки! Не может она собственными руками оттолкнуть от себя счастье’… Ему не приходило в голову, что дело его проиграно.
Несколькими привычными аккордами он настроил скрипку.
— Что играем?
— ‘Элегию’ Эрнста…
— Ах да! — улыбнулся он. — Как я не догадался? Начинайте…
Его скрипка запела. Закрыв глаза, можно было думать, что это поёт голос человека, глубокий, сильный, хватающий за сердце… Мелодия постепенно ширилась, росла, как растёт в человеческой душе всеобъемлющее непобедимое чувство, и сколько страстной тоски, сколько страданий слышалось в звуках!.. Невольно возникало известное настроение. Вставала целая картина… Осень… Хмурые тучи нависли над кладбищем. Ветер срывает последние листья с одинокого дерева и с воем крутит ими в холодном воздухе. У могилы плачет женщина… Светлые мечты, радости жизни — всё это позади, там же, где молодость, где солнце и весна… в далёком прошлом… Затаённые слёзы дрожат в печальных, тихих звуках скрипки… ‘К чему протесты? К чему отчаянные вопли?.. — как будто говорят эти звуки. — Могила не возвращает своих мертвецов… Надо смириться!.. Здесь всё тленно, мимолётно… Молись и верь, если можешь, что есть другая жизнь и что возможна встреча’…
Вдруг крик боли!.. Ещё… ещё!.. Вопль тоски прорвался… Безумные рыдания потрясают воздух… Сердце не хочет, не может помириться с невозвратимой утратой!
Скрипка рыдала под искусной рукой… Казалось, стонала от боли, молила о забвении… Затаив дыхание, не чувствуя себя, Анна Николаевна трепетными пальцами чуть касалась клавиш. Она тоже играла наизусть и не сводила потемневших глаз с бледного, прекрасного лица Васильева. Это было лицо артиста… Видно было, что он забыл, где он, с кем. Чудные звуки унесли его в иной, волшебный мир, далёкий от прозы жизни, мелких огорчений, мелких страстей… О! Как безумно она его любила сейчас!
Трудно было верить, что это игра двух людей: так гармонично сливался аккомпанемент с мелодией, так единодушно замирали в fermat’е звуки рояля и скрипки, так дружно ускорялся темп, и снова, постепенно переходя в diminuendo, слабели звуки и как бы таяли в нежнейшем pianissimo… Анна Николаевна предугадывала все движения его смычка. Она, казалось, видела все движения его сердца.
Мелодия гасла, как догорающее пламя… Стоны и крики стихли. Вопли измученной души не нарушают тишины кладбища… Надо уважать вечный сон, царящий здесь… ‘Всё кончено, — тихо плакала скрипка. — Его нет… Исчез из твоей жизни, как красивая грёза, как яркий последний луч угасшего дня… Впереди сумерки… Забудь… Смирись’…
Последние, умирающие звуки ещё раз дрогнули, постояли в воздухе и растаяли.
Несколько секунд они молчали, оба счастливые, потрясённые и измученные.
Васильев очнулся первый, подошёл к Анне Николаевне и поцеловал её руку.

V

Она вздрогнула и далёким-далёким взглядом поглядела на артиста.
Он поднял голову, так что лицо его было в уровень с её губами. Ему хотелось поцеловать их.
— Аня… Дорогая…
Она отшатнулась, побледнев. Выражение его загоревшихся глаз вызвало и в ней ответное волнение страсти.
— Пустите меня!.. Пустите, говорят вам!
Она перешла комнату и села в мягкое кресло перед столом.
— Сыграйте мне теперь что-нибудь, только без меня… Своё… в последний раз! — прошептала она чуть слышно.
Она откинулась на спинку и закрыла лицо руками.
— Хорошо, Аня… Я сыграю вам теперь то, что поёт у меня в душе…
И скрипка заговорила опять… И что за чудные сказки говорила она! Здесь не было уже ни тоски, ни обманутых надежд, ни отчаянного сознания своего бессилия перед немым и страшным лицом природы. Торжествующая радость бытия трепетала в этих огневых, сверкающих, словно, звуках, которые бурною волной лились из-под смычка. ‘Ты слышишь ли, — говорили они ей, — эту бурю страсти, что ворвалась победно в мою душу? Как вихрь, сметёт она с неё сор условностей, мелочей, суету стремлений… Это обновлённое сердце — твоё. Бери его!.. В нём твоё счастье… Все твои сбывшиеся грёзы… Забудь сомнения! Судьба не прощает колебаний… Забудь и слушай эту сказку, эти звуки… Это моя душа перед тобой… В них весна молодого чувства, гимн красоте жизни, блеск, звонкий хохот… И — ни одной слезы!’
Она встала, вся дрожа, бессильная бороться с искушением. Она протянула руки, словно моля о пощаде, и опять без сил опустилась в кресло. А звуки трепетали над её головой, словно жгли, словно впивались в сердце… ‘Люблю тебя, — казалось, кричали они. — Люблю, люблю!..’
Он кончил и оглянулся.
Упав головой на стол, она рыдала.
С минуту Васильев глядел на девушку, наслаждаясь своею властью над чужою душой. Лицо его стало добрее, в глазах засветился тот мягкий блеск, который Анна Николаевна была бессильна вызвать до сих пор. Но теперь она этого не видела… Она плакала и сладко и мучительно, переживая последние грёзы и хороня свою любовь. Это был только волшебный сон, навеянный чарами музыки… Теперь настало пробуждение.
Васильев тихо подошёл и взял её за плечи.
— Милая…
Он прильнул загоревшимися губами к её затылку, там, где вились мелкие золотистые волосики.
Дрожь пробежала по телу Анны Николаевны. Она открыла лицо, смоченное слезами, и обернулась к Васильеву. Она была прекрасна в эту минуту, и что-то дрогнуло в его душе, когда он увидал это лицо!
Она обхватила руками голову Васильева. Невольно он опустился на колени, прижал к себе её тонкую фигурку, и оба они забылись на минуту… ещё… Она прильнула лицом к его роскошным волосам, касалась робко и нежно губами его лба… А он с новым для себя чувством нежности и странного, отрадного успокоения прятал лицо на её груди и слушал, как тревожно и неровно стучало её сердце.
— Спасибо, милый… Спасибо вам!
Он взглянул вверх на её губы, и глаза его вспыхнули.
Она отодвинулась разом.
— Нет!.. Так не надо… Встаньте!.. Отойдите!
Он повиновался бессознательно.
— Слушайте меня… Если б я умела красно говорить, я высказала бы вам, какое блаженство дали вы мне вашею игрой!.. И какие муки! Нет! Довольно!.. Я понимаю, такие минуты не повторяются. Сердца не хватит… О, да!.. Вы, несомненно, прославитесь… Дай вам Бог счастья! (Голос её дрогнул.) За эти чудные минуты я прощаю вам все страдания, которые вы заставили меня пережить!
Он рванулся к ней.
— Вы меня любите!
— Нет!.. Нет!.. Я не люблю вас… Простимся, Николай Модестович… Простимся друзьями.
— Какой вздор! Я знаю, вы меня любите… Зачем прощаться? Разве вы уезжаете?
— Да, в деревню… на время… Окрепнуть душой надо… Я надломилась… Для работы силы нужны…
Он заметался по комнате, ероша волосы. В эту минуту, когда он понял, что она ускользает из его рук, когда впервые он разглядел в этой девушке и недюжинную волю и ещё что-то, непонятное для него, он тут же почувствовал, что не только она нужна ему, но что она ему страшно дорога, и что уступить без борьбы он не может.
— Это безумие!.. Поезжайте, отдохните… Но вернитесь ко мне уже моею невестой. Эту школу бросьте… Живите для меня!
— Нет!
Он кинулся к девушке и схватил её руки. Она стояла, прислонясь к стене, бледная, но уже спокойная. Борьба была кончена в её душе.
— Но пойми же, ты нужна мне! Ведь я люблю тебя!
— Нет!.. Ошибаетесь. Это не любовь… И я верила, что могу согреть вашу душу… что и вы меня… немножко любите… Оставьте! Пусть я плачу!.. О, Боже! Как можно так дивно играть, имея такую мелкую душу!
Он сделал порывистое движение, но она перебила его.
— Ах! Не то… Зачем лгать? Я люблю вас безумно… да… Но это ничего не изменит. Уходите! Скорей уходите, ради Бога! Неужели вы думаете, мне легко сейчас? Ведь у меня сердце рвётся… Но при таких условиях я не хочу счастья! Нет!.. Я не хочу годами раскаяния платить за одну минуту увлечения. Я не могу, не хочу любить, не уважая… А я… не уважаю вас…
Бледный, с трясущимися губами, он глядел на неё.
— За что? Ну говорите же, за что? Я требую ответа!
Его голос дрожал. Он сделал к ней шаг. Она стояла, опустив голову, и не двинулась. Васильев с трудом перевёл дыхание. Глаза его засверкали.
— Вы первый человек, который позволил себе такую дерзость со мной!
Она молча закрыла лицо руками. Он продолжал дрожавшим голосом:
— Я с детства привык уважать себя и гордо глядеть всем в глаза. Свою карьеру я создал себе сам. Я никому не обязывался, даже рублём. Я никому в жизни не делал зла… Сознательно, по крайней мере. Даже в ранней юности у меня не было ни ошибок ни падения… Карты, вино, разврат — я не знал ничего! Я вас полюбил и честно предложил вам руку! Да… Я считаю себя честным человеком и имею право на уважение других. В чём моё преступление перед вами? Назовите… Говорите же!
Она подняла голову и провела рукой по глазам, словно просыпаясь.
— Ах! Разве это и так не ясно? Вы правы… У вас не было ни слабостей, ни ошибок, ни падения… Вы говорите, что никому не делали зла сознательно. Но кому вы сделали добро? Припомните… Ради Бога, припомните! Ведь всё, что вы высчитали сейчас в своё оправдание, это всё отрицательные достоинства… На мое, по крайней мере, уважение прав они не дают… Помните?.. У Данте, в ‘Аду’ есть круг, где мучатся грешники. Они никому не делали зла, но и никому не делали добра. Они себялюбцы… Много таких людей, Николай Модестович. Вы один из них!
Он выслушал её в угрюмом молчании и долго не отвечал, как бы подавленный её признанием. Когда он заговорил опять, тон его был суров, и слова тяжело падали как удары молота.
— Анна Николаевна, есть оскорбления, которых не прощают… Когда пройдёт ваша болезненная экзальтация — потому что вы, несомненно, больны, — вы поймёте, какую глупость… какую непоправимую глупость вы сделали сейчас! На вашем месте многие пожелали бы очутиться. Ведь я не какой-нибудь сбившийся с пути Иванов. Лет через десять, когда моё имя станет известным, вы вспомните этот вечер, и раскаетесь. И если вы сами даже придёте просить у меня прощения, всё равно!.. Я и больному человеку не прощу такого оскорбления!
Слёзы брызнули из глаз её. Не совладав с собой, она порывисто обняла его плечи и прижалась головой к его груди. Нервный трепет прошёл по лицу Васильева.
— Не надо вражды!.. Не надо… О, постарайтесь меня понять! Милый, дорогой… Ведь я же люблю вас. Вы дороги мне… Вернитесь как друг когда-нибудь…
— Нет, Анна Николаевна… Я не помирюсь на дружбе. Отсюда я уйду только с ненавистью в душе…
Голова её и плечи забились сильнее… Она не могла говорить.
Он глядел на девушку с состраданием и тоской. Наконец, его руки обняли её талию.
— Возьмите назад ваши слова, — шепнул он чуть слышно.
Она услыхала и вздрогнула.
— Нет!.. Не могу!
Она выпрямилась, и руки её разжались.
— Безумная, жалкая женщина! — вырвалось у него со страстною горечью.
— Нет!.. Не я, а вы жалки и бедны… Боже мой! Он не понимает меня… Зачем же этот самообман? Зачем эта ложь между нами? Какого счастья ждёте вы от меня?.. Жить для вас? Всё забыть из-за любви?.. Нет! Не сумею… Не могу для вас отречься от всех… от всего, чем жила… Вам раба нужна?.. Я не могу быть ею! Я предъявлю к вам такие требования… Нам не ужиться. И вы будете несчастны… Я себя уважать перестану, если уступлю вам… Ну вот! Я всё сказала. Теперь уходите!.. Оскорбите меня… если вам так легче… И забудьте… забудьте… Вам это будет легко… Вы никогда меня не любили… Боже мой!
Она отошла к окну и прижалась лбом к косяку.
Васильев медленно подошёл к роялю, медленно и бережно уложил скрипку в футляр, потом взял шапку и в недоумении оглянулся. Она стояла по-прежнему, спиной к нему, захватив зубами носовой платок, не двигаясь…
‘Неужели же кончено всё? И так глупо?.. Внезапно?..’ — пронеслось в его голове. Он не хотел, не мог понять.
— Анна Николаевна!.. Прощайте!
Она так и вскинулась. Схватив его протянутую руку, она глядела молча в его лицо, глядела жадно, страстно, с тоской, с отчаянием, как бы желая запечатлеть навеки в памяти эти дорогие черты.
— Прощайте, — прошептала она и отвернулась.
‘Не может быть… Не может быть… — мелькало в голове Васильева. — Это безобразный сон… Вот-вот проснусь… сейчас’…
Эти две минуты, пока он одевался, она не шевелилась у окна. Она, казалось, ждала чего-то… Ей тоже не верилось, что сейчас всё кончится.
Переламывая свою гордость, всё ещё не сознаваясь в своём поражении, Васильев в дверях спросил:
— Анна Николаевна… Это ваше последнее слово?
— Да, да… Уходите, ради Бога! — отчаянно прозвенел её голос.
Она слышала, как распахнулась и опять затворилась тяжёлая парадная дверь… Слышала, как Васильев сходил по лестнице, медленно, шаг за шагом, словно ждал, вот-вот она одумается, вернёт его…
Она стояла, вся зацепенев, и всё ждала, ждала…
Вдруг внизу, в сенях, с визгом хлопнула дверь… Всё стихло…
Он ушёл.
Тогда из груди её вырвался вопль. Охваченная каким-то безумием, в порыве смертной тоски она схватилась за голову и кинулась за Васильевым… Она ни о чём не думала в эту минуту, ничего не взвешивала, ни в чём не раскаивалась… Она сознавала только, что никогда, никогда не увидит она вот здесь, близ себя, этих глаз, глядевших на неё ещё недавно со страстною мольбой.
На последней ступени в сенях она остановилась… Казалось, холод медной ручки двери, за которую она взялась, проник ей в сердце и подавил её порыв… К чему вернёт она его?.. Ведь он не изменится… А таким, как он есть, она не возьмёт его сама.
Она подымалась по лестнице медленно, тяжко, волоча ноги, мучительно останавливаясь на каждом шагу… Когда она дошла до комнаты, она была совсем разбита.
От остывших блюд и закусок стоял такой противный запах… Самовар угас. Свечи на столе догорали… Тонкий, еле уловимый, как далёкое, смутное воспоминание, аромат его духов носился по комнате… И, казалось, в воздухе ещё дрожали рыдающие звуки ‘Элегии’…
‘Его нет… Ушёл… Исчез из твоей жизни, как красивая грёза, как яркий последний луч угасшего дня… Впереди сумерки’…
Упав головой на стол, она рыдала…
Источник: Источник: Вербицкая А. А. Сны жизни. — М.: Товарищество А. А. Левенсон, 1904. — С. 203.
OCR, подготовка текста — Евгений Зеленко, сентябрь 2011 г.
Адрес: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека